Тень Заратустры
(Ф. Ницше, «Так говорил Заратустра»)
Удивительно, как далека, чужда и раздражает чехарда мыслей, которые переживаешь в бессоннице, поутру будильник хочется разбить вдребезги. И думаешь – счастливы праздные люди, вольные вести образ жизни «совы», не порабощённые рабочим днём, который начинается в шесть утра с подъёма, превратившегося из каждодневного подвига в предмет депрессии, страха перед действительностью, сознание уязвлённости своей и неспособности, встречая коллег по университету, внушить им свою боеготовность, отвечать на приветствия шутками, доброжелательством, а студентам – неприступностью. Отвращение от ложной атмосферы утра, даже читая лекции, скрывать приходится, пряча глаза. Кто переживал что-нибудь подобное, может легко согласиться, что профессия ночного сторожа может стать тайной мечтой, тайной – ибо престижа в ней нет, да и оплачивается ночное бездействие так, что едва хватает на жизнь. Однако в тридцать пять лет я оказался способен предпочесть созерцательную жизнь и без особого сожаления отринуть мир реальный. И для этого сознательно избрал ночную работу без отнимания физических усилий, на которые, впрочем, имел достаточно здоровья, - нехитрое занятие сторожа.
Охранять мне досталось архитектурный памятник прошлого века в стиле дворянского поместья с античными элементами. Это был охотничий домик Александра Второго «Бельведер». Домик, впрочем, имел достаточную площадь для проживания шести советских семей, был в два этажа, плюс цокольный, но расположение комнат, парадных лестниц, подъезда, потайных винтовых лестниц, соединяющих все этажи от подвала до чердака, - все соответствовало удобному проживанию одного хозяина, может, небольшой группе гостей и обслуги. «Бельведер», в соответствии с названием, увенчивал собой возвышенность, и с него со всех сторон открывались прекрасные пейзажи средней полосы России. Склоны от здания вниз некогда украшали сад с аллеями, симметрия зеленеющих фигур, укромные беседки, скамейки и античные фигуры статуй. Но парк одичал, и только высокая ограда формально разделяла его с диким продолжением зарослей; от статуй остались одни фундаменты, а огромный колодец для царских лошадей был засыпан землёй и зарос сорняком, так что от него остался лишь контур, обращавший на себя внимание, когда об него кто-нибудь спотыкался. Колодец примечателен был ещё тем, что нерешительные фантазёры предполагали в нём клад, оставленный отступающими фашистами, так как современники разноречиво указывали, кроме остальных дат захоронения колодца и дату пребывания в этом месте немецких оккупантов. Но к местным достопримечательностям жители соседних двух деревень испытывали всё же вялый интерес, во всяком случае, с послевоенных лет никто так и не проявил энтузиазма для разрешения тайны колодца. Как, впрочем, никому не было дела и до самого «Бельведера», в котором давно не осталось ни одного предмета не только роскоши, но и сколько-нибудь пригодной для хозяйства вещи. Тем не менее, здание считалось историческим памятником и «охранялось государством». Под последним, до меня, имелись в виду всюду на дверях замки, от которых теперь я имел огромную связку ключей. В лице хозяина здания должен был воплощаться и весь штат прислуги от истопника до повара.
Не стану описывать состояние возрождения, с которым я открывал для себя свой будущий мир в запустелых залах, комнатах, сообщений, в изучении местного ландшафта, состоящего кроме смешанного леса ещё и из многочисленных прудов, системы каналов между ними и каких-то декоративных платин. Ближайшие две деревни интересовали меня по стольку, по сколку в них имелись почта и магазины.
В доме, кроме самой атмосферы, я не обнаружил ни одного исторического предмета – ни мебели, ни картин, ни даже дверных ручек. Было (не везде) элнектричество, автономная котельная на угле, дверные ручки, на окнах шпингалеты, но всё нашего прозаического времени.
Спальней мне служила, видимо, опочивальня императора, но интерьер её составляли железная кровать с панцирной сеткой, два стула и кухонный стол – всё на уровне комфорта казармы или общественной больницы. Остальная часть дома ничего, кроме хлама, который следовало либо использовать для топки котла, либо без сожаления закопать в землю, ничего в себе не таила. Помещение было пусто, и собственные шаги в нём раздавались эхом в каждом затаённом уголке.
Предприятие выделило мне постель, бельё и уголь на зиму. Сам же я, сколько мог, потратился на украшение своего быта, приобретя будильник, две копеечные меланхоличные репродукции, запас папирос, бюст Достоевского и два журнала «Иностранной литературы» с романом Германа Гессе «Степной волк», который знал почти наизусть.
Не тоскуя по рассветам, я позволял себе просыпаться к обеду и по началу, переживая трепетное возбуждение от новизны кругом, не мог сосредоточиться на чём-то конкретном. Остаток светлой половины суток я посвящал исследованию своего поместья, поглощая всё видимое, предвосхищая опасности, приключения, которые воображение мне рисовало, и, конечно, изучал покои «Бельведера», в убеждении тайны его природы, которую мне предстоит разгадать. В конце концов в здании не осталось ни одной комнаты, кладовой, уголка или двери, которые постепенно, не стали бы мне известны с очевидной своей прозаичностью.
С наступлением темноты отношение моё к предметам в доме из экзотического любопытства обострялось до мистического недоверия к реальности своего одиночества и безопасности. В ночные часы мне хотелось размножиться и одновременно находиться во всех его тёмных, неясных, невидимых местах, чтобы убедиться в отсутствии в его теле враждебной демонической одухотворённости. И в то же время – у каждого сообщения с внешним миром, чтобы встретить и успеть противопоставить свои возможности злым силам извне. Но это было не в моих силах, и иногда, затаясь в оцепенении у себя в спальне, сквозь биение своего сердца, я был оглушён за окном падением увядшего листа с дерева или неясного происхождения треском ветки. В доме жизнь заявляла о себе скрипом дверей, выстрелами рассыхающегося дерева, обвалами кусочков штукатурки – всего этого было достаточно, чтобы возбудить воображение до признания враждебности к себе невидимых сил. И иногда я, сокрушённый сомнениями, крался по лабиринту комнат в убеждении реальности этой враждебности к себе заколдованного места и надеялся, что нематериальный мир каким-нибудь знамением обнаружит свои намерения; быть может, я смогу даже вступить с ним в переговоры и стать, если не жертвой его, то, или его частью, или посвящённым в великие тайны. Но дом не шёл на прямой контакт, а с рассветом его зловещая душа постепенно пряталась от спешащих мне на выручку светлых ангелов. Тогда я говорил себе, что победил ночь и обессиленный засыпал мёртвым сном.
Через некоторое время я получил от родителей багаж зимних вещей и целой библиотеки, список которой оставил, уезжая. Настал отвратительный сезон дождей, и большую часть времени я проводил за книгами. Книги уносили меня в свои миры, и мысли мои уже не были так одиноки и уязвимы в противоречивой окружающей меня пустоте.
Я находил параллели линий своей ситуации с судьбами Адриана Леверкюна, Отца Сергия, Заратустры, которые, каждый по своему, питались одиночеством. То, что один кончил сумасшествием, другой сослан в Сибирь за бродяжничество, а третий убит а Тур-и-Братарвахшем, неким своим преследователем, только укрепляло меня в убеждении превосходства идеального мира над враждебной реальностью и примеряло с окружающим.
К середине зимы быт мой наладился, но почти замкнулся среди сугробов на маленьком островке «Бельведере». Я достиг рационального использования пищи, угля для отопления, собственной энергии и времени. Сосредоточенность моя, казалось, достигла просветления.
Ничто не нарушало гармонии моего сосуществования с предметным миром. Я чувствовал Время почти осязаемо – оно стало вязким, и я, не напрягаясь, мог дотронуться до него, играть им; оно окружило меня материей своих мгновений, доверилось и осталось в вечном настоящем. Из окна за падающим пухом снега я видел иногда людей, но они значили ту же произвольность, которая - суть условия всего миропорядка, ту же случайность, с которой падали снежинки. Мне казалось бытие прозрачным, как кристалл, и не было в нём элементов, нарушавших его идеальную форму или замутнявших его. Я почти оставил в заслугу себе эту открывшуюся ясность и был близок признать себя творцом этого мира, коль ёмко этот мир умещался в моём сознании, то есть без моего сознания гармония бытия снова превратилась бы в хаос, но я, видя этот хаос, называл его порядком случая, а всё случайное – жёсткой структурой бытия. Мир людей с его историей, которая, как и наука, - суть дань вежливости прошлому и потому подчинена этике, я, вместе с остальными производными от человека дисциплинами, перечеркнул в сознании. Из всей философии мне импонировала древняя мысль, что человек болен сознанием и опасен для окружающего. Китайцы когда-то называли разум плотиной, которая сдерживает бурный поток истинного знания, а судный ручеёк, просачивающийся через плотину – нашим ущербным восприятием. Объединение с природой дарит выздоровление. Но, хотя основатели мировых религий и перешагнули через разум, я не мог понять – что побуждало их покидать места своих уединений и просветлений и идти к людям проповедовать. Заратустра стал бы человеком-богом, если бы не спустился со своей горы проливать на людей переполнявшую его искомую мудрость.
Однажды меня посетила ревизионная комиссия – оказывается, уже наступила весна, и, и в увлечении своих размышлений, я три месяца забывал ездить за зарплатой. Несмотря на минимум, который обеспечивал мой скудный заработок, мне стало довольным питаться чистым воздухом. И я был неприятно удивлён этим беспокойством, равнявшимся вторжению в гигиену моего стерильного мира. Но ещё больше удивил визит на другой день машины скорой помощи. Два крепких медбрата объявили себя белоснежными ангелами, явившимися, чтобы унести меня на комете на священный Олимп, чтобы я достойно украсил собой пантеон великих и грозных олимпийцев, ибо, по их убеждению, перед ними сейчас в моём лице они видят, если не Зевса, то Наполеона. Но я рассмеялся и возразил, что способен ещё отличить греческий пантеон от Наполеонов, Исааков Ньютонов и убеждённых в своём инопланетном происхождении. Тогда рассмеялись санитары и, посоветовав не отрываться от земных корней, весело уехали.
Этот эпизод приятно рассеял меня, а когда я остался у дороги, провожая с лёгким сердцем удаляющихся симпатичных скоморохов, то удивился своей симпатии. Вернувшись в дом, я всё ещё чувствовал недоумение. Осмотрев себя в зеркале, я остался доволен – на лице не был выражения скорби, которое сопутствует ликам святых на иконах, схимникам, приговорённым и вообще подавленным какой-то одной мыслью. Нет, недоумение вызвано было не тем, что кому-то я мог показаться идиотом, а каким-то неясным пока напоминанием. Конечно, рассеянность я должен был бы осудить в себе, но какой-то соблазн удерживал меня в этом состоянии, и я впервые был отягчён необходимостью вернуть сосредоточенность. Мне пришла горькая мысль, что моего, построенного в сознании мира не существует, что земля, её запахи, шум леса и мир людей, несмотря на мой план подчинить их своему воображению – реальны. А сам я – не тень ли образов в моём сознании? Недоумение, конечно, вызвали юмор, понимание и доверие, с которым сейчас только ко мне отнеслось. Привычка к критике подсказывала мне, что смех – это взятка совести, чтобы та закрыла глаза на коварство сознания, и не отчаялась от одиночества своего во враждебном к нему миропорядке. Можно сказать, что человек в природе – это одноногий пират Джон Сильвер, а юмор – его крепкий костыль, который необходим ему в грабежах и убийствах.
Но, несмотря на все эти метафоры и теоретическую убеждённость, для меня настало время душевной хандры, сомнений. Прекрасные пейзажи за окнами вызывали мысль об однообразии. В свободное время я уходил, как можно дальше от привычных мест, и меня странно при этом лихорадило и подгоняло зайти куда-то в неведомые дали, и не раз, бывало, заблудившись, не скоро ощущал тревогу успеть найти обратную дорогу до темноты, будто втайне я надеялся навсегда потерять «Бельведер» и вместе с ним своё уединение.
В середине лета началась реставрация здания. Моё одиночество стало условным, но дело тут не во мне. Среди профессионалов было двое студентов-практикантов, прослышавших легенду о кладе в колодце, и большую часть времени они проводили в его раскопках. Эту роковую деятельность поощряли и с улыбкой наблюдали.
На двадцать первый день реставрации вся бригада уехала обедать в столовую ближайшей деревни. Студенты остались. Один, в образовавшейся полости колодца, набирал в ведро землю, другой вытягивал. И, когда я ушёл в подвал чистить котёл, пол вместе со зданием стал сотрясаться, раздался взрыв, грохот обвала, погас свет. Но когда, выйдя из оцепенения, я зажёг спичку, и пламя осветило мрак, то сквозь завесу пыли обнаружилась ненарушенная геометрия линий пола, стен и потолка. Выход оказался завален обрушившейся стеной. Через сутки строители освободили проход, и я узнал, что студенты погибли. Расследование уже установило, что вместо клада фашисты оставили мины. От дома уцелел подвал и угол южной и восточной стены. Кажется, всем была удивительна случайность, что из этого ада, я вышел без единой царапины. Но я отклонил от себя незаслуженное участие. Почтив память погибших, через час я уже шёл по дороге с твёрдым решением вернуться к своим лекциям.
Август 1992.
Свидетельство о публикации №216062700783