Агния Легкодух, студентка г. Гейдельберг

Вспоминается мне о Вишневом –  как он перечитывал статью Нордау (о Матильде, жене Гейне), бывшую в своё время у него бестселлером и предметом долгих и жарких дискуссий Шуры с моим отцом, с моей мамой, с ними обоими, а затем и при моём участии.
 Эта статья, найденная в случайно купленной когда-то антикварной книге, дала Шуре название - на годы - одному из его самых главных и навязчивых образов. Теперь он сидел у нас на кухне, на Таганке, - те друзья, повидаться к которым он приехал в Москву, уже с ним повидались, ходить – т.е.  гулять, он уже не мог, был очень слаб. И он, днями напролёт, всё рассказывал и рассказывал мне о том, что прожил и пережил, и удивлялся тому, что вовсе не помнит, - иначе, чем  внешне - как если бы это было кино, которое он смотрит из зала, -  ни чьих-то глаз, ни себя в иных ситуациях – того, что им руководило или происходило с ним, никаких  своих ощущений. Он захотел перечитать  эту статью – мы с ним звонили даже моему отцу и моей маме, чтобы узнать на какой полке находится эта книжка, разыскивали её вместе по телефонным подсказкам, - при этом дурачились и  играли – в тайный обыск и поиски тайника,- как два нелегальных агента .
Нашли – и Шура держал её в руках и всматривался в текст тоже с удивлением, как в предмет совершенно незнакомый.
 
В детстве, когда мои родители приезжали в Симферополь, где я жила у бабушки, - тут же, откуда ни возьмись, появлялось множество людей. По-детскости не понимая, что взрослым хочется провести отпуск не только с ребёнком, но и с друзьями, я ревновала папу и маму ко всем этим людям, считая, что они отнимают у меня внимание родителей. Но  Шуре, - как исключение, всё прощалось .
 - Во-первых, он навещал  и лично меня, у бабушки, не только, когда родители приезжали (на самом деле, конечно, навещал он не меня, а моих дедушку и бабушку, с которыми тоже дружил и они его любили, но называлось это – придти в гости ко мне).
  - Во-вторых, однажды он отвёз меня в Москву к родителям и обратно,
  - В-третьих, однажды – и даже, кажется, два раза, когда он ездил сам в Москву, он оттуда привозил, как Дед Мороз, мне подарки от мамы и папы;
  - В-четвёртых, появление Шуры означало, что мы скоро поедем на море, куда – вместе со мной – родителями обязательно брался и Шура, и жил там вместе с нами,
  - -В-пятых, это было замечательно, поскольку родители мои всегда вставали поздно, а мы с Шурой рано, и всю первую часть дня я проводила с Шурой, что означало возможность беспрепятственно  свинячить, баловаться, объедаться всякими морожками и вкусностями, сидеть, не вылезая, в море и всё прочее, чего мне мама не позволяла,
  - В-шестых, Шура вообще был мой главный спаситель и заступник. Однажды, когда я в третий раз за утро, прокравшись к папе с мамой в номер, принялась прыгать у них на головах в надежде, что они встанут, разъярённый папа, схватив меня в охапку, отнёс в Шурину комнату, где было открыто окно, и со словами «Я тебя обещал, если будешь мешать спать, выкинуть в окно?» - взял перепуганного расшалившегося ребёнка за ножки и подержал некоторое время головой вниз, на вытянутых руках, за окном. Мы жили на довольно высоком третьем этаже «Массандры». Шура справедливо назвал его идиотом, а меня, окаменевшую от ужаса, как-то очень быстро успокоил. И я осталась в полной уверенности, что злой папа на самом деле чуть было меня не выбросил, если бы добрый Шура меня не спас.
 
Шура, во всех таких случаях, - был моя няня. Я, как и все дети, с которыми он возился,- (Sis! - только девочки – c мальчиками он замыкался и его отношения с мальчиками  не строились, – это был, видимо, болезненный для него момент из-за собственного сына, с которым он не виделся), я тоже,  когда была маленькая, любила его тискать и мучить, ездить на нём верхом. Но сущность наших отношений, раз и навсегда определилась в один день, когда мне стало лет 8, и это произошло однажды в Ялте летом.
 
Мои родители, по обыкновению, не хотели вставать, как я ни скреблась под дверью, а меня, по обыкновению, спихнули на Шуру, которому спросонья мама сунула какие-то деньги на кормление меня, и попросила деньги не  терять, сдачу принести, а меня увести выгуливать куда-нибудь подальше. Я помню очень хорошо, в полуоткрытой двери, мою молоденькую маму – ей тогда было не много больше лет, чем мне сейчас, и, на фоне белой простыни, в которую мама завернулась, её черную маленькую сумочку, откуда она доставала бумажник.
 
Деньги эти, которые мама дала Шуре, были стодолларовая бумажка, в те времена, 15 лет назад, - приличная сумма и не очень распространённый предмет, их надо было ещё и поменять, что также было не банальной задачей.
Поэтому, мы с Шурой вышли из «Ореанды», чувствуя себя миллионерами и шпионами, и отправились вдоль по набережной в обменку, которая была только в сбербанке. Мы шли, переглядываясь, - у нас была тайна от прохожих, о которой знали только мы вдвоём, и это нас очень веселило. Незадолго до того вышел фильм «Леон Киллер», и мы с Шурой, на этой набережной, стали, не сговариваясь, друг другу изображать героев этого фильма – взрослого дядьку–конспиратора и его маленькую подружку. Я была счастлива от того, что он понял эту затею с полунамёка, с реплики из фильма, и стал мне подыгрывать, а я – ему.
Сейчас, когда я это пишу, с опозданием на 15 лет вдруг понимаю, что, конечно же, не я сама придумала эту затею, как мне тогда показалось, и как я всегда была уверена, - а он, Шура, каким-то незаметным  образом подтолкнул и втянул ребёнка в эту захватившую меня игру.
Во всяком случае, с тех пор наши с ним отношения навсегда такими и остались – игра в заговорщиков, у которых есть тайное опасное задание и свои условные знаки.
Что же в тот день – я помню, обменка оказалась закрыта, денег других у нас с Шурой хватило с трудом только на одну морожку, которую мы пополам слизали, а больше ни на что, ни на пляж с лежаками, ни на гулянья. И нам ничего не оставалось, как вернуться в «Ореанду». в бассейн (где мы, естественно, оказались одни, в отличии от всех остальных, нормальных людей, которые, конечно, были на пляже), и там дожидаться, пока мои родители проснутся. Шура побоялся оставлять доверенные нам капиталы – стодолларовую купюру – в гардеробе, поэтому, для пущей сохранности, засунул её в свои плавки, откуда она и выпала.
Мои родители, придя через некоторое время, увидели её, стоя сверху, - плавающей на ровной глади голубого бассейна в дальнем от нас с Шурой углу. Моя мама, неплохая актриса, искренне сказала: «Вы пока поплавайте, а мы пойдём в обменку, - Шурочка, дай деньги…», и с честным ожиданием рассматривала, как растерянный Шура копался в своих трусах, протирал очки, опять копался в плавках, и, изгибаясь, как жираф, пытался рассмотреть свою задницу, оттянув резинку на спине. .. Папа, а затем и Шура, когда он понял, в чём дело – ржали так, что папа чуть не свалился в бассейн, а Шура чуть в нём не утонул…
Он вообще любил всякие розыгрыши и с удовольствием в них участвовал, даже в роли жертвы.
 
Мне повезло – я имела возможность незадолго до его смерти, прошлой осенью, когда он приехал к нам в Москву – две недели провести с ним, болтая наедине (мама уехала на Цейлон, а папа был в Симферополе, так что мы остались с Шурой вдвоём).
Это было очень трогательно - я, уже взрослый человек, почти врач, сама уже мама,- как будто бы снова оказалась в своем детстве. Шура готовил мне завтраки, - он уверял, что моя мама поручила ему за мной присматривать, и поэтому  он проверял, тепло ли я оделась и не промокли ли туфли, он ждал меня чуть не до утра, когда я поздно возвращалась из каких-нибудь гостей, огорчался, если я не хотела съесть ужин..
  И он день за днем  рассказывал мне, - а в большей степени, вероятно, - себе, и сложившуюся у него в этот его приезд ситуацию, и,  - ему нужно было выговориться, - он методично рассказывал всю свою жизнь – месяц за месяцем и год за годом. Её он тоже считал розыгрышем. Он вспоминал, например, об одной своей очень давно бывшей любимой девушке, иностранке из ближней коммунистической страны, с которой он вместе учился, и их отношения были великой тайной от всех остальных сокурсниц, каждая  из которых, в тоже время,  тоже побывала  не менее любимой (и не менее тайной) девушкой. Отец этой иностранки был в своей стране крупнейшим официозным художником, и его официально пригласили на юбилей Давида Сикейроса, отмечавшегося на высоком государственном уровне, так что поехать было обязательно, а не поехать – невозможно. Между тем, маэстро живописец  боялся долгих перелётов, и поэтому в самолёте смертельно напился. В Мехико, он, проспавшись, напился ещё раз, а когда проснулся, оказалось, что до обратного рейса два часа и пора в аэропорт, вследствие чего, боясь летать, он напился снова, и проснулся дома. Однокурсница Вишневого, по его словам, сокрушалась – представляешь, побывал на другом конце земли, мог увидеть стольких и таких людей на этом празднике, - а он не запомнил даже как выглядел отель, и был ли он вообще где-нибудь: вышел из дому в своём городе и вошёл домой в своём городе.
Шуру, между тем, это путешествие совершенно восхищало. Он считал, что его собственная жизнь, жизнь Александра Вишневого,- оказалась некая одиссея наоборот – десятилетия прогулок вокруг дома в маленькой родной Итаке, - в мечтах о большой войне у стен Илиона и мистических плаваниях.
 
Я поняла, что с Шурой плохо, ещё за год до этого, в Симферополе. Внезапно умер Борис Петрович Цитович, за один день до своего дня рождения, который собирался отмечать пышно, заранее все были приглашены, готовились. А вместо этого через день -  похороны. День похорон был мерзкий, сырой, холодный. Мой отец был мрачен, а у него это выражается в диковатых шуточках. Шуре, пришедшему к нам часов в двенадцать (похороны Цитовича были, кажется, в два), он налил стакан коньяку и показал на большой букет тёмных роз (на самом деле, они были куплены за час до того, мы вместе с отцом долго бродили на промозглом ветру с дождем по маленькому цветочному рынку у нашего дома – он никак не мог решить – какие ,и заставить себя выбрать цветы - мертвому  ).
И  он сказал Вишневому – «видишь, Шура, как экономно, - купил как раз позавчера для дня рождения Цитовича, теперь пригодятся на гроб положить. Но есть проблема – не чётное количество. Не подходит».
Шура, который, в отличие от меня, был настоящая «хозяйска дытына», как он меня дразнил, - попытался аккуратно вытащить из букета один лишний цветок и поставить в вазочку посреди стола, но тут увидел, что там один именно из этого букета уже стоит. Шура быстро понял, в чём дело, и сказал: «а.., ну да». И перестал терзать букет, уже приготовленный для похорон. Между тем, я сварила кофе, и они сели за стол. Шура сказал – представляешь, вчера ведь день рождения Борис Петровича собирались отмечать, а тут он в морге лежит, в холодильнике. «Вот именно, - сказал мой отец, - жалко ведь, еда же всякая пропадает, ну и решили не отмечать, а лучше и еду в холодильнике подержать, на поминках использовать. А ты говоришь, - Шекспир, Шекспир…»
Шура говорит: «Знаешь, что Олег Грачёв сказал, когда узнал о смерти Цитовича?» (К Олегу Грачёву, предмету их общего особого обожания, они оба – и Шура, и мой отец, относились благоговейно). «Что?»  «Говорит, что ж Боб умер-то таким молодым» (Цитовичу было ровно78 лет). Из них троих – Фёдорова, Цитовича и Грачёва, он один теперь остался. Помнишь, эту его картину «Троица»? – Ну, Олег Валерьевич… - дальше пошли обычные ахи и охи, которыми у них всегда сопровождалось любое упоминание священного имени Грачёва. Но, беседа всё-таки вращалась вокруг похорон, время которых приближалось. Мой отец сказал, что не пойдёт ни на похороны, ни на поминки:   - Мы с ним недавно, неделю назад, ездили в Коктебель и по дороге, в Богатом остановились, - на рынке. Борис Петрович хотел картошку на всю зиму купить, затариться. Я ему, как идиот, купил эти два мешка картошки, сколько в багажник влезло. Знал бы сколько ему осталось, – хватило бы и килограмма.
–  Так как раз пойди на поминки – не так обидно будет. Картошечки поешь.
-  На день рождения, если бы его всё-таки отмечали вчера, пошёл бы. Жаль, что упустили такую возможность – он ведь такой пас дал.
-  Настоящий был писатель.
- Эх, Симферополь огорчает меня, в очередной раз: не богема, - зауныв, бюргеры. Представляешь себе этот день рождения?
Шура, который всегда слёту подхватывал тему и включался, продолжил:
- Ну да. Как будто ничего не случилось – к пустому стулу – дорогой Борис Петрович, разрешите поднять этот бокал шампанского…- и Шура поднял свою рюмку коньяка.
- Потому что смерть – это ведь и рождение, в каком-то смысле, для иного существования, поздравляю Вас…
 
Слушать всё это было страшновато: я понимала, что они оба, попивая коньяк, таким образом, поминают и прощаются с любимым ими обоими Цитовичем, к внезапной смерти которого не были готовы и переживают её остро. И я ушла в другую комнату.
А вышла только попрощаться, когда Шура уже уходил. На похороны.
Он напоследок сказал, уже одетый, стоя в дверях, моему отцу:
- Может всё-таки пойдёшь? Пойдём вместе. Ведись прилично.
Но мой отец, которому было никак невозможно просто признаться, что у него не хватает духу смотреть на ещё позавчера живого Бориса Петровича – в гробу, продолжал ёрничать:
- Лень, Шура. Иди один, я дома останусь – и погода слякотная, скотная. И вообще, мне на подобные мероприятия не скоро – единственный симферопольский писатель, на чьи похороны я пойду, - это, Саша, - ты.
Я стояла за спиной отца, и тут, глядя вверх на  высокого Шуру, я увидела нечто такое, до такой степени на Шуру не похожее, отчего я поняла, что у Анечки Керны – ноги скверны, как выражался А. Пушкин, т.е. – мало, что с Шурой плохо, - он об этом знает. А именно: Шура резко побледнел,  и посмотрел на моего отца так жалобно, как если бы его ни за что ударили.
Отец, мне показалось, ничего не заметил, и продолжал бубнить :
- Если это, конечно, будет в солнечный пригожий день.
Шура абсолютно серьёзно и прямо спросил:
- Но точно придёшь, обещаешь?
Отец сказал:
- Мы ещё это обсудим, кто к кому придёт, есть много времени, не к спеху, - ты,во всяком случае, умрёшь не менее молодым, чем Цитович…
Шура рассмеялся – ну, до завтра? – и ушёл.
А вечером мне позвонила мама и, среди прочего, спросила, правда ли, что Шура очень плох, а когда я спросила, откуда она сама про это знает, она ответила, что знает это давно, а сегодня отец звонил, очень расстроенный, и сказал, что Шура сдал, и никакие попытки подбадривания на него не действуют.
И я вспомнила, что, на самом деле, в мой прошлый приезд в Симферополь, за  несколько месяцев до того, гуляя  чудным летним вечерочком по Симферополю с моей мамой и Шурой, я была удивлена, когда Шура вдруг разнылся. Он всерьёз стал говорить, что вот, мол, умрёшь – и как небыло, травой порастёт, никто и не вспомнит.
Мама сказала: «Шура, уж тебе-то это не грозит, тебе точно в Симферополе памятник поставят – на Архивном. Большую мраморную стелу..»
- «ну ты скажешь..»
 -«точно тебе говорю -  вот здесь она будет стоять… и на ней будет написано: «Неизвестному поэту».
 
 Все рассмеялись, а Шура внимательно посмотрел на это место (мы шли, как раз, по ул.Розы Люксембург, в кофейню «Ностальгия»). Я тогда запомнила, что его глаза показались мне необычными. А сейчас, после некоторого опыта клинических практик, уже умею различать этот симптом – как неестественно блестят глаза у тех, кто приближается к естественной смерти, - кажется, они напрягают зрение, чтобы напоследок запечатлеть этот мир.
 
 
Где-то, в публикациях после его смерти, я прочитала, что он во всём был истинный, чистой воды, поэт. Это – несомненно, так и есть. Мечтательные почитатели говорят, - он ведь и умер как поэт – от несчастной любви. Его жестоко бросила любимая женщина, и с этого момента он, и сломался, и стал гаснуть.
Поскольку эта история – их разрыв – происходила у меня на глазах, почти что, отчасти – у нас дома, я хочу сказать – Шура был просто прекрасен, он был настоящий мужчина, и я поражаюсь, что такие острые чувства – и так пылко, и достойно – можно переживать в его лета, за пятьдесят. Он был, конечно, необыкновенным.
Однако Шура вовсе не был неким спутанным и расслабленным опереточным романтиком. Напротив,  - он был человеком очень традиционных ценностей и очень прочных правил – и они были и ясны ему, и важны для него. Он совершенно определенно отделял существо жизни, - хлеб, камень, воздух и огонь жизни, - т.е.то, из чего она состоит на самом деле - от миражей и приключений, даже самых захватывающих и увлекательных, а дом – от путешествий. Полагаю, не я одна слышала от него слова, которые он часто повторял, - в последние годы   в особенности часто: «В жизни мужчины есть только две женщины,- та, которая родила ему сына, и та, которая положит его в гроб.»
 Но, конечно, очень непроста и «Матильда» - я говорю это не только потому, что сама глубоко ей обязана и признательна (пользуюсь случаем это сказать; она была чудесной и доброй няней моему сыну(куда её привёл, кстати, и устроил на эту работу – Шура), но я говорю это потому, что ею вдохновлены и ей посвящены многие его прекрасные стихи, и именно она на определенный период сумела оказаться «Матильдой» в его творчестве, совпасть с его рифмами и образным строем .
(Я думаю, что знаю, о чем говорю, - и, мне кажется, я понимаю,- что это  значило.
 Хотя меня саму Шура дразнил и называл иначе - «Ребекка», - из-за того, что в детстве я была плакса и рёва , и из-за библейского персонажа, под покрывалом, из истории, которую мы  с ним однажды читали и играли в нее, – тем не менее, и жену Генриха Гейне из скандальной статьи Нордау, и маленькую подружку диверсанта из фильма «Леон –киллер» зовут именно так – Матильда)
 
Ну, что же. Вот прошел год или полтора.
Шура умер. Отец мой на похоронах не был, хотя хоронили Шуру  именно в ясный солнечный день.
Как говорят очевидцы, на похоронах неожиданно собралось очень много людей, и поминали его, по всему городу, не в одном, а во многих местах независимо друг от друга, самые разные люди, ,даже и незнакомые друг с другом. За год появилось множество разнообразных публикаций о Шуре, в печати и интернете, полемики и воспоминаний. ЮНЕСКО открыло специальный ,посвященный ему сайт, в рамках программы сохранения творческих наследий. В Москве вышла и мгновенно исчезла с прилавков книжка его стихов. Сейчас в Крыму выходит вторая.
Памятник поэту Александру Вишневому в Симферополе на Архивном пока не установлен.


Рецензии