Сводня

Доктор филологических наук и профессор Вячеслав Кошелёв о пушкинском авторстве «Конька» отозвался так: «Это – безусловная выдумка, пущенная в ход в 1996г. небезызвестным творцом подобных легенд А.А.Лацисом». И вот мой ответ: да причём же тут Лацис, если вы, профессор, не смогли увидеть связь «Конька» с пушкинским «Русланом», хотя о последнем вы же в 1997-м году написали большое исследование под названием «Первая книга Пушкина» (1). В нём, конечно же, есть много о работе Пушкина над «Русланом», но нет главного - понимания смысла этой работы. Ну, что ж, посмотрим глазами следователя на то, что на первый взгляд может показаться невероятным, т.е. - на связь «Конька» с «Русланом» и даже… со «Сводней».
А для начала нам не мешало бы понять, о чём же во время написания «Сводни» мог думать Пушкин. И поэтому спросим: а что он писал близко по времени с этим стихотворением, которое датируется между 10 августом и 10 октября 1827г.? Ответ таков: с марта этого года и по ноябрь 1828г. он писал седьмую главу «Онегина», в которой Татьяна, думая об Онегине, вдруг задалась вопросом: «Уж не пародия ли он?» Подумаем и мы над этим, и в особенности, над словом «пародия». Шестого же ноября 1827г. Пушкин заканчивает стихотворение «Талисман», связанное, как известно, с Воронцовой. Чуть позже, т.е. ноябрём-декабрём, датируется его стихотворение «Я знаю край: там на брега…», содержащее слова: «степь нагая Над морем стелется одна», по которым («море» и «степь нагая») мы легко узнаём Одессу. С 17 по 19 октября написано стихотворение «19 октября 1827», которое в 1830г. было напечатано в журнале «Славянин» под названием «К товарищам молодости». В нём помощь бога среди прочего Пушкин определяет так: «И на пирах разгульной дружбы, И в сладких таинствах любви!»
Ну, и самое главное, он правит «Руслана»! Вот как об этом пишет всё тот же Кошелев: «Всерьёз проблема «исправлений» в юношеской поэме встала перед Пушкиным осенью 1827 года, когда книгопродавец А.Ф.Смирдин предложил ему продать право на переиздание трёх его поэм: «Бахчисарайский фонтан», «Кавказский пленник» и «Руслан и Людмила»… Предложение было весьма выгодным – и Пушкин пошёл на него… «Руслана» автор существенно переработал» (2). Всю эту «переработку» мы, конечно же, рассматривать не будем, но отметим одно из важных её направлений, о причинах которого тот же Кошелев пишет так: «Из всех упрёков в адрес «Руслана и Людмилы» Пушкина всего более задели и огорчили обвинения в излишней «чувственности» и «нескромности» его поэтического создания» (3).
Это так. И поэтому, желая сгладить острые углы, Пушкин при правках 4-й песни «Руслана» после 53-го стиха отбрасывает из своей пародии (вот, кстати, и слово «пародия»!) на «Двенадцать спящих дев» Жуковского следующие стихи:
Дерзну ли истину вещать?
Дерзну ли ясно описать
Не монастырь уединённый,
Не робких инокинь собор,
Но… трепещу! В душе смущённый,
Дивлюсь – и потупляю взор.
Эти стихи Кошелев совершенно точно определяет как «намеченное сопоставление монастыря с борделем» (4). Однако, не зная о пушкинском методе творческой бережливости, он даже и не подозревает, что Пушкин-Плюшкин свой «отброс» обязательно где-нибудь использует. И он его использовал! Тему борделя - в синхронно написанном стихотворении «Сводня», а тему монастыря - в «Коньке», путём превращения его в терем, на котором «Православный русский крест»! И этот терем здесь не просто церковь, куда обычно ходят молиться. Это церковь с расположенным при ней жильём, т.е. – монастырь, в котором живут и Месяц, и Солнце, а ранее проживала ещё и Царь-девица. Следует отметить, что правомерность такого превращения вполне оправдана тем, что ведь и Жуковский в своей балладе, говоря о монастыре, в конце написал: «И вдруг из терема идут К ним девы пробуждены» (5). И ошибки тут нет, поскольку можно понять, что девы жили в тереме, расположенном на подворье монастыря. Т.е. во дворе и в отдельном тереме.
Пушкин же заставляет нас ломать голову над своей очередной (и, вероятно, намеренной?) ошибкой, поскольку царевна просит Ивана заехать в свой «изумрудный терем», а чуть позже конёк вдруг говорит киту, что едут они с Иваном: «К Солнцу прямо на восток, Во хоромы золотые» (6). В первой же редакции «Конька» автор, помимо «раззолоченных клеток» и «серебряных веток», указывал ещё и на голубые столбы с золотыми верхушками у ворот терема. Т.е. несмотря на наличие разных цветов, изумрудного или хотя бы близкого к нему зелёного показано не было.
Однако после правок в «Коньке» у ворот терема появился «Из столбов хрустальный свод», где именно по слову «свод» как раз и можно выйти на Петербург, этот «город пышный, город бедный», в котором, по мнению Пушкина, отражённому в стихах 1828-го года, - «Свод небес зелено-бледный» (7). Уже горячее! Но когда же для Пушкина «Свод небес побледнел» (8)? А ещё в 1814-м году, когда он, будучи в Лицее (а это всего 30 км от Петербурга!), спрашивал: «Свет-Наташа! Где ты ныне? Что никто тебя не зрит?» (9). Т.е. задавал примерно те же вопросы, что и Месяц Месяцович о царевне, которую три дня не может увидеть. И при этом Месяц не отделяет далеко и своего сына, говоря: «А уж как мы как горевали, Что царевну потеряли!» (10).
Но где у Пушкина сближение зелёного с хрустальным? Вот ответ из его «Салтана»: «Ель растет перед дворцом, А под ней хрустальный дом». Так-так, но именно там же сказано о Гвидоне: «Видит город он большой, Стены с частыми зубцами, И за белыми стенами Блещут маковки церквей И святых монастырей. (11). А также: «Остров на море лежит, Град на острове стоит С златоглавыми церквами, С теремами да садами» (12). Ещё горячее! Ведь и в «Коньке» - «вокруг терема сады». Иван же говорит Месяцу: «Из далёких я сторон», а тот его спрашивает: «Как попал ты в этот край»? Ничего не напоминает? Ну, конечно же, это прямая перекличка со словами Татьяны из 8-й, петербургской (!), главы «Онегина»: «Она спросила, Давно ль он здесь, откуда он И не из их ли уж сторон?» (13).
Кстати, «Стены с частыми зубцами» в «Салтане» - это тоже перекличка, как с замком 12-ти дев Жуковского, так и с замком дев из «Руслана», где хан Ратмир «видит замок на скалах Зубчаты стены возвышает» (14). Но «хан», по Ожегову, - это «монарх, феодальный владетельный князь у некоторых тюркских и монгольских народов». А как, попав на небо, поехал Иван? Ответ таков: «И поехал, будто князь». А мы, зная один из источников образа и то, что слова «хан» и «князь» синонимы, можем и добавить: как когда-то князь Ратмир!
Смотрим, что «синий свод небесный» возникает у Пушкина в стихотворении 1830г. «Шумит кустарник», но при этом местом действия указаны почему-то «днепровские брега». В то же время, если автор «Конька» вывел на небе некий «хрустальный свод» из столбов, которые ранее были голубыми, то где-то у него должна быть и соответствующая перекличка. Подумаем над этим.
А пока отметим, что мысль ввести в «Руслана» намёк на монастырь-бордель, возникла у Пушкина ещё в лицее, о чём справедливо пишет С.А.Фомичёв: «Собственно, пародийность эпизода в замке дев была своеобразной маскировкой. Здесь воскрешалась ситуация лицейской скабрезной поэмы «Тень Баркова», в которой монастырь превращался в дом свиданий» (15). Однако полностью разгадать замысел Пушкина Фомичёву не удалось по причине неразрешённости т.н. «проблемы прототипов». И поэтому он написал: «Слишком явная пародия на балладу Жуковского служит как бы прикрытием более опасного намёка – на любвеобильного монарха. Прямо подчёркивая её пародийное травести, выворачивающее наизнанку сюжет баллады Жуковского «Двенадцать спящих дев», Пушкин целит вовсе не в своего «побеждённого учителя», а выше – в высочайшего покровителя насаждаемого в обществе ханжества» (16).
Тут уж я не могу не вспомнить эпизод КВН, когда отгадчикам, нащупавшим в мешке животное, которого они назвали «котом», их соперники ответили: «Друзья, ошиблись вы немножко: в мешке сидит не кот, а кошка!» Так и у Фомичёва. Конечно же, намёк тут есть, и, конечно же, на Александра. Но не на Александра Павловича, а на Александра Сергеевича, поскольку под образом Ратмира спрятался именно он! И совершенно прав был пушкинист А.И.Незеленов, который ещё в 1882-м году писал: «Вадим Жуковского разделился у Пушкина на две личности – на Руслана и Ратмира. Руслан отправляется на поиски за киевской княжной, а Ратмир увлекается двенадцатью девами» (17). И зря Кошелев оценивает эти слова в числе «наивных сопоставлений на внешнем сюжетном уровне» (18), а Томашевский называет их «поистине чудовищными» (19). Ведь когда Пушкин писал «Руслана», он в 1819-м году не только дважды использовал слово «бордель» в стихотворении, адресованном лицейскому приятелю Юрьеву: «Здорово, молодость и счастье, Застольный кубок и бордель, Где с громким смехом сладострастье Ведет нас пьяных на постель» (20), но там же и написал: «Здорово, рыцари лихие Любви, Свободы и вина!» (21). А разве в октябре 1827-го года, т.е. синхронно со «Сводней», Пушкин не вспоминает о «сладких таинствах любви» своих лицейских друзей? А разве Ратмир у него не рыцарь? И поэтому «чудовищными» тут следует считать не догадки А.И.Незеленова, а невнимательность и несообразительность Томашевского.
Кстати, отвлечёмся на последнее. Так, если проявить внимательность и опираться на изложенное мной, то вполне можно ответить и на такой совершенно невероятный вопрос: а из кости какого слона была сделана ложка Петра I в пушкинском «Арапе»? Помните: «Государев денщик подал ему деревянную ложку, оправленную слоновою костью»? Ну, и что тут могут сказать «товарищи учёные, доценты с кандидатами»? Конечно же, станут гадать с вероятностью правильного ответа в 50%, благо слонов–то в природе всего два вида: индийские и африканские. А ведь, проявив внимательность, можно довольно убедительно обосновать наличие кости слона из Африки!
А для этого нужно пройтись по кругу пушкинских произведений и задуматься: а почему в «Салтане» именно «На кровать слоновой кости Положили молодых»? (22) Затем посмотреть на то, что среди установленных нами дополнительных прототипов Салтана имеется Абрам Ганнибал, который, если взглянуть на созданный им для себя герб, изобразил там слона. А какого же слона с детства и «под небом Африки своей» мог знать Ганнибал как не африканского?! А отсюда и понимание, что Пушкин вовсе не зря выбрал из сборника Кирши Данилова фольклорное выражение «кровать слоновой кости» для героя, одним из дополнительных прототипов которого был его прадед.
А обнаружив «слоновую кость» не только рядом с царём Салтаном, но и с царём Петром, мы и должны понять намёк автора на то, что оба эти царя имеют между собой нечто общее, а точнее, - один и тот же основной прототип в лице самого Пушкина, в роду которого по материнской линии и был герб со слоном. Ну, а если потянуть ниточку дальше, то в черновике «Онегина» рядом с Ленским можно обнаружить ещё «И своего слона» (23), правда, в виде шахматной фигуры. В беловике же Пушкин вместо слона оставил ладью: «И Ленской пешкою ладью Берёт в рассеяньи свою» (24), после чего нам остаётся задуматься в будущем о прототипах всех этих «своих», т.е. пушкинских, ладьях, лодках, челнах и т.д.
Ну, а для развлечения приведу рассказ молодого космонавта, которого его старший товарищ как-то спросил: «а где мы сейчас пролетаем?» Тот, посмотрев в иллюминатор космического корабля, не смог ответить, после чего его коллега торжествующе заявил: «над Африкой!» Однако у молодого сразу же возник вопрос: «а как же ты об этом догадался?» «А вон, смотри, слон идёт». – «Ну, так что? Ведь слоны и в Индии водятся». «А уши? Уши-то какие большие! Такие только-то у африканских слонов и бывают». И, действительно, когда молодой космонавт присмотрелся, то и увидел слона с большими ушами. Так что внимательность, выходит, полезна не только пушкинистам…
Однако идём дальше и спрашиваем: если у Пушкина вначале четвёртой песни появляется нечто, замаскированное под женский монастырь, то разве и у Шекспира вначале 4-й сцены первого акта пьесы «Мера за меру» нет похожего монастыря? Ответ таков: есть, но, правда, монастырь настоящий. И именно туда приходит Луцио, который кричит из-за стены, после чего Изабелла пускает его внутрь. А вот у Пушкина в поэме «Анджело» Луцио не просто входит, а (внимание!) предварительно звонит. Т.е. Пушкину в отличие от Шекспира для входа его героя в монастырь потребовался звонок. Но зачем?!
Для ответа нам вновь придётся вернуться к девам Жуковского, а точнее ко второй части его баллады, где Вадима во сне «манило привиденье», а когда он к нему «полетел», то «призрак сокрылся, Вдали звонок один гремел». Когда же Вадим проснулся, то «день сиял, А в вышине … звенело… Он смотрит, слушает…, звонок Умолк». Но умолк временно, т.к. Вадим стал слышать «в каждом шуме ветерка Звонка призывны звуки». И, конечно же, не выдержав подобного беспокойства, он, как бы по зову звонка, отправился в дальний путь. По пути он спас от великана-похитителя «княжну младую», а когда захотел поцеловать её, то пришлось отказаться от этого, поскольку «знакомый звон раздался в отдаленье». Чуть позже отец княжны захотел отдать её замуж за Вадима, но у того (вот что такое отсутствие врача-психиатра!) вновь возникли проблемы: «Он ступит шаг и слышит звон». Однако ориентируясь на этот звон, Вадим нашёл некий древний храм, «стучаться начал в храм… Но дверь не отперлася». Потом появился «замок» с башнями и зубчатыми стенами, который вдруг «осветился… И, чу!.. из-за стены звонок послышался приветный». Войдя же в замок, Вадим встретился, наконец, с искомой им девушкой, но - «тут из терема идут К ним девы пробуждены». А когда он их разглядел – «Вдруг… звучно благовеста глас В тиши небес раздался. И что же? Храм божий отворен; Там слышится моленье; Они туда: храм освещён». Но потом «промчались веки вслед векам… Где замок? Где обитель? Где чудом освящённый храм? Всё скрылось». Однако, якобы, на этом месте: «Бывают тайны чудеса, Невиданные взором: Отшельниц слышны голоса; Горе хвалебным хором Поют; сквозь занавес зари Блистает крест» (25).
Не устали? Ну, что ж делать? Это Жуковский, для чтения которого ныне нужно терпение. О главном же вы, дорогие читатели, наверно, уже догадались - без некоего «звонка» Вадим не смог бы не только войти, но даже и найти монастырь с двенадцатью «инокинями-девами». А потому и пушкинскому Луцио для проникновения в женский монастырь потребовался соответствующий звонок, по которому мы и можем найти перекличку между ним и Вадимом Жуковского, а заодно и догадаться, что под монастырём в «Анджело» когда-то скрывался тот монастырь-бордель, о котором Пушкин намекал в «Руслане» и который изначально появился в лицейской поэме «Тень Баркова».
Ранее я уже говорил, что в одном из вариантов правок «Конька» Иван, разглядывая терем Царь-девицы издалека, назвал его «небесной столицей». Переход же от терема к городу-столице автор обеспечил последующими стихами из описания всё того же терема: «А ведь терем с теремами Будто город с деревнями» (26). А понимая, что столица эта – Петербург, можно догадаться и о том, почему Иван подъезжает к терему с запада, говоря: «Видишь, вон где, на восток…». А, правда, почему? Да, потому, что перед этим он «переехал окиян», т.е. ехал к «столице» со стороны моря, название которому, как можно догадаться, Балтийское.
Смотрим, что ещё пишет автор «Конька» перед тем, как помещает Ивана на небо: «Только, братцы, я узнал, Что конёк туда вбежал, Где, (я слышал стороною) Небо сходится с землёю, Где крестьянки лён прядут, Прялки на небо кладут» (27). Сразу же спрашиваем: а в какой «стороне» автору можно было услышать, что «Небо сходится с землёю»? Ответ прост: да всё у того же Жуковского, когда тот пишет о Вадиме, который, проснувшись, смотрел вдаль и при этом «небеса сливались там с землёю» (28) А ведь именно туда и скрылось приснившееся ему «прелестное виденье младой девы», которую он впоследствии нашёл в монастыре с теремом.
Ну, а где «крестьянки лён прядут Прялки на небо кладут»? Если у Пушкина и в единственном числе, то, конечно же, в его «Рыбаке и рыбке». Правда, рядом с прядущей старухой там не указано слово «прялка». Нет его и в Словаре языка Пушкина, но зато там трижды повторяется слово «самопрялка», означающее ножную прялку, которой пользовалась служанка Ржевских из «Арапа». Была ли она когда-либо крестьянкой, мы, к сожалению, не знаем, но зато можем заметить, что прядёт-то она на прялке не где-нибудь, а именно в Петербурге! И выходит, что и слово «прялка» опять же приводит нас к «небесной столице», о которой, кстати, мы уже говорили при разборе стиха «Не на небе - на земле».
И всё-таки не хватает двух важных обстоятельств: множественного числа крестьянок и заманивающего пения дев из «Руслана». Ищем-ищем, и, конечно же, находим и поющих, и прядущих, и заманивающих в пушкинской «Русалке» (верхняя датировка 1832г., т.е. всего год до написания «Конька»!), где русалки прядут в своём тереме около царицы, под маской которой, как мы уже знаем (а позже и перепроверим несколько раз!), спрятана графиня Воронцова. И при этом русалки, как и монахини в монастыре, называют друг друга сёстрами!
А, кстати, если царица русалок получилась из простой дочери мельника, которая может относиться к крестьянскому сословию, то, вероятно, можно допустить, что и остальные русалки (кроме, конечно, дочери царицы, рождённой в водах Днепра) когда-то были простыми крестьянскими девушками, которые, как и их царица, утопились из-за несчастной любви! Хотя возможно и то, что эти русалки состоят из бывших крестьянок пушкинского села Горюхина, которых могли утопить их же собственные мужья, подросшие и решившие рассчитаться за все предыдущие избиения.
Ну, а теперь серьёзно. О чём же поют русалки в черновике Пушкина? Сначала о голубых сводах, но, правда, не на небе, а в их подводном мире: «{Любо нам в часы ночные} <Наши> своды голубые покидать» (29), а потом (внимание!) - о своих кельях: «Любо, любо нам толпами Наши кельи покидать» (30). Ну, толпа – это к черновому варианту «Сводни»: «В кухню барышни бегом кинулись толпами» (31). Однако в беловике Пушкин всё же написал «кинулись прыжками». И надо же, о своих прыжках в черновом варианте поют и русалки: «Любо прыгать на земле» (32)! Ну, прямо, лягушки какие-то! Благо, что и в воде живут.
Однако лягушки, и в особенности, одна из них, которая в фольклоре называется ещё и царевной, это отдельная тема. Хотя и сейчас отмечу, что водятся-то лягушки обычно в болоте, а само слово «болото» у Пушкина довольно часто ассоциируется с Петербургом, который и вознёсся «из топи блат», и предстал перед Ибрагимом из «Арапа» как столица, «которая подымалась из болота» (33).
Однако вернёмся к кельям, т.е. к комнатам монахов и монашенок в их монастырях. И спросим: а где же кельи в «Коньке»? А для ответа будем рассуждать логически: если в кельях женского монастыря живут монахини или другие женщины, то не могут ли некоторые из них называться «монастырками». Ответ: могут. Тем более что к 1830-м году вышла первая часть романа А.Погорельского «Монастырка», сразу получившая известность. Там рассказывалось об Анюте, воспитаннице Смольного института благородных девиц, находившегося в здании бывшего Смольного монастыря в Петербурге. (Здание крепкое, поскольку даже и в 1917г. в нём был штаб восстания большевиков, а впоследствии размещался горком партии). И, несмотря на то, что героиню Погорельского более правильно было бы назвать «институткой», он всё-таки назвал её «монастыркой». Как назвал и Пушкин героиню из своего «Романа в письмах»: «Не любить деревни простительно монастырке, только что выпущенной из клетки» (34).
Насторожились от слова «клетка»? Ну, тогда вспомните: а кто же поёт в тереме, где живёт Месяц Месяцович? Правильно, райские птицы, сидящие в клетках! И поют они не абы что, а «песни царские»! Сразу же ищем адрес этих «царских песен» и, конечно же, находим его в тех же «Двенадцати спящих девах» Жуковского, где ангел-хранитель дев: «В святых стенах монастыря сокрыл их с матерями: Да славят вышнего царя Невинных уст мольбами… В священный литургии час Их слышалося пенье – И сладкий непорочный глас Внимало провиденье» (35). И при этом вместе с поющими девами тут же обращаются к небесному царю и их матери: «О! дай им кров, небесный царь (То было их моленье)». Итак, кельи в «Коньке» превращены автором в клетки райских птиц, а сами райские птицы – это бывшие монастырки, монашенки, девы, заманившие к себе Ратмира, русалки, поющие и заманивающие к себе людей, ну и, конечно же, - ещё и «барышни» из стихотворения «Сводня», которых Словарь языка Пушкина определил как проституток («эвфемистическое обозначение проститутки»). Однако по своему основному определению, которое даёт Даль, «барышня» - это девица благородного звания. А от этого рукой подать до тех благородных девиц, которые обучались в здании бывшего Смольного монастыря, т.е. – «монастырок-монашенок».
Переход же от монашенок к женщинам лёгкого поведения был сделан Пушкиным ещё в стихотворении 1819-го года «К Щербинину», написанном синхронно с «Русланом»: «Житье тому, любезный друг, … Кто, удалив заботы прочь, Как верный сын пафосской веры, Проводит набожную ночь С младой монашинкой Цитеры» (36).
Однако, стоп! Ведь в этой же строфе Пушкин упоминает и некую Надиньку, которую некто «под вечерок За тайным ужином ласкает», а в конце стихотворения пишет: «Скажу тебе у двери гроба: “Ты помнишь Фанни, милый мой?” И тихо улыбнёмся оба». А поскольку названы два имени, то и мы направимся сначала к синхронно написанному прозаическому отрывку «Надинька» (далее «Наденька»), где этим именем названа «очень милая девочка» с которой в Петербурге вызвался познакомить героя некий «ветреный Вельверов». Словарь языка Пушкина определяет эту «девочку» как «девушку лёгкого поведения». Но такой же в какой-то степени выглядит и Наденька из стихотворения «К Щербинину». Кроме того, Вельверов перед предложением познакомить Виктора N с этой «милой девочкой» предлагает ему (внимание!) «отужинать». Но ведь и в стихотворении «К Щербинину» некто ласкает Наденьку «За тайным ужином»! Т.е. выходит, что и «ужин», и «Наденька» – это, возможно, слова-сигналы, которые позволяют догадаться об общности «милой девочки» из прозаического отрывка с её тёзкой из стихотворения «К Щербинину». А ужинать, по Далю, - это «вечерять, сидеть за вечерней трапезой, столовать повечеру, кончая день, готовясь затем ко сну; есть к ночи, на ночь». Смотрим, что хотя в «Графе Нулине» и нет этого слова, но все обстоятельства (последняя еда перед сном, «проходит вечер неприметно» и т.д.) говорят о том, что Наталья Павловна и Нулин ужинали.
Так неужели обе Наденьки 1819-го года имеют у Пушкина общий прототип? Нет, это не так, ведь, как известно, «чёрт прячется в деталях». А если посмотреть на эти детали внимательнее, то можно увидеть, что Вельверов-то предлагает товарищу «отужинать» именно с ним, без всякой тайны и не «вечерком», а уже под утро, т.е. после двух часов ночи. А вот в стихотворении «К Щербинину» речь идёт о Наденьке, так сказать, не «утренней», а «вечерней», которую именно «под вечерок» некто «За тайным ужином ласкает». Это другая Наденька. А точнее, с другим прототипом. Тем более что в качестве варианта названия прозаического отрывка Пушкин ставил имя Эльвины, которое, как мы увидим позднее, никакого отношения к Воронцовой не имеет.
Ну, а если мы учтём, что с 1819-го года по 1836-й год Пушкин стал взрослее, то вполне могла подрасти и его «вечерняя» Наденька, которая в «Капитанской дочке» стала уже «Доброй Надеждой» и дала название известному мысу на географической карте Петруши Гринёва. Карту он, правда, изрезал для своего воздушного змея, но об отношении этого змея к Воронцовой я уже говорил.
Адрес же в отношении пушкинской «Наденьки» кроме указанной выше Доброй Надежды, как названия мыса, – это ещё и пастушка Надина, имя которой дважды повторено в черновике «Руслана» (37). Правда, Пушкин в том же черновике пытался назвать её и Наташей, но в конце концов всё же остановился на Лиде: «Я помню Лиды сон лукавый… Ах, первый поцелуй любви, Дрожащий, лёгкий, торопливый, Не разогнал, друзья мои, Её дремоты терпеливой… Но полно, я болтаю вздор!» (38)
Ну, нет, брат Пушкин! Из этого вздора можно вытянуть многое. Если, конечно, не поддаваться на блеф и критически относиться к словам профессора В.А.Кошелева, что «Пушкин запутался в необходимых объяснениях условной литературной ситуации – и тут, на свободном правом поле листа, набросал вариант не для печати. Героиней этого варианта является так же «Наташа» («Лида»), но исход из неё совсем иной…» (39). Далее В.А.Кошелев приводит следующее стихотворение:
Недавно тихим вечерком
Пришёл гулять я в рощу нашу
И там у речки под дубком
Увидел спящую Наташу.
Вы знаете, мои <друзья>
К Наташе   подкравшись <я>,
Поцеловал два раза <смело>,
Спокойно девица м<оя>
Во сне вздохнула, покраснела;
Я дал и третий <поцелуй>
Она проснуться не ж<елала>
Тогда я ей <нрзб.>
И тут уже затр<епетала>
(40).
И делает вывод: «Так что перед нами, скорее проработка «для себя» одного из отступлений поэмы: в какой-то момент Пушкину стало скучно сочинять чисто «литературно» (41). Однако скучно другое – это читать домыслы В.А.Кошелева! А ведь данное стихотворение, являясь связующим звеном между различными произведениями Пушкина, даёт много направлений для понимания его творчества. Смотрим глазами следователя и видим, что:
1. Тут имеется прямая перекличка с подкрадывающимся к спящей Наталье Павловне графом Нулиным. А сравнение его с котом – это выход на кота Ваську и вдову из «Домика в Коломне».
2. Поскольку Наташей называл Наталью Павловну только её муж, то можно догадаться, что под его маской спрятался сам Пушкин, описавший сходную ситуацию с Наташей как в своём раннем стихотворении, так и в черновике «Руслана».
3. Слова «Хозяйка мирно почивает. Иль притворяется, что спит» (42) перекликаются со словами о притворно спящей Наташе, а также напоминают нам «Лиды сон лукавый» из «Руслана». Тем более что и о нём, и о сне Наташи «под дубком» Пушкин написал совершенно синхронно, т.е. в одно и то же время и даже на одном и том же листе.
4. Пушкин спрятался и под маской соседа Лидина, иронический смех которого намекает на его успех в роли любовника Натальи Павловны. А поскольку Лида – это второе, а точнее, окончательное имя Наташи, попавшее в беловик «Руслана», то становится совершенно ясно - откуда в «Графе Нулине» появилась фамилия Лидин!
5. Слова о «дубке у речки», а также то, что и стихотворение о нём, и своего «Руслана» Пушкин писал в Петербурге, дают намёк, что и дубок из «Салтана» тоже имеет отношение к этому городу: «В море остров был крутой, Не привальный, не жилой; Он лежал пустой равниной; Рос на нем дубок единый» (43). Море, понятно, тут Балтийское, а речка из другого стихотворения – это, конечно же, Нева.
6. «Спящая Наташа» - это направление к уже знакомым нам спящим девам Жуковского, а также – и к засыпающей сводне из стихотворения о ней, и – к её «девушкам», которые в конце этого стихотворения «дремлют».
7. В то же время из них чётко выделяется одна – Луиза, которой гость предлагает его поцеловать, но при этом (внимание!) слово «поцелуй» имеет точно такую же рифмовку с нецензурным словом из трёх букв, как и в данном стихотворении о Наташе. От Луизы же имеются направления и к Луизе из «Гробовщика», и к Луизе из «Пира во время чумы», которые имеют под собой прототип Воронцовой.
Прототипом «Наденьки» из отрывка одноимённой повести и из стихотворения «К Щербинину» считается некая Надежда Форст, петербургская «дама полусвета», о которой известно довольно мало. Я никаких сведений о ней найти не смог и поэтому ответить на вопрос: можно ли её отнести к тому или иному прототипу, не могу. Однако твёрдо скажу, что объединять эти два образа под один прототип нельзя!
Но всегда ли у Пушкина после Одессы под именем Надежды подразумевается графиня Воронцова? Ну, что вы! Великий Мистификатор и тут приготовил свои ловушки. И первая из них - в прозаическом отрывке 1830-го года «Участь моя решена. Я женюсь…», который имеет автобиографический характер, поскольку 6 мая 1830-го года состоялась помолвка Пушкина с Н.Н.Гончаровой. В нём невеста героя названа «Наденькой», и она по некоторым признакам, действительно, имеет переклички с Натальей Гончаровой. Но разве эта Наденька-Наталья имеет что-то общее с пушкинскими героинями с такими же именами, но имеющими под собой прототип Воронцовой? Нет, не имеет! Поскольку под её образом прячется не только Наталья Гончарова, но и другая, весьма прекрасная, женщина, речь о которой будет отдельно.
Хотя уже сейчас можно предположить, что с Наденькой из прозаического отрывка 1819-го года вполне может перекликаться Наденька из отрывка 1830-го года. Кроме того, слова в конце отрывка «Участь моя решена» о том, что герою якобы нравится обычай, чтобы «жених тайно похищал свою невесту» (43), конечно же, могут направить нас к похищенной для брака Царь-девице из «Конька».
Но означает ли всё это, что в данном отрывке вообще нет образов с прототипом Воронцовой? Конечно же, нет. Так, мать невесты благословляет её на брак и при этом её «глаза были красны» (44). В «Коньке» же, хоть радостный плач и благословенье Царь-девицы немного и разнесены, но всё же в течение одного разговора присутствуют. Вот они: «Месяц с радости заплакал… Отнеси благословенье Нашей дочке в утешенье» (45).
Ну, а слова: «мне седлают мою умную, смирную Женни» (46), конечно же, возвращают нас к усмирённой Иваном белой кобылице из всё того же «Конька». Правда, тут так и хочется спросить: «а жеребца по имени Женя, у которого «хвост трубой», рядышком с этой кобылкой нет?» Кстати, «Женни» нельзя путать с «Дженни», упоминаемой в «Пире во время чумы», т.к. первые две буквы этого имени направляют нас к «Джульетте» из пушкинского «Анджело». Одна лишняя буква, а уже не то!
А нельзя ли разгадать всё-таки первоначальный прототип Наденьки из стихотворения «К Щербинину», Наташи из «Недавно тихим вечерком» и Лиды из «Руслана»? Давайте попробуем сделать это с помощью т.н. «Дон-Жуанского списка» Пушкина, поставив вопрос: а кто из указанных там женщин мог бы быть прототипом вышеуказанных героинь?
Итак, смотрим, и натыкаемся на одно сокрытое под NN имя. Разгадывать его мы не будем по той простой причине, что тут же, чуть ниже, записано имя «Элиза», безусловно относящееся к Воронцовой и абсолютно Пушкиным не скрываемое. Да и по многим другим признакам Воронцова никак не подходит под его т.н. «утаённую любовь». Спрятанные же под именами «Наталья I» и «Катерина I» возможные кандидатки: крепостная актриса, графиня Наталья Кочубей и Екатерина Бакунина, нам не подходят из-за того, что всё это его лицейские знакомые, а нам нужны петербургские, т.е. возникшие уже после окончания Лицея. Екатерина Карамзина и Екатерина Семёнова, предполагаемые под именем «Екатерины II», а также княгиня Авдотья Голицына, тоже нам не нужны, поскольку не очень-то пишутся под определение «девица моя».
И остаётся на подозрении одна Настасья, билетёрша из петербургского зверинца, точное время общения с которой до сих пор не определено. Однако у ней есть перекличка с другой петербургской билетёршей, о которой Пушкин в «Египетских ночах» написал следующее: «у дверей перед столиком для продажи и приема билетов сидела старая долгоносая женщина в серой шляпе с надломленными перьями, и с перстнями на всех пальцах» (47). Не слишком реагируя на блеф в виде слова «старая», мы находим в письме Пушкина молодую «долгоносую», о которой он пишет так: «Акулова, долгоносая певица, вчера вышла за вдовца Дьякова» (48). Так-так, молодая певица, а героини с прототипом Воронцовой, кроме одной Земфиры, позаимствовавшей у матери коротенькую песенку, как правило, не поют. Это обстоятельство, кстати, и привело к тому, что я ранее не стал рассматривать стихотворение «Зимний вечер» с поющей няней, которую нельзя сближать с Воронцовой уже из-за одного её пения.
Кроме того, «с перстнями на всех пальцах» можно считать Лизу Муромскую из «Барышни-крестьянки», когда та устроила свой спектакль, прицепив фальшивые локоны и набелившись, и когда «все бриллианты её матери, ещё не заложенные в ломбарде, сияли на её пальцах…» (49). «Шляпа с надломленными перьями» представляет тут особый интерес, поскольку одно из надломленных перьев, правда, весьма блестящее и «из крыла Жар-птицы» (первая редакция), как раз и нашёл Иван по пути в столицу. Но об этом отдельно, т.к. прототип той Жар-птицы к Воронцовой отношения не имеет. Как и Настасья из петербургского зверинца, у которой, как вы уже, наверно, поняли, ни близких, ни отдалённых перекличек с Воронцовой тоже нет.
Ну, что ж, вспомним тогда, что Лиду с её «сном лукавым» Пушкин хоть и относит к неким «пастушкам», но всё-таки располагает это сравнение рядом со спящей княжной Людмилой, которая, хоть и с оговорками, но всё же является женой Руслана. Т.е. замечаем, что Пушкин создаёт отрицательное сравнение с молодой женщиной, свадьба которой был недавно.
А теперь смотрим, что он рядом с именами Катерин ставит не арабские, а римские цифры, которые обычно используются при написании царских имён. Из этого возникает предположение о его использовании для образов Екатерины I и Екатерины II тех прототипов, которые прячутся под именами его «Дон-Жуанского списка». Однако под образом Екатерины I в «Арапе», как мы уже знаем, он ещё до написания своего списка влюблённостей спрятал графиню Воронцову. Отсюда возникает большое сомнение, что под именем «Катерины I» в этом списке так уж и спрятана указанная пушкинистами Бакунина, которая и общалась-то с Пушкиным не в Петербурге, а в Царском селе, да и в 1819-му году ей было 25 лет, да и замуж она вышла только в 1834 году. Не то! Вероятно, «Катерина I» определена не точно, а Бакунина прячется под именем Екатерины II. Так кто же тогда подходит под те критерии, по которым впоследствии Пушкин смог сблизить её с графиней Воронцовой? Неужели кто-то из близких женщин 1819-го года был в «Дон-Жуанском списке» упущен? Нет, не думаю. Да, хронология в списке может быть немного смещена, что, кстати, пушкинисты уже замечали, но имя той, которая довольно основательно вошла в его творчество, там должно быть!
Зайдём с другой стороны и спросим: где и как 1819-й год отображён в творчестве Пушкина? Ответ таков: события этого года показаны Пушкиным в его «Домике в Коломне». Но как определён этот год? Отвечаю: логически, поскольку автор говорит нам, что он вспоминает события, которые происходили «тому лет восемь» (50), а с учётом того, что Пушкин выехал из Петербурга в мае 1820-го года, а вернулся обратно в мае 1827-го, перед нами чётко выплывает 1819-й год как время основного действия поэмы. Правда, тут интересно ещё и время воспоминаний, которое приходится на 1827-й год и о котором автор пишет, что «Дни три тому ходил я С одним знакомым перед вечерком» (51). Запомним это. Ну, и кого же, кроме уже знакомой нам вдовы, мы видим в событиях 1819-го года, отображённых в «Домике в Коломне»?
А видим как раз ту, которая полностью вписывается в критерии, позволяющие найти переклички с Воронцовой: и графиня, и богатая, и жена видного сановника, и молодая красивая женщина, привлёкшая пристальное внимание автора, и расположенная в церкви справа от наблюдающего (а «направо» – это к Воронцовой: и «месяц с правой стороны», и дом Натальи Павловны там же!). Ну, а возможность записи её имени как «Катерина I» в «Дон-Жуанском списке» Пушкина велика уже одним тем, что и зовут-то её Екатериной! Да-да, это Екатерина Александровна Стройновская (ур. Буткевич), 1800г.р., которая 29 января 1819-го года в возрасте 18-ти лет вышла замуж за сенатора Стройновского, которому было тогда уже целых 72 года! Именно она в 1819-м году посещала в Коломне церковь Покрова, куда заходил и проживающий неподалёку Пушкин.
И сразу два весьма серьёзных (а главное честных!) свидетеля из числа близких друзей Пушкина: П.А.Плетнёв и П.В.Нащокин, подтверждают, что встречи в церкви с графиней Стройновской Пушкин как раз и описал в «Домике в Коломне» (52). Правда, Н.С.Маевский, племянник Стройновской, написал в позднейших воспоминаниях, что: «Пушкин не был с нею знаком, но ходил, говорят, в церковь Покрова любоваться ею» (53), из-за чего пушкинисты и сейчас сомневаются, стоит ли вносить эту графиню в число знакомых Пушкина. А зря! Ведь в том, что Стройновская могла утаивать от племянника (да и от всех других!) свои супружеские измены, ничего удивительного нет. Известно, что о своей чести, престиже и авторитете замужние дворянки 19-го века заботились более основательно, чем, например, нынешние эмансипированные бабёнки.
Ну, что ж, давайте путём анализа текстов Пушкина проверим возможность записи её имени как «Катерина I» в его «Дон-Жуанском списке». Смотрим «Домик в Коломне».
«Входила в церковь с шумом, величаво; Молилась гордо…». Слово «величаво» тут перекликается со стихом о «севильской графине» из «Пажа»: «Вечор она мне величаво» (54), в котором имеется и важное слово-сигнал «вечор», а «гордо» - со стихом из «Пажа»: «Зато со всеми горделива». Эта «севильская графиня» взята Пушкиным от графини Розины из трилогии Бомарше, которая, как я уже говорил, так же любила располагаться по отношению к зрителям справа. Отдельно же отмечу, что наречие «величаво» из «Домика в Коломне» ни в коем случае нельзя путать с эпитетом «величава», который Пушкин неоднократно использует в «Салтане» в отношении царевны. Да и вообще все прилагательные типа «величавая», кроме определения Татьяны как «величавой… законодательницы зал» (55), – это не к нашей теме.
А декларативные слова Пушкина «Прекрасное должно быть величаво» (С2 279.98), я думаю, смело можно передать и его герою, о котором он писал: «Главною его слабостью была страсть к прекрасному полу» (56). И поэтому мы с пониманием относимся к словам Пушкина об Екатерине: «На крыльце встретила Петра женщина лет 35, прекрасная собою, одетая по последней парижской моде» (57). Правда, слова о моде, конечно же, вернут нас к графине из «Домика в Коломне», которой мода «несла свой фимиам» и которая «была погружена В самой себе, в волшебстве моды новой» (58).
Ну, а поскольку слова о моде дважды коснулись графини из «Домика в Коломне», то и давайте посмотрим на источник их происхождения, каковым является хорошо знакомая Пушкину стихотворная «сказка» И.И.Дмитриева «Модная жена», в которой описывается молодая жена, обманывающая старого мужа. Именно об этой «сказке» Пушкин высказался, что «Модная жена не столь же ли безнравственна, как и Граф Нулин?» (59) Но нам сейчас важна не близость произведений по безнравственности, а близость героинь по слову «мода»: «Позвольте видеть ваш убор... Так: рюши, банты... здесь узор... Всё это к моде очень близко» (60). А в «Арапе» о доме графини Леоноры говорится: «Дом ее был самый модный» (61). Сравнив в «Графе Нулине» Наталью Павловну с древнеримской Лукрецией, Пушкин, вероятно, не забыл и то, что точно таким же именем у Дмитриева названа и его «модная жена», поскольку сравнение из этого стихотворения: «Диван для городской вострушки, Когда на нём она сам-друг, Опаснее, чем для пастушки Средь рощицы зелёный луг», возвращает нас к уже знакомым нам пастушкам из «Руслана», да и к пушкинской Наташе, которая была и в роще, и «у речки под дубком». Тем более, что «модная жена» Дмитриева сначала притворяется, что спит, а потом говорит: «я крепким сном Заснула без тебя от скуки!» Интересно и то, что её обожатель сравнивает т.н. «диванну» с храмом: «Да! Покажите мне дивану: Ведь я ещё её в отделке не видал; Уж, верно, это храм! Храм вкуса!» - «Отгадал». – Конечно, и …любви?» - «Увы, ещё не знаю. Угодно поглядеть?» - «От всей души желаю». Но далеко от этого храма любви до пушкинского монастыря с заманивающими девами?
Когда же Дмитриев пишет о старом муже: «Пролаз в течение полвека Всё полз, да полз, да бил челом, И наконец таким невинным ремеслом Дополз до степени известна человека, То есть стал с именем», то, конечно же, не заметить тут перекличку со словами Пушкина о лорде Мидасе, который «Ползком прополз в известный чин И стал известный господин», может только слепой и плохо слышащий. А ведь в данной эпиграмме под Мидасом как раз и спрятан граф Воронцов, который, правда, был старше своей жены всего на десять лет. Но главное тут не столько его возраст, сколько недовольство жены своей семейной жизнью. Это же недовольство прослеживается и у «модной жены» Дмитриева, и у пушкинской графини из «Домика в Коломне», которая «страдала, хоть была прекрасна и молода… она была несчастна…». И автор видел у неё: «долгие печали, Смиренье жалоб» (62). Из таких описаний вполне можно предположить, что и семейная жизнь прототипа этой графини, молодой и имеющей довольно старого мужа Екатерины Стройновской, тоже была несчастной. И чего бы ей тогда не осчастливить какого-нибудь обожателя типа Пушкина? Пусть даже и притворившись спящей после «тайного ужина», т.е. «вечерком».
Слова же Дмитриева о критической ситуации: «Кто мог бы отгадать, чем кончилась тревога?» прямо перекликаются со словами автора «Графа Нулина»: «Как он, хозяйка и Параша Проводят остальную ночь, Воображайте. Воля ваша, Я не намерен вам помочь» (63). Но (внимание!) точно также, т.е. довольно резко, Пушкин в «минуту злую» для своего героя обрывает и «Онегина»! Причём сразу же после его свидания с Татьяной. Что-то тут не так! Убегать Нулина, как известно, кроме всего прочего заставил и лай «шпица косматого», что вполне перекликается с таким де предупредительным лаем собачки «модной жены». Дважды Дмитриев говорит об «обновах» для жены, что направляет нас к сводне, которой карты также сулили некие «обновы». Замечаем, что свою «модную жену» Дмитриев называет ещё и «вертушкой». Однако так в черновике «Онегина» Пушкин называет и Ольгу (64). Но это блеф, а точнее не наш адрес, поскольку свою «модную жену» Дмитриев дополнительно называет и «вострушкой», а в таком комплекте к одному образу в том же черновике «Онегина» есть лишь: «Лазоркина, вдова старушка Сорокалетняя вертушка» (65), которая там же в одном из вариантов названа ещё и «вострушкой».
С вдовами же и старушками с прототипом Воронцовой мы уже не раз встречались. А также говорили о сорокалетней Луизе, жене Шульца из пушкинского «Гробовщика». Ну, а поскольку эта Луиза жена Шульца, то он и целует её, не прося себя поцеловать, как это сделал некий гость в отношении Луизы из стихотворения «Сводня». Мысль Пушкина назвать вдову Лазоркиной вполне понятна, поскольку «Лазурный юга небосклон» (66) и другие сходные эпитеты частенько связаны у него именно с югом, где среди «милых южных дам» была и Воронцова. Но он всё-таки от Лазоркиной отказался, оставив её лишь в черновике.
Когда же Пушкин пишет, что графиня из «Домика в Коломне» «ездила всегда» и «молилась гордо», то как уж тут не вспомнить часто молившуюся гордую испанку Дону Анну из синхронно написанного «Каменного гостя». Тем более, что слова Доны Анны: «Нет, мой отец, печаль моя во мне, При вас мои моленья могут к Небу Смиренно возноситься» (67) перекликаются со словами о молившейся графине из «Домика в Коломне», у которой были не только «долгие печали»: «Графиня же была погружена В самой себе…».
Входила «с шумом» - это отдалённая перекличка со словами князя из «Русалки» о дочери мельника: «Она, пожалуй, Готова здесь наделать столько шума, Что со стыда не буду знать, куда И спрятаться» (68).
Ситуация же, когда графиня «небрежно Бросала важный взор свой» на Парашу, перекликается с ситуацией из «Анджело», когда «Младая Изабела В то время с важною монахиней сидела» (69), где, как можно догадаться, Параша преобразована в Изабеллу, а графиня со своим важным взором в «важную монахиню». Однако небрежный взор героини мы пока найти не можем, хотя имеем все основания предполагать его у Татьяны, «сей небрежной Законодательнице зал…» (70).
Татьяна эта из «петербургской» главы «Онегина», где именно о ней говорится: «Как сурова!» (71), и где именно она имеет «суровый взор»: «Увидит ваш суровый взор Затеи хитрости презренной» (72). А ведь «суровый взор» и в целом суровость Татьяны перекликаются с «суровой красой» графини из «Домика в Коломне» (73). Однако наиболее важным в этой красе является то, что она не только суровая, но ещё и «надменная». Причём через две строчки Пушкин повторит своё указание на т.н. «надменность» графини. И это не зря! Это направление во всё тот же 1819-й год, но показанный Пушкиным в первой главе «Онегина». Именно там, при описании бала, он пишет и о «модных жёнах» (74), и о «почтенных супругах» из числа мужей, которые могут быть обмануты жёнами (75), и о том, что в отношении женщин ему: «полно прославлять надменных Болтливой лирою своей» (76).
Отсюда можно понять намёк на то, что с «надменной» графиней из «Домика в Коломне», автор в том же 1819-м году вполне мог видеться не только в церкви, но и на петербургском балу, где «Верней нет места для признаний И для вручения письма» (77) и где она могла быть в числе других «надменных» женщин. Но поскольку мы разбирались со взором этой графини, то, конечно же, нельзя пропустить и слов Пушкина о женских взорах всё на том же балу в Петербурге 1819-го года: «Слова и взор волшебниц сих Обманчивы.. как ножки их» (78). Т.е. мы видим, как в одной строфе автор переименовывает «надменных» в «волшебниц». И при этом жалуется на их обманчивость. Однако так же жалуется на «волшебниц» и пушкинский Ратмир: «Напрасно счастье мне сулили Уста волшебниц молодых; Двенадцать дев меня любили: Я для неё покинул их; Оставил терем их весёлый… Забыл и славу и врагов» (79). Т.е. мы вновь видим приближение пушкинских двенадцати дев к Петербургу, где они, судя по «волшебницам» из первой главы «Онегина», могли бы присутствовать и на балу. Там же, судя по всему, находится и «весёлый терем» дев из «Руслана», и терем из «Конька». И там же, как видно из прохода по ряду пушкинских прототипов, находится и бордель с описанной Пушкиным сводней.
О том, что со словом «волшебница» прямо перекликается и «волшебница-зима» из «Онегина», и «волшебница» стихотворения «Талисман», я уж и не говорю. Однако меня несколько настораживает то, что Ратмир в контексте оставления дев «забыл» ещё и некую славу. А о славе ещё в Лицее Пушкин писал: «Вдали нахмуренных забот И той волшебницы лукавой, Которая весь мир вертит, В трубу немолчную гремит, И - помнится - зовется Славой - Живу с природной простотой» (80). А в том же 1815-м году он и в «Послании к Галичу» тоже писал о «волшебнице-славе» (81). И вряд ли я обратил бы внимание на этих «волшебниц», если бы вдруг в 1829-м году в стихотворении Пушкина «Воспоминания в Царском Селе» не появилась бы «слава мраморная»: «Еще исполнены Великою Женою, Ее любимые сады Стоят населены чертогами, вратами, Столпами, башнями, кумирами богов И славой мраморной, и медными хвалами Екатерининских орлов» (82). Возникает настороженность, поскольку мы помним и «зверя мраморного» из «Медного Всадника», и «мраморную красу» Нины Воронской из петербургской главы «Онегина». Подумаем над этим.
А пока лишь отметим перекличку стиха о графине из «Домика в Коломне»: «И, верно, в список жертв меня внесла» с ответом Дон Гуана: «Дона Анна. - Кто же вы? Дон Гуан. Несчастный, жертва страсти безнадежной» (83). Тут по слову «жертва» наблюдается сближение Пушкина со своим героем. Также отмечаем, что Дон Гуан говорит о себе хоть и в испанской, но всё же столице. А под ней вполне может подразумеваться и Петербург. Кроме того, именно в этом городе Татьяна по сути ведёт себя как и графиня из «Домика в Коломне»: сперва показывает Онегину холодность и суровость, а в конце, хоть и прощается с ним, но всё же говорит: «Я вас люблю (к чему лукавить?)», как бы признавая своё предыдущее лукавство с ним. То же самое примерно и в «Домике в Коломне», где автор говорит: «сквозь надменность эту я читал Иную повесть: долгие печали, Смиренье жалоб… Она страдала…» и т.д. А к последнему есть синхронная перекличка: «О, кто б немых ее страданий В сей быстрый миг не прочитал! Кто прежней Тани, бедной Тани Теперь в княгине б не узнал!» (84) «Теперь» - это когда Онегин увидел Татьяну наедине. Особо обращу внимание на перекликающиеся слова «читал» и «прочитал», поскольку их близость не только в значениях, но и в том, что в «Домике в Коломне» глагол «читал» относится к автору, а в «Онегине» - к Евгению, который только один мог в тот момент «прочитать страдания» Татьяны. А Евгений – маска Пушкина!
Однако вернёмся назад и проверим версию о том, что Наденька из отрывка «Участь моя решена» никакого отношения к Воронцовой не имеет. А для этого смотрим, что синхронно, т.е. в том же 1830-м году, Пушкин делает свои заметки на полях 2-й части «Опытов в стихах и прозе» К.Н.Батюшкова и при этом сначала помечает нуликом одно и семи стихотворений под названием «Хор для выпуска благородных девиц Смольного монастыря», а затем по поводу названия элегии Батюшкова «Надежда» пишет: «Точнее бы Вера» (85). Ну, по поводу «монастырок» и их хора мы уже немного разобрались, а вот мысль, что элегию лучше назвать бы «Верой», сразу возвращает нас к стихотворению Пушкина «Андрей Шенье», а точнее к тому, что элегии Шенье посвящались мадемуазель де Куаньи, а оды – его любовнице Фанни. Понятно, что последнее имя возвращает нас к Фанни из стихотворения «К Щербинину: «Скажу тебе у двери гроба: “Ты помнишь Фанни, милый мой?” И тихо улыбнёмся оба».
От уединённой встречи с тихой улыбкой тут имеется направление от друга Пушкина Щербинина к его же, правда, литературному, другу Онегину («Онегин, добрый мой приятель»), с которым он встретился (внимание!) в Одессе: «[Святая] дружба! - - глас натуры - !! Взглянув друг на друга потом Как Цицероновы Авгуры Мы рассмеялися тишком» (86). А поскольку авгуры – это римские жрецы-гадатели, то от них рукой подать и до «гадателя» Мартына Задеки. А поскольку Онегин – это пара Татьяны Лариной, то и с кем перекликается Фанни 1819-го года, под которой может быть спрятана графиня Стройновская, я думаю, тоже ясно.
А понимая это, можно и помочь разгадать профессиональным пушкинистам неразрешимую для них загадку со следующей записью 1828-го года: «25 июня Фанни Няня + Elisa e Claudio (87). Так, по поводу Фанни Т.Г.Зенгер (девичья фамилия Цявловской) написала – «кого разумеет здесь Пушкин, сказать трудно. Может быть, поэт отметил встречу с той самой Фанни, дамой полусвета, которая упоминается в стихотворении «К Щербинину... Няня – очевидно, означает смерть Арины Родионовны… Elisa e Claudio – … название оперы итальянского композитора Меркаданте, первое представление которой в петербургском Большом театре было 15 июня 1828г…. второй спектакль был 22 июня…Возможно, что на втором спектакле был Пушкин, что он и отметил в записи 25 июня» (88). А теперь смотрим глазами следователя:
1. смерть Арины Родионовны произошла 31 июля 1828 года, в связи с чем предполагать дату «25 июня» - это значит представлять Пушкина неким пророком, более чем за месяц угадывающим смерть близких. В то же время крест, стоящий рядом со словом «няня», действительно означает смерть. Но чью? Няни ли Пушкина или всё-таки няни Татьяны, о чём будет сказано спустя два года в «Онегине»? Ответ, я думаю, понятен. Тем более что мы уже знаем, что основным прототипом няни Татьяны является графиня Воронцова.
2. Фанни, «которая упоминается в стихотворении «К Щербинину», - это условное имя, которое в 1825-м году было передано Пушкиным «любовнице Шенье», под маской которой он спрятал Воронцову. Но встреча с Фанни-Воронцовой 25 июня 1828г. исключена по причине отсутствия последней в Петербурге. Однако Пушкин мог видеться с ней в январе этого же года, сохранив к лету свежие воспоминания.
3. Ну, и наконец, в конце записи нас встречает то главное имя, которое по смыслу и объединяет-то всю запись, - Элиза! Именно о ней, а точнее, об Элизе Воронцовой, как прототипе и Фанни, и няни, 25 июня 1825 года думает Пушкин после просмотра оперы «Elisa e Claudio». Хотя нельзя исключить и то, что он не был на спектакле, а обратил внимание на его название, содержащее имя столь дорогой ему женщины. Также возможно, что в этот же день у Пушкина при наличии в этом названии имени Клавдио мог возникнуть замысел использовать его в своей будущей поэме «Анджело», взяв для перевода пьесу с шекспировским героем, имеющим точно такое же имя. Правда, своего Клавдио Пушкин не стал представлять участником любовной пары с героиней, имеющей прототипом Воронцову, спрятав последнюю лишь под масками Марьяны и монахини.
Свою запись Пушкин сделал сбоку черновика следующего стихотворения:
Волненьем жизни утомленный,
Оставя заблуждений путь,
Я сердце<м> алчу отдохнуть
И близ тебя, мой друг бесценный…
(89).
Рассмотрим его текст и соответствующие переклички.
Обращение «мой друг бесценный», конечно же, вызывает в памяти слова «Мой первый друг, мой друг бесценный!» (90), обращённые к лицейскому другу Пушкина Ивану Пущину. Однако мы не должны, как Т.Г.Цявловская в комментариях к стихотворению «Прощанье», ловиться на мужской род слова «друг», поскольку, как я уже говорил, Пушкин часто использовал его и в обращении к женщинам. Да и фактически-то ни о каком т.н. «первом друге» речи в данном стихотворении нет.
В то же время разве «Бесценные строки от графини» Леоноры из «Арапа» (91) не намекают о том, что писаны они той, которую тоже можно назвать «бесценной»? И разве в посвящённом графине Воронцовой стихотворении «Кораблю» нет пушкинской просьбы к кораблю: «И сохрани залог бесценный Мольбам, надеждам и любви»? А ведь под этим «залогом бесценным» как раз и можно увидеть Воронцову, отплывшую 14 июня 1824г. на корабле из Одессы в Крым. И разве не могли воспоминания об этой (внимание!) июньской дате уже в июне 1828г. наложиться на имя Элиза из названия только что появившейся в Петербурге оперы Меркаданте? И поэтому слова: «Возможно, что на втором спектакле был Пушкин, что он и отметил в записи 25 июня» (92), выглядят достоверными. Адресом, направляющим к Воронцовой по слову «залог» являются и слова Дон Гуана к Доне Анне: «В залог прощенья мирный поцалуй» (93).
Далее смотрим стихи: «Оставя заблуждений путь, Я сердце<м> алчу отдохнуть» и находим близкую по времени перекличку из «Арапа», касающуюся Ибрагима: «Отказавшись на век от милых заблуждений, я выбрал иные обольщения - более существенные» (94). А вот в конце шестой главы «Онегина» автор говорит о себе: «С ясною душою Пускаюсь ныне в новый путь От жизни прошлой отдохнуть» (95). Заметим, что Ибрагим говорит об отказе от «милых заблуждений» после расставания с графиней Леонорой, а Пушкин о своём отдыхе – сразу же после разлуки своего героя с Татьяной. При этом Пушкин как бы прощается со своей юностью, а мы, зная, что под маской Онегина он спрятал себя любимого, серьёзно воспринимаем следующие слова об Онегине: «Он в первой юности своей Был жертвой бурных заблуждений И необузданных страстей» (96).
Кстати, об отдыхе говорит и Владимир из «Романа в письмах», написанном в 1829 году: «Отдыхаю от Петербургской жизни, которая мне ужасно надоела» (97), а синхронно Пушкин пишет стихотворение со словами: «Но свет... Жестоких осуждений Не изменяет он своих: Он не карает заблуждений, Но тайны требует для них» (98). Обратим на будущее внимание, что тут время более близкое к дате написания стихотворения «Волненьем жизни утомленный».
А теперь вернёмся к словам Пушкина, когда по поводу названия элегии Батюшкова «Надежда» он пишет: «Точнее бы Вера» (XII 257). Датировка тут предположительная, но всё же 1830-го года. Т.е. когда Пушкиным был написан «Домик в Коломне», в котором он, реализуя свой принцип творческой бережливости, вполне синхронно использовал имя «Вера»: «Покаместь мирно жизнь она вела, Не думая о балах, о Париже, Ни о дворе (хоть при дворе жила Ее сестра двоюродная, Вера Ивановна, супруга гоф-фурьера)» (99). Но кто прячется под именем Веры Ивановны? Правильна ли наша версия о том, что Воронцовой тут нет?
Рассуждаем логически: если Параше Вера приходится двоюродной сестрой, то для её матери (а то, что под её маской прячется Воронцова, мы уже знаем!) она – племянница. Ищем у Пушкина племянниц. И вот она, первая! В «Арапе» - Наталья Ржевская, племянница уже знакомой нам Татьяны Афанасьевны: «Старушка со слезами поцаловала бледное, томное лицо племянницы и села подле нее» (100). Тут точный адрес. Правда, по слову «племянница» у нас выплывают и княжна из «Романа в письмах» (101), и Маша из «Капитанской дочки», над образами которых нужно подумать отдельно, и в особенности над вопросом: а не являются ли их тётки (для Маши – фиктивная попадья!) масками всё той же Воронцовой? А вот он и блеф Пушкина – племянница придворного истопника по имени Анна Власьевна из «Капитанской дочки» (102). Нет, брат Пушкин, не проведёшь! И имя тут от образов с прототипом Воронцовой, и племянница не от тётки, а от дядьки!
Таким образом, выходит, что «Вера» отношения к прототипам в лице Воронцовой не имеет. Как не имеет и гадающая на картах в «Капитанской дочке» комендантша: «Что, что, Иван Игнатьич?" - сказала комендантша, которая в углу гадала в карты…" (103). А почему? Да потому, что гадала-то она без расклада на столе, который у неё был один, служил для общих обедов и, судя по всем приметам, стоял посередине комнаты, а не в углу. Т.е. гадание-то есть, но без пасьянса! А это уже не то. Не к Воронцовой. Ну, а для тех, кто сейчас подумал: «вот какой шустрый этот следователь, с одной сценки и всё решает», я признаюсь, что оглядываюсь, постоянно оглядываюсь по сторонам, проверяя свои версии. И эту версию проверим, но позже. Нам бы сейчас хоть немного с Воронцовой разобраться, а там и до других пушкинских прототипов доберёмся.
А теперь посмотрим, как гадает сводня: "Три девятки, туз червей и король бубновый - Спор, досада от речей И при том обновы...» (104). Насчёт девяток заглянем в «Пиковую даму»: «Он стал метать. Направо легла девятка, налево тройка». (105). «Направо» - это к Воронцовой. И от неё – и к Месяцу Месяцовичу, на тереме которого имеется крест. А крест – это масть трефовая, это, как говорят оккультисты, т.н. «посохи», а также – «скипетры, жезлы, дубинки, палки, ветви». Но среди этих «посохов-палок», если посмотреть у Даля, выделяется «клюка». Сразу же смотрим, что с клюкой у Пушкина ходит некая «Баба старая…» (106). Кто это?
Для ответа смотрим на следующие слова о госте сводни: «Сводня с ним знакома», а также на то, что в конце предпоследней строфы стихотворения возникает слово «свечка», за которым в качестве рифмы к слову «приуныла» можно предположить недописанное Пушкиным «подзаплыла». Но ведь если свечка подзаплыла, а точнее, обгорела наполовину и более, то это уже, как говорит нам Даль, - «огарок». И в этом случае слова «знакома» и «огарок», конечно же, приведут нас к сводне из пушкинской сказки о царе Никите. Именно там некий советник говорит царю:
Расскажу, что было встарь.
Мне была знакома сводня
(Где она? И чем сегодня?
Верно тем же, чем была).
Баба ведьмою слыла,
Всем недугам пособляла,
Немощь членов исцеляла.
В конце же сказки:
Царь совет весь наградил,
Да и ведьму не забыл:
Из кунсткамеры в подарок
Ей послал в спирту огарок,
(Тот, который всех дивил)…
Ведьма, как можно понять из этих отрывков, хоть и старая, хоть и бывшая сводня, но всё же добрая женщина, готовая помочь хорошим людям. И поэтому мы узнаём её и в следующих стихах «Царя Никиты»:
Вот тащится вдоль дороги
Вся согнувшися дугой,
Баба старая с клюкой.
Наш гонец ей бухнул в ноги:
«Пропаду я с головой!
Помоги, будь мать родная!
Посмотри беда какая…(107).
Насторожились от слов «Вся согнувшися дугой, Баба старая с клюкой» и «мать родная»? Да-да, не вспомнить тут переодетую и с клюкой Чернавку, да и «матушку-зиму» из «Онегина», грешно будет. А если мы ещё посмотрим, что слово «волшебница» в Словаре языка Пушкина переводится как «Чародейка, колдунья», то от этой ведьмы ниточка протянется и до «волшебницы-зимы» из «Онегина». При этом замечаем, что колдовство ведьмы из «Царя Никиты» всем приносит пользу, что сильно отличает её от злой ведьмы Наины из «Руслана», которая тоже ходила с «дорожною клюкой» (108). Зато сближает со старой казачкой, которая «каждый день бродила над Яиком, клюкою пригребая к берегу плывущие трупы и приговаривая: Не ты-ли, мое детище? не ты-ли, мой Степушка?» (109). Делала это она в станице Озёрной, одно название которой может направить нас и к пушкинскому Евгению Езерскому, т.е. Озёрному, да и к Евгению Онегину, чья фамилия произведена от названия Онежского озера, а не от реки Онеги, о чём наивно думал Лотман (110). Фамилия старой казачки - Разина, а её сын, Степан Разин, однофамилец известного атамана-мятежника, был в войске Пугачёва. Однако не мог Великий Мистификатор не использовать такую интересную перекличку для своей игры. И поэтому, когда в его первой песне о Стеньке Разине тот говорит: «Ой ты гой еси, Волга, мать родная!», а затем бросает за борт персидскую царевну, то, конечно же, сам собой напрашивается вопрос об аналогии старой казачки Разиной, да и многих пушкинских старушек-матушек, под масками которых спрятана Воронцова, с рекой Волгой.
Тем более что и Волга, как некая русалка, «манит на пышны воды», на которых Онегин, конечно же, слышит песню о Стеньке Разине (111). Но наиболее смешным, конечно же, будет наше сравнение по словам-сигналам от Волги из «Бориса Годунова» с Натальей Павловной из «Графа Нулина». Сравниваем: «Царь. А это что такое Узором здесь виется? Феодор. Это Волга»; а теперь «Граф Нулин»: «Позвольте видеть ваш убор... Так: рюши, банты... здесь узор» (112). Однако зная, что под Волгой и под Натальей Павловной спрятан один и тот же основной прототип, такое сравнение совершенно правомерно! Кстати, а не от этой ли извивающейся Волги Пушкин позднее напишет о вакханке, которая «виясь… змией, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний… торопит миг последних содроганий!» (113)? Подумаем.
Но вот когда Пушкин пишет, что «Волга текла спокойно и величаво» (VIII 907), то по последнему слову мы смело можем вспомнить графиню из «Домика в Коломне», которая «Входила в церковь с шумом, величаво» (114). И, конечно, задуматься над прототипами, как основными, так и дополнительными. Правда, слова-сигналы разбросаны у Пушкина порой в самых неожиданных местах (кстати, как и его потаённые произведения среди разных авторов!), но установив прототипы тех или иных образов, нам легче увидеть соответствующие переклички.
Так, например, читая в «Онегине», что «рады мы Проказам матушки зимы» (115), и зная, что прототипом зимы является Воронцова, которую Пушкин примерил и к своей гадающей на картах сводне, мы уже настороженно отнесёмся к проказам другой сводни из стихов Пушкина: «Так точно, позабыв сегодня Проказы младости своей, Глядит с улыбкой ваша сводня На шашни молодых б<…..>» (116). И понятно, что последняя сводня на момент написания стихотворения никакого отношения к Воронцовой не имела, поскольку Пушкин ещё не был знаком с этой графиней, но также и ясно, что впоследствии он или полностью заменил предыдущий исторический прототип (наиболее вероятная кандидатка - содержательница борделя в Петербурге Софья Астафьевна), или сделал основным Воронцову, сдвинув прежний прототип в категорию дополнительных.

(Глава из книги 2014 года "Пушкин глазами следователя"  с небольшим сокращением и без примечаний, которые по техническим причинам не пропечатываются). 


Рецензии