Не на месте. 21. Анно

   день дюжь-первый

   тетушка Анно

   Ночь не спала почти, с хозяйкой молодой сидела, утешала.
   Вконец избоялась баба. Оно и понятно. Сколько лет в Герее живу, все дивлюсь: до чего худо тут с родами поставлено! И мрут частенько, и болеют. Потому без ума: все абы как, на самотек пускают, кабыть это простуда какая – авось обойдется. Скорее уж кобыле жеребой коновала позовут – кобыла ж денег стоит…
   Ну да в нашем-то дому не так, хозяйке молодой все условия: и спокой, и пригляд. Хозяин даже лекаря ей приискал сам-знатного, так та – в крик, в слезы и отказалась наотрез перед мужиком-то показываться. Да я и без лекаря скажу: все там в порядке. У меня ж по материной родне все повитухами были, так я и хозяйских всех деток, и еще многонько принять успела. Уж понимаю.
   Ан втемяшилось вот ей: «помру» да «помру», «или я, или маленький, или еще чего дурное». Притом без конца требует про роды ей рассказывать. Какие, мол, случаи бывают, какие опасности, да отчего помирают роженицы. Вот окаянная! Ты ей, сталбыть, поверяй, да в подробностях, да пострашней чего – а она после будет на себя примеривать.
   Теперь новая блажь: взялась про прежнюю хозяйку-покойницу выпытывать. Не через родовую ли хворь, мол, та умом тронулась да исчахла… Пристала – не отцепишь. Я отнекивалась-отговаривалась, а тут думаю: чего уж? Лучше правду скажу, чем та себе повыдумывает….
   Намучилась она, хозяюшка-то покойная. Через свои же грехи, а все жалко. Призналась мне: мол, смолоду гуляла-блудила много. Да тут это и не зазорно считается, если девка таскается, только бы в подоле не принесла. Вот она раз-другой от ребеночка-то и избавлялась. А после родить не могла. Эруле каким-нито чудом еще родила (и то – до срока тож, еле выходили), а следующие восемь разков – выкинула. Сношенница ее, брата хозяйского жена, одну за одной девок приносила, и наложницы плодились исправно (да и сама я  троих родила), а за хозяюшкой только сверточки малые в саду хоронили, ревели с нею вместе…
   Она все мальчика хотела, наследника… Уж упреждала я ее: смирись, ведь на возрасте ты да внутре гнилая, подорвешь остатние-то силы. Да и сам не сказать, чтоб сильно корил. Сетовал, конечно. Лекарей ей без конца возил, снадобья всякие… После думал, леченье и помогло. Но нет, это она вымолила. За жизнь праведную да за дела добрые наградил Господь сынком. Да таким крепеньким, ладным – загляденье! Бывалоча, положишь на бочок, так он и заснет, не шелохнется. А проснется – лежит, гулит, улыбается…
   (Молодая-то хозяйка только нос смухортила: ага, мол, и каков вырос?)
   А заболела она позже, когда Тауле уж третий годок пошел. Горячка мозговая случилась, ее и прибрала.
   Так я рассказ свой кончила. Не взыщи, Господи, за вранье…
   Что вымаливала она – истая правда. Молилась, лечилась и противу всего надеялась, что удастся-таки. А вот чем обернулось… Уж не знаю: чудо считать аль бедой.
   Только я да хозяйка видали, что родился Тауле с глазами  голубыми, как небушко. А через час-другой – раз! – и почернели. Ровно дегтем замалевало, аж зениц не видать. Лекарь поглядел, сказал: ребенок зрячий, болезни тут нету, а глаза, может, перецветут еще. Я уж тогда не верила, что обратно исправится. Только поклоны земные клала Вседержителю да пресвятой Дьярве-Заступнице, чтоб ослабили порчу... Ан не помогло.
   С Тауле-то еще ладно: ну, взор тяжкий, ну, сны еще его донимали… да и заговаривался иной раз. А так – дите и дите: озорной, бойкий.
   Зато хозяюшка через то умом и повредилась.
   Она, признаться, всегда чудачка была, придумщица, а тут вовсе тронулась. Горячка у ней вправду разлились, аль еще чего… Сынка пред очи Раовы невместным именем представила, болтала странное, наяву грезила. Бывало, положит малыша рядом, глядит-глядит и вдруг забормочет: «Вы думаете, это просто ребенок? О, если бы… Даже не знаю, радоваться мне или огорчаться… Бедный мой, тебе столько всего предстоит… Ты спасешь своей любовью наш мир. Но это будет больно. Так больно – отдавать себя, свое сердце… Бедный мой, бедный…»
   Меня от таких речей ажно жуть брала. Да с того еще, что они словно жизнь остатнюю из хозяйки высасывали: вот выдаст эдакое – и повалится без сил. Хворала ведь она по-женски. Даром-то не прошло, надорвалась. Да все хуже и хуже. Молиться она с тех пор  перестала, а на мои упреки – смеялась безумно…
   А главное, мужу сказала: ты-де к рождению этого дитя отношенье имеешь малое, да и я тоже, потому оно, дите-то, все равно бы родилось, хоть бы и не через нас… 
   Чушь, конечно,  ан  самого задело. Взъелся: неспроста, мол, малец на него не схож, и глаз-то черен, и рожа не та, и стать вся. Чего только не выискал, идол! Хоть сынок-то был – ну вот копия сам! Так нет: и ребенок не его, и жена – паскуда полоумная, прижила невесть с кем.
   Хозяюшка-то... Напрасно он это. Она женщина набожная, верная, блюла себя строго, а что смолоду грешила – так за то уж отплачено. Она и убогим всегда помогала, и дюжь-пять испытаний в Храме Искупления прошла. Мало кто до конца выдерживает, а она стерпела. Все – ради сына. Сама я ее, голубушку, туда водила. А обратно, почитай, принесла чуть живую... Чиста она была. А что после началось – так то уж болезнь…
   Да заело самого. Ждал-ждал наследника и вона – дождался! Знай изводил ее, все выспрашивал, когда да с кем успела. Будто и не примечал, что жена  безумна, что чахнет на глазах… Боли ее мучили страшные, кровью подтекала. А накануне смерти вроде как отсочала: сама встала, велела одеться подать и говорила совсем по-прежнему, что поедет, мол, в Доао мощам святой матушки Ойалу поклониться… Да все волновалась, отчего это Тауле так заходится – он и впрямь кричал, как никогда, ровно чуял… А наутро хозяйка преставилась.
   Трое ден гроб стоял. Сам сперва метался, то ревмя ревел, то ругался грязно. Крушил все. Полдюжь работников удержать его не могли. Потом, один, стащил гроб в опочивальню, заперся и не пущал никого. Пил запоем. Убивался, кричал: «Жизни себя лишу! Это я ее сгубил! Свет не мил без нее, родной-единственной...»
   Ан ненадолго его хватило, скоренько за старое принялся. Нет чтоб слову женину поверить, на смертном одре сказанному! Все выискивал в мальце черты не свои, чужеродные... Зачерствел он душою. Дети ж без мамки остались, и Эруле, и Тауле-горемыка. От самого не много им ласки перепадало. Его и дома-то по нескольку лет не бывало. Все деньгу, ишь, добывал. А кому оно нужно, твое богатство, если тепла за ним нету?..
   Я после самому-то намекала, не жениться ли ему вдругорязь, чтоб детям хоть мачеха была. Он посмеялся только. Что, мол, Анно, хошь, на тебе женюсь? Волю дам да женюсь, а? По-нехорошему смеялся.
   Пока младшая хозяюшка жива была, куда ни шло, голубила сирот, ан следом и ее не стало. Тоже горе-то было! И тоже накануне Тауле плакал шибко. Непростой он, конечно, был ребенок… Эруле-то с няньками да с сестрами – все повеселее. А Тауле сам пестуна-чужанина приставил. Вот тот мальчика и ростил. Он, я, да дядя егойный, да учителя всякие. А тятька – словно и не родной. Вот и дети у него теперь как неродные. Эруле-то братца сперва нанькала-холила, помогала матушке, а как подрос, одна ругань у них пошла… 
   ***
   Так-то я ночь и промаялась. Нету ладу в семье, а чем помочь, и не знаю…
   Но хоть другое решила. 
   Придумала я, как с Ёттаре-то быть, надоумил Господь. А то вовсе беда: уж еле ноги волокает, а пыталась силком накормить – так та стошнила, паршивка. Не стану-де вражьей пищи есть. Тут меня и осенило: а коли не вражьей? Вот и послала вечор Яллу к Псарям.
   И пришла ведь госпожа Псарь! Ранехонько, еще до света. Я уж у калитки караулила. Глядь: идет. И корзинку с харчами взяла, вот уменушка-то! Собачек своих у входа посадила – смирнехонькие, не рыкнут, ан в случай чего любого лиходея остановят. Вот бы нам такую в дом! Да сам не любит их, собак-то.
   Взялась я извиняться за докуку, а госпожа Псарь мне:
   - Анноле, милая, о чем ты? Мне это даже  в радость.
   Я просила:
   - Ты, госпожа, уж вразуми ее строгим словом! Статочное ли дело нарошно голодовать?
   Пошли в камору ко мне. Ёттаре сперва было взъерепенилась спросонок, а как представила я гостью, так рот и раззявила: псаршу-то настоящую встретить, да еще здесь! Они и у нас в Поморье редки, особый это клан, и ремесло у них особое – сродни ворожбе. Только ворожба та чистая, не богопротивная. 
   А госпожа Псарь горшок с ухой из корзинки вытащила. Говорит ласково:
   - Вот, попробуй. По рецепту моей бабушки. Это она меня всему научила. А то мама моя, знаешь, как готовила? У-у! Порубит вот такими кусищами, покидает что попало, с кожурой, или какие-нибудь мослы огромные, да еще и не доварит. В одном котле: сразу и нам, и собакам…
   Воркует ей, ровно дитенку. Так и окутывает словами, ровно завораживает. А сама невзначай горшок подсовывает, ложку. Ёттаре ложку взяла – ручка-то дрожмя дрожит. Глядит ошалело, против воли усмехается, а у самой уж слезы по щекам, размякла. А госпожа Псарь ей все нашептывает, нашептывает…
   Я вышла покуда, молиться стала. Господи, спасибо, хоть это уладилось.
   Скоро госпожа Псарь уж назад подалась.
   - Все, – говорит, – побегу. Я там оставила, на пару дней хватит. Помногу сразу не давай… ну да ты и сама знаешь.
   - Ах, госпожа моя, родненькая, уж не знаю, как тебя и благодарить!
   А она по руке меня гладит:
   - Ты не волнуйся, девочка теперь переменится. Она просто совсем запуталась, бедная… – и хмурится чуть: – Скажи, а правда ли, что ее взяли наложницей к мастеру Тау?..
   Я махнула рукой:
   - Э! Видишь же: у меня сидит-то. Нужна она ему!
   - О… Хорошо… Только как же дальше?..
   Переглянулись мы понимающе. Да уж, с самого станется девку и оприходовать – сыну в науку. А то и перепродать невесть кому. 
   Я пошла проводить до угла. Расспросила, как сама, как домашние.
   - Ничего, – улыбается. – Папа болеет. Но он так стойко все переносит! Много читает, говорит: «теперь самое время для размышлений». А дядя… – и смеется. – Дядя все забавляется. На Лозу нарядился в лошадиную шкуру, скакал с другими ряжеными. Он, наверное, никогда не повзрослеет…
   Я подумала: вона, уж середович, а все дурак дураком. Ему бы по шеям надавать, а госпожа Псарь, ишь, не неволит, жалеет. Да и то: подобру иной раз верней выходит, чем силком-то. Глядишь, и с Ёттаре у ней ловчей моего получится…
   Тут госпожа Псарь остановилась и выдохнула счастливо:
   - А ведь я, Анноле, замуж выхожу. На Равноденствие свадьба. Вот, взгляни, ¬– и тряхнула парными браслетами с затейным узором. – Последняя работа моего Артеле. Изумительно, правда? Как переданы детали! Сразу видно, что собаки именно играют, а не грызутся. О, он сейчас так увлечен, просто горит! Столько новых идей! Взялся делать серию вещиц с таким… забыла, как называется… С сочетанием нескольких металлов…
   Я через силу кивала, а у самой сердце ныло. Ах, миленькая, во что ж ты впрягаешься? Знала б, каково с пьющим-то мужем жить… Сейчас он, ишь, «горит», а как не заладится чего – так и сорвется опять. Дай Бог тебе, конечно, может, ты и справишься. Я вот не смогла…
   - Да осенит тебя тень Крыла, – госпожа Псарь пожала мне руку на прощанье. – Побегу. Извини. Столько дел!
   - Господь с тобою. Спасибо.
   Вздохнула я и тоже домой поспешила.
   Заглянула к Ёттаре – ту сморило сразу. После к Йареле (он в закутке у меня, за занавесочкой) – лежит тишком, все без памяти. Бледный, худущий… О-хо-хо... Хозяйка теперь до обеда проспит. Вот и ладно. Дела-то не ждут.
   Побежала я девах своих будить. Гость ведь завтра приедет. Большой человек, настоятель монастыря Великомучеников, святой отец Унуа-Ота, самого братец старший. Обещался-то через месяц только, ан ишь-ка.
   Для такого гостя надо приготовить эттаравёлленге – лучшее праздничное блюдо. Правда, геры его делают иначе: вместо капустных листьев оборачивают в виноградные, да и фарш – мясной, не рыбный. Я, сколь тут живу, так и не привыкла из мертвого свинячьего мяса готовить. Аж с души воротит к нему, кровяному, касаться… Но нынче, слава Богу, пост, да и святой отец скоромного-то не кушает. Так что приготовлю по-нашему. Еще рыбки под маринадом, что он прошлый раз хвалил, и запеченной по-разному.
   Задала я Ялле с Рыйсой работу и пошла на рынок – сама-то вернее управлюсь. Иду, покупки в уме прикидываю. Да примечаю – чудное дело: одна соседка отворотились, вроде как не заметила меня; другая кисло как-то поздоровалась и сразу ставню-то прикрыла…
   Что такое?
   Тут вижу: стоят под аркой Нееру и бабка Текке. И бранятся. Они всегда бранятся.
   Бабка Текке – она торговка рыбой. Пьянчужка и скряга. Прошлой осенью старик ее попал под телегу водовоза, так Текке не шибко и горевала, пьет как пила. С рыбаками чуть не до драки торгуется, все-то обхаивает товар ихний, чтобы цену сбить; и покупателей обмануть норовит. Я у нее никогда не беру.
   А Нееру я смальства знаю, по-соседски. Ее совсем крохой продали служанкой в Поарунов дом, что от нас через улицу. Робкая была девонька, прибитая. Я же ее, маленькую, иной раз и подкармливала, и в храм водила. И теперь иногда вместе ходим. Она добрая. Только глуповата, простая совсем. Но поцапаться с кем-нито тоже может.
   Я сказала:
   - Бог в помощь, голубушки. О чем спор?
   Нееру вздрогнула и потупилась виновато. А, думаю, небось сплетничают насчет драки давешней.
   - Чего ж, – говорю, – обошлось ведь, никого не убили. Ну, повздорили парни, нашим же пуще всех и досталось…
   А те обе молчат, как воды в рот набрали. Рассердилась я:
   - Ополоумели вы? Да чего стряслось-то?
   Нееру заикнулась было:
   - Тетечка, дык ведь…
   Но бабка Текке на нее шикнула, хвать за рукав и прочь потащила. Ну и хамки! Я дух перевела: не след ведь в постную неделю сердиться-то. Ладно, думаю, попомню вам.
   Дошла до Малой Рыночной. Тут – ничего. Только раз-другой показалось, будто косятся недобро… Прикупила я кой-чего. Да условилась с Боао-торговкой: невестке-то ее скоро рожать – третьего уж, ан и первых двух тоже я принимала.
   Меня часто зовут: дело-то знаю, а платы не беру – потому как по зароку помогаю, во благодарение. Сам разрешает: хозяюшке покойной обещался. Уж готовлюсь: после Восшествия как раз самые родины. Ан с повитухами в Герии  плохо: мало путевых-то. Зато дрянных – хватает…
   Взять вон хоть Эаалу, жену кабатчика. Досталось же женщине! Ни сна, ни роздыху: полдня на базаре пивом торгует, после в кабаке стряпает, а дома – муж вздорный да дюжь-двое ребятишек. А главное, один сын у них хроменький с рожденья, а меньшая-последушек – вовсе невдалая: осьмой годок уж, ан не ходит путем и кособочится. Повитухина работа. Старшему ножку-то сломала, как тащила. А меньшая – нето подзадохлася, нето своротили тож чего. А еще двоих деток у Эаалу и вовсе заморили.
   Оно, ясно, всяко случается, и у меня вот три раза было, что не выживал ребеночек – но тут уж, Бог свидетель, не моя вина, я все сделала, что можно. И всегда делаю. К последней шалаве иду, коли просят. Потому как материнство – свято. А тех паскуд-бабок, что напротив, вытравить дите пособляют, как есть прибила бы. И оборвись язык у того, кто скажет, что нечего, мол, нищету плодить. Не нам судить, для чего Господь человека в жизнь приводит, да какую судьбу ему уготовляет…
   Тут Эаалу, меня завидя, взялась знаки делать. Я подошла, а она шепчет:
   - Тетя Анно, у вас в доме человек худой.
   - Чего? – дивлюсь.
   - Мой давеча рассказал, что хозяйский сынок ваш с каким-то припадочным у нас в «Бочках» стакнулся, и оба там бесноваться начали: катались по полу и кричали, что скоро будет война и мор страшный…
   Я опешила:
   - Да что ты городишь, побойся Бога! Чтоб наш Тауле…
   А Эаалу мне:
   - Правда, теть! Ваш-то, сынок, ведь и прежде… ну, вроде как гадал. И мужу тут нагадал, будто помрет он скоро, Иня-то мой, – и всхлипнула. – А вчера приходила Наойта, из вашего соседского дома прислуга, и говорила, что припадочный тот, оказывается, и не человек вовсе, а подменыш бесовский, – она осенилась. – Вкрался, сталбыть. Так ты упреди хозяина-то. И в Храм Покаяния сходи, там уж все знают…
   Господи пресветлый, царящий… Да кто ж это выдумал?
   Побегла я назад скорей. Бегу да тишком думаю: ну как там уже тот, молоденький, что на Гъёлле моего схож? Туда ведь его определили, в Храм Покаяния наш, куда обычно  хожу…
   Нет, другой. Отец Ирья-Уаса, суровый он оченно. Буркнул мне:
   - Остерегись! Слуга Нечистого в вашем доме, женщина. Люди видели его, и знак особый видели. Явился Сокрушитель в свой День и вселился в отрока. И отрок тот – у Ируунов в дому.
   И святой отец туда же!  Я сказала:
   - Да ведь я знаю его. Мальчика того звать Йаром. Нету на нем скверны, богомолен он, душою кроток.
     А святой отец только хмурится. Я взмолились:
   - Да господь с тобой, батюшка! Да приди хоть сам погляди. А уж Ируунову семью и подавно не след поносить, ведь больший брат у них – тоже священник, настоятель…
   - Ведаю, ведаю, – гудит.
   Я сказала:
   - Да ведь он аккурат завтра и приедет!
   - Это к лучшему, да…
   Как вышла из храма, и не помню. Кому ж верить: своим глазам, аль чужим словам?..
   Тут слышу: кликуша, старуха калечная про «подменыша» вопит, а народ слушает. Да подальше – юродивый давешний, что Эруле от собора-то гнала. Орет-завывает: раздвоился, мол, Изверг, двулик-друедин.
   Это, сталбыть, и про Тауле нашего… Ой, худо… Что ж делать-то? Постояла я, подумала. Нет, сперва то закончу. И помчалась скорей обратно, куда и шла, на  Рыбный рынок, пока всю хорошую рыбу не разобрали.
   ***
   Пока моталась туда-сюда, все и пропустила. Подхожу, а навстречу – тот, молоденький батюшка, от нас выходит. Мрачный. Так и прошел мимо.
   А у нас уж переполох! Хозяин бранится, аж с улицы слыхать. Во дворе прислуга толчется, работу побросали, галдят. В кухне двери настежь, и хозяева все собрались над Йареле хворым совет держать. Да сам не слушает никого, знай гремит:
   - Вот же засранец! Сколько раз говорено: не трепись на людях, дурь свою не выказывай! Весь в мать, язви его, еще б на паперть полез, к другим полоумным! Только семью позорит! – это он про Тауле так. – Отвечай за них! Ну, вот чего я теперь должен, а?.. Подменыш, ети его! Ага, черт с рогами! А то бы мы не распознали, кабы… Эй, Анно!
   Я подошла.
   - Ты видала, как он святым знаком осеняется? – и на Йареле кажет.
   - Видала. И молился при мне, и вообще он мальчик-золото, работящий, смирный. Оговор это все, – я вздохнула, едва слезу удерживая. Да нет же, не выгонят, как можно?
   А Йареле лежит зеленешенек, только губами чуть пошевеливает, бредит. Что ж ты, милок, все беды-то притягиваешь?
   Сам махнул бабам, чтоб шли к себе, и заметался с угла на угол. Ворчал, уж тише:
   - Дал же бог детей, мать их! Старшая вся искобенилась, теперь этот… Трепло поганое… Книжки, ишь, у него. К торговле, ишь, душа не лежит. У меня, будто, лежала... Конечно, мы чистенькие выросли, работой ручонок не марали...
   Брат что-то говорил ему утешительно. Я вышла на двор, спросила своих:
   - Чего было-то?
   Ялла-стряпуха застрекотала:
   - Ой! Этот, тихоня-то наш, говорят, восьмерых разбойников прибил! Так и припечатал словом колдовским да чуть по стенкам не разметал! Те сломя голову удирали! А один сперепугу бросился в храм – ночью! Так вопил, что перебудил всю улицу, а как вышел батюшка – ну вот, что приходил-то – так злодей ему в ноги кинулся, плакал, каялся, спасите-охраните, мол, от силы черной. Вот. А после его стража скрутила и уволокла…
   - Это те, что весной Каатунов дом обнесли, – прервал Ена, работник наш. – А после еще и церковь в Ямках. Все вынесли, даже алтарь обколупали, не побоялись…
   - Ну, теперь-то повяжут их, – вставил другой работник.
   А горнишные в сторонке уж веселились:
   - До гола его раздеть велел, прикинь? Отметины, ишь, искал. Какие там отметины, костье одно, глядеть не на что!
   - Хи-хи-хи…
   - А батюшка-то – хорошенький! Молоденький да весь такой серьезный…
   Вот ведь вертушки, ужо я вам!
   - Получается, и впрямь тот малый – подменыш, раз их одолел-то? – сказал Лаатря-плотник. – Иначе прирезали б его, с барчуком заодно.
   - Да ты ж видал его, какой с него подменыш? – осадил Ена. – Тот злохитрый должон быть, а этот че? Простофиля, деревенщина. Да его, ишь, и отделали как!
   - Во-во! Нет, эт’ барчук наш им чегой-то такое…
   Мужики покосились сторожко и отошли подальше, бурча.
   - А где ж Тауле-то? – хватилась я.
   - Утек, – хмыкнула Рыйса-судомойка. – Священник сказал, еще придет. Разбирательство теперь будет, – поглядела на мои корзины и охнула: – Ой, теть, рыба же стухнет!
   - Чего? Какая рыба?.. – я точно из омута вынырнула. Ох! Гость же, готовиться надо! И понесла покупки в кухонь: щелчка и селедку – в маринад, остальное пока на ледник. – Вона, – говорю, – выходит, к лучшему, что отец-настоятель раньше обещанного-то будет, как раз во всем и разберется.
   Тут сам, что так и толокся в кухне, постучал кулаком по лбу: дура, мол, потому он и заторопился, что наперед нас уж все узнал.

   Продолжение: http://www.proza.ru/2016/07/08/155


Рецензии