Елена Лаврова. Марина Цветаева Рождённая мимо врем

ЕЛЕНА ЛАВРОВА

МАРИНА ЦВЕТАЕВА:
РОЖДЁННАЯ МИМО ВРЕМЕНИ

роман




Горловка, 2010


УДК 821.161.1
ББК Ш 84 (4рос) 6
Л 13




Лаврова Е.Л.

Марина Цветаева: Рождённая мимо времени: кинороман
Горловка, 2010. – 564 с.

Роман Елены Лавровой посвящён Марине Цветаевой. Рассказывая о жизни великого русского поэта от её рождения до смерти, автор опирается на дневники, письма, прозу, поэзию Цветаевой, а также на воспоминания о ней современников.
ISBN 978-966-2649-00-0

ЕЛЕНА ЛАВРОВА

МАРИНА ЦВЕТАЕВА: РОЖДЁННАЯ МИМО ВРЕМЕНИ
Роман
Свежее солнечное утро. Во дворе городского морга Елабуги стоит чёрная лошадёнка со спутанной гривой, запряжённая в телегу. Возле лошадёнки стоит, поправляя сбрую, небритый полупьяный мужичонка лет пятидесяти. Из дверей морга два пожилых санитара в нечистых халатах выносят длинный, завязанный бечёвкой мешок из дерюги. В мешке – нечто. Лица санитаров заспаны и равнодушны. Санитары забрасывают нечто в мешке   в телегу. Один из санитаров говорит возчику:
-  Трогай, Васька.
Возчик подходит к телеге, смотрит на нечто в мешке. Не спеша вынимает из кармана старенького пиджака небольшой кисет, газету, свёртывает «козью ножку», закуривает. Санитары тянут руки к его кисету. Возчик недоволен, но не возражает. Все курят, смотря на нечто в мешке на дне телеги. Возчик спрашивает:
-  Почто не в гробу?
Один из санитаров, молча, сплёвывает под ноги. Другой санитар отвечает:
   Никто не заказывал, гроб-то. Даром – кто даст? Гроб денег стоит. И могилу отдельную никто не заказывал. В общую свалишь.
Молча курят. Возчик спрашивает:
-  Мужик иль баба?
-  Баба. Руки на себя наложила.
Возчик дёргает рукой – перекреститься, но передумывает:
-   Ни хрена себе! У неё, что – нет никого?
-   Вакуированная. Хрен её знает! Видно, никого.
Молча, курят, отойдя от телеги.

Дребезжат, поскрипывают по сухой земле, по камням разбитой дороги деревянные колёса, обитые железом. Чёрная лошадёнка устало перебирает ногами, таща тяжёлую телегу. Возчик держит вожжи в левой руке. Правая рука привычно подносит к губам «козью ножку». Улицы, по бокам которых стоят деревянные домишки с палисадниками, пустынны. Время от времени возчик оглядывается на груз, который лежит на дне телеги, покачиваясь, когда колесо попадает на камень. Высокое прозрачное небо с белыми пушистыми облаками смотрит вниз на дорогу и на телегу, на дне которой лежит нечто в дерюжном мешке.

Летнее утро 1896 года. Дом профессора Московского университета Ивана Владимировича Цветаева в Трёхпрудном переулке. Трёхпрудный переулок расположен в самом сердце Москвы. Неподалёку – Патриаршие пруды, Бронная, Страстной бульвар с памятником Пушкину и Страстным девичьим монастырём. Тверская улица с магазинами. Ещё дальше – Московский Кремль. С улицы дом Цветаевых кажется одноэтажным. Он выкрашен в шоколадный цвет. Семь больших окон по фасаду, каменный цоколь, а сам дом   деревянный. Так часто ставили дома в XIX веке в Москве. За домом зелёный двор в тополях, акациях, сирени, флигель в семь комнат, каретный сарай, два погреба, сарай со стойлами, отдельно стоящий от дома флигель, где размещается кухня. В глубине двора под деревьями крытый колодец с деревянным насосом. От ворот, через весь двор, к дому и кухне ведут дощатые мостки. Двор зарос густой травой. У ворот   столетний, серебристый тополь. Его тяжёлые ветви перевешиваются через забор на улицу. Со двора видно, что дом – двухэтажный. Вход в дом со двора. Парадный подъезд имеет полосатый тамбур в красную и белую полоску. Тёмные ступени ведут к тяжёлой двери с медной ручкой старинного звонка-колокольчика. На двери медная табличка, на которой выгравировано: профессор И. В. Цветаев. В доме одиннадцать комнат. Лучшие комнаты в доме – белый высокий просторный зал с пятью окнами. Рядом тёмно-красная большая гостиная. Дальше кабинет Ивана Владимировича с большим письменным столом, книжными шкафами по стенам. Книги по истории, филологии, искусству, философии. Наверху  книжных шкафов белые бюсты Зевса, Платона, Сократа, Марка Аврелия, Сенеки и других великих людей древности. Сразу видно, что это – кабинет учёного. Далее – родительская спальня. На втором этаже – детские комнаты. Хотя дом стоит в центре Москвы, он больше похож на помещичью усадьбу. Этот дом был дан в приданое отцом первой жены Ивана Владимировича, умершей после рождения второго ребёнка, от чахотки, Варваре Дмитриевне. Отец первой жены Цветаева – знаменитый историк Дмитрий Иванович Иловайский, писавший труды по истории государства Российского. Дмитрий Иванович   друг Ивана Владимировича. Он тоже преподаёт в Московском университете. Из окон дома слышна музыка. Кто-то  великолепно играет на рояле: полонез Шопена сменяет фантазия Шумана.

Помещение кухни, как уже было сказано, расположено во дворе, отдельно от барского дома. Так удобнее. В барском доме нет неприятных кухонных запахов, которые нередко присутствуют на кухне: то подгорит жаркое, то молоко убежит, то капуста прокиснет. Мало ли что! Да и кухарке Насте так удобнее – подальше от барыниных глаз. Хотя нет-нет, да и зайдёт барыня, Мария Александровна, проверить, что да как. Барыня всё контролирует: какие продукты куплены, да сколько куплено, да по какой цене, да как готовит Настя то, что барин с барыней заказали, да надет ли на Насте фартук, когда она готовит, да моет ли руки, прежде, чем начнёт готовить. Не любит Настя барыниных посещений, да ничего не поделаешь! Вот сейчас можно и расслабиться. В полдень барыня точно не придёт. Отдыхает, поутру на рояле всласть наигравшись. У прислуги маленькая передышка. Возле плиты стол, за которым кухарка Настя и дворник Илья угощаются баранками и чаем из сверкающего ведёрного самовара. Кухарка заботливо ухаживает за Ильёй – наливает чай, кладёт в чашку больше сахару, и по всему видно, что она сильно заинтересована во внимании Ильи. Илья снисходительно позволяет ухаживать за собою.
-  Всё играет? – спрашивает Илья, шумно отдуваясь и отрыгиваясь.
-  Играет,   подтверждает словоохотливая кухарка. – Цельными днями играет. Аж, надоедает, иной раз. А ей – всё нипочём. Вот щас немножко отдохнёт, и опять заиграет. Да пусть её – днём. Иной раз ночью как начнёт! Всех перебудит. И что ей неймётся? Дня што ль не хватает на музыку эту? И барабанит, и барабанит! До утра! Не высписся как следует, а утром завтрак свежий подавай. А ей, как с гуся вода! Сидит, приказывает, ровно всю ночь спала. Странная она.
-  А прежняя-то барыня, всё пела? – снова спрашивает Илья, придвигая к себе огромную полную чашку чая, налитую Настей.
-  А прежняя-то всё пела, -  подтверждает кухарка. – Чистый соловей! Пела-пела и в одночасье от чахотки-то и сгорела. То горлом песня шла, а то кровь хлынула, и нет её, голубки.
Кухарка вытирает кулаком увлажнившиеся глаза. Затем громко сморкается в край белоснежного фартука.
– Хорошая барыня была. Весё-ё-ё-лая. Никогда не бранила.
-  А эта – бранит? – спрашивает Илья, утирая пот со лба стареньким, серым, много в своей жизни повидавшем, картузом.
-  А эта – бранит. Крутенька! Нервенная! Чуть что не так, чуть что не по ней, так отчихвостит, аж вспотеешь иной раз. И деткам ейным от неё достаётся.
-  А старшенькой что-то не видно, Леры-то.
-  Старшенькую   отдали в институт благородных девиц,   кухарка явно гордится тем, что умеет всё это выговорить.   Что-то с мачехой не заладили. Да и что сказать! Мачеха, она и есть мачеха!
-  А младшенького-то не обижает?
-  Андрюшу-то? Нет, не обижает. Она же его с года воспитывает. А Лере-то, когда новая барыня пришла в дом, уже восемь годков было. Так и не привыкла она к мачехе. Нет, младшенького не обижает. Свою старшенькую обижает, Марусю. Асю не скажу, не обижает. Ася слабенькая родилась. Вот она, мать-то, на неё и не надышится. А Марусю-то я слышала, всё шпыняет, да шпыняет. А девочка хорошая. Ходит всё вокруг матери, или вокруг няни, или вокруг Августы Ивановны, гувернантки ейной, и всё слова какие-то произносит, всё какие-то песенки складывает. И ловко так. Барыня однажды и говорит: «Марина – поэт будет». А потом ручку её взяла в свои руки-то, поглядела и говорит: «Хорошая рука. Пусть лучше пианисткой будет». Значит, чтобы девочка, как сама барыня, весь день-деньской бы на рояле играла. Но Марусю она больше всех шпыняет. И то ей не так, и это – не так. Намедни Маруся за столом спрашивает барыню,   я как раз суп подавала,   кто такой Наполеон? А барыня как вскричит. – (Кухарка вскакивает, и пытается изобразить барыню в гневе).    «Как, Маруся! Ты до сих пор не знаешь, кто такой Наполеон?! И это – моя дочь! Да это же в воздухе носится!». – (Кухарка пощелкивает в воздухе пальцами). – Как это Наполеон может в воздухе носиться?! А дитю-то всего пять лет!
-   Наполеон нас воевал,   с гордостью, что он это знает, произносит дворник. – А мы этому Наполеону пинка под жопу дали. Мой прадед с ним воевал.
-  Да знаю я! – досадует кухарка.– И мои деды воевали. Только дитю-то, объясни! А то   (передразнивает барыню) – «в воздухе носится»!
-  Набздел, вот до сих пор и носится в воздухе,   резюмирует дворник. И ржёт, довольный собственной шуткой.
-  Да ну, тебя! – сердится кухарка, но и сама начинает смеяться, игриво подталкивая плечом Илью. Перестав смеяться, кухарка задумчиво говорит:
-  Стала я замечать за новой барыней, что она кыхыкать стала. Прежняя-то всё кыхыкала да кыхыкала, пока горлом кровь не пошла. Как бы и с этой беды не случилось. Барину што ль сказать? 
-  Ты в эти дела барские не вмешивайся,   солидно говорит Илья, норовя ущипнуть кухарку половчее за толстый зад. – Барин и сам всё видит и слышит. У тебя-то чахотки нет! Ишь, пышная какая!

Зала в доме Цветаевых – угловая пятиоконная комната, очень высокая, как и все фасадные комнаты. В белом зале – огромный чёрный концертный рояль. Между окон – два зеркала. Зеркала узкие, высокие, с подобием столиков-полок. По наружным стенам – филодендроны в кадрах. В наружном углу – полукруглый зелёный диван. Спинка его из трёх полуовалов, пружинная, как и сиденье, окаймлена выгнутыми ободками орехового дерева. По дереву – резьба: гирлянды. На белых с золотом обоях высоко висит портрет молодой женщины в раме из красного дерева. Голубой шёлк корсажа, роза, волна каштановых волос, удлинённый овал лица, большие карие глаза, тонкий нос. Это первая жена Ивана Владимировича Цветаева – Варвара Дмитриевна Цветаева, урождённая Иловайская. Она родила Ивану Владимировичу дочь Валерию и сына Андрея. Сбоку от портрета и немного ниже его   матовый шар стенной лампы. Когда вечером лампа загорается, портрет погружается во тьму. Напольные часы показывают 9 утра. Весь зал выдержан в чёрно-белых, строгих тонах. За роялем, как и по стенам, расположены филодендроны в кадках. Цветы и рояль отражаются в зеркальном полу. У рояля сидит Мария Александровна Цветаева (в девичестве – Мейн). Она играет самозабвенно, откинув назад темноволосую, коротко стриженую голову, полу-прикрыв веки. Вся её поза свидетельствует о гордом, непреклонном, строгом характере. Когда она чуть-чуть больше приоткрывает глаза, то видит перед собою на стене портрет красавицы Варвары Дмитриевны. Встретившись глазами с глазами первой жены Ивана Владимировича, Мария Александровна морщится, слегка отворачивает голову вбок, и снова опускаются тяжёлые веки. Пока она самозабвенно играет, где ползком, где на четвереньках пробираются по блестящему сверкающему полу под рояль Марина, пяти лет, и за нею – Ася, трёх лет. Они устраиваются под роялем у ног матери. Бледная хрупкая Ася, высунув набок от усердия язык, вырезает из картона нарисованную куклу и её придание – одежду. Марина, крепкая, круглолицая, обхватив чёрную ножку рояля ручонками, следит за работой ног матери, нажимающих педали рояля. Часы показывают половину одиннадцатого. В дверном проёме залы показывается верхом на деревянной лошадке шестилетний Андрюша, корчит страшные рожи и грозит кулаками девочкам, которые, впрочем, не обращают на него ни малейшего внимания. Наконец, Ася поднимает глаза и видит усилия Андрея:
-  А я маме скажу! – звонко кричит она. – Мама, а Андрей опять дразнится.
Андрей мгновенно исчезает. Мария Александровна перестаёт играть, наклоняется, и заглядывает под рояль. Её лицо   строго.
  - Что вы там делаете?
Ася, сжавшись, молчит. Марина отвечает громким шёпотом:
 -  Слушаем!
Мария Александрова мгновенно вскипает гневом:
-  Немедленно выходите оттуда! Музыкальное ухо не может вынести этого грома! Ведь оглохнуть можно! – грозно гремит над детьми голос матери.
-   Так лучше слышно! – объясняет Марина.
-   Лучше слышно! Барабанная перепонка треснуть может! -  продолжает сердиться мать.
-   А я, мама, ничего не слышала, честное слово! – торопливо и хвастливо вклинивается в диалог матери и Марины Ася. – Я всё думала про этот маленький, маленький, ма-ленький зубчик!
Ася сует матери под нос кукольные панталонные фестоны.
-   Как, ты вдобавок ещё острыми ножницами резала! – мать совершенно сражена этим новым открытием. Снова вскипая гневом она кричит:
– Фройляйн! Няня! Где вы? Одной лучше слышно, а другая вовсе ничего не слышала. И это дедушкины внучки, мои дочери! О, Господи!
У Аси начинают дрожать губы, она готова вот-вот расплакаться. Мать замечает это.
-  Асеньке – ещё простительно...Асенька ещё маленькая...Но ты, ты, которой на Иоанна Богослова пять стукнуло! Выходите оттуда немедленно!
Сконфуженные Марина и Ася вылезают из-под рояля. Вбегает на громкий голос Марии Александровны встревоженная гувернантка, высокая с пучком на темени немка Августа Ивановна:
-   Што слючился? Пошему ви пересталь играть? Што сделаль дети?
За гувернанткой несется толстая раскрасневшаяся нянька Александра Мухина.
Мария Александрова напускается на гувернантку и няньку:
-   Августа Ивановна, почему Вы не следите за детьми? Почему дети ничем не заняты? Почему дети сидят под роялем? Почему Андрюша не за книгой? Александра, почему у Аси – ножницы? Почему все бездельничают в этом доме? Почему я одна должна следить за порядком?
Расстроенные Августа Ивановна и нянька поспешно уводят детей. Августа Ивановна приговаривает:
-   Всё карашо! Всё карашо! Дети пошёль гулять! Няня пошёль гулять с дети!
Мария Александрова кричит им вслед:
-   Няня, с другими детьми не знакомьтесь и не играйте. Как бы заразные болезни не подцепить. – (И вполголоса добавляет, когда её уже никто не может слышать). – И дурное влияние ни к чему!
С видом мученицы, сухо покашливая, Мария Александровна снова садится за рояль. Из окон профессорского дома льётся на улицу и во двор страстный поток «Патетической» бетховенской сонаты.
Под звуки бетховенской сонаты из дома выходят и идут к воротам: расфуфыренная нянька Александра и девочки. На няньке новое сине-белое платье в мелкий цветочек, на голове белый чепец с голубыми лентами. Девочки одеты скромно в серые платьица с белыми воротниками и синие шерстяные кофточки. Дети, взявшись за руки, скачут впереди. Няньке Александре трудно угнаться за ними, и она то и дело жалобно покрикивает:
-   Муся! Ася! Да не бегите вы! – и приговаривает тихо сквозь зубы. – Вот зараза! Вот сорванцы!
Нянька, переваливаясь с боку на бок, – ленты чепца развеваются – с трудом догоняет девочек у ворот, берёт Асю за руку:
-   Ну, куды пойдём, на Патриаршие, аль к Пушкину?
Марина, подскакивая к няньке на одной ножке, кричит:
-   Аль к Пушкину! Да не к Пушкину, а к Памятник-Пушкину! На Патриарших патриарха   нет! К Памятник-Пушкину!
Компания выходит на улицу. Нянька крепко держит за руку Асю.
-   Как хотите, мне что! Рядом с Памятник, рядом с Пушкину посидим. Хотя оно у пруда-то бы лучше. Муся, дай ручку!
Марина скачет впереди, срывая на ходу с себя тесную и слишком тёплую для летней погоды кофточку.
-  Вот ещё! Ты – не моя нянька, а Аськина! Сколько раз тебе говорить, не к Пушкину, а к Памятник-Пушкину.
-   Ну, пусть, Памятник-Пушкину! Нянька – неучёна! Нянька – дура! Что с няньки взять! Всё одно – посидим. Дай руку, неслух! Я вот барыне скажу! – ворчит Александра Мухина, впрочем, вполне добродушно.
Марина показывает няньке Александре и сестре язык, и продолжает бежать впереди них. Совсем не слушается, девчонка. Своенравная, упрямая, дерзкая, думает Александра. Другое дело – Ася. Ласковая девочка, послушная, одно удовольствие, а не ребёнок! Вдалеке высоко на фоне голубого неба показывается тёмная чугунная спина памятника Пушкину. Ася вырывает руку из руки няньки и девочки наперегонки бегут к Памятник-Пушкину. Позади вприпрыжку, тихо, чтобы барские дети не услышали, весело, матерно поругиваясь сквозь зубы, скачет толстая нянька.

Ася с другими детьми качается на цепях, окружающих памятник Пушкину. Александра Мухина сидит среди других, таких же, как она, нянь на скамейке, с упоением сплетничая о своих барынях. Марина сначала обскакивает чёрного великана на одной ножке, затем подходит вплотную к подножию памятника и смотрит вверх на лицо чёрного гиганта. Над чёрной головой поэта величаво проплывают белые кучевые облака. Марина вынимает из кармана фартучка белую фарфоровую куколку, величиной с мизинец, и приставляет её к подножию памятника. Белая куколка – на чёрном подножии. Марина шепчет:
-   Белое – чёрное! Белое – чёрное! Маленькая   большой! Маленькая – большой! Интересно, сколько фигурок можно поставить одна на другую, чтобы получился памятник Пушкину? Раз, два, три, десять. Сколько ни ставь… А сколько меня надо, чтобы получился памятник-Пушкину? Сейчас   много. А потом – меньше. Куколка – не вырастет. А я-то – вырасту! Я – вырасту! И стану, как Памятник-Пушкину! Я вырасту, потому что я живая, а она – фарфоровая. Куколка   для меня, всё равно, что я – для памятника. Но я вырасту, потому что я живая, а она никогда не вырастет, потому что она – фарфоровая. Я – вырасту, и стану, как ты!
Марина показывает язык Пушкину. И в полном восторге, что она вырастет и станет, как Памятник-Пушкину, Марина снова начинает на одной ножке обскакивать чёрного гиганта. Пушкин задумчиво смотрит сверху вниз на скачущую девочку.

Вечер. Мария Александровна сидит в белом пеньюаре за изящным туалетным столиком в спальне. Позади Марии Александровны – две широких деревянных кровати – изголовьем к глухой стене. Одна постель разобрана. Откинут край красного ватного одеяла в белоснежном пододеяльнике. Терпеливо ждёт подушка, взбитая горничной. Отошёл день. Можно лечь и отдохнуть. Самое милое время суток – предвкушение отдыха. Предвкушение грёз. Отошли дневные заботы. Можно побыть наедине с собой, со своими мыслями.
На стене, кроме портрета маменьки, Марии (Бернацкой) Мейн, картина художника Наумова «Дуэль Пушкина». Снег. Чёрные, чётко прочерченные на фоне светло-серого неба ветви деревьев, двое мужчин в чёрных сюртуках проводят третьего, под мышки, к саням,   а ещё один, другой, отходит. Уводимый – Пушкин, отходящий – Дантес. Дуэль завершилась. Снег скрипит под ногами идущих людей. Бедный, бедный Пушкин! Жить осталось совсем немного. Храпят кони и косятся на подходящих к саням людей. Беда пришла! Сейчас секунданты положат раненого Пушкина в сани, и заскрипят полозья по белому снегу, и заскрипят белые зубы поэта от боли, и искривятся страдальчески полные негрские губы. И будет смотреть вслед саням раненый Дантес – орудие рока. Бедный Пушкин! Жизнь утекает, утекает, утекает с каждой каплей крови.
Полусонная Александра приводит Марину и Асю попрощаться с матерью перед сном. Ася быстро целует мать и убегает, провожаемая её ласковым любящим взглядом. Александра, вперевалку, позёвывая, уходит за Асей. Марина тоже целует мать, не сводя взора с картины Наумова:
-   Мама, а можно спросить?
-   Спроси, Муся.
-   Кто этот, кого ведут двое?
-   Это – Пушкин. Поэт Пушкин.
-   Тот самый, к кому мы гулять ходим?
-   Тот самый. «Руслан и Людмила», помнишь?
-   Конечно. А что тут на картине случилось?
Мария Александровна задумывается, говорить или не говорить. Может быть, ещё рано. Затем решается:
-   Это дуэль поэта Пушкина и француза Дантеса. Дантес возненавидел Пушкина за то, что Пушкин мог, а он не мог писать стихи. Поэтому Дантес вызвал Пушкина на дуэль, заманил на снег, и там ранил поэта из пистолета в живот. Представляешь, Маруся, нет, ты только представь себе, смертельно раненый, в снегу, Пушкин не отказался от выстрела! Прицелился, попал, и ещё сам себе сказал: браво!
В голосе Марии Александровны нескрываемое восхищение. Марина внимательно смотрит на мать, затем на картину. Её рука инстинктивно ложится на живот жестом защиты.
-   Ступай, Муся! Спокойной ночи.
Мария Александровна наклоняется, целует дочь, и замечает в её глазах еле сдерживаемые слёзы:
-   Что такое? О чём ты, Мусенька?
Марина отвечает шёпотом, чтобы не заплакать:
-   Мне Пушкина жалко!
Жалко! Дантес хотел отнять жену, а отнял жизнь. Хотел отнять честь, а отнял жизнь. Отнял жизнь, и обрёл – нежданно-негаданно – славу и бессмертие Герострата. Мария Александровна отвела взор от картины. А вот Асенька, сколько раз видела эту картину, но ничего не спросила, что на ней изображено. Но Асеньке простительно. Она младше Марины. А Марина чересчур впечатлительна. Когда она наказана, от неё ни раскаяния, ни слёз не дождёшься. А тут – неожиданные слёзы. Пушкина жалко! Марина   вещь в себе! Марина не только чересчур впечатлительна, но и чересчур, не по летам,  развита. Надо строже следить за нею. Надо контролировать круг её чтения. Хватает с полок все книги подряд. Надо укротить и упорядочить буйную натуру старшей дочери. Труд, дисциплина, долг, ответственность! Только так! Мария Александровна нежно отирает слёзы со щёк Марины, целует её в лоб:
-   Ступай спать, Муся! Ему уже не больно.


Мария Александровна, по-прежнему, сидя у туалетного столика, причёсывается у зеркала. Лицо её задумчиво и грустно. Странно, что именно Муся проявила такую чувствительность. Ася чувствительна, но Марина…
В дверь стучат.
-   Войдите! – приглашает Мария Александровна.
Входит муж, Иван Владимирович Цветаев. Он в длинном халате, полуседые волосы на круглой голове слегка встрёпаны, вид слегка рассеянный, слегка отсутствующий, словно он слушает кого-то внутри самого себя.
-   Пришёл попрощаться на ночь, Манечка. Я ещё поработаю в кабинете. Спокойной ночи, голубка!
Иван Владимирович тянется к жене, пытаясь поцеловать её в щёку. Жена наклоняет голову, и поцелуй приходится в лоб. Иван Владимирович слегка конфузится, и не повторяет попытки.
-   Иван Владимирович, я хочу поговорить с Вами о детях.
Иван Владимирович озадаченно произносит:
-   А что – дети? Что-то случилось? Кто-то заболел?
-   Никто не заболел. Все здоровы.
-   Слава Богу!
Иван Владимирович крестится.
– Так в чём же тогда дело?
-  Андрюша не хочет читать. Я всё время дарю ему самые лучшие книги, а они лежат непрочитанные.
Иван Владимирович хмурит брови:
-  Читать не любит? Плохо! Очень плохо! А что он любит?
-  На мандолине играть.
-  Ну, вот видите, Манечка, он же не бездельничает. Хорошо, очень хорошо! Может, музыкант растёт?
-  Он часами играет. Музыканту тоже надо читать!
-  Ну, да. Но что же я могу сделать?
Иван Владимирович в полном недоумении и затруднении разводит руками. Мария Александровна начинает слегка раздражаться:
-  А Марина читает слишком много. Не успела научиться четырёх лет читать, и все Андрюшины книги уже перечитала. Она тайком книги для взрослых читает, хотя я ей это запретила. Берёт книги Валерии и читает.
Иван Владимирович расцветает улыбкой:
-   Так это же – хорошо, Манечка.
Мария Александровна с трудом сдерживает раздражение:
-   Вы не понимаете. Это слишком бурное умственное развитие меня беспокоит. Она слишком чувствительна. Это меня тоже беспокоит. Я решила переключить её внимание на музыку. Недаром же её первое слово было – «гамма». Я решила учить её сама.
Иван Владимирович разводит руки в стороны, недоумевая:
-   Так, Андрюша не любит читать, любит играть на мандолине, будет музыкант. Марина любит читать, но будет пианисткой. Что-то я запутался! Да, запутался. Читать или не читать, вот в чём вопрос! Впрочем, я очень рад! Да, рад! Вы – прекрасно их научите, и читать, и на рояле играть. Вы – прекрасная пианистка! И Вы так много читаете!
Иван Владимирович норовит поймать руку жены, чтобы поцеловать её. Мария Александровна нервно отдёргивает руку.
-   У Марины отличный музыкальный слух, хорошая рука. Из неё может выйти великолепная пианистка. Может быть, хоть ей удастся стать концертирующей пианисткой.
В голосе Марии Александровны вызов и невысказанный упрёк.
-   Дай Бог! Дай Бог! – бормочет Иван Владимирович, но чувствуется, что мысли его далеко.
-   Так вы повлияете на Андрюшу? Он должен больше читать.
Иван Владимирович рассеянно:
-   Да, да, Андрюша – больше, Марина – меньше. Голубушка, Манечка, может быть, Вы как-то сами справитесь. Право, я не знаю, что должен сделать. Не пороть же мне Андрюшу! Как я могу его заставить? Может быть, вы его в угол поставите, если он читать не захочет? Ставите же вы в угол девочек.
Мария Александровна вспыхивает негодованием:
-   Вы же понимаете, что его я не могу в угол ставить! Его – именно его! – не могу. Я – мачеха. А Вы – его родной отец.
Иван Владимирович искренне огорчается раздражительностью жены:
-   Ах, Манечка, всё это для меня так сложно. Постарайтесь сами справиться с детьми. Я вас прошу. Мне завтра утром рано на службу.   Лицо Ивана Владимировича внезапно просияло.   Кажется, дело с музеем сдвинулось с мёртвой точки. Кажется, богатые люди дают деньги. И сам Государь сделает вклад. И правительство деньги даёт. Ах, Манечка, у меня столько забот, а Вы – с пустяками. Право, с пустяками. Ну, не читает, и не надо. Не всем же читать. Может, он писать будет. Хе-хе-хе!
Иван Владимирович добродушно смеётся, делает ещё одну неудачную попытку поцеловать жену, и удаляется в свой кабинет, напевая арию Радамеса из Аиды. Музыкального слуха и голоса у него явно нет. Мария Александровна, сухо и нервно покашливая, продолжает глядеться в зеркало. Выражение лица – мученическое. Она мерно и тщательно расчесывает свои короткие волнистые тёмные волосы. Слишком долго расчёсывает. Слишком пристально вглядывается в своё отражение в зеркале.

Послеполуденный отдых в доме. Дремлет, сидя на стуле возле кроватки Аси, нянька Александра. Дремлет в гостиной, сидя в креслах, гувернантка Августа Ивановна с немецкой книгой на коленях. Лёжа на своей постели, читает французский роман Мария Александровна. Тихо – босиком! – перебегает из своей комнаты Марина в комнату своей сводной, старшей сестры Валерии. Комната Валерии хранит тайну, которая притягивает Марину. Эта комната выдержана в красных тонах. Возле окна девичья кровать. На этажерке рассыпаны в беспорядке ноты. В углу комнаты – книжный шкаф с зеркальными дверцами. Крадучись, Марина подходит к шкафу и открывает дверцы. Шкаф забит книгами. Марина, разместившись между двух зеркальных створок шкафа сначала корчит страшные рожи, любуясь своим отражением. Затем пальчик Марины скользит по корешкам книг и останавливается на толстом сине-лиловом томе. Марина с трудом вытаскивает этот сине-лиловый том. На обложке написано – Собрание сочинений А. С. Пушкина. Марина, с трудом удерживая толстый том, раскрывает его, и, уткнувшись носом в книгу, – она очень близорука – шёпотом читает заголовок:
   «Цыганы».

Зима. Окна в зале заледенели от стужи. Марина играет одна. Бегает от ларя к зеркалу, лбом в уровень подзеркальнику. Затем залезает под рояль, упираясь затылком в кадку с филодендроном. В передней звонят. Слышно, как в доме забегали горничная, нянька, гувернантка. Марина вылезает из-под рояля. В это время через залу в гостиную прошёл какой-то господин. Тотчас же из гостиной выходит Мария Александровна, и тихо говорит Марине:
-   Муся! Ты видела этого господина?
-   Да.
-   Так это – сын Пушкина. Ты ведь знаешь памятник Пушкину? Так это его сын. Почётный опекун. Не уходи, и не шуми, а когда пройдёт обратно – гляди. Он очень похож на отца, поэта Пушкина.
Мария Александровна уходит в гостиную. Марина сидит одна на венском стуле в холодном зале, не шумит, и глядит. Как это – сын памятник-Пушкину? Значит, у Пушкина был сын? А может, и не один? Значит, у Пушкина была жена? Кто была его жена? Отчего мама не сказала ничего о его жене, когда говорила о дуэли Пушкина? Надо потом спросить. Часы показывают, что прошло полчаса. Марина сидит, не смея встать. Внезапно через зал вместе с отцом и матерью проходит тот самый господин. Марина теряется, не знает – куда глядеть. Глядит – на мать. Мать перехватывает взгляд Марины и гневно отшвыривает его на господина. Марина переводит взгляд на господина, и видит у него на груди – звезду. Через минуту мать и отец возвращаются. Мать спрашивает:
-  Ну, Муся, видела сына Пушкина?
-  Видела.
-  Ну, и какой же он?
-  У него на груди – звезда.
-  Звезда! Мало ли у кого на груди звезда! У тебя какой-то особенный дар смотреть не туда и не на то…
Отец торжественно улыбаясь:
-   Так смотри, Муся, запомни – что ты сегодня шести лет от роду, видела сына Пушкина. Потом своим внукам будешь рассказывать.

Часы показывают девять часов утра. Белый зал. Иван Владимирович, проходя мимо рояля, рассеянно кладёт на крышку газеты и шествует в свой кабинет. Мария Александровна и Марина входят в зал. Увидев на крышке рояля газеты, Мария Александровна вспыхивает, но сдерживается, и с мученическим выражением лица брезгливо берёт газеты и перекладывает их на шахматный столик. Начинается очередной урок музыки.
-   И-раз, и-два, и-три,   поёт сидящая подле Марины Мария Александровна, изредка поправляя пальцы дочери на клавиатуре.
Марина играет пьеску Скарлатти. Когда она заканчивает, мать хвалит её:
-   Молодец, Муся!   (и холодно прибавляет) – Впрочем, ты здесь не при чём. Слух – от Бога. Твоё – только старание, потому что каждый Божий дар можно загубить. А теперь – гаммы. Как всегда   два часа. Я буду слушать из красной гостиной.
Десять утра. Щёлкает мерно метроном. Красная гостиная пуста. Мария Александровна во флигеле на кухне даёт какие-то указания кухарке. В доме красная, потная Марина играет гаммы. Иногда она с ненавистью взглядывает на метроном, которому – всё равно. Он, знай себе, щёлкает. Ася подбегает к роялю, быстро шепчет Марине, не прерывающей игры:
-   Мама на кухне!
Ася стремительно убегает, боясь быть застигнутой. Марина, ухом не поведя, упорно продолжает играть.
Появляется нянька Александра, которая довольно громко говорит в сторону кабинета Ивана Владимировича:
-  Совсем дитя замучили!
И ещё громче, чтобы быть услышанной:
-   Дитя, говорю, замучили совсем!
Марина закусывает нижнюю губу, продолжая играть. Мерно и равнодушно щёлкает метроном. Нянька ложится животом на крышку рояля, подпирает голову рукой и жалостливо смотрит на Марину.
В дверях залы показывается Иван Владимирович, волосы слегка встрёпаны, держит ручку – что-то перед этим писал, и робко говорит:
-   А как будто два часа уже прошли? Я тебя уж точно полных три часа слышу.
Марина бросает взгляд назад на часы. Часы показывают половину одиннадцатого. Марина встряхивает головой и упорно продолжает играть. Немного постояв, шумно вздохнув, Иван Владимирович забирает со столика газеты и исчезает в кабинете.
Нянька, тяжело вздохнув, уходит по своим делам. Дворник Илья проносит через зал в кабинет Ивана Владимировича охапку дров. Проходя мимо Марины, он тихо говорит:
-   Пойди-ка, Мусенька, пробегись! Маменька-то на кухне приказы отдаёт.
У Марины – каменное лицо, но глаза полны слёз. Мерно щёлкает метроном. Через заснеженный двор в дом спешит Мария Александровна. Часы показывают одиннадцать. Мария Александровна входит в зал. Марина оглядывается на часы, снимает руки с клавиатуры, и блаженно спрыгивает с табурета. Выключает метроном. Показывает ему язык. Корчит ему страшную рожу.
-   И это – моя дочь! Нет, ты не любишь музыку! – сердится Мария Александровна, видя это неприкрытое, бесстыдное блаженство. – Какой позор! Ты музыку не любишь!
-   Нет, люблю! – вспыхивает вдруг Марина.  Я люблю, когда Вы играете. Я люблю слушать. А играть эти гаммы я ненавижу. Хотя и буду! А метроном    урод! Дурак механический!
Мария Александровна несколько растерянно:
   И что же из тебя выйдет? Ты, что, не хочешь быть концертирующей пианисткой?
Марина дерзко, с вызовом:
-   Не хочу!
-   А что же ты хочешь? – голос матери снова становится строгим. – Кем ты хочешь быть?
-   А я уже    есть! – неожиданно заявляет Марина. – Я – поэт! Как Пушкин!
-   Что-о-о! Кто это тебе внушил? – смеётся и возмущается одновременно Мария Александровна. – Ничего себе – заявление!
-   Я сейчас! – Марина срывается с места и несётся, сбивая всё на своём пути, в свою комнату. Через некоторое время она возвращается, держа обеими руками тоненькую гимназическую тетрадку, и подаёт её матери. Она напряжённо смотрит, как Мария Александровна открывает тетрадь и начинает читать. На строгом лице матери появляется нескрываемая усмешка, в глазах – ирония:
-   Значит, как Пушкин? Ты вот тут рифмуешь «курицев – улицев», рифма-то есть, но это разве по-русски сказано? Так разве рифмуют? Это же безграмотно написано! Так только няньке простительно говорить, потому что она – безграмотная. А ты – Пушкина читаешь. Стыдно! Где ты у Пушкина видела слово такое   «улицев»?
Красная от стыда и огорчения слушает шестилетняя Марина отповедь матери. Глаза девочки постепенно наполняются слезами.
-   И вообще,   продолжает мать,   кто тебе сказал, что ты – поэт? Никакого поэта – не вижу! Вижу безграмотность и бумагомарательство. Вижу пустое рифмоплётство. И ничего больше! У нас в семье никогда не было поэтов. От кого тебе иметь способности   стихи писать?
Марина – тишайшим шёпотом:
-   От Бога!
Мать, как будто не расслышала, отдаёт тетрадь дочери:
-   На, возьми, и больше этого стыда никому не показывай! Вечером – гаммы, как всегда – два часа! Ступай!
Марина прижимает тетрадку к груди и, опустив ресницы, чтобы мать не заметила слёз, неудержимо полившихся по щекам, отступает к двери.
Нянька Александра просовывает голову в дверь:
-   Иловайские приехамши!
-   Пригласи в гостиную,   приказывает Мария Александровна.
Марина вихрем мчится из залы, зажав в руке злополучную тетрадку. Выбегает в переднюю и налетает с размаху прямо на Серёжу и Надю Иловайских, брата и сестру. Это дети знаменитого историка Дмитрия Ивановича Иловайского от его второго брака. Дочь Дмитрия Ивановича Варвара Дмитриевна была первой женой Ивана Владимировича.
Брат и сестра юны, и ослепительно красивы, особенно – Надя с её каштановыми вьющимися волосами и ясными карими глазами. Серёжа в студенческой тужурке с голубым воротником. Оба улыбаются, увидев Марину. Серёжа обхватывает её обеими руками, приподнимает, кружит, и целует. То же проделывает и Надя. Вдруг они замечают мокрые глаза и щёки Марины. Серёжа участливо спрашивает:
-  Что-то случилось, Маруся? Почему ты плачешь?
Марина начинает тихо и сдержанно рыдать. Серёжа и Надя – в растерянности. Надя опускается перед Мариной на колени, прижимает её к себе:
-   Тише! Тише! Расскажи, что случилось? Почему мы плачем? Что у нас за горе такое?
Серёжа бережно берёт из рук рыдающей Марины тетрадь:
-   Можно?
Марина кивает, обеими ладонями вытирая лицо. Серёжа открывает тетрадь. Он удивлён.
-   Ты пишешь стихи? Посмотри-ка, Надя, а Маруся-то у нас – поэт.
Рыдания Марины становятся тише, теперь она только судорожно всхлипывает. Серёжа догадливо спрашивает:
-   Ты это кому-то показала?
Марина кивает утвердительно.
-   И этот кто-то твои стихи раскритиковал?
Снова утвердительное кивание головой. Серёжа прочитывает две страницы тетрадки. Ещё более удивлённо:
-   Знаешь, Маруся, а стихи-то – хорошие. Правда, хорошие стихи. Я бы сказал, что очень хорошие стихи. Конечно, они пока немного наивные, детские. Но ведь и ты – ребёнок. Посмотри, Надя, размер, рифма, всё, как надо, как будто её кто-то учил писать. Это поразительно! Тебя кто-нибудь учил писать стихи, Маруся?
Надя выпускает Марину из объятий и берёт тетрадку у Серёжи. Глаза и щеки Марины уже осушились от слёз. Восторженно она смотрит на красавцев: брата и сестру Иловайских, на щеках которых играет коварный чахоточный румянец.
-   Я сама. Никто не учил.
-   Маруся,   говорит с удивлением Надя,   а ты и правда – поэт! Подумать только! Продолжай писать! Не бросай! Обещаешь?
Марина радостно кивает головой. Она обещает. Она – не бросит, если у неё уже есть читатели и поклонники.

Лето 1902 года. Тихий свежий майский вечер. Станция Ивановская. Из вагона поезда грузчики выгружают багаж, и переносят его в экипаж – карету с фонарями. Тарусский извозчик Медвежаткин приветствует семью Цветаевых. Смеркается. Медвежаткин зажигает фонари. Вся семья размещается внутри экипажа. Сонные дети – десятилетняя Марина и восьмилетняя Ася    льнут к матери. Мария Александровна обнимает их обеими руками. Головы детей покоятся на её груди. Удостоверившись, что девочки спят, Мария Александровна осторожно, чтобы не разбудить, по очереди целует их в лоб. Напротив расположились Иван Владимирович, Августа Ивановна и Андрюша. Гувернантка клюёт носом. Иван Владимирович откровенно спит, откинув голову, изредка всхрапывая. Андрюша глядит в окно экипажа, но за окном темно и он видит только своё отражение в стекле. Нянька Александра сидит рядом с извозчиком и, привалившись к его боку, тоже клюёт носом. Все устали. Медленно движется экипаж по глубокой колее дороги среди тёмных полей и перелесков. Наконец, экипаж въезжает на паром, который переправляется через Оку. Ока тёмная и таинственная. Съехав с парома, экипаж движется вдоль реки к даче, которую снимает на лето Иван Владимирович. Экипаж подъезжает к хорошо освещённому дому с мезонином и большой террасой.
-  Приехали! – громко объявляет Медвежаткин, и крепко обнимает няньку Александру, пытаясь поцеловать её в щёку. Нянька взвизгивает и притворно сердится на Медвежаткина, пытаясь вырваться из его крепких объятий. Иван Владимирович медленно и осторожно выходит из кареты, разминает затёкшие ноги. Затем принимает сонных детей, которых передаёт ему из рук в руки Мария Александровна. Асю он несёт к дому на плече. Марина, проснувшись, идёт сама.

Деревянный дом, который снимает Иван Владимирович под дачу для семьи много лет подряд, уютен, обжит, с террасами – одна над другой. Окна со ставнями. Высокий фундамент приподнимает первый этаж на уровень второго. На нижнюю террасу ведёт лестница с перилами. Дом, хоть и незатейлив, но с небольшой претензией на классичность. Фасад с фронтоном. Четыре деревянных колонны поддерживают пол верхней террасы. Верхняя терраса забрана до самого верха деревянными часто посаженными палками, чтобы дети нечаянно не выпали. Раннее майское утро в Тарусе. Солнце только-только показалось над тёмным леском. Плавно льёт воды вдаль голубая Ока. Поют свои утренние песни птицы. Широко раскинулись заливные луга за Окой. Тёплый ветер колышет роскошный травяной ковёр.
Марина просыпается в своей постельке, разбуженная пением птиц. Осторожно, чтобы не разбудить Асю, Марина торопливо надевает серое холстинковое платье и босиком тихо пробирается по спящему дому на нижнюю террасу. Она сбегает вниз по высокой лестнице, и несётся по откосу к реке по росистой траве. С разбегу Марина прямо в платье вбегает по колено в реку, плещется в холодной воде, смеётся, радуется солнцу, пению птиц. Вниз по Оке плывут золотые плоты. Плотогоны на плотах варят на кострах кашу. Вьётся в голубое небо жемчужная струйка дыма. Марина машет плотогонам рукой. Плотогоны смеются, и машут ей в ответ.
Вниз по тропинке к реке скачет, приподняв юбки, гувернантка Августа Ивановна. Увидев Марину, она останавливается, еле дыша. Отдохнув, она идёт к Марине степенным шагом:
-  Муся, я Вас потеряль! Ви зачем один убегаль? Ви есть маленький разбойник, Муся. Маменька вставаль, Вас потеряль, я Вас нашёль. Идемте. Маменька сердит.
Марина, стоя по колено в воде, с намокшим подолом, восторженно кричит:
-   Августа Ивановна, посмотрите, как красиво! Как здесь хорошо! Я так счастлива! Я так счастлива!
Марина наклоняется, опускает обе руки в реку и брызгает водой себе в лицо, смеясь от восторга. Августа Ивановна делает строгое лицо:
-   Идемте, Муся! Ваш маменька будет ошень сердит. Ви будет простудиться. Ви будет болеть.
Марина смотрит на неё исподлобья и внезапно взрывается:
-   Чёрт! Чёрт! Чёрт! Вечно вы мне всё портите! Я уже большая! Что вы за мною бегаете? Бегали бы за Аськой. Как Вы мне надоели!
-   Муся! Ви меня ругать? Это не есть хорошо. Я вашей маменьке сказать.
-   Не Вас я ругаю чёртом. Просто ругаюсь, и всё!
-   Идёмте, Муся.
Марина нехотя выходит из воды. С потемневшего подола холстинкового платья стекают ручейки на траву. Оставив гувернантку далеко позади, Марина резво скачет вверх по косогору к дому. Августа Ивановна, слегка приподняв юбки, чтобы не замочить их в росе, степенно поднимается вслед за Мариной.

На нижней террасе накрыт стол к завтраку, но обитатели дома ещё не появились. Нянька Александра гоняет по террасе полосатого, как тигр, кота, норовя шлёпнуть его вдвое сложенным посудным полотенцем:
-   Ах, ты, разбойник! Ах, прохиндей! Я тебе покажу, как по столам лазить!
В тот момент, когда Марина взбегает по ступеням лестницы, няньке удаётся зажать кота в углу. Раздаётся сочный шлепок полотенца по спине кота. Кот взвывает, и стремглав, прорвав линию фронта, улепётывает с террасы вниз по лестнице мимо Марины, мимо Августы Ивановны – в кусты. Марина подскакивает к няньке с воплем:
-   Не смей! Не смей! Вот зараза! Гадина!
Марина выхватывает у опешившей няньки полотенце и начинает яростно хлестать няньку по ногам, по бокам. Подоспевшая Августа Ивановна хватает Марину за руки. Начинается потасовка с гувернанткой. Терраса наполняется людьми, сбежавшимися со всех сторон. Марину оттаскивают совместными усилиями Мария Александровна и Валерия.
-   Стыд-то, какой! – отчитывает растрепанную, раскрасневшуюся от гнева Марину Мария Александровна.
– И это – моя дочь! И это – внучка своего дедушки! Немедленно извинись!
-   Нет! – кричит Марина. – Ни за что! Никогда! Она била кота! Полотенцем! Я защищала – кота! Она – толстая и сильная, а он – голодный и маленький!
Мария Александровна выпрямляется:
-  Если не извинишься, пойдёшь в чулан! – холодно говорит мать.
-   Хочу – в чулан! – с вызовом кричит Марина. – Хочу в чулан!
Мария Александровна несколько растерянно оглядывается на мужа. Такого взрыва гнева и такого непослушания она что-то не припомнит. Надо что-то срочно предпринимать. Иван Владимирович – примирительно:
-   Давайте не портить такой хороший день! Мусенька больше не будет! Конечно, кота бить не следует. Мы кота покормим, правда, няня? Няня больше не будет бить кота. А Муся сожалеет, что дралась! Муся, ты ведь сожалеешь?
Марина тяжело дышит, опустив голову. Все замерли и ждут. Марина, идя навстречу усилиям отца оградить её от наказания, выдавливает:
-   Да! – и поспешно добавляет – Но не совсем!
Обрадованный неожиданным успехом, Иван Владимирович поворачивается к няне:
-   Няня, вы ведь прощаете Мусю? Она больше не будет драться и ругаться. Прощаете?
Надутая нянька, польщённая всеобщим вниманием, отмякает:
-   Да уж ладно! Чего там! Мир!
Все облегчённо вздыхают и рассаживаются вокруг стола. Марина медлит, остывая. Ей жаль кота, но становится жаль и няньку, которую она отлупила полотенцем. Мария Александровна, уже сев за стол, поворачивается к Марине:
-   Может быть, Вам особое приглашение нужно, сударыня?
Марина, не глядя ни на кого, медленно идёт к своему стулу.

За столом, накрытом для завтрака, кроме семьи Цветаевых, сидят двоюродная сестра Ивана Владимировича – Ольга Александровна Добротворская, её муж – Иван Зиновьевич, земский врач. Марина сидит рядом с Тётей. Тётя   швейцарка Сусанна Давыдовна Мейн. вторая супруга Александра Даниловича Мейна, дедушки Марины по матери. Когда-то Сусанна Давыдовна была гувернанткой Марии Александровны. Когда первая жена Александра Даниловича умерла, он женился на гувернантке дочери из уважения к преданности швейцарки. Сусанна Давыдовна плохо владеет русским языком. Вместо «тётя» у неё получается «тьо». Так все её и зовут – Тьо. Она постоянно живёт в Тарусе, где у неё свой дом, который славится необыкновенной чистотой и уютом. Добрейшая старушка сидит возле мрачной Марины и старается развеселить её. За столом идёт общий разговор о погоде в Тарусе, о купании, о рыбной ловле, о грибах. Общий разговор прерывает Иван Владимирович:
-   Господа, я хочу вам всем сообщить, что мы с Марией Александровной едем на Урал за образцами мрамора для моего музея. Вот прямо на этой неделе и едем. Сусанна Давыдовна, голубушка, вы не поможете няне и Августе Ивановне присмотреть за детьми? Вы тут – полная хозяйка.
Круглое розовое лицо Тьо обрамлённое белоснежными кружевами чепца расцветает улыбкой:
-   Конешн, конешн! Я присмотреть! Я люблю наш дети! С радость!
Тьо обнимает за плечи Марину и целует её в голову. Марина, просияв, прижимается к груди Тьо.
-   Вот и славно! – Иван Владимирович тоже сияет. Он любит, когда в доме мир, и покой, когда все друг с другом согласны, и друг друга любят и поддерживают. Взгляд его обращён к Марине:
-   Мусенька, что тебе привезти с Урала?
Муся – громко и отчётливо:
-   Уральского кота! Огро-о-много!
Все хлопают в ладоши и смеются. Муся наклоняется к Сусанне Давыдовне и говорит ей вполголоса:
-   Тьо, уральского и огромного кота Александра не посмеет – тряпкой!

На стриженой лужайке за домом, в тени тополей два плетёных кресла и столик. В креслах расположились и пьют кофе после завтрака Мария Александровна и Сусанна Давыдовна. Мария Александровна советует, какие давать распоряжения по дому, по хозяйству. Сусанна Давыдовна слушает и благодушно кивает головой:
-   Тётя, Андрюшу читать заставляйте каждый день. Ленив. Ему бы всё на мандолине играть, да собак гонять. С Асей забот больших не будет. Она послушна и трудолюбива. Что скажете, то и будет делать. Однако, ябедничать любит. Вы это не поощряйте. Наказывать   не наказывайте за это, но внимания не обращайте на её ябеды, чтобы у неё это в привычку не вошло. Впрочем, привычка уже есть. Просто не обращайте внимания, и – всё! К воде её близко не подпускайте, особенно вечером. Она слабенькая здоровьем. Боюсь за неё.
Сусанна Давыдовна – благодушно:
-   Тьо всё сделать! Не волновайся, Маня.
Мария Александровна хмурит брови:
-   А вот с Мусей, боюсь, будут большие заботы. Много воли ей не давайте. Она трудный ребёнок. Ну, Вы сегодня сами видели. Чуть что – впадает в гнев. Третьего дня перед самым отъездом гувернантке жестянкой, в которой зубной порошок лежит, в зубы дала. Правда, гувернантка призналась, что дразнила Мусю. Но разве это дело, сразу – в зубы!
Тьо – озабоченно:
-   Тьо понимать. Трудный лет!
Мария Александровна тяжело вздыхает:
-   Боюсь, что это не только трудный возраст, но трудный характер. При её болезненной застенчивости – через зал, где гости сидят, её надо пятнадцать минут уговаривать, чтобы прошла и поздоровалась – вспышки дерзости. Няню вон при всех   «гадиной» назвала. Может, и другие ругательства знает. Хотя – от кого? Никто же в доме не ругается. Скрытная стала. В комнату её никто не войди. Запирается на ключ. Что она одна там делает? Зачем запирается? Может, читает? Читает она запоем. Её от книг отрывать силой надо, чтобы погуляла. Но зачем запираться? С Асей и Андреем дерётся по сто раз на день. Неправой себя почти никогда не признаёт. Чем дальше, тем мне с нею сложнее. Знаете, Тётя, я хочу из неё пианистку сделать. Способности замечательные! Слух прекрасный! Рука уже в четыре года почти октаву могла взять. Схватывает всё   на лету! Но я   её редко хвалю, чтобы самомнения не было. И вы не хвалите. Я знаю, Вы её любите, но портить её похвалами – не надо. Она и так чересчур гордая. Слышали, как про чулан ответила?
Тьо кивает головою, и пытается утешить падчерицу:
-   Тьо слышаль. Не волновайся, Маня. Тьо – быль гувернант. Тьо знать, как разговаривать с дети.
Мария Александровна усмехается. Вспомнила, как отвадила дочь от писания стихов:
-   Знаешь, Тётя, Муся-то в шесть лет стихи писать стала. Я её едва отучила! Есть цель – музыка! К ней и надо стремиться, всё отбросив. А стихи? Пусть лучше стихи хороших поэтов – читает. Лучше читать хорошие стихи, чем писать – плохие. Правда, Тётя?
Тьо – по-прежнему   благодушно:
-   Совершенный правда!
Внезапно без всякого перехода Мария Александровна меняет тему:
-   Тётя, мне кажется, что я умру. Я чувствую себя всё хуже и хуже. Слабость страшная. Иной раз руку поднять тяжело. Двигаться тяжело. На рояле играть тяжело, а ведь я так люблю играть! Кашляю по утрам. Недавно – кровь на носовом платке обнаружила. Тётя, это чахотка. Как у моей матери. Она ведь рано от чахотки умерла. Ей и тридцати не было. Мне за детей страшно. Подумать только, я умру и не увижу их взрослыми, в то время как кто попало и кому всё равно – увидит!
Тётя всплёскивает полными ручками. Она встревожена этим неожиданным заявлением:
-   Откуда такой настроений? Не надо допускать страшный мысль Маня. Почему сразу – чахотка? Ты здорофф. Всё будет карашо.
Мария Александровна, сжав на груди руки, с внезапной острой тоской:
-   Я чувствую, что хорошо – не будет. Я нездорова, Тётя. Это   точно чахотка. Врач сказал, что мне надо ехать лечиться в Италию. Так хочется увидеть детей большими! Не увижу!
Тьо, потерявшись, и не зная, что сказать, с ужасом смотрит на Марию Александровну.

Спаленка Марины в мезонине. Проверив, заперта ли дверь, Марина вынимает из-под матраца тетрадь. Ручку с чернильницей вынимает из платяного шкафа и садится к столику у окна. Марина что-то бормочет, выпевает, слушая себя. Записывает строчки, склонив русозолотистую голову близко к листу тетради. Зачёркивает написанное, и снова бормочет, и снова записывает. Когда в коридоре слышится шум чьих-то шагов, Марина замирает, и на цыпочках перебегает к кровати, чтобы в случае опасности спрятать тетрадь под матрац. Когда опасность минует, тетрадь возвращается на стол. У Марины – тайна. Марина пишет стихи.

Москва. Осень 1902 года. В доме в Трёхпрудном – суматоха. Нянька Александра под пристальным и требовательным взглядом Марии Александровны, пакует чемоданы. Ей помогает Августа Ивановна. Мария Александровна, сидя в креслах, то и дело заходится в сильнейшем кашлем, задыхается, прикладывает платок к губам. Потом смотрит на него, ища следов крови. Но платок – чист. Мария Александровна облегчённо вздыхает. Она очень слаба. Нянька и гувернантка сочувственно переглядываются. Мария Александровна слегка приподнимается в креслах. Голос её звучит требовательно и капризно:
-   Няня, не сюда. Зачем ты кладёшь платье Аси в мой чемодан?
Нянька – ворчливо:
-   Детский-то чемодан   уже полон.
Мария Александровна моментально вспыхивает:
-   Неужели нельзя как-нибудь затолкать в детский чемодан? Я люблю во всём порядок, ты ведь знаешь. Я забуду, что оно лежит в моём чемодане, и стану искать в детском. Пожалуйста, няня! Неужели мне надо самой встать и сделать?
Нянька Александра машет в испуге руками:
-   Сидите, сидите! Вам доктор приказал сидеть, а больше лежать. Затолкаю   в детский, чтоб он лопнул!
-   Няня!
-   Молчу! Молчу!
Нянька вынимает из большого чемодана детское платьице и передаёт его гувернантке. Мария Александровна переключает внимание на хлопочущую возле чемодана с детскими вещами, гувернантку:
-   Августа Ивановна, когда приедет экипаж?
Гувернантка – педантично:
-   До отхода поезд ещё три час. Экипаж приехать через час.
Мария Александровна – озабоченно:
-   Всё ли мы взяли? Проверьте ещё раз по списку, Августа Ивановна
Няня – невинно:
-   Так ведь уже три раза проверяли.
Мария Александровна снова вспыхивает:
-   И четвёртый проверьте! И – понадобится – пятый раз! Не на соседнюю улицу в гости едем. В Италию! Ничего нельзя забыть!
Мария Александровна снова заходится в приступе сильнейшего кашля. Нянька – смиренно:
-   Проверим, проверим! Хоть сто раз проверим, барыня! Не расстраивайтесь Вы так! Вам нельзя расстраиваться. Ишь, как кашляешь, сердешная.

Через двор по деревянным мосткам к кухне бежит вприпрыжку без пальто Марина. За ней несётся Ася. Она тоже без пальто. По дороге они догоняют дворника Илью, который тоже идёт в направлении кухни. Марина, обгоняя дворника, радостно кричит:
 -  Илья! Мы к морю едем! К морю! К морю!
Илья, снимает старенький картуз, кивает лохматой головой:
 -  Знаю, барышня! Знаю! С Богом!
Марина влетает на кухню. Следом за нею – Ася. А уж потом
степенно входит дворник. Кухарка  меланхолично  помешивает что-то  в кастрюльке на плите. Марина:
-   Настя, мы к морю едем! К морю! В Нерви!
Настя, прервав своё занятие на минуту,   удивлённо:
-   В Нев-ри?
Марина – нетерпеливо:
-   Настя, в Нер-ви! В Нерви! Это в Италии.
-   Без польт   чего шастаете по двору? – ворчит кухарка. -  Холод! Застудитесь! Нянька да вернантка-то – куды смотрят? Да уж лучше б не ехали вы никуда, ни в какой Неври! Не от радости едете-то!
Марина не обращает ни малейшего внимания на смысл, сказанного Настей:
-   Настя, это же – море! Прощай, свободная стихия! В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые, И блещешь гордою красой! Пушкин! Я это всё – увижу! А ты, Настя – зануда!
Настя снимает кастрюльку с огня, и – смиренно:
-   Зануда и есть, барышня. Это вы сами написали стишок-то?
-   Нет, Настя, я же сказала, что это Пушкин написал. Никогда-то ты толком не слушаешь! Всё, до свидания! Аська, пошли с Полканом прощаться!
Марина и Ася следом вылетают из кухни и бегут к собачьей будке, где их ждёт любимый пёс Полкан.
-   Дитё! – вздыхает кухарка. – Не понимает, что не от радости едут. Помнишь Илья, я говорила тебе ещё давно, что барыня кыхыкает? Как в воду глядела! Ой, не быть бы беде! Бедный, бедный наш барин! И у первой – чахотка. И у второй – чахотка. А ведь молоденьки обе! Ты пошто пришёл? Так просто? Не стой чурбаном! Пойди, дров принеси!

У ворот усадьбы в Трёхпрудном стоит экипаж. Дворник Илья загружает последние чемоданы, привязывает их к задку экипажа. В спальне Марии Александровны толчея. Иван Владимирович подаёт жене пальто. Нянька Александра и Августа Ивановна помогают барыне застегнуть пальто, надеть шляпу. Мария Александровна озабоченно спрашивает:
-   Всё ли взяли? Ничего не забыли? Дети одеты? Где дети?
-   Не извольте беспокоиться, барыня, -  говорит со слезами в голосе нянька. – Всё взяли. Дети с собакой прощаться побежали. Экипаж ждёт.
Отклонив помощь мужа, няньки и гувернантки, Мария Александровна медленно выходит из спальни, пересекает белый зал. По пути с мученическим видом снимает с рояля газеты и перекладывает их на шахматный столик. Иван Владимирович идёт вслед за женою, протянув вперёд руки, чтобы в любой момент поддержать её. На крыльце топчутся Марина и Ася. На них длинные тяжёлые пальто с пелеринами, шляпки. Проходя мимо них, спокойная, прямая и непреклонная Мария Александровна говорит:
-   Я уже больше не вернусь в этот дом, дети!
Марина и Ася в недоумении переглядываются. Иван Владимирович горячо возражает:
-   Полно, полно! Вот съездим в Италию, подлечимся. Потом в Швейцарию, оттуда – в Германию, а потом, выздоровев, назад – в Россию.
Вздохнув, окинув сумрачным взглядом двор, Мария Александровна твёрдым шагом идёт к воротам.

Мимо ворот дома в Трёхпрудном переулке тихо тронулся экипаж. Городовой Игнатьев уважительно берёт под козырёк. Нянька Александра, кухарка Настя, дворник Илья, горничная Таня, гувернантка Августа Ивановна глядят вслед отъезжающему экипажу. Нянька крестит его. Жёлтые листья заметают улицу.

В начале лета 1906 года семья из Ялты перебралась в Тарусу. 5 июля 1906 года Мария Александровна умерла.

Июль 1906 года. Москва. Медленно к дому в Трёхпрудном переулке приближается похоронная процессия. За гробом Марии Александровны идут в чёрных платьях, чёрных чулках и башмаках сильно выросшие четырнадцатилетняя Марина и двенадцатилетняя Ася. Опустив седую круглую голову, идёт Иван Владимирович. Идут другие члены семьи, близкие, друзья и знакомые. У ворот дома стоят плачущие нянька, кухарка, Августа Ивановна, угрюмый дворник Илья. Постояв некоторое время у дома – прощание! – процессия двигается дальше, пока не исчезает за поворотом. Городовой Игнатьев глядит вслед процессии, держа руку у козырька форменной фуражки.

Зимнее декабрьское утро. Небольшая комната Марины в мезонине дома в Трёхпрудном переулке. Комната оклеена обоями: по красному полю золотые звёзды. Впрочем, звёзд почти не видно, так как все три стены увешаны портретами Наполеона Бонапарта и его сына, герцога Рейхштадского. Всё это превосходные копии Жерара, Давида, Гро, Лавренса, Мейссонье, Верещагина. Книжные полки вдоль одной стены: на полках книги на трёх языках – почти все о Наполеоне. Узенький диван, к которому вплотную приставлен письменный стол. На столе   горящая керосиновая лампа, раскрытый том пьес Ростана на французском языке, огромный франко-русский словарь, раскрытая толстая тетрадь, письменный прибор, чашка холодного крепкого чёрного чая. На раскрытой тетради – очки с толстыми линзами в стальной оправе. Окна плотно забраны синими шторами. Марина, которой  в октябре месяце исполнилось шестнадцать лет, сидит на аккуратно застеленном диване – видно, что ночью на нём никто не спал – и задумчиво курит. На ней серое домашнее платье. Золотистые русые волосы падают на плечи. В последний год Марина увлеклась Наполеоном, и собирает всё, с ним связанное. Впрочем, это даже не увлечение, это – страсть! Страсть, которой Марина полностью подчинила свою жизнь. В этот год для неё не существует ничего и никого, кроме великого корсиканца. Ей нравится в нём всё – внешность (она находит его очень красивым), поступки, мысли, деяния и слава. Марина переживает его жизнь, и страдает вместе с ним. Ей чудится что-то общее в его характере, и её собственном. Ей кажется, что она повторит его судьбу. В дверь тихо стучат заговорщицким кодовым стуком. Марина встаёт и идёт открывать дверь. На пороге Ася в гимназической форме:
-   Марина, ты ещё не готова?
Марина отрицательно кивает головой и делает глубокую затяжку.
-   Дай! – Ася берёт из руки Марины папиросу и тоже затягивается, но, поперхнувшись, начинает кашлять. Марина отбирает папиросу:
-   Нечего обезьянничать! Заболеешь ещё!
-   Ты что, опять в гимназию не идёшь?
-   Опять не иду!
-   Ты же с понедельника не была, а сегодня – четверг.
-   Да ну её к чертям, эту гимназию! Всё равно в математике – ничего не понимаю. А по литературе, французскому языку и истории всё равно пятёрки получу, хожу я в гимназию или нет. И потом, мне сейчас – не до гимназии. У меня – очень важное дело!
-  Ой, Марина, а если папа узнает? Вот будет скандал!
-  Не будет, если ты не донесёшь. Ты ведь любишь жаловаться.
-  Тоже, вспомнила! Когда это было! При царе Горохе! А прислугу-то ты не учла? Прислуга – может!
-  Комнату я сама убираю, горничную на порог не пускаю – она привыкла. Терпеть не могу посторонних в моей комнате! А остальным – что тут делать?
-  Ты и меня в комнату не пускаешь! Чем ты занимаешься? – Ася пытается заглянуть в комнату Марины через её плечо. Марина стоит, как скала:
-  Рано ещё! Потом, когда закончу – скажу!
Ася молитвенно складывает руки:
-   Маринушка, золотце! Ну, скажи сейчас! Ну, что тебе стоит! Я – могила! Ни-ко-му!
-   Ася сказано – потом!
Внизу слышен шум и голоса. Марина, прислушиваясь:
-   Папа скоро на службу уйдёт. Ты не могла бы мне сюда чашку горячего чаю принести? Покрепче! Скажешь экономке, что для себя.
-   Принесу. А расскажешь, чем занимаешься? Пустишь в комнату? А то – не принесу!
Марина хмуро кивает головою в знак согласия. Ладно, так и быть, Аське она скажет о своей тайне. А то, пожалуй, и правда, без чаю сидеть придётся.

Спальня Ивана Владимировича Цветаева. При свете керосиновой лампы Иван Владимирович собирается на службу. Повязывает галстук, надевает сюртук. С глубоким вздохом печали останавливается он перед двумя портретами, висящими на стене почти рядом. На первом портрете – его первая жена, Варвара Дмитриевна Иловайская-Цветаева – в гробу. На втором – его вторая жена, Мария Александровна Мейн-Цветаева – тоже в гробу. Постояв поочерёдно у каждого портрета и перекрестившись, Иван Владимирович идёт в столовую, где его встречает приветствием опрятно одетая женщина лет сорока   экономка, появившаяся в доме после смерти Марии Александровны – Александра Олимпиевна. Иван Владимирович садится за большой обеденный стол. На столе   столовый прибор только для одного человека. Иван Владимирович с тоской оглядывает пустынное пространство стола:
-   Девочки проснулись? – спрашивает Иван Владимирович. – Может, они позавтракают со мною?
Александра Олимпиевна кивает и направляется к скрипучей деревянной лестнице, ведущей наверх, где находятся комнаты Марины и Аси.

Марина и Ася всё ещё стоят на пороге Марининой комнаты. Слышен скрип ступеней, по которым медленно – одышка!   поднимается Александра Олимпиевна. Ася стремительно убегает в свою комнату. Марина столь же стремительно выбегает из своей комнаты, плотно прикрыв дверь, перебегает коридор, и оказывается перед дверью, ведущей на чердак.

На чердаке полно всякого хлама: поломанной мебели, устаревших вещей, ненужных в хозяйстве. Прикрыв за собою дверь, поёживаясь, Марина подходит к старому креслу. Это её постоянное временное убежище, где она прячется от прислуги и отца. На кресле – старое ватное, красное одеяло. Марина закутывается в него с головой и садится в кресло.

Экономка Александра Олимпиевна подходит к двери Асиной комнаты и стучит. Ася выглядывает.
-   Доброе утро, Ася! Как спалось?
-   Доброе утро, Олимпиевна! Спалось отлично! Вот если бы ещё так рано не вставать!
-   Ваш папенька спрашивает, не изволите ли вы с ним вместе откушать?
-   Хорошо, откушаю! Скажи, что я сейчас спущусь.
Ася пытается опередить вопрос  экономки:
-   А Марина уже ушла в гимназию.
Экономка понимающе кивает, но при этом брови её удивлённо приподнимаются. Почему это средняя барышня так рано стала уходить в гимназию? Уж не встречается ли с кем перед уроками? Да и то – шестнадцать лет! Вполне возможно! Хотя, всё это странно. Уходит, не позавтракав. Странно! Ася скрывается. Александра Олимпиевна на всякий случай останавливается у двери Марининой комнаты и стучит. Никто не отзывается. Экономка с сознанием выполненного долга спускается вниз по ступеням. Ася, приоткрыв дверь, дожидается, когда ступени перестанут скрипеть, и летит предупредить Марину, что опасность миновала. Снова кодовый стук в дверь, ведущую на чердак. Марина приоткрывает дверь на стук:
-   Всё! Ушла! Папа звал с ним завтракать. Придётся пойти!
-   Ты завтракай быстрее, всё равно тебе в гимназию торопиться. А то начнёте чаи распивать да разговоры разговаривать. Я здесь посижу, пока папа на службу не уйдёт. Чай для меня не забудь!
Марина возвращается в кресло и снова закутывается в одеяло с головой. Холодно.
Ася идёт в свою комнату, но по пути не может удержаться от искушения, чтобы не заглянуть в Маринину комнату. Заглянув, обнаруживает горящую керосиновую лампу и стол, заваленный книгами и тетрадями. Ася торопливо гасит керосиновую лампу. Вдруг Олимпиевна заглянет! Что она подумает?

Иван Владимирович в столовой терпеливо ждёт, не начиная завтрака, когда придёт Ася. Белоснежная накрахмаленная салфетка расправлена на груди. Экономка ставит вторую тарелку и кладёт столовый прибор.
-   Почему – один? – спрашивает Иван Владимирович.
-   Средняя барышня уже ушли,   ответствует экономка.
Иван Владимирович вынимает карманные часы и озадаченно сверяет их с большими напольными часами, стоящими в столовой:
-   Странно, так рано? Почему она стала так рано уходить, и без завтрака? Это же нехорошо.
Влетает Ася. Приветствует отца. Садится за стол, и стремительно справляется со свежей булочкой с маслом и сыром, в столь же бурном темпе пьёт чай. Иван Владимирович пытается завязать разговор:
-   Булочка – от Филиппова. Видишь, какая свежая. Утренней выпечки. Александра Олимпиевна, спасибо ей, утром принесла.
Ася   с полным ртом:
 -  Угу!
-   Что это Марина так рано уходит? Ещё целых три четверти часа можно быть дома. Позавтракали бы вместе. Я вас почти совсем не вижу.
-   Угу!
-   Как дела в гимназии?
-   Угу!
Александра Олимпиевна сочувственно оглядывается на Ивана Владимировича. Он, не дождавшись ответа от Аси, начинает покорно прихлёбывать чай. Но по всему видно, что он обижен. Девочки совсем от рук отбились. Поговорить дома не с кем.
Ася, стремительно отзавтракав, бросает салфетку на стол, наливает большую чашку крепкого чаю, и идёт к двери:
-   Спасибо, Олимпиевна! До вечера, папа!
Иван Владимирович остаётся один. Он тоскливо оглядывает пустое пространство большого обеденного стола:
-   Александра Олимпиевна, позавтракайте со мной, пожалуйста.
Экономка, у которой уже под рукой готов столовый прибор и тарелка с чашкой – судя по этой готовности, она частенько скрашивает одиночество Ивана Владимировича за завтраком, а возможно за обедом и ужином – садится к столу:
-   С большой радостью! Спасибо!

На холодном чердаке, закутанная в старое одеяло, сидит Марина. В одной руке у неё книга, которую она, читая, близко подносит к глазам. В другой руке – чашка крепкого горячего чаю, доставленная Асей. Марина наслаждается одиночеством и свободой.

Дворник Илья в тулупе и шапке убирает от снега дощатые мостки, ведущие от кухни к дому. Рядом крутится лохматый огромный молодой пёс, мешая хозяину работать:
-   Уймись, Серый! – советует хозяин. – Вот зараза! Ей-Богу, на цепь посажу!
Когда дворник находится почти у самого дома, в открытую форточку окна мезонина вылетает пустая бутылка из-под рябиновки и падает у самых его ног. Пёс испуганно отскакивает в сторону, поджав хвост. Дворник отступает на три шага, задирает голову вверх, так что шапка чуть не падает, и кричит:
- Эй, там, полегче! Чуть человека не убили!
Форточка захлопывается. Шторы на окне не шевелятся. Дворник подходит к бутылке, поднимает её, осматривает и сообщает подошедшему псу:
-   Та самая, что я вчерась барышне принёс! Смотри ты,   кажный день по бутылочке высасывает, и в фортку выкидывает. Этак, и спиться недолго, барышня всё же! Барину што ль сказать? Или не говорить, а, Серый?
Серый скромно молчит, деловито обнюхивая бутылку. Дворник заглядывает в горлышко бутылки одним глазом, и продолжает общение с псом:
-   И покуривает, барышня-то, я замечаю. Меня не проведешь! Сам покуриваю! Так сказать барину? Или не наше собачье дело? Только я тебе так скажу, будь она моей дочкой, всыпал бы я ей по первое число по заднице!
Серый в полном согласии с хозяином весело помахивает хвостом.

Вечер того же дня. Идёт тихий снег. К воротам дома в Трёхпрудном переулке подъезжает экипаж. Медленно выбирается из экипажа Иван Владимирович и медленно, по-стариковски сгорбившись, идёт к дому. На пути ему встречается Илья, который, увидев барина, снимает шапку и кланяется:
-   Надень, надень, холодно.
-   Никак нет, барин. Потеплело. Как снег пошёл, так и потеплело.
-   Да? А я и не заметил, едучи. Всё ли в порядке?
-   Бог милостив, барин.
-   Ну, хорошо!
Иван Владимирович медленно поднимается по ступеням крыльца. Дворник смотрит ему вслед:
-   Крепко сдал барин. Эх, жисть!

Иван Владимирович входит в гостиную. Навстречу ему понимается из кресел Валерия, его старшая дочь. Лёра дома не живёт. Снимает где-то квартиру и учительствует. К отцу приходит в гости. Она красива, но красота её строга и холодновата. Она целует отца. Иван Владимирович расцветает добрейшей улыбкой:
-   Лёра! Вспомнила старика! Я рад! Право слово, очень рад! Сейчас ужинать подадут. Александра Олимпиевна!
-   А я уже распорядилась, папа. Ничего?
-   Лёра, ты же дома! Это – твой дом! И зачем ты уехала на съёмную квартиру? Жила бы здесь, с нами. Места-то всем хватит. И мне бы веселее, старику. Может, вернёшься? А, Лёра? А то девочки совсем от рук отбились. Марину неделями не вижу.
Лёра – мягко, чтобы не обидеть отца:
-   Нет, папа. Мне так удобнее. Я хочу быть себе хозяйкой. А тут экономка, горничная, кухарка, дворник – столько глаз! Нет уж! Уволь! Я сама себе и экономка, и горничная, и кухарка! Только что – не дворник. Мне так жить, как я сейчас живу, больше нравится! Не сердись, папа. Я ведь давно привыкла быть самостоятельной, с восьми лет, с тех пор, как стала жить в институте благородных девиц.
Иван Владимирович   встревожено:
-   Ты меня упрекаешь?
-   Нет, папочка. Дело прошлое! Просто, так сложилась жизнь. Ничего не поделаешь! Если бы не умерла мама, всё было бы иначе. Но она – умерла.
-   Странно, что с Марией Александровной у тебя отношения так и не сложились. Она была добрым и прекрасным человеком!
-   А я и не спорю, папа. Только я хорошо, в отличие от Андрюши, помнила маму. И с чужой женщиной на месте моей мамы я смириться не могла. Да и Мария Александровна, согласись, была в 22 года слишком молодой и неопытной матерью для восьмилетнего ребёнка. Она мне по возрасту в матери не годилась. Я её не принимала. А она не знала – как обходиться со мной.
Появляется экономка:
-   Иван Владимирович, барышня, кушать подано.
Лёра и Иван Владимирович переходят в столовую. Стол накрыт для двух персон. Лёра удивлённо спрашивает:
-   А девочки, что – отужинали?
Александра Олимпиевна с готовностью докладывает:
-   Младшая барышня пришли из гимназии, отобедали, а ужин приказали подать в комнату. Среднюю барышню я весь день не видела!
В столовую влетает Ася:
-   Олимпиевна, есть хочу! О, папа! Лёра! Добрый вечер!
Иван Владимирович несколько растерян.
-   Ася! А где Марина?
-   Как – где? У себя в комнате.
-   А вот Александра Олимпиевна говорит, что весь день её не видала.
-   Ну, и что! Марина не обязана перед Олимпиевной появляться и отчитываться, где она есть и что делает.
У Лёры довольное выражение лица, которое означает: так я и знала, что этим кончиться!
Иван Владимирович начинает слегка сердиться:
-   Ася, не дерзи!
Ася разворачивается и убегает наверх.
-   Трудный возраст! – со вздохом произносит Иван Владимирович.
Лёра решительно приступает к делу:
-   Давай-ка, папа, сядем и поговорим!
Дочь и отец садятся за стол. Экономка вносит фарфоровую суповую миску.

Тарелка с остывшим нетронутым супом отставлена в сторону. Иван Владимирович внимательно слушает Лёру, которая с возмущением на лице что-то рассказывает отцу. У буфета экономка с отсутствующим выражением лица перетирает полотенцем столовое серебро.
-   Трудно поверить, Лера,   произносит потрясённый Иван Владимирович. – Если она неделями не ходит в гимназию, то где она бывает? Что делает?
-   Директриса гимназии, когда я её случайно на улице встретила, мне сказала, что Марина на уроки не ходит. Так, иногда захаживает – именно, захаживает!   так директриса выразилась   на уроки литературы или истории, или французского языка. Посидит на задней парте, книжку посторонюю почитывая, или пишет что-то в тетрадке, и удаляется. А учитель спросит выученный урок, она говорит, что сегодня не в настроении отвечать. Представляешь, не в настроении! На математике вообще не появляется. Её спросят – почему, а она отвечает: математику не понимаю, мне математика не нужна, только время на неё терять! А вот где она проводит время, это знает Илья.
 -  Илья? Дворник?
 -  Дворник!
Иван Владимирович удивлён:
 -  И что же известно Илье?
 -  А то, что Марина никуда не выходит. Дома сидит.
Иван Владимирович облегчённо вздыхает:
 -  Слава Богу! А я-то подумал!
Лёра – с возмущением:
 -  Папа!
 -  Ну, я в том смысле, что лучше дома, чем где попало.
 -  Надо что-то предпринять. Она же выйдет из гимназии без аттестата.
 -  Что предпринять? Что? Поговорить, что ли? И неужели – выпивает?
 -  Папа, Илья сказывал, что Марина регулярно посылает его в колониальную лавочку за рябиновкой. Деньги ему из форточки выкидывает. А он купит, придёт, а Марина верёвочку из форточки спускает. Илья бутылку привязывает, и Марина – поднимает. А потом пустая бутылка из форточки на головы людям летит. Папа, это разве нормально?
-   И курит? Ей же только шестнадцать лет!
-   Папа, раскрой глаза. Она уже год, как курит!
-   Уже год? Крепкие?
-   Не совсем крепкие.
-   Ну, слава Богу!
-   Папа!
-   Ну, я в том смысле, что хоть   не крепкие. Н-да!
-   А Ася ей еду наверх таскает. Ася-то всё знает про Маринины фокусы.
-   Знает, и молчит?
-   Знает! И молчит!
-   Молодец!
-   Папа!
-   Я в том смысле, что не ябедничает на сестру! Раньше-то она всё ябедничала матери. Значит, нравственно растёт! Я рад! Рад! Н-да!
-   Папа! Чему ты рад?! И потом, получается, что я сейчас – ябедничаю?
-   Боже упаси, Лёра! Как ты могла такое сказать! Мы – взрослые люди! Мы беседуем – о проблемах младших девочек. И я тебе очень благодарен, да! Благодарен за эту откровенность. Вот прямо сейчас пойду к Марине, и потребую отчёт за всё! Прямо сейчас!
Иван Владимирович решительно поднимается со стула. Лёра иронично смотрит на него.
-   Прямо – сейчас?
-   Немедленно!
Иван Владимирович решительным шагом движется к выходу из столовой. На пороге он оборачивается:
-   Ты не уходи, пожалуйста. Я с Мариной поговорю, и мы продолжим ужинать.
-   А мы ещё и не начинали,   говорит ему в спину Лёра.

Иван Владимирович поднимается по скрипучей лестнице. Чем выше он поднимается, тем медленнее его шаги. На лице его трудноуловимое выражение, но по всему видно, что он не знает, как приступить к делу. Прямо беда с младшими дочерьми! Была бы жива Манечка, она бы решила все проблемы! Но Манечки нет! Бедная Манечка! Как поговорить с Мариной? Что ей сказать? Как ей внушить, что пить, курить и не посещать гимназию – нехорошо. Дойдя до двери Марининой комнаты, он откашливается и стучит.
-   Кто там? – спрашивает из-за двери голос Марины.
-   Это я, папа. Открой, Марина, нам надо поговорить.
Через мгновение дверь распахивается. На пороге – Марина. В её глазах удивление. Отец никогда прежде в её комнате не появлялся.
-   Может быть, ты пригласишь отца в свою комнату?
Секунду Марина колеблется:
-   Конечно, папа, проходи.
Марина отступает в сторону. Иван Владимирович проходит и садится на узенький диван. Обводит глазами тесное помещение.
-   Что-то темно и тесно у тебя. Может, тебе переехать в спальню мамы?
-   Нет, нет,   торопливо перебивает Марина. – Мне здесь отлично.
Она садится напротив отца на стул.
-   Отлично? Ну, хорошо. Хотя, на мой взгляд, всё-таки тесно. Н-да! Я вот зачем пришёл, Марина. Как у тебя дела в гимназии?
Иван Владимирович пытается сделать вид, что ничего ему не известно. Он пытается быть одновременно доброжелательным и строгим. Марина опускает ресницы. Молчит. Затем произносит:
-   Хорошо.
-   Разве? Марина, за последние три года ты переменила три гимназии. Я понимаю, что тебе трудно ужиться с твоим характером с гимназическими порядками. Но так мы все московские гимназии переберём.
-   Папа, меня из последней гимназии ещё не выгнали. И сама я ещё из неё не уходила.
-   Мне сказали, что ты не все уроки посещаешь, это правда?
-   Вообще-то, правда. Но папа, мне совершенно не интересна математика. Считать я научилась, этого мне вполне достаточно. А всякие там корни из чего-то извлекать, к чему мне это? Только время тратить зря. Есть вещи интереснее извлечения этих корней.
-   Но если ты не будешь посещать все уроки, тебя не переведут в последний класс.
-   В педагогический? А я и не хочу в нём учиться.
-   То есть – как?
-   Папа, у меня нет ни малейшего желания учиться в педагогическом классе и тратить зря год своей жизни. Я не хочу, как Лёра, преподавать. Это – не моё!
-   Ну, хорошо,   смягчается Иван Владимирович. Долго быть строгим ему не удаётся. – Может быть, у тебя нет педагогического призвания. Но из гимназии-то надо выйти.
-   Я выйду. Не беспокойся. До весны ещё время есть.
-   Марина, я что-то редко слышу, что ты играешь на рояле. Мама говорила, что у тебя большие способности. Может, я найму тебе хорошего учителя, чтобы как-то упорядочить занятия? Может быть, твоё будущее связано с музыкой? Хотя бы в память мамы.
Вот чёрт! Что это сегодня с отцом? К чему он ведёт эти разговоры? Кто ему донёс? Уж не Ася ли? Ну, покажет она Аське! Марина твёрдо произносит:
-   Нет, папа. Я не буду музыкантом. Не надо учителя. Если я и буду когда играть на рояле, то только для собственного удовольствия.
Иван Владимирович вглядывается в лицо дочери. Что-то подсказывает ему, что настаивать – безполезно и безсмысленно.
-   Как знаешь. Только очень жаль. Мама говорила… Впрочем, если ты не хочешь, то – не стоит. Но чем же ты хочешь заниматься?
-   Чем я хочу, тем я и занимаюсь, папа.
Иван Владимирович опускает глаза. Чем дальше, тем ему труднее разговаривать с дочерью. Скрытная девочка. Слова лишнего из неё не вытянешь! Вот уж, характер! И в кого она – такая? Но с другой стороны, эта прямота и твёрдость убеждений ему нравятся. Его средняя дочь явно знает, чего хочет. А вот её манера уклонять взгляд, когда смотришь ей в глаза, ему не нравится. Впрочем, она ведь очень близорука. Когда она в очках, то смотрит прямо в глаза. Да, да, надо быть справедливым. Иван Владимирович поднимает глаза и пытается продолжить разговор:
-   А чем же ты занимаешься? Какая наука тебя увлекает?
Марина усмехается:
-   Папа, науки меня не увлекают.
-   Г-м, не увлекают. Жаль, жаль! Я подумал, если музыка не увлекает, так, может, какая-нибудь наука? История, например, не увлекает?
-   Папа, мне очень нравятся некоторые науки, но не до такой степени, чтобы ими увлекаться.
Иван Владимирович набирает в грудь побольше воздуху и, как в воду прыгает – неожиданно:
-   Марина, ты куришь?
Марина слегка улыбается:
-   О, ты уже знаешь? Я уже год курю, и бросать не собираюсь. Мне нравится.
Иван Владимирович с вздохом:
-   Но ведь вредно. И ты ведь барышня. Барышне курить как-то – нехорошо.
Марина пожимает плечами. Иван Владимирович раздумчиво:
-   Конечно, я мог бы тебе запретить.
В голосе Марины появляются металлические ноты:
- Папа, нельзя мне запретить жить так, как я хочу, и делать то, что я хочу!
Иван Владимирович, набрав полную грудь воздуха, выпаливает:
-   А рябиновка?
На лице Марины появляется брезгливое выражение. Чёрт! Наверное, не Аська донесла, а Илья. Аська про рябиновку не знает.
-   Рябиновка? Ну, и дом! И об этом доложили! Рябиновки больше не будет, это я тебе обещаю. Не очень-то мне это состояние после рябиновки нравится.
Иван Владимирович обрадовано:
-   Вот и отлично! Вот и хорошо!
Он рад, что чего-то добился от строптивой дочери.
-   Ты говоришь, что историей не увлекаешься, но я ведь не случайно спросил. Я вижу, что тут у тебя кругом Наполеон. Прекрасные копии! Отличные труды по истории! Тебе нравится это время?
Марина – снисходительно:
-   Мне нравится Наполеон, папа.
-   Похвально! Похвально! И ты всё это читаешь?
-   Конечно, читаю. Иначе, зачем бы я это всё из Парижа выписывала?
-   А почему Наполеон – нравится?
-   Он предельно целеустремлён! Ничто не важно, кроме цели! Он велик, потому что шёл прямо к цели, ни на что не отвлекаясь.
-   Г-м! Верно, верно! Точнее не скажешь.
-   Потому и стал великим.
Иван Владимирович кидает испытующий взгляд на дочь. Осторожно прощупывает почву:
-   В этом смысле – прекрасный пример для подражания. А в какой области знания хотела бы ты…ну, стать, если не великой, то хотя бы знаменитой? Уж, не в актрисы ли ты решила пойти? Упаси Бог!
Актёркой! Марина презрительно фыркает. Вот, ещё! Да они все…все…дуры!
-   В литературе, папа. А если не знаменитой, и не великой, то и жить не стоит!
-   Ну, ты, голубушка, хватила через край! Впрочем, в твоём возрасте не удивительно. В литературе, знаешь, надо иметь способности.
Марина – твёрдо:
-   У меня есть способности, папа. Я с детства пишу стихи. Очень хорошие стихи! Скоро я их опубликую.
Вот это – неожиданность! А ведь Манечка была уверена, что отбила охоту у дочери писать стихи. Так, так, так! Стихи, так стихи! Ничего страшного! Как же теперь закончить разговор? Иван Владимирович начинает искать предлог, чтобы покинуть комнату дочери. Главное он выяснил. Он начинает рассматривать картины на стене. Взгляд его переходит от картины к картине, и, наконец, упирается в икону. Однако, вместо образа Богоматери в киоте его изумлённый взор наталкивается на красивое лицо Наполеона. Мгновенно Иван Владимирович преображается:
-   Что   это?!
Он тычет возмущенно пальцем в лицо Наполеону в киоте. Марина впервые видит отца в таком гневе. Однако она пытается сохранить хладнокровие:
-   Это – Наполеон. Разве ты – не видишь?
Иван Владимирович задыхается от гнева и топает ногами:
-   В киоте! Наполеон! Внучка священника! Кощунство! Кощунство! Убрать немедленно! Немедленно!
Он тянется руками к киоту, чтобы вынуть портрет Наполеона. И тогда   происходит невероятное. Марина хватает с письменного стола тяжёлую каменную пепельницу из зелёного малахита, становится между киотом и отцом и замахивается:
-   Не подходи!
Её голос звенит от ярости. Иван Владимирович в изумлении отступает. Его гнев мгновенно улетучивается. Он пятится к двери:
-   Марина, опомнись!
Марина, тяжело дыша, опускает руку с пепельницей. Отец открывает дверь и тихо говорит:
-   Тебе потом будет стыдно за это, Марина.
Марина, всё ещё тяжело дыша, опускает руку с пепельницей. Чёрт! Что она, чуть было, не наделала! Какой ужас! Но зачем же отец вмешивается в её внутренние дела?! Она любит Наполеона, и никому, даже отцу не позволит прикасаться к его портрету. Ох, какая дрянь! Совсем от гнева потеряла голову. Бедный отец!
Иван Владимирович тихо закрывает за собою дверь.
-   Чёрт! Чёрт! Чёрт! – сжав кулаки, шепотом ругается Марина, садится на свой диванчик и закрывает лицо руками.

Вечер того же дня. Александра Олимпиевна и Глаша в комнате у экономки пьют чай. Внезапно обе принюхиваются. Глаша – испуганно:
-   Да никак горит что-то?
-   Верно, горит!
Глаша и экономка начинают метаться в поисках огня по дому. Пожара нет. Пахнет гарью   сверху. Обе женщины мчатся через три ступени наверх. Останавливаются, принюхиваются. Глаша – в панике:
-   Это на чердаке! Батюшки! Горим!
Из своей комнаты выскакивает Ася.
-   Что случилось?!
Экономка – тоже в панике:
-   Горит где-то, барышня! Глаша, зовите дворника! Звоните пожарным!
Открывается дверь Марининой комнаты. Выглядывает Марина:
-   Не надо пожарных! Не надо дворника! Всё в порядке!
-   Так ведь гарью пахнет, барышня! Сгорим!
Марина – спокойно:
-   Не сгорим! Успокойтесь! Это я бумаги жгу!
   В комнате, барышня? Так ведь кухня есть! Там печка!
   Довольно   трескотни! Ступайте! Всё в порядке!
Экономка и горничная спускаются вниз. Экономка держится за сердце:
-   Вон что придумала, бумагу в комнате жечь! Долго ли до беды!
Глаша – с чувством:
-   Скорее бы барин из Каира приехали! Дался им этот Каир! Дома сплошные безобразия, а они – по Каирам разъезжают! Где этот Каир-то? Во Франции иль в Испании?
Экономка – устало:
-   Должно быть, в Германии. Или в Италии. Нет, точно, в Германии.
Ася в комнате Марины. На полу металлический поднос, на котором догорают какие-то бумаги. Ася – с испугом:
-   Марина, что ты сожгла?
-   Свой перевод «Орлёнка».
-   Не может быть! Столько труда и всё – в огонь?
Марина – жёстко:
-   Раз он кем-то уже переведён, то – не надо! Он должен был быть один, и только – мой! Никто не любит его так, как я люблю! А его взяли и присвоили! А он – мой!
Ася приседает возле подноса, на котором догораютлисты бумаги:
-   Как жаль, Марина! И не осталось ничего?
-   Ни строчки! Я ревнива.
-   Марина, это уже не ревность, это безрассудство какое-то! Столько труда! И всё – в огонь! Это же сокровище! Сокровище – в огонь? Марина – задумчиво:
-   Я думаю, в любви всегда так: сокровища – в огонь, и всегда – задаром!

Иван Владимирович вернулся из Каира. У себя в кабинете, одетый, по-домашнему, в старом любимом халате, напевая по-итальянски арию Радамеса из «Аиды», он разбирает на письменном столе деловые бумаги. В дверь стучат.
-   Войдите!
Входит Марина. У неё решительный вид.
-   Папа, я хочу с тобой поговорить.
-   Конечно, проходи. Присаживайся. О чём будем говорить?
Марина садится. На секунду задумывается:
-   Папа, во-первых, я хочу извиниться. Наполеона из киота я вынула. Это действительно кощунство.
Иван Владимирович – обрадованно:
-   Что ты, милая! Я уж и забыл давно! Это ты меня извини! Пришёл! Нашумел! Извини, старика! Я вот что вспомнил, Владимир Соловьёв в юности на спор все иконы во двор выкинул из окна, а потом на них качучу станцевал. И ничего! Потом стал религиозным философом! Замечательным философом! Молодо зелено! Кстати, его батюшка, Сергей Соловьёв, историк, тоже очень рассердился. С кем не бывает! Ничего! Вот и славно!
Марина выпаливает:
-   Папа, я хочу на всё лето уехать в Париж.
-   Куда? В Париж? Г-м! Понимаешь, я летом в Париж не могу. У меня дела в Петербурге.
-   Ты не понял, папа. Я хочу уехать одна.
Иван Владимирович в ужасе всплёскивает руками:
-   Помилуй Бог, Марина! Одна?! Без меня? Без спутников? Ты же барышня! Как можно?!
Марина – просительно:
-   Папа, мы с Асей в десять-одиннадцать лет жили в Германии и Швейцарии одни. Совершенно одни!
-   Мусенька, вы жили в пансионах, там были воспитатели, учителя. Вы не были – одни. И потом – я иногда приезжал. И мама вас иногда забирала, чтобы вместе погулять.
Марина – с металлом в голосе:
-   Папа, мне шестнадцать лет, и я совершенно взрослый человек. Мне очень надо быть в Париже! Отпустишь ты меня или нет, я всё равно – уеду! Так что лучше – отпусти меня, пожалуйста, добром   одну – в Париж.
-   Но зачем? Зачем?
-   Я хочу прослушать курс средневековой французской литературы в Сорбонне.
-   Ах, ты, Господи! От сердца отлегло! Так бы сразу и сказала! А то – в Париж! В Париж! Мало ли зачем – в Париж! Курсы   дело почтенное! Конечно, поезжай!
-   Спасибо, папа!
Марина, просветлев, выходит из кабинета. Иван Владимирович задумчиво стоит над своими бумагами, раскиданными на столе. Сорбонна! Сорбонна! Сорбонна это хорошо! Это солидно – Сорбонна! Литература! Г-м! Пусть – литература! Может, учёным станет! По моим стопам. Славно! Славно! А, может, писательницей? Тоже славно!

Лето 1909 года. Париж, улица Бонапарта, 59 bis, где Марина снимает комнату у Мадам Гари. Утро. Из подъезда выходит Марина, сопровождаемая хозяйкой. Хозяйка немолодая, седая дама.   (Говорят по-французски).   Мадам Гари:
-  Очень приятно видеть столь молодую и целеустремлённую особу. В наше время женщины и девушки становятся самостоятельны. Это хорошо. В России, видимо, идут те же процессы, что и во Франции. Ваш батюшка должен быть Вами очень доволен. Вы говорите, он – профессор?
-   Да. Кроме того, директор Румянцевского музея в Москве.
-   Очень, очень приятно. Я еду сейчас по делам. А Вы, конечно, в университет?
-   Совершенно верно. В университет.
-   Удачи Вам, Мари, до вечера. Вот и извозчик! Берите, берите, я подожду следующего.
Марина садится в пролётку. Извозчик – молодой и усатый   весело оглядывается на неё:
-   Куда прикажете, Мадемуазель?
Марина – важно и громко:
-   В Сорбонну.
Улыбаясь, смотрит вслед удаляющейся пролётке Мадам Гари.

Извозчик останавливает пролётку возле здания Сорбонны.
-   Приехали, Мадемуазель. Сорбонна!
Марина, наклонившись вперёд, рассматривает фасад здания. Затем, откинувшись на спинку сидения, чётко и весело произносит по-русски:
-   А, на кой чёрт   мне   твоя Сорбонна, дурак!   (Переходит на французский язык) – Месьё, поезжайте, пожалуйста, к театру Сары Бернар!
Извозчик весело поднимает брови:
-   О, Мадемуазель, к Саре Бернар? Я не ослышался?
-   Давай, давай, погоняй! Сначала – в Пантеон! Потом к Саре Бернар! Я приехала в Париж к Наполеону и Саре, а не к этой занудной, чёртовой Сорбонне! Поехали!
Весело цокают копыта лошади по мостовой. Весело посмеиваясь, покручивает свободной рукой чёрный ус извозчик.

Театр Сары Бернар. Закончен только что спектакль «Орлёнок», в котором главную роль играет великая актриса. Она выходит кланяться публике. На ней белый, австрийский мундир   в таком же похоронили сына Наполеона. Она стара, опирается на костыль, поскольку у неё болит нога. Публика неистовствует. Сара обводит глазами галерку, кланяется. Публика встаёт. Неподвижно, с горящими глазами, сжав на груди руки, сидит Марина. На её коленях – огромный букет тёмно-красных роз.

На подступах в артистическую комнату Сары Бернар стоит осанистая дама. Толпа журналистов и зрителей пытается прорваться в артистическую комнату. В толпе – Марина с букетом роз. Дама стоит спиной к двери в артистическую комнату, и уговаривает посетителей:
-   Господа, прошу вас удалиться. Не создавайте давки. Госпожа Бернар сегодня не может вас принять. Она устала и плохо себя чувствует. Господа, прошу вас удалиться. Господа, Сара Бернар сегодня не принимает!
Разочарованная толпа постепенно расходится. Остаётся одна Марина. Она стоит перед дамой, умоляюще глядя на неё. Дама кивает ей:
-   Подождите.
Дама скрывается за дверью артистической комнаты.

В артистической комнате в огромном кресле устало полулежит великая Сара. Господи, как она устала! Так болит нога! Совсем нет сил! Надо позвать мадам Жюли, пусть поможет снять мундир. Но сначала вот так – тихо – посидеть, придти в себя. Посетителей сегодня она принять не в силах. Никто не должен видеть, как она устала, как ей тяжело. Входит мадам Жюли.
-  Ну, что там ещё? Ушли?
-  Госпожа Бернар, там ждёт девушка, очень молодая, почти ребёнок. Она приходит третий день. Каждый день с огромным букетом свежих роз.
Опять девушка! Снова девушка! Сколько их, желающих стать актрисами! Милые девушки, Сара Бернар – единственная! Вы не будете такими, как Сара Бернар, хотя вам и очень хочется.
-  Что она хочет? Стать моей протеже? Тоже – в актрисы?
-  Она хочет подарить Вам – розы. Ей  нужен – автограф.
Лжёт, наверное! Сейчас и заговорит о театре, дай только волю! Автограф? Пусть получит автограф! Сара берёт со столика ручное зеркало и внимательно вглядывается в своё лицо, тщательно убирая с него следы усталости:
-   Автограф? Всего-то? Зови!
Дама выходит к Марине:
-   Вы можете войти. Но – недолго, прошу Вас, Мадемуазель.
Марина входит. Увидев великую актрису, она становится перед ней на колени и рассыпает розы на полу возле её ног.
Безумная девчонка! Кажется, бедная девочка влюблена в меня! Занятно! На вид – не больше шестнадцати. Золотые волосы, правильные черты лица, серо-зелёные глаза, нежная кожа. Красивая девочка! В ней есть что-то от юноши. Жаль, что не юноша!
-   Встаньте, Мадемуазель!
Великая Сара слегка розовеет от лёгкого волнения. Ей, несомненно, приятно и лестно видеть коленопреклонённую девушку.
-  Я Вас – люблю! – произносит Марина таким тоном, словно сейчас ей придётся умереть.
О, девочка не влюблена! Это уже похоже на любовь, похоже на страсть! Это уже не забавно! Что же мне делать?
-   Встаньте, встаньте,   нервно посмеивается Сара. – Мне в таком положении неудобно с Вами разговаривать. Присядьте вот сюда.
Сара указывает на низенькую скамейку рядом со своим креслом. Марина, встав с колен, послушно садится.
-   Мне лестна Ваша любовь, спасибо. Как Вас зовут?
   Марина. Марина Цветаева.
 -  Вы – русская?
 -  Да, Мадам.
-   Кто Ваши родители?
-   Моя мать умерла. Мой отец – профессор Цветаев.
-   Кем Вы хотите стать? Актрисой?
-   Нет, Мадам. Я – поэт.
Сара с интересом взглядывает на странную, экзальтированную девушку:
-   Поэт? О, это многое объясняет. Только поэт может встать на колени перед старой, больной актрисой. Мне сказали, Вы хотите автограф?
-   Да, Мадам, если можно.
-   Хорошо! На чём Вам написать?
-   На Ваших фотографиях, Мадам.
Марина достаёт из сумочки три фотографии Сары и подаёт ей. Сара берёт фотографии, и внезапно выпрямляется в кресле. В её глазах появляется холодный блеск:
-   Господи, где Вы это взяли?
-   Продаются в книжных магазинах, Мадам.
-   Вот эта   плохая фотография! Очень плохая фотография! Это вообще не я!
Сара берёт ручку и размашисто подписывает две фотографии: «Souvenir la grande Sarah Bernardt». На третьей поперёк своего изображения пишет: «Ce n`est pas moi!!».
Подаёт фотографии Марине.
Марина прижимает фотографии к сердцу.
-   Спасибо, Мадам. Я сохраню это на всю жизнь! Спасибо Вам за Герцога Рейхштадского! Можно Вам задать вопрос?
-   Извольте!
-   А правда, что в Вашей спальне живёт приручённый тигр?
Сара, откинувшись в кресле, смеётся:
-   А что, если – правда?
-   Если это правда, то я завидую Вашему тигру! Я хотела бы быть на его месте!
Сара перестаёт смеяться и внимательно смотрит на Марину. Это и в самом деле любовь! Бедная девочка! Я же старая больная женщина! Что же ей сказать в утешение?
-   Поверь мне, девочка! Будь я моложе, а Вы – постарше, мы, я думаю, подружились бы. Но, увы!
Марина наклоняется и целует руку Сары, покоящуюся на подлокотнике кресла. Сара мысленно ахает. Как пылают губы этой русской девочки! Не прожгла ли она ей руку поцелуем насквозь? Всё, всё, всё! Пора заканчивать это свидание! Девочка очень смела и даже дерзка! Всё начинается с целования рук! Ничего не начнётся! Я старая больная усталая женщина!
-   Прощайте, Мари. Будьте счастливы!
Марина выходит из артистической комнаты. Дама, охраняющая подступы к ней, спрашивает:
-   Вы довольны, Мадемуазель, что видели госпожу Бернар?
Марины останавливает на даме недоумевающий взгляд:
-   Довольна ли я? Мадам, теперь я могу спокойно умереть от счастья!

Октябрь 1910 года. Комната Марины в Трёхпрудном переулке. Марина собирается выходить из дома. Она, перекрестившись, берёт с собою рукопись своих стихотворений. На верхней странице написано   «Вечерний альбом». Марина берёт из шкатулки в кабинете отца деньги. Выходит из дома.

Служащий типографии Мамонтова в Леонтьевском переулке внимательно слушает молодую посетительницу.
-   Я хочу опубликовать сборник моих стихотворений. Разумеется за свой счёт. Возможно ли это?
Служащий – почтительно:
-   Разумеется, мадемуазель. Сколько  желаете экземпляров?
-   Пятьсот.
-   Прекрасно! Сделаем пятьсот. Рукопись при Вас, мадемуазель?
-   Да, вот она.
-   Отлично! Вот квитанция,   служащий выписывает квитанцию. – Ступайте в кассу и заплатите эту сумму. Недельки через три   наведайтесь. Думаю, что к этому времени Ваша книга будет готова.
Из типографии Марина вылетает как на крыльях. Первый сборник её стихов будет издан!

В комнату Марины врывается без стука Ася. Она в возбуждённом состоянии, в её руках пачка газет и журналов.
-   Марина, тебя заметили! Смотри   «Утро России»   отзыв М. Волошина. Кто этот Волошин?
-   Поэт и художник. Ему тридцать три. Пишет отличные статьи про искусство. Обошёл пешком пол-Европы. Мы с ним встретились в «Мусагете». Я ему подарила свой сборник. В он – мне, свой. Представляешь, у него это тоже первый сборник. Какие стихи! По стихам видно, как он великолепно образован и как умён. Я рядом с ним – щенок!
-   Так дай и мне почитать. Вечно ты, вцепишься в книгу, и не не даёшь.
-   Дам. Ну, так что он пишет? Впрочем, если ругает – не читай.
  -   Не ругает. Совсем наоборот. «Это очень юная и неопытная книга. Многие стихи, если их раскрыть случайно, могут вызвать улыбку.  Её нужно читать подряд, как дневник, и тогда каждая строчка будет понятна и уместна. Она вся на грани последних дней детства и первой юности. Если же прибавить, что её автор владеет не только стихом, но и чёткой внешностью внутреннего наблюдения, импрессионистической способностью закреплять  текущий миг, то это укажет, какую документальную важность представляет эта книга «Невзрослый» стих Цветаевой иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху более взрослому. «Вечерний альбом»    это прекрасная и непосредственная книга, исполненная истинно женским обаянием».
Ася торжествующе потрясает в воздухе газетой:

-   Марина – прекрасная книга! Прекрасная! А вот   отзыв В. Брюсова. Представляешь, самого Брюсова! «Стихи Марины Цветаевой всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь, действительно пережитого, что придаёт её стихам жуткую интимность. Когда читаешь её книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, которую видеть не должны бы посторонние». Читать дальше?
Марина – сурово:
-   Читай!
-   Дальше: «Получаются уже не поэтические создания, а просто страницы личного дневника, и притом страницы довольно пресные». Дальше – читать?
-   Читай!
-   Может, не стоит?
-    Читай!
-   «Мы будем также думать, что поэт найдёт в своей душе чувства более острые, чем те милые пустяки, которые занимают так много места в «Вечернем альбоме», и мысли более нужные, чем повторение старой истины: «Надменность фарисея ненавистна…». Что-то про фарисея я не поняла. И вообще не поняла: он тебя хвалит, или ругает?
Марина – с ожесточением:
-   Засранец! Ну, я тебе покажу!
  -   Значит – обругал?
-   И да, и нет!
  -   Да ну, его! Он никого не любит, только себя одного. Смотри-ка, а тут ещё отзыв Брюсова о стихах Волошина. Читать?
-   Читай!
- Я не полностью, а кусочки прочту. «Волошин пишет лишь тогда, когда ему есть, что сказать или показать читателю нового, такого, что ещё не было сказано или испробовано в русской литературе», «это литература, но хорошая литература», «в каждом его стихотворении есть своеобразие выраженного в нём чувства, или смелость положенной в основание мысли (большей частью крайне парадоксальной), или ормгмнальность размера стиха, новые эпитеты, новые рифмы», «Волошин много читал, притом таких писателей и такие книги, которые читаются немногими» «особенно полезной книга Волошина должна быть для начинающих поэтов, которые по ней прямо могут учиться технике своего дела». Хвалит!
-   Дурак!
-   Кто?
-   Брюсов – дурак! Нашёл букварь для начинающих! Нельзя научиться технике стиха, и нельзя научить! Это Бог даёт! Или не даёт!
-   Давай лучше я тебе отзыв Гумилёва про тебя прочту: «Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например детская влюблённость; ново непосредственное, бездумное любование пустяками жизни. И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов». Марина, прекрасных стихов! Ты слышишь? Это – сам Гумилёв!
-   Вот скотина!
-    Кто? А! Ты опять о Брюсове? Да плюнь ты на него! Вон сколько ещё отличных отзывов! Подумаешь, Брюсов! Злопыхатель! Завистник! Забудь о нём!
-   Нет! Я его отзыв никогда не забуду!
-   Марина! Ну, что ты сидишь, как каменная? Давай радоваться! Давай сделаем что-нибудь такое….такое!.. не могу придумать!
Марина встаёт и подходит к зеркалу, внимательно смотрит на своё отражение. В зеркале серьёзное лицо в очках, обрамлённое прямыми золотисто-русыми волосами. Ася недоумевает:
-   Да что с тобой?
Марина отрывается от зеркала:
 -  Давай, сделаем что-нибудь такое, чтобы запомнить этот день! Помоги мне побрить голову!
 -  Что?! Ну, это уж слишком! Ты с ума сошла!
 -  Я – поэт?
 -  Поэт!
 -  Пушкин был кудрявым?
 -  Был!
 -  Блок был кудрявым?
Ася неуверенно:
 -  Кажется, был.
 -  Волошин – кудрявый?
 -  Не знаю.
-   Кудрявый-раскудрявый! У него на голове – буйство! А я! Посмотри! Прямые, как палки волосы. Я прочитала в одном журнале, что, если несколько раз побрить голову, то волосы станут кудрявыми. Всё! Решено! Бреем голову! Хочешь, и ты тоже?
Ася в ужасе:
-   Нет! Нет! НЕТ!
-   Хорошо, я одна! Тащи сюда тазик с горячей водой, ножницы и возьми папину бритву! Но для начала новой жизни выбрасываем очки! Поэт – и очки! Поэт не может быть в очках!
Ася в сомнении:
-   Но ведь ты так близорука! Ты ведь видеть ничего не будешь!
Марина снимает очки, открывает форточку, и взмахом руки выбрасывает их наружу.
-   Всё! Дело сделано! А теперь – тазик, воду, бритву!
Ася выбегает за дверь выполнять поручение.
Падают на пол пряди золотисто-русых волос. Щёлкают ножницы.
Ася шёпотом:
-   Я боюсь брить. Я бритву никогда в руках не держала.
-   Хорошо, я сама. Только сзади всё-таки тебе придётся помочь. Как я сзади-то справлюсь. Смотри, как я её держу. Так и ты держи, осторожненько.
Марина, стоя у зеркала, надевает чёрный чепчик на обритую наголо голову.
-   А ты боялась! Всё отлично!
Ася дрожащим голосом:
-   Ну, и ну! Что теперь папа скажет?
-   Что бы ни сказал, это – моя голова! Да он и не заметит, спорим? Он такой рассеянный.
Стук в дверь. Ася бежит открывать:
-  Кто там?
-   Глаша.
-   Что тебе?
-   Барышня, дворник очки во дворе нашедши. Говорит, что такие же   на барышне видел. Видно, барышня потеряли.
Ася прыскает:
  -   Так они, поди, разбились?
-   Никак нет, целые-с. В сугроб угодили. А Илья как раз снег разгребал. И нашедши. Извольте взять.
Марина с вздохом:
  -   Возьми, раз не разбились. Видно, пока не судьба от них отвязаться.
Ася открывает дверь и берёт у Глаши очки. Отдаёт их Марине. Марина внимательно осматривает их:
-   Смотри-ка, не разбились.
Она надевает очки и смотрится в зеркало:
 -  Ужас какой! Бритая – в очках!
Девочки валяться на диван в приступе неудержимого хохота.

Дом в Трёхпрудном переулке. Марина в гимназической форме, чепце и очках подходит к роялю в гостиной открывает его, пробует клавиши. Смотрит на портрет матери. С вздохом закрывает рояль. Не хочется играть. Так, как играла мать, она всё равно не может, значит, и не стоит. Звонок. Марина кричит:
-   Александра Олимпиевна!
Молчание.
-   Глаша!
Молчание.
Марина, раздражаясь:
- Чёрт! Куда они все подевались? Полон дом прислуги, а открывать я должна сама.
Марина идёт к двери. На пороге толстый человек в цилиндре. Из-под цилиндра полное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды. Вкрадчиво полный господин спрашивает
-   Марина Ивановна, к Вам   можно?
Марина смущена. Ещё никто не называл её по отчеству:
   Конечно. Милости прошу, Максимилиан Александрович.
Подоспевает Глаша и принимает у Волошина цилиндр и шубу. Обнаруживается роскошная максова шевелюра, придающая ему сходство с Зевсом. Марина ведёт Макса в зал. Макс неотрывно смотрит на Марину, чем ещё больше смущает её. Макс зябко потирает руки. Марина спохватывается:
-   Здесь же холодно, как в погребе. Идёмте наверх, там теплее.
Пока поднимаются наверх по лестнице, Марина овладевает собою. Лестница кряхтит и скрипит под тяжестью тела Макса. На площадке запыхавшийся Макс спрашивает:
-  Вы читали мой отзыв о Вас?
-  Читала. Вернее, мне Ася читала, моя сестра.  Я газет не читаю и никого не вижу. Мой отец до сих пор не знает, что я выпустила книгу. Может быть, знает, но молчит. И в гимназии молчат. Наверное, всё-таки – не знают.
Марина и Макс входят в бывшую детскую, где теперь живёт Ася. Макс оглядывается по сторонам.
-   А Вы – в гимназии? Ну, да! Когда я учился в гимназии, я её ненавидел. Ничего из гимназии не вынес. Впрочем, из университета – тоже ничего. А что Вы делаете в гимназии?
-   Пишу стихи.
-   Правильно! Что там ещё делать!
Некоторое молчание. Макс пристально смотрит на Марину. Во всё лицо его расплывается широчайшая улыбка:
-   А Вы всегда носите это?
-   Чепец? Всегда. Я бритая.
-   Всегда бритая?
-   Всегда.
-   А нельзя было бы…это…снять, чтобы я мог увидеть форму Вашей головы. Ничто так не даёт человека, как форма его головы.
-   Пожалуйста.
Марина не успевает поднять руки, как Макс обеими руками – по-мужски и по-медвежьи – снимает с её головы чепец.
-   У Вас отличная голова, самой правильной формы, я совершенно не понимаю…
Макс смотрит глазом ваятеля, или резчика по дереву на голову Марины. Глаза у Макса, как у Врубелевского Пана: две светящиеся точки. Наконец, Макс просительно:
-   А нельзя ли было бы уж зараз снять и…
-   Очки?
Макс радостно:
-   Да. Да, очки, потому что, знаете, ничто так не скрывает человека, как очки.
Марина, опережая жест Макса, сама снимает очки:
-   Но предупреждаю Вас, что я без очков ничего не вижу.
Макс спокойно:
-   Вам видеть не надо, это мне нужно видеть.
Макс отступает на щаг и, созерцательно:
-   Вы удивительно похожи на римского семинариста. Вам, наверно, это часто говорят?
- Никогда, потому что никто не видел меня бритой.
-   Но зачем Вы тогда бреетесь?
-   Чтобы носить чепец.
-   И Вы…всегда будете так бриться?
-   Всегда.
Макс с негодованием:
-   И неужели никто никогда не полюбопытствовал узнать, какая у Вас голова? Голова, ведь это – у поэта – главное! А теперь давайте беседовать. Что Вы сейчас пишете?
-   Хочу издать вторую книгу стихов. Темы те же, что и в «Вечернем альбоме».
-   Как хотите назвать?
-   Возможно, «Волшебный фонарь».
-   А как Вы пишете?
-   Не знаю. Начинается всё с последней строки. А остальное   потом к ней дописываю.
-   Чудесно! Так пишут все настоящие поэты. В последних строках заключён, как правило, весь смысл. А что Вы любите?
-   Что люблю? Лучше – так: кого люблю.
-   Хорошо, кого и что любите?
-   Люблю Наполеона. Всё знаю о нём. Выписывала книги из Франции. Люблю сына Наполеона – герцога Рейхштадского. Обожаю Сарру Бернар за то, что играет в «Орлёнке» Ростана. Год назад я была в Париже специально, чтобы увидеть Сарру в этой роли. Отцу сказала, что еду слушать лекции по литературе в Сорбонне. Поселилась на улице Бонапарта. Специально. Обошла в Париже все места, связанные с Наполеоном. Бегала в театр, где играет Сарра. Три раза я видела её за кулисами, просила дать мне автограф. На третий раз она согласилась, но ей не понравилась одна фотография. Ей, видимо, показалось, что этой фотографии она выглядит некрасивой. Сарра размашисто подписала: «Это не я! Сарра Бернар». Этот автограф храню, как самое дорогое. Хотите, покажу?
-   Так Вы влюблены в Сарру? И, небось, цветы бросали к ногам?
-   Бросала!
-   А кого Вы любили до Наполеона и Сарры?
-   Марию Башкирцеву. Я ведь именно ей посвятила свой первый сборник.
-   Да, я помню. Мария Башкирцева – гениальная девочка! Как была одарена: и красотою, и живописным даром, и литературным. И какая целеустремлённость! У Вас – такая же?
-   Надеюсь! Мне кажется, что у нас с нею много общего.
-   А Бодлера Вы никогда не любили? А Артюра Рембо – Вы знаете?
-   Знаю, не любила, никогда не буду любить, люблю только Ростана, Наполеона и его сына – и какое горе, что я не мужчина, и не тогда жила, чтобы пойти с Первым на Святую Елену и со Вторым в Шенбрунн.
-   Вы здесь живёте?
-   Да, то есть не здесь, конечно…
-   Я понимаю: в Шенбрунне. И на Святой Елене. Но я спрашиваю: это Ваша комната?
-   Это – детская, бывшая, конечно, а теперь Асина.
-   Я бы хотел посмотреть   Вашу.
Марина ведёт Макса в свою комнату, размером с каюту. В ней обои   золотистые звёзды по красному полю.
-   Хотела купить обои с наполеоновскими пчёлами. В Москве не оказалось. Пришлось примириться на звёздах.
  Макс, стоя в дверях:
-   Как здесь – тесно! А Франси и Жамма Вы никогда не читали? А Клоделя? А Гюго? А Генриха Манна?
-   Нет, нет! Я люблю только Ростана!
-   А Анри де Ренье Вы не читали «Дважды любовница»? А Стефана Малларме? А Верхарна?
-   Нет! Я живу сейчас только Ростаном.
-   И долго Вы собираетесь жить только Ростаном? Кроме Ростана есть много других прекрасных поэтов и прозаиков. Вы, что, не собираетесь расти и развиваться? Так и будете – коконом и никогда    бабочкой?
Марина озадаченно смотрит на Макса.
Макс внезапно:
-   А нельзя ли будет пойти куда-нибудь в другое место? У меня астма, и я совсем не переношу низких потолков   знаете… задыхаюсь
-   Можно, конечно, вниз тогда, но там семь градусов и больше не бывает.
Макс и Марина осторожно спускаются в зал. Зал пустой и ледяной. Макс вздыхает полной грудью, и с улыбкой, нежнейше:
-   У меня как-то в глазах зарябило – от звезд.
-   Идёмте в столовую. Там немного теплее и Глаша сейчас чай подаст. Глаша! Подавай чай!
-   Слушаюсь, барышня.
Макс и Марина проходят в столовую и садятся к столу. Макс, ласково глядя на Марину:
-   Вы должны летом приехать ко мне в Коктебель. Там я и моя матушка живём всё лето. Только зимой в Москве. У меня там народу много всякого наезжает из Москвы и Петербурга: философы, поэты, живописцы, прозаики, режиссёры, актёры и актрисы. Вам полезно будет с ними познакомиться и пообщаться. Я вижу Вы живёте отшельницей. Нельзя жить годами только любовью к Наполеону, его сыну и Сарре Бернар! Вы – поэт! Хороший поэт! Но Вы, пока что – набросок к собственному портрету. Сидя в своей комнате, Вы не станете крупным поэтом. Поверьте мне. Стихи требуют страдания. Стихи родятся только из переживаний и страданий. Страдания и переживания детской комнаты и гостиной Вы уже пережили. Пора на простор большой жизни! Приезжайте летом ко мне в Коктебель. Матушка моя, Елена Оттобальдовна, Вам будет рада. Молодёжь называет её – Пра,   от прабабушки. В детстве, живя в Калуге, она часто сиживала на коленях у Шамиля, доживавшего в этом городе последние дни. Как тут не станешь Надеждой Дуровой! Подросла, её отдали в институт благородных девиц. В шестнадцать лет – замуж за пожилого и нелюбимого. В замужестве, тонкая, как тростинка, похожа на мальчишку, потому что одевается в мальчишескую одежду. Первый ребёнок – девочка, умер. Меня двухлетнего забрав, уходит от мужа. Служит на телеграфе. Потом каким-то чудом накопила денег и купила кусок земли в Коктебеле, даже не земли, а взморья. Там и жили. Я в феодосийскую гимназию на велосипеде ездил. Хотите ко мне в Коктебель?
-   Хочу!
Макс лукаво:
-   А давайте, я Вам погадаю по руке.
-   Вы умеете?
-   Научился от цыган. Дайте мне руку.
Марина послушно даёт руку Максу. Макс долго смотрит на ладонь Марины:
-    Говорить?
-   Конечно, говорите. Я не боюсь.
-   Сначала всё будет хорошо. Но во второй половине жизни будут тяжкие испытания. Очень тяжкие испытания, Марина.
-   Говорите всё до конца.
-   Разлука, дальняя дорога, казённые дома, снова дальняя дорога, и…
-   Всё говорите!
-   Дальше не пойму. Довольно гадать! Сейчас могу сказать одно: когда Вы любите человека, Вам всегда хочется, чтобы он ушёл, чтобы о нём помечтать подольше.
-   Это правда? Это что, тоже на руке написано?
-   На руке, Марина, записана вся судьба человека, все его привычки и пристрастия. Кстати,  я должен идти, до свидания, спасибо Вам.
-   Как? Уже?
-   А Вы знаете, сколько мы с Вами беседовали? Я скоро опять приду.
Макс и Марина выходят в переднюю. Глаша подаёт Максу шубу и цилиндр и уходит. Марина подаёт Максу руку на прощание. Макс берёт её руку и озадаченно говорит:
-   Марина Ивановна, почему Вы даёте руку так, точно подкидываете мёртвого младенца?
Марина с негодованием:
-   То есть?
Макс спокойно:
-   Да. Да, именно мёртвого младенца – без всякого пожатия, как посторонний предмет. Руку нужно давать открыто, прижимать вплоть, всей ладонью к ладони, в этом и весь смысл рукопожатия, потому что ладонь – жизнь. А не подсовывать как-то боком, как какую-то гадость, ненужную ни Вам, ни другому. В Вашем рукопожатии отсутствие доверия, просто обидеться можно. Ну. дайте мне руку, как следует! Руку дайте, а не...
Марина подаёт руку:
-   Так?
Макс, сияя:
-   Так!
Марина – робко:
-   А можно мне Ваши волосы потрогать?
Макс мгновенно, наклоняет голову, как бык, готовый бодаться. Марина осторожно дотрагивается до его крутых изобильных кудрей.
 -  Какое великолепие! Вы – настоящий поэт!
Макс поднимает голову, в глазах усмешка:
-  Марина! Настоящий поэт не тот, у кого голова кудрява. У Вас дворник кудряв. Он, что, стихи пишет?
Марина опускает глаза и вспыхивает. Макс ласково смотрит на неё:
 -  Вы мои стихи – читали?
Марина поднимает глаза:
-   Читала. Я Асе  сказала, что я против Вас – щенок.
-   В мои годы Вы будете большая -  нет! - огромная лохматая собака! А я буду возле Вас – щенок! И все будут рядом с Вами – щенки! Попомните моё слово! Если, конечно, Вы не застрянете навеки на Ростане.

Пустая передняя, скрип парадного, скрип мостков под ногами, калитка…
Марина стоит посреди пустого и ледяного зала. Щёки её горят. Глаша заглядывает в зал:
-   Барышня, а гость-то наш    никак ушли?..
-   Только что проводила.
-   Да, неужто, Вам, барышня, не стыдно – с голой головой – при таком полном барине, да ещё кудреватом таком! А в цилиндре пришли – ай жених?
-   Не жених, а писатель. А чепец снять – сам велел.
-   А-а-а! Ну, ежели писатель – им виднее. Очень они мне пондравились, как я вам чай подавала: полные, румяные, солидные и улыбчивые. И бородатые. А Вы уж, барышня, не сердитесь, а Вы им видать – Ух! – пондравились: уж так на Вас глядел! Уж так глядел: в самый рот Вам! А может, барышня, ещё пойдёте за них замуж? Только поскорей бы косе отрость!

Горничная приносит Марине в комнату письмо. Марина вскрывает конверт. В конверте – стихи от Волошина:
К Вам душа так радостно влекома…
О, какая веет благодать
От страниц «Вечернего альбома»!
(Почему «Альбом», а не «Тетрадь»?)
Почему скрывает чепчик чёрный
Чистый лоб и на глазах очки?
Я заметил только взгляд покорный
И младенческий овал щеки,
Детский рот и простоту движений,
Связанность спокойно-скромных поз…
В Вашей книге столько достижений…
Кто же Вы? Простите мой вопрос.
………………………………………..
Кто Вам дал такую ясность красок?
Кто Вам дал такую точность слов?
Смелость всё сказать: от детских ласок
До весенних новолунных снов?
Ваша книга – это весть «оттуда» 
Утренняя, благостная весть…
Я давно уж не приемлю чуда…
Но как сладко слышать: «Чудо есть!»

Марина прижимает письмо к сердцу. Кто ей дал всё это? Что за странные вопросы – кто дал? Бог дал! Кто же ещё? Всё – от Бога! Так говорила мать, а она – знала.

5 мая 1911 года в Коктебеле. Сияет, поднимаясь над морем, солнце. Слегка волнуется под утренним ветерком голубое море. Дом Макса Волошина расположен на самом побережье. В этом доме собираются к завтраку многочисленные обитатели: молодые актёры и актрисы, поэты, прозаики, живописцы. Среди присутствующих Вера и Елизавета Эфрон – актрисы. Пра (Елена Оттбальдовна, мать Макса Волошина) восседает во главе стола, разливая чай и раскладывая по чашкам лапшу. Она экзотично одета. На ней шаровары, расшитый серебром кафтан, татарские красные мягкой кожи сапоги. Впрочем, почти все обитатели этого дома одеты весьма эксцентрично, в древнегреческом духе. На всех свободная белая парусиновая одежда, напоминающая древнегреческие хитоны. У иных на головах тюрбаны. Все смуглы, веселы и голодны. Пра курит самокрутки, вставляя их в серебряный мундштук.

Скрипят колёса, лениво тащит арбу тощий конь. Татарин-возчик поёт заунывную песнь. Марина, сидя в арбе, озирается вокруг. Слева   степь, справа – море, впереди – горы. Пространство синего воздуха, залитое горячим золотым солнцем. Арба, скрипнув в последний раз, останавливается у двухэтажного дома, стоящего на побережье. Вокруг – ничего и никого. Только море, степь и горы.
-  Приехали, барышень!
-  Это Коктебель?
-  Коктебель в двух верстах отсюда. Вам ведь хату Волошина?
- Верно.
-  Это хата Волошина и есть. Его здесь все знают.
Марина спрыгивает на землю. Тянется за багажом. Татарин помогает ей спустить с арбы чемодан.
-   Прощайте, барышень.
-   Прощайте!

По белой наружной лестнице огромными прыжками несётся вниз Макс. Макс в «хитоне»   длинной белой полотняной рубашке с цветной подпояской, в сандалиях на босу ногу, на лохматой кудрявой голове полынный венок. Макс похож не то на Зевса, не то на Посейдона. Макс широко улыбается:
-   Приехали, Марина Ивановна! Безумно рад!
Макс и Марина обмениваются рукопожатием. Макс – весело подняв брови:
-   О! Это уже не мёртвый младенец! Замечательное рукопожатие! Крепкое! Открытое!
Марина, смеясь:
-   У меня – хороший учитель! Макс, как Вы чудно – и чудно одеты!
-   Здесь удобно именно так одеваться. Все дамы в Феодосии обсуждают вопрос – есть ли под этой рубахой – штаны.
-   И?
-   Так ни к какому выводу и не пришли.
Марина смеётся.
Макс подхватывает, как пёрышко, чемодан Марины и ведёт её в дом.
-   Это – Ваша хата?
Макс, распахивая двери:
-   Милости прошу!

Макс входит на террасу, где завтракают гости. Все радостно приветствуют его криками. Макс собирается сделать всем сюрприз. Из-за его широкой спины показывается Марина Цветаева. Она в городском, скромном сером платье. Короткие, недавно отросшие золотые волосы, вьются. Марина добилась своего.
Макс – с широким жестом в сторону Марины:
-   Господа, это Марина Цветаева, поэт. Прошу любить и жаловать! А это, Марина, наши друзья. Постепенно со всеми познакомитесь, а сейчас – завтракать. А после завтрака – в горы! Любите горы?
-   Я ведь только что из Гурзуфа. Там я понималась на Аю-Даг.
Макс – важно:
-   Я Вас поведу на Карадаг. Пойдёмте, я представлю Вас моей маме. Зовут её Елена Оттобальдовна, но все здешние обитатели зовут её – Пра, от   праматерь. Я уже говорил Вам в Москве.
Макс подводит Марину к своей матери. Елена Оттобальдовна внимательно и проницательно смотрит в глаза девушке.
Макс – полусерьёзно, полушутливо:
-   Мама, это Марина Цветаева, юный поэт, надежда русской поэзии. Без неё русская поэзия зачахнет.
Пра   одновременно милостиво и ласково:
-   Здравствуйте! Садитесь, милая, возле меня. Макс мне про Вас все уши прожужжал.
Марина послушно садится возле странной и властной женщины.
-   Имя у Вас для здешних мест весьма подходящее – Марина. Вы знаете, что означает Ваше имя?
  -   Морская.
-   Это только перевод. А глубже? Макс, ты Марине не сказал ещё – откуда у неё это имя?
   Нет, мама, не успел.
- Марина – морская – Афродита, рождённая из пены морской.
Пра торжествующе смотрит на несколько смущенную всеобщим вниманием Марину.
-   Вам нужно одеться по здешнему. Есть у Вас шаровары?
Марина – смущённо:
-   Нет.
-  Я дам Вам – свои, а потом мы Вам сошьём. В шароварах удобно и в горы и по степи. Макс, знакомь Марину с нашими гостями.
Макс подходит к юноше замечательной красоты – шапка тёмных волос – непокорная прядь падает на лоб   огромные серо-синие глаза в длинных пушистых ресницах, правильные черты смуглого узкого лица:
-   Поэт Игорь Северянин
Когда юноша привстаёт, приветствуя Марину, обнаруживается. великолепный рост и стройная фигура.
Пра наклоняется к Марине и сообщает шёпотом:
-   Глупый, самодовольный позёр. Но стихи – хорошие.
«Игорь Северянин» берёт розу, лежащую у его тарелки, и томно нюхает её.
Макс подходит к молодой женщине с красивыми карими глазами:
-  Это испанка Кончита, она попала ко мне в гости случайно. Говорит только по-испански. Никто не понимает, что она говорит. Очень любит смеяться.
Услышав своё имя, Кончита заливается великолепным заразительным смехом.
Пра шепчет на ухо Марине:
-   Влюблена в Макса, как кошка. Ревнует ко всем женщинам. Устраивает сцены. Макс просто не знает, что ему с этим делать.
Марина – тоже шёпотом:
 -  А Макс не влюблён?
-  А Макс не влюблён. Он, по моим наблюдениям, в Вас влюблён. Очень Вас ждал.
Цветаева опускает ресницы. Ресницы нервно вздрагивают.
Макс подходит к странно одетой молодой женщине. Она в зелёной тунике, в одной руке – бутафорский меч. Она чем-то неуловимо похожа на Кончиту:
 -  А это поэтесса Мария Папер.
Макс наклоняется и целует Папер в голову.
Пра – шёпотом:
-   Пишет прескверные стихи и любит их читать вслух. Её жалеют. Достала где-то меч и ходит с ним, как с посохом, в горы. Не все дома! Бедная!
Макс подходит к молодому мужчине:
-   А это страховой агент Сидоров.
Пра – шёпотом:
-   Никакой он не страховой агент, а сыщик из Одессы. Будьте с ним поосторожнее. Лишнего не говорите. Обещаете?
Марина – упавшим голосом:
-   Обещаю. А нормальные среди них – есть?
Пра – широко раскрыв голубые глаза, отрицательно качает головой:
-   Только мы с Максом. Ну, вот и вы теперь.
Макс:
-   Ну, а с другими гостями Вы, Марина, познакомитесь попозже.
Внезапно Кончита вскакивает и разражается длинной фразой на испанском. Пра – невозмутимо:
-   Опять ревнует к Папер. Как бы до драки не дошло.
Марина – в ужасе:
-   Они и подраться могут?
Пра – весело:
-   Могут! Каждый день дерутся.
Внезапно Кончита выбегает из комнаты. Папер начинает рыдать, бьётся в истерике. Кто-то вбегает в столовую и кричит, что Кончита отправилась топиться. Поднимается невообразимая суматоха: бегают, кричат, хлопают дверьми, отыскивают спасательный круг, роняют табуретки. Вносят утопленницу. Она без чувств, волосы распущены. У неё подозрительно картинная поза. Её кладут на пол и Пра начинает делать ей искусственное дыхание. Через минуту Пра объявляет:
-   Бесполезно! Она окончательно и бесповоротно утопла!
Марина – изумлённо:
-   Но её купальник – сухой!
И тут все начинают хохотать. Мнимая утопленница в сухом купальном костюме вскакивает с пола и присоединяется к хохочущим. Все пускаются в пляс. Марина с изумлением глядит на происходящее. Макс подходит к ней:
-   Поверили?
-   Поверила!
-  Это коктебельское крещение каждому новому гостю. Это Вас сёстры Эфрон разыграли, Вера и Лиля. Они актрисы. А Игорь Северянин – их брат, Серёжа Эфрон.
Постепенно все успокаиваются, снова садятся за стол, принимаются за еду. Пра окидывает всех зорким взглядом.
Пра – Марине шёпотом:
-   Это сёстры Эфрон, актрисы. С ними – их брат, гимназист. Тоже театром балуется. Год назад в Париже у них четырнадцатилетний братик Костя повесился. А мать не вынесла, и на том же крюке через день тоже повесилась. Ужасная история! Между прочим, мать их – в девичестве Дурново, знатной русской фамилии женщина. Вышла замуж за еврея, народовольца Эфрона. Тоже стала народоволкой. Почему Костик повесился – никто не знает. Тоскует Серёженька по брату и матери. А теперь – завтракать! Завтрак у нас простой, но голодны   не будете.
Марина – недоверчиво:
-   А это, про Эфронов – не розыгрыш?
Пра отрицательно кивает головой. Макс – весело:
-   Когда приедет Ася, мы её также разыграем.
Марина – задумчиво:
-   Мать так любила сына! Не каждая мать способна на такую любовь!

В гору понимаются Макс и Марина. Она в красных шароварах Пра. Макс немного выше и впереди. Палит солнце. Марина тяжело дышит. Макс замечает это и протягивает ей сверху руку:
-   Держитесь, Марина!
Марина – весело:
-   Нет, я сама!
-   Хорошо, сама! Любите ходить пешком?
-   Не знаю, но мне определённо нравится. В особенности, когда рядом такой спутник, как Вы.
-   А я люблю ходить пешком, лазить по горам. Правда, у меня нет постоянного спутника. Или спутницы.  А хотелось бы. Скучно одному. С такой спутницей, как Вы, ходить пешком и в горы – просто замечательно! Вы не ноете! Не капризничаете. Я ведь всю свою молодость посвятил пешеходным путешествиям. Я обошёл пешком всё побережье Средиземного моря. Не говоря о Киммерии. Отдохнём! Я понимаю, с непривычки – трудно. Пить – хочется?
-   Да.
-   В пешем путешествии пить нельзя. Чтобы не хотелось пить, путники берут в рот камешек. В следующий раз мы так и поступим.
Макс и Марина присаживаются на камни. Марина достаёт из кармана папиросы и закуривает.
Макс – хитро прищуриваясь:
-   Марина, а я Вашу тайну разгадал!
-   Какую тайну?
-   Зачем Вы так испугались? Или у Вас много тайн?
-   Макс, какую тайну?
-   Я догадался, зачем Вы брили голову!
-   Зачем?
-   Чтобы волосы закудрявились! Что – отгадал?
  Марина – смеясь:
-   Отгадал!
-   Поэт должен быть тонок, худ, хрупок, и непременно с кудрями! А я вот, хоть и кудряв, но толст! Семь пудов мужской красоты! Что же мне делать?
  -   Ничего, Макс! Вы похожи на Зевса!
-   Да, уж! Не на Аполлона! Кого из старых поэтов Вы любите?
-   Пушкина, конечно. Я выросла на его стихах и поэмах.
-   А кого   из современных?
-   Недолго любила Брюсова. Но он мне быстро разонравился. По-моему, он холодный, и никого не любит, кроме себя самого.
-   Согласен. Я с ним встречался. Он похож не то на волка, не то на рысь. И ещё – на цыгана. Хищник! Его мучит желание, чтобы его назвали первым поэтом России. Мне бы хотелось написать о Брюсове книгу. Апофеоз воли и честолюбия. А Блок? Как Вам Блок?
-   О, Блок! Это – поэт!
-   Поэт-мечтатель! Тип поэта, вышедший из моды. Его поэзия – поэзия сонного сознания. В таком состоянии живут созерцатели, охваченные религиозной мечтой. Трубадуры – из их числа.
-   Да, именно, современный Трубадур!
-   Рад слышать, что наши вкусы – совпадают. Должен Вам сказать, Марина Ивановна, что Вы очень переменились с тех пор, как я видел Вас в Москве. Что-то в Вас появилось такое, как бы это лучше сказать, определённое, что ли. Весь Ваш облик переменился. Тогда я видел перед собою гимназистку в очках и с бритой головой, а ныне я вижу очаровательную девушку, знающую цену своей красоте, своему уму и таланту. В Вас появилась уверенность, и, знаете, некоторая властность во взгляде. В Вас появилась гармония внутреннего мира и внешности.  Ну, отдохнули? Полезем выше?
-  Вперёд!
-  Нет, Марина!   Ввысь! К вершине!

Макс и Марина добираются до вершины. Оттуда открывается дивный вид на море. Справа бухту охватывают скалы Карадага. Широко распахивая руки, Макс – Марине:
-   Всё это я – Вам   дарю!
Марина всматривается вдаль:
  -  Это же царский подарок! Макс, да это же Ваш профиль! Вон та скала! Как здорово! Честное слово, это Ваш профиль!
Макс – скромно:
-   Мой! Всё говорят. Не случайно же я ждесь живу! В мире – ничто не случайно, Марина. В следующий раз полезем на Карадаг. Сегодня – подготовка. Вы должны привыкнуть.
Макс и Марина садятся на траву.
-   Здесь, Марина, я хочу быть похороненным. Чудное место! Здесь – я! А там – мой профиль! Я хочу показать Вам Карадаг поближе. Подплывём к нему с моря на лодке. Он с моря похож на реймские и шартрские соборы. Готика в красных тонах! Архитектуру – любите?
-   Люблю! Особенно   древнегреческую! И средневековую готику тоже люблю!
-   Значит, Вам понравится. И ещё Вы любите театр, судя по Вашему отношению к Ростану, и Сарре Бернар.
-   Нет, Макс! Я не люблю театр. Ростан и Сарра – исключение. Я их люблю из-за Наполеона.
-   Любопытно. Отчего Вы не любите театр?
-   Зрелища вообще не люблю. Ну, что такое театр? – Ложь! Фальшь! Театр – сердце фальши. Потом, что такое театр без Слова? Вначале было Слово. Всегда – Слово! Я ведь родилась в день Иоанна Богослова – 8 октября. Слово – основа всему! Значит, нет ничего выше Поэзии! Театр! Что он без Слова?   Пустое место! Представляете немых актёров? Актёров, которым нечего сказать?
-  Но ведь есть пантомима.
-   Жестом, движением тела, мимикой заменить – Божественное Слово! Жалкое зрелище! Убожество! Убывание божества! Чем дальше от Слова, тем больше убожества! Вспомните, «И Слово было – Бог!».
-   О, Марина! С Вами не поспоришь! Бедная Сарра! Не ей ли Вы бросали цветы к ногам?
-   Не ей, а сыну Наполеона. Сыну, которого она изображала. Впрочем, Сарра сама по себе тоже прекрасна! Но вообще-то я актёрам не поклонница. Мне не нужна была бы Сарра, если бы был жив сын Наполеона. Я бросила бы цветы не к её, а к его царственным ногам. Что такое Сарра – без Ростана? Актёр – это вторичное. Актёр – упырь, актёр – плющ, обвивающийся вокруг дуба – поэта, драматурга. И недаром же актёров всегда хоронили за оградой кладбища. Посадите поэта и актёра на необитаемый остров. Поэт и на острове    поэт. А актёр! Какое жалкое зрелище! Остров – и актёр! Театр всегда мне кажется подспорьем для нищих духом.
-   Ой, Марина! Не вздумайте всё это произнести в присутствии Эфронов. Они обожают театр. Они играют в театре.
   Я делаю исключение для актрис, играющих самих себя. И ещё, меня в актрисах может пленить голос! Я больше люблю слухом, чем зрением. У Сарры – дивный голос!
-   Значит, Вы не любите живопись?
-   Не могу сказать, что не люблю. Но Слово я ставлю выше живописи. А за Словом сразу – Музыка. А архитектура и живопись – потом.
-   Хорошо. В Феодосии Вы увидите картины. Айвазовского. Марина. Интересно, что Вы о них скажете, когда увидите. Давайте и с Вами устроим мистификацию.
-   Какую?
-   В Вас, по моим наблюдениям, много поэтов, Марина. В Вас есть избыток, которым Вы себе вредите. В Вас материал десяти поэтов и сплошь – замечательных! А не напечатать ли нам Ваши стихи о России от лица какого-нибудь его, ну хоть Петухова? Вы увидите, что через десять дней вся Москва и весь Петербург будут эти стихи знать наизусть. Брюсов напишет статью. Яблоновский напишет статью. А я напишу предисловие. И Вы никогда не скажете, что это Вы написали. Брюсов будет Вас колоть стихами Петухова. А потом, когда нам надоест Петухов, мы создадим поэтессу и поэта – близнецов! Скажем, брата и сестру Крюковых! Два гениальных близнеца!
-   Макс, а мне что останется?
-   Вам? Всё, Марина. Всё, чем Вы ещё будете!
-   Нет, Макс! Я буду подписывать всё, что пишу, своим именем.
-   Жаль, Марина! Это была бы лучшая мистификация! Лучше, чем Черубина де Габриак!
-   Нет, Макс! Не могу! Стихи – мои дети! Я не могу отречься от них.
-   Жаль, но ничего не поделаешь! Ваша гордыня мне нравится. А теперь – вниз? Дайте руку!
-   Нет, Макс! Я – сама!
-   Хорошо! Сама! Спустимся, возьмём лодку. Я покажу Вам мой Карадаг.

Острая и быстрая лодка. На вёслах – турки-контрабандисты. Макс – на носу. Марина – на корме. Лодка летит вперёд. Марину то и дело обдают брызги, летящие из-под вёсел. Она с наслаждением подставляет им лицо. Как здорово! Вот это жизнь! Вот это приключения! Как хорошо, что она приехала! Столько событий сразу! Столько людей! И с Максом не страшно ни на горе, ни на море!
Макс – Марине:
-   Смотрите на скалы! Правда, они похожи на готические соборы!
Марина – восхищённо:
-   И на языки пламени!
Лодка подплывает к гроту в груди скалы.
Макс – таинственно:
-   А это, Марина, вход в Аид. Сюда Орфей входил за Эвридикой. Знаете миф об Орфее?
-   Мне рассказывал Нилендер, переводчик Гераклита.
-   А теперь, Марина, идёмте!
Макс и Марина  входят в грот. В гроте – темно. Голос Макса:
-   В Аид, Марина, нужно входить по одному. И Вы – одна вошли. Я не в счёт. Я только средство. Как эти вёсла, что помогли гнать лодку по воде. Вам не страшно?
-   Не страшно. Но дальше – не пойдём. Я ничего не вижу.
-   В следующий раз захватим фонарь и пройдём дальше. Вы увидите, что у этого грота нет конца. Он тянется – в глубь скалы, а потом – вниз.
-   Вниз мы не пойдём.
-   Нет, вниз мы не пойдём. К чему искушать судьбу. Вы верите в судьбу, Марина?
Макс и Марина выходят из грота.
Марина – серьёзно:
-   Я верю – в рок!
Лодка плывёт назад. Макс – Марине:
-   Надо, чтобы Вы познакомились с одной замечательной женщиной, тоже поэтом, Аделаидой Казимировной Герцык. Она лет на двадцать Вас старше. Глухая. Некрасивая. Неотразимая. Замечательная женщина! Замечательный поэт! Возможно, она ко мне приедет этим летом. Вы её полюбите. Дал ей почитать Ваши стихи. Она в полном восторге. Очень хочет с Вами познакомиться. А вот и наша бухта! До ужина Вы можете побродить по побережью. Глядите внимательно под ноги. Здесь иногда попадаются сердолики. Они изумительно красивы! Некоторые из моих гостей заболевают «каменной болезнью»   приносят камни в ведре с пляжа домой, высыпают на стол, внимательно изучают их, потом снова собирают в ведро и несут назад на пляж. Иногда им попадается что-нибудь стоящее. Смотрите, не заболейте!
Марина блаженно улыбается.
-   Макс, я выйду замуж только за того, кто из всего побережья угадает, какой мой любимый камень.
Макс – вкрадчиво:
-   Марина! Влюблённые, как тебе уже известно,   глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, принесёт тебе… булыжник, ты совершенно искренно поверишь, что это твой любимый камень! Впрочем, я знаю, какой у тебя любимый камень!
-   Какой?
-   Сердолик!
Марина изумлена:
-   Откуда ты знаешь, Макс? Ты угадал!
Макс таинственно улыбается:
-   Знаю! Я много что знаю! Теперь тебе придётся выйти за меня замуж!
-   Ты шутишь, Макс? Так только в сказках бывает, или в мифах.
Макс задумчиво смотрит на Марину:
-   Марина, жизнь это и есть – миф!

Вечер того же дня. Марина бредёт по берегу моря, внимательно разглядывая камешки под ногами. Ей хочется найти красивый сердолик. Подняв глаза, она видит, что на скамье сидит Сергей Эфрон. Марина подходит к скамье, на которой сидит юноша. В её глазах – восхищение:
-   Меня зовут Марина Цветаева. Я сегодня приехала. А Вы – играли роль Игоря Северянина.
Юноша улыбается и встаёт:
-   Сергей Эфрон. Вы ищете камешки? Вам помочь искать?
-   Очень хочу!
-   Идёмте!
Девушка и юноша бредут рядом по побережью, высматривая камешки под ногами.
Марина спрашивает:
 -  Чем Вы занимаетесь?
-   Ничем. То есть сейчас отдыхаю. А вообще-то учусь в гимназии. Впрочем я давно уже не хожу в гимназию. Плохое здоровье. Подозрение на туберкулёз. Впрочем, я не знаю. Врачи говорят, что на всякий случай надо беречься. Люблю играть на сцене. Иногда играю с сёстрами. Они – актрисы. Мне нравится быть актёром. Впрочем, всё равно надо закончить гимназию. А вдруг я захочу поступить в университет? Придётся заканчивать экстерном. Впрочем, не знаю. мне ещё хочется стать литератором. Я пробую писать рассказы. А Вы? Чем Вам хочется заняться? Вы, верно, уже вышли из гимназии?
-   Вышла. Но я не хочу ничем заняться. Я уже занята, с пяти лет.
Эфрон даже останавливается от удивления:
-  То есть?
-   Я – поэт. Я нынче уже выпустила свою первую книгу стихов, а теперь – с осени – буду готовить вторую.
-   Вот здорово! Дадите почитать?
-   Конечно, дам.
Марина думает про себя: «Если он найдёт сердолик, я выйду за него замуж!». Она поднимает глаза на юношу:
-   Угадайте, какой мой любимый камень?
Эфрон сдвигает брови, думает, медленно произносит:
 -  У Вас серо-зелёные глаза. Наверное, изумруд. Угадал?
Марина – уклончиво:
-   Не совсем. Хотя, изумруд я тоже люблю. Давайте, поищем здесь какие-нибудь камни. Говорят, здесь есть полудрагоценные, прямо под ногами.
Не успевает она произнести эту фразу, как Эфрон наклоняется и поднимает с песка генуэзскую сердоликовую бусу:
-   Смотрите, Марина, что я нашёл!
Эфрон подаёт Марине сердоликовую бусу.
Марина берёт сердолик. Думает: «Я выйду за него замуж! Он нашёл сердолик. А Макс – только угадал. Хотя странно, что Макс – угадал. Но замуж я выйду за Серёжу. Это – рок!».

Вечер. Макс приводит в свою мастерскую Марину. Хоры вокруг стен, многоэтажная библиотека, пёстрые драпировки вперемежку с акварелями и японскими эстампами, в глубокой нише – гипсовая голова царевны Таиах. Слева и справа в нише самодельные лежанки, покрытые пёстрыми домотканными покрывалами. На многочисленных полках – кисти и краски, куски базальта и фантастические корневища, выбасываемые морем. Макс подводит Марину к нише:
-   Видите, это царевна Таиах. Я привёз её из Парижа. Бесплатно работал в музее, чтобы получить её. И получил. Здесь Вы будете спать. А завтра мама подготовит Вам комнату в своём доме. Хотите взглянуть на мой кабинет? Он – наверху. Там я и сплю.
-   Конечно, хочу.
  -  Идёмте.
По внутренней лестнице Макс и Марина поднимаются к нему в кабинет. На стенах развешены копии посмертных масок Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, Петра. Марина внимательно их разглядывает. На стенах развешаны также копии химер с Нотр-Дам. Кругом книги, как и в мастерской. Огромный письменный стол. Низкая софа.
Макс – гордо:
-   Нравится?
Марина:
-   Очень!
-   Многое я сделал своими руками. Например, те лежанки внизу. И эти – тоже. И полки для книг. Практически всю мебель в доме сделал сам. Даже мольберты. А письменный стол – чертёжная доска на козлах.
Марина заглядывает под обширную поверхность стола.
-   Да, действительно, на козлах.
Макс:
-   За таким столом удобно работать. Всё под рукой. А мама в доме наводила уют. Все эти накидки, покрывала, занавески – всё своими руками шила. А теперь идём вниз. Думаю, что возле царевны Таиах Вам приснятся удивительные сны. Может быть, приснится жених!
Марина:
 -  Смешное слово – «жених». Похоже на – «петух».
Марина и Макс смеются. Марина берёт руку Макса, прижимается к ней щекой:
   Макс, здесь так чудно! Так чудно, что и спать не хочется!
Макс нежно проводит рукой по золотистым волосам Марины.

Пустая лежанка возле царевны Таиах. Южная тёплая ночь. На берегу моря любовное свидание Марины и Сергея Эфрона. Эфрон сидит на песке, Марина – рядом. Не глядя на Эфрона, Марина говорит, задыхаясь от волнения:
-   Когда я увидела Вас, это было, как удар в сердце. Такая красота! Боже мой, как Вы красивы! И я сразу сказала себе: «если он найдёт сердолик, я выйду за него замуж!». И Вы находите сердоликовую бусу! Разве это не знак свыше? Вы так юны! Вы так страдаете! Я всё знаю! Не надо ничего рассказывать. Это так больно! Моя мать умерла, когда мне было четырнадцать лет. Я никогда ни с кем не говорила о своей потере. Только с одной женщиной, другом семьи, Лидией Александровной Тамбурер. Она нашла для меня слова утешения. Но мне так не хватало матери! Она была строгая, иногда даже суровая. Особенно со мной. Потому что Ася была младше и болезненна. А я была старше и здорова. Но моя мать многому научила меня: любить музыку, любить литературу, быть честной даже в мелочах, быть скромной и непритязательной в быту. Это после её смерти я стала наряжаться, потому что мне нравятся красивые вещи. А в людях я ценю породу. Вот в Вас чувствуется порода! Мать редко ласкала меня. Почти никогда. Но я знала, что всё-таки она меня любит. Потому что обычно ты требователен с тем, кого любишь. А моя мать была очень требовательна. Она мне никакую слабость не спускала. И когда она умерла, я поняла удивительную вещь – мне именно такая   суровая и требовательная   мать и была нужна, потому что у меня, честно говоря, буйный темперамент и дикий характер. Я очень тоскую о ней. Я представляю, как Вы тоскуете по своей матери. И по брату. Мальчик мой!
Эфрон опускает голову на колени, которые он обхватил руками. Его плечи слегка вздрагивают. Марина становится на колени перед ним, обхватывает его голову руками и начинает гладить её. Она прижимает голову юноши к своей груди, целует его густые, тёмные волосы. Она силой запрокидывает голову юноши, который старается справиться со слезами, целует его лоб, щёки, глаза, приговаривая: «Бедный мой! Мальчик мой! Любимый мой! Солнышко моё!». Губы юноши и девушки встречаются. Поцелуй длится и длится. Эфрон обнимает Марину, прижимает её к себе, целует её, прячет лицо у неё на груди, как бы ища спасения. Марина – торжественно:
-   Я – Вас – никогда не оставлю! Я буду – Ваша верная собака!

Столовая в доме Макса. Макс, стуча вилкой по графину с водой:
-   Сегодня – в поход! Дела – откладываем! Все – в поход! Взбираемся на Карадаг. Возражения?
Кто-то – робко:
-   Тучи! Дождь собирается.
Макс   решительно
-   Какие пустки! Впрочем, дамы могут остаться.
Лиля Эфрон – Серёже:
 -  Останься, пожалуйста. Тебе нельзя простуживаться.
Макс – строго:
-   Сергей – не дама!
Эфрон вопросительно смотрит на Марину. Марина – ласково:
  -   Останьтесь, Серёженька. Лиля права. Вы можете простудиться.
Лиля переглядывается с Верой. Макс поднимает удивлённо брови.

Макс идёт во главе своего отряда. За ним растянулись человек двенадцать гостей. Макс идёт легко, постукивая о каменистую землю палкой. Рядом с ним в голубых шароварах (сама сшила под руководством Пра) и сандалиях на босу ногу – Марина. Макс искоса поглядывает на неё. Некоторое время Макс и Марина карабкаются вверх молча.
  - Не устали, Марина?
  - Нисколько!
  - Тогда – вперёд!
-   Нет, Макс,   ввысь!
Макс и Марина карабкаются всё выше. Их спутники давно отстали и разбрелись – кто куда. Начинается дождь. Погромыхивает гром.
Макс – озабоченно:
-   Вернёмся, Марина?
-   Нет! Мы ещё не у вершины.
-   Тогда – к вершине!
Дождь становится сильным. Макс и Марина набредают на небольшой татарский аул – белые хаты. Макс стучит в дверь. Просовывает голову внутрь:
-   Можно войти и переждать грозу?
-   Можно, можно.
-   Но мы совершенно мокрые.
-   Можно ошаг посушить.
Макс и Марина входят в хату. Старушка в белом чепце подбрасывает кизяку в очаг. Её гости садятся возле самого огня. Дымятся максов балахон и маринины шаровары. Старичок, дымя трубкой:
-   Как барышня похож на свой папаш!
Макс, авторски-скромно:
-   Все говорят.
-   А папаш ошень похож на свой дочк. У вас много дочк?
Макс – уклончиво:
-   Она у меня старшая.
-   А папаш и дочк ошень похож на свой царь.
Макс и Марина следят за направленим пальца и сквозь дым очага и пар одежд различают Александра III, голубого и розового, во всю стену.
Макс:
-   Этот царь тоже папаш: нынешнего царя и дедушка будущего.
Старичок:
-   Как вы хорошо сказаль: дедушк будущ! Дай Бог здорофь и царь, и папаш, и дочк!
Старушка – созерцательно:
-   А дочк ф панталон.
Макс:
-   Так удобнее лазить по горам.
Старичок – созерцательно:
-   А папаш в камизоль.
Макс, опережая вопрос о штанах:
-   А давно вы здесь живёте?
Старушка и старичок (в один голос):
-   Дафно. Сто и двадцать лет.
Макс – Марине:
-   Колонисты времён Екатерины.
Старушка приносит Максу и Марине по кружке молока. Макс, отхлёбывая молоко:
-   Марина, раз уж я – ваш папашк, не перейти ли нам на ты?
-   С радостью, Макс. Ты – настоящий друг. Я так понимаю дружбу: дружба (впрочем и любовь) – дело! Ты первым откликнулся на мой сборник стихов. Я сразу поняла – друг! А потом ты сам пришёл ко мне. Брюсов никогда бы не пришёл. Макс, книгу Швоба я в Москве не нашла. Но зато я прочитала Генриха Манна «Герцогиню», «В погоне за любовью», «Флейты и кинжалы», «Актрису», «Чудесное». Прочла также «Консуэло» и «Графиню Рудольштадт», «Жак». Какая прелесть! Прочла «Труженников моря» Гюго, и «Три мушкетёра» Дюма. Прочла Жан Поля «Озорные годы». Ренье, как ты знаешь, мне не понравился. Ты мною доволен?
-   Доволен? Да не совсем. Ты ещё многих книг не прочитала, Марина!
-   Я прочту. Я только начала. Но вот что меня смущает: чем больше читаешь, тем меньше живёшь сам. Каждая книга   кража у собственной жизни. И потом, много читавший не может быть счастлив. Счастье – бессознательно. И я должна признать: книги дают мне больше, чем люди. Книга – это душа. В людях мне мешает их тело. Тело – стена! Сквозь тело не видно душу. Я ненавижу эту стену! Макс, составишь список книг, которые я непременно должна прочесть в ближайшие три года?
-   Конечно.
-   Спасибо, Макс. Знаешь, как здорово, что у меня есть такой друг, как ты?!
-   Знаешь, Марина, как здорово, что у меня есть такая подруга, как ты?! Марина, есть у тебя девиз?
 -  Девиз?
 -  Ну, да! У каждого человека должен быть девиз на всю жизнь. И потом всю жизнь ему следуешь. Есть у тебя такой?
 -  А у тебя, Макс?
 -  У меня есть. Но называть его я не стану. Это только для себя девиз. Если у тебя    есть, то и ты не называй.
 -  Пока нет. Но я – подумаю, Макс.
 -  Непременно подумай, Марина. По-моему, дождь прошёл. К вершине?
 -  К вершине!
Макс и Марина прощаются со стариками.

Глубокий вечер. Все гости Макса собрались на вышке башни. Все непринуждённо расположились как кому угодно: кто-то лежит на деревянном полу, кто-то сидит на полу, кто-то на табурете. Рядом с Мариной на полу сидят Ася и Сергей Эфрон. Он держит её руку в своей. По другую руку Марины – Герцык. Марина оживлённо разговаривает о чём-то с Аделаидой Казимировной. Эфрон смотрит на сияющие звёзды на тёмном небе. Макс рассказывает всем о Марине, обнявшей свирепого пса Лапко:
-   Представляете, она его целует, а он – не возражает. Даже ни разу не рыкнул. Попробовал бы кто-нибудь из нас! Значит, в Марине есть что-то такое, чего нет у нас. Пёс это понял сразу. Животные иногда мне кажутся куда умнее людей. Знаете, какую надпись я прочёл однажды в «Собачьем Некрополе» в Париже  «Чем больше я вижу людей, тем больше я люблю животных». Это сказал Шамфор, французский писатель восемнадцатого века. Кстати там похоронен знаменитый сенбернар Барри, спасший сорок человек. Сорок первый убил его. На могиле Барри – большой мраморный памятник.   (Неожиданно) – Марина, мы тебя ещё не слышали. Прочтёшь что-нибудь?
Марина медленно встаёт. Она ещё никогда не читала свои стихи публике. Ей немного страшно. Макс ободряюще ей улыбается.
   Я прочту:
Бежит тропинка с бугорка,
Как бы под детскими ногами,
Всё так же сонными лугами
Лениво движется Ока.

Колокола звонят в тени,
Спешат удары за ударом,
И всё поют о добром, старом,
О детском времени они.

О, дни, где утро было рай,
И полдень рай и все закаты!
Где были шпагами лопаты,
И замком царственным сарай.

Куда ушли, в какую даль вы?
Что между нами пролегло ?
Всё так же сонно-тяжело
Качаются на клумбах мальвы...

Все шумно приветствуют стихотворение. Макс – поднимает руку. Все затихают. Макс:
-  Прекрасно! Отчётливо прочитывается мысль – зреющий человек между уходящим детством и наступающей юностью. Тонко и точно схвачено – «что между нами пролегло?», ибо действительно что-то пролегло! И мы об этом думаем, слушая стихотворение, и ни о чём другом. А другое – техника стихосложения. Она у Марины – от Бога. Её не замечаешь, ибо она только орудие для передачи мысли и настроения: орудие великое, важное и могучее, котором художник должен владеть так же, как виртуоз пальцами своей руки. Если я останавливаюсь перед картиной и начинаю прежде всего рассматривать её колорит, мазки и краски, то это значит, что, хотя, может быть, картина и гениальна в смысле разрешения  какой-нибудь новой задачи живописи, но она всё-таки не истинное произведение искусства, а только материал, подготовляющийся для будущего великого мастера. Техника только тогда будет вполне совершенна, когда её не будет заметно. Настоящее произведение искусства – соединение чувства, мысли и техники. Попробуйте меня опровергнуть!
Все смеются. Никто не хочет опровергать сказанного Максом.
Голос:
-   Макс, скажите какое-нибудь пророчество.
-   Ну, я – не пророк. Но одно дать могу. Знаете, кто первым погиб под колёсами первого автобуса? – В 1906 году профессор Кюри. Мозг, открывший радий, был расплющен этим бронтозавром  машинной фауны больших городов. Это было только начало. Иногда мне нажется, что все мы будем раздавлены автомобилями. Если не под колёсами погибнем, то от их возрастающего количества и растущей скорости. Автомобили могут нас пожрать! Вот вам моё пророчество!
-   Ещё, Макс!
-   Давайте поговорим о чём-нибудь другом. Только не о театре.
Голос из темноты:
-   Расскажите, кого из современных художников Вы видели в Париже?
-   Я видел Ренуара, Дега и Клода Моне. И скульптора Родена видел. Ренуар и Дега выглядят дряхлыми. Я видел Ренуара беспомощным старцем перед мольбертом в глубоком кресле. В его онемевшие руки со склеротическими жилами, с пальцами, скрюченными от ревматизма, чужая рука вставляет кисть, чужая рука выжимает ему на палитру краски, и он, кидая из-под тяжёлых век пронзительные взгляды хищной птицы, всё-таки не прекращает работы.
Дега такой же дряхлый, но ещё способен передвигаться. Тоже работает, не покладая рук. Вернее, не покладая кисти.
Только Роден и Клод Моне похожи на два дубовых ствола. У них крепкое телосложение. Времени не так-то дегко их сбить с ног.
Как мне хотелось бы работать до самого смертного часа. Нет ничего хуже вынужденного бездействия!
Голос Марины:
-   Ты, Макс, поэт. Это у художника может выпасть кисть из рук. У поэта может только остановиться сердце. Поэт до самой смерти – поэт!

Утро. Макс и сёстры Эфрон – Лиля и Вера    гуляют по берегу. Макс – стараясь быть дипломатичным:
-  Я не совсем понимаю, что вас так взволновало?
Лиля – возбуждённо:
-   Макс, пойми, Серёжа ещё ребёнок! Больной ребёнок! За ним нужен уход. Его надо вовремя кормить.
Вера – нервно:
-   Ему нужно много и хорошо спать. Ему режим нужен. У него ведь нет матери, которая за всем бы следила, обо всём бы позаботилась.
Макс – разводя руками и переставая следить за дипломатией:
-   Ну, это вы обе преувеличиваете. Сергей – взрослый и, по моим наблюдениям, вполне здоровый юноша. Какой он ребёнок? Что вы обе кудахчете над ним? Испортите его, избалуете. Что вы всё его за ручку водите? От меня-то – что вы хотите? Что я могу сделать?
Лиля – с жаром:
-   Убеди Марину, что ей не нужно ехать с Серёжей в Уфимскую губернию.
Вера – страстно:
-   Макс, Марина хочет сопровождать его. Он хочет ехать только с нею. Нам он сказал, чтобы мы из Коктебеля возвращались в Москву. А мы хотели ехать с ним. Ему кумыс пить надо. Ему лечиться надо. А тут – роман! Он же ещё ребёнок!
Макс – задумчиво:
-   Марина тоже ещё ребенок. Почему вы решили, что у них – роман?
Лиля – гневно:
-; Она старше его на год! Конечно, роман! Разве ты не видишь, Макс?
Макс в задумчивости останавливается. Поднимает плоские камни и пытается «делать блины», но волны мешают этому.
-   Год разницы – это много!
Макс – растерянно:
-   Да что же вы обе от меня-то хотите? Предположим, у них роман, хотя, с чего вы это взяли? Я-то при чём?
Лиля   умоляюще:
-   Поговори с Мариной, Макс!
Вера:
-   Макс, отговори её ехать с Серёжей! Этот роман разрушит его здоровье! Мы так много сделали, чтобы поставить Серёжу на ноги после смерти мамы. Макс, сделай что-нибудь!
Макс – неуверенно:
-   Это дело такое деликатное... Может, мама?
Лиля – твёрдо:
-   Пра мы просили. Она отказалась. В конце концов, это ты Марину к себе пригласил!
Макс – обиженно:
-   Ещё немного, и вы меня обвинять станете?
Лиля и Вера – в голос:
-   Макс, сделай что-нибудь!
Макс – решительно:
-   Хорошо, я поговорю и с Серёжей и с Мариной. Поговорить – обещаю. Но результат – непредсказуем.

По берегу моря гуляют Макс и Марина. Максу тяжело заговорить с Мариной на интересующую его тему. Чёртовы бабы! Втянули его в эту дурацкую историю. Ну, роман! Ну, и что?! Молодо-зелено! Разъедутся по домам, вот и конец роману. У них, у самих – романов что ли не было?! Но он обещал, а раз обещал поговорить, то придётся. Наконец, он решается «подъехать» издалека:
 -  Марина, я – твой духовный папашк?
-   О, Макс, несомненно! Ты такой трогательный, такой хороший, такой медведюшка, что я никогда не буду ничьей приёмной дочерью, кроме как твоей.
-   Спасибо! Тебе хорошо в Коктебеле?
-   Это лето в Коктебеле было лучшим из всех моих взрослых лет, и им я обязана тебе. Я тебе страшно благодарна за Коктебель.
 -  Я рад. Марина. Ты из Коктебеля – в Москву?
Марина бросает косой молниеносный взгляд на Макса.
-   Нет! Я буду сопровождать Серёжу в Уфимскую губернию. Он едет туда лечиться – на кумыс. Ты пробовал кумыс, Макс?
-   Пробовал.
-   И – как? Вкусно?
-   Вкусно.
-   Я тоже попробую.
-   А я слышал, что Серёжа едет с сёстрами.
-   Он передумал. И зачем сёстры, если есть – я?!
-   Но это как-то странно. Они – сёстры. А ты в качестве кого поедешь? Разве это удобно?
-   Вот не ожидала от тебя, Макс! Да ты старомоден, как мой отец! Меня совершенно не заботит мой статус. Я еду, как его подруга. Доволен?
-   Г-м! Чем мне быть довольным? И сёстры Серёжи очень недовольны.
-   Ничего. Они это переживут. Не может он жить постоянно с сёстрами. Ему уже семнадцать лет.
-   Марина, Серёжа, они говорят, болен.
-   Я вылечу его.
-   Они говорят, что о нём надо заботиться, как о ребёнке.
-   Я буду о нём заботиться даже лучше, чем о ребёнке.
-   Марина, у вас что – роман?
-   Макс, у нас – роман!
-   Марина, ты любишь Серёжу!
-   Я люблю его!
-   А может быть ты его жалеешь? У него нет родителей. У тебя нет матери. А, Марина?
-   Макс, Я люблю его! Серёжа – прекрасен!
-   Марина, Серёжа не прекрасен, но – красив. Прекрасным он может стать со временем. Но может и не стать! А красота поблекнет! Что тогда останется? Ты должна понимать, как поэт, что есть разница между красотою и тем, что называется – прекрасным.
-   Макс, о чём ты?
-   Как всякий поэт, ты легко пленяешься красотою. Но что у Серёжи – внутри? Какой он человек? Каковы его взгляды на жизнь и искусство? Есть ли вообще эти взгляды? Кто и в каком духе воспитывал его до тебя? Знаешь ли ты, кто был его отец? Чем занималась его мать? Что они вложили в своих детей?
-   Макс, я знаю, что его отец – еврей, что он был народовольцем. Но Серёжа воспитан в русском духе русской матерью. Я знаю, что его мать из аристократической высокопоставленной семьи.
-   Его мать – тоже революционерка-народоволка, Марина. И она, и её муж не раз сиживали в тюрьмах, и не раз бывали в ссылках. Это накладывает отпечаток на человека, и на его семью.
  -  Что мне до этого? Я люблю Серёжу, а не его родителей.
-   Хорошо! Пусть так! Только не вздумай выходить за Серёжу замуж.
-   Именно этого я хочу больше всего!
-   Марина, ты сошла с ума! Он – мальчик!
-   Я тоже не старая тётка!
-   Ему только семнадцать лет!
-   Молодость – легко исправимый недостаток.
-   Он не завершил ещё гимназического курса!
-   Я помогу ему его завершить   экстерном!
-   Марина, ты совершаешь ошибку, ценой которой может быть судьба и жизнь! Потом, когда-нибудь, ты вспомнишь мою эту фразу!
-   Что мне до этого – «потом»? Может быть завтра или послезавтра я умру! А ты – мне о – «потом»! Я живу нынче! Я всего хочу немедленно! И любви – тоже! Макс, он любит меня!
-   Понимаю! Мои аргументы исчерпаны. Я сдаюсь. Но только в одном не сдаюсь – не надо выходить замуж. Таких, как Серёжа, у тебя будет множество. Ты – поэт! Ты – существо особенное. Ты не сможешь писать стихов, не увлекаясь людьми. Подумай, на какую пытку ты обречёшь своего предполагаемого мужа. Вступая в брак, ты рискуешь своим талантом. Тебя захлестнут домашние заботы, дети. От быта – стихов не бывает! Стихи рождаются только на свободе и от свободного человека! Или брак, или стихи! Третьего – не дано! Сколько я знаю талантливых замечательных женщин, которые были вынуждены посвятить себя семье, и их талант – иссяк! Талант – это колодец, из которого надо черпать. Если из него не черпать, его засыплет песком времени.
-   У меня всё будет не так, как ты говоришь. Это Серёжа – существо особенное! Таких много быть не может! Его красота – чудесна! Он – замечательный! И потом, неужели нельзя совместить брак и поэзию? Я буду – первой, кто совместит!
; Марина, Серёжа пока что – никто. Мальчик без особенных талантов и способностей. Марина, тебе не такой человек нужен! Не такой муж! Может быть, рядом с тобою есть кто-то, кто больше тебе подходит, кто любит то же, что и ты, кто понимает тебя! Кто будет тебе опорой! Серёжа тебе – не опора! Ему самому нужна опора, и долго ещё будет нужна. Ты сделаешь ошибку, Марина! Помнишь, я гадал тебе? Помнишь? Так вот, я до конца не сказал тебе, потому что испугался. На твоей руке – два варианта. Если ты выйдешь замуж за человека, который станет твоей опорой и будет понимать тебя, ты проживёшь долгую и счастливую жизнь. Но если ты выйдешь за человека, которому сама станешь опорой, твоя жизнь будет полна несчастий, превратностей и   увы! Твоя жизнь оборвётся во цвете лет! Оглянись вокруг, Марина! Может быть рядом с тобою есть человек, не настолько красивый, как Эфрон, но – надёжный друг на всю жизнь?
-   Макс, я всё понимаю! Я страшно тебе благодарна за всё! Но я люблю его!
Макс опускает голову:
-   Убеждать влюблённого человека – бесплодная работа. Не забудь о нашем разговоре, Марина. Я исчерпал не все аргументы. Последние я выдвину в крайнем случае. Но я очень надеюсь, что его не будет. Я не скрою от тебя, Марина, что в это время сёстры разговаривают с Серёжей.
 -  Результат, я уверена, будет тот же.

Сентябрь 1911 года. Утро. В столовой завтракают Ася со своим мужем Борисом Трухачёвым, Марина и Сергей Эфрон. Марина – наигранно весело:
-   Сегодня приезжает папа. Александра Олимпиевна, что там, в телеграмме сказано – когда приходит поезд?
Александра Олимпиевна неторопливо надевает очки:
-   В 14.30.
Марина – бодро:
-   Спасибо. Значит, план такой: папа возвращается из Германии, где был по делам Музея. В Германии он месяц лежал в клинике под Дрезденом. Опять сердце. Вы, Ася и Борис, поезжайте после завтрака к себе. Приедете завтра, когда я приму первый удар на себя. Позвоните вечером, чтобы узнать, как прошёл разговор. Серёжа посидит в своей комнате наверху, пока я буду с папой разговаривать. Без моей команды не выходить. Надо всё осторожно сделать. Всё-таки – сердце! Я буду предельно осторожна. Если можно было бы не говорить! Но нельзя не говорить! Как иначе мы объясним уход из дома? Придётся говорить всё, как есть. Ася, ты не звони, пусть Борис! Тебе нельзя волноваться. Вообще, что бы ни случилось, ведите себя спокойно. Папа посердится, и перестанет. Особенно когда узнает, что станет дедом. Всем всё понятно?
Все согласно кивают головами. Марина   с вздохом:
-   А я поеду встречать папу. Жаль, что мы все не можем поехать! Кстати, я отправила письмо-извещение Максу в Париж, что мы с Серёжей решили пожениться. Представьте, вместо одобрения или, по крайней мере, ободрения он прислал самые настояшие соболезнования, полагая нас обоих   слишком настоящими для такой лживой формы общей жизни, как брак. Я, конечно, вскипела: либо признавай меня всю, со всем, что я делаю (и не то ещё сделаю!) – либо, вообще со мной не знайся. Словом, я послала ему в Париж открытку, написав, что его письмо – большая ошибка. Что в его издевательстве виновата, конечно, я, допустившая слишком короткое обращение. Жаль, а ведь я так хотела, чтобы он был шафером на нашей свадьбе.
Ася   задумчиво:
-   И Макс ничего не ответил на твоё письмо?
Марина – живо:
-   Ответил! Извинился! Всё вернулось на круги своя. Он милый медведюшка! Теперь он – за нас!
Ася – грустно:
-   Все – против нас! Серёжины сёстры, родственники Бориса. Как будто мы виноваты в том, что полюбили друг друга. Почему выходить замуж надо непременно тогда, когда станешь старым. Даже двадцать лет – уже старость. Какая гадость! Теперь вот ещё   папа! Я ужасно боюсь его приезда, а ещё больше – что он скажет. Вряд ли он обрадуется. Я так и слышу, как он говорит: «Что?! Вышли замуж за гимназистов?! За мальчишек?!».
Все, сидящие за столом, смеются. Все, кроме Александры Олимпиевны. Действительно, привели в дом мальчишек. Какие из них мужья! Приедет барин, а ему такой удар! Ну, и молодёжь пошла, своевольная! Что хотят, то и творят! Ой, быть беде! Сердиться будет барин!

Извозчик останавливается подле дома в Трёхпрудном переулке. Из пролётки легко выскакивает Марина. Следом за нею тяжело и грузно высаживается Иван Владимирович. Дворник Илья выгружает чемоданы. На крыльце Ивана Владимировича встречают Александра Олимпиевна, Глаша и кухарка Настя. Марина поддерживает отца под руку. Иван Владимирович, тяжело дыша, понимается по ступеням. Здоровается со всеми. Входит в дом. Дворник вносит чемоданы. Иван Владимирович, снимая пальто:
-   Открытки ваши получал, спасибо. Одно только не пойму, зачем ты, Муся, ездила в Уфимскую губернию. Зачем так далеко, и что ты там делала?
-   Кумыс пила, папа.
-Кумыс можно и в Москве купить, если тебе уж так захотелось.
-   В Москве – привезённый кумыс, а там – свежий.
-   Причуды! Причуды! Но всё-таки – странно!
Александра Олимпиевна – торжественно:
-   Через пятнадцать минут, барин, кушать будет подано!
Иван Владимирович – добродушно:
-   Вот и славно! Пообедаем! Жаль только, что Ася всё ещё в Крыму.
Марина и Александра Олимпиевна обмениваются молниеносными взглядами. Иван Владимирович ничего не замечает:
-   Да, кстати, я забыл сказать. В Германию из Москвы мне пришло уведомление, что все обвинения с меня сняты, и я восстановлен в прежней должности.
Марина – радостно:
-   Отлично! Просто замечательная новость, папа. Поздравляю!
Александра Олимпиевна, вытирая глаза платочком:
-   Слава тебе Господи! Слава тебе!

Иван Владимирович отдыхает в своём кабинете на диване. На нём старенький домашний халат. Как хорошо быть дома! Устал ездить по заграницам. Если бы не дела Музея, ни за что не поехал бы больше. Вот и в сердце боль. Что-то не проходит. Надо бы капель принять. Раньше такого не было. Хоть бы Музей поскорее открыть. Успеть бы! В дверь стучат. Иван Владимирович садится:
-   Кто там? Войдите!
Входит Марина. Она в красивом, но скромном платье. Ей короткие русо-золотистые волосы слегка вьются. На носу её очки, которые, впрочем, войдя, она снимает и держит в руке. Она очень хороша в свои восемнадцать лет. Иван Владимирович широко улыбается ей навстречу:
-   Мусенька! Входи! Как ты похорошела! Прямо взрослая барышня! Садись, милая, вот сюда, рядом со мною. Как жаль, что Ася всё ещё в Крыму. Скоро она приедет? Что осенью делать в Крыму?
-   Скоро, папа. Со дня на день. Может быть даже завтра. Скорее всего, что завтра.
-   Вот и славно! Вот и хорошо! И заживём втроём на славу, как раньше.
Марина решает подойти к делу издалека:
-   Папа, а как ты себя чувствуешь?
-   Вполне хорошо. Немецкие врачи меня основательно подлечили. Вполне хорошо себя чувствую. Только вот что-то устаю быстро. Раньше днём никогда не лежал. А вот – захотелось прилечь. Н-да! Хе-хе-хе!
-   Папа, у меня к тебе важный разговор.
-   Важный? Ну, что ж! Давай, поговорим! Что-нибудь случилось?
Марина – нарочито небрежно:
-   Да ничего особенного. Ты только не волнуйся. Совершенно ничего особенного. Ася вышла замуж.
Иван Владимирович несколько секунд молчит, пытаясь осознать новость.
-   Замуж? Как – замуж? Какой-такой замуж? Ей только шестнадцать лет!
-   Папа, мне Эллис и Нилендер в мои шестнадцать лет предложения руки и сердца делали.
-   Ну, так ты же не приняла!  В тебе же было довольно благоразумия.
-   Папа, я их – не любила. А Ася – своего мужа – любит.
Иван Владимирович  молчит, осознавая новость. Марина с беспокойством следит за выражением его лица. Иван Владимирович – медленно:
-   И кто же он – мой зять?
-   Борис Трухачёв, гимназист.
Иван Владимирович подскакивает, как будто его укололи, лицо его краснеет:
-   Что-о-о?! Гим-на-зист?! Ты сказала – гимназист?!
Иван Владимирович вскакивает с дивана и начинает ходить из угла в угол. Видно, что он потрясён новостью.
-   Моя дочь – за гимназиста?! О, Господи! За гимназиста!! Она что, с ума сошла?!
Марина – обеспокоено:
-   Папа, пожалуйста, не волнуйся. Ну, и что! Он очень красивый!
Иван Владимирович круто останавливается перед дочерью:
-   Так ведь он же – мальчишка!
-   Папа, это ещё не всё.
-   Ещё не всё! Что же ещё?!
-   Ася ждёт ребёнка – Вашего внука.
Иван Владимирович садится снова на диван, и некоторое время, молча, смотрит на Марину.
-   Они венчались?
-   Нет ещё. Мы решили обвенчаться вместе. Две пары сразу.
Глаза Ивана Владимировича выражают полное недоумение. Ему кажется, что он ослышался:
-   Что-то я не понял!
-   Я тоже выхожу замуж, папа.
В кабинете повисает молчание. Наконец, Иван Владимирович – грозно:
-   Я надеюсь, что ты выбрала достойного молодого человека, Муся?
-   Да, папа. Сергея Эфрона. Он очень красив!
-   Что ты заладила   про красоту! Он   еврей?
-   Он русский. Правда, отец его – еврей. Но мать – русская, очень хорошей фамилии, Дурново.
Иван Владимирович, осмысляя:
-   Дурново? Да, действительно, хорошая русская фамилия. А чем занимаются родители твоего жениха?
-   Они умерли, папа. Но занимались революционной деятельностью.
Иван Владимирович в ужасе смотрит на Марину.
-   Господи! Я надеюсь, что твой жених имеет приличное занятие.
-   Он тоже гимназист, папа.
Иван Владимирович вскакивает:
-   Опять гимназист! Снова гимназист! Женихи и мужья – гимназисты!! Вы что, с ума все посходили?! Мало того, что замуж с бухты-барахты, так ещё и за гимназистов! Сумасшедший дом! Знал бы я, куда еду! Я знаю, что в ваше время принято никого не слушаться! Ты даже со мной не посоветовалась! Не говоря уж об Асе! Пришла – и «выхожу замуж»!
-   Но папа. Как же я могла с тобой советоваться? Ты непременно был бы против.
-   Может, и был бы! Вы так молоды! Вы неопытны! За гимназистов! За мальчишек, у которых ничего нет за душой! Боже мой! Боже мой! Если бы ваша мать знала! Если бы она – знала!
-   Папа, ничего страшного ведь не произошло. Мы выходим замуж за людей, котроых любим, и которые любят нас. Вот и всё! Надо это принять, как должное. Всё равно ничего изменить нельзя! И потом, наши мужья не останутся же навсегда гимназистами.
Иван Владимирович – слегка смягчаясь:
-   Ну, да. Ну, да. И кем же они хотят стать?
-   Поступят в Университет на филологический факультет.
Иван Владимирович – ещё более смягчаясь:
-   На филологический? Это хорошо. У твоего будущего мужа есть способности к филологии?
-   Он пытается писать рассказы.
-   Г-м! Хорошо. Но на свадьбах ваших я, конечно, не буду. Нет, нет, нет!
-   Папа, какая свадьба без тебя!
-   Когда вы замуж собрались повыскакивать за своих гимназистов, вам папа не был нужен. На свадьбах – не буду! Ну, а когда вы думаете венчаться?
-   Мы хотели бы венчаться за границей.
-   За границей? Почему – за границей?! За какой границей?!
-   Мы хотим поехать в свадебное путешествие – в Швейцарию.
-   Но венчаться-то, почему не дома, не в Москве?! Или у вас на то есть особые причины?
-   Нет, папа. Особых причин нет. Можем и в Москве венчаться.
  -  То-то! Только в Москве! Взяли моду – важные дела делать за границей. Будто и родного дома нет!
Марина решается выложить всё сразу:
-   Папа, мы будем жить отдельно. Ася с Борисом уже сняли квартиру. И мы с Серёжей – тоже. В Сивцевом Вражке. Четыре отдельные комнаты в только что отстроенном доме. Итальянские окна. Вся Москва – как на ладони. Недалеко от Трёхпрудного. Папа, так будет лучше. Этот дом всё равно не наш, а твой, Валерии и Андрея, по матери – Иловайских. Так что так будет лучше.
Иван Владимирович тяжело вздыхает:
-   Вот и остался на старости   один.
-   Мы к тебе часто будем приходить, папа.
-   Это ты сейчас так говоришь, а выйдешь замуж, и некогда станет к отцу-старику заглянуть. А где Сергей сейчас? У родственников? Есть у него родственники?
-   Есть старшие сёстры и братья. Одна сестра живёт в Петербурге. Замужем за юристом.
Иван Владимирович – укоризненно:
-   Вот, вышла замуж за приличного человека с положением в обществе.
-   Есть в Москве две сестры – Вера и Лиля. Не замужем. Они – актрисы.
Иван Владимирович – подозрительно:
-   Ещё не хватало! Актрисы!
-   Папа, они очень хорошие и добрые люди. И очень любят брата.
-   Так он сейчас – у них?
-   Нет, папа, я им его не отдала.
У Ивана Владимировича округляются глаза:
-   Что значит – не отдала?! Что значит – не отдала?!
-   Не отдала, и всё!
-   Так, где же он?!
-   Здесь. Наверху. Я его поселила в свободной комнате.
Иван Владимирович молча осмысливает ситуацию.
-   Муся, это же как-то – неудобно. Вы ещё не женаты. Прилично ли это – до свадьбы? Господи, ну почему у вас всё не как у людей!
-   Папа, мы живём в разных комнатах. Не переживай! Все приличия – пустяки! Завтра мы уедем на свою квартиру в Сивцевом Вражке. Ну, папа! Не волнуйся! Что в этом особенного?! Все условности – пустяки!
-   О. Господи! Всё-то у тебя, Муся, пустяки! Так он   гимназист?
-   Папа, он не учился, потому что был болен.
-   Так, мало того, что он недоучившийся гимназист, так он ещё и болен!
-   Врачи подозревают – туберкулёз. Но это только подозрение. Но здоровья Серёжа – хрупкого. С ним надо – осторожнее. А гимназию он закончит экстерном. Ты ведь ему поможешь?
Иван Владимирович с величайшим изумлением:
- Я?!
-   Ну, да! У тебя ведь связи, и всё такое. Мы решили, что Серёжа сдаст курс за весь гимназический курс экстерном в Феодосии. Там легче, чем в Москве будет сдавать. Ты напишешь директору гимназии письмо, чтобы к Серёже отнеслись внимательней. Тебя ведь вся просвещённая Россия знает.
-  Когда я сдавал экзамены, за меня никто не хлопотал.
-  Папа, Серёжа такого слабого здоровья. Впрочем, мы потом это обсудим. Попозже.
-  Так, так, так! Всё интереснее и интереснее. Так говоришь, он хотя бы красив?
-  Очень, папа. Огромного роста.
-  Ну, хоть какой-то плюс. Ну, раз уж он здесь, зови, будем знакомиться.
Марина – радостно:
-  Можно?
-  Можно, можно!
-  Папа, ты – самый лучший! Ты увидишь, какой Серёжа красавец! Какой он благородный! Какой он умный! Он – лучше всех!
-  Зови своего огромноростого красавца. Некуда деваться, будем знакомиться. Хотя, всё так странно! Так неожиданно!

Марина, оглядываясь по сторонам, звонит в передней по телефону. Говорит в телефонную трубку вполголоса, чтобы её не услышал Иван Владимирович:
-   Борис, всё прошло хорошо. Вы завтра приезжаете из Крыма и сразу – к нам. Понял? Конечно, старик погремел, как Зевс. Пометал молнии. Но смирился. Познакомился с Серёжей. Кажется, ему Серёжа понравился.  Так что завтра к завтраку – подъезжайте. Хорошо. Передай Ася, чтобы не волновалась. Всё. До встречи.

Малиновая комната Марины в Сивцевом Вражке. Марина в красивом белом пеньюаре с кружевами сидит за своим письменным столом. Она что-то пишет. Стук в дверь. Марина приглашает войти того, кто за дверью. Входит Сергей:
-   Вы заняты? Я приду попозже.
-   Входите, входите Серёженька. От Вас у меня нет тайн.
Эфрон подходит к Марине и целует её. После этого садится возле Марины. Марина, улыбаясь, любуется мужем.
-   Я пишу письмо Максу. Он у Штейнера в Германии, помогает строить антропософский посёлок в Дорнахе. Андрей Белый тоже там. Написала, что комнаты у нас с Вами vis a vis, Ваша – тёмно-зелёная, а моя – малиновая. Описываю, что стоит у меня в комнате.
Марина с гордостью окидывает взглядом свою комнату.
-   Пишу, что у меня большой книжный шкаф с львиными мордами из папиного кабинета, диван, письменный стол, и лиловый граммофон с деревянной трубой. А также глобус. А в Вашей комнате – мягкая серая мебель. Написала, что отпраздновали Ваше 18-летие, и моё 19-летие 26 сентября.Приглашаю его на нашу свадьбу.
-   А о своей новой книге Вы написали?
-   Конечно. Написала, чтобы через месяц ждал сборника, что вчера отдала его в печать. Знаете, Серёжа, я уверена, что Максу не понравится мой второй сборник. Макс говорил мне, что второй сборник должен быть лучше первого или будет плох. «En poesie, comme en amour, rester a la meme place – c`est reculer?» (В поэзии, как и в любви, остаться на одном и том же месте – значит, отступать?) Это прекрасное высказывание, способное воодушевить меня, но не изменить! 
-   Вы не забыли, что в начале января мы едем в Петербург к Нюте?
-   Не забыла, Серёженька. А это обязательно – ехать?
- Должен же я познакомить Вас с моей старшей сестрой.
-   Да, да, и она будет, как Вера и Лиля, пилить Вас, чтобы Вы сдали экзамены в гимназии и поступили в Университет. Как это всё скучно! «Наслаждаться университетом», как выразилась в письме к Вам Нюта. Наслаждаться – университетом, когда есть Италия, Испания, море, весна, золотые поля! Мир очень велик, жизнь безумно коротка, зачем приучаться к чужому, к чему попытки полюбить его? 
-  Я мужчина, Мариночка. Мне необходимо заниматься серьёзным делом.
-  Ну, да! Уютная квартира, муж-адвокат – или кто там ещё! – жена адвоката, интересующаяся «новинками литературы». О, как скучно, скучно!
-  Ну, а какой жизни Вы бы хотели?
-  Серёженька, я считаю нас достойными всей красоты мира, чтобы терпеливо и терпимо выносить каждую участь! Я хочу путешествовать! Видеть мир! Знакомиться с разными людьми! Я хочу, чтобы жизнь была, как праздник! Хочу увидеть все Музеи и картинные галереи мира! Хочу побывать во всех оперных театрах! Хочу увидеть карнавал в Венеции! О, как много я хочу! А Вы со своими экзаменами! Неужели нельзя просто наслаждаться жизнью? Молодость ведь быстро пройдёт.
-  Понимаю! Вы – поэт! Вам нужны впечатления, новые встречи. Обещаю Вам, когда я выучусь на адвоката, или филолога, или историка, мы не будем сидеть дома. Мы будем путешествовать. У нас будут увлекательные приключения.
-  Когда это будет?! Я хочу сейчас! Немедленно! И потом, почему, чтобы путешествовать, Вам непременно нужно быть адвокатом, или инженером? Или историком? Всё равно Вы не будете работать по специальности. Или служба, или путешествия! Это нельзя совместить.
Серёжа опускает глаза:
-   Ну, так принято, чтобы у мужчины было какое-нибудь занятие. Может быть, мне в офицерское училище пойти? Мундир, эполеты, это так красиво! Впрочем, не знаю. А путешествовать мы будем. Скоро у нас будет свадебное путешествие.
-   А потом эти занудные экзамены?
-   А потом – эти гнусные экзамены!
-   Ну, хорошо! А после экзаменов – снова в путешествие.
-   Что Вам дома не сидится? Смотрите, как у нас хорошо, как уютно, как славно! Я вообще мечтаю купить когда-нибудь поместье и жить в деревне.
Марина – быстро:
-   Я не люблю деревни. Я люблю Москву!
-   А зимой мы будем жить в Москве. Хотя мне зимой в деревне нравится. Топится камин. Ветер завывает в трубе. Снег белый-белый. Тихо. Покойно.
-  Да Вы дразните меня! «Покойно»! Не покойно, а омерзительно скучно! Вы, может быть, себе и халат стёганый заведёте, чтобы окончательно на помещика походить?
Эфрон вздыхает.
-   А что, я бы завёл. Что плохого в стёганом халате? Можно, я в конце Вашего письма к Максу припишу несколько строк?
-   Конечно, Серёженька.

Зима 1912 года. Праздничный вечер на «Курсах драмы» Софьи Васильевны Халютиной – актрисы Московского Художественного театра. Марина и Эфрон снимают шубы в раздевалке. Марина великолепно и необычно одета, и это сразу замечают все женщины, собравшиеся на вечер. Марина одета в шёлковое, коричнево-золотое платье. Широкая пышная юбка до полу, наверху густые сборки обняли её тонкую талию. Старинный корсаж: у чуть открытой шеи – камея. На фоне всех остальных женщин, одетых по моде 1912 года в узкие юбки с разрезом и белые блузки, Марина выглядит принцессой XVIII века. Глядя в зеркало, Марина поправляет причёску. Её золотые пышные волосы прекрасно подстрижены и хорошо лежат. Лицо – нежно-розовое. Рядом с Мариной слегка сутулится Эфрон. Его смущает его высокий рост. Его чёрные волосы причёсаны на косой пробор. Он в чёрном сюртуке и галстуке бабочкой.
Две девушки, пробегая мимо, увидев красивую пару, останавливаются, якобы тоже посмотреться в зеркало. На самом деле они исподтишка разглядывают изумительное платье Марины. Одна девушка шепчет другой:
-   Кто это?
-   Это брат нашей Веры Эфрон с женой. Она – поэтесса, Марина Цветаева. Неужели ты не слышала о ней?
-   Нет! Никогда! И никогда не видела такого очарования!
Появляется распорядитель. Он громко объявляет:
-   Пожалуйте в зал, господа! Прошу занять места!
Небольшой зал шумит и заполняется, оставляя узкий проход к сцене. Распорядитель почтительно провожает Эфрона с Цветаевой в первый ряд. Надменно шуршит шёлковое пышное золотое платье.
Девушка в пятом ряду наклоняется к своей спутнице:
-   Такое носит, наверно, во всей Москве только она.
-   Точно такие платья я видела в сундуке у моей мачехи, это были платья её двух бабушек.
-   Какая очаровательная смелость – прийти в таком платье в общество!
-   Это явное презрение к моде, а заодно и к нам, будущим актёркам, как Вы думаете? Всё делает наперекор!
-   Что Вы хотите! Цветаева – поэт!
-   Правильно! Поэт всегда свободен. Это мы зависим от общественного мнения, от режиссёра, директора, партнёра. А поэт зависит только от вдохновения.
Шум в зале постепенно стихает. Голос из зала:
-   Давайте, начнём вечер стихами госпожи Цветаевой.
Лицо Марины розовеет. Она высоко поднимает голову и застывает, пытаясь справиться с волнением.
Голос из зала:
-   Тише, господа! Начинаем!
Марина встаёт и быстро идёт к сцене. Приподняв спереди длинную юбку двумя руками, она легко взбегает на сцену.
Она чувствует себя красивой. Все глядят на неё. Она чувствует всеобщее восхищение и удивление. Это так приятно! Но сейчас она их удивит ещё больше! Она стала писать по-новому. У неё обнаружилась новая манера – острая, страстная, откровенная. Она начала понимать, о чём хочет и как надо писать. Поэт на сцене. Актриса на сцене! Видела бы её сегодня Сара Бернар! Да, но актриса говорит чужой текст, а поэт – свой собственный. Начнём!
Марина начинает читать свои последние стихи. Манера читать стихи у Цветаевой интимная, ритмическая, музыкальная.
Всё таить, чтобы люди забыли,
Как растаявший снег и свечу?
Быть в грядущем лишь горсточкой пыли
Под могильным крестом?  Не хочу!

Каждый миг, содрогаясь от боли,
К одному возвращаясь опять:
Навсегда умереть! Для того ли
Мне судьбою дано всё понять?

Вечер в детской, где с куклами сяду.
На лугу паутинную нить,
Осуждённую душу по взгляду…
Всё понять и за всех пережить!

Для того я (в проявленном – сила)
Всё родное на суд отдаю,
Чтобы молодость вечно хранила
Беспокойную юность мою.

Зал разражается аплодисментами. Ага, кажется, их задело!

Цветаева, окружённая поклонниками и поклонницами, идёт в раздевалку. За толпой идёт Эфрон. Он рад за Марину. Какой успех! И это – его жена! Честно говоря, он не ожидал, что у неё будет такой успех. Невероятно! Оказывается, его жена – действительно поэт! А он ещё и гимназии не закончил. Надо непременно закончить. И заняться чем-нибудь, чтобы и у него был такой же успех. Интересно, к чему у него есть способности? Может быть, стать писателем? Пробовал же он писать рассказы. Надо их тоже напечатать. Пока Цветаева одевается, происходит нечто вроде блиц-конференции. Цветаевой задают вопросы, она отвечает:
-   Вы давно пишете стихи?
-   С пяти лет.
-   Вы печатаете свои стихи?
-   Да. У меня вышли две книги стихотворений: «Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь».
-   А как Вы пишете?
-   Я не поняла вопроса.
-   Вы ждёте вдохновения? Как оно приходит?
-   Как это   «ждать вдохновения»? Оно всегда со мной? Встаю утром, сажусь ск столу и начинаю писать.
-   Но вот у Пушкина: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон, В заботы суетного света он малодушно погружён».
-   Это не обо мне. Меня Аполлон почему-то всегда требует к священной жертве. Каждый день.
Цветаева ищет глазами Эфрона. Увидев его, улыбается, подзывает к себе. Эфрон протискивает через толпу, берёт жену под руку, ведёт к выходу.
Вдогонку супружеской паре несутся крики:
-   Марина Ивановна! Приходите к нам ещё! Пожалуйста! Мы Вам будем очень, очень рады! Сергей Яковлевич! Приходите непременно!
Одна молодая актриса – другой:
-   А какой муж у неё красавец! Брат Веры?
-   И Лили.
-   А он чем занимается?
-   Кажется, тоже на сцене поигрывает.
На заснеженной улице горят фонари. Под ногами скрипит снег. Эфрон – довольным тоном:
-  Вы сегодня блистали, Мариночка! Я ужасно рад за Вас! Всё прошло отлично.
-   Спасибо, Серёженька. Я так волновалась, когда выходила на сцену. А когда вышла, волноваться перестала. Я читала, как будто Вам одному, а других как будто не было.
-   Так всегда и читайте, мне одному.
Подкатывает извозчик:
-   Подвезти, барин?
Эфрон подсаживает Марину. Садится сам.
-   Куда прикажете?
-   Марина, домой или в обормотник?
-   Куда?
-   На Малую Молчановку. Разве Вы не знаете, что Алексей Толстой – он ведь живёт в этом же доме на 5-м этаже – пришёл  и спросил Веру: дома ли обормоты? Вера засмеялась и говорит ему: «Алехан, Вам не стыдно называть нас так?». «Почему стыдно?»   отвечает он. – «Я весь ваш обормотник очень люблю». Отныне квартиру на Малой Молчановке мы называем   обормотником. Так куда? Домой или в обормотник?
-   Конечно, в обормотник! Не хочется домой в такой вечер.
-   Эй, на Малую Молчановку, дом № 8.
-   Слушаюсь, барин.

27 января 1912 года в Палашёвской церкви венчание Цветаевой и Эфрона. Священник обводит пару вокруг аналоя. Цветаева первой ступает на коврик. По примете, она будет верховодить в доме. Радостные поздравления приглашённых гостей. Эфрон – Марине – тихо:
-   Жаль, Макс не приехал.
Марина   тихо:
-  И мне – жаль. Мне его не хватает.
= Здесь весь обормотник. Свидетелей просят расписаться в большой приходской книге. Пра одета в кафтан, но в юбке, свидетельница, через весь лист неожиданно и неудержимо подмахивает: «Неутешная вдова Кириенко-Волошина» и торжествующе смотрит на священника. Цветаева не может удержиться от смеха. Эфрон пытается сдержаться, но не может и тоже начинает хохотать. Пра – невозмутимо отходит в сторону. Священник неодобрительно смотрит на Пра и брачующихся:
-   Весёлые господа!

Апрельское утро в Сивцевом Вражке. Цветаева и Эфрон завтракают. Цветаева в розовом пеньюаре. Наконец-то, она может позволить себе наряжаться. Она может распоряжаться процентами с капитала, лежащего в банке. Правда, мать сделала распоряжение, чтобы девочки не могли воспользоваться основным капиталом до достижения сорокалетнего возраста. Боялась, что девочки потратят деньги на революционную деятельность и останутся ни с чем. Напрасны были страхи матери. Девочки её не так глупы, как ей казалось. К чему им эта революционная деятельность! Есть занятия интереснее. Жизнь так прекрасна! Слава Богу, процентов с капитала хватает не только на основные нужды, но и на приятные вещи, вроде нарядной одежды. Мать всегда одевала их с Асей скромно. Слишком скромно.
Эфрон читает жене выдержки из рецензий из журналов и газет на её второй сборник «Волшебный фонарь»:
-  Как Вы и предвидели, Мариночка, рецензии не очень хороши на этот раз. Может быть, в Вашем положении, лучше их не читать?
-   Читайте, читайте! Беременность не болезнь. Я переживу!
-   «Верна себе и г-жа Цветаева, продолжая упорно брать свои темы из области узко-интимной личной жизни, даже как бы похваляясь ею («острых чувст и нужных мыслей мне от Бога не дано»). <…> Пять-шесть истинно поэтических красивых стихотворений тонут в её книге в волнах чисто «альбомных» стишков, которые если кому-то и интересны, то только её добрым знакомым».
-   Кто это?
-   Догадайтесь!
-   Брюсов, конечно!
-   Верно!
-   Процитировал-таки меня. Стишок я ему написала не из лучших, но не в этом дело. Я ему ещё напишу. У него не сердце, а ночник. Он просто завистник! Ранний старик! Так и напишу   ранний старик! Ещё есть?
-   Может, хватит?
-  Продолжайте!
-   Газета «Речь». Это Городецкий. Он пишет, что в некоторых стихах есть «отрава вундеркиндства». В общем, он называет Ваши стихи – женским рукоделием.
-   Так! Дальше! Что пишут в толстых журналах?
-   «В «Аполлоне» выступил Гумилёв. О «Вечернем альбоме» отзывается хорошо. Но «Волшебный фонарь» называет   подделкой, изданной в поддельном, стилизованном «под детей» книгоиздательстве «Оле Лукойле». В каталоге этого издательства помечены всего три книги. (Одна из них – мои рассказы). «Те же темы, те же образы, только бледнее и суше, словно это не переживания и не воспоминания о пережитом, а лишь воспоминания о воспоминаниях. <…>  Стих уже не льётся, а тянется и обрывается. <…> Длинных стихотворений больше нет – как будто не хватает дыхания. Маленькие   часто построены на повторении о пережитом или перефразировании одной и той же строки. Говорят, что у молодых поэтов вторая книга обыкновенно бывает самой неудачной. Будем рассчитывать на то, что…». Продолжать?
-   Не надо. Это всё? Или кто-то ещё?
-   Пока что – всё.
-   О Ваших рассказах есть что-нибудь?
-   Ничего.
-   Брюсов – понятно. Я у него, как кость в горле. А Городеций и Гумилёв участники какого-то цеха. Будь я в цехе, они бы не ругались, но в цехе я не буду.
-   Не расстраивайтесь, Мариночка.
-   А я и не расстраиваюсь. Папе книгу я подарила, он её тоже забраковал. Давайте, лучше поговорим о покупке нашего дома. Эта тема куда интереснее! Тьо уже интересовалась, купили ли мы особняк?
-   Дом купеческий. Я его хорошо осмотрел. Завтра можем поехать вдвоём и посмотреть. Мезонин, очень солнечный. Зала с аркой. Есть садик, мохнато-лохматый двор. Дом стоит 18,5 тысяч. Да, чуть не забыл. Во дворе живёт мохнато-лохматый пёс, похожий на льва – Осман. За него хозяин просит 3 рубля. Покупаем?
-   Османа? Конечно! У нас будет свой пёс! Чудесно!
-   Только не вздумайте его целовать, как Лапко в Коктебеле! Этот пёс – цепной.
-   Мы с ним подружимся. Осман    не Брюсов!
-   Дался Вам этот злой Брюсов! Забудьте о нём.
-   Я бы забыла, но он обо мне не забывает.

«Общество Свободной Эстетики». Зелёная комната, в которой ждут выхода на сцену поэты, приглашённые Брюсовым читать стихи. Чёрная густая мужская группа поэтов. На голову выше их – Валерий Брюсов, надменно озирающий всех с высоты своего роста. Входит Цветаева. Останавливается. Вот он, её любимый враг! Смотрит на неё. И, правда   похож на волка. Брюсов делает шаг ей навстречу, но останавливается на полпути. Полуобернувшись к группе поэтов, представляет Цветаеву:
-   А это – поэтесса Марина Цветаева. Но так как «все друзья в семье поэтов», то можно – (поворот в сторону Цветаевой) – обойтись без рукопожатий.
Ах ты, чёрт! Он мне просто руку подавать не хочет! Отлично! Не подавай! Я тебе сейчас покажу!
Обойдя Брюсова, Цветаева подходит к группе поэтов и здоровается за руку с ближайшим поэтом – «Цветаева», затем с его соседом, и со всеми по очереди, вкруговую, пока не перездоровалась со всеми, а всех – человек двадцать. В комнате во время церемонии рукопожатия царит молчание. Брюсов терпеливо ждёт с лёгкой усмешкой на губах. К нему Цветаева не подходит. Закончив церемонию, она неторопливо закуривает, подходит к Брюсову и пускает дым ему в лицо, и ласково, с улыбкой произносит:
-   Фимиам!
Брюсов, сверкнув глазами, – не говорит, а как бы лает:
-   А теперь, господа, можно и начинать?
Цветаева – отчётливо в тишине:
-   Теперь – можно!

Утро в Трёхпрудном переулке. 31 мая 1912 года. Все собираются на открытие Музея. Мечется горничная с платьями Марины, Аси и Валерии. Иван Владимирович в прекрасном расположении духа ходит из угла в угол по кабинету. На нём домашний старый серо-зеленоватый халат, цвета Времени. Он волнуется, напевает арию из «Аиды». Время от времени останавливается подле портрета Марии Александровны и долго глядит, что-то шепча. Звонок в дверь. Иван Владимирович выходит в залу. Навстречу ему из других дверей явление очень красивой, очень высокой тридцатипятилетней дамы – с громадными зелёными глазами в тёмной широкой и глубокой оправе ресниц и век, как у Кармен. На лице смуглый терракотовый румянец. Это Лидия Александровна Тамбурер – зубной врач, друг семьи:
Иван Владимирович устремляется навстречу ей:
-   Лидия Александровна! Дорогая! Здравствуйте! Ради Бога, извините! Я в таком виде. По-домашнему. Не знал, что это – Вы. Думал – курьер. Позвольте, я…
Смущенно показывает на халат.
-  Нет, нет, нет, дорогой мой, глубокоуважаемый Иван Владимирович! Так гораздо лучше. В этот знаменательный день халат Ваш похож на римскую тогу. Вот именно – тогу. Даже на греческий пеплум. Да!
В залу сбегаются Ася, Марина, Трухачёв, Эфрон, ночевавшие в доме Ивана Владимировича перед открытием Музея. Ася и Марина виснут на шее Лидии Александровны.
Иван Владимирович   сконфуженно:
-   Но…я, знаете…как-то не привык…
-   Уверяю Вас – настоящая тога мудреца!  К тому же через несколько часов вы предстанете нам во всём своём блеске. Я так рано, потому что хотела первой  поздравить Вас с этим великим днём, самым прекрасным днём Вашей жизни – и моей тоже. Да, и моей! В которой мне  никогда ничего не  дано было создать. Мне не было дано этого счастья. Поэтому я Вас так и полюбила. Сразу полюбила. И буду любить до последнего вздоха. За то, что Вы – созидатель. Я должна была первой поблагодарить Вас за подвиг Вашей жизни, за подвиг Вашего труда. От имени России и от своего имени я принесла Вам – вот это.
Перед ошеломлённым Иваном Владимировичем – лавровый венок.
-   Позвольте, позвольте, позвольте…
-   Наденьте его – сейчас же, тут же, на моих глазах. Пусть он увенчает Ваше прекрасное, Ваше благородное чело!
- Чело? Лидия Александровна, голубушка, я бесконечно тронут, но…лавровый венок…мне?! Это, право, как-то даже и некстати!
Лидия Александровна – со слезами в голосе:
-   Нет, нет, нет! Не спорьте! Я должна увенчать Вас, хотя бы на мгновение!
Пользуясь тем, что благодарный и смущенный Иван Владимирович протягивает ей обе руки, Лидия Александровна быстрым жестом надевает ему на голову венок. Иван Владимирович отбивается:
-   Прошу Вас, не надо! Не надо!
Лидия Александровна – умоляюще:
-   О. не снимайте! Он Вам так к лицу!
В восхищении Лидия Александровна целует Ивана Владимировича в увенчанный лаврами лоб.
Мгновение спустя венок снят и бережно уложен на стол. Лидия Александровна, всё ещё сжимая руки Ивана Владимировича:
-   Хочу, чтоб Вы знали: это – римский лавр. Я его выписала из Рима. Деревце в кадке. А венок сплела сама. Да. Пусть Вы родились во Владимирской губернии, Рим – город Вашей юности, и душа у Вас – римская. Ах, если бы Ваша жена имела счастье дожить до этого дня! Это был бы её подарок!

Немного позже. Открытие Музея изящных искусств, имени императора Александра III. На густой синеве неба   белое здание музея с классическими колоннами по фасаду. По сторонам входа двойные ряды лицеистов, прислонившихся к колоннам. По лестнице поднимается почтенный старец в длиннополой бобровой шубе – историк Дмитрий Иловайский. Он обращается к подбежавшему церемониймейстеру:
-   А где тут у вас раздеваются?
Церемониймейстер изгибается в поклоне:
-   Пожалуйте, Ваше превосходительство.
-   А нумера даёте? А то шуба-то, небось, бобровая, как бы при торжестве-то не спёрли.
-   Не извольте беспокоиться, Ваше превосходительство.
Валерия, стоящая подле Ивана Владимировича, замечает:
-   Дедушка Иловайский пришёл!
В вестибюле Иловайского сердечно приветствует его коллега и друг Иван Владимирович Цветаев. Цветаев в расшитом золотом мундире, сияет. Сегодня открывается его детище – музей, созданию которого он отдал много лет своей жизни. Многочисленные гости разбрелись по залам музея. Рядом с Иваном Владимировичем – его семья: Валерия, Андрей, Марина с мужем, Анастасия с мужем. Все гости в основном старики в расшитых золотом мундирах, на мундирах блистают ордена. Кроме мужей Марины и Аси, и их сводного брата Андрея молодых людей больше нет. Неподалёку расположилась группа молодых великих князей. Но их молодость, как бы, не в счёт. Они стоят, как статуи. Эфрон во фраке и шапокляке не может устоять на месте. Он всё хочет видеть, суетится, перебегает с одного места на другое, и нечаянно задевает поднос с кавказскими минеральными водами. Все испуганно оборачиваются на шум и звон разбитого стекла, и, увидев сверкающие потоки воды, льющейся вниз по лестнице, убедившись, что это не бомба, успокаиваются. Эфрон испуганно замирает возле жены. В этот момент, поднимающийся по лестнице старичок, спотыкается и падает. Он не может подняться, и только ворочает головой. Эфрон стремительно сбегает по лестнице к нему и ставит на ноги, как куклу. Старичок в знак благодарности слегка наклоняет голову. Дамы тоже похожи на кукол, затянутых в высокие корсеты, в высоких стягивающих горло воротниках, с высокими «подъездами» причёсок. Среди гостей видны и купцы. Они ведут себя степенно и чинно. Стоит в ожидании молебна духовенство. Между гостями мечется церемониймейстер:
-   Господа, Mesdames… Их величества сейчас будут… Прошу…Прошу… Прошу… Дамы – направо. Господа – налево.
Никто не слушает церемониймейстера. Внимание всех направлено на грузного, массивного, с умным лицом сановника, который с плавными и вескими жестами, что-то говорит – одному – для всех. Это – министр Витте. Нечаев-Мальцев, меценат, с Белым Орлом на груди стоит подле Ивана Владимировича. Он тоже – сияет. Эфрон уже покинул своё место подле жены, и пытается вклиниться в группу людей, стоящих подле Витте. Церемониймейстер натыкается на него:
-   Сударь, вы – кто? Журналист?
Эфрон – важно:
-   Я – литератор.
-   Ваше приглашение?
Эфрон немного теряет важность:
-   Я – зять Ивана Владимировича.
-   Сударь, вам – налево.
Эфрон послушно идёт налево. Цветаева делает ему знак приблизиться. В толпе нарастающий шум, волнение: «Идут! Приехали! Идут! Сейчас будут!»
Сами собою дамы – направо, мужчины – налево. По красной дорожке лестницы поднимается Государь. Он движется бодрым ровным скорым шагом, с добрым радостным выражением больших голубых глаз. Цветаева, стоящая рядом с отцом, смотрит на Государя. Их глаза встречаются. Государь слегка улыбается ей. Цветаева вспыхивает и приседает в глубоком реверансе. Дамы, когда мимо них проходит Государь, тоже склоняются в глубоком реверансе – живое и плавное опускание волны. Когда Цветаева выпрямляется, в её лице – глубокое волнение. Она видела самого Государя! Он на неё – посмотрел и ей улыбнулся. Никогда она этого не забудет! Никогда! За Государем – сонм белых девочек, Великих Княжон в белых мелокодонных шляпах с изогнутыми полями. Как прелестны эти девочки! За детьми, кивая и улыбаясь, тоже в белом, не спеша, с обаятельной улыбкой Государыня Александра Фёдоровна. Живая стена людей распрямляется. Начинается молебен:
-  Благослови, Владыко!

После молебна Государь говорит с Иваном Владимировичем. Иван Владимирович, чуть склонив круглую голову набок, отвечает. Государь, оглянувшись на дочерей, улыбается. Улыбается и Иван Владимирович. Свита Государя почтительно стоит поодаль.
Церемониймейстер подводит Государыне Александре Фёдоровне московских дам. Дамы приседают в реверансе перед Государыней.
Государь, сопровождаемый Иваном Владимировичем, идёт по залам. Вслед течёт река сановников, дам, купцов. Теперь все смотрят на статуи. Слышны названия греческих богов и богинь. Слышны возгласы одобрения.

Государь движется к выходу из Музея и спускается по лестнице. Вслед за ним течёт поток Великих Княжон, свита. Иван Владимирович остаётся стоять у входа в Музей. Поклонница Ивана Владимировича, Лидия Александровна Тамбурер,  всё время скромно державшаяся в тени, вдруг, решившись, выступает вперёд, хватает Ивана Владимировича за рукав:
-   Иван Владимирович, Вы должны выйти – и встать! Выйти – и встать! Выйти – и встать!
Иван Владимирович выходит и встаёт у главного входа, среди белых колонн, под самым фронтоном музея. Он стоит, склонив набок голову, и толпа, глядящая на него, рукоплещет ему. Государь, услышав рукоплескания, оборачивается и смотрит. Свита расступается. На верху лестницы стоит Иван Владимирович, напротив него, уже во дворе стоит Государь. Внимание всех присутствующих устремлено на Ивана Владимировича. Государь улыбается, дружески кивает ему. Руки Государя в белых перчатках приветствуют создателя Музея аплодисментами. Толпа разражается криками восторга. Это – триумф Ивана Владимировича!
Вечером того же дня в доме в Трёхпрудном переулке за ужином вся семья в сборе. Обсуждается главное событие дня. Цветаева с любопытством:
-   Папа, а что Государь с тобою говорил?
Иван Владимирович слегка улыбается:
-   «А скажите, профессор, что за красивая зала, где мы слушали молебен, такая светлая, просторная?»   «Греческий дворик, Ваше Величество»   «А почему он, собственно, греческий, когда всё здесь греческое?» Ну, я начинаю объяснять, а Государь дочерям: «Марья! Настасья! Идите сюда и слушайте, что говорит профессор!» Тут я ему: «Помилуйте, Ваше Величество, разве таким козам может быть интересно, что говорит старый профессор?». А потом сказал, что подписал указ о назначении меня Почётным опекуном моего музея.
Все домочадцы радостно приветствуют это сообщение.
Иван Владимирович с глубоким вздохом:
-   Нечему радоваться! Мне надо ехать в Петербург на приём к Государыне. И велят явиться в парадном мундире Почетного опекуна. А его надо – шить! Не меньше восьмисот рублей! С золотым шитьём! Потом «маленький» мундир, не меньше 160 рублей! И фрачная одежда! Это же разорение сплошное! Для поповича такая трата как будто и зазорна.
Марина – возмущенно:
-   Папа, ты больше бедным студентам отдаёшь! А на себя – зазорно?
-   Студентам – на жизнь, на нужную поездку по Италии! А мне на что расфуфыренным ходить! Господи! Но ведь без мундира – нельзя к Императрице?
Все – в голос:
-   Нельзя!
Иван Владимирович горестно всплескивает руками. Марина с плохо скрываемой гордостью:
-   Папа, а на меня Государь посмотрел!
Иван Владимирович добродушно:
-   Так на тебя и посмотрел?
-   Честное слово! У него глаза прозрачные, чистые, льдистые – детские.
Иван Владимирович философски:
-   Всё может быть, нужно же куда-нибудь смотреть.
Молодёжь хихикает. Марина, не обращая внимания, с удовлетворением:
-   Он мне – улыбнулся!
-   Так прямо и улыбнулся?
-   Честное слово!
Иван Владимирович философски:
-   Всё может быть, нужно же ему было кому-то улыбаться!
Марина упрямо:
-   А из всех-то он выбрал – меня!
Иван Владимирович с вздохом:
-   Нужно же ему было кого-нибудь выбрать!
Марина упрямо:
-   Нет, это – не случайно! Ничто в мире не случайно. Придёт время, я – его выберу!
Валерия саркастически:
-   Интересно, в каком это смысле?
Марина задумчиво:
-   Не знаю пока. Но – чувствую.
Ася с детской непосредственностью:
-   Папа, в августе у тебя будет внук!
Марина поправляет:
-   И внучка в сентябре! Поздравляем тебя!
Напряжённое молчание. Юные мужья дочерей несколько смущены. У Валерии на лице написано нескрываемое выражение: «Допрыгались!».
Иван Владимирович вздыхает, переводит взгляд на последний портрет Марии Александровны:
-   Что ж, замечательно! Поздравляю! Дай Бог! Дай Бог! Вот и открыл Музей!

20 декабря 1912 года. В церкви – крестины внуков Ивана Владимировича: Андрея   сына Аси и Бориса, и внучки Ариадны – дочери Марины и Эфрона. Иван Владимирович – крёстный отец. Присутствуют Лиля и Вера Эфрон, Макс Волошин. В крёстные матери выбрана Елена Оттобальдовна Волошина (Пра). Пра по случаю крестин оделась по-женски, т.е. заменила шаровары – юбкой. Но шитый золотом белый кафтан остался. Иван Владимирович несколько смущён. Роль крёстного отца и деда ему непривычна. Пра, напротив, сияет решимостью. Её орлиная голова гордо поднята.
Священник, собираясь опустить девочку в купель, неуверенно оглядывается на Ивана Владимировича:
-  Так, Ариадна?
Иван Владимирович смущённо:
-  Так мать хочет.
Священник, немного помедлив:
-   Имя-то хоть и христианское, да непривычное.
Пра решительно:
-   Ариадна! Это ответственно! Крестите!
Священник опускает младенца в купель:
-   Крещается раба Божия Ариадна!
Раздаётся звонкий плач младенца.
Иван Владимирович принимает поздравления. Священник, отведя Веру Эфрон немного в сторонку, говорит:
-   Мать по лестницам бегает, волнуется, волоса короткие – как у мальчика, а крёстная мать и вовсе мужчина…
Вера, улыбаясь:
-   Не мужчина! Просто она всегда так одевается.
Священник – строго:
-   Вообще-то в мужеском – женщине в церкви – не положено!
Вера пожимает плечами:
-   Вот ей сами и скажите.

Лето. Коктебелью. 1913 г. . Макс собирается на этюды в своей мастерской. Он складывает в небольшой чемоданчик краски и кисти. В дверь стучит Цветаева:
- Макс, к тебе можно?
-   Войди, Марина.
-   Макс, с тех пор, как мы приехали к тебе, ты от нас отдалился. Что происходит?
-  Ничего не происходит, Марина. Просто я очень занят. У меня – жажда работы. И остальные тоже работают. Разве нет?
-   Макс, давай начистоту. Мы в каких-то неестественных, натянутых отношениях, не о чём говорить и надо быть милым. Ты чем-то смущён. Всё время начеку. Неужели после моего замужества не могут быть прежние сердечные и простые отношения между нами? Может быть, ты не знаешь, как относиться к Серёже?
-   Марина, я чувствую себя третьим лишним. Что делать третьему, когда есть – двое?
-   Ты никогда не лишний, Макс. И не забывай, что ты – мой духовный папашк. Макс, люби нас вместе или по отдельности, только люби и непременно обоих. Я тебя об этом прошу. Мне плохо без твоего внимания.
Макс – сияя:
-   Я думал, что больше тебе не нужен.
-   Максинька, медведюшка, очень нужен!
-   Я тебя очень люблю, Марина, а теперь я полюблю вас обоих. Обещаю!
-   Макс, ты чудный! А с нами – пойдёшь?
-   В другой раз! Я, правда, хочу работать.

В комнате Цветаевой и Эфрона, отведённой им в дома Пра, Ася Цветаева и Эфрон обсуждают свои планы на ближайшее будущее. Цветаева:
-   Дня через два Серёжа едет в Ялту подлечиться. Я – в Москву. Мы решили продать дом на Полянке. Аля побудет здесь с Лилей и кормилицей. Пра будет присматривать за порядком.
Ася – разочарованно:
-   Почему решили продать дом? Всё-таки – свой свобственный!
-   Ася, девять комнат для двух взрослых и ребёнка! Я за день обойти все комнаты не успеваю. А порядок в них поддерживать! Да ещё двор! Нужно держать дворника-сторожа, кухарку, горничную, няню. Нет, это слишком. Четыре комнаты – вполне достаточно. Снимем что-нибудь подходящее. Папа тоже скоро приедет в Москву. Он под Клином отдыхает в семье одного помещика. Валерия устроила. Встретимся, поговорим. Я что-то соскучилась по нему.
Ася:
-   И я – тоже. Но мне непременно нужно быть в Воронеже.
-   Осенью встретимся в Москве?
-   Осенью – встретимся.

12 февраля 1913 года. Зал Политехнического музея, где должна состояться публичная лекция Волошина. Волошин в чёрном сюртуке стоит у кафедры, беседуя с группой молодых людей. В первом ряду сидят Цветаева, очень нарядно одетая, и Эфрон. Эфрон явно скучая, смотрит по сторонам. Цветаева не сводит глаз с Волошина. Поймав её взгляд, он улыбается. Цветаева машет ему рукой. Эфрон:
-  А о чём, собьственно говоря, пойдёт речь?
Цветаева – взволнованно:
-  Помните того сумасшедшего Балашова, который порезал картину Репина «Иван Грозный убивает своего сына»?
-  И что?
-  Как «и что»? Репин повсюду рассказывает, будто бы молодые художники из группы «Бубновый валет»  п о д к у п и л и  Балашова, чтобы он испортил полотно. Волошин защищает представителей нового искусства, хотя сам к «Бубновому валету» не имеет никакого отношения. Он – сам по себе! Но какое благородство – вступиться за молодых! В этом – весь Волошин! Молодым-то, по протоколу, пристав слова не дал. Каково?
Эфрон внимательно рассматривает свои ногти.
-   Вы меня не слушаете, Серёженька?
-   Я слушаю, Мариночка. После лекции поедемте в театр.
-   Вы же не играете сегодня.
-   И что? Мне хочется в театр. Правду говоря, мне здесь скучно. Я люблю живопись, но так, чтобы без лекций.
-   Потерпите, Серёженька. Мне так хочется послушать Макса. Макс умён, очень умён! Он должен отмутузить Репина, как следует!
Эфрон обречённо вздыхает.

Один из молодых людей в окружении Волошина – озабоченно:
-   Максимилиан Александрович, мне сказали, что Репин пришёл.
-   Где он?
-   В амфитеатре.
-   Спасибо, что сказали. Чёрт, я даже не знаю, как он выглядит!
Волошин срывается с места и идёт на верх амфитеатра, где сидит Репин, окружённый своими учениками и сторонниками. Волошин подходит вплотную к Репину:
-   Не Вы ли, Илья Ефимович Репин?
Репин, церемонно наклонив голову:
-   Да, это я. С кем имею честь говорить?
-   Я – Волошин Максимилиан Александрович. Прошу простить меня, что вопреки моему распоряжению, Вам не было послано почётного приглашения.
Репин – холодно и враждебно:
-   Если бы я его получил, господин Волошин, я бы не пошёл. Я не хочу, чтобы о моём присутствии публике стало известно.
-   Спасибо Вам, что Вы пришли лично выслушать мою лекцию. Мне гораздо приятнее высказать мои обвинения против Вашей картины Вам в глаза, чем Вы стали бы потом узнавать их из газет. К тому же газетчики всё искажают. Предупреждаю Вас, что мои обвинения будут корректны, но жестоки.
Репин – надменно:
-   Я нападений не боюсь. Я привык.
Противники пожимают друг другу руки. Волошин сбегает по ступенькам к кафедре. Звенит колокольчик, призывая слушателей к тишине. Волошин становится за кафедру.
-  Господа! Благодарю Вас за честь, оказанную мне! Благодарю Вас за то,чтоб Вы пришли выслушать меня! Тема моей лекции «О художественной ценности пострадавшей картины Репина». Все материальные хлопоты по устройству лекции приняла на себя группа «Бубновый валет», правда, к моему глубокому сожалению, ни один из членов общества «Бубновый валет» не допущен полицией к участию в диспуте. Я принял на себя моральное обязательство представлять интересы вышеуказанного общества, хотя сам у нему не принадлежу.
Господа, прежде всего я хочу задать вопросы моим оппонентам: видят ли они разницу между реалистическим и натуралистическим искусством? Между реализмом и натурализмом? И если они видят эту разницу, что в чём именно? До какой степени художник может отважиться щекотать нервы зрителю? Обязан или не обязан художник щадить чувства зрителя? Однако по моим наблюдениям, господин Репин и его ученики этой разницы не видят, смешивая одно с другим. А между тем разница между реализмом и натурализмом глубока.
Цветаева, подавшись вперёд, ловит каждое слово Волошина. Репин надменно внимает. Волошин продолжает:
-   Мне хотелось бы мне задать господину Репину и его сторонникам следующие вопросы: в какой степени ужасное может присутствовать в искусстве? Какова роль ужасного в искусстве? Хочу заметить, что известный английский эстетик Эдмуд Бёрк, рассуждая о красоте, вообще ни разу не упомянул об ужасном, полагая, видимо, что ужасное находится вне пределов искусства. Может быть, Гегель сказал нам в своей «Эстетике» об ужасном? Может, Гегель сказал какова его роль в искусстве? Но и у Гегеля нет упоминаниям о нём, следовательно, и Гегель выводил ужасное за пределы искусства. Отчего же господин Репин вообразил, что он знает об искусстве больше, чем Бёрк, или, тем паче, Гегель?
Господа, мы забыли великий завет древних греков – мы забыли о чувстве меры. Мне Суриков признался, что когда писал «Стрельцов», то видел ужаснейшие сны: каждую ночь видел во сне казни. Боялся спать. Просыпался в ужасе и глядел на картину, и думал, слава Богу, что ужаса в ней нет. Всё была у него мысль, как бы зрителя не потревожить. Всё боялся пробудить в зрителе неприятные чувства. У него в картине крови нет, и казнь ещё не начиналась. Всё это, и кровь и казни Суриков в себе переживал. Ему хотелось передать торжественность последних минут, а не ужасы казни. Но вот однажды приезжает к Сурикову Илья Ефимович Репин – мне это сам Суриков рассказывал,   приезжает посмотреть картину ещё не доконченную. Посмотрел и говорит: «Что же это у Вас ни одного казнённого нет? Вот бы здесь хоть на виселице, на правом плане, повесили бы». Репин уехал, а Суриков захотел попробовать казнённого написать. Знал, что нельзя, а захотелось знать, что получилось бы. И пририсовал мелом фигуру стрельца повешенного. А тут как раз нянька в комнату вошла,   как увидела, так без чувств и грохнулась. В тот же день заехал Павел Михайлович Третьяков и говорит, посмотрев: «Что же Вы это картину испортить хотите? Душу свою погубить хотите?». Суриков ему и отвечает: «Да чтобы я душу свою так продал! Да разве можно?! Вон у Репина на «Иоанне Грозном» сгусток крови, чёрный, липкий…Разве это так бывает? Ведь это он только так, для страху. Она ведь широкой струёй течёт – алой, светлой. Это только через час так застыть может». И стёр Суриков со своей картины казнённого стрельца. И слава Богу, что стёр! И никакому Балашову в голову не придёт кидаться на картину Сурикова с ножом, потому что в душе зрителя эта картина не будит зверские инстинкты.
Волошин закончил речь. Зал взрывается. Одна часть публики аплодирует Волошину. Другая часть – свистит. Поднимается Репин и под рёв зала, узнавшего его, спускается к кафедре. Волошин уступает ему место за кафедрой, и стоит неподалёку – весь внимание. Репин поднимает руку. Зал утихает. Репин прокашливается. Начинает спокойно, с достоинством говорить:
-  Господа! Я со вниманием выслушал всё, что тут говорил господин Волошин. Я не жалею, что приехал сюда. Я не потерял времени. Господин Волошин – человек высокообразованный, прекрасный оратор. У него много знаний. Но со смыслом его лекции я согласиться никак не могу. Смысл его лекции тенденциозен, с чем я принципиально не могу согласиться. Удивляюсь, как образованный человек может нести всякий вздор.
Репин постепенно начинает терять самообладание.
-   Я не могу согласиться, что моя картина – оперная. Это – чушь, чушь и ещё раз – чушь! Полная ахинея! Что в ней оперного?! Я сто раз объяснял, как я её писал. Что перед моей картиной посетители галереи падают в обмороки и с посетителями случаются истерики – тенденциозный вздор! Я ни разу этого не видел! Не видел! Не знаю! Моя картина написана двадцать восемь лет назад, и за этот долгий срок я не перестаю получать тысячи восторженных писем о ней,и охи, и ахи, и так далее… Мне часто приходилось бывать за границей,и все художники, с которыми я знакомился, выражали мне свой восторг. Значит, теперь и Шекспира надо запретить?
Волошин бросает реплику:
-   А Шекспир здесь – при чём?! Что общего между Вами и Шекспиром?
Цветаева беззвучно аплодирует и смеётся.
Репин нервно дёргается, и окончательно теряет самообладание:
-   Я не сравниваю себя с Шекспиром, хотя, отчего бы не сравнить! Чем я меньше Шекспира! Про меня опять скажут, что я самохвальством занимаюсь. Да, занимаюсь! Я цену себе знаю! Главное в моей картине – не внешний ужас, а любовь отца к сыну и ужас Иоанна, что вместе с сыном он свой род загубил, может быть, царство загубил! Балашов – дурак! Дурака легко подкупить! Я уверен, что его подкупили.
Волошин – спокойно:
-   Балашов – не дурак, а человек неуравновешенный. И врачи это определили, а не я, что он не дурак, а психопат. Утверждать обратное, значит, обвинять врачей в некомпетентности. Это неправильно и несолидно. Целая комиссия по этому делу работала. Или господин Репин считает, что всех врачей в университете недоучили?
Смех в зале. Волошину аплодируют.
Репин бессильно взмахивает рукой и идёт на своё место. К кафедре выскакивает ученик Репина Щербиновский, пожилой мужчина:
-   Дайте! Дайте мне слово!
Зал взрывается криками. Волошин поднимает руку, и зал утихает. Щербиновский начинает выкрикивать в зал:
-   Я не могу молчать, когда мой гениальный учитель плачет! Я не могу молчать, когда моего гениального учителя оскорбляют! Мой учитель – ранен! Да, господа, он ранен! И я встаю на его защиту! Мне пятьдесят пять лет, а я один из младших учеников гениального Репина! По сравнению с ним я – мальчишка и щенок! Репин – это русский Веласкес! Нет, господа! Выше! Выше Веласкеса! Рафаэль!
Волошин – спокойно подсказывает:
-   Леонардо.
Щербиновский с ненавистью оглядывается на Волошина:
-   Да, русский да Винчи! Именно! Леонардо да Винчи! А вы все господа, новые художники – мазилки, мазилки, мазилки! Вы Репину сапоги чистить недостойны! Да!
Чрезвычайно возбуждённый, Щербиновский, гордо вскинув голову, идёт на своё место. Зал хохочет. Волошин, кротко улыбаясь:
-   Господа, это всё эмоции, а где же дискуссия по существу, с аргументами?
Щербиновский подходит к Репину. Репин, отодвинув ученика рукой, вместе со своей свитой покидает зал. Волошин снова становится за кафедру:
-   Уважаемые дамы и господа! Прежде всего, я хочу поблагодарить Илью Ефимовича Репина, хотя теперь и заочно, так как он покинул аудиторию. Хочу поблагодарить за то, что он оказал мне честь, лично придя на мою лекцию. К сожалению, отвечая мне, он совсем не коснулся вопросов моей лекции по существу: он не ответил ни на устанавливаемое мною различие реального и натуралистического искусства, ни на поставленный мною вопрос о роли ужасного в искусстве. В последнем вопросе, я нарочно подчёркиваю и упираю на это, заключается весь смысл моей лекции и моих нападений на картину Репина. Противник, отказавшись от диспута, бежал, покинув поле боя, оставив мои вопросы без ответа! Юпитер, ты сердишься, следовательно, …
Зал – хором: -  Ты неправ!
Зал аплодирует Волошину. Цветаева встаёт с горящими глазами и аплодирует стоя. Эфрон лениво хлопает в ладоши. У него кислое выражение лица. Цветаева оглядывается на мужа, перестаёт аплодировать, заботливо наклоняется к нему:
-   Как Вы себя чувствуете? Вы – в порядке?
Эфрон – расслабленно:
-   Здесь так душно. Меня тошнит.
  -   Идёмте! Идёмте, Серёженька! Скорее на воздух!
Цветаева, помахав рукой Волошину, указывая на Эфрона, даёт понять, что они уходят. Волошин провожает их взглядом. Во взгляде грусть и смирение.

22 августа 1913 года. Дом в Трёхпрудном переулке. Сильно постаревший Иван Владимирович и Марина беседуют в его кабинете.
-  Как ты себя чувствуешь, папа?
-  Ничего, хорошо, Бог милостив. Живу на природе, на даче. Всё замечательно. Очень милые люди. Хотя, как-то я обмяк. Знаешь, когда Музей открыли, словно что-то оборвалось. В Опекунском совете – один почёт, а дела никакого нет. Никого не опекают, и ничем не управляют. Почетный опекун! Не понимаю смысла ношения этого титула. Ездить в Петербург в полном обмундировании и отмечаться в Опекунском совете   скучно. Зачем приехал? Дела стоящего всё равно нет. Если дела никакого не дают, если не полагается на этой должности никакого денежного оклада, то, какое значение имеет этот титул? А посетители в Музей валят тысячами. Путеводители нарасхват – печатать не успевают. А у меня кружок молодых учёных – желают изучать древние иероглифы.
-  Это хорошо, папа!
-  Да, это как-то ободряет. А как твои дела? Продала дом, Муся?
-  Подала объявление в газету о продаже или аренде. Были два человека, подходили к дворнику. Один хочет снять дом, другой – купить. Лучше бы его купили. Оказался – обузой. Снимем лучше квартиру.
- Как Алечка?
-  Растёт! Глаза, лоб, уши, ресницы – Серёжины. Рот, нос, руки   мои. Хорошо ходит. Начала говорить.
-  Дай Бог! Дай Бог! Ася – как?
-  С Борисом – сложно.
-  Не нравился мне он с самого начала!
-  Ничего не поделаешь, папа. Зато у нас с Серёжей, всё замечательно.
-  Вот, что Муся. Давай махнём к Мюру. Я хочу вам всем подарки сделать. Вот просто так – купить подарки. Мне очень хочется.
-  С удовольствием, папа. Я давно хочу красивый плед.– Плюшевый. С одной стороны – коричневый, с другой – золотой.
-  Вот и замечательно! Завтра же поедем к Мюру и купим!

1 сентября 1913 года. Панихида на Ваганьковском кладбище при большом стечении народа. Хоронят Ивана Владимировича. У гроба все его дети: Марина, Ася, Валерия, Андрей. Рядом муж Марины – Эфрон. Гроб с телом опускают в могилу рядом с могилой Марии Александровны.
Марина – Асе:
-   Вот мы окончательно и осиротели! Мы совсем недавно ездили к Мюру за подарками, потом прогулялись. Когда проходили по Театральной площади, он вдруг остановился, показал рукой на мальвы и грустно сказал: «А помнишь, у нас на даче были мальвы?» Я тогда подумала: «Господи, а вдруг мы встретились в последний раз?» Я тогда сказала ему, что 29-го приедем к нему на дачу с тобой. Не успели.
Ася тихо плачет:
-   Не успели!
-   27-го его привезли с дачи почти умирающего. Врач сказал, что 75% людей  умерло бы во время переезда. Я не узнала его. Лицо белое-белое. Встретил меня ласково. Расспрашивал о доме. Письмо продиктовал одному молодому сослуживцу. Последний день был без памяти. Умер без священника. Значит, не думал, что умирает. Ты же знаешь, папа был религиозен. А за несколько лет до его смерти разбилось несколько стеклянных предметов в доме. Две лампы, стакан, стеклянный шкаф, а главное – его любимый фонарь, 30 лет провисевший в его кабинете. Это были – знаки!
Ася плачет, упершись лбом в плечо старшей сестры.

Канун Нового 1914 года. Феодосия. Снежная метель. Цветаева, Эфрон и Ася садятся в рыдван. Извозчик Адам кладёт в рыдван большую корзину со снедью, закутывает всю компанию попоной, а сверху закрывает – кожаным фартуком. Эфрон – шутливо отворачивая нос от попоны:
-  Пока доедем до Макса, пропахнем лощадиным потом.
-  Зато – в тепле,  панычи!   благодушно ответствует Адам.
Две лошади, везущие рыдван, скользят по свежему снегу, останавливаются, снова идут. Метёт метель, забивается в глаза. Эфрон – отбиваясь от снега:
-  Норд-ост!
Адам поворачивается. Его борода забита снегом:
- Что, как, панычи, живы?
-   Живы, живы! Погоняй!
-   Тут погонишь! Шагом бы дойти!
Из рыдвана слышен молодой жизнерадостный смех компании, которой всё нипочём.
-   Адам, ты слишком быстро едешь! Разобьёшь бутылки с рислингом! Макс этого нам не простит!
Адам усмехается в заснеженную бороду:
-   Весёлые панычи! Хоть бы доехать!

Рыдван медленно подползает к дому Макса. Макс несется большими прыжками по внешней лестнице, скользит и падает на снегу. Вывалившаяся из рыдвана компания валится на упавшего Макса сверху с воплями: «Куча мала!». Макс, хохоча, отбивается сразу от троих. Все сидят на снегу, изнемогая от смеха. Адам заботливо накрывает попонами лошадей, косясь на веселящихся панычей. «А пусть их, смеются! Не понимают, глупые, что могли бы и замёрзнуть в пути, если бы, не вы!»   тихо сообщает он лошадям,   «Спасибо, милые, что вывезли». Макс, сидя на снегу, обнимает – загребает! – всех троих гостей руками:
-   Серёжа! Марина! Ася! Это – невозможно! Это – невероятно!
-   Макс, а разве ты забыл:
Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко видеть: чудо – есть!
Адам философски и громко:
-   Лошадям – спасибо! Вот и всё чудо!
Четверо чудаков, не сговариваясь, становятся на колени и кланяются – лбом в снег – лошадям. После чего опять валятся в кучу малу от смеха. Отвернувшись от них, так, чтобы панычи не видели, а видели лошади, Адам выразительно крутит указательным пальцем у виска.

Жарко топится печь в мастерской Макса. Вся прибывшая компания выпрастывается из мокрых верхних одежд. На полу – лужи. Марина остаётся в каком-то странном длиннополом кафтане, наподобие кафтанов Пра. Макс вынимает из корзины припасы, в том числе бутылки с любимым им рислингом.
Макс – откупоривая бутылку и щедро наливая в первую попавшуюся чашку без ручки
-   Адам, выпейте с дороги!
Адам, приняв чашку обеими руками, неторопливо пьёт, вытирает усы.
-   Ну, я пошёл. Коней поить надо. Да обратно поеду. С Новым Годом!
-   С Новым Годом!

Воет ветер в трубе. Жарко трещат дрова в печи. Море ворочается у самого изножия башни. Вся компания разместилась на топчанах возле царевны Таиах. Макс носится вверх и вниз с чашками без ручек и ножами без черенков.
-   Мама, уезжая, всё заперла, чтобы не растащили, а кому растаскивать? – собаки вилками не едят.
-   Макс, а где же собаки?
-   Все ушли на дачу к Юнге, потому что, ты знаешь, от меня и объедков не остаётся. Я ем всё! Пожили, пожили со мною недели две, видят, это верная голодная смерть, и ушли к Юнге. Просыпаюсь – ни одной.
Компания весело уписывает хлеб, колбасу и запивает еду рислингом. Цветаева – весело:
-   Макс, а вот если поменять местами числа, не 1914, а 1941! Что с нами будет в 1941 году? Будем старыми, будем вспоминать, как мы встречали этот Новый год! А я сшила себе новое платье – страшно праздничное: ослепительно-синий атлас с ослепительно-красными маленькими розами. Оно совсем старинное и волшебное! Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить! Я сейчас под очарованием костюмов. Прекрасно – прекрасно, а особенно – где-нибудь на необитаемом острове – только для себя! Сохраню это платье до 1941 года, и, встречая тот новый год – надену!
Эфрон – подтрунивая:
-   К тому времени Вы станете толстой, Мариночка, и Ваша талия в этом платье не поместится. Платье лопнет по швам!
Марина – возмущённо:
-   Я никогда не потолстею!
Макс – укоризненно:
-   Отчего ты не надела его, когда ехала ко мне? У меня тут почти остров, где обитаем только мы, четверо.
Марина встаёт, и торжественно сбрасывает с плеч длиннополый кафтан. Под ним синее атласное платье с маленькими красными розами. Пышная юбка до пола, узкий лиф, небольшое декольте. Марина – очаровательна!
Все молчат, ошеломлённые. Первым опомнился Макс:
-   Ай, да Марина! Вот это сюрприз! Прекрасно!
-  Представляешь, Макс,   кричит Эфрон,   даже я не знал!
Ася кидается к Марине целовать её. Марина смущённо отбивается:
-   Ася, подожди, помнёшь!
-   Так выпьем за новое платье! – предлагает Макс.
Марина – просительно:
-   Макс, погадаем по твоей Библии на Новый год?
-   Давай сначала погадаем, доехал Адам или нет?
Марина открывает Библию наугад и читает:
-   «Когда же подходил он к Иерихону, один слепой сидел у дороги, прося милостыню…». Макс, как это истолковать?
-   Раз подошёл к Иерихону, значит, Адам доехал до Феодосии.
Эфрон – одобрительно:
  -  Разумное толкование! Макс, а эти часы на стене у тебя – правильно идут? – Эфрон указывает на настенные часы над головою царевны Таиах.
Макс – философски:
-   Будем считать, что они идут правильно, потому что никаких других часов у нас здесь нет.
Ася – взволнованно:
-   Значит, до Нового Года – десять минут! Скорее, наливайте!
Макс поспешно наполняет три стакана и чашку. Стаканы и чашку сдвигаются:
-   С Новым Годом! Да здравствует 1914 год! Ура! Ура! Ура!
После троекратного   «ура!», все целуются и пьют вино, неспешно закусывают. Ася – озабоченно:
-   Макс, ты не находишь, что странно пахнет?
-   Здесь всегда так пахнет, когда норд-ост.
-   Правда? Странный запах.
- Давайте читать стихи! Марина, начинай! Новые!
Марина отставляет стакан:
ВСТРЕЧА С ПУШКИНЫМ

Я поднимаюсь по белой дороге,
Пыльной, звенящей, крутой.
Не устают мои лёгкие ноги
Выситься над высотой.

Слева – крутая спина Аю-Дага,
Синяя бездна – ткрест.
Я вспоминаю курчавого мага
Этиъ лирических мест.

Вижу его на дороге и в гроте…
Смуглую руку у лба…
  Точно стеклянная на повороте
Продребезжала арба…

Запах – из детства – какого-то дыма
Или каких-то племён…
Очарование прежнего Крыма
Пушкинских милых времён.

Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.

Не опираясь о смуглую руку,
Я говорила б, идя,
Как глубоко презираю науку
И отвергаю вождя,

Как я люблю имена и знамёна,
Волосы и голоса,
Старые вина и старые троны,
  Каждого встречного пса! –

Полуулыбки в ответ на вопросы,
И молодых королей…
Как я люблю огонёк папиросы
В бархатной чаще аллей,

Комедиантов и звон тамбурина,
Золото и серебро,
Неповторимое имя: Марина,
Байрона и болеро,

Ладанки, карты, флаконы и свечи
Запах кочевий и шуб,
Лживые, в душу идущие речи
Очаровательных губ.

Эти слова: никогда и навека,
За колесом – колею…
Смуглые Гуки и синие реки,
  Ах,  Мариулу твою! –

Треск барабана – мундир властелина –
Окна дворцов и карет…
Рощи в сияющей пасти камина,
Красные звёзды ракет…

Вечное солнце своё и служенье
Только ему, Королю!
Сердце своё и своё отраженье
В зеркале…  Как я люблю…

Кончено…  Я бы уж не говорила,
Я посмотрела бы вниз…
Вы бы молчали, так грустно, так мило,
Тонкий обняв кипарис.

Мы помолчали бы оба – не так ли? –
Глядя, как где-то у ног,
В милой какой-нибудь маленькой сакле
Первый блеснул огонёк.

И – потому что от худшей печали
Шаг – и не больше – к игре!
Мы рассмеялись бы и побежали
За руку вниз по горе.
Макс – сияя:
-   Слышал бы Брюсов, как ты стала писать!
Марина, дёргая нервно плечом:
-   Брюсов! Век не забуду, как мои стихи на поэтическом конкурсе взяли первое место. А он, когда узнал, чьи они, первого места не дал, а дал первое из двух вторых. Ну, не смешно?! Теперь ты, Макс!
Ася – мечтательно:
-   «Запах из детства – какого-то – дыма…»…Клянусь, не из детства! Макс, смотри!
Из-под пола, на аршин от печки, струечка дыма.
Макс – спокойно:
-   Заметает из печки.
Эфрон – приглядываясь:
- Макс, кажется, не из печки. Кажется, из-под пола…
Все внимательно вглядываются в струечку дыма. Переглядываются. Эфрон срывается с места:
-   Макс, да это пожар! Башня горит!
У Макса становится бледным лицо, а глаза делаются огромными. Эфрон – нетерпеливо:
-   Внизу вёдра – есть? Хотя бы – одно?
-   Неужели ты думаешь, Серёжа, что можно затушить вёдрами?
Эфрон, Марина, Ася мчатся вниз, достают два ведра и кувшин, скачут к морю по камням, наполняют порожнюю посуду, мчатся назад, заливая лестницу – и опять к морю, и опять на башню…
Дым растёт. Уже две струйки, Уже три. Макс сидит, не двигаясь, как заворожённый. Внимательно смотрит в огонь, всем телом и всей душой.
Марина – пробегая мимо:
- Макс, очнись, неужели ты не понимаешь, что сгореть может! Ну??
Макс вздрагивает, в его глазах    первый проблеск жизни:
-   Мы – водой, а ты…Да ну же!
И снова все летят вниз к морю, в норд-ост, за водой. Взбежав в башню, все видят Макса, который стоит с воздетыми руками, и что-то неслышно и раздельно говорит в огонь.
Пожар – унимается. Дым пропадает. Эфрон :
-   Горело подполье. И давно горело. Ася сразу почувствовала. Но как это сразу прекратилось?
Марина, поставив уже ненужное ведро на пол, с люботытством глядя на Макса:
-   Макс, ты пожар остановил – словом!
Макс, молча, смотрит на Марину. Внезапно Ася и Марина плавно опускаются на пол, где стояли и засыпают каменным сном. Эфрон изумлённо глядит на происходящее.
-   Макс, что это с ними?
-   Не трогай их! Это от избытка волнения! Пусть поспят. Давай-ка, перенесём их на лежанки.
Макс подхватывает на руки спящую Асю, Эфрон – Марину и несут их на лежанки подле царевны Таиах. Заботливо уложив и укутав женщин, Макс и Эфрон пристраиваются у них в ногах. Эфрон:
-   Макс, странно начинается год!
Макс, наливая в стаканы рислинг:
-   Странно, Серёжа! Этот буран и этот пожар, и эти обмороки – знак! Плохой знак!

Май 1914 года. Феодосия. Дом Редлихов, в котором снимает две комнатки семья Цветаевой. Дом покрыт розовой черепицей и стоит над городом и бухтой. За ним по склону поднимаются несколько мазанок слободки, а дальше – белая известковая гора, покрытая веточками полыни. Вокруг дома Редлихов – сад. По стенам до самой крыши вьются розы. На каждой стороне дома – свой сорт.
В саду беседка, утопающая в зелени. В беседке стоит стол и несколько стульев. За столом сидит Эфрон в лёгкой рубашке с распахнутым воротом. Перед ним – гора книг. Эфрон углублён в чтение одной из них. Время от времени, он отрывается от книги, чтобы взглянуть на прелестную картину напротив – Марина с Алей на руках. Перед Мариной на столе раскрытая тетрадь. Марина играет с ребёнком: Аля гладит Марину по волосам и убаюкивает её: «Спи! Спи!». Марина притворяется, что спит. Однако через мгновение она открывает глаза и страшно рычит. Аля с визгом закрывает ручками лицо. Затем процесс повторяется.
Эфрон, глядя на жену и дочь, смеётся. Затем вздыхает и вновь углубляется в чтение. Марина отдаёт Алю подошедшей няне Груше. Няня удаляется с Алей на руках в глубь сада. Глядя им вслед, Марина говорит:
-   Грушу уволю! Вчера ушла без спросу и отсутствовала 12 часов. Я её уже предупредила и ищу новую няньку.
Эфрон, не отрываясь от книги:
-   Это будет уже пятая нянька.
Марина – ворчливо:
-   А хоть двадцать пятая! Они должны выполнять свои обязанности как следует. Ведь, когда я их нанимаю, я их подробно инструктирую. И что?! Хоть бы одна  их выполняла мои указания до конца! – (Мечтательно) – Вообще я для Али хотела бы настоящего барского строя жизни,   сенных девушек, нянюшек, лакеев, девчонок,   чтобы все они были к её услугам. Я отношусь к Але, как к принцессе: у неё полный аристократизм физической природы.
Эфрон – мгновенно:
-   Вот и я говорю: хорошо бы жить в деревне!
-   Это   невозможно. Эти времена прошли!
Марина прикуривает папиросу и принимается писать. Через несколько минут, Эфрон роняет голову на стол с возгласом:
-   Не могу больше!
Встревоженная Марина вскакивает и подбегает к мужу:
-   Что случилось? Вам – плохо?
Эфрон поднимает голову. У него страдальческое выражение лица:
-   Девятнадцать экзаменов! Мариночка, я не выдержу! Это безумие! Сижу с утра до ночи! Я устал! Устал! Устал! Я не выдержу!
Марина – нежно:
-   Вы выдержите! Вы сильный! Надо выдержать! Серёженька, надо!
-   Мариночка, девятнадцать! У меня всё в голове перемешалось. Экзамены на носу, а ещё столько читать!
-   Надо, Серёженька! У Вас всё получится! Вот увидите! Вы отдохните немного, и – вперёд!
-   Вперёд ногами!
-   Не шутите так! Это нехорошо!
Эфрон снова роняет голову на стол. Марина гладит его по чёрной гриве волос, и приговаривает:
-   Всё получится, мальчик мой! Немного отдохните, и снова – за учебники. Надо сдать экзамены! А потом – в Университет! Вы будете студентом! Это так замечательно – быть студентом! Помните, когда мы были у Нюты в Петербурге, она говорила, что Вы будете – наслаждаться Университетом!
Эфрон поднимает голову – с энтузиазмом:
-   Да, да! Дайте мне развиться хорошенько умственно и физически, я тогда покажу, что Эфроны что-нибудь да значат! Мои мысли направлены только в эту точку. Знаете, Мариночка, временами я в отчаянии, но иногда у меня такая грандиозная жажда, а чего? Я и сам не знаю!
-   Вот таким Вы мне нравитесь гораздо больше! Со временем Вы определитесь – чего Вы хотите. А теперь я Вам открою секрет! Я Вам – помогу! Вы легко сдадите экзамены!
-   Как это?
-  Угадайте, кому я сейчас пишу письмо?
-  Я думал, Вы пишете «Чародея».
-  Нет, нет! «Чародей» ненадолго отложен. Сейчас важны Ваши дела. Так, кому я пишу?!
-   Право, я не знаю.
Марина – торжествующе:
-   Розанову Василию Васильевичу! Знаменитому философу! Он Вам поможет!
У Эфрона искренне недоумевающее выражение лица.
-   Что-то я не понимаю…
-   Ах, Сереженька! Розанов был другом папы. План мой таков. Я пишу Розанову, напоминаю ему о папе, рассказываю о маме, о нас. И прошу его прислать свою книгу «Опавшие листья» с автографом   директору гимназии, где Вы будете сдавать экзамены. Директор гимназии Бельцман – поклонник Розанова. Теперь, понимаете?
-   Ещё не совсем?
-   Ах, Серёженька! Я была у Бельцмана, он меня очень мило принял. Я рассказала ему, что папа дружил с Розановым, что Вы   зять папы, что тебе предстоит сдавать 19 экзаменов. Розанов пришлёт Бельцману свою книгу с автографом, и Бельцман не будет к Вам придираться. Теперь – понятно?
-  А если не пришлёт?
-  Не сможет не прислать! Я пишу ему такие письма! Он – писатель, он не может не оценить!
-  Очень хитроумный план!
-  И я уверена, что он   заработает.
-  А если не заработает, я завалю все экзамены, куплю имение под Москвой и стану помещиком, а Вы помещицей-Коробочкой!
-   А Вы – Плюшкиным!
Оба хохочут.

Июнь 1914 года. Коктебель. Марина, Эфрон сопровождении новой няни, девушки лет 16, с Алей на руках, поднимаются по ступеням террасы Максова дома. Навстречу им выходит Пра с протянутыми руками:
-   Наконец-то! Ждём, ждём!
Марина и Эфрон целуются с Пра. Пра берёт на руки Алю, любуясь ею:
-   Ну, крестница, здравствуй!
Марина:
-   А где Макс?
-   В мастерской с Аделаидой Казимировной. Показывает ей новые акварели. Сейчас мы его крикнем. Макс! Ма-а-акс! Ну, о Ваших подвигах, Серёжа, мы наслышаны. Даже в местную газету попал. Поздравляю!
-  Спасибо! Сдать-то сдал, но, честно говоря, сдал паршиво. Сами понимаете – сдать 19 экзаменов! Историю и Закон Божий чуть было не завалил.
-  Ничего! Главное – сдал! Другие-то экстерны – срезались. В газете так пишут.
Все входят на террасу. Вбегает Макс, за ним идёт Аделаида Герцык. Макс – радостно:
-   Всё знаем! Поздравляем!
Макс жмёт руку Эфрону. Герцык подходит к Пра с Алей на руках:
-   О, она мне нравится всё больше и больше! Иди ко мне!
Аля отворачивается и прячет лицо на плече Пра. Герцык:
Это ничего, что она ко мне не идёт. Идут ко всем только банальные дети. Какие у неё глаза! Озёра! Какая у Вас крестница!
Пра – гордо:
-   Моя крестница – всем крестницам крестница! Ну, идём устраиваться! Подождите, вернусь, чай пить будем.
Пра ведёт няню с Алей на руках в свой дом – устраивать.
Макс – озабоченно:
-   Что твой брат? Как он?
Эфрон – хмуро:
-   Плохи дела. После приезда в Москву слёг. Все надеемся на Манухина. Он изобрёл новый метод лечения туберкулёза лёгких. Подробностей я не знаю, но слышал, что доктор применяет рентгеновские лучи. Скоро поеду сам в Москву. Сёстры пишут, что Петя очень плох.

20 июля 1914 года. Москва. Комната Веры. На диване сидят   Вера и Эфрон, пришедший к ней в гости. Эфрон молчалив и хмур. Вера пытается растормошить его:
-  Ты чем-то расстроен, Серёжа. Это из-за Пети?
-   Из-за Пети? Конечно. Я понял, что ему осталось недолго.
-   К сожалению, ты прав. Мне тоже так кажется. Ему ничего не помогает. Он угасает. А почему ты один? Где Марина?
-   В больнице, с Петей. Она всё время проводит там. Только на ночь домой приходит.
-   Как это понимать? Там ведь есть сиделка. Наконец, мы приходим  каждый день.
-   Вы уходите, а она – остаётся до позднего вечера. Я бы сам хотел что-нибудь понять. Она не отходит от него. Они всё время беседуют. Когда я пытаюсь присоединиться к разговору, они замолкают, и слишком явно ждут, чтобы я отошёл. Я и отхожу, чтобы не мешать. Но то, что они говорят, я слышу. Чтобы не слышать, я вынужден уходить.
-  Серёжа, я что-то не понимаю. Не может быть, чтобы Марина жалела его больше нас – близких родственников?!
-   Она его не только жалеет.
-   Что ты хочешь этим сказать?
-   То, что есть. Она им увлечена.
-   Серёженька, как это – «увлечена»? В каком смысле – «увлечена»? Петя болен! Петя умирает! Какие тут могут быть увлечения?!
-   Оказывается, могут! У Марины идея fix, что Петю может спасти от смерти сильная любовь. У неё убеждение, что своей любовью она может оттащить Петю от могилы. Марина открыто восхищается его красотой, умом, благородством. Она всё время ему об этом твердит. Правда, она при этом не забывает сказать, что мы с Петей похожи. Называет его мальчиком своим ненаглядным. Деточкой. Целует ему руки. Говорит, что преклоняется перед его страданием. Говорит ему о своей любви, чтобы он поверил в её любовь, и тогда это даст ему силы. Честно говоря, я не знаю, что мне делать. Не ревновать же мне к собственному умирающему брату. В этом положении есть что-то очень странное. Марину я не совсем понимаю. Если она хочет ободрить умирающего, к чему эти признания в любви? И в то же время, я знаю, что она мне предана. Она так и говорит: «я за Вас и Алю перед Богом отвечаю».
Вера изумлена признаниями брата, но пытается объяснить ему поведение невестки:
-  Ты пойми, Марина – поэт. Она экзальтировнна, эксцентрична. Она не приемлет общей морали. Она живёт по своим собственным законам. Когда ты на ней собрался жениться, мы с Лилей тебя предупреждали. Разве нет?!
Эфрон – уныло:
-   Да, я помню. Но всё равно   как-то неожиданно. До этого всё было ровно, хорошо, обычно. Хотя временами я видел, что в чувствах у Марины всё перехлёстывает через край, а не как у обычных людей. Она совершенно не знает меры.  Ни в чём. Но пока это было внутри семьи, я был снисходителен. А теперь, когда это выплеснулось за пределы семьи, я перестаю быть снисходителен. Я недоумеваю, даже сержусь. Но ничего не могу поделать. Что можно сделать со стихией?! Марина – стихия! Её ничто не может удержать, тем более соображения элементарного приличия. Всё это увлечение происходит на глазах врачей, сиделок, сестёр, больных. А Марине – всё нипочём! Вечером, придя из госпиталя, пишет Пете длинные письма и стихи. Мы почти перестали общаться. Мне даже в госпиталь не хочется идти. Не понимаю, что вдруг случилось?! И объяснений не могу потребовать. На днях я попытался было. Спросил: что происходит? Что у Вас с Петей? И знаешь, что она мне ответила?
-   Что?
-   Ответила стихами Пушкина:
Зачем от гор и мимо башен
Летит орёл, тяжёл и страшен,
На чахлый пень? Спроси его.
Орлу подобно он летает
И, не спросясь ни у кого,
Как Дездемона избирает
Кумир для сердца своего.
-  Орёл – на чахлый пень! Очень подходит образ. Серёженька, это только начало.
-  Начало   чего?
-  Серёженька, ты женился не на обыкновенной женщине, а на поэте. А поэты часто увлекаются. Очень часто, Серёженька. Постоянно! Они питаются впечатлениями и увлечениями, иначе не будет стихов. А не писать стихов они не могут. Иначе захлебнутся. Это как две стороны одной медали. Увлечения – стихи. Да, она будет тебе предана. Она ведь из породы пушкинских женщин: «Но я другому отдана, И буду век ему верна». Но одновременно она – сам   увлекающийся   Пушкин, т.е. поэт. И тебе либо придётся с этим смириться, либо…
-  Что – либо?
-  Либо – развестись!
-  Я не хочу разводиться.
-  Значит, смирись.
-  Я знаю третий способ решить проблему.
-  Какой способ?
-   Я ухожу добровольцем в армию. Низшим чином.
Вера всплёскивает руками:
-   Ты сошёл с ума. Мало мне проблем?! Петя умирает! Ты – в армию собрался! Я немедленно телеграфирую Лиле! Война началась, а ты – в армию! Добровольцем! Ты сошёл с ума! Все вы посходили с ума! Тебе нельзя на войну! У тебя – слабые лёгкие!
Эфрон – твёрдо:
-   Я решил! Как я решил, так и будет!
-   А Университет? Ты же собирался поступать в Университет?!
-   Вера, война на дворе. Университет – подождёт. Я иду добровольцем.
-   Ты просто бежишь от трудностей. Ты просто – собираешься сбежать! Вот и вся причина!
-   Это единственный способ разрешить проблему.
-   Убежав от неё?! Но на войне могут убить!
-   Могут! А могут – не убить.
-   Ты сказал Марине?
-   Да!
-   И что Марина?
-   Она, как и ты, говорит, что я – сумасшедший. Что это безумное дело. Что по-прежнему любит меня. И тоже шлёт письма Лиле, чтобы она меня остановила.
-   Вот!
-   Я решил идти на войну! Хватит с меня! Я устал от проблем!

Проблема решилась сама собою. 28 июля 1914 года Петр Эфрон скончался. На этот раз Эфрону не пришлось идти в армию. Осень 1914 года. Литературный  вечер в доме Аделаиды Герцык-Жуковских в Кречетниковском переулке. В гостиной много народу. Герцык:
-   Говорят, вы сняли какую-то необыкновенную квартиру в Борисоглебском переулке?
Марина:
-   Да, квартира и впрямь необыкновенная. Представляете, если с улицы смотреть – два этажа. А внутри – три. Или точнее, два с половиной. Какие-то лестницы, переходы, закоулки, чуланчики, лабиринты. Комнат всего семь или восемь, я до сих пор толком не знаю. Все на разных уровнях. Очень похоже на корабль с каютами. Гостиная, представляете, без окон. Только потолочный фонарь. И камин! Я так люблю смотреть в огонь! Уже предвкушаю, как зимой мы будем его топить и лежать на полу возле огня.
Серёжа – иронично:
-   Квартира похожа не только на корабль, но и на Маринин характер. Романтическая квартира!
Кто-то из гостей:
-   Говорят, Вас можно поздравить. Вы – студент.
Эфрон:
-   Да, поступил в Университет на филологический факультет.
Входит горничная и что-то шепчет на ухо Герцык:
Герцык:
-   Господа, прошу перейти в столовую. Прошу к столу. Надо отметить поступление Сергея Яковлевича в Университет. А потом почитаем стихи. Марина, есть у Вас новые стихи?
Марина улыбается:
-   Конечно.
Эфрон тихо, чтобы никто не расслышал:
-   Только не читайте стихов, посвященных Пете, я Вас очень прошу!
Цветаева вспыхивает, но сдерживается. Почему это она должна стыдиться своих стихов?! Они прекрасны! Всё, без исключения!
Все рассаживаются вокруг стола. Герцык усаживает Марину и Эфрона возле себя. Не успевают гости и хозяева поднять рюмки с вином и выпить за Эфрона, как в передней раздаётся звонок.
Герцык:
-  Погодите одну минуту. Кажется, пришла новая гостья. Я её приглашала. Думала, что не придёт. Пришла!
Действительно, входит новая гостья. Это некрасивая рыжеволосая женщина лет тридцати с умным волевым лицом и внимательными выразительными глазами.
Герцык:
-   Господа, позвольте представить вам поэта Софью Парнок. Софья Яковлевна, прошу за стол. Мы уже начали. Первый тост за Сергея Яковлевича, мужа поэта Марины Цветаевой. Он стал студентом.
Парнок кланяется и занимает место за столом. Гости выпивают в честь Эфрона и принимаются за угощение. Идёт общий разговор.
-   Герцык – Марине:
-   Марина Ивановна, я хотела бы познакомить Вас поближе с Софьей Яковлевной. У вас найдётся много общего. Она – пишет замечательные стихи. Обожает путешествовать. Обожает музыку. Соня, можно Вас на минуту.
Парнок встаёт и подходит к Герцык.
-   Соня, это Марина Цветаева, о которой я Вам недавно говорила. Знакомьтесь же, господа.
Марина и Парнок подают друг другу руки. Марина – приветливо улыбаясь:
- О, Макс одобрил бы Ваше рукопожатие. Крепкое какое! Но почему у Вас такие руки холодные? Вы замёрзли?
Парнок – быстро:
-   У меня жаркое сердце. А руки, когда надо, становятся горячими. Надеюсь, мы подружимся. Я читала Ваши стихи, и нахожу их очень талантливыми. А Вы – мои читали?
Цветаева:
-   Нет, мне очень жаль.
Парнок – властно:
-   Я Вам почитаю, когда мы будем одни. Мы ведь встретимся, не так ли? Вам кто-нибудь говорил, что Вы красивы?
Мгновение Парнок остро и внимательно смотрит в лицо Марины, затем отходит и садится на своё место. Оттуда она продолжает пристально смотреть в лицо Цветаевой, медленно переводя взгляд с её глаз на губы. Голубые глаза Парнок под тёмными пушистыми ресницами странно мерцают.
Цветаева вспыхивает. Почему эта незнакомка так странно смотрит на неё?! Какой пристальный, какой проникающий в душу взгляд! Такое чувство, что эта молодая женщина знает что-то такое, чего не знает больше никто…Цветаева, не в силах вынести этот странный, зовущий взгляд, опускает ресницы.

Ужин закончен. Гости переходят из столовой в гостиную, садятся в уютные кресла. Кресел, однако, не хватает. Молодёжь садится прямо на пол. Когда Марина переходит в гостиную, её нагоняет Алексей Толстой:
-   Берегитесь, Марина Ивановна. Софья Яковлевна на Вас положила глаз. Это все заметили.
Цветаева – надменно:
-   Что-то я не понимаю…
Ах, как сильно вдруг затрепетало сердце!
-   А Парнок-то у нас Дон Жуан в юбке.
Цветаева – ещё более надменно:
-   Какое отношение…
-   Это имеет к Вам? Никакого отношения! Поэтому-то я Вас и предупреждаю.
Цветаева   (Ах, как сильно бьётся её сердце! Почему бы   это?!)   проходит в гостиную. Эфрон уступает ей кресло. Сам становится сзади. Неожиданно Парнок пересекает гостиную, подходит к креслу, опускается рядом на пол. Внимательно глядит на руку Цветаевой, лежащую на подлокотнике, и тихо ей говорит:
-   Как прекрасна Ваша рука!
Цветаева быстрым движением испуганно убирает руки на колени. Герцык:
-   Господа, начнём читать новые стихи! Кто начнёт?
-   Я!
Парнок встаёт и выходит на середину гостиной. Она бледна и серьёзна. Она читает свои стихи, повернувшись лицом к Цветаевой:
Я не люблю церквей, где зодчий
Слышнее Бога говорит,
Где гений в споре с волей Отчей
В ней не затерян, и не слит.
Где человечий дух тщеславный
Как бы возносится над ней,  \
Мне византийский купол плавный
Колючей готики родней.
Собор Миланский! Мне чужая
Краса! – Дивлюсь ему и я. –
Он, точно небу угрожая,
Свои вздымает острия.
Но оттого ли, что так мирно
Сияет небо, он – как крик?
Под небом, мудростью надмирной,
Он суетливо так велик.
Вы, башни! В высоте орлиной
Мятежным духом взнесены,
Как мысли вы, когда единой
Они не объединены!
И вот другой собор…Был смуглый
Закат и желтоват и ал,
Когда впервые очерк круглый
Мне куполов твоих предстал.
Как упоительно неярко
На плавном небе, плавный, ты
Блеснул мне, благостный Сан-Марко,
Подъемля тонкие кресты!
Ложился, как налёт загара,
На мрамор твой – закатный свет…
Мне думалось: какою чарой
Одушевлён ты и согрет?
Что есть в тебе, что инокиней
Готова я пред Богом пасть?
  Господней воли плавность линий
Святую знаменует власть.
Пять куполов твоих – как волны…
Их плавной силой поднята,
Душа моя, как кубок полный,
До края Богом налита.

Не успевает Парнок произнести последнюю строку, как Цветаева восторженно срывается с кресла:
-  Великолепно! Это просто великолепно! Само совершенство! Я не написала бы лучше! Дайте, я пожму Вашу руку!
Парнок с разгоревшимся лицом протягивает руку Марине:
-  Мы ведь, правда – подружимся? Вы придёте ко мне в гости?

Чем, кроме поэтического таланта, могла увлечь Парнок Цветаеву! Впервые Цветаева поняла, что может увлечься не только телесной красотою, но блеском ума, нежностью души и недюжинным талантом. Это было для неё важным открытием. Двадцатидвухлетняя Цветаева продолжала познавать самоё себя. Но открытий будет ещё больше!
Квартира, которую снимает в Москве Софья Парнок. В кабинете, которая одновременно является спальней, письменный стол, за которым обычно работает хозяйка, мягкое огромное кресло возле широкой кровати под балдахином. В кресле сидит несколько скованная Цветаева в очень красивом платье из золотого фая. Парнок – у её ног, на полу. Парнок – глубоким грудным голосом:
-   Вы пришли! Как я счастлива! Когда я увидела Вас впервые, сердце моё вздрогнуло, как от удара. Я сразу же погибла! Вы – прекрасны! Вы – гениальны! Я люблю Вас! Я схожу с ума от любви к Вам!
Заметно, что Цветаеву пронизывает от этих фраз лёгкая дрожь. Парнок берёт руку Марины, лежащую на подлокотнике, и целует её в ладонь. Марина не отнимает руки. Парнок продолжает пылко целовать её руку всё выше и выше. Наконец, стоя на коленях подле Марины, Парнок осторожно раздвигает её колени, становится между ними. Она обнимает Марину, прижимает к себе, пытаясь поцеловать в губы. Марину сотрясает крупная дрожь. Она тяжело дышит. Но не сопротивляется. Только испуганно отклоняет лицо, когда губы Парнок оказываются в опасной близости от её губ. Руки Парнок проворно расстёгивают лиф платья Марины. Она целует Марину в обнажённую шею, приговаривая лихорадочным шёпотом: «Не бойся! Ничего не бойся! Я люблю тебя! Я обожаю тебя! Ты – моя госпожа! Ты – прекрасна! Дикая, иди ко мне!». Наконец, Парнок удаётся поцеловать Марину в губы. Поцелуй длится и длится. Марина с лёгким стоном освобождения закидывает руки за шею Парнок и с жаром отвечает на её поцелуи. Парнок встаёт, увлекая за собою Марину. Держа её за талию обеими руками, не отрывая губ от губ Марины, Парнок увлекает её на кровать. Лёжа подле Марины, Парнок продолжает неотрывно целовать её. Руки Парнок медленно, но неизбежно освобождают Марину от её одежд. Марина закрывает глаза, отдаваясь любовной ласке подруги. Голос Парнок читает стихи:
И впрямь прекрасен, юноша стройный, ты:
Два синих солнца под бахромой ресниц,
И кудри тёмноструйным вихрем,
Лавра славней, нежный лик венчают.
Адонис сам  предшественник юный мой!
Ты начал кубок, ныне вручённый мне, 
К устам любимой приникая,
Мыслью себя веселю  печальной:
Не ты, о юный, расколдовал её.
Дивясь на пламень этих любовных уст,
О, первый, не твоё ревниво, 
Имя  моё помянет любовник.

Зима 1914 года. Эфрон и Марина в марининой комнате. Марина собирает небольшой чемодан. Эфрон наблюдает за нею, сидя в креслах. Он хмур и обижен:
-   Мариночка, давайте, поговорим.
Не отрываясь от дела, Цветаева рассеянно соглашается:
-   Давайте, Серёженька.
Эфрон слегка раздражается:
-   Да сядьте же, наконец! Я не могу разговаривать, когда Вы бегаете по комнате.
Марина, нехотя, садится во второе кресло. Видно, что ей хотелось бы избежать разговора.
К чему все эти выяснения отношений?! Они ни к чему не приведут! Она любит, безумно любит Соню! И хочет быть с нею! И даже если сейчас небо обрушится на землю, она будет с Соней!
Эфрон – недовольным тоном:
-   Почему Вы уезжаете на Рождество? Неужели нельзя съездить, если уж Вам так захотелось, в другое время?
   Серёженька, я же еду в Ростов Великий. И совсем ненадолго. Представляете, на Рождество – в Ростов Великий! Там столько церквей!
-   Я думал, что мы встретим Рождество дома. Позовём Лилю и Веру, и Герцык, если хотите. Или пойдём к Пра в «обормотник». Там будет весело, как всегда. Может быть, Макс вернётся из Парижа.
Марина – твёрдо:
-   Нет, на этот раз я хочу встречать Рождество в Ростове Великом.
Она встаёт и начинает ходить из угла в угол. Эта привычка у неё от отца.
-   Но мне-то Вы не предлагаете поехать с Вами!
-   Дело в том, что меня пригласили.
-   Интересно, кто же Вас пригласил, позвольте узнать?
Прекрасно он знает, кто её пригласил! Притворяется, что не знает. Хочет услышать от неё самой. Хорошо! Пусть услышит!
Марина нервно закуривает, и продолжает ходить из угла в угол, дымя папиросой.
-   Меня пригласила Соня.
Эфрон – менторским тоном:
-   У Софьи Яковлевны нет семьи, в отличие от Вас. Она свободная птица.
Цветаева останавливаясь резко перед мужем:
-   Серёженька, я тоже не курица, которая сидит на насесте. Помните, мы перед свадьбой обещали друг другу полную свободу. В том числе свободу передвижения. Я Вас люблю, я люблю свой дом, но сегодня мне хочется ехать на два-три дня в Ростов Великий с человеком, который меня пригласил. Что в этом такого?
-   Мариночка, а я, что буду делать один?
-   Почему – один! Пойдёте к своим сёстрам, Вы же их так любите! Вам будет весело в «обормотнике». Вы не успеете соскучиться, как я буду уже дома.
Эфрон, набравшись решимости:
-   Хорошо! Мариночка, Вы меня вынуждаете говорить на темы, для меня неприятные. Вы подружились с женщиной, о которой по Москве, да и по Петербургу тоже, ходит дурная слава.
Марина, возобновившая было хождение из угла в угол, резко останавливается на скаку:
-   Какая слава?
-   Дурная!
-   О чём это Вы?
-  Мариночка, эта женщина – опасна!
-   Опасна?! Не понимаю, о чём Вы? Она убийца? Воровка? Грабительница? Насильница? Разбойница? Налётчица? Мошенница? Что она сделала?!
Эфрон ошеломлён напором жены:
-   Да, нет! Что Вы! Я не это имел в виду.
-   А что Вы имели в виду?
-   Ну, как бы Вам это сказать…
-   Не знаете, как сказать, так я – Вам скажу! Я знаю обо всех этих гнусных сплетнях   о Соне. И я Вам скажу: она чистейшее и нежнейшее создание. Соня меня очень любит, и я её   люблю – и это вечно, и от неё я не смогу уйти. Да, да! Не удивляйтесь, и постарайтесь принять это, как должное. Я – её – люблю! Я ничего не могу с собой поделать! Это – сильнее меня! И Вас я люблю! Сердце моё  всё совмещает. Я не хочу делать Вам больно и не могу не делать.
Эфрон – с мукой в голосе:
-   Если Вы не прекратите Вашу связь, я всё брошу и уеду на фронт.
Эфрон встаёт, давая понять, что разговор закончен:
-   Я не исполнил задуманного в прошлый раз, потому что Петя умер. Но на этот раз, клянусь, я это сделаю.
Эфрон выходит из комнаты.
Марина бросается в кресло, и, сжав руку в кулак, бьёт по подлокотнику:
-   Чёрт! Чёрт! Чёрт!!
Ну, почему он не хочет понять?! К чему этот шантаж?! Всё равно не поможет! Никакого фронта не будет! Его не возьмут в армию по здоровью. Никакого фронта! Это пустые угрозы. И вообще, Серёжа – студент. Студентов, кажется, ещё не  берут.
Цветаева решительно встаёт и продолжает собирать чемодан. В Ростов Великий она с Соней – поедет.

Март 1915 года. Несмотря на весну, холодно. Вьюга. Перрон. Санитарный поезд № 187. У вагона отъезжающие на фронт Эфрон и Ася Жуковская, племянница мужа Аделаиды Казимировны Герцык, двадцатичетырёхлетняя девушка. На ней тёмный платок, скрывающий лоб. Под тёмным платком – ещё один, белый, с красным крестом. Тёплая куртка. Тёмная юбка. Эфрон одет в жёлтую кожаную куртку с погонами, сапоги. Он отчаянно мёрзнет в своём наряде. Провожают отъезжающих Марина и Ася Цветаевы. Рядом с Асей – Маврикий Александрович Минц, рыжий еврей небольшого роста, покорно несущий в руках шесть экземпляров «Королевских размышлений»   последний плод фантазии Аси Цветаевой. Михаил Соломонович Фельдштейн, юрист, мужчина тридцатипремерно лет, его жена Эва Адольфовна, Аделаида Казимировна Герцык, её муж Дмитрий Евгеньевич Жуковский. Эфрон невесел, видно, что его что-то гнетёт. Смотрит поверх голов провожающих. Ася Цветаева, беря из рук Минца свою книгу, передаёт её Эфрону. Второй экземпляр – Асе Жуковской:
-   Это вам – в подарок. Только что вышла. Будете в дороге читать. Приедете, скажете, понравилось ли.
Ася раздаёт оставшиеся экземпляры остальным провожающим.
Марина, молча, смотрит на Эфрона.
Исполнил-таки свою угрозу! Правда, едет на фронт в качестве санитара, и это мнее опасно, чем солдатом на передовую. Но всё-таки – зачем?! Она ведь любит его. Но и Соню любит не меньше. Как всё запуталось! И что же делать?!
Эфрон старается не смотреть ни на кого. Аделаида Казимировна – заботливо:
-   Берегите себя. Не переутомляйтесь. Отдыхайте, как следует. Голодом не сидите.
Ася Жуковская на все фразы Герцык согласно кивает головой. Эфрон упорно молчит, ёжится в своей курточке и притоптывает начищенными до блеска сапогами. Михаил Соломонович – недоуменно:
-   Не пойму, Сергей Яковлевич, хоть убейте    не пойму! – зачем Вы бросаете Университет и едете на войну. Санитаром может быть всякий крепкий мужчина. Но вы-то – не всякий. Вы – студент. И совсем не крепкого здоровья. Зачем Вы это делаете? Из патриотизма? Я тоже люблю родину, но ведь это совсем не значит, что я должен бросить свою адвокатскую практику и идти в санитары. Юристы в военное время тоже нужны. А филологи после войны тоже нужны будут. Не понимаю!
Эфрон переводит взгляд со своих начищенных сапог на Фельдштейна:
-   Так надо! Поверьте мне – так надо!
-   Кому?
-   Мне.
Ася Цветаева:
-Только Вы, Серёженька, непременно мою книгу прочтите.
Герцык:
-   Пишите. Обязательно пишите в дороге. И из Варшавы – тоже.
Паровоз свистит. Все начинают суетиться и целовать отъезжающих: «Скорее! Скорее! Садитесь! Поезд трогается!». Марина целует мужа. Эфрон поднимается по ступеням в вагон и протягивает руку Асе Жуковской, помогая ей войти в вагон. Марина, не отрываясь, смотрит на Эфрона. Он смотрит на неё. Поезд трогается. Провожающие машут вслед поезду. Поезд исчезает вдали. Провожающие идут по перрону к выходу. Позади всех идут Марина и Герцык. Марина – с горечью:
-   Вы меня, наверное, осуждаете?
Герцык – матерински нежно:
-   Я не Господь, чтобы осуждать, тем более – Вас, Марина. А Сергей Яковлевич не один. Ася за ним присмотрит.
Марина – горячо:
-   Только Вы меня поймёте, потому что Вы – поэт. Серёжу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда никуда от него не уйду. Соня меня очень любит, и я   её   люблю – и это вечно, и от неё я не смогу уйти. Сердце моё двоих – совмещает. Но такая тяжесть на сердце. Казалось бы, любовь должна давать радость. И нет радости. Не могу делать больно и не могу не делать. Вы меня понимаете?
Герцык – тихо:
-   Понимаю. Что Вы будете делать теперь?
-   В мае поедем с Соней и Алей в Крым. Может быть, с нами поедет сестра Сони – Лиза. Ася тоже поедет с Андрюшей. Хочу лето провести в Коктебеле. Правда, Макс в Париже, но в Коктебеле будет Пра. Поедемте! Будут Толстые. Пра говорит, что приедет поэт Мандельштам. Познакомимся. Поедемте!
-   Если получится – приедем. Что Вы написали за эту зиму?
-   Немного. Два, иногда три стихотворения за месяц. И знаете, что меня смущает и удивляет. Казалось бы, я счастлива в любви, а стихов – мало. Разве счастье разделённой любви не должно быть источником поэзии?
Герцык – задумчиво:
-   Меня тоже прежде волновал этот вопрос. Но я открыла для себя закон: лучшие стихи рождаются из страдания.
Марина идёт, глубоко задумавшись. Герцык искоса взглядывает на её профиль. Марина:
-   Почему не каждый страдающий пишет стихи?
Герцык:
-   Стихи пишет только страдающий поэт. На то он и поэт.
Марина:
-   Наверное, весь вопрос в степени страдания. Ведь оно может убить. И тогда – никаких стихов. Значит, поэт, страдая, должен в какой-то момент начать сопротивляться страданию, иначе оно его раздавит. Поэту нужна сильная воля.
Герцык:
-   Это именно то, что у Вас – в избытке, дитя моё. У Вас – всего избыток! И воли! И таланта!

Коктебель. Вечер. Темнеет. На берегу моря сидят Марина и Соня. Тихо плещется у их ног вода. Соня:
-   Марина, вода чудная, шёлковая, тёплая. Давай, искупаемся. Я обожаю плавать вечером. А когда совсем стемнеет, становится немного жутко. Как будто кто-то снизу, из глубины хочет схватить тебя за ногу. Жутко и смешно! Или ты боишься?
Марина:
-   Я? Боюсь? Ты с ума сошла! Я ничего не боюсь.
Марина встаёт, и начинает раздеваться. Соня смотрит на неё снизу с обожанием. Марина остаётся в купальном костюме.
Соня – задорно:
-   А купальник?
-   Что – купальник?
-   Темнеет. Зачем нам купальники?
Марина секунду колеблется, сбрасывает купальник и входит в воду. Соня сбрасывает одежду и входит в воду вслед за Мариной. Некоторое время женщины плавают, наслаждаясь тёплой водой.
Соня:
-   Ну, как? Тебе не страшно?
Марина:
-   Нисколько! Восхитительно! Вода, как парное молоко! До чего же хорошо! Никогда не думала, что плавать нагишом – необыкновенно приятно!
-   Не забудешь, что это я тебя научила?
-   Ты меня многому научила!
Женщины плывут к берегу. Обе стоят по грудь в воде. Соня привлекает к себе Марину, целует её страстно в губы, шепчет:
-   А не пойти ли нам в постель?
Марина, обвив шею подруги руками, не отрываясь, целует её, приговаривая:
-   Соня, милая, как я люблю тебя! Идём, скорее идём!

Летний вечер. Поезд уносит Марину и Софью в Святыя Горы в Харьковской губернии. Няня и Аля крепко спят. Соня обнимает Марину за плечи. Сблизив головы, они тихо беседуют. Марина:
-   Соня, я тебя так люблю, так боюсь тебя потерять!
-   Ты меня не потеряешь, если не захочешь.
-   Как можно этого захотеть, Соня?!
-   Кто знает, милая! Жизнь так сложна.
-   Соня!
-   Что, милая?
-   Знаешь, о чём я жалею?
-   О чём?
-   Жаль, что у нас не может быть ребёнка, А мне бы так хотелось. Маленькая – ты! Представляешь?!
-   Или маленькая – ты!
Марина – страстно:
-   Соня, я так хочу от тебя ребёнка! Я понимаю, это безумие, но я так хочу! Я понимаю, можно просить ребёнка у Богоматери от старика, можно ждать чуда! Но о безумии не просят. Соня, что же делать?!
Соня, обняв и укачивая подругу:
-  Зачем нам ребёнок? Ты – мой ребёнок.
Марина, освобождаясь:
-   Ты не понимаешь! Я не хочу быть ребёнком! Я хочу ребёнка – от тебя! Я хочу того, что немыслимо. Это так безнадёжно! Если б я могла иметь от тебя ребёнка!
Софья   встревоженно:
-   Марина, у любящих нет детей! Вспомни: Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда, Ахилл и Амазонка, Зигфрид и Брунгильда, и многие другие.
-  Да, ты права, но они умирают. У них нет времени для будущего, которое – ребёнок, у них нет ребёнка, ибо нет будущего, у них одно настоящее – их любовь и всегда стоящая рядом смерть. Они умирают или их любовь умирает. Соня, если наша любовь умрёт, ничего нам не останется. Жить любовью нельзя. Нельзя постоянно – годами! – жить в напряжении любви. Это всё равно, что жить на вершине Гималаев. Там не хватает воздуха. Единственное, что продолжает жить, когда любовь умрёт – ребёнок.
Софья – обречённо:
-   Я знаю, ты от меня уйдёшь! Уйдёшь, потому что хочешь ребёнка. Я не могу тебе его дать. Не могу! Давай, поговорим о чём-нибудь другом. В Святых горах устроимся у моих друзей. Я им написала, они нас ждут. Городок маленький, захолустный, но там есть река Северский Донец и Банное озеро. Екатерина Великая проезжала по тем местам, вот озеро и выкопали, чтобы ей было удобно купаться. В нём вода теплее, чем в реке. Монастырь тебе понравится. Храм очень красивый. Вокруг меловые горы, покрытые густым лесом. И прямо в меловой горе пробит проход. Идёшь в глубь горы. И приходишь в храм прямо в горе. Там, внутри горы – холодно даже в самый жаркий день. Пойдём со свечами, там внутри – темно. А выйдем из горы, поднимемся на вершину. Пойдём лесом, придём к могиле отшельника, святого Иоанна. Говорят, если постоять у его могильного креста, прижавшись к нему, то получишь исцеление. Или можно его попросить о чём-нибудь, и исполнится.
Марина – с воодушевлением:
-   Соня, давай, попросим о ребёнке!
Соня тихо целует Марину в лоб. Уносится в ночь поезд. На груди бодрствующей печальной Сони покоится голова спящей Марины.

Софья и Марина гуляют по территории монастыря в Святых горах. Останавливаются возле монастырской гостиницы. Софья:
-   Смотри, тут мемориальная доска.
Марина подходит ближе.
-   Чехов? Интересно, что он тут делал? Приезжал из любопытства, или грехи замаливал? Были у него грехи?
Соня – философски:
-   Грехи есть у всех. И у Чехова были.
-   Кстати, Соня, был он верующий?
-   Не знаю. Не уверена, что был. Но в его рассказах частенько мелькают священники. Ты Чехова читать любишь?
-   Читала. Не полюбила. Не полюблю никогда.
-   Вот новости! Вся Россия – любит, а ты – не любишь.   Я не обязана любить то, что любят все. Кстати, многие любят его по инерции. Верят другим на слово. Чехов! Я от Чехова томилась с детства. Читая Чехова или беседуя со знакомым, человек и не подозревает о своей усталости. Но   книга захлопнута, дверь за выходящим закрыта. И человек изумлённо восклицает:   Боже, до чего я устал! Знаешь, Соня, чтение Чехова – вязание в воздухе, без результата. Без связанной полосы. Ощущение такое – пока читаю, будто море пью. А закончу читать, выпитое море превращается в ощущение: выпита! Сил нет! Прозу Чехова сравню с развратом вина. Чехов, как и Толстой, относятся к миру с какой-то придирчивой внимательностью, как дальнозоркие видят.
-   Так, тебе и Толстой не по вкусу?
-   Не знаю. Отношение к Толстому сложнее, чем к Чехову. А ты знаешь, Соня, мы с Асей ездили в Ясную Поляну на похороны Толстого. Было холодно. Замёрзли, как собаки. Я вот иногда думаю, служил ли Толстой Богу? Если Бог – труд, непосильное, то – да. А если Бог – радость, простая радость дыхания? – Нет! А Толстой вёз на себе Софию Андреевну, не дышал, а хрипел.
-   Марина, смотри, какая прекрасная церковь! Не жалеешь, что поехала со мною?
Марина благодарно сжимает руку подруги. Соня:
 -  Осталось выяснить, нравится ли тебе Достоевский?
-  Здесь ещё сложнее, чем с Толстым. Но я тебе скажу одно, если завтра мне предложили бы жить на необитаемом острове и выбрать, какие книги взять с собой, я ни Достоевского, ни Толстого, ни тем более Чехова с собою бы не взяла. А вот твои стихи – взяла бы!
Раздаётся колокольный звон, призывающий верующих в церковь. Соня, не то шутя, не то всерьёз:
-   Ну, что, идём исповедуемся?
Марина – задумчиво:
-   Ты это серьёзно? Интересно, что мы скажем священнику?! Мы ведь грешницы, надо ведь покаяться в грехах, а я совершенно не раскаиваюсь, что люблю тебя. А утаить грех при исповеди – нехорошо. Бог всё видит! Всё слышит! Но я думаю, Богу нет дела до нашей любви. Ему ни до какой любви нет дела. Он ведь сказал:   Меня любите!
; Больше всего в жизни я хотела бы повести тебя к алтарю иназвать своей перед Богом и людьми.
-   И Бог и люди о нас знают. А венчана я с Серёжей. Нельзя ведь дважды венчаться.
-   Марина, я просто мечтаю. «Нельзя же запретить мне мечтать!».
-   Жаль, что нельзя. Идём к могиле Иоанна.
Марина и Софья медленно подимаються в гору. Софья:
-   Тебе здесь нравится?
-   Да. Мне нравится бывать в новых местах, узнавать их, а потом любить всю жизнь. Любить и желать вернуться, чтобы ещё раз увидеть.
Софья – деловито:
-   Новый год встречать едем в Петербург. Я написала издателям «Северных записок» Сакеру и Чацкой – милейшие люди! – и они нас приглашают. Ты была когда-нибудь в Петербурге?
-   Да, перед свадьбой с Серёжей мы ездили к его старшей сестре Анне. Она была очень недовольна, что он женится. Считала, что он слишком молод для брака. Кстати, Серёжа хочет оставить эту работу в санитарном поезде. Очень устаёт. Хочет осенью восстановиться в Университете. Думаю, что это правильно.Ну, какой из него санитар! Он так хрупок!
-   А по мне так самое мужское занятие во время войны – быть в армии. Желательно, офицером. Но и санитаром – очень нужное дело.
-   Ах, Соня! Я всё время чувствую свою вину перед ним. Он так благородно самоустранился с нашего пути. Разве это не говорит в его пользу?
-   Мне бы больше сказало, если бы он вызвал меня на дуэль.
-   Соня, ты же – женщина!
-   История дуэлей знает поединки между мужчиной и женщиной. И не всегда они заканчивались победой мужчин. Так вот, я бы предпочла, чтобы твой муж вызвал меня на дуэль. Это было бы куда благородней его позорного бегства.
-   Соня!
-   Молчу! Молчу!
Некоторое время женщины идут молча. Наконец, Цветаева возобновляет разговор:
-  Встречать Новый год в Петербурге? Право, я не знаю. Я ещё не думала о Новом годе. А может, лучше в Коктебель? Мы четырнадцатый год встречали в Коктебеле с Максом. Была метель, мы чуть не замёрзли, пока ехали на лошадях из Феодосии. А потом чуть было не случился пожар.
-  Соглашайся, Марина. В редакции «Северных записок» встречаются и читают свои стихи самые известные поэты России: Ахматова, Кузмин, Вячеслав Иванов,  Ремизов, Есенин. Читать свои стихи в таком окружении – честь. Поедешь?
-  Если Ахматова будет там – поеду. Я очень люблю Ахматову. Всегда мечтала её увидеть. А ещё лучше – познакомиться.
-   О, Марина! Это мне не нравится. Я ревную.
-   Я люблю Ахматову, как поэта. Замечательного поэта! Кто в России сегодня сравнится с нею?! Разве только – ты! Она прекрасна! Понимаешь, Соня, она начала сразу, как зрелый поэт. В отличие от меня. Или тебя. Но у нас всё – впереди. А Ахматова выше самой себя уже не встанет. И ещё я мечтаю встретиться с Блоком. Блок там будет?
-   Всё может быть.
-   Решено! Едем!

Новый 1916 год Цветаева и Парнок встречали в Петербурге. Гостиничный номер. Притушен свет. Горит синяя лампа. Как Цветаева надеялась, что к тому времени, как им надо будет ехать, приступ пройдёт. Но он не прошёл. Соня не может поехать на вечер в редакции «Северных записок». Бедная Соня лежит на кровати. На лбу у неё мокрое полотенце. Цветаева стоит возле кровати и почти плачет. Неужели пропал вечер?! Софья – болезненно морщась:
   Марина, поезжай без меня.
   Как я могу поехать, если тебе плохо?
   Поезжай! Если ты не поедешь, будешь жалеть.
   Но я не могу без тебя!
   Глупости! Почему не можешь? Очень даже можешь!
   Нет, не поеду.
   Но тебе хочется! Хочется?
   Очень!
   Одевайся! Я себе не прощу, что ты не поедешь. Пожалуйста! А потом мне расскажешь, кто там был.
Цветаева оживляется:
   Хорошо. Я ненадолго. Часика на два, не больше. Ты не обидишься?
   Часика на два? Не обижусь. Я же сама тебе предлагаю ехать. Я не буду спать. Я тебя дождусь.
Цветаева, хотя у неё тяжело на сердце, идёт одеваться и вскоре выходит в красивом платье. Софья оглядывает её и закрывает глаза:
   Так ненадолго?
   Часика на два.
   Ступай! Поцелуй меня.
Марина целует Софью. Софья слабым голосом:
   Ступай, ступай!

Редакция «Северных записок». По стенам до потолка дубовые шкафы с книгами. На полу – шкуры белых медведей. Пылает огромный камин. За ночными окнами вьюга. В мягких креслах – гости постарше. На шкурах живописно расположилась молодёжь. Цветаева сидит в креслах подле Софьи Исаковны Чацкиной и Якова Львовича Сакера. Она то и дело поглядывает на часы. Стихи читает, встав возле камина, Сергей Есенин. Когда он закончил читать, Софья Исаковна – Цветаевой:
   А отчего Софья Яковлевна не приехала? Мы ждали её.
   У неё болит голова.
   Знаю, когда у Сони болит голова, она становится несносна. Сегодня здесь Мандельштам. Вы знакомы?
   Виделись в Коктебеле. Но как-то не успели подружиться. Я приехала, а он в этот день уезжал.
   Нет, вам непременно нужно подружиться. Он   очень многообещающий поэт. Вы что-нибудь из его стихов читали?
   Нет, как-то не привелось.
Софья Исаковна машет призывно рукой. Подходит Мандельштам, маленький, худенький, с надменно откинутой головой. Чацкая:
   Осип Эмильевич, это Марина Ивановна Цветаева. Вы должны непременно подружиться.
Мандельштам:
   А мы, кажется, знакомы.
Цветаева – приветливо:
   О, да! Мы виделись у Макса. Правда, мимолётно. Вы бываете в Москве?
   Был однажды – проездом. Совсем Москвы не знаю.
.    Если приедете, я покажу Вам мою Москву. Я дам Вам мой номер телефона, непременно позвоните мне, когда приедете.
   Спасибо. Может быть, соберусь в феврале.
   Отлично! Буду рада Вас видеть. Софья Исаковна, мне пора. Я обещала, что скоро вернусь. Спасибо за чудный вечер!
   Да что Вы! Михаил Алексеевич будет читать стихи.
Цветаева – жалобно:
   Не могу! Я обещала. Соня меня ждёт. Она не спит.
   Но Михаил Алексеевич, может быть, будет петь!
Марина – ещё более жалобно:
   Но я обещала!
Подходит Кузмин. У него огромные глаза под тяжёлыми полуприкрытыми веками, оливковая кожа, тёмные кудри.
   Останьтесь, Марина Ивановна, Вы так мало побыли. Я, может быть, буду петь.
Шёпот и волнение голосов в зале, как ржи под ветром: «Будет петь…Будет петь… Будет петь…».
Цветаева, решительно вставая:
   Но разве можно уйти после первой песни? Я тогда просто не уйду – никогда. Потому – ухожу сейчас!
Кузмин – восхищённо:
   Какая Вы, однако, твёрдая!
   Ein Mann – ein Wort!
   Вы ведь – Frau!
   Нет! Mensch! Mensch! Mensch!
Цветаева прощается со всеми кивком головы. Кузмин целует ей руку. Марина, одеваясь, видит из передней, как Кузмин идёт к роялю. На глаза Цветаевой набегают горючие слёзы. Нет, она не останется, потому что обещала Соне вернуться, а Соня не спит и ждёт.

Гостиничный номер. Горит синий свет. В постели, раскинувшись, крепко спит Парнок. Мокрое полотенце лежит на полу. Над спящей Софьей стоит Марина в шубе и меховом капоре, на котором ещё лежат снежинки. Марина начинает медленно развязывать ленты капора, сбрасывает шубу. Долго смотрит на спящую Софью. Та просыпается на мгновение от её взгляда, что-то бормочет спросонья, поворачивается спиной к Марине и снова засыпает. Марина садится в изножье кровати, и начинает плакать   слезами досады, тихо приговаривая:    Чёрт! Чёрт! Чёрт! Всё – зря! Всё – напрасно!

Февраль 1916 года. Квартира Цветаевой в Борисоглебском переулке. Комната Марины. Софья Парнок уютно расположилась в креслах. Марина сидит на подлокотнике кресла. Софья, поглаживая колено Марины, и глядя снизу вверх в её задумчивое лицо:
   Не поехать ли нам на той неделе в Сергиев Посад? Ты была в Сергиевом Посаде?
   Не была и очень хочу, но на той неделе приезжает Осип Мандельштам. Он позвонил сегодня утром. Я обещала показать ему Москву.
   Когда обещала?
   Когда мы были в Петербурге. Я встретила его у Чацкой.
Софья – недовольно:
   Зачем ты ему пообещала?
   Он сказал, что не знает Москву.
   И надолго он приедет?
   Дня на три.
   И ты хочешь сказать, что проведёшь с ним три дня. А я тебя не увижу три дня?!
   Соня, это всего только три дня!
   Марина, это до-о-олгих три дня! Как вечность! И потом, почему мы не можем погулять втроём? Я тоже хочу показать ему Москву. Впрочем, я в ваши с Мандельштамлм планы – не вхожу. Я понимаю.
   Соня, да ты ревнуешь?!
   Я?! Ревную?! Ревнуют, когда не уверены, что их не обманут. Да, я ревную! Нет, нет, нет! Я не ревную. Мне просто обидно, что на какого-то Мандельштама ты потратишь три дня! Три драгоценных дня, которые мы могли бы провести вдвоём! Могли бы поехать в Сергиев Посад! Какой-то паршивый Мандельштам украдёт у меня три дня! Почему три, а не два! Почему три, а не один!
   Соня, перестань! Ты прямо, как ребёнок. И никакой он не паршивый. У него есть очень хорошие стихи. И сам он очень смешной и милый. У него такие длинные ресницы, как у девочки!
   Уже – милый? Ресницы? Ещё и трёх дней не было, а он – уже милый и с ресницами! Я не хочу, чтобы вы с ним гуляли! Пусть извозчика возьмёт и проедется по центру. Зачем ему провожатый? Марина, я так тебя люблю! Я не хочу никаких сюрпризов! Откажи ему!
   Как это – «откажи ему»? Я не могу воспретить ему приехать в Москву. И потом, я ему обещала. Ты же знаешь мою немецкую протестантскую честность.
   Больше ты ему ничего не обещала?
   Соня, Соня, Соня! Не мучь меня! Это чересчур! Не теряй головы!
   Но можно ведь сказаться больной.
   Я    ему – обещала! Между прочим, я в Петербурге, когда у тебя болела голова, обещала приехать с вечера пораньше. А ты обещала ждать меня. Я обещание выполнила. Я всегда выполняю обещания, или, если не могу выполнить, то их вовсе не даю. А ты спала. Ты меня не дождалась, а я к тебе так тороилась. И я не услышала, как поёт Кузмин. Мне было очень обидно.
   Не надо упрекать меня. Я была больна.
   Я не упрекаю. Я рассказываю, что всегда держу свои обещания.
   Значит, мы не едем в Сергиев Посад?!
   На той неделе – не едем!
   Значит, ты будешь проводить время с Мандельштамом?
   Значит, я буду проводить время с Мандельштамом. Я ему пообещала показать Москву.
Софья встаёт:
   Мне пора!
   Соня, ты ведь только что пришла. Ты хотела увидеть Алю. Мы хотели пообедать вместе.
   Пообедаешь с Мандельштамом!
Софья идёт в переднюю одеваться. Марина смущённо идёт за ней.
   Зря ты обижаешься и ревнуешь. Я люблю тебя, Соня. Не могу же я отказать человеку в услуге только потому, что ты ревнуешь.
Софья, надевая шубу:
   Когда мы были в Петербурге, ты мне ничего не сказала о Мандельштаме. Приехали в Москву, и опять – ничего. А теперь оказывается, что он был тобою приглашён и приезжает. Ты скрыла это. Это нечестно.
   Я не придала этому значения, Соня. Честно говоря, я сразу же забыла об этом. Соня, останься. Соня, честное слово, я ни в чём не виновата.
   Если бы ты знала, как я тебя люблю, ты тотчас бы отказала ему!
Софья выходит, хлопнув дверью. Марина стоит в передней, закусив губу. Можно, конечно, побежать за Соней, вернуть её. Чёрт с ним, с этим Мандельштамом! Нет, не надо бежать! Обещания надо выполнять. Таков закон! Соня посердится и перестанет. Нет причины сердиться.

Цветаева водит Мандельштама по своим любимым местам Москвы. Они посещают храмы Кремля, Красную площадь, Александровский сад, Музей изящных искусств имени Александра III, построенный её отцом, храм Христа Спасителя. Они беспрерывно читают друг другу стихи и беспрестанно курят.
Кто знает, может быть прав Валерий Брюсов, сказавший, что всё в мире есть средство для стихов? Может быть, из этой невинной прогулки вдвоём родятся прекрасные стихи? И тогда оправданы будут и обида Сони, и этот день, потерянный для работы, и посвящённый Москве. Завтра надо будет показать Осипу Замоскворечье, Третьяковку. Пусть видит, что в Москве тоже имеется высокое искусство. Чем Третьяковка хуже Эрмитажа?! Надо ещё показать гостю Трехпрудный переулок и дом, где она родилась. И, конечно, сводить его к Памятник-Пушкину! Погулять с ним по Тверской, по милым тихим московским переулкам, по Садовому кольцу. Три дня, конечно, мало, чтобы увидеть всю Москву. А где-то на краю сознания уже вскипают, клубятся, и подступают к горлу строчки стихов…Интересно, могла бы она влюбиться в Осипа? Какие чудные у него ресницы, длинные, пушистые…Нет, нет! Не влюбляться же только из-за ресниц! У неё есть Соня! У неё есть Серёжа! Так что мысленно отпускаю тебя! Мой вольноотпущенник, хладнокровный и неистовый! Почему   неистовый? Наверное, он неистов в любви.
Вечер. Возле гранитного парапета Москва-реки останавливаются Марина и Осип. Осип засмотрелся на огни фонарей, отражающиеся в чёрной воде. Он насвистывает какую-то незнакомую мелодию. Что это за мелодия? Надо будет спросить.
Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник – прости!
Неистовый – высвистывый! Надо будет запомнить. Из этого может что-то получиться.
Они долго молчат. Наконец, Осип отрывает взгляд от реки.
   Поздно! Пора по домам! Я провожу Вас, и – в гостиницу. Честно говоря, устал. Так много впечатлений! Москва великолепна! Я понял, почему она – белокаменная. Теперь всегда, когда я буду думать о Москве, я буду вспоминать Вас.
Их головы сближаются. Они сталкиваются лбами, и некоторое время бодаются, как два козлёнка. Нет, нет, это не любовь! Это просто нежность.  Оба вовремя останавливаются. И, рассмеявшись, бегут по набережной, бросая друг в друга снежки.

Спустя два дня, когда Мандельштам уехал назад в Петербург, Цветаева спешит на квартиру к Софье Парнок.
Совесть Цветаевой чиста. Никакого флирта с Мандельштамом. Впрочем, она и не способна на флирт. Простые дружеские отношения. Они даже на прощание не поцеловались. Пожали друг другу руки и договорились обменяться сборниками стихотворений. Интересно, долго ли Соня будет дуться? Ничего! Она её поцелует, пусть даже насильно, и Соня растает.
У входной двери Цветаева вынимает связку ключей. Открывает три замка и входит в переднюю. Навстречу Цветаевой спешит горничная Софьи Яковлевны   Маша, миловидная девушка. Увидев Цветаеву, она почему-то теряется и не спешит снять с плеч гостьи шубу:
   Здравствуй, Маша. Барыня дома?
   Да! То есть – нет!
   Так дома, или нет?
Горничная – опустив глаза:
   Барыня заняты. Не велено никого принимать.
Цветаева сбрасывает шубу на руки Маше:
   Маша, что это с тобою? Меня не велено принимать?! Ты с ума сошла, что ли?! Что это с тобой?!
Горничная – слабо:
   Марина Ивановна, у барыни гости.
Цветаева входит в гостиную, и никаких гостей не обнаружив, бледнеет. Горничная робко идёт за ней, держа в охапке шубу. Цветаева – удивлённо:
   Где гости? Что ты врёшь, Маша!
Горничная, опустив глаза, решается:
   Должно – в спальне.
Горячая волна ударяет Цветаевой в голову. Цветаева стремительно пересекает гостиную и подходит к двери спальни. Горничная тихо исчезает в передней. Цветаева рывком открывает дверь. На кровати полулежит с томным видом Софья Яковлевна. Она в ночной рубашке. В ногах кровати сидит крупная толстая женщина с чёрными волосами. Она полуодета. Постель смята, в головах – две подушки. Увидев Марину, Софья Яковлевна, сохраняя самообладание, приподнимается на локте:
   Марина? Вот неожиданность! А что же Маша меня не предупредила? Познакомьтесь; это актриса Людмила Владимировна Эрарская. А это поэт Марина Ивановна Цветаева.
Эрарская лениво протягивает Марине руку, которую Цветаева демонстративно не замечает. Она вообще не смотрит на Эрарскую. Её взгляд устремлён на Софью Яковлевну. Та, не отрывая взгляда, спокойно смотрит на Марину. Цветаева – задыхаясь от негодования:
   Что же Вы меня так рекомендуете – «поэт»! Я ещё три дня назад была Вашей любимой подругой!
Цветаева лихорадочно роется в сумочке, пока не находит ключи, которыми она открыла дверь Сониной квартиры. Марина с силой бросает ключи на пол перед кроватью. Ключи гремят. Софья Яковлевна садится и опускает босые ноги на пол в мех волчьей шкуры:
   Марина!
Цветаева – холодно:
   Мне они больше не нужны. Отдадите – этой.
Цветаева показывает рукой в сторону Эрарской. Поворачивается и чётким шагом выходит из спальни. Горничная, пряча глаза, подаёт ей шубу и помогает одеться. Марина даёт горничной на чай.
   Прошай, Маша!
   Прощайте, барыня.
Входная дверь за Цветаевой захлопывается. Марина стремительно идёт по тротуару, наполовину закутав лицо меховым воротником. В мех со щёк стекают тихие обильные слёзы.

На следующий день после Прощённого воскресенья, 27 апреля 1916 года. Комната Марины. За письменным столом Марина пишет Эфрону – стихи, которые намеревается передать ему вечером:
Я пришла к тебе чёрной полночью
За последней помощью.
Я – бродяга, родства не помнящий,
Корабль тонущий…
Поймёт ли он её призыв? Придёт ли?

Вечер того же дня. Марина в своей комнате. Она полулежит на разобранной постели в красивом воздушном пеньюаре и читает книгу, прислушиваясь – не идёт ли кто? Дверь не заперта, и даже чуть-чуть приоткрыта в коридор.
Эфрон с листом бумаги, на котором марининым почерком написаны её стихи, быстрым, но тихим и мягким шагом проходит по квартире, стучит в приоткрытую дверь марининой комнаты.
   Войдите!
Эфрон входит и останавливается на пороге. Что дальше?  Как быть дальше? Молчание. Цветаева привстаёт и нащупывает выключатель настолькой лампы, стоящей на прикроватной тумбе. Комната мгновенно погружается во тьму. Видна только полоска электрического света, падающая в проём двери из коридора. Цветаева – громким шёпотом:
   Где же Вы, Серёженька? Идите сюда! Да прикройте за собою дверь на щеколду, а то вдруг Аля проснётся.
Полоска электрического света, падающая из коридора, исчезает.

13 мая 1916 года. Здание Московского военного госпиталя. В комнате на втором этаже заседает комиссия – врачи обсуждают результаты осмотра. В коридоре 30 студентов, ожидающих результатов. Среди них Эфрон. Наконец, дверь комнаты, где заседает комиссия, распахивается, и студентов приглашают внутрь. За длинным столом сидят врачи в белых халатах. Студенты стоя ждут. Главный врач, сидящий в центре стола, встаёт:
   Господа, сейчас я оглашу список призванных студентов. Здесь вас тридцать человек. Трое студентов признаны годными к военной службе. Остальные получают отсрочки.
Тишина в комнате. Студенты напряжённо ожидают, кто призван.
   Иван Степанович Волин, Антон Петрович Щепкин, Сергей Яковлевич Эфрон. Эти трое годны!
Изумлённые глаза Эфрона.

Александров, 7 июля 1916 года. Марина сидит на террасе у стола и пишет письмо. Входит Ася. За нею идёт няня Надя:
   Марина, ты была у воинского начальника?
   Только что от него. Назначение получено, а Серёжа в Коктебеле. Пишу, чтобы Серёжа срочно выезжал. Дала ещё и телеграмму. Кажется, его отправляют в школу прапорщиков в Нижнем Новгороде. Господи! Хоть бы война кончилась поскорее, конца ей не видно! Хоть бы скорее кончилась эта проклятая война!
Ася – задумчиво:
   Марина, а когда родится малыш, вдруг у меня пропадёт молоко? Что мы будем делать?!
Марина некоторое время смотрит на Асю, думая. Затем – спокойно:
   Будем через каждые три часа загонять в овраг по чужой козе и выдаивать её дотла. Здорово?!
Ася с восхищением смотрит на Марину:
   Здорово! Я так и знала, что ты что-нибудь придумаешь.
Няня Надя – мрачно:
   Тоже мне – придумали – воровать! Пойду, да договорюсь с хозяйкой козы. Будут нам молоко продавать.
Марина и Ася – в голос:
   Ни за что!
Марина – вдохновенно:
   Покупать?! Да Вы что?! Я бы хотела быть вскормленной на ворованном, да ещё сидоровом молоке! Алёша вырастет, а мы ему – вырос на ворованном молоке! Покупать! Надя, Вы всё испортите! Даже не думайте!
Няня Надя – тихо:
   Вы обе – тоже чудные, барыни. Где это видано, чтобы чужих коз загонять и выдаивать! За это и побить могут!
Марина – настораживаясь:
   Побить?
   Сильно побить, барыня. Я загонять и доить не пойду.
Марина – с улыбкой:
   А кто же пойдёт?
   Не знаю, барыня, только я – не пойду!
Марина – нарочито беспечно:
   А мы Асю и пошлём. Может, мать-то не побьют?
Няня Надя – в ужасе:
   Барыня, да как можно женщину только родившую! Пойду я! Пойду!
Марина и Ася заливисто хохочут. Марина:
   Пошлите Соню на почту. Пусть опустит письмо.
Няня Надя берёт письмо:
   Грех, барыня, смеяться-то надо мной. Я-то – поверила.
Няня Надя выходит с младенцем на руках исполнить приказание – передать прислуге Соне письмо для отправки. Марина – Асе:
   Испугалась, бедная, что воровать молоко пойдём. А ты бы пошла, Ася, если бы действительно молоко пропало?
   А ты?
   Я бы пошла. Мой план, сама бы и осуществила!
   И я бы – с тобой! Бедная Надя!
Сестры заливаются хохотом.

Март 1917 года. Ветрено. Тверская улица. Беременная Цветаева (остался примерно месяц до родов) на улице с няней Надей. Они стоят на тротуаре. Мимо по проезжей части проходят революционные войска. Текут мимо серые шинели. Мелькают бородатые лица солдат. Цветаева внимательно всматривается в них. Кругом полощутся красные флаги. Носятся автомобили с вооружёнными матросами и людьми в кожаных куртках. Всеобщий энтузиазм. Вдалеке раздаются выстрелы. Няня Надя ложится на мостовую, увлекая за собою барыню:
   Надя, что Вы делаете?
   Лежите, барыня! Стреляют! Не дай Бог, в Вас попадут, а у Вас дитё вот-вот! Лежите! Голову не поднимайте!
Мимо лежащих на тротуаре женщин несётся бегом толпа солдат и гражданских лиц. Топают и цокают по мокрым камням мостовой грубые подкованные железом сапоги. Где-то впереди вопли, вой, крики. Всеобщий ужас. Стрельба продолжается. Топот усиливается. Наконец, всё смолкает. Улица пустеет. Няня Надя поднмает голову. Цветаева садится. Надя встаёт и помогает барыне встать. Отряхивает её пальто. Ворчит:
   Царя-батюшку отречься заставили, вот теперя порядку и нету! Нет Царя, порядку не будет! Полный кавардак! Кажный сам себе теперича царь! Правительство какое-то временное! Что-то будет, барыня?! Скоро ли барин приедут? Больно уж страшно стало!
Цветаева – щурясь от мартовского солнца:
   Барин в Петергофе. Думаю, скоро закончит обучение и приедет. А царь у нас будет после Временного правительства – отрок Алексей.
   Ой, барыня! Про Алексея-то я и забыла! Верно, верно говорите! Вот коронуют Алёшеньку, будет у нас царь. Порядок наведёт, не сам – молод больно, а министры его. Только одно я, барыня, не пойму – за что Государя отречься заставили?!
Женщины медленно идут по Тверской улице.
   За что?! Ясно – за что! Другим власти и денег захотелось. Царь не должен был отрекаться! Ему власть дали не люди, а Бог! Он перед Богом и ответит.
   Верно, верно, барыня, говорите! Вот Алёшеньку коронуют, барин приедут, Вы барину ещё одно дитё подарите. Всё будет хорошо.
Цветаева, внезапно останавливаясь:
   Надя, не женщина дарит мужчине ребёнка, а мужчина – женщине. Поэтому женщина   мужчине – за ребёнка – бесконечно благодарна. Если мужчина хочет отнять у женщины ребёнка, она возмущается. Подарки не отбирают.
Надя с восхищением смотрит на Цветаеву:
   Как Вы, барыня, ловко всё повернули! Мущщина – женщине! А и опять: правда   Ваша! А Вы кого хотите? Мальчика, или девочку?
   Девочка у нас уже есть, теперь   мальчика! Сына!

13 апреля 1917 года. Клиника Московского воспитательного дома. Цветаева только что родила ребёнка. Рядом с нею – акушерка, дающая роженице пить. В углу комнаты – стол. Врачи склонились над плачущим младенцем. Цветаева, отрываясь от чашки:
   Кто?
Акушерка – сияя:
   С девочкой Вас!
Цветаева – нахмурив брови:
   Дайте, пожалуйства, папиросу!
Акушерка – в ужасе:
   Как можно?! Здесь же больница! Здесь же ребёнок!
Цветаева – с досадой:
   К чёрту Ваши правила! Дайте папиросу!
Врач, среднего возраста высокий мужчина с чёрной бородкой, передаёт акушерке на руки запелёнутого младенца. Акушерка, умильно улыбаясь, подносит младенца Цветаевой:
   Смотрите, какая хорошенькая Ваша девочка!
Цветаева, взглянув на дочь:
   Девочка, как девочка! Дайте, наконец, папиросу!
Озадаченная акушерка уносит ребёнка. Врач подаёт Цветаевой коробку папирос, лежащую на тумбочке, и подносит зажжённую спичку. Цветаева жадно закуривает. Врач – сочувственно:
   Мальчика ждали?
Цветаева хмуро кивает. Врач – философски:
   Третий будет – сын.
Цветаева, молча,  курит.

Закончив школу прапорщиков в Петергофе, Эфрон возвратился в Москву, где начал служить в пехотном полку, обучая строевой подготовке солдат. Середина сентября 1917 года. Дом в Борисоглебском переулке. Вечер. В передней прапрощик Эфрон в военном мундире отдаёт прислуге Маше фуражку. Вытирает лоб носовым платком:
   Барыня дома?
   Дома, барин. Только что с Алечкой погулямши.
   У себя?
   У себя.
Эфрон медленно, тяжёлым шагом направляется к ванной комнате. Горничная – уважительно   вслед барину:
   Устамши!

Эфрон в домашнем пиджаке и мягких домашних туфлях – волосы его мокры и зачёсаны тщательно назад – по-прежнему устало и медленно проходит в столовую, где его ожидают Цветаева и Аля. Эфрон по очереди целуют жену и дочь. Прислуга вносит первое блюдо. Все, молча, едят суп. Цветаева первая прерывает молчание:
   Устали, Серёженька?
Эфрон поднимает голову от тарелки:
   Ужасно! Во мне живого места нет! Устал до тошноты, до головокружения! Обучение солдат – не моё дело! Пехота мне не по силам. Целый день на плацу на Ходынке – военные артикулы, марши…Господи! Не могу больше! Устал! Устал! Устал! Когда дежурю в Кремле – легче. Но дежурство выпадает так редко. Солдаты наглы. Улыбочки, усмешечки за спиной. То и дело сажаю кого-нибудь под арест. Я их больше не могу видеть, так они раздражают меня. Мариночка, придумайте что-нибудь. Может быть, написать Максу? У него в Феодосии знакомый генерал Маркс. Может быть, он переведёт меня в артиллерию? Причина – состояние здоровья. В Москве  переход из одной части в другую воспрещён. Без Макса и его связей мне не обойтись. Напишите, пожалуйста, Максу.
Пятилетняя Аля – серьёзно:
   Марина – Максу, Макс – Марксу!
Марина – смеясь:
   Сегодня же напишу, Серёженька.
   В тяжёлую.
   Что?
   Не в крепостную, там слишком безопасно. В тяжёлую артиллерию.
   Хорошо, в тяжёлую, хотя я не понимаю разницы.
   Это неважно. Напишите, как я сказал.
   Серёженька, может, я заодно напишу Максу, что мы приедем тоже с детьми. В Москве голод. Голодные хвосты очередей, наглые лица,   не лица, а морды, хари,   скандалы, драки, грязи как никогда и толпы солдат в трамваях. Все полны кипучей злобой. Жить всё труднее. Мне кажется, в Крыму будет легче. Будем вместе в Феодосии. Будем ездить к Максу в Коктебель.
   Отличная мысль! Как я хочу в Коктебель! Может быть, попросить отпуск? Сегодня же письмо и отправьте.
   Завтра, Серёженька. Сегодня уже поздно. Маша объявила, что уходит.
   Почему?
   Смутное что-то бормочет. О новой жизни. Так что остались мы без прислуги. А новую   так тяжело найти.
  Как Ирина?
   Здорова. Кормилица попалась хорошая. Серёженька, я хочу Вам сказать – я поеду на некоторое время в Крым. Хотела сначала взять детей, но потом решила, что поеду только с Алей. Буду жить у Аси. После смерти Маврикия и Алёшеньки ей очень плохо. Я ей нужна. Всё разведаю, и узнаю, и о квартире в Феодосии, и об артиллерии, и о многом другом. Вера или Лиля последят за Ириной. Насчёт Али я в колебаниях – брать или не брать. Если решу не брать, её приютит Вера. Мы уже договорились. Я тоже устала, Серёженька. Что-то мне не по себе. Вы – не против того, чтобы я поехала?
   Поезжайте, я буду Вам завидовать. Боже, как я хочу в Коктебель! Хотя с другой стороны, в Москве так бурно развиваются события, что мне уезжать не хочется. Такое ощущение, что-то должно случиться, но вот – что?! Когда Вы собираетесь ехать?
   В конце сентября, я думаю.
   Хорошо! А теперь я пойду отдыхать. Завтра рано вставать. Спокойной ночи!
   Спокойной ночи, Серёженька.

Цветаева уехала в Коктебель. 26 октября 1917 года Эфрон за завтраком раскрывает «Русские ведомости». У Эфрона в гостях сестра Лиля. Лиля садится напротив брата, собираясь пить чай. На первой полосе газеты – «Переворот в Петрограде», «Арест Членов Временного Правительства» «Бои в городе». Эфрон вскакивает:
   Лиля, читай! Я – в полк!
Лиля читает новости. Эфрон одевается, берёт револьвер, снова заглядывает в столовую:
   Лиля, я ушёл!
Лиля крестит брата:
   Береги себя!
Эфрон – взволнованно:
   Из дома не выходи. Позвони всем, чтобы не выходили. Детей гулять не выводи. Всё! Ушёл!
Эфрон едет в полк на трамвае к Покровским воротам. В трамвай вскакивают мальчишки, продающие газеты, выкрикивая тревожные сообщения. Пассажиры выхватывают из рук мальчишек газеты, жадно читают. В вагоне царит молчание, нарушаемое шелестом переворачиваемых газетных листов. Никто не высказывает своего мнения о том, что случилось. Эфрона раздражает всеобщее молчание. Он вынимает из кармана газету и, делая вид, что только что прочёл сообщение, громко говорит:
   Посмотрим, Москва – не Петроград. То, что легко было в Петрограде, на том в Москве сломают зубы.
Сидящий напротив Эфрона пожилой господин улыбается и тихо произносит:
   Дай Бог!
Остальные пассажиры по-прежнему хранят молчание.

Мрачное старое здание Покровских казарм. Перед казармами небольшой плац. На плацу обычная рутина. Маршируют солдаты. Окрики и зычные голоса офицеров:
   Взвод кру-у-гом! Напра-а-аво! Голову выше!
Эфрон изёт в здание. Коридоры подметают уборщики. Проходящие солдаты отдают честь. Эфрон проходит в свою десятую роту. Солдаты при виде Эфрона лениво встают. Эфрон недовольно хмурится. Фельдфебель Марченко, хохол с пышными усами:
   Смирно!
Эфрон – бодро:
   Здравствуйте, ребята!
Солдаты – дружно:
   Здравия желаем, Ваше благородие!
   Вольно!
Фельдфебель Марченко:
   Вольно!
Солдаты разбредеются по своим койкам. Эфрон – Марченко:
   Как дела, Марченко? Всё благополучно?
Марченко – избегая смотреть Эфрону в глаза:
   Так точно, господин прапорщик. Происшествий никаких не случилось. Всё   слава Богу.
   Из господ офицеров никто не приходил?
   Всех, господин прапорщик, в собрании найдёте. Туда всех созвали.
Эфрон быстро оглядывает всех солдат, но, не заметив ничего подозрительного, отправляется в офицерское собрание.

Все офицеры собрались в одной из комнат. Все ждут прихода командира полка. Пока его нет, офицеры, разделившись на группы, делятся мыслями. Эфрон, окружённый молодыми офицерами – горячо:
   Мы их победим. Должны победить. В нашем полку триста офицеров, а всего в Московском гарнизоне тысяч до двадцати. Ведь это же громадная сила! Я не беру в счёт  военных училищ и школ прапорщиков. С одними юнкерами можно всех большевиков из Москвы выгнать.
Старый капитан:
   А дальше – что?
   Как что?! Да ведь Москва это всё! Мы установим связь с казаками, и через несколько дней вся Россия в наших руках.
Капитан начинает сердиться:
   Вы говорите, как ребёнок. Сейчас в Совете Рабочих депутатов  идёт работа по  подготовке переворота, и я уверен, что такая же работа идёт в нашем полку. А мы болтаем, болтаем, болтаем! Действовать надо!
Капитан отходит в сторону.
Раздаётся возглас:
   Господа офицеры!
Все встают. В комнату торопливо входит командир полка в сопровождении адьютанта. Командир полка с подёргивающимся после контузии лицом, с чёрной повязкой на выбитом глазу, с белым крестиком на груди. Он – Георгиевский кавалер. Он обводит всех офицеров пытливым взглядом  своего единственного глаза:
   Простите, господа, что заставил вас ждать. Вы должны понимать, насколько серьёзно положение Москвы. Выход из этого положения в святом исполнении  воинского долга каждым из нас. Господа, мы, командиры полков, предоставлены самим себе. Командующий войсками полковник Рябцов нас предал. С утра он скрывается. Мы не могли добиться встречи с ним. У меня есть сведения, что он ведёт какие-то таинственные переговоры с главарями  большевиков. Нам придётся действовать самостоятельно. Я не могу взять на свою совесть решение всех вопросов единолично. Поэтому я прошу вас определить свою линию поведения. Промедление смерти  подобно. Противник лихорадочно готовится. Есть вопросы?
Вопросов нет. Полковник уходит. После его ухода разгораются страсти:
   Немедленно выступаем!
  Арестовать главнокомандующего!
   Арестовать совет рабочих депутатов!
   Надо подождать!
  Чего будем ждать?! Нас всех расстреляют!
   Надо подчиниться Совету офицерских депутатов, раз нет главнокомандующего!
   Надо переходить в наступление и защитить Кремль от большевиков!
   Правильно! Правильно!

Утро в Александровском училище. Офицеры пьют чай в столовой. Хлеб и чай разносят приветливые сёстры милосердия.
Вбегает поручик:
   Господа, только что получено сообщение – к нам на помощь идут казаки с Дона.
Рукоплескания. Возгласы радости. Энтузиазм. Гольцев – Эфрону:
   В актовом зале полно студентов и гимназистов. Пришли записываться добровольцами. Берут оружие в руки впервые в жизни.
Эфрон – гордо:
   Да неужали с такими силами мы большевиков не победим!

Во дворе Александровского училища построены роты. Из цейхгауза несут длмнные ящики с винтовками.  Идёт раздача винтовок, разбивки по взводам. Составляются списки. Капитан:
   Те, кто живёт недалеко, может сходить домой попрощаться с родными. Не более получаса, господа. Мы будем вас ждать.
Только немногие уходят.

Александровское училище днём. На плацу идёт обучение добровольцев стрельбе из винтовок и револьверов. Офицеры собрались в столовой и пьют чай. Внезапно появляется командующий войсками, полковник Рябцов. Он грузен, на нём – распахнутая шинель. Лицо бледное, опухшее от бессонной ночи. Его окружают возбуждённые офицеры. Поручик Александров резко спрашивает:
   Позвольте узнать, господин полковник, как назвать поведение командующего, который в эту страшную для Москвы минуту скрывается от своих подчинённых и бросает на произвол судьбы весь округ?
Рябцов – спокойно:
   Командующий ни от кого не скрывался. Я не сплю уже несколько ночей. Я всё время на ногах. Нет ничего удивительного, что меня не застают в моём кабинете. Я слежу за происходящим постоянно. Я наблюдаю внимательно за событиями.
Поручик – взвинченно:
   Господин полковник, отлично, что вы наблюдаете! Нам что прикажете делать – тоже наблюдать и ждать, пока большевики захватят власть?!
   Если вопросы будут задаваться в подобном тоне, я отвечать на них не буду!
   В каком же тоне прикажете с Вами говорить, когда Вы сдали Кремль с арсеналом – большевикам!
   Я сдал Кремль, ибо считал нужным его сдать! Вы хотите знать – почему? Потому что всякое сопротивление полагаю бесполезным кровопролитием. С нашими силами мы можем победить большевиков, но победу будем праздновать недолго. Через несколько дней они нас сметут.
   Господин полковник, а не лучше ли погибнуть, чем сдаться?!
   Вами руководят эмоции, а мною – рассудок.
Мгновение тишины, которая взрывается исступлённым криком офицера с исказившимся от бешенства лицом:
   Предатель! Изменник! Пустите меня! Я пущу ему пулю в лоб!
Офицера хватают за руки и выводят из комнаты. Он кричит:
   Полковник, если в Вас есть хоть капля чести – пустите себе пулю в лоб!
Полковник стоит, опустив голову.

Ночь. Феодосия. Солдаты и матросы громят царские винные погреба. Реки драгоценного вина льются из огромных простреленных винных бочек по земле, собираясь в лужи. Под струями вина, хлещущего из бочек, пляшут пьяные солдаты и матросы с пьяными визжащими непотребными девками. Ор пьяных, драки, бесчинства. Известие – двое, упав в бочки, утонули в вине. Всеобщий хохот и ликование. Полная бесовщина.
Сёстры Цветаевы, стоя у открытого окна, слушают этот нескончаемый пьяный вопль города. Ася:
   В Москве переворот. Что-то будет дальше?!
Марина нервно курит папиросу:
   Завтра я возвращаюсь в Москву.
Ася:
   Кто такие эти большевики? Чего они хотят?
Марина – презрительно:
   Власти! Как всегда! Революции и войны свершаются из жажды власти и денег! Вечно – власть и деньги! Ничего нового. А прикроются лозунгами – за счастье народа, за светлое будущее. Если победят, первым делом друг другу глотки перегрызут. Потом примутся за народ, и перегрызут половину соотечественников. Вспомни французскую революцию. У нас будет в тысячу раз хуже. Завтра еду! Боюсь за Серёжу. Очень боюсь за Серёжу.

Ночью стреляют тяжёлыми снарядами. Всеобщее волнение. Офицеры тоже начинают палить в ночь. Непонятно, где противник.

Поздним вечером явление в Александровское училище штатских. Один из них взбирается на стол. Эфрон спрашивает Гольцева:
   Кто это?
  Министр Прокопович.
Министр – срывающимся голосом:
   Господа! Вы – офицеры и я не хочу скрывать от вас правду. Положение наше безнадёжно. Помощи ждать неоткуда. Патронов и снарядов нет. Каждый час приносит новые жертвы. Дальнейшее сопротивление – бесполезно. Взвесив все обстоятельства Комитет Общественной Безопасности подписал сейчас условия сдачи. Условия таковы. Офицеры могут сохранить за собою присвоенное им оружие. Юнкерам оставляется только то оружие, котрое им необходимо для занятий. Всем гарантируется полнейшая безопасность. Эти условия вступают в силу с момента подписания. Представитель большевиков обязался прекратить обстрел занятых нами районов.
Голос офицера:
   Кто Вас уполномочил подписать капитуляцию?
   Я – член Временного правительства. Я не считаю возможным продолжать бессмысленную бойню.
Исступлённые крики:
   Позор!
   Долой Временное правительство!
   Ублюдки!
   Вы не смели это подписывать!
   Мы не сдадимся!
Прокопович стоит с опущенной головой. Вперёд выходит молодой полковник Хованский:
   Господа! Никакой сдачи быть не может! Вы, господин министр, подписали позорный документ! Я лучше   пущу себе пулю   в лоб, чем сдамся! Вы – предатель Родины! Я только что говорил с полковником Дорофеевым. Отдано приказание   расчистить путь к Брянскому вокзалу. Драгомиловский мост уже в наших руках. Мы займём эшелоны, и будем продвигаться на юг к казакам, чтобы там собирать силы для борьбы с большевиками. Предлагаю разделиться на две части. Одни идут с нами и прорываются на Дон. Другие сдаются большевикам.
Речь полковника встречена взрывом восторга. Крики:
   На Дон! На Дон!
Вперёд выходит полковник постарше:
   Господа! Вам сейчас предлагали прорваться к Брянскому вокзалу. Из десяти до вокзала прорвётся один. И это в лучшем случае! Десятая часть офицеров, оставшихся в живых, до Дона, конечно, не доберётся. Дорогой будут разобраны пути или подорваны мосты. Эта десятая часть будет перебита большевиками. Я предлагаю пробираться на Дон поодиночке.
Офицеры зашумели. Один кричит:
   Пробираться на Дон надо всем вместе! Нам нельзя разбиваться!
Другой офицер поддерживает полковника:
   Полковник прав! По одному у нас больше шансов добраться до места.
Прокопович:
   Господа, училище уже окружено большевиками. Утром вам придётся сдаться.
Мёртвое молчание. Кто-то из штатских помогает министру сойти со стола. Штатские продвигаются к выходу, окружив министра Прокоповича.
Гольцев – Эфрону:
   Ну, Серёжа, что решил? Я – на Дон!
   Не знаю. Сначала надо отсюда выбраться.

Общий вагон, прокуренный до такой степени, что в сизом дыму плохо видны лица пассажиров. Пассажиры – солдаты, матросы, мещане, купцы, прилично одетые люди. Большинство – мужчины. У грязного окна сидит Цветаева. Она курит почти непрерывно. Остановка. Солдаты приносят листки газеты, напечатанные на розовой бумаге. Один из солдат   громко:
   Все слушайте! Кремль – взорван! 56 полк больше не существует! Взорваны здания с юнкерями и офицерами, отказавшимися сдаться большевикам! 25 тысяч убитых!
Марина замирает. Её лицо становится, как маска.

Утро. Училище оцеплено большевиками. Все выходы заняты. Перед училищем расхаживают красногвардейцы, обвешанные пулемётными лентами, шашками, наганами. Когда кто-нибудь из офицеров внутри приближается к окну, снизу несётся мат, угрозы. Красные прицеливаются в окна из винтовок. Гольцев, глядя на окна:
   Вы думаете, нам дадут выйти отсюда живыми?
Эфрон:
   Вряд ли! Надо что-то предпринимать!
Гольцев, посвистывая, отходит от окна.

Остановка. Приличные одетые люди покидают поезд, идущий в Москву, и садятся в обратные поезда. Цветаева провожает их глазами. Вынимает из сумки тетрадь, кладёт её на колени и пишет:
«Если Вы живы, если мне суждено ещё раз с Вами увидеться – слушайте: вчера, подъезжая к Харькову, прочла «Южный край». 9000 убитых. Сейчас серое утро. Подъезжаем к Орлу. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы – безупречны. Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака».
Цветаева убирает тетрадь в сумку, и смотрит в окно. Её рука на горле, как будто ей тяжело дышать. Сидящий напротив Цветаевой мастеровой с чёрными, как угли, глазами, чёрнобородый – участливо:
   Да что с Вами, барышня? Вы за всю дорогу куска хлеба не съели, с самой Лозовой с Вами еду. Всё смотрю и думаю: когда же наша барышня кушать начнут? Думаю, за хлебом в сумку, нет – опять в книжку писать. Вы что ж, к экзамену готовитесь?
Цветаева – смутно:
   Да.
Мастеровой – с ожесточением:
   А мои сыновья новой жизнью заболели, коростой этой. Вы, барышня, человек молодой, пожалуй, и осудите, а по мне – все эти отребья красные да свободы похабные – не что иное, как сомущение Антихристово. Князь тьмы до поры ждал, силу копил. Он ведь не шут, какой. Он – князь рождённый, свет сотворённый. На него надо – с легионами ангельскими. Где у нас легионы ангельские?
Цветаева, поднимая глаза:
   Будут!
   Дай Бог! Дай Бог!
Мастеровой крестится. Услыщав ихразговор, подсаживается толстый военный – штабс-капитан: круглое лицо, усы, лет пятьдесят:
   У меня сын в 56 полку! Ужасно беспокоюсь. Вдруг, думаю, нелёгкая пронесла. Впрочем, он у меня не дурак: охота самому в пекло лезть! Он по специальности инженер, а мосты, знаете ли, всё равно для кого строить: царю ли, республике ли,   лишь бы выдержали!
Мастеровой – рассудительно:
   Мосты не для царя или республики строят, а для людей.
Цветаева – неожиданно для себя:
   А у меня муж в 56 полку.
Военный расплывается в улыбке:
   Му-у-уж! Вы замужем? Никогда бы не подумал! Я думал барышня, гимназию кончаете. Стало быть, в 56-м? Вы, верно, тоже очень беспокоитесь?
   Очень! Не знаю, как доеду.
   Доедете! И свидетесь! Да помилуйте, имея такую жену – идти под пули! Ваш супруг себе не враг! Он, верно, тоже очень молод?
   Двадцать три.
   Ну, видите! А Вы ещё волнуетесь! Да будь мне двадцать три года и имей я такую жену…Да я и в свои пятьдесят три года и имея вовсе не такую жену…
Марина успокаивается и немного расслабляется.

Глубокий вечер. Одни офицеры бесцельно бродят по зданию, другие – спят на полу, на койках, на столах. Все чего-то ждут. Говорят, прихода главных большевиков, которые решат их судьбу. Внизу в канцелярии училища, всем офицерам комендант выдаёт отпуска на две недели. Выплачивает жалование за месяц вперёд. Комендант:
   Господа, сдавайте оружие холодное и револьверы. Всё равно большевики отберут. Гуртом, может, оружие и отстоим. Получите у большевиков.
Гольцев – мрачно:
   Мы у них получим пулю из своего же револьвера!
Комендант пожимает плечами.
Эфрон и Гольцев бродят по спальням. На всех лицах – томление и ожидание. Все молчат. Друзья заходят в актовый зал. Там полно юнкеров. Седенький батюшка служит панихиду по павшим воинам. Потрескивает воск, склонились стриженые головы. Все опускаются на колени. Юнкерский хор взывает об упокоении павших. Все плачут. После панихиды все разходятся. Эфрон и Гольцев спускаются по лестнице. Гольцев:
   Пора удирать, Серёжа. Я не хочу сдаваться этой сволочи. Нужно переодеться. Идём.
У ротного каптенармуса они находят два рабочих полушубка, солдатские папахи, из-под которых выпускают чубы, и надевают огромные сапоги. Переодевшись, идут к выходу. У дверей красногвардейцы с винтовками:
  Стой! Кто?
Гольцев:
   Мы рабочие. Нам теперя домой надоть.
Красногвардейцы, молча, смотрят на них. Один – подозрительно, глядя на Эфрона:
   Рабочие? Морда-то у тебя   жидовская.
Второй:
   Это   наши. Не слышишь, што ль? Пусти их.
   А что так долго здесь сидели?
Гольцев:
   Так юнкеря не отпускали, мы и сидели.
   Да отпусти ты их! – лениво советует красноармеец постарше.
Молодой красноармеец открывает двери.
Эфрон и Гольцев на улице. Эфрон:
   А теперь ко мне в Борисоглебский! Это недалеко.
Две фигуры растворяются в темноте.

Ночь. Москва. Черно. Цветаева берёт извозчика. Три раза подходят люди с фонарями. Требуют пропуск.  Извозчик везёт с вокзала не прямо, а объездом. Около половины шестого. Пустые улицы. Заставы чуть громыхают: кто-то не сдается. Церковь Бориса и Глеба. Поварская улица. Извозчик сворачивет в Борисоглебский переулок. Крыльцо против двух деревьев. Цветаева сходит с дрожек. От ворот двое людей в полу-военном:
   Мы домовая охрана. Что Вам угодно?
   Я Марина Ивановна Цветаева и я здесь живу. Я только что из Крыма.
   Никого по ночам пускать не велено.
   Тогда позовите, пожалуйста, прислугу. Из третьей квартиры.
   Мы Вам не слуги, чтобы бегать.
   Я вам заплачу.
Двое в полу-военном идут. Цветаева ждёт, держась за ручки чемоданов, которые ещё не успела спустить на землю. Извозчик – недовольно:
  Да что ж, барышня, отпустите или нет? Мне ещё на Покровскую надо.
   Прибавлю.
Открывается входная дверь. Появляется незнакомая женщина. Цветаева – быстро:
   Вы – новая прислуга?
   Да.
   Барин убит?
   Жив.
   Ранен?
   Нет.
   То есть как? Где же он был всё это время?
   А в Александровском, с юнкерями,   уж мы страху натерпелись! Слава Богу, Господь помиловал. Жив!
   Как Вас зовут?
   Таня.
   Таня, у Вас есть 33 рубля извозчику заплатить?
   А как же, как же, вот сейчас только вещи внесём.
Цветаева взбегает по лестнице к своей квартире.

Утро. На плацу Александровского училища построены безоружные юнкера и офицеры. Их лица измучены бессонницей. Напротив них стоит шеренга безоружных красногвардейцев. Они стоят, молча, и что-то выжидают. Юнкера негромко переговариваются:
   Пересчитают, и по домам отпустят.
   А меня мама и сёстры дома ждут.
   Скорей бы уж начали пересчитывать!
   И чего они ждут?
   Господа, кто решил на Дон, удачи!
Из здания училища выходит матрос, обвешанный пулемётными лентами, становится возле шеренги, и взмахивает рукой. Шеренга моментально расступается и рассеивается по сторонам. За шеренгою скрывался пулемёт. Юнкера и офицеры на мгновение застывают от ужаса. Пулемётчик – молоденький и белобрысый парнишка   деловито нажимает на гашетку. Падают наземь, пробитые пулемётными пулями юнкера и офицеры. Пулемёт умолкает. Тишина. Матрос, командовавший расстрелом, лениво ковыряет мизинцем в ухе, и сплёвывет:
   Всех под корень, мать их!..

Комната, в которой спит Эфрон. Вбегает Цветаева:
   Серёжа! Это я! Только что приехала.
Эфрон садится на кровати. Цветаева обнимает его:
   Я всё знаю! И про Кремль! И про училище!
Эфрон – спросонья:
   А что – Кремль? Что – училище?
   Взорваны!
   Взорваны? Вот вздор! Кто тебе сказал? Не взорваны.
   В газетах пишут.
   Ох, уж эти газеты! Ничему не верьте!
   Я и не верю! Ехала три дня. И три дня страдала – живы ли Вы? Стоит ли Кремль? Вы – живы! Кремль – на месте! Привезла вам хлеб. Простите, что чёрный. Матросы и солдаты – ужасные мерзавцы! Что они натворили в Феодосии! Царские винные погреба разграблены! Купались в драгоценном вине! Серёженька, Вы живы, я…
У Цветаевой перехватывает горло. Через мгновение она справляется со своим волнением:
   Где Аля?
   Отправил их с Лилей к её знакомым.
   Как Ирина?
   Здорова.
   Мариночка, я здесь не один.
   С кем?
   Мой товарищ Гольцев. Спит в соседней комнате. Вместе были в Александровском училище. Вместе бежали от большевиков.
   Прекрасно! А теперь, Серёженька, что Вы собираетесь делать дальше?
   Не знаю. Как-то ещё не решил. Вот Гольцев решил отправиться на Дон к казакам. Там соберутся все, кто выступит против большевиков.
   Прекрасная мысль! Только нельзя медлить. Большевики окончательно захватят власть, опомнятся, и начнут вас всех выслеживать и арестовывать. Списки в училище были?
   Были.
   Немедленно собирайтесь. Скажи своему другу, что через час мы выезжаем в Крым. Немедленно! Я еду с вами. Как будто мы дачники. Чтобы не было подозрений. Одевайтесь в штатское. Быстрее!
   Мариночка, но к чему такая спешка? Вы же устали. Вы ехали в Москву три дня. Вам надо отдохнуть. Да и я ещё не отоспался после всех этих событий.
   Серёжа, не время отдыхать! Не время спать! Я не перенесу, если большевики арестуют Вас прямо у меня на глазах! Будите Вашего товарища! Собирайтесь! Берите тёплую одежду! Скорее!
Цветаева вскакивает, начинает метаться по комнате, собирая вещи Эфрона. Эфрон, несколько оторопело смотрит на её энергичные действия. Встаёт, идёт в соседнюю комнату будить Гольцева.

Когда Марина, Эфрон и Гольцев прибыли в Коктебель, их встретила снеговая буря, бушующее свинцовое море и безумно счастливый Макс. Он счастлив, что все – живы. Обнимает всех сразу. Все стоят, в объятиях Макса, на крыльце некоторое время, молча. Свирепый ветер треплет концы башлыков и полы пальто.

Макс жарит лук. На коленях у него том Тэна о французской революции. Все остальные: Пра, Марина, Эфрон, Гольцев, Ася сидят и слушают, как пророчествует о революции Макс – что будет:
   Я на пять лет вперёд предскажу – что нас ждёт. Вначале, большевики развяжут террор. Не знаю, под каким предлогом, но предлог всегда найдётся. Они будут казнить невинных людей только за то, что невинные не на их стороне. Они будут расстреливать просто так – для устрашения. Сотни тысяч людей, а может быть, и миллионы погибнут в гражданской войне. Будет озверение людей. Они потеряют человеческий облик. Они забудут, что такое совесть, милосердие, сострадание, братство, любовь. А затем, напившись крови невинных людей, большевики начнут пожирать друг друга, деля власть, добиваясь власти. Духи стихий будут раскрепощены. Всюду будет властвовать донос, недоверие, злоба. Будет кровь, кровь, кровь…
Цветаева:
   Макс, мне страшно! Что с нами будет?! Что будет с Россией?!
Макс:
  С Россией? Я уже написал, что с нею будет. Слушайте!
С Россией кончено…На последях
Её мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях.
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.
Все сидят, задумавшись, глядя в огонь печи. Макс:
   Теперь будет две страны: Север и Юг. Будет борьба не на жизнь, а на смерть между Севером и Югом. Ты, Марина, должна поторопиться. Обратно в Москву поедешь за детьми, будь очень осторожна. В разговоры с посторонними не вступай. А если вступишь, не говори, что муж – офицер. Со всем соглашайся, кроме этого. Не пртиворечь. Поняла?
   Поняла.
   Почему вы детей сразу с собою не взяли?
   Была ночь. Детей не было дома. Серёжа их почему-то отправил с Лилей к знакомым. Мы безумно торопились. Всё так сложилось. Ничего. Я их привезу. Всё нужное соберу и привезу. И будем все вместе переживать это страшное и непонятное время.
Макс – задумчиво:
   Не нравится мне всё это. Ох, не нравится!

Цветаева возвращается в Москву за детьми. Она безумно устала. В вагоне грязно, пол заплёван семечками, закидан окурками. Цветаева курит и слушает высказывания пассажиров:
   Сгубить больше бедного классу и самим опять блаженствовать!
   Бедная матушка-Москва, весь фронт обувает-одевает! Мы Москвой не обижены! Больше  все газеты смущают.
   Буржуи проклятые! Надо их под корень извести!
   Буржуи, это кто, по-Вашему?
   Буржуи и есть буржуи!
   Ну, а кто всё-таки оне?
   Ну, люди! Богатые люди.
   А под корень – за что?
   Чтобы не было богатых! Все богатые кровососы!
   Юнкеря – сынки буржуйские! С юнкерей надо начинать!
   Во Франции тоже революция была.
   У нас молодая революция, а у них во Франции, старая, лежалая.
   Что крестьянин, что князь, шкура одинакая!
   А офицер, товарищи, первый подлец. Я считаю, он самого низкого образования.
   А пошто он первый подлец?
   А потому что – офицер!
Цветаева тяжело вздыхает, но молчит. Сидящий напротив солдат средних лет обращается к ней:
   Барышня, а курят! Оно, конечно, все люди равны, только всё же барышне курить не годится. И голос от этого табаку грубеет, и запах изо рта мужской. Барышне конфетки надо сосать, духами прыскаться, чтоб дух нежный был. А то кавалер с любезностями – прыг, а Вы на него мужским духом – пых! Мужской пол мужского духа не выносит. Как Вы полагаете, а, барышня?
Цветаева – смиренно:
   Конечно, Вы правы. Привычка дурная!
Другой солдат, помоложе:
   А я, то есть, товарищи, полагаю: женский пол тут не при чём. Ведь в глотку тянешь,   а глотка у всех одинакая. Что табак, что хлеб. А кавалеры любить не будут, оно, может, и лучше, мало ли нашего брата зря хвостячит.  Лю бовь! Кобеля, а не любовь! А полюбит кто   за душу, со всяким духом примет, даже сам крутить будет. Правильно говорю, а, барышня?
   Правильно,   мне муж всегда папиросы крутит. А сам не курит.
   Так Вы и не барышня вовсе! Вот мы маху дали! А что Ваш муж, из студентов, что ль?
   Да, нет, не студент, так, вообще…
   Своим капиталом, значит, живут. Вы к нему едете?
   Нет, муж в Крыму остался. Еду за детьми.
   Что ж, дача там, в Крыму?
   Да, и дом в Москве.
Повисает молчание. Солдат – назидательно:
   А смелая Вы погляжу, Мадамочка! Да разве теперь в этаких вещах признаются? Да теперь кажный рад не только дом, что ли, деньги – себя собственными руками со страху в землю закопать!
Цветаева   спокойно:
   Зачем самому? Придёт время – другие закопают.
   Правда! Другие спят и видят – соседа закопать за дом, да за деньги.
   А что, Ваш супруг, не с простым народом, чай?
Цветаева – весело:
   Нет, он – со всем народом.
   Что-й-то я не пойму.
   Нет простого или не простого народа. Есть – народ. Ни богатого, ни бедного, как Христос говорил: человеческая и во всех Христос.
Солдат – радостно:
   Неповинен ты в княжестве своём, и неповинен ты в низости своей…
Другой солдат, постарше – подозрительно:
   А Вы, барышня, не большевичка будете?
Молодой солдат:
   Какая большевичка, когда у них дом свой и дача!
Солдат постарше:
   А не скажи! Промеж большевиков много людей образованных, и дворяне есть, и купцы. В большевики-то всё больше господа идут.
Цветаева – серёзно;
   Нет, я не большевичка, и никогда не буду!
Молодой солдат:
   Я же говорил!
Солдат постарше:
   А вот, мадам, волоса у Вам стриженые, это как?
Цветаева, смеясь:
   Мода такая!
   Мо-о-да! Ну, да, это у нас моды нету, а у мадамов завсегда мода есть!
Молчавший до этого матрос взрывается речью:
   И всё это вы, товарищи, неверно рассуждаете. Бессознательный вы, е…ть вашу мать, элемент! Эти-то образованные, да дворяне, да юнкера проклятые, с…и, всю Москву, б…дь,  кровью залили! Кровососы еб…е! Сволочь ср…я! Дача у ей, б…дь, в Крыму! Муж капиталист, с…а! Наверняка, – кровосос, б…дь! Вам, товарищ мадамочка, мой совет: поменьше о Христах, да о дачах в Крыму вспоминать. Это время прошло. Скоро мы новое, б…дь, время смастрячим. Скоро мы кой-кому бошки-то, б…дь, поотрываем.
Солдат постарше   испуганно:
   Да они по молодости…Да какие у них дачи,   так, должно, хибарка какая на трёх ногах, вроде как у меня в деревне…(Примирительно) – Вот и полсапожки у мадамочки плохонькие…
Цветаева – кротко:
   Почему Вы так ругаетесь? Неужели Вам самому приятно?
Матрос:
   А я, товарищ, не ругаюсь. Это у меня, б…дь, поговорка такая.
Солдаты грохочут
Цветаева – созерцательно:
   Плохая поговорка. Этому что, на флоте обучают?
Матрос слегка теряется.

Дом в Борисоглебском. Марина собирает чемоданы. Ей помогает прислуга. Марина – деловито:
   Так, так, так! Серёже надо взять кожаную куртку, гетры, макинтош, военную фуражку, френч и синие брюки. Документы надо взять. Таня, фуражку-то у Бориса, надо сбегать. Я напишу адрес, сбегайте, пожалуйста.
   Давайте, барыня, адрес. Мигом слетаю!
Марина пишет на бумажке адрес и отдаёт прислуге. Прислуга исчезает. Марина продолжает укладывать чемоданы, беседуя сама с собою:
   Так, так, так! Теперь – мне. Зелёное летнее и коричневое летнее пальто, две чёрных юбки, бельё, блузки. Детям – одеяла, простыни, одежду. Ох, и нам тоже постельное бельё! И кастрюли! Боже, боже мой! Надо весь дом везти! Так! Серёжину доху – непременно! Мелочи для Ирины. Скатерти надо? А как же без скатертей! Скатерти – хотя бы две. Банковские бумаги не забыть! А что с квартирой сделать? Наверное, надо сдать. Не успею. Надо, чтобы Лиля сдала. Не забыть   ей отдать ключ! Стоп! Не надо сдавать Серёжину комнату. Конечно, не надо. Так, так, так! Не надо скатертей! Лучше взять отрезы. Голубой, красный, кремовый. Так, так, так! Господи, помоги! Не забыть бы чего! Всё надо! Всё надо! Корыто! Господи! Как же без корыта! Ирину купать. Надо взять! И больше денег снять в банке. Сейчас уложу всё и – в банк. Потом к Лиле за детьми! Потом…
Входит Таня. Вынимает из бумажного пакета военную фуражку Эфрона. Вынимает также свежую газету. Подаёт её барыне.
   Зачем ты купила эту гадость? – (Заглядівает в название) –Да ещё большевистскую! Таня?!
   Прочтите, барыня! Там, на первой странице – Вас касаемо.
Цветаева стоит секунду, колеблясь, но газету в руки не берёт.
   Прочтите мне сами, Таня.
Таня, искоса взглянув на барыню:
  Да что тут читать-то! И так всё понятно. Корнилов бежал на Дон. Троцкий границу закрыл. Гражданская война началась, барыня!
Цветаева, как во сне:
   Война между Севером и Югом! Сбылось! Кончено! Не успела!
Цветаева бессильно опускается на стул, уронив руки. Прислуга Таня сочувственно смотрит на барыню. Цветаева – взрываясь гневом и отчаянием:
   Чёрт! Чёрт! Чёрт!
Таня испуганно крестится.

27 декабря 1917 года. Мороз. Редкие прохожие торопятся, спрятав головы в воротники шуб. Улица давно не метена. Цветаева, осторожно ступая – сквозь зубы:
   Вот, гады! Живём как на помойке!
Она останавливается перед забором, на котором висит декрет о национализации банков. Рядом с Цветаевой останавливается приличного вида не старый ещё господин и тоже читает декрет. Господин, обращаясь к Марине:
   Как в воду глядел! Шёл в банк, деньги снимать. Не успел. Вот, беда-то, какая! Как теперь жить?! Мадам, как жить?!
Цветаева – рассеянно:
   Много потеряли?
   50 тысяч рублями.
   Сочувствую.
Господин всхлипывает.
   Уехать   не успел! Деньги снять – не успел! Ничего – не успел! Гол, как сокол! Что я скажу жене?! Осталось – умереть! Да-с, умереть! А Вы – тоже потеряли?
   100 тысяч.
   Ай-ай-ай! Как жить?!
Цветаева – строго:
   Пробирайтесь на Юг! Там – наши!
Господин – испуганно:
   Это же опасно. А жена?
Цветаева – насмешливо:
   А жена дома посидит. Будет ждать Вас с победой.
   А что она будет есть?
Цветаева – усмехаясь:
   Что все будут, то и она!
   Господи! Господи! Господи! Да что Вы такое говорите! Моя жена привыкла к хорошей жизни, к ресторанам, к прислуге…Боже! Я всё потерял! Всё потерял!
   Да прекратите Вы истерику! Я тоже всё потеряла! Я тоже привыкла к хорошей жизни. У меня двое маленьких детей! Если бы не дети, я сейчас пробиралась бы на Юг к мужу! Вы – мужчина! Идите, и верните всё, что у Вас отняли! Берите в руки оружие!
   Да я – сроду    оружие в руках не держал!
   Научитесь! Научат!
   Боже! Боже! Боже! Что я скажу жене?!
Цветаева – свирепея:
   Да пошёл ты к чёртовой матери! Слизняк!
Господин смотрит в спину удаляющейся Цветаевой и плачет, утирая лицо платком:
   Вам легко говорить! Если бы у меня была такая жена, как Вы…

Москва 1917 года. Хмурое декабрьское утро. Парадная дверь дома в Борисоглебском сотрясается от грохота. Цветаева, отпустившая ненадолго прислугу, сама спускается и открывает. На крыльце компания из пяти человек – сплошь мужчины. Все одеты в кожаные куртки, меховые ушанки, галифе и высокие сапоги. Впереди всех – главарь:
   Мы – домком!
   Что?!
   Домовой комитет.
Цветаева задумчиво разглядывая компанию:
   Во-первых, здравствуйте, господа. Во-вторых, кто такой домовой – знаю, что такое домовой комитет – не знаю.
   Вы   товарищ Цветаева?
   Госпожа Цветаева!
   Господ больше   нету! Есть только товарищи.
Цветаева медленно и раздельно:
   Но я   вам – не товарищ!
   Хорошо! Запомним! Все слышали? Гражданка Цветаева, мы пришли реквизовать этот дом и Вашу квартиру в частности, и вселять пролетарские семьи в освободившиеся комнаты. Вот бумаги. Товарищи, пройдёмте!
Сунув Цветаевой какие-то бумаги, на которые она не смотрит, главарь отстраняет изумлённую хозяйку с пути, и вся компания поднимается по лестнице и вваливается в её квартиру. Ходят по-хозяйски по комнатам, что-то записывают в блокнотик, галдят, оставляют на чистом полу грязные следы сапог. Бледная от сдерживаемой ярости Цветаева проходит в столовую с потолочным фонарём и садится в кресло. Вся компания, наконец, входит в комнату, где их ожидает безмолвная Цветаева. Главарь, садясь в кресло:
   Гражданка Цветаева, мы Вам, как Вы есть мамаша двух детей, оставляем три комнаты: вот эту, где Вы сидите, потому что в ней обычного окна нет и это пролетарским семьям не надо, чтобы без окна, и ещё две – для детей с окнами. Остальные комнаты займут пролетаркие жильцы. Кстати, вот один из них, товарищ Закс, большевик.
Цветаевой приветливо улыбается товарищ Бернгард Генрихович Закс тридцатишестилетний, маденького роста юркий еврей, с узким лицом и кривым носом. У товарища Закса на боку висит больщая револьверная кобура. Цветаева косится на эту кобуру и продолжает молчать. Закс – пытается завязать разговор:
   У Вас дети? Я очень люблю дети! Когда женюсь, заведу большую семью, чтобы много дети вокруг бегали. Мы с Вами поладим.
Цветаева – указывая на кобуру:
   А это – для кого?! Устрашение для меня и моих детей?
Закс, нежно похихикивая:
   Это?! Это – для врагов революции. Но Вы ведь не враг революции? У Вас же детки! Которые мамаши с детками, не могут быть врагами революции. Наши детки – наше будущее!
Цветаева – резко:
   Мои дети   моё будущее! Не понимаю логической связи между детьми и революцией.
Главарь – сухо:
   А где Ваш муж, гражданка Цветаева?
   Мой муж занят важным делом! Он коммерсант.
   Я спросил, где он? Он здесь с Вами проживает?
   Да, но сейчас он отсутствует.
   А где он сейчас?
   Застрял на Юге, никак не выберется.
Закс, цокая языком:
   Ай, ай, ай! Такая молодая и красивая женщина и уже с детками. Муж – коммерсант! Почтенное занятие. Фельдман, не чепляйся к даме. Мне здесь нравится! Я остаюсь. Ключики запасные у Вас, товарищ Цветаева, имеются.
Цветаева, вставая:
   Имеются. Вы их получите, как только моя прислуга вернётся. Вечером загляните. Вы мне, граждане домовые, оставили эту комнату, не так ли? Попрошу вас всех немедленно удалиться с моей территории.
Компания тянется к выходу. Цветаева – вслед:
   Шапки надо снимать, когда входите в дом, здороваться и ноги вытирать! – (Сквозь зубы) – Товарищи свиньи! Грабители! Говнюки! Чернь!
Закрыв за непрошенными гостями дверь квартиры, Цветаева не спускается закрыть парадную дверь.
К чему? Теперь эта нечисть, именующая себя домовыми комитетами, будет хозяйничать в доме. Вот она, революция! Ходят вооружённые хамы, врываются в дома, отбирают собственность, чувствуют себя хозяевами положения. И нет от них спасения. Хорошо, что Серёжа далеко, под защитой Макса. Если бы он был дома, неизвестно, чем бы вся эта дикая история закончилась. Итак, надо смиряться. Ничего, голубчики! Недолго вам хозяйничать да бесчинствовать! Получите все – по заслугам!

Конец декабря 1917 года. Ужин у бывших владельцев чайной фирмы Марии Самойловны и Михаила Осиповича Цетлиных. На ужин приглашены, поэты, которых Цетлины подкармливали в трудную зиму 1917 года. Среди приглашённых молодой поэт и журналист Илья Эренбург, скандально известный Владимир Маяковский, изысканный поэт Вячеслав Иванов, молодой и ещё неизвестный поэт Павел Антокольский, поэтесса Вера Меркурьева. Среди приглашенных гостей – Цветаева. Гости пьют чай с сухариками. Меркурьева, поэтесса, 45 лет – вздыхая:
   Гражданская война только началась, а я, представляете, уже забыла вкус кофе и чая.
Цветаева пытается незаметно спрятать в карман платья несколько сухариков. Ловит на себе удивлённый взгляд Павлика Антокольского. Цветаева – быстрым шёпотом:
   Для детей!
Антокольский густо краснеет. Тоже шёпотом:
   Я ничего не видел.
Мария Самойловна:
   Пейте, пейте дорогие. Пейте, пока ещё он у нас есть. Знаете, старые запасы. Скоро и у нас не будет. Скоро и нас самих не будет. Уедем! Как вам, господа, новый указ большевиков – жить по Григорианскому летоисчислению? Я и Михаил Осипович никак не привыкнем. Всё время путаемся в числах. И зачем это надо?! Неужели других забот нет у большевиков?!
Маяковский – громким басом:
   Победители! Имеют право! Строим новую жизнь!
Цветаева – язвительно:
   Разве уже – победители?! Ещё неизвестно, кто победитель! Торопятся Ваши большевики! Как бы обратно к юлианскому летоисчислению не пришлось возвращаться. И потом, во Франции во время французской революции уже была подобная попытка – не удалась.
Маяковский – грубо:
   Французишкам не удалась, нам – удастся! Григорианское летоисчисление – это временно. Потом введём новое – от 1917 года. Назовём – ленинское. И будете жить по-новому летоисчислению, как миленькие!
Цветаева, крестясь:
   Господи, оборони!
Вера Александровна Меркурьева:
   Летоисчисление, это что! Они на русскую орфографию замахнулись своими указами. Такое опрощение! Не поймёшь теперь смысла многих слов с отменой буквы і. Теперь и Вселенная – мир, и отсутствие войны, тоже – мир.
Цветаева – твёрдо:
   Даже если меня поставят к стенке, не стану писать по-новому! Клянусь! И, к тому же, нет смысла переучиваться. Всё равно это безумие скоро кончится.
Маяковский – хамски:
   И не надейтесь, барыня! Мы – навсегда!
Эренбург, куря трубку:
   А мне – нравится. Как-то стало сразу легче без этих мягких и твёрдых знаков, еров.
Цветаева, жадно вдыхая табачный дым, – язвительно:
   Это рассуждение плохо учившегося гимназиста.
Эренбург, молча, пускает  густое облако дыма.
Цветаева   страстно:
   Вы думаете, что все эти реформы начали большевики? Ничуть не бывало! Всё началось с Петра Первого! Это он – первый большевик, попытавшийся реформировать, а по существу, разрушить Россию. Он разрушил главное – устои русского государства! Он разрушил древнюю, русскую культуру! Он был – безбожник! Вспомните церковные колокола, по его приказу снятые и переплавленные на пушки. Права была царевна Софья! Надо было ей захватить власть, ничего бы этого сегодня не было! Кто научил русских пить?! Кто научил русских курить?! Кстати, есть у кого-нибудь табачок или папироса? Курить до смерти хочется.
Всеобщий хохот. Эренбург поспешно вынимает небольшой кожаный кисет и отсыпает Цветаевой немного табаку. Цветаева берёт у хозяйки дома какую-то ненужную бумажку и начинает скручивать папиросу. Жадно затягивается:
   Чёртова революция! Есть – нечего! Курить – нечего! Пить – нечего!
Все снова разражаются хохотом. А больше всех смеётся сама Цветаева.
Молодец! – кричит Маяковский. – Здорово про Петра! Вы – тоже бунтарка! Вы – наша!
Цветаева – с достоинством:
  Я – не ваша, я – наша! Я – не с вами, я – с нами! С вами и вашей не буду – никогда! Лучше – удавлюсь!
Маяковский – грубо:
   Так чего же медлить!
Цветаева – с холодной яростью:
   А ещё не вечер! А ещё посмотрим – чья возьмёт!
Антокольский, пытаясь переключить внимание с политики   на поэзию:
   Давайте, познакомимся поближе. Я – Павел Антокольский, начинающий поэт, начинающий драматург, начинающий режиссёр.
   А, это Ваши стихи читал мне однажды в вагоне друг моего мужа, когда мы ехали в Крым. Хорошие стихи!
   Спасибо! Марина Ивановна, приходите к нам в Третью студию Московского художественного театра. Я там учусь – в студии. Придёте? Там много Ваших поклонников.
   Приду. Отчего же не придти. А сейчас мне пора. Уже 2 часа ночи. Дома дети ждут.
Мария Самойловна – светски любезно:
   Мариночка Ивановна, куда же Вы?! Посидели бы ещё!
Цветаева:
   За чудный вечер – спасибо. Посидеть ещё   не могу. Дома – дети.
Меркурьева, вставая:
   Мне тоже пора.
Михаил Осипович:
   Какие Вы смелые! Идти одной по ночной Москве – надо иметь смелость.

Цветаева и Меркурьева возвращаются от Цетлиных в 2 часа ночи. Луна светит женщинам в лица. Цветаева вполголоса ворчит:
   Что за люди! Сами же просят посидеть подольше. Сами же не предлагали переночевать. Сами же не вызвались проводить, но восхищаются смелостью. Так и собака смела, когда люди выталкивают её из сеней в стаю волков. Столько мужчин было в гостях – ни один не рыцарь!
Меркурьева, усмехаясь:
   Перевелись рыцари. Впрочем, у них у каждого – своя дама. Они служат – своим.
Цветаева:
   А должны служить – любой!
Меркурьева:
   Вы где живёте*
   В Борисоглебском, а Вы?
   На Моховой.
   Так мы живём-то почти рядом. Мне здесь поворачивать. Счастливо Вам дойти!
   И Вам – счастливо!
Цветаева поворачивает. На углу Собачьей площадки и Борисоглебского переулка она минует двух спящих милиционеров. Они, когда Цветаева проходит мимо, сонно приподнимают веки, и снова закрывают.
Спите, спите, миленькие! Ангелы-хранители! Вас надо бояться не меньше, чем грабителей. Ещё неизвестно, кто из вас гаже, вы или грабители.
Цветаева приближается к своему дому. Вот уже два тополя напротив.  Цветаева заносит ногу через железку ворот – ночью ход со двора. Из-под навеса крыльца выходит малый лет восемнадцати в военном. Из-под фуражки – лихой, чёрный вихор. Спрашивает вполголоса:
   Эй, девка, стой! Чего по ночам таскаешься? Жить надоело? Оружие – есть?
Цветаева – весело:
   Какое может быть оружие у женщины?!
Грабитель лениво подходит к Цветаевой:
   Показывай, что в сумке.
Цветаева вынимает и подаёт грабителю: новый любимый портсигар со львами, кошелёк, спички, гребень, ключ.
Грабитель, принимая вещи и пряча их в карман пиджака:
   Документ – есть?
   Зачем тебе мой документ? Ты что, милиционер? А у тебя – есть?!
Грабитель усмехается:
   А как же!
Он подносит к лицу Цветаевой зажатый в правой руке предмет. Блестит под лунным светом воронёная сталь револьвера. Грабитель пытается сорвать с шеи Цветаевой цепь с лорнетом:
   Подожди, задушишь, я сама сниму.
Она помогает грабителю снять с шеи цепь с лорнетом, чтобы не задушил. Грабитель хватает руку Цветаевой и рассматривает серебряные кольца на её пальцах, и часы.
   Серебряные?
   Серебряные.
   Пошто не золотые?
   Не люблю золота.
   Пошто не любишь?
   Не люблю и всё!
   Полюби! Я люблю золото! В другой раз, как встречу, чтобы кольца были золотые. Поняла?
   Как не понять. В другой раз я и револьвер с собой прихвачу, как документ.
   Я тебе – «прихвачу»! Не умничай! Часы, кольца и браслеты я тебе дарю. Не люблю я серебра.
   Ой, спасибо, благодетель ты мой!
   А цепь с лорнетом и папиросы – мои!
   Лорнет тебе – зачем? У меня зрение плохое.
   Затем! Для красоты! Без лорнета ободёшься! Что теперя рассматривать-то?! Одна гадость кругом!
   Это правда! Папиросы – отдай. Сама табачок выпросила у жлоба одного.
Грабитель секунду думает:
   Ладно, на тебе одну папиросу. А две – мои. По-братски?
   По-братски!
   Ну, прощевай! А ты смелая, девка.
   Я – не девка, я – мать двоих детей.
   Ух, ты! Ну, прощевай, мать твою!
   И твою – тоже! Прощай!
Цветаева входит во двор, пересекает его, оглядывается. Никого. Она вынимает оставшуюся папиросу, прислоняется к входной двери чёрного хода, и пытается зажечь спичку. У неё трясутся руки. Наконец, ей удаётся закурить.
Чёрт! Чёрт! Чёрт! Кажется, пронесло! Почему она не закричала? Милиционеры были рядом. Хорошо, что не закричала! Убил бы на месте! Слава тебе, Господи! Слава тебе! Пронесло!

Павел Антокольский – двадцати одного года, небольшого роста, с горящими чёрными глазами, с чёрными крупными кудрями над высоким лбом приводит Цветаеву в Третью Студию. Студийцы собрались в небольшой комнате. Антокольский, входя:
   Всем привет! А это   извольте любить и жаловать – известный поэт, Марина Ивановна Цветаева.
Студийцы радушно приветствуют Цветаеву. Антокольский подводит её к высокому статному красавцу:
   А это, Марина Ивановна, мой друг, актёр Юрий Завадский.
Завадский галантно целует руку Цветаевой. Цветаева заворожено смотрит на Завадского:
   Мой Бог! Как Вы красивы! Мой муж очень красив, но Вы!   (решительно) – знаете, я не люблю театр, но специально для Вас я напишу пьесу. А может, и не одну! Клянусь честью!
Завадский смущённо краснеет.

Май 1918 года. Новочеркасск. Дом на окраине, где расположилась часть Добровольческой армии, в которой служит Эфрон. Эфрон в погонах подпоручика, чистенький, подтянутый, хорошо выбритый, свежий, сидит на крыльце этого дома, положив на одно колено планшет, и пишет письмо:
«Дорогие Пра и Макс, только что вернулся из Армии, с которой совершал фантастический тысячеверстный поход. Я жив и даже не ранен,   это невероятная удача, потому что от ядра корниловской Армии почти ничего не осталось. Для меня особенно тяжела потеря Серёжи Гольцева».

Пра и Макс на террасе Коктебельского дома. Макс продолжает читать письмо Эфрона вслух:
«Я потерял всякую связь с Мариной и сёстрами, уверен, что они меня давно похоронили, и эта уверенность не даёт мне покоя. Пра, придумайте с Максом, как известить Марину, что я жив. Положение моё очень неопределённое. Пока прикомандирован к чрезвычайной комиссии при Донском правительстве. Наше положение сейчас трудное – что делать? Куда идти? Неужели все жертвы принесены даром? Страшно подумать, если это так…Может быть, придётся возвращаться в Армию, которая находится отсюда верстах в семидесяти. Об этом не могу не думать без ужаса, ибо нахожусь в растерзанном состоянии».
Пра – задумчиво:
   В растерзанном состоянии? Что-то наш воин совсем раскис. Как быстро он утомляется от любой деятельности! Макс, пригласи-ка его к нам. Придётся поднимать его воинский дух.
Макс – озадаченно:
   Даже не пойму – почему это?
Пра – философски:
   Это – натура! Натура и характер! А будет – судьба! Им бы с Мариной ролями поменяться. Жаль, невозможно.
На лестнице слышны шаги. Пра и Макс переглядываются. На террасу входит Эфрон в военной форме. У Макса из рук выпадает письмо.

Эфрон, переодетый в штатское платье – лёгкие брюки и парусиновую рубашку – и Макс, по обыкновению в свободном парусиновом балахоне пьют чай. Пра не выпуская изо рта серебряный мундштук, дымя и щурясь, внимательно смотрит на Эфрона. Он похудел, загорел, возмужал, но в выражении его лица сквозит потерянность:
   Я не понимаю, что со мною происходит. Я смертельно устал. Шли около семисот вёрст пешком по такой грязи, о которой до сего времени я понятия не имел. Ноги увязали по колено. Переходы делали громадные – до 65 вёрст в день. Спали по 3-4 часа в сутки, не раздеваясь. И так три месяца. Шли в большевистском кольце – под постоянным артиллерийским обстрелом. 46 больших боёв. Снаряды и патроны кончились. Брали их с бою у большевиков. Как выжил   не понимаю. Заходили в черкесские аулы и кубанские станицы. Вернулись на Дон. Остановились в 70 верстах от Ростова. В Черкасске. Ближе не подходим, потому что здесь немцы. Положение трудное. Устал, устал, устал! От Марины известий нет. Как они там? Я в полной растерянности – что дальше?
Пра, пуская дым:
   Отдохни, приди в себя. Погуляй у моря. Ты – в отпуск?
Эфрон – нервно:
   Ну, не совсем. В общем, я ушёл. Не могу больше. Если позволите, я у вас поживу. А там, что-то да определится. Может, кончится всё это. Может, что ещё произойдёт. А я здесь, у вас, подожду Марину. Может, она всё-таки вырвется из Москвы.
Эфрон вопросительно смотрит на Макса. Макс, прихлёбывая чай   благодушно:
   Конечно, живи, Серёжа. Живи, сколько потребуется.
Пра – вынимая мундштку изо рта:
   Сергей, а тебя – не хватятся? Не будут искать?
Эфрон машет рукой:
   Да кому я нужен?! И потом, это дело – добровольное. Хочу, иду в армию, не хочу – не иду.
Пра с сомнением смотрит на Эфрона:
   А присяга? Ты присягу давал.
; Царю давал. Царя нет
Эфрон снова машет рукой. Макс:
   Мама! Хватит вопросов!
Пра, поднимаясь:
   Ну, хватит, так хватит! Вы – мужчины, вам – виднее! Но всё-таки – странно!
Пра величественно удаляется. На лице – недоумение.
Эфрон оживляется:
   Макс, у меня ещё одна просьба. Не можешь мне одолжить рублей пятьсот. Денег – ни копейки. Я потом отдам. Ей-Богу, отдам. Жить не на что.
   Разумеется, одолжу. Идём в мастерскую. Деньги у меня там.

Мастерская Макса. Эфрон прячет в карман деньги, которые ему одолжил Макс.
   Ну, вот! Теперь гора – с плеч. Не могу же я быть нахлебником. На несколько месяцев мне хватит, а там, что Бог даст. Не может же это продолжаться вечно! Кончится же когда-нибудь этот кошмар! Хоть бы Марина приехала! Макс, что вообще происходит?! Зачем всё это?! У меня в голове такой водоворот! Я потерялся. Мне двадцать шесть лет, а я чувствую себя шестилетним мальчиком, который не понимает – что происходит, и, главное, зачем?! В Новочеркасске снимал в комнату у одной мещанской семьи. Так они, эти мещане, считали «героем». Никакой я не герой! Какое во всём этом геройство?! Не спать – геройство? Жить в грязи – геройство?! Каждую минуту ожидать, что упадёшь с простреленной грудью в грязь – геройство?! Какая глупость! Чёрт бы взял этих большевиков! Откуда они взялись на нашу голову?! А, Макс?
Макс стоит у мольберта и работает. Коротко взглядывает на Эфрона, стоящего у открытого окна:
   Большевики давно подбирались к власти. Не вчера она откуда-то взялись. Идея справедливости – вот их идея fixe. Этим и увлекают за собой толпы. А между тем, идея справедливости – самая жестокая и самая цепкая из всех идей, которая когда-либо овладевала человеческим мозгом. Когда эта идея вселяется в сердца, она мутит разум, и люди начинают убивать друг друга. Моральное безумие! Страшнее всего те злодейства, которые совершаются во имя любви к человечеству и человеку. Помнишь последнюю страницу из «Преступления и наказания» Достоевского?
   Не помню.
   Бред Раскольникова в Сибири.   (Цитирует по памяти)   «Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселяющиеся в тела людей. Это существа, одарённые умом и волей.  Люди, принявшие их в себя, становились бесноватыми и сумасшедшими». А дальше воображению Раскольникова рисуется апокалиптическая картина гибели мира, в котором люди убивают и пожирают друг друга. Эти времена пришли, Серёжа!
   И что же делать?!
   Сопротивляться безумию. Если ему не сопротивляться, оно погубит весь мир. Слышал об идее мировой революции?
   Ну, да.
   И, главное, не допустить, чтобы трихины поразили твой мозг. Понимаешь? Эти трихины принимают различные формы. У большевиков – это идея справедливости, ради которой они готовы убить половину человечества. А другую половину человечества, придназначенную ими для жертвы, могут поразить трихины ужаса, ненависти, и тоже – убийства.
   Так что, нет от них спасения?
   Ну, отчего же – есть! Не допускать в сердце ненависть к врагам. Любить всех, как сказал Христос.
   Но если меня хотят убить, я должен опередить врага, и убить его сам, не так ли? Чтобы не быть убитым! Так?
   Наверное, так. Но без ненависти и злобы.
   Я убивал без ненависти и злобы, но это меня тоже беспокоит.
   Почему?
   Понимаешь, Макс, у меня нет глубокого убеждения, что я должен убивать большевиков только потому, что они думают иначе, чем я. То есть потому, что ими овладела идея справедливости и они безумны. Это всё равно, что убивать бешеных собак. Но ведь они не виноваты, что они – бешеные.
   Да, но если тебя укусит бешеная собака, ты погибнешь.
   Господи, как все сложно и запутанно! Единственно, чего я хочу, так это быть с семьёй, и, чтобы меня не трогали! Никто! Ни большевики, ни свои! Я устал от всего! Макс, тебе сорок один год. Ты ещё не стар. Почему ты не идёшь в Белую армию убивать бешеных собак?
Макс, не спеша, вытирает кисть тряпкой и откладывает её. Думает. Поворачивает доброе умное лицо к Эфрону:
   Серёжа, я поэт и художник, а не воин. Я органически не могу убить человека, даже если он – враг, и придёт убивать меня. Я умею держать в руке кисть и перо, но не меч. Меч – не моё дело. Каждый должен делать своё дело. Твоя жена, когда она была девочкой, написала такую замечательную строку: «В моей руке не быть мечу». Она написала её, когда поняла, что она – поэт. Вот и в моей руке – не быть мечу, потому что я – поэт и художник. А если ты сейчас скажешь, что я ещё и мужчина, а каждый мужчина в час испытаний, и так далее, я тебе, опережая твой вопрос, скажу: поэт и художник не есть мужчина или женщина. В поэте и художнике пол переведён в высший порядок. Понимаешь? Поэт и художник может только созидать, но никогда – не уничтожать. И потом, мне всех одинаково жаль, и тех, кого поразили трихины, и тех, кто борется с теми, кого поразили трихины…Всех жаль! Я ко всем испытываю сострадание. Мне больно – ЗА ВСЕХ.
   Но к кому-то всё равно ты испытываешь большую симпатию? Вряд ли тебе симпатичны большевики?
   Я повторяю, мне их жаль, как бывает жаль больных людей. Разве не понятно? И добровольцев жаль, как бывает жаль несчастных людей, которых могут убить больные разумом люди, и которые этих больных разумом вынуждены убивать, чтобы не быть убитыми ими. И потом, все они – наши соотечественники. Все достойны жалости и милосердия. Если хочешь знать, как поэт и художник, я наделён инстинктом материнства. Или отцовства. Или тем и другим вместе.
   Я пытаюсь понять. Значит, тебе и меня – жаль?
   И тебя!
   Макс, я не поэт и не художник, но я и не воин! Я воин поневоле. Понимаешь?! Я что-то другое.
   Ты – мужчина! И ты должен защищать свою семью и свою родину от бешеных собак. Разве не так?
  Ну, да! Только поэтому я и пошёл к  белым. Но я ужасно устал. Я больше – не могу. Мне надо отдохнуть. И вообще, это идея Марины, а не моя. Марина сразу решила, что я должен присоединиться к белым. Она тоже хочет видеть во мне героя. А я лучше бы пересидел дома в Москве, пока всё это не кончится. Мне твоя позиция нравится. Не вмешиваться ни во что. Быть над схваткой.
Повисает пауза.
   Почему ты молчишь, Макс?
    Только Бог    над схваткой, Сережа. Рано или поздно мне тоже придётся вмешиваться во всё это в формах, мне пока неведомых. Чем ты собираешься заняться в ожидании, пока всё само собой рассосётся без твоего участия?
Эфрон либо не замечает сарказма Макса, либо не хочет его замечать:
   Буду спать вдоволь, книги читать из твоей библиотеки, гулять, письма писать, купаться в море, да мало ли дел! Может, рыбачить научусь. Я давно хотел научиться рыбачить.
Макс снова берёт в руки кисть:
   Ну, учись! Отдыхай! Живи у меня, сколько хочешь.
Эфрон – просительно:
   Может, ты меня рисовать научишь?
Макс, неожиданно жёстко:
   Нет! Нельзя научиться рисовать, если нет к этому способностей. У тебя к рисованию способностей – нет. Зря тратить время на обучение я не стану.
Эфрон вздыхает:
   Спасибо тебе, Макс! Ну, я пошёл. Пойду, погуляю. Так по морю соскучился.
Макс делает левой рукой прощальный жест. Эфрон выходит.

6 июля 1918 года. Марина с Алей возвращаются после стояния в очереди за воблой. Марина одета в выцветшее платье. Идут уныло. Шестилетняя Аля, утешая мать:
   Ничего что мы долго стояли за воблой, и нам не досталось. В другой раз – достанется.
Цветаева – устало:
   Конечно, Аля, в другой раз – достанется.
   Марина, зато нам досталось сто граммов сухарей. Это ведь много, правда?
   Правда, Алечка.
   Марина, а наш папа – храбрый белый воин, как Святой Георгий!
   Да, дитя моё! Нет храбрее нашего Серёжи!
   Он нам напишет! Вот увидите! Он просто сейчас не может. Он красных бьёт! Как поубивает всех, так и напишет!
Начинается дождь. Цветаева и Аля ждут трамвай. Дерзкий петушиный мальчишеский крик:
   В Екатеринбурге расстрелян Николай Романов! Расстреляли Николая Романова!
Цветаева смотрит на людей, ждущих трамвая: рабочие, рваная интеллигенция, солдаты, женщины с детьми. Никакой реакции.  Покупают газеты, проглядывают мельком, отводят глаза. Цветаева громко говорит Але:
   Аля, убили русского Царя, Николая Второго. Помолись за упокой Его души.
Аля говорит молитву:
   Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего, Николая, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная.
Аля трижды крестится. Цветаева совершает крестное знамение вместе с нею. Цветаева, помолчав, громко:
   Бог сотворил Вселенную, а Дьявол – революцию!
Все, ожидающие трамвая, испуганно вскидывают глаза на Цветаеву.

Цветаева идёт с Алей мимо церкви Бориса и Глеба на углу Борисоглебского переулка. Идёт служба. Цветаева с дочерью всходят вслед за какой-то старушкой по ступеням белого крыльца. Крестятся и кланяются. Храм полон. Марина с Алей не могут войти внутрь, так много народу. Цветаева – Але – шёпотом:
   Аля, вот тебе задача: если ты, как Христос велел, всех любишь, ты должна любить и большевиков?
Аля – не шёпотом:
   Нет, Марина, я буду молиться о том, чтобы большевики умерли, а когда они умрут, я буду молиться за упокой их души.
Люди, стоящие впереди Марины и Али, оглядываются. Кто-то испуганно, кто-то с улыбкой. «Устами младенцев!»   произносит дряхлая старушка.
Цветаева – Але:
   Аля, смотри, есть рядом с нашей подлой жизнью – другая жизнь: возвышенная,   неизменная – торжественная жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, всё – как столетия назад! Помни об этом всегда!
   Я буду помнить, Марина.
   Когда человек – один, и ему некуда пойти, некому пожаловаться, или не с кем разделить радость, он идёт…
Аля – радостно:
   К Богу в церковь!
Цветаева и Аля постепенно продвигаются внутрь церкви. Прислушиваются.
Священник:
   Итак, братья и сестры, ежели эти страшные вести подтвердятся, как я только о том проведаю, ударит звонарь в колокол, и побегут по всем домам гонцы-посланцы, оповещая всех вас о неслыханном злодеянии. Будьте готовы! Враг бодрствует, бодрствуйте и вы! По первому удару колокола, в любой час дня и ночи  все, все в храм! Встанем, братья и сестры, грудью защитим святыню! Берите с собой малолетних младенцев ваших, пусть мужчины не берут оружия: возденем голые руки горе, с знаком молитвы, посмотри – дерзнут ли они с мечом на толпу безоружных!
А ежели и это свершится – что ж, ляжем все, ляжем с чувством исполненного долга на ступенях нашего храма, до последней капли крови защищая Господа нашего и Владыку Иисуса Христа, покровителей храма сего и нашу несчастную родину.
Как услышите в неурочный час непривычный звон, так знайте: зовёт Господь!
Цветаева, крестясь:
   Дай Бог! Дай Бог! Дай Бог!

З0 августа 1918 года. Дом в Борисоглебском. Столовая-гостиная. От былой респектабельности жилища не осталось и следа. Повсюду пыль. Пол не метён. На больщом обеденном столе – корыто с горячей водой. Цветаева, засучив длинные рукава летнего, голубого старенького платья,  стирает бельё. Бормочет что-то, время от времени отрывается от стирки, здесь же на столе что-то пишет в тетрадь карандашом. Стирает. Прислушивается к себе, склонив голову. Снова бормочет. Снова бросает бельё в таз и пишет, вытерев предварительно мокрые руки фартуком. Вбегает Аля с палкой в руке. Бросается к ведру с водой, жадно пьёт из ковша. Цветаева смотрит на неё:
   Аля, это ты бегала по двору с палкой и орала, как бешеная?
Аля смущается и прячет палку за спину.
   Аля, куда девается твоя прекрасная душа, когда ты бегаешь по двору с другими детьми, и бессмысленно орёшь, размахивая палкой?
   Не знаю, Марина, но мне так весело!
   Весело? Странно. Очень странно. Может, ты посидишь дома и почитаешь Пушкина? Я в твои годы много читала.
   Потом почитаю. Меня дети ждут.
   Иди, но ненадолго.
   Хорошо, Марина.
Аля убегает. Цветаева подходит к корыту, стирает, пена летит на пол. Бормочет. Вытирает руки. Пишет в тетрадку. Наконец, откидывает волосы со лба, подносит близко к глазам тетрадь:
   Вот, гад! Лорнет украл! Где же теперь взять лорнет?!
Читает вслух:
Непереносным костром в груди
Вражда – вот пепл её, на бумаге.
Нереносны на площади
Чужие гимны, чужие флаги.
Непереносно, когда рождён
Сыном, сыновнейшим из сыновних,
Святые ризы делить с жидом
И миновать её гроб на дровнях.
И знать, что тело её черно,
Что вместо матери – тлен и черви,
О, будьте прокляты вы, ярмо\
Любви сыновней, любви дочерней!
И знать, что в каждом она дому,
И что из каждого дома – вынос.
  Непереносно! И потому
Да будет проклят, кто это вынес!

   Была Родина! Отняли, ублюдки, как лорнет!
Стук в дверь. Цветаева кричит:
   Не заперто. Войдите.
Входит чужой человек в папахе. Загорелое лицо, голубые глаза:
   Здравствуйте! Вы Марина Ивановна Цветаева?
Цветаева – недоумённо:
   Я. Здравствуйте!
   У Вас парадное не заперто, я и вошёл. А не страшно Вам вот так – двери почти нараспашку?
Цветаева – весело:
   У меня нечего красть. Всё ценное уже украли большевики, грабители или бывшие друзья. С кем имею честь? Что Вам угодно?
   Вы меня не знаете. Я – с Дону.
Цветаева, охнув, кидается к незнакомцу на грудь. Он осторожно гладит её по плечам:
   Серёжа – жив?
   Жив, Марина Ивановна.
Цветаева отпускает незнакомца.
   Присядьте. Простите, мне нечем Вас угостить. Ни чая, ни кофе. Ни-че-го. Каши пшённой – хотите? Осталось немного.
   Нет, спасибо, я сыт. Ленин убит.
Цветаева в восторге:
   О-о-о! Вот это новость! Ленин убит! Серёжа жив! Белый полк войдёт в Москву! Все коммунисты перевешаны! Закс – первый!

Вечер того же дня. Квартирант коммунист Закс забегает в кухню, где Цветаева варит пшённую кашу для Али:
Закс – вьедливо:
   Ну что, довольны?
Цветаева опускает глаза, чтобы нечаянно не выдать радость.
   Чем?
   Что Ленин ранен.
Цветаева поднимает удивлённые глаза:
   Только ранен?
   А Вы что думали? Убит? Нет, ранен, ранен. Только ранен. Ну, довольны?
Цветаева снова опускает глаза:
   А Вы – очень огорчены?
   Я? – (Закс передёргивает плечами) – Для нас, марксистов, не признающих личность в истории, это, вообще не важно,   Ленин или ещё кто-нибудь. Это вы, представители буржуазной культуры…   (снова передёргивает плечами) – с вашими Наполеонами и Цезарями…  (сатанинская усмешка) – а для нас-с-с, знаете. Нынче   Ленин, а завтра…
Цветаева недоумённо молчит. Наконец, произносит:
   Ничего себе! Это же Ваш вождь!
Закс быстро-быстро:
   Марина Ивановна, я тут сахар получил, три четверти фунта, мне не нужно, я с сахарином пью, может быть, возьмёте для Али?
Цветаева, подумав:
   Для Али – возьму.
Закс убегает. Кобура колотит его по ногам.
Вот они, значит, какие, большевики-марксисты?! Личность в истории для них ничего не значит. Даже своего Ленина и то, не чтут. Ошибаетесь, голубчики! Только личность в истории и значит! А остальные, как бараны, идут за личностью. И вы, как бараны, за своим Лениным бежите. Жаль, что Ленин не убит! Стадо остановилось бы, не зная, куда дальше бежать. Недолго вам бегать!

Пречистенка. Отдел изобразительных искусств – бывший институт Кавалерственной Дамы Чертовой. В грязной комнате   унылая очередь за пропуском к советскому чиновнику в чесучовом пиджаке и обмотках. Перед Цветаевой мужчина в очках с выпуклыми линзами – сильная близорукость. Он поворачивается к Цветаевой и   шёпотом:
   Простите, госп…, ой! Простите, барышня, то есть, простите, товарищ барышня, Вы не знаете, что чиновнику говорить? Мне, на самом деле, не народное искусство в деревню изучать надо, а вещи на пшено и сало обменять.
Цветаева – тоже шёпотом:
   Мне – тоже. Обменять. Говорите, что позарез надо в деревне резьбу на наличниках и ставнях изучить.
   Вот, спасибо! Спасибо Вам, ба…, то есть, товарищ. Никак привыкнуть не могу, что все товарищи.
Цветаева, подмигнув:
   Не все!
Доходит очередь Цветаевой. Чиновник с трёхдневной щетиной на щеках поднимает на неё усталые красные глаза:
   Вам, товарищ, для чего и куда пропуск?
Цветаева – громко и бойко:
   В Тамбовскую губернию за пш…за…для изучения кустарных вышивок.
   Фамилия, имя, отчество.
   Цветаева Марина Ивановна.
   Пол?
   Что?!
   Пол женский или мужской?
Цветаева, молча, смотрит на советского чиновника. Он снова поднимает глаза. Цветаева – саркастически:
   Определите сами. Я – затрудняюсь.
Чиновник усмехается, и что-то пишет в пропуске. Цветаева – невинно:
   Справились?
   Шутить изволите?
   Это Вы – пошутили.
   Возьмите Ваш пропуск в Тамбовскую губернию за пш…, то есть для изучения вышивок. Удачи!
   Спасибо.
Цветаева отходит от стола, заглядывает в пропуск:
   Надо же! Правильно пол определил.

Грязный вокзал. Заплёванный шелухой семечек и окурками перрон. Подают поезд. Окна немыты много месяцев. Лязг, визг, толчея, давка. Толпа мешочников кидается на приступ. В толпе – Цветаева. Её крутят, мнут, толкают, давят. Цветаева с трудом удерживается на ногах. Два дюжих мужика весело хватают её под руки:
   Держитесь, барышня!
Цветаева крепко держится за нежданных спасителей. Они втаскивают её и женщину лет 50-ти в вагон. Вагон, как гроб. Грязь, вон, людей больше в три раза, чем вагон может вместить. Наконец, все разместились. Кто на полках, кто прямо на полу. Мужики усадили Цветаеву, сели рядом. Мужик постарше с чёрной окладистой бородой спрашивает:
   Вы куда, барышня, едете?
   В Тамбовскую губернию. В какую-нибудь деревню. Пшена да сала добыть. То есть, обменять.
   Мы тоже в Тамбовскую губернию на реквизиционный пункт. Вот у Марьи Ивановны сын – красноармеец в реквизиционном отряде. Вот где сала – завались! И масла! И молока! И яиц! И пшена! И муки! Чего душа пожелает! Мужики, правда, злые. Если не вооружён, то и убить могут, когда у них корм отбираешь. Бывает, и вагоны поджигают, мужики-то. Поэтому лучше, с красноармейцами ходить.
Женщина лет 50, Марья Павловна, мать красноармейца   гордо:
   Я уж три раза ездила, Бог миловал. И белой муки пуда-ами! А что мужики злобятся – ясное дело! Кто же своему добру враг? Ведь грабят, грабят вчистую! Я и то уж своему Кольке говорю: «Побойся Бога! Ты сам-то, хотя и не из дворянской семьи, а всё ж достаток был, и почтенность. Как же это так, человека по миру пускать? Ну, захватил такую великую власть – ничего не говорю – пользуйся, владей на здоровье! Такая уж твоя звезда счастливая». Но и мужику чего-нибудь   оставь. Тоже – люди. Вообще-то, барышня, у каждого своя планида.
   Я не барышня. Я замужем, у меня двое детей.
   Ах, Вы и не барышня? Ну, пропало моё дело! Я ведь и сватовством промышляю. Такого бы женишка просватала! А муж-то где?
   Пропал без вести.
   Ай-ай-ай! Плохо, плохо! Так я сыну-то: «Бери за полцены, чтоб и тебе не досадно, и ему не обидно. А то, что же, вроде разбоя на большой дороге. Пра-а-а-во! Да-а! Без вести, значит? Оно, барыня, понятно, парень молодой, время малиновое, когда ж тешиться, как не сейчас? Так вот, не возьмёт мой сын в толк, что я ему говорю-то. Доит и доит мужика, как корову. Но ведь и корову доить без разума нельзя! Жми, да не выжимай дотла! А уж почёт-то мне на этом пункте! Что вдовствующей Императрице какой   и не снилось! Несут: один – то, другой – другое, третий – ещё что-нибудь! Всю так и завалят провизией да мануфактурой! Колька-то мой с начальником отряда – кореша. Вместе в реалке учились, из четвёртого класса вышли. Колька пошёл по конторской части. А кореш – загулял. Товарищи, значит. В вот, как времена-то другие пошли, кореш-то, как пузырёк со дна и всплыл! И Кольку моего к себе позвал. А муж-то мой к тому времени подкузъмил – умер! Сахару-то! Сала-то! В молоке купаться можно! Меня-то Марья Петровна зовут, а Вас – барыня?
   Марина Ивановна.
   Я ведь собственную швейную мастерскую раньше держала. Четыре мастерицы у меня работали. Шила на господ разных, и на священников, и на военных, и на штатских. Даже на учёных шила. Однажды мне учёный Цветаев Дмитрий, кажется, сюртук сшить заказал.
   Так это – мой дядя!
   Дядечка Ваш? Вот так-так! Вот что, милая! Едемте с нами! Вы мне теперь, как родная!

Станция Усмань Тамбовской губернии. 12-й час ночи. Все высаживаются в темь и непролазную грязь. Приходится разуваться. Марина бредёт босиком по грязи со своими покровителями. Кругом красноармейцы с факелами, освещающими путь новоприбывшим. В свете факелов сверкает сталь наганов, зубы под усами, пулемётные ленты на туловищах красноармейцев. Все невеселе. Все гостеприимны. Проводят гостей в дом – чайную, в котором две старухи-хозяйки. Они насмерть перепуганы. Раболепно кланяются в пояс, поют дребезжащими старушечьими голосами:
   Милости просим, Марья Петровна, голубушка! Милости просим! – (обращаясь к Цветаевой) – Вы что ж, ихняя знакомка будете?
   Вроде того.
   И Вас милости просим!
Столы ломятся от снеди. Горят свечи. Сын Марьи Петровны – радостно встречает мамашу: чичиковское лицо, васильковые свиные прорези глаз, ярко-розовая кожа под белесыми волосами. С матерью нагло церемонен, с шутовским поклоном:
Маманя! Наше – Вам! Докладаю, Вас – ждём! Столы – поданы! Прошу к еде! Ну Вас совсем   ко всем!
Марья Петровна, указывая на Цветаеву – важно:
   Эта барыня – со мной. С их родными я в прежние времена знакомство водила.
Все, кроме хозяек-старух, садятся за стол: едят и пьют. Наевшись, напившись, отрыгавшись, укладываются спать. Марья Петровна – на хозяйкиных перинах и подушках. Цветаева просто на полу. Мужики уходят спать в вагон. Гасят свечи. Тьма. Тишина, время от времени прерываемая мощным храпом.

Цветаева просыпается от сильного удара. Вскакивает, ничего не видя во тьме:
   Что такое?!
Голос Марьи Петровны:
   Кто кричит? Что случилось?
Усиливающийся топот сапог, хохот, мат. Звонкий голос из темноты:
   Не беспокойтесь, мамаша, это реквизиционный отряд с обыском пришёл!
Кто-то чиркает спичкой, зажигает свечу.
Огонь свечи освещает комнату. Простоволосые старухи, хозяйки чайной стоят возле кровати, на которой спали, в длинных, ночных рубашках. Краснорамеец-еврей со слитком золота на верёвочке на шее вспарывает штыком перину, подушки, роется в пуху:
   Где золотишко припрятали, старые стервы?
Другой красноармеец-грузин в красной черкесске шарит за иконами. Марья Петровна, сидя в пуховиках, наблюдает за происходящим, и даёт ценные указания:
   Да за иконами-то ищи хорошенько! За святыми-то! Боги золото тоже любят!
Старухи жалобно причитают:
   Да мы…Да нешто у нас…Сынок! Отец! Отцом будь!
Красноармеец-грузин замахивается на старух штыком:
   Я те бабушкой двоюродной стану! Молчать, старые суки!
   Иконы-то оставьте, иконы-то!
Красноармеец-грузин – философски:
   Молчать! Если есть Бог, он мне не мешает, если нет – тоже не мешает.
Одна из старух, не вынеся кощунства:
   Опричники! Опричники!
Один из опричнокив бьёт её сапогом в бок. Старуха падает, вопя от боли.
Третий и четвёртый красноармейцы вытаскивают на середину комнаты кованые сундуки и начинают выбрасывать из них содержимое: салопы, шубы, стёганые одеяла, пуховые платки, пуховые подушки. Всё это под слёзы и причитания старух.
Пятый красноармеец берёт с полки запасной самовар, поднимат и замирает. Мгновенно замирают и стихают вопли старух. Красноармеец с садистской довольной улыбочкой опрокидывает самовар. Из самовара на пол текут золотым ручьём золотые, со звоном подпрыгивают, растёт на полу золотая горка. Старухи с новой силой начинают причитать и, вопить. Марья Петровна, выпрямившись в перинах, раскрасневшаяся, с удовлетвореним смотрит на происходящее. Её сын Колька сидит в ногах постели, нога за ногу, курит и комментирует:
   Эти старухи давно у нас на примете. Я Вашего приезда только ждал.
Цветаева, прижавшись в угол, с ужасом наблюдает. Пляшет пламя свечного огарка. На стене – огромные тени красноармейцев.

Утро. Разгромленная чайная. Все красноармейцы садятся верхом на лошадей. С ними и два мужика, с которыми ехала Цветаева. С ними свиноподобный сын Марьи Петровны. Марья Петровна вышла на крыльцо – проводить. Сын салютует матери:
   Маманя! Съезжайте отсюда. В двух километрах – дом для Вас заготовлен. Прямо по дороге шоколадный дом, хозяйка Мирра Яковлевна Каплан. Мы – в бывшее имение князя Вяземского. Экспроприировать!
Цветаева, тоже стоящая на крыльце – сквозь зубы, тихо, чтобы никто не услышал:
   Грабить, подлецы!
Красноармеец-еврей со слитком золота на шее:
   Это моя жена, Миррочка Каплан. Она Вас встретит. Она Вас уже давно ждёт, чтобы встречать.

Шоколадного цвета дом, к которому приближается кортеж из трёх телег, запряжённых тройками лошадей. На передней – Марья Петровна, горделиво оглядывающая окрестности. На последней телеге – мрачная Цветаева. Она курит самокрутку. На средней телеге полно награбленного у старух добра. Торчит сверху злополучный самовар.

Хозяйка дома, выкрашенного в шоколадный цвет – на крыше красная черепица – маленькая, чёрная еврейка подобострастно встречает Марью Петровну у ворот   (говорит с сильным еврейским акцентом):
   Милости просим, дорогая! Милости просим! Как мы Вас ждём! Как ждём! Это просто невозможно произносить, как ждём!
Марья Петровна слезает с телеги и величественно шествует в дом. Цветаева спрыгивает с телеги и идёт следом. Мирра Яковлевна, оглядываясь:
   Вы с Марьей Петровной?
Марья Петровна – небрежно:
   Я ихнего дядечку когда-то обшивала. В старые времена.
Мирра Яковлевна, хихикая:
   В старые времена, может, и обшивали. Теперь оне Вас обшивать будут-с.

Марья Петровна после обеда почивает на огромной кровати с пологом, утопая в пуховых подушках. Слышится мерный храп. На стене над столом – огромный портрет Маркса. Цветаева моет в тазике посуду, время от времени поглядывая в сторону вождя пролетариата. Еврейка-хозяйка рассматривает её руки:
   Это у Вас платиновые кольца?
   Нет, серебряные.
   Так зачем же Вы их носите?
   Люблю серебро.
  А золотых у Вас нет?
   Золотых нет. Не люблю золота. Слишком грубо, явно…
   Ах, что Вы говорите! Золото это ведь самый благородный металл. Всякая война, мне говорил Йося, ведётся из-за золота.
   Как и всякая революция!
   Ой, перестаньте сказать! Революция – чтобы люди хорошо жили! Чтобы у простого человека золото было!
   Вот я и говорю. Только у всех – не будет. Будет, как всегда – у немногих. У тех, кто забрал власть.
   Что Вы такое говорите?! Мне Йося говорил, что революция – для народа. А Йося знает, что говорит. А позвольте узнать, Ваших золотых вещей   с Вами? Может, Вы уступите мне что-нибудь? О, Вы не волнуйтесь! Я Йосе не передам. Это будет маленькое женское дело между нас! Наш маленький секрет! – (Блудливо хихикает) – Мы могли бы устроить маленький обмен. У меня ведь хорошие запасы. Я Йосе тоже не всегда говорю. Если Вам нужно свиное сало, например,   можно свиное сало, если совсем белую муку – можно совсем белую муку.
Цветаева:
   Но у меня ничего с собой нет. Только пустые корзинки для пшена. И десять аршин розового ситцу. Спички ещё есть.
Хозяйка – дерзко:
   А где же Вы своих золотых вещей оставили? Разве можно уезжать, а золотых вещей оставлять?
Марина – раздельно:
   Я не только золотые вещи оставила, но – детей! С нянькой.
Хозяйка, хихикая:
   Ах! Ах! Ах! Какая Вы забавная! Да разве дети это такой товар? Все теперь детей оставляют, пристраивают. Какие же дети, когда кушать нечего! Для детей есть приюты. Дети это собственность нашей социалистической Коммуны.
Цветаева – сквозь зубы:
   Как и наши золотые кольца.
Хозяйка – разочарованно:
   Значит, с Вами нет золота?! Жаль, очень жаль! А Вы кем раньше были?
   Тем же, что и сейчас – поэт.
Мирра – хихикая:
   Ах! Ах! Ах! Что Вы такое говорите, милочка?! Поэт! Кому сейчас нужна поэзия?! Сейчас нужно золото! А я была владелица трикотажной мастерской в Петрограде. Ах, у нас была квартирка! Конфетка, а не квартирка! Три комнаты и куфня, и ещё чуланчик для прислуги. Я никогда не позволяла служанке спать на куфне. Это нечистоплотно. У меня были важные заказчицы, я весь лучший Петроград своими жакетами одевала. О, мы хорошо зарабатывали. Гостей принимали. У нас в карты играли. О, уверяю Вас, совсем не на шуточные суммы.
И всё это пришлось оставить: обстановку мы распродали, кое-что припрятали. Конечно, Йося прав, народ не может больше томиться в оковах буржуазии, но всё-таки, имев такую квартиру…
Цветаева, перетирая посуду полотенцем:
   А что Вы здесь делаете, когда дождь? Когда все Ваши на реквизиции? Читаете?
   Читаю.
   Что же Вы читаете?
Хозяйка – с тяжёлым вздохом:
   «Капитал» Маркса. Мне муж романов не даёт.
Цветаева от неожиданности роняет чашку обратно в таз с мыльной водой.
   О, чёрт! Маркса!

Цветаева бредёт с двумя корзинками по стриженому полю в деревню – менять розовый ситец, мыло, спички на крупу. Село в шестьдесят изб. Лают псы за воротами крестьянских усадеб. Цветаева подходит к крайней избе, кричит:
   Хозяюшка!
На крик выходит дородная баба, подходит к плетню, кричит на лающего пса:
   Цыц, зараза!
Пёс умолкает. Цветаева – невинно:
   Это его так зовут?
Баба – смеясь:
   Та нет! Полканом кличем. А Вы – чего хотите, барыня?
   Меняю розовый ситец, мыло, спички – на крупу.
   Из Москвы?
   Из Москвы.
   Нет, нет, ничего нету. И продавать – не продаём, и менять – не меняем. Что было, то товарищи отобрали. Дай Бог самим живу остаться!
   Да я же не задаром беру! И не советскими платить буду. У меня спички, мыло, ситец…
К избе стягиваются любопытствующие бабки, прабабки, девки, молодки, внучки, подружки внучек.
Марина ставит корзинки на траву, опускается на колени перед корзинками – роется. Вытаскивает розовый ситец, мыло. У баб, бабок, внучек и пр. загораются глаза. Щупают ситец, нюхают мыло.
   А мыло духовитое?
   А простого мыла   не будет?
   А спички – почём за коробок?
   Манька, а Манька, тебе бы ситцу на кофту!
   А сколько, говоришь, аршин? Десять? Да тут и восьми не будет!
Снова нюхают, щупают, дергают, гладят. Вдруг одна из молодок – радостно:
   Цвет-то! Цвет-то! Аккурат, как Катька на прошлой неделе на юбку брала. Тоже одна из Москвы продавала. Маманька, а маманька, взять што ль? Почём, купчиха, за аршин кладёшь?
   Я за деньги не продаю.
   Не продаё-ёшь? Как же эт так – не продаёшь?
   Так деньги-то ничего не стоят.
   Да рази мы   знаем? Наша жисть тёмная. Вот одна тоже из Москвы рассказывала, что в столице-то у вас дела хорошо идут.
   Приезжайте   посмотрите.
Молчание. Косые взгляды на ситец. Вздохи.
   Чего ж тебе надо?
   Пшена, сала.
   Са-а-ала? Нет у нас сала. Какое у нас сало! Сами всё всухомятку жрём. Вот медку не хочешь ли?
   Нет, я хочу сала – или пшена.
   И почём, коли пшеном за аршин кладёшь-то?
Цветаева – почти робко:
   Полпуда.
   Полпу-у-да! Такой и цены нет. Что ж ситец-то у тебя шёлковый, что ли? Только и красоты, что цвет. Весь слиняет после стирки.
   Сколько же вы даёте?
   Твой товар – твоя и цена.
   Я же сказала: полпуда.
Шёпот. Баба – хозяйка избы:
   Идёмте в избу, нечего тут стоять-то.

Все перемещаются в избу. В избе всё коричневое, точно бронзовое: потолки, полы, лавки, котлы, столы. Ничего лишнего. И лица – коричневые.
Перешёптывание продолжается. Марина – сухо:
   Что ж, берёте или нет?
Молодка – опять за своё:
   Вот, коли б деньгами, тогда – другое дело.
Цветаева сгребает три кусочка мыла, пачки спичек, десять аршин ситцу и, заталкивает всё это   обратно в корзину. Разочарованный народ тянется к выходу. Цветаева, выпрямившись, ждёт, когда все выйдут. Баба, хозяйка избы, подталкивает её локтём:
   Не торопись.
Когда все уходят, баба спрашивает:
   Хочешь семь хвунтов?
Марина – с яростью:
   Нет!
   Ладно, ладно!  Пять аршин беру! За твою цену! Четверть пуда, стало быть.
Баба отсыпает и меряет пшено, и приговаривает:
   Бог тебя знает, откудова ты. Боязно, сразу-то. Ещё бяды с тобой наживёшь! И волоса стриженые…Ну, да ладно! Больно твой ситец хорош! А пшано-то на нас дождём с неба не падает. Поживи в деревне, поработай нашу работу, тогда узнаешь. Вы, москвичи, счастливее, вам всё от начальства идёт. Ситец-то, чай, тоже даровой? Подари-ко мне коробок спиц, чтобы, чем тебя, пришлую, помянуть было.
Цветаева брезгливо протягивает коробок спичек.

Цветаева моет полы у хозяйки-еврейки. Хозяйка – указуя перстом:
   Здесь лужу подотрите! Да не так! По половицам надо! Разве в Москве у Вас другая манера? Я совсем не могу мыть полы – поясница болит. А Вы, наверное, с детства привыкли?
Цветаева – глотая слёзы:
   Я мою пол   впервые в жизни!
Хозяйка, развеселясь:
   Ой, перестаньте сказать! Впервые?! Кто бы мог подумать?! А кто полы у Вас мыл?
   Прислуга.
   Прислуга! Ах! Ах! Ах! Ну, теперь о прислуге – забудьте. Теперь такое социалистическое время, всё приходится делать самим. Вот и научитесь полы мыть! Вы же мне должны за постой. Этот вот угол – помойте! Выжимайте тряпку, милочка! Вот так! А теперь грязную водичку выплеснете во дворе, и свеженькой   ещё раз пройдитесь! Ах, ты, Господи! Ничего не умеет эта буржуазия! А бриллианты у Вас – были?
   Были.
   А теперь грошовые чулочки носите. Ветер революции! Ничего не попишешь! Наменяли пшена?
   Наменяла.
   А знаете, какая здесь местная поговорка? Сказать?
   Скажите.
   Убить того до смерти – у кого есть сахар и сало! Правда, смешно?!
Хозяйка-еврейка заливается весёлым хохотом.
Цветаева, молча, смотрит на неё снизу, выкручивая с яростью тряпку. Перестав смеяться, хозяйка наклоняется, чтобы пощупать, не слишком ли мокрый пол. Из-за пазухи выпадает стопка золота, золотые со звоном раскатываются по свежевымытому полу. Хозяйка падает на колени и начинает ползать, собирая золотые. Цветаева встаёт, выпрямляется, и брезгливо смотрит на ползающую   у её ног   хозяйку.

Четыре часа дня. Появляются опричники с разбоя. Приходят усталые, красные, бледные, потные, злые. Марина с хозяйкой бросаются накрывать на стол. Суп с петухом, каша, блины, яишница. Мирра – Цветаевой:
   Кушают завсегда у нас, и им удобнее и нам с Йосей полезно.
Едят сначала молча. Громко чавкают. Наедаясь, перестают быть злыми. Лбы разглаживаются, глаза увлажняются. Поев, принимаются громко рыгать, и пускать ветры. Начинают делиться впечатлениями;
   Кадушку топлёного масла, двадцать штук сукна мы у кого взяли?
   У купца Филимонова.
   Холсты, где?
   У него же.
   А у попа?
   Яиц немеряно. Царскими рублями   тысячу.
   Попа завтра ещё пощипать надо. Может, золото прячет?
   У кулаков пшано?
   Пшано. Мало взяли. Завтра надо ещё их почистить.
   Завтра в Ипатовку пойдём. Там ещё кулаков не трогали.
   Да, а в усадебке Вяземского мы хорошо погуляли!
   А рояль-то! Рояль-то! Хрясь! И вся внутренность – наружу!
Мирра – разволновавшись:
   Рояль? Что – рояль? Где   рояль?
   А уже нигде! Мы его со второго этажа из окошка выкинули. Вдребезги!
Мирра – Йосе:
   Йося, боже мой! Боже мой! Я правильно слышу? Зачем же было дорогую вещь из окна выкидывать?! Надо было сюда привезти! Я так люблю музыку!
Йося – лениво:
   Да на что тебе рояль?! Кто бы играл-то на нём?
Мирра, всплёскивая полными ручками:
   Зачем играть?! Зачем играть?! Он бы просто стоял, как красивая вещь! Боже мой! Йося, ты совершенно не любишь музыки! Такое украшение – выкинуть со второго этажа!
Один из опричников, зевая:
   А холоп-то, так и вскинулся на меня. Чего вскинулся? Не его добро,   господское. Не вскинулся бы – не получил бы штыком в живот.
Другой опричник:
   А кишки то, так и полезли! Так и полезли!
Мирра – возмущённо:
   Ах, ах, ах! Перестаньте сказать при дамах про чужие кишки! Кому интересно, как они лезут из чужого живота?!
Йося – Цветаевой:
   А поехали, товарищ барыня, завтра с нами на реквизицию! Бросьте Вы свои спички! Едемте с нами, без спичек целый вагон муки привезёте. Вам своими руками ничего делать не придётся. Честное слово коммуниста: даже самым маленьким пальчиком не шевельнёте!
Мирра – ревниво:
   Ах, Йося, а кто же мне завтра посуду и полы вымоет?! Нет, эта твоя мысль совершенно невозможна!

Вечер. Марина сидит у печки и курит. Опричники входят, выходят, пошучивают, поплёвывают, покуривают, переговариваются:
   Ты коней, поил, Левит?
Еврей-опричник:
   Кажется, поил.
   Тебе кажется или поил, Бог тебе в печёнки?!
Левит – обиженно:
   Почему это мене, товарищ Фёдоров, а не Вам Бог в печёнки?! А Вам, тогда пусть в то место, откуда ноги растут!
Цветаева, не выдерживая:
   Господа, если вы в Бога не верите, то зачем вы всё время о нём говорите? За что вы его так ненавидите?
   Говорим, потому что многие дураки в эти религиозные пустяки ещё верят.
Цветаева – с жаром:
   Значит, я и есть первая дура! Дурой родилась, дурой и помру!
Марья Петровна неожиданно вмешивается:
   И я – дура!
Левит – снисходительно:
   Ну, Вам, мамаша, ещё простительно. А Вы – молодые, и ещё имея возможность пользоваться культурными благами столицы. Это странно!
Марья Петровна:
   Ну, и что ж, что из столицы? Что в Москве одни нехристи живут? Да у нас в Москве одних церквей сорок сороков, да ещё монастыри!
Левит – назидательно:
   Религия – опиум для народа. Религия, если хотите знать, пережиток буржуазного строя! Ваши колокола мы перельём на памятники.
Цветаева – невинно:
   Марксу!
Девит – запальчиво:
   Да, Марксу!
Цветаева – ещё более   невинно:
   А Маркс, между прочим, в Бога верил. Вы читали его ранние произведения?
Всеобщее молчание. Цветаева, не услышав ответа, развивает мысль:
   А друг Маркса – Энгельс написал труд «Шеллинг – философ во Христе», и очень ругает тех, кто во Христа не верит.
У опричников – шок. Они, молча, глядят на Цветаеву, не зная, что отвечать. Цветаева – хладнокровно:
   А убитому Урицому – тоже памятник из бывшего колокола поставите? Я, кстати, знала его убийцу.
Левит подскакивает от неожиданности. Цветаева выдерживает паузу:
   Вместе в песочнице играли. Леонид Каннегиссер.
Левит, наконец, приходит в себя:
   Поздравляю Вас, товарищ, с такими играми!
Цветаева – созерцательно:
   Тоже, как и Маркс – еврей.
Левит – вскипая:
   Ну, это к делу не относится.
Марья Петровна, не расслышав:
   Кого жиды убили?
Цветаева – поясняя:
   Урицкого, начальника петербургской Чрезвычайки.
Марья Петровна:
   Надо же! А что, убийца тоже из жидов был?
Цветаева – весело:
   Из очень хорошей еврейской семьи.
Марья Петровна – философски:
   Значит, свои повздорили. Между жидами это редкость. Обычно они друг за друга горой стоят.
Левит – с подвывом – Цветаевой:
   И что же, товарищ барыня, дальше? Что Вы хочете сказать?!
Цветаева – невозмутимо:
   Дальше – покушение на Ленина. Стреляла – (обращается к хозяину Йосе) – Ваша однофамилица, еврейка Каплан.
Левит – недоумевая:
   И что же Вы этим хотите сказать-то?
Цветаева – с улыбкой:
   Что евреи, как и русские, разные бывают.
Левит, вскакивая с табуретки:
   Или я не своими ушами слышу? Или Вы не то сказали? Вы сейчас на реквизиционном пункте, станция Усмань, у действительного члена Р.К.П. товарища Каплана.
Цветаева – радостно:
   Под портретом Маркса…
Левит – гневно:
   И тем не менее, Вы…
Цветаева:
   И, тем не менее, я. Отчего же не обменяться мнениями?
Опричник Фёдоров – рассудительно:
   А это правильно товарищ говорит. Какая свобода слова, если по-своему пикнуть нелья?! И ничего товарищ особенно не заявляли. Только что жид   жида уложил. Но мы это и так знаем.
Левит – взвизгивая:
   Товарищ Фёдоров, немедленно прошу Вас взять обратно жидовское оскорбление!
Фёдоров – недоумённо:
   Какое такое оскорбление?
   Вы выразились «жидом» про идейную жертву Урицкого!
Фёдоров:
   А разве Урицкий не был жидом? И вообще   потише, я сам член Р.К.П. А что сказал – жид – так это у меня привычка такая.
Марья Петровна – Левиту:
   Да что Вы всхорохорились, голубчик? У нас вся Москва жидом выражается, и никаким декретом это не отменить. И потом, жиды Христа распяли!
Цветаева   простодушно:
   Который тоже был – еврей по-матери.
Марья Петровна – Не расслышав толком, возмущённо:
   Зачем это Вы Христа – по-матери?!
Левит – гневно:
   Христа-а-а! Так вот Вы, Мадам, как разговорились! Вот Вы до чего договорились! Вот за какими продуктами Вы по деревням ездите?! К Вам, товарищ барынька, это тоже относится! Пропаганду ведёте?! Погромы устраиваете?! Советскую власть подкузьмить хотите?! Да я вас…
Левит пытается вытащить из кобуры револьвер. Фёдоров хватает его за руки. Марья Петровна – гневно:
   Так я и испугалась?! Ишь, разбушевался! Нечего змеем шипеть! Где сынок мой, позовите-ка его, пусть эту жи…еврейскую морду начистит! Срам, какой!
Мирра Каплан – перепуганная:
   Мадам! Мадам! Перестанье! Товарищ Левит пошутил, Он всегла так шутит. Да Вы сами посудите…
Марья Петровна – отмахиваясь:
   И судить не хочу, и шутить не стану! Надоела мне эта ваша новая жисть! Был Николаша, была и каша! А теперь за кашей тыщу километров киселя хлебать!
Фёдоров отпускает Левита. Левит – угрожающе:
   Ну, погодите! Вы у меня за всё ответите!
Левит выходит из избы. Марья Ивановна плюёт ему вслед.

Утро. Сидя на кровати, Марья Петровна чешет голову, сладко зевает. Цветаева возится у печки, раздувая солдатским сапогом самовар. Входит один из мужиков, который помогал Цветаевой сесть в вагон:
   Марина Ивановна, что Вы здесь с Марьей Петровной натворили? Быстренько собирайтесь обои! Левит всю начь в вагоне спать никому не давал. Кричал, что вы обе контрреволюционерки, что в одной люльке с убийцей Урицкого качались, и планы убийства вынашивали.
Цветаева – хохоча:
   Младенцами?! В люльке?! Планы?!
Мужик – серьёзно:
   Нечего смеяться! Дело сурьёзное. Каплан мне говорит, пусть немедленно убираются, а то я за их жизнь не поручусь. Быстро, собирайте ваше барахло. Тут ещё вот-вот ревизия нагрянет. Левит   на Каплана донёс. Каплан – на Левита. Будет заваруха!
Марья Петровна – испуганно:
   А Колька-то мой где?
Мужик – успокаивающе:
   Колька Ваш с вами едет. Скажет – до вокзала, проводить, но поедет с вами. Не вернётся. Тут скоро свои своих перестреляют. И вас заодно.

Поспешные сборы в дорогу. Марья Петровна увязывает два мешка с пшеном и прочей снедью. Цветаева увязывает квадратную корзинку с железными углами, в которой – пшено. Во второй – круглой – корзинке: пшено и сало. Цветаева, пытаясь поднять:
   Около двух пудов. Ого-го!
Марья Петровна – озабоченно:
   Пойду, Кольку найду. Одной мне не донести.
Марья Петровна выходит из комнаты. Мирра Каплан входит. Увидев увязанные мешки и корзины, всплёскивает пухлыми ручками:
   Ах! Ах! Ах! Куда же вы, не поевши?! Как я буду за вами скучать! Может быть, Вы уже мне скажете, как Вас зовут? Как-то я раньше не догадалась Вас спросить.
Цветаева – вдохновенно:
   Мальвина Ивановна Циперович.
Мирра Каплан всплёскивает ручками:
   Как?! Так Вы – Циперович?! Что же Вы мне сразу не сказали, что Вы – из своих!
Цветаева, наглея:
   Я – из своих наших. А Циперович моего гражданского мужа фамилия. Он у меня актёр во всех московских театрах.
   Ах, и в опере?
Цветаева – с важностью:
   Конечно, он басом поёт. Первый после Шаляпина бас. – (Подумав) – Но он и тенором может…
Мирра – благоговейно:
   Что Вы говорите?! И тенором?! Ах, как я люблю музыку! Когда мы с Йосей в Москву приедем…
Цветаева – великодушно:
   Конечно, устрою билеты во все театры сразу! Он и в Кремле поёт!
Мирра – сражена:
   И в Кремле?!
Цветаеа – небрежно:
   Да, да, на всех кремлёвских раутах. Потому что, люди есть люди! Хочется после работы расслабиться. А то, знаете, все эти расправы, расстрелы…
Мирра – кивая головой в такт речи Цветаевой:
   Да. Да, да! Враги революции! Кто же обвинит?  И много Ваш супруг зарабатывает?
   Деньгами – не зарабатывает. Товаром! В Кремле-то склады. В Успенском соборе – шелка. В Архангельском – бриллианты, меха…
   Но зачем Вы, товарищ, в таком виде в нашу некультурную провинцию? И своими ногами 10 коробочек спичек разносите?
Цветаева – в ухо Каплан – громко:
   Тайная командировка!
Мирра – подскакивает, судорожно перехватывает глоток воздуха:
   Ах, ах, ах!
Цветаева – снисходительно:
   Приезжайте в Москву, там дела и сделаем! Я Вам адресок дам.
Мирра – подобострастно:
   Я записываю. Записываю! Диктуйте!
Цветаева:
   Москва. Лобное место. Брутова улица. Переулок Троцкого. Номер дома – 13. И номер квартиры – 13!
Мирра – тщательно записав:
   Мы с Йосей выше предрассудков.
Цветаева – покровительственно:
   Только торопитесь, этот товар долго не лежит. Понимаете?
   И по сходной цене уступите?
Цветаева – царственно:
   Уступлю!
   Если б только Йося знал! Он будет в полном отчаянии! Он бы собственноручно проводил Вас! Подумайте, такое знакомство! Такое знакомство!
Снова входит мужик:
     Готовы? Где Марья Петровна?
   Кольку пошла искать.

Дорога до станции три версты. Мужик, навьюченный двумя огромными мешками, идёт впереди по разбитой дороге. За ним – опричник Колька, тоже тащит огромные мешки. Квадратная корзина колотит Цветаеву по ногам. Поскрипывание второй корзинки. По дороге отстаёт Марья Петровна:
   Стойтя! Мешок лопнул. Холера ему в бок!
Цветаева опускает корзинки на землю, возвращается к Марье Петровне. Марья Петровна над мешком, как над покойником. Поднимает красное, страшное лицо:
   Порвался, чума на него! Булавка у Вас есть   аглицкая? Сколько я на Вашу тётушку шимши, иголок изломала!
Цветаева достаёт огромную, надёжную иглу и катушку суровых ниток. Начинает зашивать мешок. Марья Петровна – мешку:
   Ах, ты, подлец неверный! Ах, ты, зараза гнилая!
Мужик и Колька, скинув груз с плеч, отдыхают и скручивают папиросы из газетного обрывка:
   Эй, бабы, пошевеливайтесь! Как бы за нами в погоню не пустились!
Мешок зашит. Снова в путь.

Станция. На плаформе огромное количество народу. Все тихо сидят на своих мешках. Мужчин почти нет. Одни женщины. Недоверчивые обороты голов в сторону новоприбывших. Комментарии:
   Господа!
   Москву объели, деревню объедать пришли!
   Ишь, ты, натаскали крестьянского добра!
   Последними пришли, первыми сядут!
   Господа и в рай первые!
   Они сядут, а мы – останемся!
   Вторую неделю под небушком ночуем!
Мешочники всё прибывают. Некуда ступить. Не люди с мешками, а мешки на людях. Подают поезд. Все кидаются к вагонам. Давка. Вопли:
   Ребёнка задавили! Ребёнка! Ре…
Люди, обезумев, лезут, давятся, вопят, ревут. Марина не двигается с места. Марья Петровна:
   Нипочём не сядем!
Вдруг, как из-под земли – человек 12 опричников с винтовками:
   А ну, осади! Стрелять будем!
Ответный рёв толпы. Щёлкает выстрел! Щёлкает другой! Толпа стихает. Опричники, раздвинув толпу, сажают в вагон Марью Петровну, Цветаеву, мужика со всем их грузом. Колька тоже лезет в вагон. Опричники:
   Колька, ты куда?
   Маманю провожу, на следующей станции выйду.
Марья Петровна   Кольке:
   Ни хрена ты не выйдешь!
Опричники отхлынули от вагона. Толпа кидается опять на приступ. В вагоне Цветаева стоит на одной ноге. Кругом подпирают люди. Вопли продолжаются внутри вагона:
   Штык посадил, а мужик – высадит! Мы этой машины, как Царства небесного, семнадцать дён ждали. А эти!..
Цветаева, шёпотом – Марье Петровне, прижатой к ней:
   Да где же у меня вторая нога? На одной стою!
Марья Петровна:
   Стой, милая, как стоишь! Другую ногу   потом найдёшь.
Цветаева – с тяжким вздохом:
   Хоть бы целой найти!
Поезд трогается. На платформе   рёв, не севших в вагон людей.

Август 1918 года. Квартира Цветаевой в Борисоглебском. Кухня, теперь – общая. Повсюду протянуты верёвки, на которых сушится исподнее бязевое мужское и женское бельё, худые простыни, наволочки. Марина варит на плите кашу, держа в одной руке ложку, в другой карандаш. Рядом на столике – раскрытая тетрадь. Вбегает большевик Закс. Он весь в кожаных одеждах, суетлив, говорит быстро, брызгая слюной, поэтому Цветаева старается держаться при разговоре с ним – на расстоянии. Марина одета в старенькое выцветщее платье, поверх него – грязный фартук. Цветаева худа, бледна и плохо выглядит. Закс, подбегая к плите, заглядывает в кастрюлю с кашей:
   Так, так, так! Опять пшёнка. С пшёнки Вы должны толстеть, а Вы всё худеете, Марина Ивановна. Скоро от Вас одна тень останется.
Цветаева, отрываясь от кастрюльки – меланхолично:
   Вашими революционными молитвами!
   Знаю, знаю, знаю! За словом   в карман не лезете!
   Пшёнка – детям, а я пшёнку не ем. С детства кашу терпеть не могу.
   А что же Вы едите, голубушка?
   Когда добуду хлеб – ем хлеб. Когда хлеба нет, бывает вобла. А когда ни хлеба, ни воблы – папироса. Что-нибудь одно – всегда находится.
Закс, на секунду застывая на месте:
   Марина Ивановна, хотите службу? Есть два места: одно в банке, другое – в Наркомнаце. Я бы Вам рекомендовал Наркомнац.
   Не знаю такого слова в русском языке. По-вашему, что это значит?
   Наркомат по национальным вопросам. А считать Вы умеете?
   Уметь-то умею, но не до такой степени, чтобы работать в банке.
   Тогда – Наркомнац!
   Заманчиво. Но ведь там что-то делать надо, а я ничего не умею, кроме стихов.
   Ах, перестаньте сказать! Все так говорят, а потом они оказываются замечательными работниками. Наркомнац здесь недалеко, в здании первой Чрезвычайки.
Цветаева – возмущённо:
   О?!
Закс, серва забегав по кухне:
   Не беспокойтесь. Никто не заставит Вас кого-нибудь расстреливать. Вы будете только переписывать.
Цветаева – в ужасе:
   Я – расстрелянных!   переписывать?!
   Да разве я Вас в Чрезвычайку приглашаю. Там, такие, как Вы – не нужны.
Цветаева – молниеносно:
   Вредны!
Закс – втолковывая:
   Это дом Чрезвычайки. Чрезвычайки там больше нет. Она в другом месте. Вам известен дом на углу Поварской и Кудринской, дом Толстого, то есть – Ростовых.
   Ростовых? Как не знать! Хорошо. Наркомнац. Паёк дадут?
   Пайка не дадут, но будут поездки, ставка. Может быть, ставки даже и повысят. Так переговорить мне с заведующим?
   Переговорите.

Октябрь 1918 года. Дом Волошина в Коктебеле. Эфрон в гражданском платье сидит на террасе за столом и пишет письмо. Пра сидит напротив:
   Что-то Макс куда-то запропастился! Ушёл с утра в Феодосию, и нет.
Эфрон, отрываясь от письма:
   Зачем?
   Хлеба добыть, или ещё чего сьестного. Запасы наши истощились. Не представляю, как будем зимовать.
Эфрон опускает голову и продолжает писать:
«Дорогая, родная моя Мариночка, как я ни хотел этого, какие меры против этого не принимал,   мне всё же приходится уезжать в Добровольческую Армию. Я Вас ожидал в Коктебеле пять месяцев. Очевидно, Вы не смогли выехать. Троцкий окончательно закрыл границы, и никого из Москвы не выпускают под страхом смертной казни. С ужасом думаю о Вашем житье в Москве. Денег у меня не осталось ни копейки. Макс мне очень помог во время пребывания в Коктебеле. Макс и Пра были для меня, как родные. Знайте, я Ваш вечный и верный друг. Всё образуется, и всё будет хорошо. Целую Вас, Алечку и Ирину. Ваш преданный   С.».
Эфрон кладёт письмо в конверт, запечатывает и отдаёт Пра:
   Отдадите Марине, когда её увидите. Максу от меня большой привет.  Мне, наверное, пора?
Пра, держа во рту пустой мундштук:
   Смерть, как курить хочется! Ты куда собрался? К белым?
Эфрон во вздохом:
   Больше некуда. Ожидается наступление на Москву. Это способ добраться до дома. Другого способа не вижу.
Пра внимательно смотрит на Эфрона.
   Может, дождёшься Макса?
   Нет. Вы ему передайте, как только буду в Москве, сразу деньги вышлю. Я ему должен. Если не убьют, конечно. Пойду переодеваться в полевую форму.
Пра крестит его:
   На войне тебя не убьют. С Богом! Мне тебя на дорожку и покормить нечем. Господи, как курить хочется! Даже больше, чем есть.

Ноябрь. Дом гр. Соллогуба,   (Ростовых)   на углу Поварской и Кудринской. Цветаева, в длинной серой юбке и обветшавшем пальто. На голове серый берет, видавший виды. На ногах грубые мужские башмаки: вместо шнурков – верёвки. Она стоит перед дверью, на которой от руки написанная табличка – «Наркомнац». Цветаева толкает дверь и входит. В вестибюле – огромные истуканы-рыцари. Проходя мимо, Цветаева гладит кованую ногу – втрое выше неё. Возле гардеробной – дореволюционного вида    с пышными бакенбардами   швейцары в потёртых ливреях. Цветаева подходит к одному из них и привычно сбрасывает на его руки пальто. Швейцар брезгливо ищет у пальто вешалку, но не находит. Цветаева – небрежно:
   А скажи-ка, любезный, где тут «Информационный отдел Комиссариата по делам национальностей».
Швейцар, почуяв в манерах Цветаевой, бывшую барыню, склоняется в поклоне:
   В розовом зале, сударыня.

Цветаева стоит перед дверью, на которой висит табличка «Информационный отдел Комиссариата по делам национальностей». Цветаева входит в большой розовый зал с облупившимися стенами. В зале огромное количество письменных столов, за которыми сидят мужчины и женщины в кацавейках, самых разных национальностей, что видно по их носам и ртам. Цветаева идёт между рядами столов к главному столу, за которым уныло восседает заведующий. На нём   затёртый до блеска серый пиджак, на руках – чёрные нарукавники. Он читает газету. Когда Цветаева подходит вплотную к его столу, он поднимает на неё скучающие, серые глазки на безбровом лице.
Цветаева:
   Я   Цветаева. Закс Вам говорил?
Заведующий несколько оживляется:
   Да, да, товарищ Закс мне о Вас говорил. Я – Иванов. Вон там – (заведующий, привстав, указывает в глубину зала) – пустой стол. Он – ваш. Это русский стол.
   Спасибо. А что я должна делать?
   Пока посидите. Попозже я скажу, что делать.
Цветаева идёт в указаном направлении мимо столов эстонского, латышского, еврейского, грузинского, финляндского, мусульманского. Наконец, добирается до своего – русского стола. Цветаева садится на стул, и начинает озираться по сторонам. Слева от неё – два грязных унылых еврейки, вне возраста. Дальше: красная, белокурая – тоже страшная, как человек, ставший колбасой,   латышка. На ней красная шаль. Виден ярко-розовый вырез шеи. Справа от Цветаевой двое – Восточный стол. У одного нос и нет подбородка. У другого – подбородок и нет носа. Все эти люди провожают Цветаеву любопытствующими, но враждебными взглядами. За Цветаевой стол, за которым сидит семнадцатилетняя девушка – розовая, здоровая, курчавая (белый негр). Она дружелюбно улыбается Цветаевой. Цветаева улыбается в ответ. Контакт установлен. Цветаева – шёпотом:
   Я – Марина Ивановна, а Вы?
   Тоня.
   Тоня, а что мне делать?
Белый негр – совсем не шёпотом:
   А ничего. Вот когда свежие газеты принесут, тогда и начнём.
   Что – начнём?
Белый негр – деловито:
   Счас, объясню. Берёте газеты, выбираете наиболее интересные, информативные статьи, излагаете своими словами содержание   кратенько, переписываете изложенное на карточки, потом наклеиваете карточки на большие листы, карандашом надписываете названия. Всё!
   Всё?! А зачем всё это?
   Потом большие листы вывешиваются в разных учреждениях. Может, кто-то прочитает. Газеты ведь не все читают.
   Так это что-то вроде настенной газеты?
   Что-то вроде.
Курьер вносит кипы свежих газет и, проходя мимо столов, раздаёт экземпляры. Закипает работа. Читают, пишут на карточки, режут, клеят. Курьер, проходя мимо стола Цветаевой, кладёт на её стол несколько газет. Цветаева – приглядевшись – белому негру:
   Газеты тонкие, шрифт едва видно, да ещё клей! Да ещё надписи фиолетовым карандашом! Это же всё рассыплется в прах, прежде, чем сожгут!
   А Вам не всё равно?! Главное, есть работа, и за неё дают деньги!
Проходит полчаса. Цветаева натыкается на опечатку в газете. Начинает задыхаться от смеха. Белый негр, не выдерживает, и подсаживается к Цветаевой:
   Что? Что такое?
Цветаева, сдерживая рвущийся наружу смех, шёпотом читает:
   Опечатка! «Если бы иностранные правительства оставили в помое русский народ…». Оставят! Ох, оставят!
Белый негр раскатывается на весь розовый зал громким, злоровым, откровенным смехом. Цветаева перестаёт сдерживаться, падает головой на стол, изнемогая от смеха. Начальник за своим столом отрывается от газеты, которую читал, и смотрит поверх круглых очков в сторону смеющихся. Все отрываются от работы и с любопытством смотрят в ту сторону, откуда несётся смех. Начальник – строго:
   В чём дело, Семёнова?
Белый негр:
   Ой, умру! Тут опечатка! Опечатка! Смешная! В «помое»…вместо…в «покое»…Ой, умру! Русский…народ…в…помо-о-ое!
Зведующий Иванов:
   Вы бы, товарищи, вышли, да просмеялись в коридоре. Работать товарищам мешаете.
Обе хохотушки с удовольствием выскальзывают из розового зала. Белый негр:
   А пошли в очередях постоим, раз уж мы всё равно вышли!
Очередь за молоком на Кудринской. Не досталось Очередь за воблой на Поварской. Не досталось. Очередь за конопляным маслом на Арбате. Досталась соль.

Марина с белым негром прокрадываются к своим столам. Их замечает заведующий:
   Товарищи!
Цветаева и белый негр замирают на месте. Иванов – с любопытством:
   В очередях стояли?
Белый негр, поняв, что выволочки не будет:
   В трёх.
   Что выдавали?
   Ничего не выдавали. Соль.
   Да-а! Соль – не сахар! Товарищ Цветаева. А у нас нынче на обед конина. Советую записаться.
   Денег нет. А Вы записались?
   И у меня денег нет.
Общий тяжёлый вздох. Белый негр весело:
   Ну, тогда будем пить морковный чай с сахарином. Всё равно обеденный перерыв. Вам принести?

Все, сидящие за столами встают и выходят. Белый негр приносит два стакана чаю. Один даёт Цветаевой. Другой несёт Иванову. Возвращается назад. Цветаевой – шёпотом:
   Идите, Вас зовёт. Он – ничего, не бойтесь.
Цветаева, прихватив свой стакан чаю, идёт к столу Иванова. Иванов:
   Ну-с, товарищ Цветаева, давайте побездельничаем! Я слышал Вы – словесница. А я – эсперантист. Да, да! Мы вроде как родственные души. Вы не большевичка?
   Вообще-то нет.
  Я тоже нет. Я эсперантист. Я им: – (глазами обводит зал) – эсперанто. А они – мне: Интернационал. Я ничего не имею против, но сначала научите людей эсперанто, слову научите сначала, а потом уж...Боюсь, что здесь всё больше – (шёпотом) – жиды, жиды и латыши. Не стоило сюда поступать. Я рассчитывал на китайцев, на индусов. Говорят, что индусы восприимчивы к чужой культуре.
Цветаева:
   Не индусы, а индейцы.
   Краснокожие?
   Да, с перьями. Зарежут, и воспримут целиком. Если ты во френче – с френчем, если ты во фраке – с фраком. А индусы наоборот: страшная тупость. Ничто чужое в глотку не идёт, ни идейное, ни продовольственное.
Иванов, прихлёбывая чай, с интересом смотрит на Цветаеву.
   Н-да?! Это интересно!

Перерыв окончен. Топот и грохот. Это национальности возвращаются с кормёжки. Они подкрепились кониной. Цветаева возвращается на своё место. Сзади шёпот белого негра:
   Марина Ивановна!
Цветаева вздрагивает и оглядывется. За плечом – «белый негр», в руке хлеб:
   Вы не обедали, может хотите? Только предупреждаю – с отрубями...
   Но Вам же самой, я так смущена...
«Белый негр»   задорно:
   Вы что думаете, я его на Смоленском покупала? Мне Филимович с Восточного стола дал,   пайковый, сам не ест. За поцелуй. Пообещала. Половину съела, половину – Вам. Завтра ещё обещал. А целоваться с ним всё равно не буду!

Все работают. Скрипят перья. Капает клей. Вопль:
   Сахарин! Сахарин! На сахарин запись!
Все, как один вскакивают. В одну секунду всех, как ветром сдуло. Остались только Цветаева, Иванов и «белый негр». Цветаева – деловито:
   Надо воспользоваться чужим сластолюбием во имя своего свободолюбия.
Идёт к столу Иванова с газетными вырезками. Подсовывает ему эти вырезки, накрывает половинкой бело-негрского хлеба:
   Товарищ Иванов, я сейчас уйду. Если самый главный спросит, скажите, я на кухне воду пью.
   Идите, идите.
Цветаева хватает свою кошёлку с солью и выходит из розового зала. Белый негр – за ней. Возле рыцарей их нагоняет Иванов:
   Товарищ Цветаева! Я завтра совсем не приду. А Вы приходите, ну, часам к десяти. А послезавтра – совсем не приходите. Вы меня крайне выручите.
Цветаева молодцевато отдаёт честь:
   Есть!
Недоумевающие швейцары. Цветаева – белому негру:
   Почему, если не приду – выручу?
Белый негр:
   А чёрт его знает! Он вообще странный, но мужик неплохой.

Обеденный перерыв. «Белый негр»   Цветаевой:
   Марина Ивановна, тут рядом с звлом – домашняя церковь. Хотите?
   Конечно, хочу.
Цветаева и «белый негр» прокрадываются в домашнюю соллогубовскую церковь. Она не освещена. Сумрак. «Белый негр»:
   Ух, как тут холодно! Как в погребе!
Цветаева и «белый негр» стоят на хорах. «Белый негр» крестится:
   Давайте, помолимся.
   Молитесь. Я в церкви молюсь только, когда поют. А Бога в помещении вообще не чувствую.
«Белый негр» молится. Помолившись, подходит к Цветаевой:
   Знаете, о чём я молилась?
   Не знаю.
   Чтобы мне Ленина убить! А если не мне, то кому-нибудь другому! Мой отец служит швейцаром в одном из дворцов, где Ленин часто бывает. Я, когда у отца бываю, вижу Ленина-то. Невзрачный такой мужичонко, в кепке. – (Вдохновляясь) – Идёт он мимо меня, Марина Ивановна, я: «Здрассьте, Владимир Ильич!», а сама, вынула бы револьвер из муфты, да и ухлопала! – (Пауза) – Только стрелять не умею…И папашу расстреляют…

Декабрь 1918 года. Утро. Скрипят перья. Капает клей. Вопль:
   Картошку мороженую привезли! По три пуда на брата!
Всех сдувает с мест.

Глубокий тёмный подвал, как склеп. У подвала длинная очередь. Впускают партиями по десять человек. Разговоры в очереди:
   Говорят привезли картошку здоровую, но кто-то «запретил», а когда запрет сняли, картошка уже замёрзла.
   Она уже оттаяла в подвале, и сгнила.
   Конечно, она на вокзале только три недели пролежала.
   Так зачем мы стоим, раз она всё равно сгнила?
   Что-то выбрать можно.
   Что там выбрать?! Одна слизь осталась!
   Ну, так не стойте!
   Сами не стойте!
   А я мороженую-то картошку эту – обменяю.
   А я – насушу!
   А я через мясорубу пропущу и есть буду. Больше есть всё равно нечего.
   Товарищ Цветаева, добавочные брать будете? На каждого члена семьи – полпуда. У Вас есть удостоверение на детей?
   Товарищ Цветаева, не советую. Там одна слизь.
   Что Вы лезете к товарищу Цветаевой со своими никчёмными советами? Товарищ Цветаева сама решит – брать или не брать.
Загнать можно!

Цветаева в своей десятке попадает внутрь. Окрики. Тьма. Кто-то наступает на ноги. Идут по лужам.
Кто-то:
   Ну и запашок! Тут никого не убили месяц назад?
   Ну и шутки у вас!
   Какие шутки! У Вас что – нос заложен?
   Это он нарочно говорит, чтобы мы отсюда сбежали.
   Да посторонитесь же!
   Тоарищ, товарищ, мешок лопнул!
Под ногами хлюпает. Ноги уходят в жижу по щиколотку.
Кто-то – возмущённо:
   Дайте же свет! Свет когда-нибудь – будет?!

Вспыхивает слабый свет электрической лампочки. На полу – горы картошки.
   Товарищи, в дальнем конце коридора – не совсем гнилая.
Все лезут по картошке в дальний угол коридора. Цветаева голыми руками набивает мешки , не разбирая какой, картошкой. Кто-то наступает ей на руку:
   Чёрт!
   Сама – чёрт!
   Руку мне отдавили!
   Так уберите Вашу руку с пути!
У Цветаевой брызнули от боли и обиды слёзы. Она вытирает их грязной рукой. Чей-то вопль:
   На весы! На весы! Кому на весы?
Цветаева взваливает на плечи мешок, идёт к весам. У весов два армянина. Один в студенческом мундире, другой – в белой бурке, по которой пятна грязи
   Товарищ барышня! Не задерживай публику!
   Ну, что там такое?!
   Что Вы весь проход загородили своим дурацким мешком?!
Цветаева – гневно:
   Не могу поднять! Руки замёрзли!
Кавказец отодвигает её мешок ногой. Мешок, плохо завязанный, рассыпается. Цветаева ползает на коленях в жиже, собирая картошку назад в мешок.

Цветаева, согнувшись в три погибели, тащит мешок на спине. Всё её лицо в подтёках грязи. На голове шляпа. Идёт дождь со снегом. Нечаянно Цветаева толкает проходящего мимо солдата. Солдат – грубо:
   Куда прёшь?! Нешто можно – прямо на людей?! Буржуйка бесхвостая!
Цветаева останавливается, сбрасывает мешок на мокрый тротуар.
   Конечно, бесхвостая. Это только у солдат хвосты.
Прохожие, слыша, останавливаются, смеются.
Солдат – ещё грубее:
Ишь, шляпку нацепила! А морду-то умыть забыла.
Цветаева – указывая на обмотки на ногах солдата:
   А ты зачем сапоги пропил?
Толпа смеётся. Солдат – расходясь вовсю:
   Высший класс называется! Интеллигенция! Без прислуги лица умыть не умеют!
Баба из толпы, визгливо:
   А ты мыло дай! Мыло-то где? Почём мыло-то на Сухаревой, знаешь?!
Кто-то из толпы:
   Почём ему знать?! Ему казённое дают! А он его на водку загоняет.
Солдат начинает пробираться сквозь толпу. Баба ему вслед:
   Что ж, что она в шляпе, не человек что ль?!

25 апреля 1919 года. Иванов – через весь зал:
   Товарищ Цветаева, составьте классификацию вырезок.
   Хорошо. По какому принципу составить?
   Ну, не знаю, сами подумайте.
   Хорошо.
Цветаева обмакивает перо в чернильницу, пишет «Классификация». Подумав, выводит ниже «Деления». Подумав, ещё ниже «Подразделения». Застывает. Думает. Берёт чистый лист бумаги и выводит: Заявление. Прошу уволить меня по собственному желанию. Цветаева.

Цветаева вылетает из здания. На лице ликование. Сияет солнце. Цветаева – ликующе – солнцу:
   Никогда! Не буду больше служить! Лучше умереть!

Дом в Борисоглебском. В столовой Марина, няня Надя, Аля и Ирина едят варёную картошку. Аля – мужественно:
   Вкусно, Марина! Давно так вкусно не было!
Няня Надя – полуторагодовалой Ирине:
   Кушай картошку, Ирочка. Кушай!
Ирина не ест, отворачивает голову. Надя – умильно:
   Кушай, деточка, она сладкая, как сахар.
Ирина – нетерпеливо:
   Сахайу! Сахай дай! Дай! Дай! Дай!
Цветаева, молча, смотрит на Ирину. Няня – растерянно:
   Нет сахару! Вот беда-то! Нет, деточка!
   Дай! Дай! Дай!
Аля – совершенно расстроенная:
   Ирина, тебе же сказали, что нет!
   Дай! Дай! Дай!
Цветаева опускает глаза. Аля:
   Марина, я помолюсь.
   Помолись, деточка.
Аля становится перед иконой, висящей в углу комнаты, складывает молитвенно руки:
   Спаси, Господи, и помилуй: папу, дорогого папу, чтобы он приехал живым и здоровым. Сделай также, Господи, чтобы мама была жива и здорова – и Ирина – и Надя – и Ася – и Андрюша. Упокой, Господи, душу Царя…Упокой, Господи, душу Белого Генерала…Упокой, Господи, душу Гольцева…Упокой, Господи, душу генерала Корнилова… душу Пушкина, душу Андерсена…Души всех убиенных белых. Сделай так, Господи, чтобы белые победили. Аминь.

Декабрь 1918 года. Марина читает в пустом театре, на сцене, полной сидящиъ людей, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». Среди присутствующих П. Антокольский, Ю. Завадский. Завадский небрежно откинулся на спинку стула, вытянув длинные ноги. У него слегка скучающий вид. Марина, дочитывая последние строки:

Страннице – сон
Страннику – путь.
Помни. – Забудь.

Цветаева закрывает тетрадь. Возгласы со всех сторон. Заговорили все сразу:
   Великолепно!
   Гениально!
   Замечательно!
   Театрально!
   А кто же будет играть Господина?
   Как – кто?! Конечно, Юра Завадский.
   А Лиля старуху.
   А музыку напишет Юра Никитин.
   А кто же будет играть Даму в плаще?
  Я! Я буду!
   Тебе нельзя, у тебя ноги короткие.
   А тебе тоже нельзя, если ты метишь на эту роль. У тебя бюст велик.
   У меня – велик?
Цветаева – сквозь зубы:
   Дама в плаще – моя душа, её никто не может играть.
Студийцы по очереди подходят к Цветаевой и благодарят:
   За огромное удовольствие…
   За редкую радость…
Завадский встаёт, но к Цветаевой не подходит. Он стоит на краю сцены. Капризно:
   Даму в плаще может играть только Верочка! Только Верочка!
Павел Антокольсткий – торжественно:
   А это, Марина Ивановна, Софья Евгеньевна Голлидей. Актриса.
Увидев, Цветаева безотчётно встаёт. Перед нею юное существо двадцати трёх лет. Две чёрных косы, огромные чёрные сияющие глаза, Прекрасное лицо. Маленький рост. Щеки и глаза Софьи пылают восхищением. Она бормочем, как во сне:
   Разве это бывает? Такие харчевни…метели…Любови…Такие Господины в плаще, которые нарочно приезжают, чтобы уехать навсегда? Почему он не взял её с собой в сани? Почему он не взял её в шубу? Её завтра нашли в поле…О, Марина…Ивановна! Как хорошо!
Цветаева берёт руку Сонечки в свои руки. Так они стоят, гляля друг другу в глаза. Антокольский – слегка насмешливо:
   О, по-моему, Завадскому – отставка!
Цветаева, не отрывая глаз от Сонечкиных:
   Ваш Завадский – красивая, холодная, бездушная кукла! Актёришка!
Антокольский – весело:
   О-о-о! Мне здесь делать нечего! Я рад, что вы друг другу понравились.
Антокольский отходит к Завадскому.
Сонечка – Цветаевой:
   Разве мы друг другу понравились? Мне кажется, что я Вас всегда любила!
Цветаева – горячо:
   Дитя моё, дорогое
Марина, сидя за столом, пишет. Вбегает Сонечка Голлидей. Когда Марина с Алей распутывают Сонечку из зимних одежд, перед Мариной – само очарование, маленькая роза, разрумянившаяся, с огромными карими глазами,  опушенными длиннющими ресницами, чёрной косой. Одета Сонечка   в белую блузку и чёрную юбку. На ножках старые мужские тупорылые, грубые башмаки. Марина молча любуется ею. Сонечка протягивает Марине свёрточек.
Сонечка:
   Не могу войти без стука, хотя и открыто. Привычка. А, может, мне просто нравится взять молоток и стучать по доске. Кто это там мне попался на лестнице: маленький, чёрный и злой? Так на меня посмотрел! Спрашивает строго: «Вы к кому? Зачем стучите, когда открыто?»
Цветаева – весело:
   Это Закс – квартирант, большевик. Не знаю, как он там у себя на работе, но дома он не злой. Детей моих подкармливает иногда.
Сонечка:
   Ну, Бог с ним, с Заксом. Марина, дорогая, здесь немного воблы. Марьюшка ничего, кроме воблы, достать не может, ни хлеба, ни сахару, ни-че-го! Целыми днями в очередях стоит. Пообещают хлеб, а всегда дают воблу. Когда всё это пройдёт, мы никогда не будем есть воблы! Никогда! Мы забудем, что вобла существует!
  Сонечка, я написала новые стихи. Хотите?
Сонечка, всплеснув руками:
   Хочу ли я?! Конечно, хочу!
Цветаева – торжественно:
Это просто, как кровь и пот:
Царь – народу, царю – народ.
Это ясно, как тайна двух:
Двое рядом, а третий – Дух.
Царь с небес на престол взведён:
Это чисто, как снег и сон.
Царь опять на престол взойдёт –
Это свято, как кровь и пот.
Сонечка – вдоховенно:
   Как мне жаль, что у меня нет мужа, который идёт с Колчаком…
Цветаева:
   Муж будет, Сонечка, когда придут герои. И будете любить его до гроба! Зачем Вы так долго не приходили? Я часы считала!
Сонечка:
   Мариночка, не упрекайте меня. Я была так страшно занята. Вахтангов говорит, что летом предстоят гастроли, и я должна уже теперь собираться. Мне новые башмаки нужны. Это целая история с башмаками. Их ведь надо где-то раздобыть. И мне продали знакомые – ботинки страшные, но крепкие.
Из соседней комнаты слышится тоненький детский голосок, распевающий: Гал-ли-да! Гал-ли-да! Сонечка бросается туда. Аля идёт за нею. Слышно, как щебечет что-то нежное Сонечка. Слышна песенка, которую поёт женский голос, и два детских:

Ай-ду-ду,
    Ай-ду-ду,
Видит воён на дубу.
Он `гает во тубу.
Во ту-бу,
Во ту-бу.

Цветаева прислушивается и закуривает. Сонечка возвращается, за ней идёт Аля. Сонечка выглядит огорчённой и даже слегка обескураженной.
Аля – строго:
   Софья Евгеньевна с Ириной никогда нельзя говорить про сьедобное, потому что она это отлично понимает, только это и понимает, и теперь уже всё время будет просить! А Вы ей: - «Сахар завтра принесу!» Она же не понимает что такое завтра. Ей сейчас подавай.
Из соседней комнаты доносится детский плач. Аля поспешно уходит к Ирине. Марина не двигается с места.
Сонечка – смущенно:
   Я ей пообещала, что завтра непременно добуду и принесу сахару. Пыталась объяснить, что завтра – когда Ирина ляжет совсем-спать, и потом проснётся, и мама ей вымоет лицо и ручки, и даст ей картошечки. Тогда она стала требовать: « - Кайтошки давай!»  Нет у меня ничего, кроме воблы! Ай, как нехорошо! Зачем я об этом заговорила! О, Марина, как я убивалась, что у меня не будет детей, а сейчас – кажется – счастлива: ведь это такой ужас, я бы с ума сошла, если бы мой ребёнок просил, а мне бы нечего было дать.
Цветаева:
   Довольно же об этом, дорогая! Вы мне что-то хотели рассказать? О новых башмаках. Что – башмаки?
Сонечка:
   Купила я башмаки, убедив себя, что это очень практично, потому что они такие толстые. Но, нет, Марина, не могу. Слишком жёсткие, и, как прежние, опять с мордами! И на всю жизнь! До гробовой доски! Я их пыталась продать. Мне сказали, что это очень просто – продать. Сказали: прийти и встать – и сразу с руками оторвут. Рвать-то рвали, и очень даже с руками, но, Марина, это такая мука: такие глупые шутки, и такие наглые бабы, и мрачные мужики, и сразу начинают ругать, что подмётки картонные, или что не кожа, а какое-то там их «сырьё»…Я заплакала – и ушла, и никогда больше не буду продавать на Смоленском. А потом я их подарила хозяйской девчонке – вот радость была!  Ей двенадцать лет и ей как раз. Я думала Алечке – но Алечке ещё целых шесть лет ждать – таких морд, от которых она ещё будет плакать! А хозяйская Манька – счастлива, потому что у неё и ноги такие – мордами. Хожу в старых. Они пропускают воду, но зато разношенные.
Цветаева смеётся. Потом прислушивается. В соседней комнате тихо.
   Когда гастроли? И куда театр поедет этим летом?
Сонечка:
   Куда-то очень далеко, кажется в Сибирь. Я ещё точно не знаю. Ещё не скоро. Но готовиться нужно сейчас. Того – нет, этого – нет. А я и рада. Нет, что с Вами расстаюсь – на время – совсем не рада. А рада потому, что так надоело жить рядом с гробом. Может Марьюшка, пока я на гастролях, его продаст.
Цветаева – взволнованно:
    Что Вы сказали? Гроб?! Какой гроб?
Сонечка – смеясь:
   Не мой, не мой – гроб! Марьюшкин!
Цветаева – удивлённо:
    Но Марьюшка – жива!
Сонечка:
  Жива, слава Богу! Да Вы ничего не знаете! А вот – слушайте. Марьюшка где-то прослышала, что выдают гроба – да – самые настоящие гроба. Ну, для покойников, потому что гроб это сейчас такая роскошь! Марьюшка каждый день ходили, ходила, выхаживала – приказчик, наконец, терпенье потерял: «Да скоро ты бабка помрешь, чтоб к нам за гробом не таскаться? Раньше, бабка, помрёшь, чем гроб выдадим», и тому подобные любезности. Ну, а она – твёрдая: «Обешшано, так обешшано, я от своего не отступлюсь».  И ходит, и ходит. Выходила! По тридцатому талону карточки широкого потребления. Приказчик ставит ей на середину лавки – голубой. Марьюшка возмутилась: «Что ты мне выдал голубой, мужеский, а я же – девица, мне розовый полагается. Дайте мне розовенький, а голубого гроба   не надо нипочём». Приказчик как заорёт: «Карга старая, мало ты мне крови попортила, а ещё девица оказалась, в розовом нежиться желаешь! Не будет тебе, чёртова бабка, розового, потому что их у нас в заводе нет». Тогда Марьюшка стала просить беленький, потому что в мужеском, голубом, девице лежать – бесчестье. Приказчик как затопает ногами, да как закричит: «Бери, чёртова девица, что дают – да проваливай, а то беду сделаю! Сейчас Революция, великое сотрясение, мушшин от женщин не разбирают, особенно – покойников. Бери, бери, а то я тебя энтим самым предметом угроблю!» Марьюшка взвалила на себя свой вечный покой и пошла себе. И теперь, Марина, он у меня в комнате. Вы над дверью полку такую глубокую видели – для чемоданов? Она меня умолила туда его поставить, чтобы голубизной своей глаз не мозолил. Так и стоит. Я когда-нибудь к нему, наверное, привыкну?
Цветаева:
   Вряд ли Вы – к нему   привыкнете. А нельзя ли его куда-нибудь подальше убрать? Ну, и Марьюшка! С прислугой – хлопотно, без прислуги – ещё хуже.
Сонечка опускается на низенькую скамеечку у стула, на котором сидит Марина, кладет голову ей на колени. Цветаева нежно гладит её по волосам.
Цветаева – тихо:
   А почему, Сонечка, Вы не носите бусы? Вам бусы очень бы пошли. Вы так прекрасны!
Сонечка   поднимая к ней лицо:
   Потому что у меня их нет, Марина. Я бы душу отдала за ожерелье – коралловое.
Цветаева осторожно, чтобы не толкнуть Сонечку, встаёт, подходит к каминной полке, роется в шкатулке, поворачивается – в руке у неё коралловое ожерелье.
Цветаева:
   За такое – вот?! Отдайте Вашу душу   навеки – мне!  Кораллы эти – Ваши!
Сонечка – вскакивает:
   О, Марина! Эти – кораллы! Такие громадные! Такие тёмные! – Мне?!
Цветаева:
   Кораллы – Ваши! Я их Вам – дарю!
Сонечка, от изумления забыв поблагодарить, тотчас их надевает, и окаменевает перед каминным зеркалом. Марина любуется ею. Наконец Сонечка отрывается от зеркала.
Сонечка:
   О, Марина, да ведь они мне - до колен!
Цветаева:
   Состаритесь, и будут до земли!
Сонечка:
   Какая я счастливая: никогда не понимала слово счастие. Теперь я сама – счастие.   (Сонечка истово целует кораллы)   Господи, а душа моя – всегда Ваша! И без кораллов! Я сейчас так счастлива! Вы не обидетесь, если я прямо сейчас побегу. Меня в Студии ждут.  И ещё, я забыла Вам рассказать, у меня ужасное горе!
Цветаева меняется в лице.
   Кто же обидел Вас? Скорей скажите!
Сонечка   обиженным голосом, одеваясь:
   У нас решили ставить «Четыре чёрта», и мне не дали ни одного, даже четвёртого! Даже самого маленького! Самого пятого! И у меня были большие слёзы – крупнее глаз!
Марина   улыбаясь:
   Ну, это – не беда! Бывает хуже! Велика ли честь – играть чертей! Вот если бы Офелию!
Сонечка:
   Мариночка, хотя бы маленького чертёнка! Об Офелии я уже и не мечтаю. По-моему и никто не мечтает. С Офелиями и Гамлетами они, кажется, покончили. И с поэзией Вашей тоже скоро покончат. Им это не нужно. Им нужно, что проще, и понятнее, к примеру:
Муха села на варенье
Вот и всё стихотворенье!
Ну, я побежала. До свиданья, Мариночка. Спасибо за ожерелье!
Сонечка уходит. Цветаева остаётся одна. Пробует писать. Потом откладывает ручку, закуривает.
Цветаева – сама с собой рассуждая:
   Не нравится мне что-то этот гроб! Не нравится мне этот символ смерти! Неужели больше не встретимся?!

Цветаева    Але:
   Собирайся, идём гулять.
   А Ирина?
   О, чёрт! А где няня Надя?
   Вы же её в деревню к матери погостить отпустили позавчера.
   Тьфу! Верно. Тогда Ирину привяжем.
   Как – привяжем?
   Так, привяжем, и всё! А то, вчера мы ушли, а она, ползая по комнате, всякой гадости наглоталась.
Цветаева решительно направляется в комнату Ирины. Ирина сидит в кроватке. Увидев мать, она кричит:
   Дай! Дай! Дай!
Аля – тихо:
   Еды просит.
Цветаева – озабоченно:
    У нас есть что-нибудь?
   Вобла.
   О, чёрт!
   Придём, сварим картошку.
Цветаева опускает закутанную в шубейку Ирину на пол, и привязывает её за ногу широким поясом от платья к ножке кровати.
  Теперь далеко не уползёт. Аля, убери всё вокруг, что она может тянуть в рот.
Аля послушно убирает всё, что лежит на полу вокруг кровати.
Цветаева:
   Идём!
Цветаева и Аля выходят из комнаты. Вслед им несётся крик Ирины:
   Дай! Дай! Дай!
Аля:
   Когда она другие слова начнёт говорить?
Цветаева – раздражённо:
   Откуда мне знать?! Что-то с нею – не так! Идём к Бальмонту в гости!

Весна 1918 года. Утро. Цветаева в гостях у Сонечки. Комната большая, чистая, пустоватая. У стены – кровать, покрытая тёмнозелёным покрывалом. Небольшой туалетный столик с зеркалом. У одной стены – рыжий, кожаный сундук. У стены огромное зелёное кресло. Золото солнца на зелени кресла и зелень кресла в тёмном золоте паркета. В кресле – с ногами забравшись – Сонечка в белом платьице. На полу, положив руки на край кресла, на руки – подбородок – Цветаева. Глядит снизу вверх на Сонечку – откровенно любуясь:
   Сонечка, а что в Вашем рыжем сундуке?
   Моё приданое! Потому что я когда-нибудь выйду замуж! По самому серьёзному: с предложением, с отказом, с согласьем, с белым платьем, с флёрдоранжем, с фатою...Я ненавижу венчаться в штатском! Взять, и зайти, будто зубы почистить. Это бездарно!
Цветаева – вдохновенно:
   Ах, Сонечка, взять бы Вас вместе с креслом и перенести в другую жизнь. Опустить кресло посреди Осьмнадцатого века – Вашего века, когда от женщины не требовали мужских принципов, а довольствовались – женскими добродетелями, не требовали идей, а радовались – чувствам, и – поцелуям! Чтобы на Ваших ногах были не эти тупорылые чудовища, а розовые шёлковые туфельки. И чтобы ступали эти туфельки не по московскому булыжнику, а по паркетам дворцов! Вы – сокровище, Сонечка! Драгоценность! И никто этого не видит, кроме меня!
Сонечка – нежно:
   Меня, кроме Вас, Марина, никто не любит. Женщины – не любят! Мужчины – не любят! Актёры – не любят!
   Женщины Вас, Сонечка,не любят – за красоту! Мужчины не любят Вас – за ум! Актёры и актрисы Вас не любят – за дар! И все вместе за то Вас не любят, что Вы – существо особенное! Существо другой породы! Зато Вас любят дети, старики, прислуга, животные, совсем юные девушки. И, главное, я Вас люблю! Разве Вам этого мало?!
   Нет, Марина, не мало! Марина, Вы меня всегда будете любить? Марина, Вы меня всегда будете любить, потому что я скоро умру, я совсем не знаю отчего, я так люблю жизнь, но я знаю, что скоро умру, и потому, потому всё так безумно, безнадёжно люблю!
Цветаева тихо берёт ручку Сонечки и целует в ладонь:
   Милое моё дитя! Не думайте о смерти! Не кличьте её!
Внезапно Цветаева встаёт, подходит к окну, закуривает, Смотрит в окно. Видно, как у неё дрожит рука, которя держит папиросу. Сзади, из глубины кресла – шёпот:
   Марина!
Цветаева оглядывается. Сонечка тянет к ней руки:
   Марина! Иди ко мне!

9 июня 1918 года. Дом в Борисоглебском. В маленькой комнатке, где стоит письменный стол и стул, сидит Марина и пишет. Входит няня Надя с Ириной на руках. Надя плохо одета, плохо выглядит:
   Барыня, а, барыня!
Цветаева, всё в том же платьице, что и зимой, отрывается от тетрадки:
   Что тебе, Надя? Что-то с Ириной?
   Что-то со мной! Я сказать хотела, барыня, что я от Вас ухожу.
Цветаева – отчаяннымголосом:
   Надя!
   Еду в деревню к матушке. Оголодала я с Вами совсем. У матушки легше будет. Не могу я одну эту воблу есть! Уж не обессудьте! Мне этот Ваш город   во где сидит!
Надя выразительно чиркает себя по горлу ребром ладони.
   Ну, что же! Поезжайте, коли так. Но как я без Вас-то буду?!
   Не знаю, барыня. Каждый теперя сам за себя. А может, Вы, барыня, мне Ирину с собой в деревню отдадите – вишь она какая чахлая. Да разве раздобреешь с советского молока? А у нас молочко деревенское, и при царе белое, и без царя белое, и картошка живая, немороженая, и хлеб без извёстки. А вернётся к Вам Ирина – во-о какая!
   Я не против. Спасибо. Осенью – привезёте?
   Осенью, аккурат в начале сентября привезу. Там, на кухне Софья Евгеньевна ждут – прощаться пришли.
   Да что ж Вы сразу не сказали, Надя?!
Марина вскакивает и летит на кухню. Няня Надя неспешно идёт следом.

Кухня. В два окна сияет солнце. Посередине кухни тощая, как жердь, Надя, с Ириной на руках. Возле окна – Марина с папиросой. Перед Ириной – Сонечка:
   Ну, Ирина, я уезжаю на гастроли. Жаль, что ты не понимаешь, что такое   гастроли. Расти большая, красивая, счастливая!
Ирина с лукавой улыбкой:
   Галли-да! Галли-да!
   Чтобы щёчки твои стали розовые, чтобы глазки твои – никогда не плакали, чтобы ручки твои что взяли – не отпускали, чтобы ножки – бегали...никогда не падали...
По лицу Сонечки текут слёзы. Ирина водит ручками по лицу Сонечки:
   Мок-рый...мок-рый...газ-ки мок-рый...
Сонечка – целуя ручки ребёнка:
   Да, мокрые, потому что это – слёзы. Но тебе об этом ничего не надо знать.
Няня Надя:
   Барышня Софья Евгеньевна, нам на вокзал пора, ведь мы с Ириной – пешие, за час не дойдём.
   Сейчас, няня, сейчас. Что бы ей ещё такого сказать, чтобы она поняла? Да, няня, пусть она непременно молится Богу, каждое утро и каждый вечер,   просто так: «Спаси, Господи, и помилуй папу, маму, Алю, няню…»
Ирина:
   Галли-да! Галли-да!
   Марина, я никакого ребёнка так не любила, как Ирину!
Марина пускает густой клуб дыма, чтобы Сонечка не увидела её влажных глаз. Сонечка трижды крестит Ирину:
   Прощай, моя девочка! Я за тебя тоже буду молиться. Поправляйся! Возвращайся здоровая, крепкая, румяная! Няня, берегите!

Август 1918 года. Цветаева у себя дома, как всегда, пишет в тетрадку. Стук в дверь. Цветаева открывает. Хватается за сердце. Прислоняется к косяку. Ослабели ноги. Перед ней – Сонечка в белом платьице:
   Марина, Марина, Марина! Только час! Только один час! У меня только час! У меня с Вами – только час! Я только что приехала, и опять уезжаю! ..У нас – только час! Я только для Вас приехала! Только час!
Цветаева хватает Сонечку в объятия. На лестнице сталкиваются с квартирантами, спускающимися. Сонечка   гневно:
   Я – Софья Евгеньевна Голлидей, мне нужно вам сказать два слова.
Отец и сын покорно сворачивают обратно вверх. Все стоят на лестничной площадке. Сонечка – нападая:
   Вы – гадкие люди! Как вы можете эксплуатировать женщину, одну, без мужа, с двумя детьми?!
   Да мы…да мы…
   Мне Марина Ивановна всё написала, я всё знаю! Не отпирайтесь! Вы вламываетесь в кухню, когда она спит, чтобы мыться, будто вы от этого чище станете! Вы продаёте её часы и не даёте ей денег! Вы в её комнате, где её книги и тетради, развешиваете своё поганое, грязное бельё!
Сын, оправдываясь:
   Но мы только чистое бельё развешиваем!
   Чистое? Всё равно – поганое! Есть чердак, где можно сушить бельё, но вам лень туда лезть.
   Но там проваливается пол, балки на голову падают…
   Вот и чудесно, что проваливается! Вот и замечательно, что падают!
   Но нам этк комнату Марина Ивановна – сдала.
   И вы её ни разу не заплатили.
   У нас сейчас нет денег. Появятся – заплатим.
   Ваше поведение преступно! Это разве не вы, когда весь двор был полон солдатами, сдали ей на хранение какие-то идиотские мемуары, портреты и мальтийскую шпагу?
   Но Марина Ивановна сама говорила, что в случае чего…
   Я знаю, что сама. А вы пользуетесь! А если бы её расстреляли?! Я сейчас уезжаю. Но я вернусь. И если вы не перестанете, я нашлю на вас беду – тиф – чесотку – холеру! Я вас просто – прокляну!
Отец и сын, молча, спускаются по лестнице. Цветаева – смеясь:
   Сонечка, Вы их перепугали до смерти!
   Пусть боятся!

Комната Цветаевой, где стоит её письменный стол. Комната вся в косых лучах солнца. Сонечка сидит на стуле. Цветаева на полу возле её ног, целует ей руки. Сонечка:
   Марина! Марина! Марина! Как я Вас люблю! У меня странное чувство, будто я уже умерла и посещаю  любимые места…Марина, а граммофон ещё играет?
   Играет, милая.
   Вы мне про кота писали. В эту дыру в окне к Вам кот лазил? Каждую ночь? Марина, может быть, это моя смерть была? Зачем он лазил, если нечего было есть? Он за мной приходил, Марина. Конечно, это был не-кот, Марина. Марина, если Вы когда-нибудь узнаете, что у меня есть подруга, или подруги,   не верьте: это мой страх одиночества, моя слабость, которую Вы никогда не хотели во мне признать. Потому что Вы – сильная, Марина. И, если мужчина, не верьте. Потому что мужчина   это всегда жалость. Вы это знаете. Вы мне сами говорили. Вас я, Марина, любила в здравом уме и твёрдой памяти – безумно любила! А теперь мне – пора!
Сонечка встаёт. Встаёт и Цветаева. Женщины обнимаются.

Осеннее утро в Борисоглебском. Серый рассвет. Марина в коричневом бумазейном стареньком платье, прожжённом тут и там углями из самовара, встаёт из-под вороха одеял, и стареньких шуб. Рукава платья подвёрнуты и схвачены булавками, чтобы не мешали. В комнате всё разбросано. На полу   сор, копившийся годы: бумажки, пыль, опилки. Валяется поломанная мебель. Цветаева пилит дверцу шкафа, чтобы топить буржуйку. Моет в ледяной воде картошку, складывает её в самовар, чтобы варить. Выбирает угли из печки, чтобы топить самовар. Руки Марины неухожены, под ногтями – грязь, кожа потрескалась. Самовар стоит в окарёнке – специальной железной ёмкости наподобие ведра, ибо, когда самовар кипит с картошкой, заливает всё вокруг. В окарёнок сливают помои. Цветаева идёт за водой к соседям по чёрному ходу. Приносит ведро и жестянку. Моет посуду. Привязывает Ирину к стулу, ибо однажды в отсутствие матери и сестры она съела полкочана сырой капусты. Выходит из дому с Алей. Идут на Пречистенку за усиленным питанием для Али (каша), в лавку за хлебом (хлеб не дают – нету хлеба!). Дома отвязывает Ирину от стула; все добытые обеды – в одну кастрюльку. Разогревает. Едят. Цветаева кормит Ирину, которая просит сахару и картошку. Укладывает Ирину спать в   оставшееся целым   синее кресло. Цветаева кипятит кофе. Пьёт. Курит. Пишет. Аля пишет или читает. Снова еда   остатки того, что было на обед. Укладывание спать Ирины. Несмотря на 2 ; года, она почти не говорит и не ходит. Поздний вечер. Дети спят. Цветаева пилит мебель на завтра. В 11 вечера Цветаева залезает под ворох одеял и шуб к Але в кровать (спят для тепла вместе), курит, пишет, пишет, пишет…Молитва на ночь: Боже, пошли спасение России, оставь в живых Сергея!

Начало осени. Цветаева на лестнице встречает знакомую::
   Марина Ивановна, здравствуйте!
   Здравствуйте!
   Ну, что, видели Вашу Сонечку?
   Сонечку? Когда?
   То есть, как – когда? Вчера, раз она вчера же уехала. Она что, к Вам не зашла?
Лицо Цветаевой вытягивается и мрачнеет.
   Ай, какая неверная! Какая легкомысленная девушка! А вы ведь так дружили!
Цветаева – холодно:
   Раз не зашла, значит, так и должно быть! Значит, у неё были неотложные дела! И потом, я ведь всего только подруга. До свидания!
Цветаева идёт по улице, жадно курит. В глазах стоят непроливающиеся слёзы.

Ноябрь 1919 года. Дом в Борисоглебском. Цветаева собирает детей в приют: Аля наблюдает за мечущейся по комнате матерью. Цветаева:
   Ирине – серое бумазейное платье. Аля, запомни! Я тебе даю голубые панталоны, два лифчика…Сейчас приедет Лидия Александровна, она согласилась помочь…Аля, если тебя будут бить, бей в ответ! Не стой, опустив руки, а то голову проломят!
Аля   испуганно:
   Там – бьют?!
   Дети всегда дерутся, когда их много. Бей, поняла?!
   Да, Марина, я буду – бить! Может быть, на Рождество там дадут что-нибудь вкусное, я припрячу для Вас, Марина, если удастся. Жаль, что еду нельзя засушивать, как цветы!
   Аля, ешь больше, не стесняйся. Это – советский приют. Объедай их, во-всю! Помни, только для этого я вас туда и посылаю.
   Да, Марина, они – враги, и я их буду объедать!
   И не называй меня, если спросят, матерью. Говори – тётка какая-то. Поняла?
   Поняла! Хорошо, что Ирина не говорит.
Стоя на коленях, Цветаева укладывает Алину корзину: бельё, книги, тетрадь для писем, карандаши.
В дверь стучат. Цветаева открывает. Входит Лидия Александровна Тамбурер. Поверх её шубы широкий плащ с капюшоном:
   Метель! Холод! Одевайте детей теплее. До Кунцево – далеко ехать. Правда ли, что там кормят хорошо? Кто Вам посоветовал?
Цветаева, одевая Ирину:
   Соседки посоветовала. Сказала, что там дают шоколад. Хлеб, суп с мясом. Только я должна назваться тёткой. Не сирот – не берут.
Цветаева укутывает детей, одевается сама, Лидия Александровна берёт на руки Ирину. Цветаева, Тамбурер и дети усаживаются в сани, запряжённые гнедой лошадкой. Возница трогает.

Сани летят. Парк. Стоят огромные ели, группы берёз по берегу замёрзшего пруда. В глубине котловины желтеет дом. Это приют. Сани подкатывают к подъезду. Все высаживаются. У входной двери – помойное ведро, из которого ест ободранная чёрная собака. Выскакивают несколько детей без верхней одежды. Головы стрижены: «Малышей привезли!». Тамбурер объясняется в стороне с надзирательницей. Цветаева ждёт. Наконец, наздзирательница подходит:
   Это Ваша девочка?
   Да.
   Обе Ваши?
   Да.
Взгляд Цветаевой падает на Алино лицо. Аля усердно показывает Цветаевой, что она говорит – не то. Цветаева спохватывается:
   То есть, не мои, но я их привезла.
   Хорошо. Ждите.
Надзирательница скрывается за дверью. Тамбурер:
   Она спросила, почему дети так хорошо одеты.
   Не могла же я отпустить их в рваном! Целую ночь штопала Але платье и панталоны!
   Вот и напрасно! Надо было лучше порвать!

Столовая приюта. Длинные столы, вокруг них – лавки. Дети занимают места. Большинство из них старше Али. Грязные длинные платья. Дырявые фуфайки. Огромные животы. Идиотские лица. Стриженые головы. Ирина сидит с ложкой в руке, качается и поёт. В дверях – Лидия Александровна и Цветаева. Тамбурер:
   Сейчас они будут обедать. Нам – пора.
Цветаева:
   Аля, проводи нас.
Идут к выходной двери. Цветаева наклоняется и целует Алю. То же делает и Тамбурер. Цветаева:
   Не забывай, объедай!
   Хорошо, Марина!
   Алечка, помни, что я тебя люблю, и только тебя люблю!
Выходя, Цветаева крестит дверь. Тамбурер – восторженно:
   Ну, сегодня великий день! Завернитесь в шубу! Теперь Вам станет свободней! Вы заметили, когда внесли котлы, в них был суп. По-моему, с мясом.
Цветаева:
   Вы заметили, какие у детей – лица?!

Приютская столовая. Суп налит в оловянные тарелки – вода с редкими листиками капусты. Дети стучат ложками о дно тарелок, вылавливают капустные листья, вылизывают пустые тарелки. Ирина сидит, качаясь, и поёт. Кто-то из детей:
   Эта девочка совсем глупенькая!
Второй детский голос:
   Давайте её суп сьедим, она всё равно не ест.
Несколько детских рук хватают Иринину тарелку.

Через десять дней Цветаева идёт по Собачьей площадке. Сзади – тонкий голос:
   Здравствуйте! А Ваша Аля по Вас скучает!
Цветаева оглядывается.
Рыжая лошадь, сани с соломой, рядом – девочка лет 10-ти в рваном жёлтом пальто. Цветаева бросается к ней:
   Ты из приюта?
   Из приюта, за продуктами приехали.
   Ты видела Алю?
   Ну, как она?
   Скучает, плачет.
   А пишет?
   Пишет, только в школу почему-то не ходит.
   Знаю, почему! По-новому писать не умеет.
   Гуляет?
   Нет, сейчас мы не гуляем. Холодно.
   Подружилась с кем-нибудь?
   Она со всеми дружит.
   Ну, а Ирина?
   Всё поёт! Поёт, кричит, никому покою не даёт.
Из здания Лиги Спасения Детей выходит заведующая. Цветаева бросается к ней:
   Как там мои дети?
   Ваши?
   Ну, я им крёстная мать.
   Аля – хорошо. А Ирина – явно дефективный ребёнок. Подхватит какое-нибудь слово и повторяет совершенно бессмысленно. Ужасно много ест. Всегда голодна. Вы напрасно её отдали к нам. Её, как дефективного ребёнка, надо в специальное заведение. А чьи это, собственно, дети. Они что, брошены? Я от них ничего не могу добиться.
   Я была знакома с их родителями. Родители пропали.
   Понятно. Вы к детям приедете?
   Как смогу – сразу же!
Цветаева смотрит вслед весело бегущей лошадке.

Январь 1920 года. Приют. Цветаева входит в вестибюль. В руках у неё мешок с гостинцами детям. Пробегающая мимо девочка, узнав Цветаеву, кричит:
   А Ваша Аля заболела!
   Знаю, проводи меня.
Идут по плохо освещенной жёлтой внутренней лестнице. 2-й этаж. Вторая девочка:
   Аля, к тебе тётя приехала!
Цветаева входит в комнату. Множество постелей. Простыней нет, и не было никогда. Ватные лоскутные – разноцветные   одеяла на полосатых матрацах. Вместо подушек – грязное бельё. На некоторых постелях по двое-трое детей. Они больны. Цветаева озирается, ища Алю. Вопль:
   Марина!
Цветаева направляется вглубь комнаты, на голос. Под грязным, страшным, нищенским, ватным  одеялом – Аля. Навстречу Цветаевой – огромные воспалённые Алины глаза. Воспалённое лицо в слезах. Бритая голова. Аля лежит в клетчатом платье, в котором Цветаева привезла её в приют. Рядом с Алей лежит стриженая девочка лет пяти, неустанно стонет и мотает головой. Цветаева:
   Аля! Что с тобой?!
Аля, рыдая, кидается матери на грудь:
   Марина! Столько несчастий! Дети разорвали мою любимую книжку. И я совсем не могу стоять.
Цветаева прижимает дочь к груди:
   Аля, тебя обрили?!
   Да, но я сохранила Вам локон на память, он в книжке, в «Волшебном фонаре».
Аля достаёт из-под вороха грязного белья, заменяющего ей подушку, синий томик Цветаевских стихов. Раскрывает, показывает золотистую прядь волос.
   Алечка, успокойся, я возьму тебя отсюда.
Подходит надзирательница Лидия Константиновна. Цветаева:
  Врач был?
   Не был. Далеко. Не идёт.
   Лекарства есть?
   Никаких!
   Градусник?
   Нету.
   Чёрт! Чёрт! Чёрт! Почему же у вас ничего нет?! Почему не идёт врач?! Ведь столько детей болеет! Почему такая грязь?! Почему такой холод?!
Надзирательница:
   Воды нет. Водопровод испорчен. Отопление испорчено.
Цветаева замечает Ирину, которая бродит между кроватями в грязном до пят розовом платьнце. Она тоже наголо острижена.
Цветаева бросается к Ирине, берёт её на руки:
   Ирина, а кто это пришёл?
Ирина отвёртывается. Она не узнаёт мать. Равнодушно сидит у неё на руках, как у чужого человека. Надзирательница:
   Ваша Ирина очень плохо себя ведёт. Всё время кричит, но чего она хочет? Ходит ночью под себя. Сажаю на горшок, не хочет. Положу в кровать – сразу под себя. Три раза может за ночь. Мы с нею замучились Ничего не понимает. Бросается наземь ни с того, ни с сего, и начинает биться головой об пол.
Цветаева даёт Але и Ирине по варёной картофелине. Дети жадно едят. Другие дети жадно глядят на едящих, обступив Цветаеву полукругом. Цветаева:
   Аля, вам суп с мясом и рисом дают? Молоко дают? Шоколад – дают?
Аля, доедая картофелину:
   Вы смеётесь, Марина! В обед   суп – вода с листочками капусты. А на завтрак – вода с молоком и полсушки. А на ужин, что от обеда останется. Если останется. И всё!
Цветаева – надзирательнице:
   Да это же – голод!
Надзирательница:
   А я что могу сделать?!
У Али начинается приступ сильного кашля. Надзирательница ворчит:
   Приехали с коклюшем, всех заразили. Я с самого начала говорила, что у них – коклюш.
Цветаева начинает решительно действовать:
   Где у Вам свободная кровать?
   Нет свободных.
    Хорошо, временно пустующая.
Цветаева перекладывает Алю на пустующую кровать, переодевает в чистую рубашку, платье, куртку.
Надзирательница:
   Уж очень Вы её кутаете – вредно.
Цветаева, молча, отодвигает надзирательницу плечом. Между рядами кроватей мотается Ирина. Цветаева даёт Але сахар. У Али – снова взрыв кашля, во время которого Аля вынимает изо рта кусочек сахару – весь в крови.
   Это ничего, Аля, это во время кашля жилки лопаются.
Надзирательница:
   А почему Вы маленькую-то не угостите?
Цветаева – резко:
   Потому что больше – у меня нет!
В узком простенке между лестницей и стеной   Ирина в злобе колотится головой об пол. Надзирательница – детям, которые обступили Ирину:
   Дети, не дразните её, оставьте её в покое. – (Обращаясь к Цветаевой) – Если не обращать на неё внимания, она быстро перестаёт.
Цветаева окликает:
   Ирина!!!
Ирина послушно встаёт и вновь начинает свой бесконечный поход между рядами кроватей.
Соседка Аля по постели ноет:
   Есть хоцца! Есть хоцца!
Одна из приютских девочек спрашивает Цветаеву:
   Вы ведь Алина мама, а не тётя?
Цветаева:
   Да, я её мама.
Цветаева выносит Алю на руках на улицу, где уже ждут сани, запряжённые рыжей лошадкой:
   Алечка, мы сейчас поедем к Герцык, у неё – тепло. Она сказала, чтобы мы ехали прямо к ней. Помнишь Герцык? Аля, я тебя спасу! Я тебя выхожу!

Начало февраля 1920 года. Лига Спасения Детей на Собачьей площадке. Цветаева входит в одну из комнат. Чиновница предлагает ей сесть. Цветаева:
   Я пришла узнать, нельзя ли получить место в каком-нибудь санатории для моей дочери? Она больна малярией. Дело идёт на поправку, и я хотела бы…
Чиновница – сухопарая женщина в очках:
   Подайте заявление, мы рассмотрим, позже зайдите, через недельку, я дам ответ. Вот бумага, вот ручка с чернилами. Пишите!
Цветаева пишет заявление, отдаёт чиновнице и, попрощавшись, выходит на улицу. Возле дверей – знакомая рыжая лошадка и сани. В санях – надзирательница. Увидев Цветаеву, она спешит к ней:
   Вы – Цветаева? Вы меня узнаёте? Как Аля? Мне дети сказали, что Вы – мать, а не тётя.
   Конечно, узнаю, Лидия Константиновна. Але немного лучше. У неё – малярия. Приступы всё возобновляются. Вот, заходила похлопотать о путёвке для неё в санаторий. Как там Ирина?
   Мне очень трудно…Ирина умерла четыре дня назад.
Цветаева стоит, как громом поражённая:
   Умерла? Вы сказали – умерла? Она ведь была здорова!
Надзирательница – виновато:
   Она не болела. Она от слабости умерла. Вы уж извините. Мы её уже похоронили.
Цветаева – не понимая:
   Похоронили? Она же была здорова!
Надзирательница – попрежнему виновато:
   Вы уж простите, мне ехать надо. Скоро стемнеет. Вы приезжайте, я покажу Вам место.
Цветаева, взрываясь:
   Как я могу приехать, у Али   40,5! Не могу же я бросить живую Алю! Господи! Как умерла?! Как умерла?! Это – невероятно! Невозможно!
Надзирательница – отступая к саням:
   Простите, мне надо ехать!
Возница ударяет вожжами по крупу лошадки. Снежная пыль из-под полозьев летит на Цветаеву. Большое полотнище красного флага, вывешенного на крыльце Лиги Спасения Детей, задевает Цветаеву по лицу. Цветаева с яростью плюёт на красный флаг.

Дом в Борисоглебском. В гостях у Цветаевой Тамбурер. Цветаева кормит пшённой кашей Алю:
   Ешь, Аля!
   Марина, я больше не могу! Я скоро лопну!
   Ешь, Аля! И за себя и за умершую Ирину. Ты должна быть здорова! Ты должна быть обязательно здорова, и вырасти!
   Не могу!
Цветаева отставляет тарелку с кашей в сторону. Аля с облегчением вздыхает:
   Марина, смотрите, какая я уже толстая!
   А теперь, Аля, засыпай! Скорее выздоровеешь!
Аля отворачивается лицом к стене и мгновенно засыпает.
Цветаева и Тамбурер садятся возле буржуйки, в которой весело потрескивает огонь. Цветаева:
   Никак не могу привыкнуть к мысли, что Ирины – нет. Всё думаю, что это дурной сон, и я проснусь. Временами забываю, радуюсь, что у Али меньше жар, или погоде – и вдруг – Господи, Боже мой! Я просто ещё не верю! Живу с сжатым горлом, на краю пропасти. Я даже на похороны не поехала. Не могла! Але было так плохо! Вы же всё видели! Но я – виновна!
Тамбурер – терпеливо:
   Вы не должны себя винить, Марина. Надо жить ради Али! Ради Серёжи! Что поделаешь?! На всё Божья воля!
Цветаева – с горечью:
   Божья воля?! Разве я не понимаю, что во всём виноват мой авантюризм, лёгкое отношение к трудностям, наконец, здоровье, моя чудовищная выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно. И потом, я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат – у меня была только Аля, и Аля была больна. И я вся ушла в её болезнь. Лидия Александровна, я Вам так благодарна!
   Не стоит нас благодарить. Это так естественно – придти другому человеку на помощь.
   Знаете, что меня особенно угнетает. Я ведь уже сговорилась с одной женщиной, чтобы она привезла мне Ирину как раз в воскресенье. Её хотела взять к себе Вера Эфрон. Я не успела! Не успела! Я ведь не из-за стихов забыла об Ирине! Я два месяца ничего не писала. Но я её и не забывала. Всё время терзалась, всё время собиралась за ней. Думала, вот выздоровеет Аля! А теперь уже поздно!
   Господи, Марина, перестаньте терзать себя. Теперь уже ничего нельзя исправить!
   Нельзя исправить! Нельзя исправить! Когда я везла Алю к Вам, я думала – я не могу в Борисоглебском, я так удавлюсь! Нельзя исправить! Это ужасно, что нельзя! Эта зима самая страшная из всех! Что Аля уцелела – чудо! Ирина! На одного маленького ребйнка в мире не хватило любви! Я никогда не любила её в настоящем, только в мечте. Я любила её, когда приезжала к Лиле и видела её толстой и здоровой, любила её этой осенью, когда Надя привезла её из деревни, любовалась её чудесными волосами. Но острота новизны проходила, меня раздражала её тупость (голова точно пробкой заткнута!), её грязь, её жадность, я как-то не верила, что она вырастет – это было существо без будущего. Ирина! Как она умерла? Что чувствовала? Качалась ли? Что видела в памяти? Может быть кусочек Борисоглебского дома – меня – Алю? Понимала ли что-нибудь? И от чего умерла? Иринина смерть для меня также ирреальна, как и её жизнь – не знаю болезни, не видела её больной, не присутствовала при её смерти, не знаю, где её могила. Этой смерти могло бы не быть! Распознай врач у Али малярию – имей я немного больше денег – и Ирина не умерла бы. Знаете, в мире ничто не случайно! Бог наказал меня за грехи! Ирина,   вот они, мною нарушенные законы!
Тамбурер:
   Полно, Марина! Надо забыть, и жить дальше. Если Вы будете себя терзать, то заболеете. Вы нужны Але. Кстати, я хотела Вам сказать, вступите-ка Вы в члены Дворца Искусств. У Вас будет право на паёк. С паршивой овцы, хоть шерсти клок. Паршивая овца – Советская власть!
Цветаева поднимает голову – в глазах гордый блеск:
   О, если бы не эта подлая революция, эти подлые большевики! Знаете, я однажды плюнула на их красный флаг. Флаг – выцвел, плевок   остался! Навсегда!

Ноябрь 1920 года. Разгром белых войск. Эвакуация остатков врангелевских войск из Крыма. Толпы военных и штатских на пристани. Шум, гам, отчаянные вопли, неразбериха. Трап оцеплен военными. Полк, в котором служит Эфрон, в организованном порядке всходит по трапу на борт транспорта. Подпоручик Эфрон на борту транспорта. Взор Эфрона устремлён на покидаемый берег. Руки вцепились в поручни. К нему подходит поручик. Он растерян и расстроен:
   Вот и всё, Сергей Яковлевич! Кончено! Вернёмся ли когда-нибудь?! Не мыслю себя без России! Как мы теперь без России?!
Эфрон:
   Не отчаивайтесь, поручик. Не мы   в России, а Россия-то – в нас!
Поручик – благодарно:
   Россия – в нас?! Да, Вы – правы, Россия – в нас!

Кухня в Борисоглебском, где живёт Цветаева. Цветаева сидит за столом, заваленным грязной посудой, высвободив краешек пространства. Перед нею тетрадь. Цветаева сосредоточенно пишет. Стук в дверь. Закс просовывает в дверь голову. Лицо   сияет:
   Марина Ивановна, простите, слышали новость?!
Цветаева, с трудом отрываясь от тетради:
   Нет!
   Конец койне! Гражданской войне – конец! Остатки врангелевских войск сброшены в Черное море! Мы – победили!
Цветаева застывает с карандашом в руке. Закс, ликуя:
   Победа! Победа! Победа! Вот теперь мы можем начать наше социалистическое строительство!
Цветаева продолжает сидеть молча. Закс, несколько остывая:
   О, я понимаю, что для Вас наша победа – прискорбное событие. В таком случае, Вы – меня поздравьте, а я – Вам приношу соболезнования.
Цветаева – медленно, как бы просыпаясь:
   В древние времена гонцу за плохие вести отрубали голову…
Цветаева медленно встаёт. Выражение её лица пугает Закса. Он замирает, испуганно хлопая глазами. Цветаева – предупредительным шёпотом:
   Вон!
Закс – изумлённо:
   Что?
Цветаева взрывается гневом:
   Вон! Гад! Гад!! Гад!!!
В голову Закса летит подвернувшаяся Цветаевой под руку грязная суповая тарелка. Закс успевает спрятать голову и прикрыть дверь. Тарелка ударяется о дверь и рассыпается на множество осколков. Цветаева тяжело дышит, сжав кулаки и держа их у самого лица. Из-за закрытой двери слышен возмущённый голос Закса:
   За «гада» ответите, Мадам! Белогвардейка! Бешеная!

Зимний вечер. В кухне, где теперь живёт Цветаева, потому что в ней – теплее, полумрак. Аля спит под ворохом одеял, тряпок и шубеек. Цветаева сидит на корточках возле горящей буржуйки, подкладывая в огонь – книги. Прежде, чем бросить книгу в огонь, смотрит на обложку, гладит её, потом уже вырывает страницы и бросает. Буржуйка гудит. Цветаева закрывает дверцу и залезает в свою постель под ворох одеял, и тряпок. Дверь в кухню бесшумно открывается и на пороге возникает мужская фигура. Цветаева приподнимается на локте и вглядывается:
   Кто там? Кто это?
В голосе нет испуга. Фигура стоит, не шевелясь. Цветаева быстро опускает ноги с кровати. Цветаева – радостно:
   Серёжа?!
Тихий мужской голос – в ответ:
   Не Серёжа. Не кричи, поняла?
Цветаева видит в полумраке блеснувшее лезвие ножа. Внешне равнодушно она тихо, как приказано, произносит:
   Вам – что надо? Вы – грабитель?
Мужчина – в сумраке не видно, молодой или пожилой, не видно черт лица – так же тихо:
   Ну, грабитель!
Цветаева – ещё более равнодушно:
   Зря пришли! У меня нечего красть.
Грабитель – со смешком:
   Это мы сейчас проверим.
Щёлкает зажигалка. У двери стоит высокий молодой мужчина в серой солдатской шинели, серая папаха надвинута на глаза. Виден только курносый нос, пшеничные усы и небольшая борода, темнее усов. Мягко ступая ногами, обутыми в подшитые валенки, мужчина проходит на середину кухни и озирается по сторонам, освещая пространство при помощи зажигалки. Нож уже спрятал в недра своих карманов:
   Свечка – есть?
   На столе.
Грабитель подходит к столу, ищет, и, наконец, найдя свечу, зажигает её. Картина, которая предстаёт взору грабителя – удручающа. Буржуйка, возле которой лежит стопка книг, предназначенных для жертвоприношения. На буржуйке – кастрюлька. У стены Алина кровать, с ворохом одеял и тряпок. Но Али не видно под ними, так что кажется, что на кровати никого нет. Железная, раскладная кровать Цветаевой, на которой сидит её хозяйка. Её кровать тоже завалена одеялами и тряпьём. Цветаева в домашнем старом платье, которое давно потеряло цвет. Поверх него – рваная мужская фуфайка. В углу – стол с двумя колченогими стульями. На столе завалы грязной посуды, корыто со стиральной доской. Больше ничего нет. Пол засыпан мусором, пылью, опилками, бумажными листами. Грабитель осторожно садится на стул:
   Одна живёшь?
Цветаева пожимает плечами:
   Полно соседей. Квартиранты.
   Мужа – нет?
   Теперь – сама не знаю.
   Золотишко, деньги – есть?
Цветаева начинает тихо смеяться:
   Когда-то всё было! К большевикам идите! Всё – у них! Если Вы голодны, на печке кастрюля, в ней немного каши.
Грабитель молчит, и смотрит на Цветаеву:
   Пошто дверь не запираешь?
Цветаева – с тихим смешком?
   От кого? Большинство моих соседей – большевики, они уже всё, что могли своими декретами отняли. А я сама им – не нужна.
   А я-то – с улицы пришёл!
   Ну, пришёл! И что у меня брать?!
   Да, брать, похоже, у тебя нечего. А честь? Возьму, и женскую честь-то – отниму!
Цветаева – холодно:
   Вы, должно быть, не знаете, сударь, что честь отнять нельзя. Она, как душа, в человеке.
   Но душу-то я могу отнять!
   Не можете, как и честь! Душу добывает либо Бог, либо Дьявол! Вы – Дьявол, или Бог?!
   Пошутил я! Я просто спросил, не боишься ли?
   Устала я бояться!
   Лады! Ну, я пошёл?
   С Богом!
Грабитель что-то вынимает из кармана и кладёт на стол. Встаёт и удаляется, тихо прикрыв за собою дверь. Цветаева совершает крестное знамение. Встаёт, подходит к столу. На краю стола лежит царская золотая монета. Цветаева, не веря, берёт монету и подносит к глазам:
   Однако! Ай, да грабитель! Клянусь честью, это был сам Сатана!

Цветаева, спрятав монету в пустую сахарницу, гасит свечу, подбрасывает в буржуйку книги, и снова ложится в постель под ворох тряпья. Не успевает она задремать, как дверь вновь открывается. Цветаева поднимает голову. Ждёт. На пороге женский силуэт. А голове – огромная шляпа. Певучий голос:
   Есть здесь кто?
   Есть.
   Вы Марина Цветаева?
   Да.
   Вы так и живёте без света?
   Да.
   Почему же не велите починить?
   Не умею.
   Не умеете чинить или не умеете велеть?
   Ни того, ни другого.
  Что же Вы делаете по ночам?
   Жду.
   Когда зажжётся?
   Когда большевики уйдут!
   Они не уйдут никогда!
   Какой ужас!
В комнате взрыв двойного смеха.
   А я Адалис. Можно пройти?
   Вы уже вошли. Идите на мой голос.
Адалис подходит к кровати Цветаевой.
   Садитесь.
   Вы обо мне не слышали?
   Нет.
   Вся Москва знает.
   Как видите, не вся.
   Я та самая Адалис, которая…с которой…Все последние стихи Брюсова посвящены – мне. Я слышала, что Вы Брюсова не любите.
   Он меня тоже не любит.
   Что Вы, он Вас – не выносит!
   Прекрасно! Мне это нравится.
   И мне. Я Вам бесконечно благодарна за то, что Вы ему – никогда не нравились.
Новый взрыв двойного смеха.
   Я пришла Вас спросить, не будете ли Вы читать на вечере поэтесс?
   Нет.
   Почему?
   Почему – поэтесс? Одни женщины будут читать, что ли?
   Одни женщины.
   Оттого и не буду! У поэзии нет пола. Нет женской или мужской поэзии. Поэзия или есть, или её нет.
   Я так и знала. Ну, а со мной – одной – будете?
_ С Вами одной, да.
   Почему? Вы же моих стихов не знаете.
   Вы умны, и не можете писать плохих стихов.
Голос вкрадчиво:
   Со мной одной и с Радловой?
   Коммунисткой?
   Не совсем.
   Она – партийная?
   Нет, нет, что Вы!
   Вечер – вне?
   Уверяю, вне политики!
   Вы, Радлова и я?
   Вы, Радлова и я.
   Мне заплатят?
   Хотя Брюсов Вас не любит, он Вам заплатит. Знаете, что он сказал, получив Ваши рукописи? Я высоко ценю Цветаеву, как поэта, но я не выношу её, как женщину, и она у меня никогда не пройдёт!
   Но ведь стихи-то предлагал поэт, а не женщина!
   Знаю,   говорила, но он непереубедим. Он мстителен и злопамятен. И временами непомерно мелок. При упоминании о Вашем имени, у него лицо темнеет.
   Темнеет? Это приятно. Ваш Брюсов – гад! Продался большевикам с поторахми! Ну, ладно, уговорили! Пусть этот гад целиком почернеет!

Декабрь 1920 года. Вечер поэтесс в зале Политехнического Музея, устроенный Всероссийским союзом поэтов. На афише девять имён. Цветаева, стоя перед афишей, посмеивается:
   Вот, собаки! Девять! По числу Муз, что ли? Обманули! Ну, я вам покажу «женскую» поэзию!

Комнатка с бетонным голым полом, где ожидают своего выхода поэтессы. В полузамёрзшей комнатке   одна единственная скамейка. В комнатке – поэтессы. Многие кашляют. В каморке – пар от дыхания. Сквозь пар видны белесые пятна – лица, красные кляксы – крашеные губы. Одеты все, кроме Адалис – (она   в тёмном и строгом) – причудливо. Кто-то в декольте, кто-то в ободранных, но мехах, кто-то   в бывшем некогда бархатным – берете. На ногах – лодочки. У многих безумные кокаиновые глаза. Цветаева в зелёном не то платье, не то подряснике, стянутом туго в тонкой талии юнкерским ремнём. Через плечо коричневая кожаная офицерская сумка, изначально предназначенная для бинокля. Ноги в серых валенках. Выглядят среди изящных лодочек столпами слона. За дверьми гудит зал. Выход из комнаты – на сцену. Кто-то из поэтесс, приоткрыв дверь и выглядывая наружу:
   Полный зал красноармейцев!
Зал стихает. Цветаева подходит к двери. Слышен голос Брюсова:
   Товарищи, я начинаю. Женщина. Любовь. Страсть. Женщина с начала веков умела петь только о любви и страсти. Единственная страсть женщины – любовь. Каждая любовь женщины – страсть. Вне любви женщина, в творчестве, ничто. Отнимите у женщины страсть…
Цветаева отходит от двери. Речь Брюсова перестаёт быть слышна. Цветаева через всю комнату – Адалис:
   Знаете, в чём разница между Бальмонтом и Брюсовым?
Адалис – заинтересованно:
   В чём?
В комнатке все разом стихают, чтобы услышать ответ Цветаевой:
   Для Бальмонта женщина – королева. Для Брюсова женщина – проститутка. Находясь рядом с Бальмонтом, каждая женщина неизбежно чувствует себя королевой. Находясь рядом с Брюсовым, каждая женщина неизбежно чувствует себя проституткой.
Адалис заливается смехом:
   Как точно! Боже, в самую точку попали!
Все остальные недоумённо молчат.
Цветаева снова подходит к двери. Из-за двери доносится лающий голос Брюсова в нарастающем гуле нетерпеливого зала. Цветаева:
   Вот скоты! Дослушать не могут! И таким – стихи читать!
. Прислушивается. Брюсов уже не лает, а кричит:
   Будем надеяться, что совершающийся по всему миру и уже свершившийся в России социальный переворот отразится и на женском творчестве. Но пока, утверждаю, что ещё не отразился, и женщины всё ещё пишут о любви и страсти. О любви и страсти…Теперь же вы услышите девять русских поэтесс, по существу одинаковых, ибо, повторяю, что женщина не умеет петь ни о чём, кроме любви и страсти. Выступления будут в алфавитном порядке.
Во время этой его заключительной речи Цветаева закладывает спичками какие-то стихи в своей записной книжке.
Поэтессы выходят на сцену и рассаживаются на приготовленные стулья. Брюсов в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке поворачивается к Адалис   тихо:
   Вы по алфавиту – первая.
Адалис:
   Валерий Яковлевич, я не могу первая. Я боюсь.
Брюсов, хмурясь, поворачивается к поэтессе Бенар:
   Тогда – Вы товарищ Бенар.
Бенар, расширив тёмные от кокаина глаза:
   Первая? Ни за что!
В зале начинаются смешки и реплики. Брюсов обводит поэтесс глазами. Все отрицательно мотают головами. Наконец, взгляд Брюсова падает на Цветаеву. Она встаёт:
   Хотите, я начну?
В ответ благодарная волчья улыбка Брюсова. Он поворачивается к залу и   лающим голосом:
   Товарищи, первой выступит – (пауза) – поэт Цветаева.
Цветаева выходит вперёд. Глаза опущены к высоко поднятой к близоруким глазам канцелярской, чёрной книжке со стихами. Зал затихает. Дождавшись мёртвой тишины, Цветаева начинает:

Кто уцелел – умрёт, кто мёртв – воспрянет…
И вот потомки, вспомнив старину:
   Где были вы? – Вопрос, как громом грянет,
Ответ, как громом грянет: на Дону!


   Что делали? – Да принимали муки,
Потом устали и легли на сон…
И в словаре задумчивые внуки
За словом: долг напишут слово: Дон.

Секунда гробового молчания. То ли слышат?! Взрыв аплодисментов. Рукоплещут бешено. Цветаева усмехается. Брюсов сидит, опустив глаза. Цветаева властно поднимает руку. Зал затихает в ожидании:

МОСКВЕ

Когда рыжеволосый самозванец
Тебя схватил – ты не согнула плеч.
Где спесь твоя, княгинюшка? – Румянец,
Красавица? – Разумница,   где речь?

Как Пётр-царь, презрев закон сыновний,
Позарился на голову твою –
Боярыняй Морозовой на дровнях
Ты отвечала Русскому Царю

Не позабыли огненного пойла
Буонапарта хладные уста.
Не в первый раз в твоих соборах – стойла.
Всё вынесут кремлёвские бока.
Секунда пережидания и – вновь рукоплескания. Цветаева снова властно останавливает толпу. Гробовое молчание:

Руку на сердце положа:
Я не знатная госпожа!
Я – мятежница лбом и чревом.

Каждый встречный, вся площадь – все! –
Подтвердят, что в дурном родстве
Я с моим родословным древом.

Кремль! Черна чернотой твоей!
Но не скрою, что всех мощей
Преценнее мне – пепел Гришкин!

Если ж чепчик кидаю вверх,   
Ах, не также ль кричат на всех
Мировых площадях мальчишки?!

Да, ура! – За Царя! – Ура!
Восхитительные утра
Всех, с начала вселенной, въездов!

Выше башен летит чепец!
Но – минуя литой венец
На челе истукана – к звездам!

Секунда молчания. Зал взрывается рукоплесканиями криками восторга. Руки Цветаевой победно взлетают вверх – жестом победителя. Зал неистовствует. Цветаева поворачивается к Брюсову. Он сидит, не поднимая глаз. Лицо – каменное. Проходя мимо него, Цветаева ядовито говорит вполголоса:
   Женщина! Любовь! Страсть! Фигня! С каким наслаждением прочла бы я всё это всей Лубянке! Прямо в харю вашего Ленина!

Март 1921 года. Цветаева в своём трёх-пелеринном зелёном выцветшем пальто, подпоясанном офицерским ремнём, идёт, задумавшись, по Поварской. Навстречу ей идёт мужчина   примерно её лет   в сером демисезонном пальто и мягкой серой шляпе, а прекрасной обуви. Вид у мужчины загранично-щегольской. Поравнявшись с Цветаевой, он окликает её:
   Марина Ивановна!
Цветаева вздрагивает и поднимает глаза:
   Эренбург! Вот так встреча! Невероятно! Такое впечатление, что Вы только что из Лондона!
   Из Парижа.
   Что?!
   Из Парижа, Вы не ослышались.
   А что, Париж – есть?! Париж – существует?!
   Марина Ивановна, что с Вами? Париж – существует!
   Наша повседневная жизнь настолько нереальна, невозможна, что кажется, что всё остальное в мире – не существует. И что, там есть продукты в магазинах?
   Сколько угодно!
   И там – попрежнему есть отопление в домах?
   И отопление – есть!
   И есть горячая вода и можно принять ванну?
   Есть, и можно!
   Там попрежнему есть человеческая, нормальная жизнь?
   Есть, Марина Ивановна.
   Господи! Отрадно слышать, что где-то люди живут нормально.
   Те, у кого есть средства к существованию, живут нормально.
   У нас вся страна лишена средств к существованию. Кроме большевиков, занимающих высшие посты. Говорят, что Коллонтай щеголяет в моих мехах.
   В   Ваших?
   Вполне возможно. Меня ведь большевики ограбили. Значит, щеголяет в награбленном.
   Марина Ивановна, лучше такие речи не произносить.
   Я говорю правду, а грабить у меня осталось только одно – жизнь. Неужели, и жизнь могут отнять?
   Марина Ивановна, голубушка, я Вам по-дружески советую – молчите. Со мной можно так говорить, но, боже упаси, с другими.
   Да, да, помню: Робеспьер, Дантон… и прочие. Я не сошла с ума, не бойтесь. Но чувства мои в большой растерянности. Понимаете?
   Понимаю.
   Ничего Вы не понимаете. Как Вы можете понимать, если на Вас – такое пальто?!
   А где Ваша милая дочка?
   Которая? У меня были две дочки. Младшая умерла. От голода. Старшая тяжело болела, но выздоравливает.
   Простите, ради бога, я не знал. Примите мои соболезнования.
   Да, ладно! Впрочем, принимаю. Уверяю Вас, теперь ей, умершей, гораздо лучше, чем живым. Мы пережили страшных три зимы. Не страшных – нет!   невероятных! Мы выиграли жизнь, но полностью проиграли её же! Я не знаю, где Серёжа. Я четыре года не знаю – жив или не жив. Послушайте, Эренбург, а когда Вы снова едете за границу? Вы ведь поедете снова? Ваше правительство, которому Вы служите, пошлёт Вас, как Вы думаете?
   Надеюсь, что пошлёт.
   Илья Григорьевич, голубчик, поищите за границей Серёжу. А вдруг он жив?! Он жив, и не может послать нам весточку, чтобы не навлечь на нас беды. Поищите? Я понимаю, что эта просьба – чудовищна по трудности исполнения. Но вдруг – Вам повезёт. Не так ведь много русских эмигрантов в Париже. Или в Берлине. Или в Праге. Этого спросить, того спросить, кто-нибудь да знает! Илья Григорьевич, Христом Богом заклинаю – поищите Серёжу!
   Марина Ивановна, успокойтесь. Я поищу. Я скоро поеду – и поищу, я Вам обещаю.
   Если узнаете что-нибудь, в любом случае я стану за Вас молиться.
   Где Вы живёте, чтобы мне сообщить Вам.
   Борисоглебский переулок, дом 6, квартира 3.
Эренбург тщательно вносит адрес в щегольскую записную книжку с золотым обрезом, одетую в коричневый кожаный переплёт.
   Ждите, Марина Ивановна. Я сделаю всё, что в моих силах.
Цветаева, прижав замёрзшие руки в штопаных варежках к груди, смотрит вслед удаляющемуся Эренбургу.

Май 1921 года. Аля и Цветаева идут по Тверской. Аля останавливается у витрины колбасного магазина. На витрине    разнообразие колбас, висящих гирляндами:
   Марина, посмотрите! Какое чудо! Столько колбасы сразу.
Цветаева хватая дочь за руку и отводя от витрины:
   Аля, никогда не заглядывайся на продовольственные витрины. Ещё подумают, что ты колбасы хочешь!
   Марина, я и хочу!
Цветаева – строго:
   Тем более, если хочешь. Надо уметь перебарывать свои желания. Знаешь, что написано в царском гвардейском уставе?
   Что?
   Никогда не заглядываться на витрины, особенно гастрономические.
Аля – жалобно:
   Но я ведь не гвардеец!
Цветаева – ещё более строго:
   А твой отец – кто?
Аля – тихо:
   Гвардеец!
   Офицер! Какая разница – гвардеец или не гвардеец! Нельзя и всё! Есть у тебя гордость?
Аля – смущённо:
   Должна быть.
   Не смотреть на витрины из гордости    вот! На Арбате 54 гастрономических магазина, что на все витрины смотреть?! Всего в  Москве – 850. Купить это – ты не можешь, нечего и смотреть! Хотя очень хочется. Множество людей, как мы с тобою, сидят в своих норах, и ничего не могут купить. Но будь у меня сейчас миллионы, я бы не покупала окороков. Эти окорока, Аля, пахнут человеческой кровью. Не будешь смотреть, если хочется, значит, ты – победила! Победа – путём отказа! Запомнила?
Аля – грустно:
   Запомнила.
Цветаева – жёстко:
   Москва сейчас – жировой нарост. Гнойник! Это – не моя Москва! Эта их Москва и она – чудовищна! После того, как Бальмонты уехали за границу, наша Москва кончилась. Запомни! Вот увидишь, долго эта нэп не протянется. Снова отнимут, запретят, уберут, убьют. Потому что это – их Москва. И ничего нашего теперь в ней нет.
Аля – философски:
   А колбасы всё-таки хочется!
   Желай – молча!
Несколько шагов проходят молча. Наконец, Цветаева – произносит:
   Я договорилась с Зайцевыми. Поедешь к ним в деревню Притыкино. Попьёшь свежего молока. Ты теперь должна жить, и есть за себя и за Ирину.

14 июля 1921 года. В дверь комнаты Цветаевой стучат. После просьбы Марины войти, входит Илья Эренбург. Он ухожен. У него сытый и довольный вид. На нём отлично сшитый серый костюм и мягкая шлапа. Сразу видно, что у него «роман» с Советской властью и он ею обласкан. Увидев Марину, он снимает шляпу. Эренбург:
   Марина Ивановна...
Цветаева замирает – огромные во всё лицо глаза:
   Господи!
Эренбург:
   Марина Ивановна, я из Праги.
Цветаева – как эхо:
   Из Праги.
   Марина Ивановна, я его нашёл.
Цветаева вскакивает в смятении, кидается к Эренбургу и замирает в ожидании:
    Он жив? Жив?
   Жив! Марина Ивановна, да Вы сядьте, пожалуйста. Такие новости надо выслушивать сидя.
Марина садится и ждёт, пока усядется Эренбург. Он улыбается успокоительно Цветаевой. Цветаева в страшном напряжении:
Цветаева:
   О, Господи! Скорее говорите!
  Жив и здоров и кланяется Вам.
Цветаева делает ему знак замолчать. Встаёт. Подходит медленно к иконам, висящим в углу комнаты, и опускается на колени. Пока она молится, Эренбург брезгливо оглядывает комнату. Через некоторое время Марина встаёт и садится визиви Эренбурга:
Цветаева:
   Простите меня! Эта новость меня оглушила. Расскажите всё, что Вы знаете.
Эренбург – не спеша:
   По Вашей просьбе, Марина Ивановна, будучи в Европе, я искал следы Сергея Яковлевича. И нынче, представьте себе, нашёл не только следы, но его самого. И как Вы думаете где? В Чехии. В Праге. После разгрома Белой армии он отплыл в Турцию, попал в Галлиополи, потом в Константинополь, а оттуда – в Европу. Обосновался в Чехии, поступил в университет на филологический факультет, ныне студент, получает стипендию, у него маленькая комнатка в общежитии: кровать и стул, обещают выдать стол…Словом, он здоров и всё с ним в порядке. Вам он не писал, боясь, что его письмо навлечёт на Вас опасные подозрения у властей. Но со мною он передал письмо.
Эренбург подаёт письмо Цветаевой. Она берёт и читает, отвернувшись от Эренбурга. Когда она поворачивается к нему, её глаза блестят от счастливых слёз.
Цветаева:
  Я не знаю, как благодарить Вас. Вы дарите мне – жизнь.
Эренбург:
   Не стоит благодарности. Я просто исполнил Вашу просьбу. Я и меньшую исполнил бы. А уж такую – и подавно. Если Вам будет угодно, напишите и Вы письмо Сергею Яковлевичу. Скоро я снова еду по делам в Париж, заверну и в Прагу передать письмо.
Цветаева лихорадочно бросается к столу – писать письмо.
Эренбург – ласково:
   Не торопитесь, Марина Ивановна. Я ведь не сейчас еду. Недели через три. Так что Вы можете написать не торопясь. Обстоятельно.
Цветаева:
   Решено! Теперь я могу ехать! Я поеду к Серёже! Я завтра же начну хлопоты по оформлению документов. Господи, только бы границу не закрыли! Я слышала, что есть такая угроза. Какое это счастье – не видеть больше никогда Закса, уродливую советскую Москву, дворника Егора...Уродов всех этих не видеть...  (испуганно) – А хватит ли мне денег? Всё продам: книги, кольца. – (лихорадочно) – Я боюсь не то, что отсюда не выпустят. Не выпустят – знаю куда уйти! А вот если Европа в себя не пустит! Тогда тоже конец! Там люди жёстче. Здесь рваная обувь – беда, а там – позор. Примут за нищую и погонят назад. Тогда я удавлюсь!
Эренбург – смеясь:
   Марина Ивановна, что за крайности! Соберёте деньги и уедете! И никто вас никуда не погонит. Это уж вы, как всегда, преувеличиваете. А теперь позвольте откланяться. Я зайду на днях за письмом.
Цветаева:
   Нет, нет! Не уходите! Чай готов. Я как раз собиралась пить. Давайте вместе. Мне дают после смерти Ирины скудный паёк: хлеб,  воблу, и пшена – немножко. У меня прекрасный морковный чай. А Серёжа – худой?
Эренбург:
   Покорнейше благодарю за приглашенье пить чай, но я спешу. У меня неотложные дела в редакции. Так что до свидания, Марина Ивановна. Я рад, что принёс Вам хорошую новость.
Цветаева   сжав на груди руки   благоговейно:
   Да разве это новость?! Это – благая весть!

Середина августа 1921 года. Цветаева возле Патриарших прудов сидит на скамье и курит, глядя на воду. У неё счастливое лицо. Волосы слегка поседели. С соседней скамьи встаёт средних лет женщина и подходит к Цветаевой. Это Вера Александровна Меркурьева. Та самая поэтесса, с которой Цветаева встречалась в начале 1918 года у Цетлиных. У неё потерянное лицо:
   Марина Ивановна! Сколько лет, сколько зим! Я сидела и глядела, Вы или не Вы? Вы! Я так рада! Столько воды утекло!
   Вера Александровна! Утекло чуть больше трёх лет. Я рада, что Вы – живы. Вы – без потерь?
   Слава Богу – без потерь! А Вы?
   Умерла младшая Ирина больше года назад. Четыре года ничего не знала о муже. Но он, слава Богу, жив. Нашёлся за границей. Хочу ехать к нему.
   А вот это – правильно! Мне, к сожалению, не к кому ехать, а то бы тоже уехала. А Блока лечиться в Финляндию так и не выпустили. То есть выпустили, когда уже поздно было.
   Что значит – поздно?!
   Так Вы ничего не знаете?
   Что я должна знать?!
   Блок умер, Марина Ивановна, 7-го августа. Уже похоронили.
Марина сидит с застывшим лицом. Наконец – через силу:
   Этого не может быть! Когда я его видела весной, он был жив и здоров.
   Сердце! Сердце отказало.
Цветаева, как во сне:
   Боже мой! Боже мой! Какая ужасная утрата! Я так и не подошла к нему весной, хотя знала, что буду жалеть об этом. Но пожалеть   так скоро! Как же так?! Ведь ему было только сорок!
Меркурьева – поправляя:
    Сорок один.
Цветаева – со слезами в голосе:
   Ведь он мог бы жить ещё столько же! Не понимаю! Смерти его не понимаю! Вера, кто-нибудь понимает смерть? Вы – понимаете?
   Не понимаю. Я тоже плохо представляю его – мёртвым.
Цветаева встаёт:
   Пойдёмте вокруг пруда. Не сидится. – (женщины встают и идут вокруг пруда)   Вера, удивительно не то, что он умер, а что он – жил! Ведь он – такой – воочию   дух! Такое торжество духа! Мало тела, мало – плоти, один дух. Как жизнь – вообще   допустила? Я чувствую его смерть, как вознесение.
   Как Вы хорошо сказали, Марина! Вознесение!
Цветаева – торжественно:
   Стихи Блока для меня – как благодать. И, честно говоря, мне совершенно наплевать, приветствовал он большевистский строй или нет. Брюсову – не прощаю. Блоку прощаю – всё, даже этот строй, которому он взялся служить и надорвался! Господи, поэт – прежде всего! – СТРОЙ ДУШИ! Вера, нас всё меньше и меньше. Гумилёв расстрелян. Слава Богу, Ахматова жива. Ходили слухи о самоубийстве, Вы слышали? Будто бы она покончила с собою, когда расстреляли Гумилёва. Оказалось – ложные слухи. Но я ничего не знала, ив надежде узнать, пошла в кафе поэтов. Вы там когда-нибудь были?
   Не пришлось.
   Сходите, увидите! Что за уроды! Что за убожества! Что за ублюдки! Тут всё, и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами. Помесь Надсона с Маяковским! И розы, и слёзы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой, и монотонный тон кукушки, и поэма о японской девушке, и чёрт знает что ещё! И ржущая и гикающая публика, подстать поэтам! Ничего гнуснее я не видела и не слышала! Кафешантан! Какой-то Бобров, Аксёнов, Грузинов! Поэты! На таком убюдочном фоне начинаешь понимать, что Гумилёв, Ахматова, Блок   последние столпы истинной поэзии.
   Марина, ублюдки   исчезнут, поэзия   останется. Эти уроды – пена на поверхности бурлящего потока. Пена исчезнет, поток останется.
   Вы правы! Но глядеть на эту бесовщину – страшно. За будущее литературы страшно. Вы правы, пена испарится, а знаете, что будет с литературой дальше?
   Догадываюсь. Будет обслуживать большевиков, когда они укрепят свою власть?
   Вы попали в самое яблочко! Литература станет непотребной девкой, рабой. Будет попрано главное – свобода личности творца. Поэтому я – уезжаю!

Сентябрь 1921 года. Приезд Али из Притыкино. Аля, одиннадцатилетняя, толстая девочка в объятиях матери. Цветаева:
   Ты отлично выглядишь. Пила молоко?
Аля – радостно:
   И молоко пила, и кашу ела, и яйца, и творог! Ты же велела мне хорошо есть и за себя, и за Ирину. Вот я и старалась, чтобы угодить Вам, Марина.
Цветаева – сияя:
   Угодила, угодила! А у меня – столько новостей! Но выкладывать буду постепенно. А теперь первая новость, Аля. Папа – нашёлся!
Аля задыхается, не в силах выразить словами радость.
   Марина! Марина! Марина!
Цветаева, испуганно:
   Аля успокойся!
   Это я от радости! Она меня затопила с головой! Серёжа – жив! Где он?
   Он живёт в Праге. Учится в университете на филологическом. Мы уже с ним переписываемся. Потом я дам тебе его письма прочесть. Там есть строки и для тебя. Теперь – вторая новость. Готова?
   Готова!
   Я хлопочу об отъезде. Мы, может быть, поедем к Серёже в Прагу. Я говорю – может быть – чтобы не сглазить.
Аля восторженно глядит на мать:
   Хоть бы удалось!
  Должно удаться, Аля. Мы уедем из этой проклятой большевистской страны, чтобы больше никогда её не видеть. Нашу страну – уничтожили. Её больше – нет. Стало быть, нет смысла здесь оставаться. Третья новость! В издательстве «Костры» выходит моя книжка «Вёрсты».
Аля – в полном восторге:
   Вот это – да!
Цветаева – грустно:
   Аля, после восьми лет молчания, книжка в 35 стихотворений. А у меня – сотни стихов, пьесы, поэмы. И всё это лежит неизданное. И нет никакой надежды издать. Ладно, не будем грустить! Идём в Лавку писателей?
Аля:
   С радостью! Я так соскучилась по Москве!

Начало ноября 1921 года. Комната драматурга Владимира Михайловича Волькенштейна, бывшего мужа Софьи Парнок. Ему 38 лет, он очень худ и выглядит болезненным. Волькенштейн сидит за столом в пальто, на голове меховая шапка. Ноги – в валенках. Изо рта идёт пар от дыхания. Волькенштейн пишет карандащом в тетради, вздыхая и гримасничая – переживает за своих героев. Стук в дверь. Волькенштейн идёт открывать, шаркая валенками. В комнату врывается возбуждённая Цветаева. Она отчаянно машет руками, показывая на горло. Волькештейн, пытаясь понять:
   Что? Что, Марина Ивановна? Что-то случилось? Что с Вашим голосом?
Цветаева что-то произносит шёпотом, но Волькенштейн плохо понимает. Цветаева выхватывает из рук Волькенштейна карандаш, подбегает к столу и начинает что-то писать в тетрадке Волькенштейна. Подойдя, он читает:
   Так, так, так. Значит, письмо от Волошина из Коктебеля. Голод. Боже! Там же Соня в Судаке! Боже мой! Боже мой! Она голодает! Соня, хоть мне и бывшая жена, но я её люблю.
Цветаева, яростно жестикулируя, пытается что-то сказать, но из её горла – шипенье и сипенье. Волькенштейн:
   Вы не волнуйтесь, Марина Ивановна. Я всё пойму, если Вы не будете волноваться. Боже мой! Соня! Сядьте, я Вам говорю. Бедная Соня! Если Вы не сядете на стул, я не стану Вас слушать. Боже мой, голодная Соня!
Цветаева падает на стул, и яростно принимается снова писать в волькенштейновой тетради. Волькенщтейн, стоя над Цветаевой, приговаривает:
   Понял, понял, всё понял. Значит, Максимилиан Александрович прислал письмо о писателях Крыма. Они голодают. Не торопитесь, трудно разбирать почерк. Боже мой, Соня голодает! Так, сведения дошли до Луначарского…До Лучначарского?! Однако! Как же дошли? Понял, понял. Ася подняла бурю. Так, так, так…Несчастная Соня! Почему   Соню   к чёрту?! Соня тоже писатель Крыма, и Соня моя бывшая, но всё-таки жена! Понял, понял, понял. Что?!   Не понял!   Пойти   с Вами   в Кремль?! Совсем не понял! Как это   в Кремль?! – (с неподдельным ужасом)   Прямо в Кремль?! – (звучит, как – «прямо в пасть?!»).
Цветаева яростно пишет. Взглядывает огненно на Волькенштейна и снова пишет. Волькенштейн:
   Потому что у Вас нет голоса? Быть Вашим рупором? Только рупором? Хорошо, хорошо, но почему – Я?! Потому что я – мужчина? Что, в Москве больше не осталось мужчин, кроме меня? Ах, потому что я – знакомый мужчина! Ах, потому что я – рыцарь! Я – рыцарь?! Но не до такой же степени, чтобы прямо – в Кремль! Ах, потому что я – бывший муж Сони, а Соня голодает в Крыму? Бедная Соня! Боже мой, Боже мой! Зачем Соня оказалась в Крыму?! Герцык? Ах, ещё и Герцык голодает! Сколько их там ещё? Хорошо, хорошо, я пойду с Вами в Кремль! Я буду Вашим рупором! Но только из-за Сони! Бедная, бедная Соня! И скажите мне, Марина Ивановна, зачем все эти революции, если люди раньше не голодали, а теперь – голодают?! Кому это выгодно?!
Цветаева сердито бросает карандаш. Волкенштейн:
   Хорошо, хорошо, завтра в девять у Спасской башни. Я Вам даю честное слово рыцаря! И пусть потом нас расстреляют!

Волькенштейн с Цветаевой подходят к воротам Спасской башни. У ворот – будка с красноармейцем. Красноармеец – молодой мужчина с невыразительным деревенским лицом. У красноармейца в руке винтовка с примкнутым штыком. Волькенштейн   Цветаевой – шёпотом:
   Я его боюсь! У него лица – нет! Его лицо – его виновка! Возьмёт и пальнёт!
Цветаева досадливо морщится. Подходят к красноармейцу. Волькенштейн – важно:
   Милостивый государь, изволите ли видеть, нам необходимо побывать в высших, так сказать, сферах...
Красноармеец, вытаращив голубые глаза на Волькенштейна:
   Чаво-о-о?
Волькенштейн беспомощно оглядывается на Цветаеву. Цветаева подавляет смешок. Волькенштейн снова обращается к красноармейцу:
   Сударь, видите ли, мы сюда явились, так сказать, по зову сердца…
Красноармеец, прерывая:
   Чаво, чаво-о?!
Волькенштейн, обернувшись к Цветаевой – вполголоса:
   По-моему, он глухой.
Красноармеец – угрожаюше:
   Чаво-о-о?!
Цветаева выступает вперёд, оттеснив Волькенштейна, протягивает письмо. Свистящим – шёпотом:
   Парень, у нас приглашение к Луначарскому. Вот документ!
Красноармеец – взглянув на бумагу:
   Проходьте!
Цветаева:
   А где Потешный дворец?
Красноармеец делает несколько выразительных жестов, указующих путь. Волькенштейн и Цветаева идут под аркой на территорию Кремля.
Волькенштейн – удивлённо:
   А почему мне-то он не ответил?
Цветаева – со смешком:
   Вы его до смерти напугали Вашим ложноклассическим стилем. Мог бы пальнуть за это.
Волькенштейн – грустно:
   Я совершенно не умею разговаривать с простым народом. Как Вам это удаётся?
Цветаева – усмехаясь:
   Я – сама народ!

Кабинет Анатолия Васильевича Луначарского   наркома по культуре   в Кремле. Кабинет обставлен роскошной мебелью красного дерева с инкрустацией. Луначарский сидит в роскошном красном кожаном кресле. На огромном сверкающем столе несколько телефонных аппаратов. На Луначарском полувоенный, щеголеватый френч защитного цвета, тёмносиние галифе и высокие сверкающие хромовые сапоги. Приятное румяное лицо ухожено, Борода, усы и волосы тщательно подстрижены и уложены. Луначарский полноват, френч слегка узковат. В целом – очень благоприятное впечатление интеллигентности, мягкости и либерализма. Луначарский разговаривает по телефону. Вначале спокойно и мягко, но чем дальше, тем больше меняется внешний облик наркома по культуре. Лицо его постепенно краснеет, глаза начинают блуждать и перескакивать с предмета на предмет, левая рука сжимается в кулак, кулак мерно опускается на сияющую столешницу:
   Список запрещённых писателей я Вам передал месяц назад. Почему я прихожу в библиотеку и обнаруживаю в каталоге книги Льва Толстого, Канта, Спинозы?! Почему Вы не выполнили революционный приказ?! Ваше дело не рассуждать, а выполнять! Молчать! Я лучше Вас знаю, что рабочему и крестьянину можно читать, а что – нельзя! Немедленно изъять! Немедленно! Через час, через полчаса мои люди проверят выполнение приказа! Я Вас…Молчать! Не сметь   мне перечить! Я не посмотрю, что Вы академик! Вы у меня за такой саботаж сортиры чистить будете! Вы у меня по струнке ходить будете! А не станете, я Вас прикажу расстрелять!
Луначарский бросает трубку на рычаг. Отдувается, вытирает батистовым, белоснежным платком лоб. Вынимает мелкий гребешок и тщательно расчёсывает усы и бородку. Глядится в зеркальную поверхность стола. Приглаживает волосы. Улыбается сам себе. Звонит второй телефон. Луначарский неспешно спрятав расчёску и платок, берёт трубку:
   Луначарский на проводе. Говорите!
Луначарский слушает, начинает барабанить пальцами по столу:
   Голубчик, Вы забыли, что такое «интеллигенция» в определении Владимира Ильича. Я Вам напомню. Интеллигенция, миль пардон, говно! А раз она – говно, то и относиться к ней надо, как к говну. Зачем Вы дурью маетесь, голубчик? Не надо нам этих заигрываний с буржуазной интеллигенцией. Мы их сметём. От них от всех и следа не останется. Мы создадим нашу революционную социалистическую интеллигенцию. И не надо ей никаких идей. Чем меньше идей у интеллигенции, тем лучше. Неужели Вы этого не понимаете? Зачем инженеру или учительнице, или, врачу какие-то там идеи?! Идеи должны быть у нас! Мы нашу интеллигенцию направим по тому пути, какой нужно нам. Пусть инженер строит мосты, пусть учительница учит детей, пусть врач лечит тиф, а идеями мы сами будем заниматься. Нам нужны хорошие спецы, а не мыслители. Чем меньше человек думает, тем лучше он в своём деле. Усвоили? А если старая буржуазная интеллигенция будет ерепениться, мы ей устроим кровавую баньку! Тем быстрее от них избавимся! Так что, голубчик, не морочьте мне голову этими проблемами. Интеллигенция – не проблема! Говно! Всё!
Лунвчарский кладёт трубку на рычаг. В дверь стучат. Луначарский поправляется в кресле, принимает важный и деловой вид, придвигает к себе бумаги, берёт ручку:
   Войдите!
В дверь просовывает голову красноармеец;
   Товарищ Луначарский, к Вам пришли писатели. С приглашением от Вас.
Луначарский, делая вид, что только что оторвался от создания важной деловой бумаги:
   Какие писатели?
   Волькенштейн и Цветаева.
   Разве я приглашал Волькенштейна? Кто такой Волькенштейн?
   Говорит – драматург.
   Драматург? Это любопытно. Никогда не слышал. Вот что, скажи им, чтобы изложили на бумаге свою просьбу. Видеться нам совершенно не обязательно. Я не расположен к беседе. Я занят. Тем более, что никакого Волькенштейна я не приглашал. Ступай, голубчик.
Голова красноармейца исчезает за дверью. Луначарский встаёт и подходит к книжному шкафу, открывает застеклённую дверцу и любовно проводит по корешкам прекрасно изданных книг. На корешках книг имя – А. В. Луначарский. Драмы. Луначарский – недоумённо:
   Драматург? Волькенштейн? Не знаю!
Луначарский подходит к столу, набирает номер:
   Товарищ, соедините меня с Румянцевской библиотекой. Алло! Говорит Луначарский. Ну, что, изъяли всех, кто в списке? Хорошо! Внесите в список ещё одно имя и немедленно уберите карточки из каталога, а книги – в спецхран: драматург Волькенштейн. Воль-кен-штейн. Записали? Прекрасно!
Луначарский кладёт трубку и весело потирает холёные руки.

Белая пустая большая дворянская зала Потешного дворца. Обстановка: несколько стульев, рояль, велосипед. Цветаева и Волькенштейн ждут, не смея сесть. Волькенштейн – шёпотом:
   Марина Ивановна, как Вы думаете, зачем здесь велосипед?
Цветаева – хриплым шёпотом:
   На нём, должно быть, Луначарский по этой зале в обеденный перерыв катается.
Волькенштейн испуганно озирается. Тишина. Волькенштейн – ещё тише:
   Вы думаете? Вы серьёзно?
Цветаева – быстро – подавляя смешок:
   Совершенно серьёзно! Не может же нарком по культуре кататься по улице.
Волькенштейн снова озирается. Тишина. Волькенштейн:
   Ну, это разумно.
Цветаева:
   Что разумно?
Волькенштейн:
   Кататься на велосипеде по зале.
Цветаева – засмеявшись:
   Я пошутила. Я не знаю, зачем здесь велосипед.
Волькенштейн – обиженно:
   Зачем Вы так шутите? Я поверил.
Цветаева   созерцательно:
   Я почему-то Некрасова вспомнила: «Размышления у парадного подъезда».
Волькенштейн – по-прежнему шёпотом:
   Да, неприятно так долго ждать, но что поделаешь – начальство.
Цветаева:
   А Вы, почему шепчете, у Вас ведь есть голос?
Волькенштейн – тихо:
   Знаете, у меня странное чувство, что за нами подглядывают.
Цветаева:
   Да, ладно! Зачем за нами подглядывать?
Волькенштейн – настойчиво:
   И подслушивают!
Цветаева:
   И на здоровье! Мы ничего предосудительного не делаем.
Через двери на противоположном конце залы входит красноармеец-секретарь:
   Товарищи, товарищ нарком Вас принять не могут, они заняты. Напишите им на бумажке, что вы хочете.
Цветаева – шёпотом – красноармейцу:
   А сколько у вас наркомов по культуре?
Красноармеец – теряясь:
   Как – сколько?! Один.
Цветаева – ехидно:
   А Вас послушаешь, так несколько.
Красноармеец растерянно молчит. Волькенштейн – выступая вперёд:
   Гос…товарищ солдат, у нас нет с собой бумаги. Не найдётся ли у Вас, на чём написать?
Красноармеец, покосившись на Цветаеву, выходит и через минуту приносит кусок обёрточной бумаги:
   А чернилов и ручков у нас нет.
Цветаева – очень громким шёпотом:
   Это ничего. У нас есть карандашов.
Волькенштейн испуганно озирается. Красноармеец равнодушно разглядывает писателей. Цветаева внимательно разглядывает бумагу. Улыбается. Поскольку стола нет, Цветаева опускается на пол, кладёт серо-коричневую бумагу на стул, пишет. Волькенштейн заглядывает ей через плечо:
   Соню, Соню не забудьте!
Цветаева:
   Ччччёрт! Не мешайте, мне Макс важней!
Волькенштейн возмущённо:
   Но Софья Яковлевна – женщина и моя бывшая жена!
Цветаева:
   Но Макс тоже женщина и мой настоящий друг! Не мешайте!
Волькенштейн – просительно:
   Вы не только про Коктебель, Вы и про Судак напишите, пожалуйста! Соня – в Судаке!
Цветаева – сердитым шёпотом:
   Да хоть в окуне! Если Вы будете мне говорить под руку, не напишу!
Волькенштейн умолкает, глядит через плечо Цветаевой, лицо его разглаживается, просветляется, он одобрительно кивает головой тому, что пишет Цветаева, облегчённо вздыхает. Вдруг – испуганно:
   Что Вы пишете! Вычеркните это! «Волошин и его мать одни в пустом доме»   Вы что, хотите, чтобы их уплотнили? Если так, Вы   на верном пути!
Цветаева закусывает губу, согласно кивает, и тщательно зачёркивает фразу. Пока она заканчивает письмо, а Волькенштейн продолжает следить за процессом, в зал тихо входит Луначарский. Мягко ступая, он приближается к Цветаевой и Волькенштейну. Заметив его, красноармеец вытягивается в струнку. Луначарский жестом предупреждает его молчать. Встав за спинами Цветаевой и Волькенштейна, он весело произносит:
   Это Вы пришли хлопотать о голодающих Крыма?
Цветаева от неожиданности роняет карандаш. Волькенштейн стоит, как в столбняке. Луначарский ловко наклоняется за карандашом и галантно подаёт его Цветаевой. Цветаева – громким шёпотом:
   Спасибо!
Луначарский, ласково улыбаясь, помогает Цветаевой встать с пола, берёт из её рук письмо, заглядывает в него:
   Волошин, Герцык, Парнок, Соловьёва, Манасеина? О, какие известные имена! Гордость русской литературы! Наша доблестная интеллигенция! Всё сделаю!
Цветаева – вдохновенным шипом:
   Вы очень добры!
Луначарский – озабоченно:
   Что с Вашим голосом? Вы всегда так говорите?
Цветаева:
   Нет, только сегодня, потому что Вы позвали!
Луначарский – ещё более ласково:
   Всё сделаю, как обещал! Не сомневайтесь! Всех спасём от голода!
Цветаева – сияя:
   Вы ангельски добры!
Луначарский – улыбаясь, почти нежно:
   Не забудьте не только имена, но и адреса, в чём нуждаются, ничего не забудьте – и будьте спокойны, всё будет сделано! Наша интеллигенция – наше лучшее достояние!
Цветаева – встав – берёт обе руки Луначарского в свои:
   Вы царственно добры!
Луначарский – кокетливо:
   Ах, товарищ Цветаева, я делаю что могу! Особенно приятно это делать – для такой интеллигентной дамы!
Луначарский целует неухоженную руку Цветаевой, берёт письмо, важно кивает напоследок и удаляется. Цветаева глядит ему вслед. Каблуки сапог Луначарского выше обычного сантиметра на два. Цветаева лукаво улыбается. Красноармеец принимает стойку «вольно». Волькенштейн, наконец, опомнившись   возмущённо:
   Вы же меня брали с собой в качестве рупора, а говорили всё время   сами!
Цветаева, направляясь к выходу:
   Мужчина не может быть рупором! Мужчина может быть только рыцарем! Сегодня Вы – мой рыцарь! И Луначарский – рыцарь! Но больше напоминает    сибирского кота! Кот мягкий, пушистый, теплый, но вдруг – цап-царап! Нет мышки!
Волькенштейн – обиженно:
   Он на меня даже не взглянул! Будто и не заметил вовсе!
Цветаева:
   Это он из ревности и зависти. Он ведь тоже – драматург – (с тонким ехидством) – Вы пишете, как и Луначарский,   много.
Волькенштейн – удивлённо:
   Вы это серьёзно?
Цветаева:
   Совершенно серьёзно! У него напечатана на прекрасной бумаге целая куча пьес. Он даже нового социалистического Фауста написал. А Вы – ему в пику! – напишите новую социалистическую, божественную комедию!
Волькенштейн:
   Вы шутите?
Цветаева, усмехаясь:
   Какие шутки! Попробуйте! Идею – дарю, хотя жаль! Вёл он себя, всё-таки, как рыцарь. Я им очарована.
Волькенштейн – внезапно – с досадой;
   И зачем Вы только потащили меня с собой!
Цветаева   быстро:
   Ради Сони! Без Вас я бы о ней – забыла!
Волькенштейн – ворчливо:
   Соня, между прочим, и Ваша подруга была!
Цветаева – метнув в Волькенштейна ехидный взгляд:
   Да, была. Соня – наше общее достояние.
Волькенштейн недоумённо молчит. Наконец, произносит:
   Не понял!
Цветаева лукаво улыбается.

28 апреля 1922 года Марина с Алей идут прощаться с Москвой. Цветаева и Аля стоят у того места, где некогда стоял дом в Трёхпрудном переулке. Он был сломан во время революции. Доски пошли на отопление квартир. Цветаева:
   Здесь Аля, я росла. Здесь я была счастлива. Видишь, сохранились тополя, о которых я тебе говорила. Теперь таких домов по Москве раз-два и   обчёлся. Честно говоря, не понимаю, почему дом не сохранили Валерия и Андрей. Это был их дом. Но когда я представляю, что чужих людей поселили бы в нашей зале, в наших комнатах…Может и лучше, что он был сломан! Может, доски этого дома спасли кому-то жизнь во время ужасных зим во время гражданской войны. Ничего не поделаешь! Идём к Памятник-Пушкину. Попрощаемся! Может, никогда больше не увидим. Или не вернёмся, а пока большевики у власти – не вернёмся, или те же большевики и переплавят на памятник Луначарскому. Объявят декретом, что Луначарский выше Пушкина, и – конец!


Цветаева и Аля идут по Кузнецкому мосту. Навстречу им идёт Маяковский. Увидев Цветаеву, он останавливается:
   Здравствуйте, Цветаева!
Цветаева отвечает ему в тон:
   Здравствуйте, Маяковский!
Маяковский – насмешливо:
   Слышал, что Вы уезжаете. Правда?
   Правда! Вот прощаемся с Москвой, с любимыми местами. Что передать Европе?
Маяковский – резко:
   Что, правда – здесь!
Цветаева смотрит в широкую спину удаляющегося Маяковского:
   Хам! Но, талантлив, собака!

Пасмурный весенний день 11 мая 1922 года. В комнате Цветаевой – полный разгром. Разбросаны по полу тряпки, книги, картины, фотографии, трещит под ногами битое стекло. У двери – упакованный багаж: сундучок с рукописями, портплед, чемодан, корзина. Аля смотрит в окно через грязное стекло – не мытое несколько лет. Вздохнув, отходит к топящейся буржуйке, открывает крышку кастрюли, в которой варится суп, тыкает вилкой в кусок конины. Конина не протыкается. Аля снова вздыхает и закрывает крышкой кастрюлю, стоит, задумавшись, и вдруг, берёт красную резиновую куклу-пищалку, и быстро суёт её под крышку прямо в кипящий суп.
Резкий стук. Аля идёт открывать. Входит Марина с Алексеем Александровичем Чабровым, актёром, музыкантом и режиссёром, другом композитора Скрябина. Ему 34 года, у него чёрные горячие глаза, наголо обритая голова, приятное лицо. Цветаева познакомилась с ним, когда бывала в гостях у вдовы Скрябина, Татьяны Фёдоровны. Марина возбуждена, напряжена. Аля – матери:
   Марина, приходила Майя Кудашёва прощаться. Ушла, не дождавшись.
Цветаева – резко:
   Аля, мне сейчас не до Май! Скорее обедать!
Все садятся за стол. Цветаева разливает суп по тарелкам, когда она вылавливает черпаком мясо, вместе с ним она вылавливает и резиновую куколку. Цветаева подносит черпак близко к глазам:
   Это что такое?!
Аля – невинно:
   Сюрприз!
Цветаева гневно отбрасывает куколку в угол:
   Какая глупость!
Аля – сконфуженно:
   Я хотела сделать Вам сюрприз, хотела насмешить Вас. Вы в последнее время так суровы.
Цветаева – смягчаясь:
   Аля, последнее время я живу в страшном напряжении. Я всё время боюсь, что что-нибудь помешает нам уехать! Я этого не переживу!
Чабров – отодвигая тарелку:
   Спасибо, я сыт. Ну, я пошёл за извозчиком?
Цветаева – лихорадочно:
   Да, да, идите, я ужасно боюсь опоздать. Поезд в половине шестого. Успеваем?
Чабров – спокойно:
   Марина Ивановна, успокойтесь. Успеваем. У нас большой запас времени.
Цветаева – нетерпеливо:
   Ах, идите, идите скорее за извозчиком!
Чабров уходит. Цветаева – Але:
   Так, давай, Аля, ещё раз проверим, всй ли мы взяли, не забыли ли чего-нибудь.
Аля моет посуду:
   Марина, мы уже сто раз проверяли. Всё в порядке!
Цветаева – волнуясь:
   Аля, проверим ещё раз!
Аля – терпеливо:
   Хорошо.
Вытерев руки тряпкой, Аля подходит к матери:
   Тарелку со львом – взяли! Серёжин подстаканник – взяли! Янтарное ожерелье – взяли! Карандашницу с портретом Тучкова IV – взяли! Мой портрет – взяли! Мои новые валенки – взяли! Твои казанские сапоги – взяли! Красный кофейник – взяли! Примус – взяли! Синюю кружку – взяли! Плюшевый плед, который Вам дедушка подарил – взяли! Бархатного льва – взяли! Вот, все драгоценности перечислила!
   А самое главное?
   Марина, рукописи в сундучке – взяли! Ну, а кастрюли я перечислять не буду.
Аля укладывает вымытые кастрюлю и тарелки в корзину. Закрывает её крышкой:
   Всё, Марина!
Входит Чабров:
   Едем?
Все садятся: Цветаева и Чабров на стулья, Аля на чемодан. Молчание. Цветаева, вставая:
   Ну   с Богом!
Взяв вещи, все спускаются вниз по лестнице. У подъезда стоит пролётка. Лошадь – в яблоках. Цветаева и Аля садятся, размещают багаж в ногах. Чабров:
   Втроём нам не уместиться. Я возьму другого извозчика и поеду следом. Цветаева, перекрестившись – извозчику:
   Трогай!
Извозчик, полуобернувшись:
   Виндавский? (нынче – Рижский)
Цветаева:
   Виндавский!
Пролётка движется вдоль Борисоглебского переулка. На углу церковь Бориса и Глеба. Цветаева:
   Перекрестись, Аля!
Аля и Цветаева крестятся на церковь. Аля:
   Неужели, мы её никогда больше не увидим?
   Не знаю, Аля. Думаю, что никогда.
   Какое ужасное слово – «никогда»!
Пролётка поворачивает за угол. Цокают копыта лошади по мостовой.

Виндавский вокзал. Подходит носильщик, берёт скромный багаж Цветаевой. Цветаева подходт к коменданту. Он проверяет документы Цветаевой. Выдаёт пропуск. Цветаева и Аля выходят на платформу. Поезд уже подан, но народу немного. Цветаева и Аля проходят в вагон. Цветаева устраивает багаж. Затем они с Алей выходят на платформу. Появляется Чабров. В руках у него красиво завёрнутый пакет. Чабров протягивает пакет Але:
   Это вам на дорогу. Развернёшь, когда поезд тронется.
Аля берёт свёрток, входит в вагон. Чабров и Цветаева остаются вдвоём. Чабров:
   Так Вы будете жить в Германии?
Цветаева:
   Скорее, в Чехии. Мой муж – там. Но, честно говоря, я хочу жить в Париже. Вся русская эмиграция собралась там. Хотим мы или нет, но Париж – столица европейской культуры. А Вы не хотите ехать?
Чабров:
   Ещё не решил. Понаблюдать – тоже интересно.
Цветаева:
   Не опоздайте с решением. По моим наблюдениям, ничего хорошего не предвидится.
Аля:
   Марина, уже колокол!
Действительно, чья-то невидимая рука ударила в колокол. Цветаева и Чабров жмут друг другу руки. Цветаева входит в вагон. Снова удар колокола. В купе Цветаева и Аля дёргают оконные ремни, чтобы открыть окно. Чабров, встав на цыпочки, протягивает записку. Цветаева берёт записку, разворачивает, читает: «Только что узнал, в вашем вагоне едет Айседора Дункан!». Цветаева, улыбаясь, говорит Чаброву в окно:
   Это для неё большая честь – ехать со мной в одном вагоне.
Чабров смеётся. Третий удар колокола. Поезд трогается. Цветаева и Аля крестятся. Аля разворачивает чабровский пакет. Внутри – коробка конфет. На крышке коробки изображена красавица в нэпманском стиле. Цветаева:
   Как трогательно!
Берёт из рук Али коробку:
   Отвезём папе! Папа любит шоколад!
Аля – грустно:
   Какое удивительное совпадение! Я – тоже люблю шоколад!

Май 1922 года. Берлин. Пансион на Прагерплац, где остановилась в одной из двух комнат, снимаемых Эренбургами, Цветаева. Напротив пансиона, на той же площади кафе   «Прагердиле». И. Эренбург и Цветаева с Алей направляются в кафе. Цветаева одета точно так же, как в Москве, потому что кроме этого платья с офицерским ремнём у неё ничего больше нет. В её волосах    ранняя седина. Аля – поводя носом:
   Марина, в Берлине пахнет шоколадом и апельсинами!
Цветаева – в тон:
   И хорошим табаком!
Эренбург, открывая дверь в кафе:
   Здесь, Марина Ивановна, собираются писатели, издатели, поэтому я и привёл Вас сюда. Здесь у меня свой столик, за которым я работаю.
Эренбург подводит Цветаеву и Алю к столику, на котором стоит пишущая машинка. Все рассаживаются. Эренбург разжигает трубку, Цветаева вынимает папиросы.
Эренбург:
   Я пригласил сегодня на обед нужного Вам человека. Сейчас он придёт. Абрам Григорьевич Вишняк – владелец издательства «Геликон»   27 лет. Он женат на состоятельной женщине, сыну пять лет. А вот и он!
В кафе входит молодой человек лет двадцати. Он чуть выше среднего роста, одет щеголевато. В нагрудном кармашке пиджака красуется уголок белоснежного платочка, чёрные волосы гладко причёсаны назад, высокий лоб и типично еврейские черты лица.
Эренбург:
   Знакомьтесь, господа! Марина Ивановна, это Абрам Григорьевич Вишняк, владелец издательства «Геликон». Абрам Григорьевич, это Марина Ивановна Цветаева, поэт.
Цветаева и Вишняк обмениваются рукопожатием.
Вишняк:
   Я наслышан о Вас от Ильи Григорьевича. Читал Ваши произведения. Я – поклонник Ваших стихотворений.
Цветаева – быстро:
   Да, моим произведениям поклоняются, а обо мне – забывают.
Вишняк – оторопев:
   Я хотел сказать…
Цветаева:
   Нет, нет! Всё правильно! Просто, с недавних пор меня беспокоит вопрос: почему мои произведения вызывают поклонение, а я сама – нет. А ведь это я их создала!
Эренбург, чтобы сгладить неловкость:
   Марина Ивановна, что будете пить?
Цветаева:
   Кофе чёрный крепкий.
Эренбург подзывает официанта, и заказывает чашку кофе и пиво для себя.
Эренбург:
   А что будет пить Аля?
Аля – лукаво:
   Тоже пиво!
Эренбург – официанту:
   Два пива!
У Али округляются глаза, она глядит вопросительно на мать. Цветаева внимательно глядит на Вишняка. Алины брови чуть-чуть приподнимаются, она громко произносит:
   Марина, я буду пить – пиво!
Цветаева – рассеянно:
   Да, да, хорошо!
Вишняк:
   Марина Ивановна, что там, в России?
Цветаева:
   Там теперь нэп, новая экономическая политика. Они ещё называют это – военным коммунизмом. Товары появились, но покупать их могут немногие. Для большинства полуголодное существование. А вообще – полный бред! Я рада, что вырвалась оттуда. И ноги моей там больше не будет. Сыта по горло!
Вишняк – с любопытством:
   Правда, что Ваш муж был в белой армии?
Цветаева – с гордостью:
   Правда!
   А Ваш муж пишет?
Цветаева:
   Не знаю, я ведь его ещё не видела и не спрашивала. Впрочем, в юности он написал несколько рассказов.
Вишняк:
   Вы ведь бывали прежде в Германии?
Цветаева:
   И не один раз! Германию – обожаю! Мой дед – Александр Мейн – отец моей матери был обрусевший немец. Моя мать воспитала в нас с сестрой любовь к Германии. Германию считаю своей второй родиной.
Эренбург:
   Вы мне говорили, что в Вас есть и польская кровь?
Цветаева:
   Дед был женат на княжне Бернацкой Марии Лукиничне, так что польская кровь действительно – есть.
Эренбург:
   Абрам Григорьевич, Марина Ивановна привезла множество стихов из России, нигде не изданных.
Вишняк – смеясь:
   Ваш намёк я понял. Издадим! Готовьте, Марина Ивановна, сборник.
Эренбург:
   Аванс нужен немедленно, на эти деньги Сергей Яковлевич сможет приехать из Праги в Берлин. И чтобы хватило на билеты в Прагу для всей семьи.
Цветаева – быстро:
   Два сборника! «Разлука» и «Ремесло».
Официант приносит кофе для Цветаевой, пиво для Эренбурга, Вишняка и Али. Аля отхлёбывает глоток, морщится, потом отхлебывает другой глоток, на лице появляется удовлетворённое выражение. Аля – с вызовом   матери:
   Марина, я пью пиво! Вкусно!
Цветаева – рассеянно:
   Хорошо, хорошо!
Аля пристально глядит на мать. Цветаева не отрывает взгляда от Вишняка. Аля понимающе вздыхает.
Вишняк – с любопытством:
   Илья Григорьевич говорит, что у Вас есть дневниковые записи времён революции?
   Есть.
   Так давайте их тоже опубликуем в ближайшее время. Приведите их в литературный порядок, и ринесите мне.
Цветаева – загораясь:
   Хорошо! У меня есть записи, как я жила – повседневный быт в революцию   как ездила в деревню менять ткань на пшено, как я служила в Наркомнаце. Занятные записи, ничего выдуманного, жизнь, как она есть, непреображённая.
Вишняк:
   Вот и чудесно! Моя контора на Бамбергерштрассе, 7.
Цветаева улыбается:
   Я завтра же приду!
   А не могли бы Вы перевести «Флорентийские ночи» Гейне?
Цветаева – без особого энтузиазма:
   Хорошо, переведу. Но только потому, что это – Гейне. А вообще-то, переводить чужое, отрывать время от своих стихов.
Эренбург:
   У меня в номере есть Гейне, я Вам дам.
Аля – официанту:
   Ещё кружку пива, пожалуйста!
Цветаева не отрывает взгляда от Вишняка.

Поздний вечер. Цветаева укладывает Алю спать в большой комнате, которую снимает в пансионе Эренбург. Комнату он предоставил в распоряжение Цветаевой. Вся комната завалена книгами. Они лежат на креслах, на подоконнике, на столе, на полу, разрушая немецкий порядок. Аля – матери:
   Марина, а Вы рады, что мы, наконец, в Берлине?
   Безумно рада!
   А когда приедет папа?
   Приедет, как только я вышлю ему деньги на проезд.
   А Вишняк Вам понравился?
   Аля, что за вопрос?!
   Я видела, как Вы на него глядели! Вы опять увлечены, Марина?
Цветаева накрывает Алю одеялом с головой:
   Не болтай глупостей, а то устрою «тёмную».
Аля, выныривая из-под одеяла:
   А мы завтра к нему пойдём?
   Да! Спи!
   Но Вы же говорили, Марина, что мы пойдём в «КДВ» покупать подарки?!
   Сначала мы пойдём к Вишняку. Я отдам ему рукописи, и получу аванс. А уж потом пойдём в универмаг покупать подарки.
   А что мы купим папе?
   Что-нибудь практичное: тёплое бельё, например, носки, шарф, и обязательно – портсигар. У солидного семейного мужчины должен быть солидный портсигар!
   А Вам – Марина?
   Мне нужно платье. У меня одна рвань. Нужно ведь мне приличное платье в стиле «бауэрнклайд». Непременно – синее. Обожаю синий цвет. И ещё хочу купить себе крепкие горские ботинки со шнуровкой, чтобы много ходить пешком. Помнишь, сколько мы по Москве гуляли?
   Марина, но это ведь грубые башмаки, если со шнуровкой и крепкие?
   Аля, не будем ведь мы заниматься таким суетным делом, как мода?! А теперь ты хочешь спросить, что мы купим тебе?
   Ну, хотелось бы.
   А что ты хочешь?
   Марина, у меня ведь тоже вместо платьев – рвань. Может быть и мне платье, чтобы папа нас увидел красивыми?
   Верная мысль! Купим тебе платье с матросским воротником, хочешь? Я такие матроски в детстве любила.
   Очень хочу!
   И какую-нибудь игрушку, какую захочешь.
   Ах, Марина! Это всё как-то даже неправдоподобно! Неужели мы больше не будем голодать?! Ходить в рваных одеждах?! И у нас будет тепло в доме зимой?!
   Будем надеяться на лучшее, дитя моё. А теперь – спи! Мне надо поработать.
Цветаева поправляет одеяло, чтобы Але нигде не дуло, целует дочь, гасит верхний свет, и садится к столу. Зажигает настольную лампу. На столе где уже лежат раскрытая тетрадка, ручка и стоит чернильница. Цветаева принимается писать:
«Мой дорогой, благодаря Вам в мою жизнь вошла эта книга – «Флорентийские ночи». Мне нежно от Вас, как от меха».

Комната Цветаевой в пансионе. Аля сидит за столом и рисует на его краешке. Весь стол заставлен фотопортретами Николая II,  Императрицы, Цесаревича и Великих Княжон, различно сгруппированных. Цветаева сидит с другого края стола, курит и тоже на краешке стола пишет в тетрадку. Стук в дверь. Просовывается взлохмаченная голова Эренбурга:
   Марина Ивановна, Вам принесли телеграмму. По-моему, от Сергея Яковлевича, потому что – из Праги.
Цветаева бросается к двери, берёт телеграмму:
   Спасибо.
Эренбургова голова скрывается за дверью. Цветаева распечатывает телеграмму, руки трясутся, Аля стоит рядом, приплясывая от нетерпения. Возглас Цветаевой, в котором радость и ужас:
   О!!!
Аля:
   Что, Марина?!
   Аля, который час?!
   Половина одиннадцатого.
   Господи! Аля, скорее, поезд вот-вот придёт. Телеграмма опоздала! Скорее!!
В дверь на крик снова просовывается голова Эренбурга:
   Марина Ивановна, что?
   Поезд вот-вот! Телеграмма опоздала!
   Хотите, я поеду с Вами?
   Нет! Нет! Спасибо! Я должна его встретить сама! Одна! С Алей!
Цветаева мечется по комнате, хватая и бросая вещи. Наконец, хватает кошелёк, бросает его в сумочку, надевает башмаки, хватает Алю за руку и вылетает за дверь. Эренбург – вслед:
   Такси   возьмите!   (Про себя) – Хоть бы не заблудились!

Берлинский вокзал. Он огромен и пустынен. Цветаева, таща за собою Алю, в бешеном темпе летит по пустой платформе. Никого. Поезд ушёл. Цветаева останавливается. Мимо идёт носильщик. Цветаева бросается к нему:
   (по-немецки) Скажите, поезд из Праги – был?
Носильщик – доброжелательно:
   Был, Фрау, уже ушёл.
Цветаева в отчаянии стоит секунду. Снова хватает Алю за руку и мчится по зданию вокзала в ресторан, камеру хранения. Есть пассажиры, но Эфрона – нет. Цветаева мчится через залы ожидания. Люди удивлённо оглядываются на стройную, молодую, женщину в синем платье, несущуюся стремглав по залам. За нею едва поспевает десятилетняя девочка  в полосатом платье с матросским воротником. Никого. Цветаева уже в отчаянии выбегает на привокзальную площадь. Площадь щедро залита солнцем – пустынна. Цветаева выбегает на середину площади и останавливается, не зная – что делать дальше. Она вытаскивает папиросы и пытается прикурить. Спички ломаются в её пальцах. И в это мгновение с другого конца площади раздаётся крик:
   Марина! Мариночка!
Навстречу Цветаевой и Але бежит высокий худой плохо одетый человек. Он приветственно машет рукой. Цветаева – на выдохе:
   Серёженька!
Эфрон подбегает к жене и дочери. Все трое обнимаются и застывают. Слёзы катятся по лицам. Они вытирают друг другу слёзы руками.

Кафе «Прагердиле». За столиком Эренбурга Эфрон, Цветаева, Эренбург, Вишняк и Аля. Цветаева сидит рядом с Вишняком. Они что-то тихо обсуждают, не обращая внимания на окружающих. Эфрон сидит напротив, рядом с дочерью. Эренбург:
   Что будем пить?
Аля – громко:
   Пиво!
Эфрон – удивлённо:
   Что?! Ты пьёшь пиво?!
Аля – солидно:
   Конечно. Это очень вкусный напиток.
Глаза Эфрона округляются. Он ещё не верит. Но официант приносит кофе для Цветаевой, и четыре кружки пива. Одну он ставит перед Алей. Эфрон стремительно придвигает Алину кружку пива к себе:
  Аля, тебе нельзя – пиво. – (Официанту) – Для девочки принесите лимонад.
   Слушаюсь!
Аля – обиженно:
   А Марина мне разрешала пить пиво!
Эфрон – Цветаевой:
   Мариночка, извините, что отрываю Вас, разве Вы разрешали Але пить пиво?!
Цветаева, как будто очнувшись:
   Я?! Да Вы   что?! Как можно?!
Эфрон торжествующе глядит на Алю, перед которой официант ставит бокал лимонада. Аля – растерянно:
   Но ведь я – пила! Прямо у Вас на глазах!
Цветаева   категорично:
   Этого не может быть!
Аля:
   Не фига, себе!
Эфрон:
   Аля!
Аля, тяжело вздохнув, принимается за лимонад. Цветаева – возбуждённо:
   Мы с Абрамом Григорьевичем обсуждаем это злосчастное письмо Алексея Толстого. Как он мог! Как он мог!
Эфрон:
   Что он мог?
   Ах, Серёженька, Вы ведь не знаете! Толстой опубликовал в литературном приложении газеты «Накануне» письмо Корнея Чуковского, оставшегося в Москве. Письмо-то – частное. Это   во-первых! Но, главное, во-вторых! В письме Чуковский называет фамилии писателей, поругивающих Советскую власть.
Эфрон:
   Да, нехорошо!
Цветаева – взрываясь:
   Нехорошо?! Нехорошо?! Серёженька, это не нехорошо! Это – политический донос и подлость! Я ещё могла бы подумать, что кто-то из лже-друзей Толстого оказал ему такую дурную «услугу», напечатав это письмо. Но Толстой – редактор «Накануне»! Редактор! Никто его не подвёл! Никто не заставлял! Он сделал это сам! Если он опубликовал это письмо по просьбе Чуковского, то это подлость Чуковского. «Накануне» продаётся на всех углах Москвы и Петербурга. Если же он этого не просил, то мало того, что Толстой подводит под монастырь литераторов, но и самого Чуковского! Хороша услуга! Толстой, что   трёхлетний ребёнок, не подозревающий ни о существовании в России Г.П.У. – вчерашнего Ч.К. Он, что   не знает, что все советские граждане зависят от этого Г.П.У.?! Он, что   не знает, что «Летопись Дома Литераторов» гепеушники закрыли?!
Эфрон – жалобно:
   Мариночка, не волнуйтесь!
   Как же не волноваться! Это со стороны Толстого – гнусность, и подлость! Есть над дружбами – круговая порука ремесла, круговая порука человечности! Почему он о ней забыл?! Я сегодня же пишу открытое письмо Толстому! Опубликует «Голос России». Абрам Григоьевич уже договорился об этой публикации. Я – вне себя от бешенства. Их, упомянутых в письме, всех же расстреляют!
Эфрон – миролюбиво:
   Ну, почему же сразу – расстреляют?! За что?! Подумаешь, Советскую власть поругивают! Они же не предпринимают никаких контрреволюционных действий.
Цветаева – спокойней:
   Серёженька, для этих ублюдков-большевиков критика их власти – тягчайшее преступление, за которое они расстреливают без суда и следствия. Поверьте мне! Я – только что – оттуда! Абрам Григорьевич, Илья Григорьевич, помогите мне напечатать ещё один сборник стихотворений. Называется – «Лебединый стан». Это о Добровольчском движении. Прекрасные стихи, уверяю вас. Чтобы вы поняли, что за стихи по своей направленности, я прочту вам одно.
Цветаева начинает читать наизусть:

Белогвардейцы! Гордиев узел
Доблести русской!
Белогвардейцы! Белые грузди!
Песенки русской!
Белогвардейцы! Белые звёзды!
С неба не выскрести!
Белогвардейцы! Чёрные гвозди
В рёбра, Антихристу!

Эфрон и Эренбург переглядываются. Вишняк – восторженно:
   Марина Ивановна, ещё!
   Охотно!

Надобно смело признаться, Лира!
Мы тяготели к великим мира:
Мачтам, знамёнам, церквам, царям,
Бардам, героям, орлам и старцам.
Так, присягнувши на верность царствам,
Не доверяют Шатра – ветрам.
Знаешь Царя – так псаря – не жалуй!
Верность, как якорем нас держала,
Верность величью – вине – беде,
Верность великой вине венчанной!
Так, присягнувши на верность – Хану,
Не присягают его орде!
Ветреный век мы застали,   Лира!
Ветер в клоки изодрал мундиры,
Треплет последний лоскут Шатра.
Новые толпы – иные флаги!
Мы ж, остаёмся верны присяге,
Ибо дурные вожди – ветра!

Вишняк рукоплещет в восторге:
   Прекрасно! Прекрасно! Великолепные стихи! Просто великолепные!
Цветаева – с разгоревшимися щеками:
   Спасибо! Возьмёте третий сборник – «Лебединый стан»?
Внезапно Вишняк сникает и   уклончиво:
   Погодите, давайте вначале выпустим те два сборника, что Вы мне дали. А там – поглядим.
Цветаева – горячо:
   Надо выпустить, как можно быстрее! Отчего я не отдала Вам сначала «Лебединый стан» вместо «Разлуки»?! «Разлука» подождала бы!
Эренбург:
   Марина Ивановна, я бы на Вашем месте не торопился с публикацией таких стихов! Простите меня, я вообще бы такие стихи – не публиковал! И знаете – почему?! Потому что этими стихами Вы отерыто заявляете – кто Вы, с кем Вы, и против кого – Вы! И вообще, тема эта уже не актуальна. Я не знаю, что хуже, когда Толстой подставляет других людей, или, когда Вы сами себя подставляете?
Цветаева – гневно:
   Я приехала в свободную страну? Я могу свободно печатать всё, что написала?!
Эренбург – пуская клубы дыма из трубки:
   А Вы не допускаете, что у Г.П.У – длинные руки? За такие стихи не поздоровится   ни Вам, ни Вашей семье!
Цветаева   резко:
   Чем Вы меня пугаете? Я только что оттуда! Некогда этим товарищам заниматься ещё и   заграницей. Я хочу напечатать эти стихи – и напечатаю! Чего бы это мне не стоило!
Эренбург:
   Это может стоить Вам – жизни!
Цветаева – вскипая:
   Здесь, я уже ничего не боюсь! Я боялась – там! Боялась умереть от голода! Боялась живьём замёрзнуть! Боялась – за детей! И эта поганая революция сожрала моего ребёнка! Ничего я теперь не боюсь!
Эренбург – Эфрону:
   Сергей Яковлевич, тогда расскажите, что Вы мне давеча рассказывали. Очень полезно послушать.
Эфрон – Але:
   Иди, детка, погуляй полчаса, но так, чтобы нам тебя из окна было видно.
Аля – ворча себе под нос, уходит:
   Пива не дают! Слушать – не дают! Что за жизнь пошла!
Подождав, когда Аля закроет за собою дверь, Эфрон   Цветаевой:
   Мариночка, я должен Вам сказать, что тема Добровольчества действительно – не актуальна. И вот – почему. То, что Вы воспеваете белых, это они конечно, заслуживают. Но Вы знаете всё не до конца. Белые – отнюдь не ангелы. Мы воевали под лозунгом «За Родину, против большевиков!». С таким лозунгом легко умирать, но победить – нельзя! Добровольчество не было народным движением. Понимаете?! Народ отнёсся равнодушно к нам, или даже с ненавистью.
Цветаева:
   Но ведь Вы писали, что народ, крестьяне приветствовали Добровольческую армию, помогали вам, как умели – лошадьми, продовольствием. Я, между прочим, будучи народом – желала Вашей победы!
Эфрон – мягко:
   Понимаете, белое движение обросло чёрною плотью. Я имею в виду помещиков. Они требовали свои земли назад. А земля – народная. Мы воевали, а назад – не оглядывались. А народ обзывал нас золотопогонниками. Он нас ненавидел. Разложение пошло с хвоста. С этих самых помещиков. У нас, между прочим, были карательные отряды – для усмирения недоволных. Мы пороли людей, которые были не с нами. Мы – вешали мятежников против нас. Мы отбирали – награбленное и присваивали его. Мы были жестоки по отношению к тем, кто поддерживал революцию. Нам надо было идти под лозунгом «С народом – за Родину». Тогда бы у нас был шанс – победить.
Цветаева:
   Серёженька, лозунг «За Родину – против большевиков»   мне понятен. Он внятен! Но этот – «С народом   за Родину»   не внятен, и не понятен. За Родину с народом» – против кого? С каким народом? Без добавления – «против большевиков» не обойдёшься. А большевики   народ? Или с луны свалились? Вас послушаешь, иак народ весь с большевиками и за большевиков. А о Кронштадском восстании Вы слышали?! Это тоже – народ! И я собственными глазами видела, как большевики этот самый народ – грабили. И  самое главное – Вы говорите о белом терроре. А про красный террор Вы слышали? И, давайте, вспомним   кто первым начал? Белые? Отнюдь, нет! Начали большевики! А всё остальное – последствия их мерзопакостных поступков. Почему Вы путаете причину и следствие?! Что бы Вы ни говорили, я остаюсь верной Добровольчеству. И я хочу напечатать «Лебединый стан», что бы Вы мне не рассказывали. Добровольчество – прекрасно! Простите, Серёженька, Вашего сегодняшнего настроения я не понимаю. И вообще, не надо мне ничего такого больше говорить! Добровольчество для меня – святое, не надо его отнимать. Я все революционные годы прожила не с большевикамси в советской Москве, а с белыми. Мысленно, конечно. Душой – с белыми. Кстати, вся Москва, и даже те, говорила – белые, никогда – добровольцы. Живя мысленно на Юге, большевиков я и не заметила. Только косвенно, краем ока. У меня потому отсутствовала ненависть к большевикам, потому что я любила – белых. Все мои чувства целиком на белых ушли. У меня любить одно, значит – не видеть другого. Оставим эту тему. У вас – своё мнение, у меня – своё.
Эфрон и Эренбург переглядываются. Внезапно за спиной
ренбурга вырастает фигура Андрея Белого. Развевающиеся кудри, восторженное лицо. Обращается к Цветаевой:
   Вы? Вы? Здесь? Какой я счастливый! Давно приехали? Навсегда приехали?  А за Вами по дороге не следили? Никто в купе не заглядывал? Тросточкой багаж не простукивал? Не было? Вы Хорошо помните – не было?
Цветаева – улыбаясь:
   Я очень близорука. Может быть, и было, да я не видела.
   Почему мы с Вами так мало встречались в Москве? Так мимолётно. Я всё детство о Вас слышал, Всё Ваше детство. У нас с Вами был общий друг – Эллис. Он мне всегда рассказывал о Вас и Вашей сестре – Асе. Я просил его взять меня с собой к Вам в гости, но он в последнюю минуту всегда уклонялся.
   А мы с Асей мечтали Вас увидеть! И однажды, случайно, у Эллиса…
   Так это были Вы?! Неужели та – Вы?! Но, где же тот румянец?!  Я тогда так залюбовался! Самая румяная и серьёзная девочка на свете!
   Ещё бы! Мороз! Владимирская кровь – и Вы!
   А Вы…владимирская? Из тех лесов дремучи-их!
   Мало, что из лесов! А ещё из города Тарусы Калужской губернии, где на каждой могиле – серебряный голубь.
   Таруса! Родная! Ведь с Тарусы и начался Серебряный Голубь. С рассказа Серёжи Соловьёва про те могилы. Так Вы – родная!  Вы – дочь профессора Цветаева. А я – сын профессора Бугаева. Мы – профессорские дети и поэты.  И мы с Вами – сироты, потому что наши отцы умерли. И какое счастье, что мы за одним столом! И нам дадут кофе из одного кофейника!  Ведь это роднит! Какая удача – совпасть с Вами здесь! Ведь я мог оказаться в Сербии. А Вы – в Сибири.
Подходит Аля, которой надоело слоняться на улице. Цветаева:
   Аля, это поэт Андрей Белый, о котором я тебе рассказывала.
Белый отскакивает назад, всплёскивает руками:
   Боже! Это Ваша – дочь?! Такая большая?!
Цветаева, указывая на Эфрона:
   А это мой муж и Алин отец, Сергей Яковлевич Эфрон.
Эфрон встаёт и кланяется. Белый пожимает ему руку:
   Рад! Очень рад! Как долго Вы будете в Берлине?
Цветаева – подумав:
   Как можно дольше! Мне здесь нравится!

Офис Вишняка. Цветаева – Але:
   Аля, пойди, погуляй на улице. Можешь купить себе мороженое. Только не уходи далеко. Гуляй так, чтобы я тебя видела в окно.
Аля понимающе кивает и выходит, взяв у матери деньги. Цветаева – Вишняку с напором:
   Абрам Григорьевич, почему Вы не отвечаете на мои письма? Я шлю Вам уже седьмое письмо, и – молчание в ответ! Я жду письма от Вас каждый день. Я пишу Вам по ночам. А днём – жду! Неужели Вам нечего мне сказать? Разве мои письма не красноречивы? Разве Вы каждый день получаете от женщин такие письма?! Отвечайте, сударь!
Вишняк слушает Цветаеву с опущенными глазами. Когда наступает пауза, он поднимает глаза. В них – боль:
   Марина Ивановна, дорогая, Вы пишете чудные письма! Ничего лучше я в жизни не читал! И мне не пишут женщины, тем более такие письма.
На лице Цветаевой появляется удовлетворённое выражение.
   Но Вы должны меня понять. Мне не пишут женщины. Они не осаждают меня. Я ведь не оперный певец и не танцовщик. Я, видите ли, женат. И у меня – маленький сын.
Цветаева – высокомерно:
   О чём это Вы?! При чём тут какая-то жена и, тем более, Ваш сын?! У меня у самой есть дочь. При чём тут   это?! Есть я – и есть Вы! Этого вполне достаточно для взаимоотношений.
Вишняк, с трудом подбирая слова:
   Видите ли, дорогая Марина Ивановна! Вы совершенно необыкновенный человек! Такой смелый, такой раскованный, такой безумно талантливый,   именно безумно талантливый! Но, видите ли, я некоторым образом, люблю мою жену, и сейчас у меня с женой усложнились отношения. Очень усложнились. И я не мог Вам отвечать, потому что я думал о другом…о другой…о жене. Она, я скажу Вам, потому что я понимаю, когда ждут, но не получают ответа, я скажу Вам, по секрету, что моя жена – с Эренбургом. Да, да, Эренбург уехал отдыхать на море и увёз с собою мою жену. Вы понимаете? Да. Это очень грустно. Вы понимаете? Я …Мои мысли и чувства заняты совсем другим…Вы в письмах не правы, говоря, что у меня нет сердца, что я чувствую, как волк, кончиком носа…Я…У меня – есть сердце, и ему больно. Он отбил у меня жену. Могу ли я думать о ком-то другом…другой, даже если эта другая – Вы!
Цветаева слушает Геликона с возрастающим удивлением:
   Геликон, зачем Вы мне всё это рассказываете? Причём тут Ваша жена? Вы просто должны были писать мне в ответ. Представляете, какие это могли быть прекрасные письма! Жена – женой! Я же не прошусь к Вам в жёны! Мне это не надо! Я даже в любовницы к Вам не прошусь, потому что мне и это – не надо! Я просила Вас – отвечать на мои письма, и только! Я просила Вашей души. Другие женщины просят так много – всё! Всё, кроме души. И этой малости Вы меня лишили, потому что Ваша жена сбежала с другим?
   Но я не всё рассказал. Только, умоляю, это строго между нами! Обещайте мне!
   Само собой разумеется!
   Когда они приехали с моря, Эренбург принёс мне новую книгу стихов, написанную там, на море, и назвал её «Звериное тепло». Звериное! И самое удивительное, он захотел эту книгу мне – продать! Мне – продать! Чтобы я её – издал! Вы понимаете?! Нет, Вы понимаете?! Что это? Бесстыдство? Цинизм? Что?!
Цветаева – быстро и решительно:
   Книги – не издавайте! Жены силой – не отнимайте! Пули в лоб – не пускайте! Книга сама издастся. Жена вернётся. Лоб уцелеет. Всё – суета сует!
   Только умоляю, это между нами!
   Между нами! Будьте спокойны!
   Но Вы меня понимаете, что я не мог Вам писать?!
Цветаева – высокомерно:
   Не понимаю! Знаете, у меня есть девиз: Ne daigne!   Не снисхожу! Ни до чего не снисхожу! И до Ваших этих семейных дел – не снисхожу! Какое мне до всего этого дело! Вы могли бы написать прекрасные письма – мне, а Вы этот шанс – упустили! Вы могли бы быть – моим собеседником в вечности, а Вы думали о пустяках! Не снисхожу! И, пожалуйста, верните мне – не забудьте!   мои письма и стихи, которые я посвящала Вам. Не забудьте! До свиданья!
Вишняк – обиженно и растерянно:
   Верну, не сомневайтесь! До свиданья, Марина Ивановна. – (В спину – Цветаевой) – Простите меня!
Цветаева, оборачиваясь в дверях, с лёгкой усмешкой:
   Бог простит!

Глубокий вечер. Аля спит на диване. Эфрон и Цветаева лежат в постели. Цветаева – на руке Эфрона, положив ему голову на грудь:
   Серёженька, не горюйте об Ирине. Вы её совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось. Не вините себя в бессердечии, я просто не хочу Вашей боли. Я всю вину беру на себя! Я в утешение Вам скажу, что Ирина была очень странным ребёнком, – безнадёжным. Она всё время качалась, ничего не говорила,    быть может   рахит, быть может – вырождение – не знаю. Конечно, не будь революции, всё было бы иначе. Когда она умерла, я одеревянела. Серёженька, у нас будет сын – чудесный героический сын, потому что мы оба – герои. О, как я выросла, Серёженька, и как я сейчас достойна Вас!
   Мариночка, не надо меня возвеличивать. Я же Вам говорил. В белом движении было много Георгиев, но было и множество Жоржиков. Понимаете, что я хочу сказать?
   Но Вы-то – Георгий, а не Жоржик! А про Жоржиков, я Вам сказала, я ничего знать не хочу.
Эфрон – с усмешкой:
   Вы хотите видеть только то, что хотите. Так нельзя!
Цветаева – немного обиженно:
  Позвольте мне быть самой собой, Серёженька.
Эфрон:
  Давайте решим, как быть дальше, где нам жить. Мне надо возвращаться в Прагу.
Цветаева – быстро:
   Я хочу пожить в Берлине.
Эфрон – с неожиданной горечью:
   Да, я заметил, что у Вас на то есть особые причины. Оставайтесь, но всё-таки, где мы будем жить в дальнейшем, когда Вы пресытитесь Берлином?
Цветаева:
   Серёженька, я действительно не могу поехать сейчас. Я отдала Вишняку две рукописи и должна подготовить прозу. Он обещал напечатать. Это – деньги. Нам нужны деньги. И ещё, я должна перевести Гейне, он попросил перевести «Флорентийские ночи». Это – тоже деньги. Я должна зарабатывать на жизнь.
   Но Вы приедете в Прагу?
   А почему я – в Прагу, а не Вы – в Берлин?
   Мариночка, я понимаю, что сейчас Вы хотите остаться в Берлине, и понимаю – почему. И дело вовсе не только в одних рукописях. Ничего, я подожду. А в Прагу, потому что я там учусь. В Германии только внешне хорошо, на самом деле – экономический кризис, и Вы скоро это почувствуете. Работу найти трудно, русских школ нет, а Алю нужно учить.
   Да, но здесь много русских эмигрантов и есть книжные издательства. Не успела я приехать, как уже издаю книги. А Алю я могу обучать дома, языкам, литературе, истории, географии. Без математики она проживёт. Прожила же я и ещё проживу. Главное, уметь считать, а это она умеет.
   Мариночка, мы живём несколько в другое время. Теперь девочкам необходимо давать государственное образование. В Чехии есть русская гимназия-интернат, есть ежемесячный журнал с большим литературным отделом, где можно печататься. Язык близок русскому
   Язык меня не волнует. В Германии я свободно могу общаться на немецком или, если понадобится, на французском.
   Тогда – самое главное! Чешский президент Масарик обещает выплачивать иждивение русским эмигрантам – философам, поэтам, писателям, живописцам. Вы будете получать это иждивение, как литератор, я буду получать стипендию, как студент. Вы сможете писать, не заботясь о хлебе насущном. Неужели мы не проживём?! Прага – изумительно красивый город, не чета   Берлину! Особенно центральная часть! Гулять по Праге – блаженство! Готика! Средневековье! Вы ведь любите средневековье. Конечно, в Праге – дорого, но в пригородах и деревнях – доступно. Все студенты снимают жильё именно там. На поездах можно ездить в Прагу хоть каждый день.
   Пригород – это та же деревня, а я ненавижу жить в деревне. Я – сугубо городская жительница, Вы же знаете. Ненавижу отсутствие удобств, ни помыться нормально, ни постирать, ни…ну, сами знаете. А печки топить! Я уже в революцию натопилась печек по уши!
   Мариночка, чудная природа! Вы такой не видели! Живописная! Горы! Леса! Ручьи! Гуси! Реки! А чешская народная музыка! Чудо! И иждивение, которое обещает Масарик. Это же здорово! А в Берлине такого иждивения нет. Право! Лучше Чехии – не найти!
Молчание. Эфрон пытается заглянуть жене в лицо. Это ему удаётся. Он видит нахмуренные сдвинутые брови, крепко сжатые губы. Наконец, Цветаева произносит:
   Хорошо, раз природа – пусть будет Чехия! Но я поживу в Берлине месяц-другой.
Эфрон облегчённо вздыхает и откидывает голову на подушку. Через минуту раздаётся лёгкий храп. Цветаева заглядывает в лицо Эфрону, и обнаруживает, что он уже спит. Цветаева осторожно встаёт, укрывает одеялом мужа, проверяет, не сбилось ли одеяло у Али, встаёт у окна, открывает форточку и закуривает. Шёпотом произносит:
Деревня, где скучал Евгений
Была – прелестный уголок.
Как я не хочу в деревню! Пусть даже она – прелестный уголок!

Пансион на Прагерплац. Цветаева с Алей идут домой с прогулки мимо служителя, выдающего ключи:
   Фрау, Вам почта.
Цветаева – удивлённо:
   Мне?
Служитель передаёт Цветаевой письмо и посылку. Она читает обратные адреса:
   Один из пригорода Берлина   Цоссена, а этот – из России. Какой конверт   вскрываем первым?
Аля – деловито:
   Первый из Цоссена, а из России – потом.
Цветаева вскрывает письмо:
   Аля, это – от Андрея Белого! «Глубокоуважаемая Марина Ивановна, Позвольте мне высказать глубокое восхищение перед совершенно крылатой мелодией Вашей книги «Разлука». А, это ему Вишняк дал почитать, когда Белый у него ночевал. «Я весь вечер читаю   почти вслух; и почти распеваю. Давно я не имел такого эстетического наслаждения. Весь вечер под властью Час Вашего стиха! Простите за неподдельное выражение моего восхищения и примите уверения  в совершенном уважении и преданности»   Борис Бугаев. Ну, Аля, каково?!
   У Вас, Марина, появился ещё один поклонник!
   Так, теперь – посылку из России.
Цветаева разворачивает бумагу – в бумаге книга и письмо.
   Аля, а это – от Пастернака. Смотри-ка, его книга «Сестра моя – жизнь». Теперь – письмо.
Цветаева молча читает. Аля – с нетерпением:
   Марина, ну – что?!
Цветаева – читает:
   «Как могло случиться, что, плетясь вместе с Вами следом за гробом Татьтяны Фёдоровны, я не знал, с кем рядом иду?»   Это, когда мы хоронили Шлёцер, вдову Скрябина. Пастернак обожает, и обожествляет Скрябина, и бывал у неё.   «Вы – дорогой, золотой, несравненный мой поэт».
Аля – глубокомысленно:
   Так! Ещё один поклонник! Думаю – это   не последний!
   Я – тоже его поклонница, Аля!
   Значит, это Ваше новое увлечение? И хорошо! А то мне этот Вишняк не нравится. Какой-то – никакой!
Цветаева прижимает письма к сердцу. На её лице благодарный восторг.

Конец сентября 1922 года. Аля, Марина и Эфрон бредут по щиколотку в грязи по дороге. Нудно моросит осенний холодный дождь. Каждый член семьи несет часть поклажи. Эфрон несёт огромный чемодан. Цветаева – керосиновую лампу и примус. Аля – корзину с обувью. Аля спотыкается и чуть было не падает, но удерживается на ногах:
   Марина, я чуть не упала.
Цветаева останавливается и поджидает дочь:
   Постарайся не упасть. Где я тебя отмывать буду?
   Марина, давайте немного отдохнём. У меня ноги устали – из грязи их вытаскивать. Ну, и Чехия! Неужели тут всегда дождь?
   Наверное, всё-таки, не всегда. Если остановимся, нас совсем зальёт дождь!
   Всё равно уже мокрые до нитки!
Цветаева и Аля стоят, отдыхая. Аля – грустно:
             Марина, как тяжело переезжать! Из Горних Мокропсов – в Дольние! Из Дольних в   Иловищи. Из Иловищ – во Вшеноры. Это что – снижение?! Лучше бы наоборот! Из Вшенор – в Дольние. Из Дольних – в Горние! Всё выше и вышё.
Эфрон – окликает:
   Марина, Аля, поторопимся. Мне ещё в Прагу возвращаться.
Снова все тащатся по грязи, пока не подходят к домику в конце улицы. Жёлтый домик с розовой черепичной крышей. Во двор открывается зелёная калитка. Двор порос утиной травкой. Снятая Эфроном комната  с низким потолком, изразцовая печь с духовкой и множеством заслонок, которую надо топить хворостом, который будут собирать в лесу, два небольших окна с зелёными рамами, третье окно – маленькое – возле печки. В комнате стол,  длинная скамья, две кровати. Слышно, как Эфрон разговаривает о чём-то с хозяйкой – глухой старухой. Неистово лает собачонка   Румыга, с которой пытаются подружиться Цветаева и Аля.
Цветаева – Але:
   Хорошо, что хозяйка – глухая. Не будет нас донимать досужими разговорами. Серёжа просит у неё соломы или сена, набить матрацы, а она, не слыша, что он просит, предлагает ему купить у неё лук или картошку.
Собачонка перестаёт лаять, начинает вилять хвостом. Цветаева:
   Видишь, мы ей понравились. Значит, будем здесь жить хорошо!
Эфрон заходит в комнату:
   Едва ей втолковал, что нам надо. Обещала матрацы сеном набить. Ну, Мариночка, я поехал.
   Как?! Уже?!
   Ничего не поделаешь! Завтра мне рано вставать. Мариночка, я приеду вечером в пятницу на воскресные дни.
Эфрон торопливо целует жену и дочь и уходит. Цветаева, оглядывая своё новое жилище:
   Ну, давай, Аля, устраиваться.
Аля:
   А я ещё видела во дворе двух котов! Полу-диких!
   Вот и замечательно! Собака – есть! Коты – есть! Кровати – есть! Печь – есть! Стол – есть! Можно начинать жить!
Входит старуха и что-то говорит, показывая на печь. Цветаева внимательно вслушивается. Старуха уходит. Цветаева:
   Если я правильно поняла, то топить надо хворостом, а его мы должны сами найти в лесу.
Аля:
   Ни фига, себе!
Спохватывается, увидев выражение лица матери:
   Это же замечательно, Марина! Так романтично! Как в сказке!
Цветаева – недоверчиво:
   Ты думаешь?
Аля – с жаром:
   Особенно – под дождём!
Цветаева улыбается.
   Тогда – идём!

Октябрь 1922 года. Смиховский вокзал в Праге. Из подошедшего пригородного поезда выходит Цветаева. Она растерянно смотрит по сторонам. Навстречу ей бежит встречающая её Катя Рейтлингер:
   Марина Ивановна! Здравствуйте!
Цветаева близоруко щурится:
   Вы – Катя Рейтлингер?
Катя – радостно:
   Да, да! Я – Катя, сестра Юлии.
   Простите, я видела Вас только один раз, когда нас Сергей Яковлевич знакомил, и не очень хорошо запомнила Ваши черты.
Катя:
   Не за что прощать. Теперь мы познакомимся поближе. В следующий раз Вы меня сразу узнаете.
Цветаева:
   Вы – тоже студентка?
Катя – смеясь:
   Тоже. Сергей Яковлевич просил меня позаботиться о Вас, и проводить до редакции. Прошу!
Катя шутливо и галантно предлагает свою руку Цветаевой. Поколебавшись, Цветаева берёт Катю под руку:
   Мне в прошлый раз показалось, что Ваша сестра Юлия влюблена в Сергея Яковлевича.
Катя – беззаботно:
   Мы все в него влюблены. Он такой милый. Как он замечательно пародирует профессоров!
Цветаева – ворчливо:
   Да, он – актёр. Игрывал в спектаклях. Вы меня простите, что я – Вас от Ваших дел отрываю. Прагу совсем не знаю, могу пойти не в том направлении. Да ещё чортова близорукость. Боюсь улицы переходить из-за автомобилей. Чортовы игрушки!
Катя – озабоченно:
   А очки?
Цветаева внезапно останавливается   возмущённо:
   Где Вы видели поэта – в очках?!
Катя – смущённо:
   Нигде.
Цветаева – удовлетворённо:
   Нигде! Правда, у меня есть лорнет. Но не стану же я автомобиль лорнировать?!
Катя заливается смехом. Цветаева улыбается:
   Что?! Представили, как я посреди улицы лорнирую автомобиль? Ну, идёмте, милая. Какой Вы ещё ребёнок!

Катя подводит Цветаеву к двери редакции журнала «Воля России». Редакция расположена неподалёку от старинной ратуши, на маленькой площади Ухельни Трх. Катя:
   Мы пришли. Вот Ваша редакция. Во сколько за Вами зайти?
Цветаева:
   Спасибо, Катюша. Не надо беспокоиться. Меня проводит на вокзал Слоним.
   Тогда, до свидания.
   Спасибо Вам!
Катя уходит. Цветаева смотрит её вслед. Затем открывает дверь редакции.

Редакция «Воли России» расположена в одной-единственной комнате, заставленной столами с пишущими машинками, стульями и шкафами. Навстречу входящей Цветаевой поднимается из-за стола Марк Львович Слоним.
   Дорогая Марина Ивановна! Ждём, ждём!. А это супруга моего соредактора Лебедева Маргарита Николаевна, совершенно замечательный, добрейшей души человек.
Цветаева пожимает руку Лебедевой. В руках у Слонима вдруг оказывается бутылка шампанского:
   Давайте отметим этот день!
Слоним открывает бутылку, наливает бокалы, стоящие на письменном столе, раздаёт их всем присутствующим:
   За Вас, Марина Ивановна! За наше долгое и плодотворное сотрудничество!
Все пьют шампанское. Слоним:
   Вы, Марина Ивановна, принесли рукопись?
Цветаева вынимает из сумочки рукопись и подаёт Слониму. Слоним – деловито:
   Присаживайтесь, господа. Сейчас я посмотрю рукопись, а вы, дамы, побеседуйте. Все рассаживаются. Слоним просматривает рукопись Цветаевой. Лебедева:
   Как я счастлива, познакомиться с Вами, Марина Ивановна. Мы с мужем – Ваши давние и преданные поклонники. Читаем всё, что Вы публикуете. Я надеюсь,что мы подружимся. Наверное, Вам одиноко жить в деревне?
Цветаева   доверчиво:
   Вы правы – очень одиноко.
Лебедева:
   Приходите к нам в гости. Вот алрес. Мы будем Вам всегда рады. Запросто приходите, без приглашений и китайских церемоний. Обещаете?
Лебедева передаёт Цветаевой листок бумаги с написанным адресом. Цветаева, беря листок:
   Спасибо. Обещаю. Я тронута. Я приду.

Конец зимы 1923 года. Вечер. Пятница. Эфрон только что приехал из Праги, уставший, мокрый, голодный. Цветаева кормит его. После ужина все садятся к столу к керосиновой лампе. Эфрон читает газету, которую он привёз из Праги, изредка поглядывая на жену. Цветаева штопает носки, шёпотом ругаясь, когда нечаянно уколет себя иглой. Аля зашивает прореху на своём платье.
Эфрон – прекращая чтение:
   Мариночка, Вы мне за весь вечер слова не сказали. Вы – не в духе? Или плохо себя чувствуете?
Цветаева взрывается негодованием. Она не кричит, но говорит сдержанно и страстно:
   Я не в духе?! А в каком я могу быть духе, если я целыми днями – одна! Вы приезжаете в конце недели, усталый, Вам не до разговоров со мною. Вы читаете Ваши паршивые газеты, которые мне и руки-то противно брать, а когда Вы отдохнёте и способны разговаривать, Вам уже надо ехать назад, в своё общежитие. В каком я могу быть духе, если мне постоянно приходится ругаться с хозяевами квартир! Они, видите ли, требуют, чтобы я каждый день мыла полы, чтобы они были стерильной чистоты! Как будто мне больше делать нечего, как только без конца мыть полы! В каком я могу быть духе, если нам с Алей каждый день приходится вместо приятных прогулок по лесу, как Вы говорили, таскать на себе вязанки хвороста! Треть дня уходит на топку печи! Чем эта жизнь отличается от московской?! Я тогда хоть людей видела. Здесь – никого – месяцами! В Праге за всё это время сколько я раз была?! Раз-два и   обчёлся! В каком я могу быть духе, если Вишняк не печатает мои московские дневники, хотя обещал. Говорит – ВНЕ ПОЛИТИКИ, тогда напечатает. Москва 1917-1919 года! Я что в это время – в люльке качалась?! Мне было 24-25 лет, у меня были глаза, уши, руки, ноги: и этими глазами я видела, этими ушами я слышала, и этими руками я дрова рубила и стихи писала! И этими ногами я с утра до ночи бегала по рынкам, по заставам, куда только не носило! ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда – правда холода, голода, гнева. Эстеты заср…е! Ручек не желающие замарать! Не дам калечить книгу! Не издаст, чёрт с ним! Найду другого издателя.
   Мариночка, но ведь всё не так плохо. Геликон издал Вашу книгу «Ремесло». И хорошо издал.
   Издал, только почему экземпляры не шлёт?! Что ждёт?!
   Мариночка, ну, потерпите. Может быть, мы удобнее дом присмотрим и переедем. Всё равно мы не можем снять в Праге жильё. Это нам   не по карману. А у меня в общежитии, Вы сами видели, повернуться негде. Что же делать?!
   А Аля – что видит?! У неё   что за жизнь?! Хворост таскать! Она что, обречена на такую жизнь?! Неужели нельзя в Праге что-нибудь присмотреть дешёвое, но с удобствами?! Ну, хоть на краю Праги!
   Мариночка, мне же некогда по квартирам бегать. Я полдня – в университете. Полдня – в библиотеке. Мне некогда. И потом, очень трудно найти то, что Вам хочется. Прага – дорогой город.
Цветаева швыряет штопку на стол, и закрывает лицо руками. Аля испуганно смотрит на мать. Цветаева, не отнимая рук от лица, сдержанно:
   А ведь я поэт Я должна писать! Пока я собираю и, тащу этот чёртов хворост, я могла бы столько написать!
Эфрон – осторожно:
   Но Вы ведь пишете, Мариночка. Вон сколько стихотворений! И «Молодца» написали! И прекрасно написали!
Цветаева, отнимая руки от лица:
   Поймите, мне нужна свобода – от быта. Быт, как бык, тупой и упрямый! Он меня в гроб вгонит! Я чувствую себя отупевшей крестьянкой. Поэту нужна   сво-бо-да! Свобода от мелочей жизни. Или я задохнусь! Я больше не могу!
   Мариночка, хорошо. Я уже обдумывал, что делать. В Моравска Тржебова есть гимназия-интернат. Давайте осенью отвезём Алю в гимназию, а сами зиму поживём в Праге. Снимем там что-нибудь подходящее.
   Серёженька, так что же Вы молчали?!
   Я обдумывал. И потом, я же не предполагал, что Вам так трудно в деревне. Другие как-то живут. И ничего. Я думал, и Вы – ничего.
Цветаева – с возмущением:
   И много среди этих других – поэтов?

Вечер. Крошечная мансардная квартира в Праге на Шведской улице, № 1373 на Смиховском холме, которую снимают Цветаева и Эфрон. В крохотной кухне, где два человека могут поместиться с  трудом, Цветаева готовит на примусе скромный ужин. Среди капустных и морковных  обрезков на маленьком кухонном столе лежит с краю неизменная раскрытая тетрадь. Цветаева, временами отрываясь от кастрюли, вытирает фартуком руки, берёт ручку, обмакивает перо в чернильницу и пишет. Затем снова подходит к кастрюле. Звонок в дверь. Цветаева идёт открывать. На пороге Эфрон и незнакомый Цветаевой человек лет тридцати. Он невысокого роста, с тёмными, зачёсанными назад волосами, с лукавым выражением довольно красивого лица. Эфрон:
   Мариночка, я с гостем. Знакомьтесь. Это Константин Болеславович Родзевич. А это – моя жена, Марина Ивановна, поэт.
Цветаева протягивает Родзевичу руку. Родзевич, галантно склоняясь, целует руку Цветаевой. Все проходят в комнату. Эфрон:
   Мариночка, Константин Болеславович – мой боевой друг в прошлом и теперешний   сокурсник. Вместе – прошли гражданскую.
Родзевич, не смущаясь:
   Только по разные стороны. Ваш муж – среди белых. Я – в Красной армии.
Цветаева – резко:
   Тогда напрасно я Вам протянула руку!
Эфрон – торопливо:
   Эк, Вы, сразу – рубить. Константин Болеславович перешёл на сторону белых. – (Родзевичу) – Моя жена к красным – непримирима!
Родзевич, галантно кланяясь:
   Марина Ивановна, не судите меня слишком строго. Я же раскаялся! Кроме того, мы с Вами – одной крови, Вы, и я! Сергей Яковлевич сказал мне, что в Ваших жилах течёт и польская кровь.
Цветаева – смягчаясь:
   Да, это правда. Род Бернацких.
Родзевич, оживлённо:
   Как же! Как же! Слышал! Древний род! Весьма, весьма почтенный род! Вы поддерживаете отношения с Вашими польскими родственниками?
Цветаева, снимая фартук:
  Нет, но знаю, что какие-то престарелые тётушки там у меня есть. Присаживайтесь. Сейчас будем ужинать.
Родзевич – весело:
   Позвольте мне Вам помочь.
Цветаева – испуганно:
   Нет, нет! Что Вы! У нас в кухне повернуться негде. Я сама. Я сейчас.
Цветаева исчезает на кухне.

Ужин втроём. Цветаева, Эфрон и Родзевич едят суп. Цветаева:
   Вкусно?
Родзевич – ласково:
   Ничего вкуснее не едал!
Цветаева, оживляясь:
   Спасибо! Знаете, я варю по своему собственному рецепту. Очень простой рецепт: взять как можно больше самых разных овощей и вместе сварить. Немного крупы. Соль, лук, перец. И готово. Главное, быстро.
Эфрон – с улыбкой:
   Главное, сытно.
Родзевич:
   А где Ваша дочь?
Цветаева:
   В начале сентября отдали в гимназию-интернат в Моравска Тржебове.
Родзевич:
   Как Вам нравится Прага?
Цветаева – восторженно:
   Сновиденный город! Ничего не видела прекраснее! Жаль только, я мало её вижу. Серёжа всё время занят. Я по утрам работаю. Впрочем, днём тоже.
Родзевич:
   Я готов поклясться, что Вы похожи на одного рыцаря, стоящего у Карлова моста. Сторожит реку. В правой руке – копьё, левая   опирается на щит. Высоко над Влтавой. Хотите, я Вам его покажу? Поразительное сходство! Я как Ваше лицо увидел, сразу об этом рыцаре подумал.
Эфрон:
   Если рыцарь похож на Мариночку, то в правой руке у него должна быть ручка или карандаш, а опираться он должен на тетрадь или книгу.
Родзевич – добродушно:
   Смейтесь, смейтесь! Я говорю правду, Вы потом убедитесь. Хотите, я покажу Вам этого рыцаря завтра же?
Цветаева – быстро:
   Очень хочу! Мне как раз следует сделать перерыв.
Родзевич:
   Так я за Вами зайду часов в двенадцать?
Цветаева – просияв:
   Отлично!
Эфрон опускает глаза:
   Жаль, что я завтра занят.
Цветаева и Родзевич смотрят друг на друга.

Ясный солнечный сентябрьский день. Цветаева и Родзевич медленно идут по Карлову мосту. Останавливаятся напротив рыцаря, стерегущего Влтаву. Родзевич   победоносно:
   Ну, что скажете?
Цветаева подносит к глазам лорнет, смотрит на рыцаря:
   Это поразительно! Действительно,   похож   на меня. Теперь я буду его любить. Он – мой! Буду ходить к нему на свидания.
Неожиданно Родзевич властно обнимает Цветаеву, целует в губы:
   Любите лучше   меня! Я – Ваш! И видеться Вы будете – со мной!
Цветаева делает слабую попытку высвободиться, но Родзевич не отпускает её. Цветаева:
   Это безумие…Серёжа…
Родзевич, как в бреду:
   Это безумие! Какой Серёжа?..При чём тут Серёжа?..Я – и Вы! Вы – и я!
Цветаева, как в бреду:
   Вы – и я! Вы – и я!
Родзевич:
   Как только я Вас увидел…
Цветаева – в упоении:
   Как только я Вас увидела…
Родзевич:
   Я сразу понял…
Цветаева, вторя:
   Я сразу поняла…
Родзевич:
   Я влюблён!
Цветаева:
   Я влюблена!
Родзевич:
   Мы будем видеться каждый день…
Цветаева:
   На Смиховом холме…
Родзевич:
   Мы будем…
Цветаева, перебивая:
   Гулять…Там – лес...Деревья! Деревьев среди – гулять…Вы высоте…Над городом…Ближе к небу…Как небожители…
Родзевич, упорствуя:
   Мы будем…
Цветаева, перебивая:
   Гулять, беседуя…На Смиховом холме…
Родзевич снова целует Цветаеву в губы. Цветаева – восторженно:
   Самое прекрасное в любви – поцелуй! Душа целует душу!
Брови Родзевича чуть-чуть удивлённо приподнимаются.

Конец октября 1923 года. Квартира Эфрона и Цветаевой в Праге. Вечер. Цветаевой в доме нет. Эфрон сидит за столом и пишет. – (Голос Эфрона за кадром, читающий собственное письмо) – «Макс, я не знал, что Пра умерла. Прими мои соболезнования. У меня – всё по-прежнему. У меня одна проблема. Это – Марина. Нет ни одной минуты, чтобы она кем-то не увлекалась. Я недавно узнал, как всегда, в таких случаях – последним. У Марины – новое увлечение, но в этот раз очень сильное. Марина – человек страстей.  Гораздо в большей степени, чем раньше, до моего отъезда. Отдаваться с головой  своему урагану стало для неё необходимостью, воздухом её жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Всё строится на самообмане.  Человек выдумывается и ураган начался. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, через день снова отчаяние. И всё это при зорком, холодном уме. Вчерашние возлюбленные сегодня зло и остроумно высмеиваются. Почти всегда справедливо».

Коктебель. Макс в мастерской читает продолжение письма Эфрона.  (Голос Эфрона за кадром) – «Всё заносится в книгу. Всё математически точно отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не важно. Нечего и говорить, что я на растопку давно не гожусь. Я приехал встретить Марину в Берлин, и уже тогда почувствовал, что Марине ничего дать не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной а Вишняком, издателем. Сейчас она во власти нового урагана. На сей раз это мой друг по Константинополю и Праге Константин Родзевич. Я в отчаянии. Жизнь моя сплошная пытка. Не знаю, на что решиться. Что делать? Если бы ты мог издалека направить меня на верный путь! Меня страшно тянет в Россию».
Макс усмехается, складывает письмо, подходит к окну. За окном бушует осеннее свинцово-серое море. Макс – сам себе:
   Поэт – стихия. Пойди, усмири стихию!

Смихов холм. Цветаева и Родзевич бредут между деревьев, временами останавливаясь, обнимаясь и целуясь. Цветаева:
   Я всё Вам рассказала, что могла. Вот только последнее…Александр Бахрах – критик. Хороший, умный критик; он меня – понимал. То есть, мои стихи. Моложе меня лет на десять. Я его никогда не видела. Мы переписывались. И я его любила, как друга, как сына. Я ему писала, что хочу от него чуда понимания и доверия. Я говорила с духом. Это было прекрасно. Мой любимый вид общения. А потом появились Вы. И я написала ему, что мой час с ним – кончен. Но тепло – осталось. Его жизнь мне  по-прежнему дорога. И я ему написала, поскольку он мне дорог, чтобы он не уезжал в Россию. Там он погибнет. Всё умное и самобытное там сейчас погибает. Бахрах не вполне понял. Он не понял, что с ним говорила не женщина, а то, что над, то с чем и чем умру. Вы меня понимаете?
Родзевич – честно:
   Не очень, но я стараюсь.
Цветаева – задумчиво:
   Знаете, что я ему написала напоследок: творчество и любовность   несовместны. Живёшь или там или здесь. Для того, чтобы любить, мне надо забыть всё, прежде всего – СЕБЯ. Не видеть деревьев, не слышать листьев, оглохнуть, ослепнуть…И, кажется, это я могу с Вами! А теперь – Вы!
Родзевич привлекает к себе Цветаеву:
   Хорошо, я расскажу. У меня была женщина до того, как я встретился с Вами. Она была очень больна. Она умерла. Недавно. В отличие от этого критика Бахраха, который молод и жив.
Цветаева – нежно:
   Умерла…Бедняжка. Она, должно быть, Вас очень любила. Кто она была?
Родзевич   уклончиво:
   Так, одна рвань…Она была тяжело больна. Неизлечимая болезнь.
Цветаева, вздыхая:
   Как это печально!
Родзевич, нежно целуя Цветаеву:
   Не будем грустить. Ничего не поделаешь! Я хотел Вам сказать – давайте на что-то решаться. Я устал бегать вот так – по лесам, по горам, как волк. Надо сказать Вашему мужу. Надо оформить наши отношения. Надо снять дом, и начать жить, как люди живут.
Цветаева – изумлённо:
   А как люди живут?! А любовь?!
Родзевич – раздражённо:
   А что, по-Вашему, любовь – беседовать через столик? Любовь это когда есть общий дом и постель.
Цветаева – парируя:
   Общая пропасть?!
Родзевич – высокомерно:
   Разве Вы не знаете, что любовь – костёр, в который бросают сокровища?!
Цветаева – изумлённо:
   И что туда бросили – Вы?
   Любовь женщины, которая любила меня больше жизни! Она   умерла!
   От неизлечимой болезни?
   От неизлечимой болезни!
   Но ведь не от неразделённой любви?! Вы ведь её любили?!
Родзевич – примирительно:
   Наверное, любил. Но теперь я люблю Вас. Надо всё в нашей жизни упорядочить. Не стихийные встречи в лесу, таясь и озираясь, а спокойный законный брак, как у людей. И, уверен, что Вы хотите того же!
Цветаева:
   Вы уверены?
Родзевич:
   Какая женщина этого не хочет?!
Цветаева – тихо:
   А я – не женщина, я – поэт!
Родзевич – удивлённо:
   Так чего же Вы хотите?
Цветаева   выдохом:
   Любви!
Родзевич – терпеливо:
   Хорошо, начнём сначала. Первое, надо сказать Эфрону…
Цветаева:
   Зачем?
Родзевич, не обращая внимания:
   Второе, надо подыскать квартиру…
Цветаева:
   Зачем?!
Родзевич, не обращая внимания:
   Третье, надо вступить в законный брак…
Цветаева:
   Зачем??!!
Родзевич:
   Хорошо, начнём сызнова…Первое, надо сообщить Эфрону…
Отсутствующий взгляд Цветаевой.

Начало декабря 1923 года. Мансардная квартира на Шведской улице в Праге. Вечер. Эфрон один сидит за столом и читает газету. Входит Цветаева. Кивает Эфрону. Снимает зимнее пальто:
   Вы ужинали?
Эфрон – сухо:
   Нет.
   Я сейчас приготовлю.
   Не стоит. Я не голоден. Нам надо поговорить.
Цветаева медленно садится за стол напротив Эфрона.
   Марина, я всё знаю.
Цветаева делает протестующее движение. Эфрон – предупреждающе:
   Не надо ничего объяснять. Я всё знаю. Вы встречаетесь с Родзевичем. Вы сами уже давно оповестили в письмах об этом своих друзей. А я узнал недавно. С тех пор, как Вы стали встречаться с ним, Вы раздражительны по отношению ко мне. Я Вам мешаю. Я – жёрнов на Вашей шее. Наша дальнейшая совместная жизнь становится нелепой. Она напитана ложью. Вся эта конспирация...Давайте, покончим с этим. Я больше не могу.
Цветаева – медленно, с трудом:
   Зачем Вы об этом сказали?! Вы захотели достоверности?! Я имела право на тайну. Чужую тайну нужно чтить. А Вы всё хотите превратить в пошлый семейный скандал. Единственная свобода, которую Вы могли мне дать – не знать. Вы эту свободу у меня отняли. Неназванное – не существует. Вы – назвали. Зачем?
Эфрон – тихо:
   Мариночка, у Вас странная логика. Я знаю, и хочу, чтобы Вы знали, что мне всё известно. Жить во лжи я не хочу. Я хочу, чтобы Вы решили – с кем Вы? Не надо мучать меня. Вы должны решить. Вы свободны, Вы вправе решать. Но ещё Вы должны знать, что мы с Алей без Вас – погибнем.
Цветаева поднимает глаза на Эфрона:
   Вы – с Алей?
Эфрон – горько:
   Уж не думаете ли Вы, что Родзевич способен воспитывать чужого ребёнка?! И потом, что Вы знаете о Родзевиче?! Известно ли Вам, что у него два года была женщина, которая его любила, и которая умерла?
Цветаева – с вызовом:
   Да, мне это известно.
Эфрон – тоже с вызовом:
   И тогда Вам должно быть известно, что, встретив Вас, он на следующий день свёз эту женщину в больницу, а вечером был у Вас. Она умерла одна, томясь по нему, завещав ему свою чудную чёрную косу. Она у него на стене гвоздиками прибита. Не видели? Я не видел. Наш общий друг видел и мне рассказал.
Цветаева опускает глаза. Она очень бледна. Эфрон – тихо:
   Вы должны решить, с кем Вы остаётесь. И, пожалуйста, как можно быстрее. Я очень устал. Когда я приехал в Берлин, Вы делили своё время между мною и другим, которого теперь со смехом называете дураком и негодяем. Я не хочу ждать, когда Вы прозреете настолько, что станете называть дураком и негодяем Родзевича. Решайте!
Цветаева – с трудом:
   Хорошо! На некоторое время я уеду к знакомым и поживу у них. Мне надо подумать.
Эфрон:
   Думайте! Но помните, мы без Вас – пропадём.

Набережная Влтавы. Пасмурно. Река свинцового цвета, как и небо. Цветаева и Родзевич бредут вдоль реки. Цветаева:
   Вы мне не всё рассказали, Родзевич, о той женщине, что умерла. Скажите, когда Вы отвезли её в больницу, до того, как встретились со мною, или на следующий день, как встретились со мною? Только не лгите, и не оправдываётесь.
Родзевич:
   На следующий день.
Цветаева – жёстко:
   Почему?!
Родзевич:
   Она была очень больна, и я устал. Мне нужна была нормальная здоровая женщина.
Цветаева – с сарказмом:
   И тут же нашлась нормальная и здоровая женщина. И Вы тут же сбежали к ней. Но я Вас удивлю, Родзевич. У меня – прежде всего – нормальная и здоровая душа. И ей – больно от Вас.
Родзевич – с испугом:
   Вы меня – не любите?
Цветаева – нежно:
   Я Вас люблю! И сейчас я бросаю в огонь любви все сокровища!   Ваши! Свои сокровища   я давно уже бросила. Скажите, Родзевич, а Вы были у той женщины в больнице?
   Был. Один раз. Я пришёл, а она спала. Такие худые, худые куриные руки, куриная шея, все жилы наружу, одни кости – я не мог…Я ушёл, пока она спала.
   И пришли ко мне?!
   И пришёл к Вам.
   О, я должна быть счастлива?! Почему же я не испытываю счастья? Вы – дикарь, Родзевич! Она умерла, и Вы, схватив её косу, прибили её гвоздиком на стену. И эту женщину Вы называли мне – рванью. Неужели и меня, когда у Вас будет следующая женщина Вы назовёте   рванью?! Знаете, вот к чему я пришла. Да, я Вас люблю, но мы встречаемся сегодня в последний раз.
Родзевич – упавшим голосом:
   Но – почему?!
   Почему?! Родзевич, мы расстанемся не только потому, что Вы хотите общей постели, а для меня такая мещанская постель – пропасть! Я не хочу ухнуть в эту пропасть. Мы расстанемся потому, что я всё время думаю об этой женщине. Не из страха, что Вы со мною так же поступите, когда я заболею и стану умирать в больнице, куда Вы меня свезёте. Может быть, я только такого отношения и заслуживаю! – а из-за её одинокого смертного часа, смертного отчаяния, из-за глаз её, которых я Вам простить не могу! Она Вас ждала и звала, а Вы – не пришли! Вы в это премя целовались с другой, со мной! И говорили о ней – больной и несчастной – что она – рвань. Не могу, Родзевич! Я всегда буду об этом помнить! Так что – расстанемся.
   Но я…
   Молчите! Я Вас не таким любила, каким Вы были на самом деле. Я Вам скажу, Родзевич, я Вас отрываю от сердца – с мясом! Знаете, как поэту – мне не нужен никто. Как женщине, то есть, существу смутному, мне нужна ясность. Вы, два года были с женщиной и не пришли к ней в её смертный час. Вы два года были с женщиной и ничего не увидели, кроме «куриной шеи». Этого я не понимаю, и простить не могу! Меня от этого тошнит! И ещё: Вы заставили меня – почти что   грабить мёртвую. Меня, так страдающую от чужой боли! Вы, Родзевич, попытались вовлечь меня в низость. Но я и в низинах не теряю человеческого образа! Мой верх – при мне! Я и на самом дне колодца останусь – самой собой!
   Но мне…
   Не надо! Ничего не говорите! Вы, Родзевич, пришли ко мне – под крыло. Невесело ведь – с чёрной косой!  И одиноко! Ведь, правда?! Так что – прощайте! Я остаюсь с мужем. Он – благороднейший человек! Мы с Вами, Родзевич, люди чужих пород. Я, понимая Вас до глубины – не принимаю. Вы, принимая меня до глубины – не понимаете. Вы дали мне – впервые в жизни – любовь   силу! Такого у меня никогда в жизни не было. Спасибо Вам – за всё! Этих нескольких дней с Вами у меня никто не отнимет! И дай Вам Бог всяческого благополучия!
Цветаева церемонно кланяется, поворачивается и идёт от Родзевича. По щекам её стекают тихие слёзы. Родзевич стоит неподвижно. На его лице растерянность и обида. Он приподнимает шляпу и стоит с непокрытой головой, пока Цветаева не скрывается из виду.

Цветаева одна идёт прочь от Родзевича, куря и пуская дым через нос. Сама себе она шёпотом приказывает:
   Не плакать! Не плакать! Не плакать!
И она перестаёт плакать. Идёт, разговаривая, сама с собою, как в бреду:
   Одиночество! Меня спасёт одиночество! И тетрадь! И дружба! И природа! Зелёный куст! Да, зелёный куст сирени! Или рябины! Я разорвана пополам! Меня нет! Личная жизнь не удалась! Это надо понять и принять. Не удалась! В чем причина? В чём? В том, что я – я. Это – первое. Второе, слишком ранний брак с слишком молодым. Серёжа – прекраснейший человек! Но ранний брак – катастрофа! Это должен был быть – не брак, а дружба. Макс был прав! Прав был Макс! Где теперь Макс?! Из-за той катастрофы – эта! Цепь катастроф! Что теперь?! Жизнь в творчестве – холодная, бесплодная, безличная, отрешённая, как у старого Гёте? А ведь я   ласковая, нежная, весёлая – живая из живых! Рука – в тетрадь. И так – до смерти. Книга за книгой. Доколе? Менять города, дома, комнаты, укладываться, устраиваться, кипятить чай на спиртовке, разливать этот чай гостям. Никого не любить! Никому не писать стихов! Куда мне загнать остаток жизни?! Куда?! А ведь ещё добрая половина! 12 декабря 1923 года, среда – конец моей жизни! Господи, что я говорю?! Что я говорю?! Буду спасаться поэзией. Буду писать трагедию. Тезей! Федра! Надо думать о Тезее! Ахилл! Нет, брошу Тезея на время. И Ахилла брошу. Надо написать поэму. Нет, две поэмы, одну о любви, и другую – о конце любви, и начать так:

Горе началось с горы,
Та гора была над городом.

Цветаева останавливается, вынимает из сумки тетрадь и карандаш, пристраивает тетрадь на парапете набережной и пишет.


Август 1924 года. Вшеноры, дом 23, один из последних в деревне, направо от шоссе, на пригорке, с ярко голубым забором. Цветаева сидит на кровати и вяжет из голубой шерсти шаль. Напротив неё на стуле сидит гостья – Анна Антоновна Тескова. Это пятидесятидвухлетняя женщина с седыми волосами, ясными голубыми глазами, спокойная, и величественная. Она – чешская писательница и переводчица произведений Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, Д.С. Мережковского и др., общественная деятельница, одна из основательниц чешско-русской Едноты – культурно-благотворительного общества помощи русским в Чехии. Цветаева, усмехаясь:
   Увлеклась, неожиданно для самой себя, вязанием. Но могу вязать только прямое: шаль, шарф, одеяло. В «Воле России» напечатали стихи и «Крысолова». Прочли?
Тескова утвердительно кивает головой:
   Прекрасные стихи и прекрасная поэма. Глубокая. Многослойная.
   Святополк-Мирский напечатал о ней статью. Хвалил. И Слоним хвалил.
   Мы в Единоте собрались и «Крысолова» вслух читали. Все были в восторге.
   Я в Едноте несколько раз была, но Вас там не видела. Видно, не совпали во времени. Спасибо Вам за приглашение. Когда надо приехать, Вы говорите, в Прагу?
Тескова:
   7-го января.
Цветаева – озабоченно:
   Право, я не знаю, смогу ли прочесть эту лекцию. Понимаете, Анна Антоновна, чтобы читать лекции, надо быть уверенным, что в какой-нибудь области знаешь больше, чем другие. Я же такой области – не знаю. Тон с кафедры   поучительный. Я же могу только гадать, предполагать, но не поучать. И потом, в феврале я жду сына, и совсем не могу загадывать, смогу ли приехать. Железная дорога сейчас для меня – тяжкое испытание. Есть и ещё одна причина, но мне, право, неловко об этом говорить…
Тескова – ласково:
   Лекцию Вы прекрасно сможете прочесть, и не обязательно брать поучительный тон. Лучше даже и вовсе не поучать, а вслух размышлять. Приедете с ребёнком. Пока Вы будете читать лекцию, мы найдём женщину, которая за ним присмотрит. Всё можно устроить! И всё будет прекрасно! Кого Вы хотите, сына или дочь?
Цветаева – страстно:
   Сына! Сына! Сына! Это моя мечта!
Тескова – ласково:
   Вот запомните мои слова: у Вас будет сын! А похож он будет на Вас. Как назовёте?
Цветаева – быстро:
   Борис! В честь Пастернака. Но Серёжа хочет, чтобы был Георгий. Пока ещё не решили.
Тескова:
   Прекрасные имена! А что ещё за причина? Говорите смелее.
Цветаева – слегка покраснев:
   У меня нет подходящего для выступления платья. Нет, вру! У меня нет второго платья. Только то, что на мне. А оно уже расползается по швам. Может быть, у кого-нибудь в Вашем окружении найдётся простое стирающееся платье? Простите за нескромную просьбу. Огромные расходы! Надо дать акушерке, залог за детские весы, лекарства, санитария, и всё такое. О платье нечего и думать. А ещё детское приданое. Больше мне не к кому с такой просьбой обратиться.
Тескова наклоняется и берёт руку Цветаевой в свою:
   Платье мы устроим, и для выступления и ещё одно для дома. Только обещайте, что приедете. Я на Вас надеюсь. Пособие Вам приходит регулярно?
   Да, слава Богу! Честь и хвала Вашему президенту, что он нас, русских, так поддерживает. Без этого иждивения мы бы пропали.
Тескова, выпуская руку Цветаевой:
   Люди должны помогать друг другу в беде, разве – нет?
Цветаева – улыбаясь:
   Знаете, Анна Антоновна, я однажды прочла стихи одной монахини из Новодевичьего монастыря, и у ней были замечательные строки. Вот, послушайте:
Человечество всё же богато
Лишь порукой добра круговой..
Правда, здорово?! Лучше и не скажешь! Ко мне часто забегает Катя Рейтлингер. Добрейшее создание. Предана, как собака! Недавно разлетелась: «Марина Ивановна, что для Вас сделать? Я бы полжизни, я бы правый глаз, я бы душу…» И я, прохладно: «Три пары тёплых штанов для Али. И ещё – надвязать чулки». Потому что, зачем мне чужие полжизни, чужой правый глаз, и чужая душа, если Аля мёрзнет и у неё рваные чулки! Вот такой я лирический циник! А могла бы быть любовь! Но какая любовь, если вместо предлагаемой души прошу тёплые штаны! Катя, наверное, сразу во мне разочаровалась. Конечно, она не скажет, но всё-таки…Я ей стишки всё-таки почитала,чтобы не слишком разочаровывать. А я полагаю, что любовь это действие. Любишь меня, не цветы носи, не глаз предлагай – всё равно ведь не отдашь! – а купи тёплые штаны ребенку! Я не права?
Тескова – умилённо:
   Вы тысячу раз правы, дорогая.
Цветаева – удовлетворённо:
   Если так смотреть на любовь, то Вы меня действительно любите! Вы так много для меня делаете!
Тескова – смеясь:
   Я понимаю любовь точно так же, как Вы – действие!
Цветаева – со страстной тоской – внезапно:
   Если бы Вы только знали, как мне тяжело жить в деревне! Столько лишней работы, и такая дороговизна! Кроме жилья. Невыразимо тяжело! Все эти печки, вёдра с водой!
Цветаева отбрасывает вязание резким движением в сторону.
   А я ведь, чёрт возьми, создана поэтом! Все эти печки и вёдра отнимают у меня драгоценное время. Я, пока печку растоплю, вся сажей вымажусь, измучусь. А ведь за этот час, что я с печкой возилась, я бы могла два-три стихотворения создать! Посмотрите, какие у меня руки! Ужас, а не руки! Разве такие руки должны быть у женщины?! У поэта, тем более! Удивляюсь тем, кто мои руки бессознательно, при встрече, целует. Быт сожрал мои стихи! И меня   сожрал! Я иногда думаю, что похожа на Катерину Ивановну из «Преступления и наказания» Достоевского. Загнанная, озлобленная, негодующая, в каком-то исступлении самоуничижения и обратного. Замученная   бытом! Жизнь, что я видела от неё, кроме помоев и помоек, и как я, будучи в здравом уме, могу её любить?!
Тескова – осторожно:
   А Ваш муж Вам помогает?
Цветаева – с горечью:
   Серёжа учится, приезжает только в конце недели в десять вечера. Уставший. Ему не до  хозяйственных забот. Завален делами, явно добрыми, то есть бессеребренными. Кроме редактирования журнала, прибавилась работа в правлении союза учёных и журналистов. Его выбрали в правление. Нагружают на него ещё и казначейство. Всё это задаром. Даровые руки всегда приятны. А мы по уши в долгах. Следовало бы поделить наши жизни: ему половину моего «дома», мне – его «мира». Аля помогает. Она мне и в Москве помогала, как могла.
Тескова – мягко:
   Но Аля ведь маленькая девочка. Ей двенадцать?
   Двенадцать. Она многое может, и постирать, и полы помыть, и хворост принести, и помои вынести. Я ведь в моём теперешнем положении могу не очень-то много. Алю мы забрали из школы. У неё обнаружили затемнение в легких. А потом за лето всё прошло. Тревога оказалась, слава Богу, ложной.   (С вызовом)   Девочкам учиться не обязательно. И потом, неизвестно, что выйдет из Али. А я уже есть! Я стихами жертвовать не могу!
Тескова, молча, опускает глаза.
Цветаева – обиженно:
   Слоним место обещал для Серёжи. Замолчал. Кто-то потом рассказывал, что «уехал освежиться на 5 дней». Есть разные помойки: предпочитаю свою, внешнюю! Впрочем, я к нему отношусь с добротой, всегда на людях защищаю. Но есть в этой доброте что-то от презрения. Моё отношение к нему – моё отношение к еврейству вообще: тяготение и презрение. Мне ни один еврей даром не сходил! А ведь их – мно-о-ого! – (Загораясь)   Анна Антоновна, а что, если я через недельку-другую приеду в Прагу?! Вырвусь, и приеду! Я обожаю Прагу! Летейский, сновиденный город! Когда ещё я потом смогу вырваться на свободу?! Погуляем вместе. Навестим моего рыцаря на Карловом мосту. А?!
Тескова, поднимая глаза:
   Конечно, приезжайте! С удовольствием с Вами поброжу по Праге. Непременно приезжайте!

Последний день января 1925 года. Около девяти часов вечера. Темно. Вшеноры утопают в снегу. Разыгралась нешуточная метель. Ветер взвевает охапки колючего снега. Из дома, где живёт Цветаева, выбегает мальчик лет двенадцати. Преодолевая ветер и снег, он бежит по дороге, заметаемой снегом. Навстречу мальчику идёт закутанная в шерстяной платок женщина. Она, остановившись, спрашивает мальчика:
   Ты куда, Франтишек, в такую бурю?
Мальчик на секунду останавливается:
   Русская пани из двадцать третьего дома рожает. Бегу в Мокропсы за врачом.
Повернувшись спиной к ветру, женщина кричит:
   Лесом иди. Так будет короче. Да не упади!
Мальчик сворачивает в лес, и бредёт по колено в снегу.

Совсем стемнело. Через лес бредёт мальчик, освещая путь фонариком. За ним, стараясь ступать в следы, оставленные мальчиком, бредёт врач Григорий Исаакович Альтшулер, тридцати лет, с саквояжем в руке. Ветер временами сбивает их с ног. Они падают в снег, встают и вновь бредут среди деревьев. Альтшулер, стараясь перекричать ветер, спрашивает мальчика:
   С пани Цветаевой кто-нибудь есть?
Мальчик, вытаскивая ногу из снега:
   Никого. Муж и дочь уехали вчера в Прагу. Совсем одна.
Альтшулер прибавляет шагу.

Комната Цветаевой. Под потолком тускло горит лампочка без абажура. В углу комнаты чуть ли не до потолка сложены кипы книг. Скопившийся мусор сметён в другой угол. На смятой постели, прикрытая несвежей простынёй, лежит Цветаева и хладнокровно курит, пуская кольца дыма. Входит Альтшулер, запорошённый снегом. Он прищуривается, привыкая к свету. Цветаева – весело:
   Здравствуйте, доктор! Вы почти опоздали.
Альтшулер снимает пальто, шапку и ищет, куда бы их положить. Кладёт на пол.
Цветаева, наблюдая за его действиями:
   Там возле двери вбит гвоздь.
Альтшулер подбирает пальто с пола и нащупывает гвоздь на стене. Вешает пальто, сунув шапку в рукав. Спрашивает озабоченно:
   Есть в доме мыло и чистые полотенца. Ткань какая-нибудь?
Цветаева, улыбаясь:
   Ничего нет, доктор. Я же говорила Вам, что Вы будете принимать моего ребёнка. Вы пришли, теперь это Ваше, а не моё дело.
Альтшулер – почти крича:
   Мне нужна горячая вода. И вообще я не акушер! И Вы это знаете, и послали за мной! Кто живёт в соседнем доме?!
Цветаева – спокойно:
   Писатель Чириков с женой. А печь растоплена.
Альтшулер вылетает за дверь. Через некоторое время он влетает снова в комнату в сопровождении Валентины Георгиевны Чириковой, женщины лет сорока восьми, в прошлом актриса. Чирикова несёт в руках чистые простыни и полотенца. Бросается к печке, ставит ведро с водой – кипятить бельё. Цветаева, молча, наблюдает за суетой. Альтшулер бросает Цветаевой в сердцах:
   Марина Ивановна, Вы хоть бы курить перестали!
Цветаева – философски-созерцательно:
   Курила, курю, и буду курить!
Альшулер, отвернувшись, тихо чертыхается.
   Вам, что – не больно?!
Цветаева – резко:
   Больно – не больно! Какое Вам дело?! Делайте своё дело, сударь! А я пока покурю!
Чирикова выбегает за дверь.
   Куда?! – кричит в панике ей вслед Альшулер.
Чирикова просовывает голову в дверь:
   Бегу за помошью!
Цветаева усмехается, пуская кольца дыма. Альтшулер суетится вокруг неё:
   Марина Ивановна, Вы покричите, Вам будет легче.
Цветаева, вынимая на минуту папиросу изо рта:
   Милый Григорий Исаакович, больше себя я людей встречала. А вот сильнее – нет! Я знаете, как Господу молюсь? Господи, пошли мне высшего, и, по возможности, сильнейшего, а уж потом – суди.
Возвращается Чирикова в сопровождении старой чешки. Чешка принимается мыть пол в комнате. Общими усилиями кровать выдвигают на середину комнаты. Чирикова переодевает Цветаеву в свою чистую ночную рубашку. Альтшулер поливает вымытый пол вокруг кровати спиртом. В дверь заглядывают, оповещённые Чириковой о предстоящем событии, соседи Цветаевой по Вшенорам: Анна Илинична Андреева, вдова писателя Леонида Андреева, огнеокая, смуглая, шумная дама сорока двух лет, Екатерина Николаевна Рейтлингер, студентка двадцати четырёх лет, высокая, белокурая, Они возбуждены, жестикулируют, суетятся и знаками выражают желание быть полезными. Альтшулер выпроваживает их на кухню:
   Идите, идите, ради Бога. Если будет нужно, я вас позову.
Компания удаляется на кухню – ждать. Чирикова, подходя к Цветаевой и гладя её по голове, тихо произносит:
   Больно?
Цветаева, не вынимая папиросы изо рта, слегка кивает. Чирикова – убеждённо:
   И нужно, чтобы было больно!
Альтшулер – мягко и  проникновенно::
   Скоро родится, Марина Ивановна.
Цветаева закуривает новую папиросу. Уголки рта чуть подёргиваются. Внезапно она вынимает папиросу изо рта, сминает её в руке, молча, напрягается, закрыв глаза. Внезапно вспыхивает спирт, разлитый вокруг кровати. Отчаянный крик Альтшулера:
   Только не двигайтесь! Пусть горит!!
Цветаева открывает глаза и глядит на синее догорающее пламя.
Чирикова, наклоняясь над её головой, произносит:
   Мальчик – и хорошенький!
В глубокой тишине Альтшулер делает искусственное дыхание новорождённому. Цветаева, поворачивая голову и пытаясь увидеть, что происходит:
   Почему же он не кричит?
Молчание. Цветаева закуривает. Альтшулер методично делает искусственное дыхание младенцу. Цветаева лежит спокойно, глядя перед собою. Нервно подрагивают ноздри, выдавая скрытое волнение. Наконец, раздаётся слабый крик младенца. Ещё, и ещё! Крик крепчает. Цветаева облегчённо улыбается. Чирикова, подходит к ней и берёт её руку:
   Всё в порядке! Пуповина обмоталась вокруг горла. Теперь всё хорошо! Продышался! Слышите, как кричит?!
Альтшулер подносит Цветаевой спелёнутого младенца. Она, чуть приподнявшись, берёт его на руки, прижимает к груди, глядя в личико:
   Сын!
В дверь заглядывают дамы, находившиеся на кухне. Входят в комнату, обступают кровать, с умилением глядят на Цветаеву с сыном на руках.
   Какой хорошенький!
   Чудо, какое!
   Да он на Вас похож!
   Цветаев, не Эфрон!
   Богатырь!
   Почти что горбоносый!
  А ноздри! Ноздри! Шаляпин!
Анна Илинична – громко, ревниво, нетерпимо:
   ЛОБ!!! Сейчас видно, что сын интеллигентных родителей! Вы не так кормите! Подымите выше! Да разве это – грудь? Как в такой груди может быть молоко?? Что там вообще может уместиться?? Не удивительно, что он так недоволен. Я бы на Вашем месте дала ему цельного молока от коровы! Богатырь!
Альтшулер, наклоняясь с другой стороны – тихо, улыбаясь:
   У Анны Илиничны к нему естественные чувства бабушки.
Дверь открывается и входит местная повивальная бабка, суровая пожилая женщина:
   Что здесь происходит? Зачем меня звали?
Альтшулер – устало:
   Роды. Уже всё позади. Мне денег не нужно. А Вам заплатят, это всё Ваше. Посмотрите ребёнка.
Повивальная бабка, молча, берёт младенца из рук матери, разворачивает пелёнки:
   Всё неправильно, пуповина, и всё остальное.  Вы не знаете, что Вы делали!
Альтшулер – спокойно:
   Хорошо. Сделайте лучше.
Повивальная бабка смотрит на младенца   сердито:
   Дышит он нормально, но выполнено всё было неправильно.
Присутствующие насмешливо переглядываются. Цветаева – нежно:
   А родила я его – правильно?
Повивальная бабка, не почуя подвоха:
   Как я могу сказать, если я не видела, как Вы его рожали! И зачем это Вы, мамаша, курите при младенце?!
Цветаева – философски-созерцательно:
   Вот такая я, мерзавка! Хотите рюмочку с морозцу?
   На работе – не пью,   произносит повивальная бабка, протягивая руку за стаканчиком. Чирикова поспешно наливает спирт в стаканчик и смиренно подаёт повивальной бабке. Женщина выпивает и крякает. Неожиданно улыбается:
   За роженицу и младенца!
Все – негромко:
   Ура! Ура! Ура!

Конец февраля 1925 года. Вшеноры. Дом, где живёт Цветаева. Ольга Елисеевна Чернова-Колбасина, писательница, журналистка, жена одного из основателей партии эсеров, министра земледелия Временного правительства, председателя Учредительного собрания Виктора Михайловича Чернова, тридцатидевятилетняя дама, благожелательная и спокойная, в гостях у Цветаевой, с которой она подружилась в 1924 году в Праге, где была её соседкой по дому в Смихове. Цветаева показывает Ольге Елисеевне приданое сына:
   Смотрите, Ольга Елисеевна, всего натащили, и распашонки, и пелёнки, и чепчики, и одеяльца. Только штанов никто не принёс.
Ольга Елисеевна, одобрительно рассматривая приданое младенца:
   Ну, штаны ему ещё рано. А гулять – как? Такого великана на руках не потащишь.
Цветаева – с гордостью:
   Я ему коляску купила за 50 крон. Почти новую. Продавали русские за отъездом. А потом редакция «Воли России» подарила ещё одну, как «своему будущему сотруднику». Анна Антоновна привезла мне халат   бумазейковый, кирпишный с сиреневыми лилиями   и платье. И Мурке детские вещи. Правда, прелесть?! Особенно рубашечки! Мальчик обрастает собственностью. Надеюсь – она не прирастёт.
Ольга Елисеевна, перебирая детские вещи:
   Мурке? Как славно! Имя уже дали?
Цветаева – со вздохом:
   Назвали. Вчера я совершила подвиг: уступила Сергею Яковлевичу имя Бориса, которого мне так хотелось Сергей Яковлевич просил назвать Георгием. Назвали. Будет праздновать свои именины в день георгиевских кавалеров. Георгий – покровитель Москвы. И вместе с Михаилом Архистратигом – верховный вождь войск. А в народе – покровитель волков и стад. Представляете, волков – и стад. Оцените широту русского народа!
Ольга Елисеевна смеётся:
   Действительно – широта! Это мне напоминает из греческой мифологии Гермеса – покровителя торговцев – и воров. Каково! Как будете называть дома? Гошей? Жорой? Жоржем?
Цветаева – в ужасе:
   Боже сохрани! Мур! Муром и буду называть! Помните, у Гофмана – кот Мур! Георгий – Барсик   Мур! Барсик – тайный хвостик Бориса. Замечательно! Это, как будто в комнату входит солнце!
Ольга Елисеевна – с любопытством:
   Писать бросили? Столько хлопот!
Цветаева – с ужасом:
   Бросила? Как можно?! Пишу! Представляете, прозу написала. Послала Тесковой  для чешского женского журнала. О революционных годах в России. Назвала «Вольный проезд». Что-то вроде дневника тех лет. О том, как я ездила в Тамбовскую губернию менять ситец на пшено и сало. Забавная вещица. Коммунисты бы мне за неё шею свернули, а потом бы ещё и повесили. Надеюсь, руки у них коротки.
Ольга Елисеевна – серьёзно:
   Не скажите! Эта порода людей крайне опасна. Не боитесь публиковать?
Цветаева – устало:
   Ничего я не боюсь! Одного только боюсь – перестать писать стихи, а теперь ещё и прозу. Ольга Елисеевна, голубушка, найдите мне оказию в Москву к Пастернаку, если не скорую, то верную! Я сегодня ночью видела его во сне. Я ему с июня не писала. На последнее письмо о будущем Борисе он мне не ответил. Хочу проверить. Без любви мне всё-таки на свете не жить, а вокруг всё такие убожества!
Ольга Елисеевна:
   Я постараюсь. Конечно, найдём верного человека, чтобы он Вас снова с Пастернаком связал. Часто с Муром гуляете? Воздух тут, как будто хороший.
Цветаева – грустно:
   Воздух-то хороший, но это же деревня. Если дождь – грязи по колено. Ставлю коляску с Муром в беседке, где посуше. А вокруг беседки – кучи навоза. Аля сейчас там с Муром. Воздухом дышат. Ходить нельзя. Проклятый климат! Мы утонули в грязи. Небо неподвижное, ручьи холодные. Сырость, промозглость. Вот беседка и спасает. Поверите, эту зиму я провела в тюрьме – пусть, по отношению к Чека – привилегированной,   всё равно тюрьма. Или трюм. Бог всё меня испытывает, терпение моё. Чего он от меня хочет? А в беседке я стихи пишу. Задумала крупную вещь. Наверное, выйдет поэма. Помните легенду о крысолове? Вот об этом!
Ольга Елисеевна:
   Легенду помню. Действительно, хороший материал для поэмы. А я, знаете ли, уезжаю с дочками в Париж.
Цветаева – растерянно:
  Как   в Париж?! Совсем – в Париж?!
Ольга Елисеевна:
   Да, совсем в Париж! Прага – хороший город. Но в Париже больше возможностей и для меня, и для девочек. Больше печатных изданий. Там кипит литературно-культурная жизнь. Да и Виктору Михайловичу надо в Париж. Все политические течения и направления – там. Как ни крути, а Париж – столица Европы.
Цветаева – грустно:
   А с кем я буду гулять? С кем разговаривать? Из Праги-то Вы приезжаете меня навещать. А из Парижа – вряд ли приедете. Кроме Вас и Кати Рейтлингер у меня почти никто не бывает. Но Катя без ума от Сергея Яковлевича! Только о нём и говорит. Словно с цепи сорвалась. От её любви к нему и мне её любовь перепадает. Прелестная, немного сумасшедшая девочка! Приходят, конечно, другие люди, но всё какие-то разумные, почтительные. Я для них – поэт. Никому в голову не приходит – любить! А у меня только это в голове – именно в голове! – вне этого мне люди не нужны, остальное всё есть. Я   Святая Едена, которую минуют все корабли.
Ольга Елисеевна, касаясь руки Цветаевой:
   Марина Ивановна, а может – и Вы – в Париж?
Цветаева смотрит на Ольгу Елисеевну глазами, в которых стоят, не проливаясь, слёзы:
   Господи, Ольга Елисеевна, если бы Вы только знали, как я тоскую в этих чешских деревнях! Здесь, конечно, замечательная природа, но я не деревенский житель! На такую замечательную природу надо выезжать из города. Или надо здесь родиться, чтобы не тосковать по городу. Серёжа должен сдавать экзамены. Он страшно занят. Сидит в пражских библиотеках. Играет в театре. Организовал журнал «Своими путями». Но журнал денег не принёс. Только расходы. Мы Серёжу почти не видим. Он всё время чем-то занят. Худеет. Я страшно боюсь за него. Вдруг опять начался процесс в лёгких. Обязательно добьюсь, чтобы он попал в санаторий. Денег нет. Только чешское иждивение, да мои небольшие гонорары за стихи и прозу. Давеча с горечью думала, что все женщины делятся на   идущих на содержание и берущих на содержание. Я – из берущих на содержание. Мужчины легко идут на содержание! От Серёжи помощи никакой, ни материальной, ни бытовой. Я целыми днями одна с Муром. У Али появились какие-то свои интересы. Молчит. Я с Муром веду длительные беседы, причём говорю за себя и за него. И это не худший метод беседы. Я к нему приучена своими мужскими собеседниками. Они со мной всё больше молчат и слушают. Вы, Ольга Елисеевна, затронули самые больные струны моей души. Я мечтаю жить в Париже! Я обожаю Париж! Я там довольно-таки долго жила в юности. Я так Вам завидую! Я тут с ума схожу. Особенно – зимой.
Ольга Елисеевна – решительно:
   Вот, что! В Париже мы сняли трёхкомнатную квартиру. Мы скоро туда переедем, всё устроим. Приезжайте! Мы Вас поселим с детьми в самой большой комнате.А Сергей Яковлевич экзамены сдаст, приедет и снимет в Париже квартиру. А пока поживёте с нами. Ну, как?!
Цветаева – с болью:
   Я бы с радостью! Но вправе ли? Я ведь ехала заграницу к Серёже. Он без меня зачахнет,   просто от неумения жить. Я знаю, что такая жизнь – гибель для моей души, но вправе ли я на душу?! Мне чужой жизни больше жаль, чем своей души. Это как-то сильнее во мне. И потом – Аля! Ей тоже трудно, хотя она не понимает. Сплошные вёдра и тряпки – как тут развиваться?! Я утрами с нею французским занимаюсь, но есть ещё и другие предметы. На другие не хватает ни сил, ни времени. У неё детства нет, досуга нет. Она ничего не успевает, то уборка, то лавка, то угли, то вёдра, то еда, то учение, то хворост, то сон. Мне её жаль, она исключительно способна и благородна. Никогда не ропщет. Радуется малейшему пустяку. Изумительная лёгкость отказа. Но это не для одиннадцати лет, ибо к двадцати озлобится люто. Детство невозвратно.
Ольга Елисеевна – сердито:
   Милая Марина Ивановна, мне кажется, напрасно Вы мучаете себя. Всё говорит, что надо ехать. Не пропадёт Сергей Яковлевич, уверяю Вас. Ведь жил же он без Вас четыре года. И – не умер! Проживёт ещё месяц-другой, сдаст экзамены, получит диплом и прикатит в Париж. Для него даже лучше, он сосредоточится целиком на экзаменах, не будет метаться между Прагой и Вшенорами. А в Париже Вам не придётся топить печку. Там – газ. Будете сидеть, и писать в своё удоволствие. Да в Париже полно этих литературных журналов!
Цветаева – осторожно:
   Вы думаете, надо ехать?
   Несомненно! Надо! В этом – Ваше спасение!
   Да, я с ужасом думаю, как переживу ещё одну зиму во Вшенорах. При одной мысли – холодная ярость в хребте.
   Вот видите! А Вы ещё сомневаетесь!
Цветаева – с воодушевлением:
   А гори оно всё   синим пламенем! Поеду! Пролечу Серёжу летом в санатории. А осенью, если всё будет хорошо,   в путь! Пусть Мурка подрастёт.
Середина июля 1925 года. Чехия. Санаторий. На террасе в шезлонге расслабленно лежит Эфрон, полузакрыв глаза. Дремлет. Рядом в шезлонге лежит молодой человек лет тридцати неприметной внешности. Он лежит, закинув руки за голову, задумчиво глядя перед собою. Временами он окидывает быстрым зорким взглядом светлоголубых глаз террасу, захватывая в поле зрения дремлющего Эфрона. Остальные шезлонги пусты. За террасой раскинулся великолепный, сосновый лес. Солнечный полдень. На террасу выхолит представительный селовласый врач в безукоризненно белом халате. Он останавливается возле Эфрона и смотрит на него сверху вниз. Эфрон, почувствовав на себе взгляд, открывает глаза. Врач   строго:
    Господин Эфрон, Вы всё лежите и лежите. Так нельзя! Надо гулять! Для укрепления нервов прогулки по лесу очень полезны. Лёгкие Ваши в полном порядке, слава Богу. А нервишки расшатаны. Гулять, гулять, и ещё раз – гулять! Сосновый воздух Вам полезен.
Эфрон делая слабое движение рукой:
  Я погуляю, доктор. Потом. Мне так не хочется двигаться. Я ужасно устал. Погуляю, погуляю, обещаю Вам.
Эфрон закрывает глаза. Врач сердито сдвигает брови и удаляется. Молодой мужчина, лежащий в шезлонге рядом с Эфроном спрашивает:
  Надоел Вам док?
Эфрон недовольно поворачивает голову на звук голоса. Молодой человек приятно улыбается:
   Ланговой Иван Андреич, в прошлом поручик Царской, а затем Добровольческой армии. Нынче – студент. Приболел лёгкими. Этот док меня тоже достаёт.
Эфрон – нехотя:
   Эфрон, Сергей Яковлевич. В прошлом – студент и офицер. В настоящем – только что закончил Карлов университет в Праге.
Ланговой – очень заинтересованно:
  О, коллега! Какая специальность?
Эфрон – всё ещё недовольный, что его побеспокоили:
   Христианское средневековое искусство.
   А я в юристы пошёл, знаете ли. Юристы всегда нужны.
Эфрон, задетый за живое:
   Я слишком поздно понял, что история искусств – не очень практичная специальность. Боюсь не найти работу. Я, как выяснилось, не человек науки.
Ланговой понимающе кивает головой:

  Да, понимаю. А время потеряно. Сочувствую. Женаты?
   Женат. Двое детей.
   А я, знаете ли, не успел жениться. Завидую. Чем супруга занимается?
  Поэт.
Ланговой, как бы от неожиданности, подскакивает и садится в своём шезлонге:
   Поэт?! Вот это – да! Печатается?
Эфрон   не без гордости:
   Конечно.
Ланговой – как бы припоминая:
   А Вы не тот Эфрон, который напечатал статьи в журналах «Студенческие годы» и «Своими путями»?
Эфрон – самодовольно:
  Да, это я.
Ланговой встаёт, подходит к Эфрону и протягивает ему руку:
   Позвольте пожать Вашу руку. Очень, очень дельные статьи. И написаны прекрасно! Хороший слог! Поздравляю!
Эфрон не без удовольствия протягивает руку своему новому знакомому:
  Спасибо. Право, мне неудобно. Вы так хвалите. Я писал, что думал. Кстати, в «Современных записках», изданных в Париже в 1924 году я опубликовал статью «О добровольчестве». Не читали?
Ланговой – снова садясь в свой шезлонг:
   Нет. Какая жалость! А Вы не могли бы дать мне почитать? У Вас наверняка есть экземпляр.
  С удовольствием. Только эта статья в Праге.
Ланговой:
   Я надеюсь, что наше знакомство не ограничится сегодняшним днём. В Праге Вы мне дадите эту статью?
Эфрон:
   Конечно, конечно, непременно.
   А что же Вы будете делать со своей историей искусств? Где найти работу по специальности?
Эфрон – задумчиво:
  Моё завтра – в густом тумане. Совершенно не представляю. Пока я редактирую в Праге свой журнал «Своими путями». Но это не приносит никакого дохода. Одни расходы.
   А, так Вы ещё и редактор! Что за странное название для журнала! Какими такими – своими путями?
   Это означает, что мы в литературе идём нехожеными тропами. Мы, те, кто печатается в журнале, вне политики   ни с кем: ни с монархистами, ни с эсерами, ни с кадетами. Ни с кем. Сами по себе. Одинокие пути творчества. Никакой принадлежности к каким-либо литературным группировкам, кружкам. Мы за возрождающуюся Россию и против её сегодняшней власти. Вместе с молодым поколением России мы хотим быть строителями новой жизни, и к этому мы вынуждены идти своими путями.
   Вот как? Замечательно. А молодое поколение России что-нибудь о вас знает?
Эфрон ненадолго задумывается:
  Сейчас – вряд ли. Но потом – узнает.
   А каков тираж Вашего журнала?
   Совсем небольшой.
  Значит, в России его не читают?
   Вряд ли.
  Простите, голубчик, но мне Ваше прекраснодушие в отношении будущего России кажется наивным. Да. да! Вы хотите строить Россию вместе с её молодым поколением, но Вы ни малейшего представления не имеете о том, что собою представляет сегодняшняя молодёжь России.
Эфрон – уязвленно:
   Вы говорите так, как будто Вы – знаете.
Ланговой – добродушно:
   Кое-что – знаю достоверно. Если захотите, позже расскажу, если мы познакомимся поближе. Кстати, а как же белая идея? Вы же – Доброволец.
   И о Доборовольчестве в журнале   ни слова. Вне политических идей. К тому же, сегодня я немного иначе смотрю на Добровольчество. Под другим углом зрения. Вы прочтёте это в моей статье.
   Да, да. А что же всё-таки с работой?
   Изо всех сил буду стараться раздобыть не-физическую работу. Боюсь её – небольшой досуг будет отравлен усталостью. Может, в журналистику подамся. Я в театре поигрывал, но от театра я отошёл. Недавно. Точнее от актёрства отошёл. Театр, по моему глубокому убеждению, умирает. Здесь, в Европе – театр заменён зрелищем: бокс, футбол, гонки, скачки…Вообще-то меня начинает интересовать всё больше кинематограф. По-моему, за ним – будущее. Хотя, трудно сказать, наверное.
   Что-нибудь новое пишете?
   Пишу. Работаю сейчас над рассказами о «белых» и «белом». Я один из немногих уцелевших с глазами и ушами.
По губам Лангового скользит тонкая усмешка, которую Эфрон не замечает:
   Вы совершенно правы. Я тоже уцелел с глазами и ушами, но у меня, в отличие от Вас, нет литературных способностей. Я бы не мог всё, что пережил, описать. Вы действительно один из немногих.
Эфрон – подумав:
   Пишут и другие на эти темы. Но много глупостей пишут. Сплощная дешёвая тенденция. С одной стороны – сахарный героизм. С другой    зверства и тупость. Я стараюсь сохранять объективность.
Ланговой – понимающе кивая головой:
   Понимаю. Это очень важно – сохранять объективность.
Эфрон – обиженно:
   Очень трудно здесь печатать из-за монополии маститых. Но кое-что удаётся.
Неожиданно Ланговой спрашивает:
   По России скучаете?
Эфрон прикрывает глаза и вздыхает:
   По чести говоря, очень скучаю.
  У Вас в России кто-то есть? Родные?
   Сёстры. В Москве и Петербурге. Очень их люблю.
   Переписываетесь?
  Иногда удаётся. Это единственная моя реальная связь с моей Москвой, с моим довоенным прошлым.
   Понимаю. А у меня никого родных не осталось. Все умерли ещё до революции.
   Соболезную.
   Спасибо. А жили в «Свободарне»?
   Да, в маленькой комнатушке. А семья мыкается по деревням под Прагой. Я к ним по воскресеньям езжу. Трудно, конечно. Но теперь они переедут в Париж, и я к ним присоединюсь немного позже. Надеюсь, может быть, в Париже работу найду подходящую.
   Тяжело без своего угла. Я так устал без своего дома.
Эфрон – сочувственно:
   И не говорите! Приезжаю в деревню к семье, живу на кухне, в которой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната – недостижимая мечта. В общежитии, хоть и комнатка, но слышимость невероятная. Перегородки между комнатками не достигают потолка. Теснота. Тоже вечно люди. И я устал.
   Вы в Прагу через Константинополь попали?
   Да, через лагерь в Галлиполи. А Вы?
   И я тоже. Наверное, наши пути где-то пересекались, или в Добровольческой армии, или в Галлиполи. Хотя, столько людей…
  Знаете, удивительное дело, в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь чем попало и живя вместе с какими-то проходимцами – я чувствовал себя свободнее, радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я живу в культурной обстановке. Не странно ли?
Ланговой – авторитетно:
   Не странно. Я чувствую то же самое. Мы – мужчины. Нам нужны приключения, острота переживаний. А сейчас потекла пресная, будничная жизнь. Не мудрено, что мы скучаем.
Эфрон – радостно:
   Да, да. Вы правы! Тысячу раз   правы!
Ланговой – деловито:
   По-моему, время обедать. Пойдёмте?

Сад при санатории. Вечер. Солнце клонится на закат. По дорожке идёт Ланговой. На скамье в глубине парка сидит среднего возраста мужчина в белых брюках, голубой рубашке и соломенной широкополой шляпе, хорошо затемняющей его лицо. У мужчины вид отдыхающего или больного, лежащего в санатории. Он читает газету. Ланговой подходит к скамейке и садится на её противоположном конце. Закуривает. Мужчина в шляпе негромко говорит:
   Ты бы не курил, Николаев. Ты же – как никак «больной» лёгкими.
Ланговой:
   Добрый вечер. Здесь далеко от здания. Не увидят. Я целый день терплю, как дурак.
   Ладно, кури. Только по сторонам посматривай. Ну, что?
   Нормально. Прощупал. Клиент ещё не созрел, но на пути к выздоровлению. Вообще, в голове – полный туман. И от белых отходит, и к нам не пришёл. Скучает по родине. Сёстры у него там.
   Это хорошо. Планы?
   Да никаких планов. Работу будет искать в Париже. В театрике поигрывал. Теперь кинематографом заинтересовался.
   Работу подыщем. Надо его с нашими друзьями свести. Ты его продолжай пасти. Ненавязчиво. Осторожно. Цепляй его, цепляй медленно, но верно. А потом подсечём. Сначала подкинем ему одну идею. Потом киношные журналы из Союза. А в Париже мы его Родзевичу передадим. И другим нашим. Что у него там с Родзевичем? Я слышал, какие-то трения?
  Бабу у него Костя чуть не увёл.
Человек в шляпе смеётся:
   Ай, да Костя! Почему – «чуть»?
  Да баба строптивая попалась. С норовом.
   И что наш подопечный?
   Скушал. Позже с бабой сына завели. С Родзевичем продолжает быть в контакте.
   Ну, добро. Такой покладистый нам и нужен. Осторожнее с ним. Не спугни.
   Да, чай, не в первый раз!
   Ну, лады! До встречи.
   Пока.
Мужчина в шляпе складывает газету и кладёт на скамью:
   Там инструкции.
  Лады!
Мужчина в шляпе встаёт и удаляется. Ланговой смотрит ему вслед. Тоже встаёт. Оглядывается. Докуривает папиросу. Берёт газету, суёт в карман летнего пиджака, и, насвистывая, удаляется в противоположном направлении.

31 октября 1925 года. Вильсоновский железнодорожный вокзал в Праге. Моросит дождь. На платформе Эфрон, Цветаева и Аля. Рядом небогатый багаж. Анна Ильинична Андреева, держит на руках восьмимесячного Мура. Андреева:
   А как решилось дело с чешским иждивением?
Цветаева – взволнована отъездом:
   Анна Антоновна обещала похлопотать, чтобы мне его и в Париже выплачивали. Я на неё надеюсь. Без этого иждивения нам не прожить. И без Парижа не прожить. Растить Мура в подвальной сырости – растить большевика. Или бомбиста! И будет прав!
Андреева тискает Мура:
  Ах, ты, мой толстенький! Ах, ты, котёнок! Не дадим вырастить из тебя большевика!
Эфрон хмурится, обнимает Алю за плечи и отводит немного в сторону:
   Маме помогай. Я на тебя надеюсь. Я, как справлюсь с делами, приеду.
Аля послушно и добродушно кивает, льнёт к отцу:
   Приезжайте поскорее, папа. Я буду очень скучать. Марина всё время с Муром. Ей не до меня. Вы мне покажете Париж?
Эфрон   ласково:
   Непременно покажу. Париж красив! Только французов не люблю. Мы будем гулять, разговаривать. Много разговаривать, Аля. Обещаю! Буду рассказывать тебе о России. Ты Россию – помнишь?
Аля – задумчиво:
   Помню. Приют помню. Очереди помню. Воблу. Картошку мороженую, сладкую. И Сонечку Голлидей.
Эфрон прижимает Алю к себе и целует в голову:
   Россия это не только очереди и вобла. Там много хорошего. Всё меняется к лучшему. Я тебе потом расскажу.
Аля согласно кивает головой. Эфрон и Аля подходят к Цветаевой. Анна Илинична даёт советы Цветаевой:
   С Муркой гуляйте больше. Нечего дома сидеть. Стихи – стихами, а ребёнку воздух нужен, простор.
Эфрон – усмехаясь:
   Простор – в деревне. В Париже – шум, гам, чад, кафе, французы, бульвары и автомобили. – (Марине) – Ну, Вы довольны, что едете?!
Цветаева – несколько раздражённо:
   Конечно ,довольна! Нельзя же всё время иметь перед глазами одно и то же! В деревне, которую Вы так любите, отсутствуют внешние впечатления. Без них душа вынуждена жить исключительно самой собой. При напряжении необходимо разряжение. Рабочий после завода идёт в кабак – и прав. Я – рабочий без кабака, вечный завод.
Все напряжённо молчат. Подают поезд. Анна Илинична поднимается в вагон с Муром на руках. Эфрон, Цветаева и Аля подхватывают багаж и тоже входят в вагон. Молчаливая суета в купе с устройством багажа. Поцеловав жену и дочь с сыном, Эфрон выходит на платформу. Вид у него обиженный. Цветаева смотрит на него в окно. Её лицо спокойно и ясно. Аля держит на руках Мура и стоит позади Цветаевой. Поезд трогается. Эфрон поднимает руку в знак прощания. За движущимся вагоном не идёт. Не дождавшись, когда вагон отойдёт и не станет видно лиц родных в окне, поворачивается и решительно идёт в проивоположную сторону.

6 февраля 1926 года. Улица Руве в девятнадцатом районе Парижа. Квартира, снимаетмая Колбасиной-Черновой. Поздний вечер. В квартиру весело вваливается  толпа людей: Ольга Елисеевна Чернова-Колбасина, её три юных дочери – близнецы Ольга и Наталья. Ольга Викторовна, Наталья Викторовна. Ариадна Викторовна – переводчица, автор критических статей. Женихи дочерей – Вадим Леонидович Андреев – поэт, прозаик, сын Л.Н. Андреева от первого брака, Даниил Геориевич Резников – журналист, поэт, литературный критик, Владимир Брониславович Сосинский – писатель, литературный критик, Цветаева, Эфрон, Аля с Муром на руках. Все весело галдят, возбуждены, веселы. Цветаева внешне спокойна. Она молчит, но глаза и щёки её горят от внутреннего жара. Она снимает пальто. На Цветаевой чёрное элегантное платье. На плече вышита бабочка. Сняв верхнюю одежду, женщины принимаются хлопотать, накрывая на стол. Цветаева проходит в комнату, которую отдала ей Ольга Елисеевна. Эфрон следует за ней. Цветаева падает поперёк кровати, закрыв глаза. В соседней комнате шумят, двигают стулья, что-то роняют. Цветаева морщится. Эфрон садится в ногах кровати:
   Устали, Мариночка?
Цветаева не открывая глаз:
   Безумно! Господи, хоть бы минуту тишины!
Эфрон – радостно:
   Мариночка, это был не успех. Это был – триумф!
Цветаева слабо улыбается, не открывая глаз. Эфрон – с прежним энтузиазмом:
   Вы, по-моему, прочли не меньше сорока стихотворений. И прекрасно прочли! А музыкантов зря пригласили. Они только мешали. Хотя играли и пели прекрасно. Вы и без них собрали бы полный зал. А человек триста ушли, не получив билета. Как Вам аплодировали! Это был – триумф!
Цветаева никак не реагирует на восторги Эфрона. Эфрон искоса взглядывает на её лицо.
   А где Вы взяли это чёрное платье? Я что-то не помню у Вас такого.
Цветаева резко приподнимается, опираясь на локти:
   Платье подарила одна состоятельная дама, а бабочку вышили Оля и Наташа Черновы. Бабочка – Психея. Серёженька, пять минут – одной, пожалуйста.
Эфрон поспешно встаёт и выходит за дверь, осторожно её прикрыв за собою. Цветаева провожает его странным взглядом: Снова падает на постель, закрыв глаза. Бормочет:
   Розового платья – никто не подарил. Ни розового, ни чёрного, ни зелёного! Никакого! Не подарила дама, а сняла с барского плеча. Чёрт!

В комнату, где лежит на постели Цветаева, осторожно заглядывает Ольга Елисеевна. Говорит тихо:
   Марина Ивановна! Марина Ивановна, всё готово! Мы Вас ждём!
Цветаева – встрепенувшись:
   Спасибо. Иду!

В комнате, где живёт Ольга Елисеевна, накрыт стол. На столе нехитрая еда: варёная картошка, селёдка с луком, хлеб, бутылка дешёвого красного вина. Все торжественно сидят вокруг стола. Главное место оставлено для Цветаевой. Когда она появляется в дверях, все встают и начинают ей аплодировать. Мужчины разливают вино по бокалам. Цветаева садится. Рядом с ней садится Эфрон. По другую руку – Ольга Елисеевна. Все садятся. Ольга Елисеевна поднимает свой бокал:
   Господа, вечер продолжается. Давайте выпьем за великолепный, замечательный успех поэтического вечера Марины Ивановны. Её первый поэтический вечер в Париже! Господа, я горжусь, что живу под одной крышей с великим поэтом. Марина Ивановна, за Вас!
Все чокаются с Цветаевой. Шумно приветствуют её. Пьют вино. Цветаева скромно сияет. Все приступают к трапезе.
Ольга Елисеевна – Эфрону:
   Сергей Яковлевич, а что Вы решили? Остаётесь в Париже или назад – в Прагу?
Эфрон – помедлив:
   Знаете, я наверное останусь.
Все дружескими возгласами приветстуют это заявление. Эфрон – развивая тему:
   Прага – хороша, но это всё-таки – не Париж. Здесь несравненно больше возможностей. За те дни, что я здесь, меня познакомили с замечательными, интересными людьми. Они предложили мне один проект. Это пока секрет, но я думаю, что возьмусь за него.
Цветаева искоса взглядывает на мужа. Во взгляде – интерес. Цветаева:
   А «Своими путями»?
Эфрон:
   Буду продолжать редактировать. Одно – другому не мешает.
Цветаева отводит взгляд. Владимир Сосинский – громко:
   Марина Ивановна, ну и раздраконили Вы Валерия Брюсова в своей статье «Герой труда»! Я читал и хохотал! Читал и восхищался! Блестящая статья! Ему на том свете, наверное, икалось, когда Вы это писали.
Взгляд Цветаевой холодеет и становится колюче-острым:
   Я покойнику воздала должное. И хотя о мёртвых – только хорошее, повторю то, что говорила о живом. Брюсов – гад, существо продажное! Сразу продался большевикам с головой. Этого в нём не понимаю и никогда не прощу.
Эфрон – негромко:
   Христос велел   прощать.
Цветаева – нападая, запальчиво:
   Я столько же язычница, сколько и христианка. Я – поздняя язычница, и ранняя христианка. Я ещё не научилась прощать. И никогда не научусь подставлять левую щёку, если меня ударили по правой. Я сдачи дам!
Присутствующие смеются. Мужчины рукоплещут. Эфрон сидит молча, опустив глаза. Цветаева – ещё более запальчиво:
   Тогда, давайте, раз Христос велел прощать – всех, простим большевиков! Они у нас родину отняли, государство разрушили, по миру нас пустили, к стенке без суда и следствия Царскую семью поставили – детей не пощадили, ироды! – сотни тысяч людей, а может, миллионы истребили пулей и голодом – простим?! И скажем, подставляя правую щёку:   Мало, голубчики, убили, истребили, отняли, ограбили, истребили, разрушили! Ещё давайте!
Все умолкают, кивая головами в знак согласия с Цветаевой. Цветаева обводит всех горящим взором:
   Отчего Есенин повесился? Я всё об этом думаю. Написала Пастернаку – молчит. Неспроста молчит! Может, и говорить не дают! И писать не жают! Никогда не поверю, что Есенин  повесился по личным причинам. Ничего я большевикам не прощу! Никогда не прощу! И Брюсову   не прощу!

Комната, где живёт Цветаева. Дети уложены спать. Цветаева и Эфрон в постели. Цветаева, сидя, курит. Эфрон – лёжа с закрытыми глазами, сонным голосом:
   Вам не спится?
   Нет. Нервы взвинчены. Никак не могу расслабиться. Даже вино не помогло.
Эфрон – открывая глаза:
   Теперь у нас много денег после вечера. Во что их вложим? Может, в ценные бумаги? Или в банк под проценты?
Цветаева, стряхивая пепел в жестяную баночку:
   Да какие там проценты?! Нет. Сначала я съезжу в Лондон по приглашению Святополк-Мирского. Там тоже заработаю. А деньги вложим в здоровье детей. Я хочу поехать с детьми на океан, в Вандею. А Вы, когда закончите с делами, сможете к нам присоединиться.
Эфрон садится в постели:
   В Вандею? Почему в Вандею? Я слышал, там постоянно дует ветер, песок, дюны, рыбаки. Не очень цивилизованное место.
Цветаева – дружелюбно:
   Вот и прекрасно! Отдохнём на природе. Послушаем шум ветра. Я устала от города. Здесь негде гулять. Заводские трубы. Сажа. Копоть. От скотобоен такой запашок доносится! В обморок можно упасть. Ни деревца. Гуляю с Муркой вдоль гниющего канала. Вы, пока мы будем в Вандее, должны будете подыскать квартиру в более подходящем районе. Черновы – замечательные люди, но я не привыкла жить в общежитии. С утра до ночи – шум. Нас набито четверо в одну комнату. В двух других – ещё четверо. Да постоянные гости и визитёры. Это невыносимо! Сюда я не вернусь. А почему Вандея? – Это же французское Добровольчество, Белое движение. Меня эта мысль – греет и вдохновляет.
Эфрон – раздражённо:
   Мариночка, на Вас не угодишь. В Чехии вас раздражала природа. Теперь Вы ищете природы.
Цветаева – тихо вскипая:
   Легко Вам говорить! Меня раздражала не природа, а сырость, грязь, необходимость хворост таскать из леса, а воду носить из колодца, сажу выгребать из печей. Всё это делали не Вы, а я и Аля.
Эфрон – тоже тихо вскипая:
   Вы меня что   упрекаете? Я учился с утра до вечера. И вообще! Иногда мне кажется, что настоящий доброволец – Вы, а не я. Я, если хотите знать, уже несколько отошёл от Добровольчества. Я же Вам, когда Вы приехали, объяснял.
Цветаева – ворчливо:
   Объясняли, объясняли! Да я – не поняла! Лучше бы Вы внимательней прочли «Чердачное», «Вольный проезд» и «Мои службы». Там все сказано и описано. Правда жизни революционного времени – так сказать!
Эфрон – кротко:
   Я читал. Только у каждого – своя правда. Свои пути. Правда – перебежчица!
Цветаева – поворачивается к Эфрону, внимательно смотрит ему в глаза:
   Как Вы сказали? Правда – перебежчица? Тогда истина жизни революционного времени. Истина – тоже перебежчица?
Эфрон пожимает плечами:
   Разве правда и истина, не одно и то же?
Цветаева, пуская дым кольцами:
   Конечно – нет! Разве Вы не чувствуете разницы?
Эфрон, думая, смотрит перед собою:
   Нет.
Цветаева – устало:
   Правд – много, истина – одна!
Цветаева гасит окурок в жестяной баночке, заменяющей ей пепельницу:
   Остыли Вы к Добровольчеству или нет – Ваше дело, а я собираюсь использовать Ваши дневники, и буду писать поэму «Перекоп» о добровольцах. Я-то – не остыла. Давайте-ка спать, Серёжа. Я так устала!
Эфрон встаёт, гасит свет и возвращается в постель. Цветаева и Эфрон, недовольные друг другом, ложатся друг к другу спинами, и накрываются одеялом. Цветаева сердито дёргает одеяло на себя. Эфрон остаётся полуприкрытым. Он поднимает руку, чтобы поправить одеяло, но передумывает. Снимает со стула, стоящего рядом свой старенький свитер и прикрывает им плечи и грудь.

Март 1926 года. Великобритания. Лондон. Утро. Цветаева в номере гостиницы «Европа». Она ходит из угла в угол, куря папиросу. Видно по её лицу, что она сильно рассержена. На постели лежит раскрытая книга. Цветаева останавливается перед кроватью, смотрит на книгу, и произносит вслух:
   Вот гадёныш! Вот подлец!
Она снова принимается ходить из угла в угол. Раздаётся стук в дверь. Цветаева подходит к двери и распахивает её. На пороге князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, доцент Лондонского университета, пригласивший Цветаеву в Лондон прочесть стихи и выступить в университете. Он одет скромно, но элегантно, в английским духе.
   Доброе утро, Марина Ивановна. Вы готовы? Что это в Вами? На Вас лица нет! Что-нибудь случилось?
Цветаева, закуривая новую папиросу, ходит из угла в угол:
   Доброе утро, Дмитрий Петрович. Как Вы могли?! Как Вы могли?!
   Что я мог?
   Как Вы могли напечатать хвалебные статьи об этой дряни?! – Цветаева указывает на книгу, лежащую на кровати.
– Мало того, что Вы мне её принесли почитать, так Вы ещё и хвалите её перед всеми! Мандельштам – подлец! Книга – подлая!
Святополк-Мирский – примирительно:
   Марина Ивановна, но ведь Мандельштам хорошо уловил шум времени. Талантливо! Разве нет?!
Цветаева на секунду останавливается перед Святополк-Мирским:
   Присядьте, Дмитрий Петрович, что Вы стоите?
Князь послушно садится на стул. Цветаева – гневно:
   Талантливо? Да! Но от этого – ещё хуже и подлее! Вы послушайте, что он пишет!
Цветаева хватает книгу с постели, и читает:
   «Полковник Цыгальский нянчил сестру, слабоумную и плачущую, и больного орла, жалкого, слепого, с перебитыми лапами,   орла Добровольческой армии». Мне жаль сестру полковника, и, на мой взгляд, незачем было о ней, несчастной, писать. Но Мандельштаму образ слабоумной и плачущей сестры необходим, чтобы провести параллель с орлом Добровольческой армии. Неблагородно, и просто – подло, и по отношению к Цыгальскому, который, между прочим, вызволил Мандельштама из врангелевской тюрьмы. И по отношению к его сестре – подло, что он употребил её слабоумие в качестве скрытого сравнения, и по отношению к Российскому государственному гербу – подло, и по отношению к Добровольческому движению – подло! Подлость, умноженная четырёхкратно! Он побеждённых – ногами топчет! И знаете, зачем вся эта вещь написана? Для того, чтобы показать большевикам, как он лоялен по отношению к советской власти. Ради того, чтобы объявить – письменно объявить!  всем большевикам, что он, Мандельштам, с гимназической скамьи – марксист! Знала бы я раньше, что он марксист, я бы с ним по Москве не разгуливала!
Святополк-Мирский терпеливо слушает Цветаеву. Наконец, дождавшись паузы, говорит:
   Марина Ивановна, разве Мандельштам не имеет право на своё мнение, на своё видение мира?
Цветаева – страстно:
   Конечно, имеет! Пусть   имеет! Но ёрничать-то – зачем?! Но объявлять о своём мировоззрении всему миру – зачем?! Но подличать-то – зачем?! У него на российском гербе – «золотые птички»! Откуда такое неуважение к Царской семье?! Откуда неуважение к российскому гербу?! Откуда это отсутствие милосердия к побеждённым?! – Подлец! Его любимые большевики рано или поздно ему покажут «певчую птичку в клетке»! Но птичкой-то он сам и станет!
Святополк-Мирский – пытаясь охладить пыл Цветаевой:
   Марина Ивановна, мы собирались в Тауэр, помните? Идёмте, пока дождя нет.
Цветаева гневно швыряет книгу Мандельштама на пол:
   Заберите от меня эту пакость! Это паскудство! Чтобы духу её тут не было!
Святополк-Мирский смиренно наклоняется, чтобы поднять книгу, но не успевает. Цветаева выхватывает книгу у него из-под руки, подлетает к окну, раскрывает форточку, и выкидывает книгу наружу:
   Вот! Всё! К чертям собачьим! Чтобы Вас – не утруждать! Пойду, отмою руки от этой пакости! А потом – отправимся!
Цветаева скрывается в ванной комнате. Святополк-Мирский облегчённо произносит «Уф!» и вытирает лицо носовым платком.

Начало лета 1926 года в Париже. Кафе Ротонда на Монпарнасе, где собираются, чуть ли не ежедневно русские эмигранты-литераторы. За одним из столиков – завсегдатаи: Зинаида Николаевна Гиппиус, поэт и критик. Её супруг Дмитрий Сергеевич Мережковский, прозаик. Марк Львович Слоним, литературный критик, филолог, историк. Перед ними стоят чашки горячего дымящегося кофе. Шестидесятилетняя Гиппиус с накрашенным лицом, и даже раскрашенным, производит впечатление ожившей мумии. На худом старческом лице ярко горят глаза:
   Шаховской в «Благонамеренном» эту её статью и напечатал! Да какой ты после этого благонамеренный, если в твоём журнале меня на всякой странице оскорбляют!
Слоним – осторожно:
   Там о Вас, Зинаида Николаевна, и слова нет. Это о таких критиках, как Адамович.
   Нет, нет и нет, Марк Львович! Позвольте мне с Вами не согласиться! Это просто наглый выпад против всех! Да кто она такая, эта Ваша Цветаева, которую Вы так защищаете?! Девчонка! Как она смеет всех нас поучать?! Что хорошего она сама-то написала?!
Слоним – смиренно:
   Она не девчонка, а замужняя дама с двумя детьми.
Гиппиус   гневно:
   Может быть! Но в литературе русской она ещё девчонка! Рядом со мною – девчонка, Маринка! Что у неё за наглый тон! Как она смеет! Что она вообще сделала в литературе?!
Слоним –  смиренно:
   Много прекрасных стихов, поэмы, драмы, эссе, очерки, критические статьи. И блистательные письма, которые читаются, как эссе.
Гиппиус – брюзгливо:
   Да читала я её стихи! Шум один! Истерика! Сплошная гипербола! Пишет так, как будто сейчас умрёт, если не выскажется!
Мережковский – ласково:
   Зиночка, не волнуйтесь.
   Я и не волнуюсь, Димочка! Я возмущаюсь! Приходят в литературу, ещё с горшка не сойдя, и учат, как жить, как писать! Критик, видите ли, не должен писать стихов.
Слоним – тихо, но внятно:
   Цветаева говорит – «плохих стихов не должен писать».
Гиппиус, как будто не услыщав его:
   Я пишу стихи, и не имею права быть одновременно критиком чужих творений?! Какая чушь!
Слоним – осторожно:
   Она не на Вас нападает, а на Адамовича и таких, как он.
Гиппиус слушает только самоё себя:
   Она говорит: раз ты критик, не смей писать стихов. А раз ты – поэт, не смей писать критических статей! Она пишет, что критики получаются из неудавшихся поэтов! Это я-то – неудавшийся поэт?!
Мережковский:
   Зина, пожалуйста, не волнуйтесь. У Вас опять будет плохо с сердцем.
Гиппиус – гневно:
   Я не волнуюсь! Я негодую! Она же называет критиков – тупыми! Как она смеет! Будь она мужчина, и я – мужчина, я бы вызвала её на дуэль!
Мережковский – раздумчиво:
   Женщина может вызвать женщину на дуэль. В девятнадцатом веке женщины – бывало – вызывали на дуэль мужчин – и побеждали!
Гиппиус   возмущённо:
   Дмитрий Сергеевич, уж не хотите ли Вы сказать, что я  старуха! – должна вызвать на дуэль молодую и сильную женщину?!
Слоним – с затаённой усмешкой:
   И никакая Вы, Зинаида Николаевна, не старуха! Я, во всяком случае, старухи перед собою не вижу. Я вижу сильную, красивую, талантливую и властную женщину!
Гиппиус – смягчаясь:
   Да будет Вам! Льстец! А Маринку Вашу я всё равно терпеть не могу! Она мне объясняет – кто такой поэт! А без её объяснения я не проживу! И кто такой поэт   не пойму! Кто дал ей право меня поучать?! Она критиков рассортировала, как бабочек, и пришпилила на ткань! А как она читателя   отбрила?! Критик-чернь, читатель-чернь!
Слоним – осторожно:
   Это не о всех критиках и читателях, а о плохих.
Гиппиус – торжествующе:
   Плохих читателей – не бывает! Это оскорбление читателя!
Слоним беспомощно смотрит на Мережковского. Мережковский – быстро:
   Я разделяю мнение Зинаиды Николаевны. Статья – наглая до безобразия.
Гиппиус – яростно:
   Хорошо бы эту Маринку – проучить! Надо только продумать – как!
Слоним – вздыхая:
   А Вы, Зинаида Николаевна – ревнивы!
   Почему это я ревнива? – удивляется Гиппиус.
   Вы к литературе Цветаеву ревнуете.
   Вот глупости! Вы Марк Львович умны, а иной раз такое скажете, что и не знаю – умны ли!
Мережковский – предупредительно:
   Зинаида Николаевна!
Гиппиус – надменно:
   Мне Маринка в литературе – не соперница! Разный удельный вес. А журнальчик Вы их пражский – читали?!
Слоним – вопросительно:
   «Своими путями»? Читал.
   Редактирует какой-то Эфрон. Из жидов что ли? У них, видите ли, «свои пути». Им – с нами, не по пути! И Маринка там свои вещи печатает. А от журнальчика-то большевистской вонью припахивает.
Мережковский:
   Зиночка, фу!
   Что – «фу»?! Вас – что, слово «вонь» коробит? Вы то же самое давеча говорили.
Мережковский – удивлённо:
   Я? Когда?
   Давеча, когда мы вместе этот похабный журнальчик читали, а потом обсуждали.
Мережковский – очень серьёзно:
   Я? Про большевистскую вонь?! Никогда! Я говорил   про вонищу!
Слоним еле сдерживает смех.
Гиппиус, снова воодушевляясь:
   Печатают всякие глупости. Откуда у этого Эфрона деньги, чтобы издавать журнал? Наверное, большевики дают. Своими путями! Скажите, пожалуйста! Наглецы!
Слоним – осторожно:
   Я знаю, что Марина Ивановна написала прекрасные стихи о Добровольчестве. Она сама себя называет летописцем Добровольчества. И, насколько мне известно, всегда с глубоким уважением, и сочувствием отзывалась о Царской Семье и об Императоре.
Гиппиус – удивлённо подняв брови:
   Правда? Прямо не верится! А Эфрон этот? Кто такой этот Эфрон?!
   Бывший белогвардеец.
Мережковский – очень серьёзно:
   Бывших белогвардейцев, сударь, не бывает.
Слоним – извинительно:
   Вы совершенно правы, Дмитрий Сергеевич. Так вот Эфрон   белогвардеец.
Гиппиус – сердито:
   Может он и белогвардеец, но от журнальчика его – несёт большевизмом.
В кафе входит Эфрон. Заметив Слонима, он дружелюбно улыбается и идёт к его столику. Слоним встаёт:
   Господа, позвольте Вам представить – Эфрон Сергей Яковлевич, редактор журнала «Своими путями» и супруг Марины Ивановны.
У Гиппиус на секунду отвисает нижняя челюсть. Овладев собою, она сухо кивает Эфрону, но руки не подаёт. Мережковский тоже сухо кивает и тоже не подаёт руки. Гиппиус встаёт – Слониму:
   Марк Львович, спасибо за компанию. Рады были Вас видеть. Всего доброго.
Не удостоив Эфрона взглядом, Гиппиус выплывает из кафе. За нею идёт Мережковский. Эфрон – удвлённо:
   Что это они вскочили, как ошпаренные? Что я им сделал плохого?
Слоним – усмехаясь:
   Им не нравится Ваш журнал, который они считают левым, и очерк Вашей супруги «Поэт о критике».
Эфрон – тоже усмехаясь:
   Понятно. Почему это они думают, что все должны в их дуду дудеть?! Сюда Сувчинский и Мирский не заходили?
   Нет, не видел.
   Значит, опаздывают. Мы, Марк Львович, такое затеяли, что Зинаиде Николаевне злости не хватит!
   Не секрет – что именно?
В кафе входят Святополк-Мирский Дмитрий Петрович и Пётр Петрович Сувчинский – музыковед, философ, один из основателей евразийского движения.. Увидев Эфрона и Слонима, направляются к ним. Эфрон:
   Вот и они!
Все здороваются. Садятся за стол. Эфрон подзывает официанта:
   Всем – кофе и по марципановой булочке. Господа, расскажем Марку Львовичу? В будушем мы от него зависим, как от критика. А возможно, и как от автора.
Святополк-Мирский и Сувчинский согласно кивают. Эфрон – вдохновенно:
   Марк Львович, мы задумали издавать в Париже толстый литературный журнал, двухмесячник. Литература, искусство и немного науки. Он должен произвести впечатление взорвавшейся бомбы. Если «Своими путями» громят правые и левые, то теперь они просто лопнут от злости.
Святополк-Мирский:
   Никакой эминрантщины!
Сувчинский:
   Каждый отвечает за свой раздел. Я – за искусство. Дмитрий Петрович – за литературу. Сергей Яковлевич – выпускающий редактор. Наукой будем заниматься все вместе.
Эфрон – таинственно:
   Но самое главное литература будет вся – современная. Вне политики. Лучшие произведения не только эмигрантской, но и советской литературы. Ведь Ваша «Воля России»   тоже вне политики. И «Благонамеренный» Шаховского – тоже. Ну, как?!
Слоним – с интересом:
   Любопытно, любопытно. А финансирование?
Эфрон   скороговоркой:
  Этот вопрос уже улажен. Есть люди, которые готовы нас поддержать материально. Марина Ивановна пожелала, чтобы журнал назывался «Вёрсты».
Слоним – понимающе:
   Как сборник её стихов. У Вас всё о дорогах да путях. Добро! Значит, никакой политики? Это хорошо. Но, как и кто пришлёт из Совдепии свои произведения? И не будут ли в Совдепии гонения на человека, приславшего своё произведение в журнал, издаваемый эмигрантами?
Сувчинский:
   Это мы всё уладим. Почему гонения, если   «никакой политики» – наш принцип.
Слоним – раздумчиво:
   Честно говоря, у меня есть сомнения по поводу этого принципа. И чем дальше, тем больше. Получается, что журнал провозглашает принцип – «мы ни с кем». Ни с левыми. Ни с правыми. Сами по себе. Но если мы заглянем в глубины своего сердца, то мы обнаружим, что к какому-то берегу нас всё равно влечёт больше. Честно говоря, мы все – в растерянности после поражения. От большевиков мы бежали. Куда мы прибежали, сами не знаем. Есть в Европе – потерянное поколение. Мы – эмигранты из России – растерянное поколение. И я не знаю, что хуже. Ну, да ладно! Журнал, так журнал! Одним больше! Дерзаем!
Эфрон, внимательно слушавший Слонима, резко возражает:
   Марк Львович, никакое мы не растерянное поколение. Тем более, что наши политические пристрастия начинают потихоньку определяться. У нас есть лидеры. Вот, Пётр Петрович! Один из основателей евразийства.
Слоним – в недоумении:
   Евразийство? Что это такое?
Сувчинский:
   Это – попытка объединить белых и красных для возрождения России.
Брови Слонима неудержимо ползут вверх от  удивления.
   Да разве это возможно?! Это же нонсенс!
Эфрон многозначительно улыбается:
   Не такой уж нонсенс, если хорошо вдуматься.

Вандея. Сент-Жиль. Лето 1926 года. Берег океана. Палит солнце. Загорелая дочерна Цветаева в синем купальнике лежит на песке, опираясь на локти, курит и смотрит, прищурившись, в морскую даль. Мур под тентом роется рядом в песке под присмотром четырнадцатилетней Али. Аля читает книгу. Мур пытается сыпать песок на страницы Алиной книги, Аля терпеливо смахивает песок. Издалека слышен громкий мужской голос:
   Марина Ива-ановна-а!
Цветаева отрывает взгляд от океана, оглядывается, берёт с подстилки лорнет и приставляет к глазам.
   Господи, кто это?
Аля меланхолично и, молча, смотрит на приближающихся. Это трое мужчин и высокого роста женщина. Один из мужчин – Эфрон. Он – тоже загорелый   в белых парусиновых брюках, белой рубашке с распахнутым воротом. Двое других – князь Святополк-Мирский и Пётр Петрович Сувчинский. Они в светлых городских костюмах, галстуках, и летних соломенных шляпах. Женщина – жена Сувчинского – Вера Александровна Сувчинская – дочь А.И. Гучкова, общественного и политического деятеля, лидера партии октябристов, военного министра Временного правительства, участвовал в финансировании Добровольческой армии.
Святополк-Мирский, приближаясь:
   Марина Ива-ановна-а, не ждали? А вот и мы!
Цветаева встаёт и надевает синие шорты и белую блузку. Эфрон – радостно:
   Представляете, Марина, только я собрался к Вам на пляж, как входят Дмитрий Петрович и Пётр Петрович.
Сувчинский, пожимая протянутую Цветаевой руку:
   Мы Ваш дом насилу нашли.   (Шутливо) – Искали виллу в три этажа, нашли рыбацкую хижину. Но хижина очень мила. Спартанская хижина. Ничего лишнего.
Цветаева – в тон:
   У хижины хозяева – старый рыбак и его жена. Почти как в сказке Пушкина. Чудесные старики! Относятся к нам сердечно.
Сувчинский:
   Позвольте представить Вам мою супругу – Веру Александровну. Она – дочь министра Временного правительства, Александра Ивановича Гучкова. Наверное, Вы о нём слышали?
Цветаева – вежливо:
   Разумеется, слышала. Такая известная фамилия!
Женщины обмениваются рукопожатием. Цветаева, впрочем, сразу же теряет к Сувчинской интерес и более не обращает на неё никакого внимания.
Цветаева – Сувчинскому:
   А я на Вас почти сердита. Серёжа приехал такой усталый и худой. Неделю отсыпался. Пришлось его усиленно откармливать. Вы его завалили работой.
Эфрон – смеясь:
   Да, действительно, я неделю только ел и спал. Но работой меня никто не заваливал. Я сам старался ради нашего нового детища.
Святополк-Мирский, ослабляя узел галстука:
   Ну и жара! Как Вы тут поживаете, Марина Ивановна?
Цветаева – с улыбкой:
   Отлично поживаем! Здесь тихо. Никого кругом. Только природа. Немного, правда, скудная, но не скучная. Океан, песок, дюны, сосны. Ничто не отвлекает внимания от работы. Единственно, что утомляет – пляж. Ежедневное четырёхчасовое отбывание повинности – лежа! Оглупляющее занятие! Но что поделаешь! Детей это развлекает. Им для здоровья полезен океан и свежий воздух.  Взгляните на Мура! Каков?!
Все с умилением взирают на толстого красавца Мура с золотыми кудрями и ясными синими глазами. Аля стоит, скромно опустив глаза.
Сувчинская:
   И дочь у Вас хороша! Красавица! И вся – в отца! Уже такая большая, почти взрослая.
Цветаева – скороговоркой:
   Ариадна, мы зовём её Алей. В детстве она была вундеркиндом. Вы приехали отдыхать?
Сувчинский:
   Да, ненадолго, может быть – на неделю. Хотим снять здесь какую-нибудь комнату. Устали от Парижа. Раскаленная мостовая, пыль. Хочется тишины, воздуха, прохлады и воды.
Цветаева – улыбаясь:
   Всё есть, кроме прохлады.
Эфрон:
   А не пойти ли нам в дом? Очень уж здесь жарко. Там и поговорим.
Цветаева, собирая вещи – книгу, лорнет, тетрадь и карандаш:
   Пойдёмте, тем более, что нам пора. Аля, одень Мура. А у меня дома припасено хорошее красное домашнее вино. Сейчас и отведаем. Знаете, в таких оплетённых больших бутылках.
Вся компания покидает пляж. Аля идёт впереди взрослых и несёт на руках брата.
Святополк-Мирский:
   Чем нынче Вы заняты, Марина Ивановна? Вдохновляет Вас здешняя природа? Что нового написали?
Цветаева – с неожиданной горечью:
   Нового почти ничего. Так, несколько стихотворений. Переписываю «Тезея» набело печатными буквами. Целый месяц на это убила. А написана трагедия ещё в Чехии. Денег на машинистку нет. Приходится – от руки. А где напечатают – не ведаю. Да и напечатают ли?!
Эфрон – уверенно:
   Напечатают! Я уже знаю – где.
Цветаева:
   В Вашем новом журнале? Ну, что ж! Можно и в «Вёрстах», коли в других изданиях не берут.
Сувчинский:
   А я ехал и думал – Марина Ивановна нам сегодня почитает что-нибудь из нового.
Цветаева:
   Почитаю. Могу и «Тезея». Впрочем, я хочу переименовать эту вещь. Пусть называется «Ариадна». Судьба Ариадны – центр событий. Помните этот миф?
Сувчинский:
   Разумеется. С удовольствием послушаем Вашу трагедию
Компания подходит к посёлку. Навстречу попадаются женщины в сабо и безукоризненно белых чепцах:
Святополк-Мирский:
   Как будто в восемнадцатый век попали.
Цветаева – вспыхивая:
   Люблю Вандею! Древняя земля! Недаром этот народ стоял за роялистов! Вандея дала великолепную вспышку воли. Знаете, здесь есть памятник вандейцам. В семи километрах от нас, возле фермы Матьё, крест с надписью: здесь , такого-то числа 1815 года убит Анри де ла Рошжаклен – Вождь Вандеи. Вандейцы это их белая гвардия, как добровольцы   наша.
Эфрон морщится:
   Марина Ивановна села на своего любимого конька!
Цветаева, не обращая внимания на колкость:
   Да, я восхищаюсь Добровольчеством. Да, я остаюсь верна его идеалам. Подождите, я его ещё и не так, как в «Лебедином стане» прославлю!
Эфрон пожимает плечами. Все входят в дом, который снимает Цветаева. В бедной комнате четырёхместная небрежно застланная кровать, стол и  стул. На столе керосинка, немытая посуда в тазу.
Цветаева:
   Присаживайтесь на кровать. Больше некуда.
Все присаживаются на кровать, кроме Эфрона, который пытается накрыть тазик с грязной посудой старым кухонным полотенцем. Цветаева снимает с гвоздя в углу комнаты оплетённую бутыль с вином:
   Аля, сбегай к хозяевам, попроси стаканы для вина. Ну, что, грызут меня в Париже за статью?
Святополк-Мирский:
   Грызут, Марина Ивановна.
Цветаева – жёстко:
   Кто?!
   Яблоновский, Осоргин, Адамович…
Цветаева – с презрением:
   Адамович? Ну, конечно, поэт – хуже некуда, потому и пошёл в критики. В точку попала! Грызут? Я удовлетворена!
Аля приносит в корзинке посуду. Эфрон разливает вино по стаканам. Все пьют. Сувчинская:
   Действительно, очень хорошее вино.
Цветаева строго взглянув на Сувчинскую:
   Настоящее! Здесь – всё настоящее!

Январь 1927 года. Парижская квартира Лебедевых на улочке Данфер-Рошро. Цветаева в гостях у Лебедевой. В комнате Маргариты Николаевны накрыт небольшой стол. На столе бутылка красного вина, сыр, хлеб, колбаса. Цветаева – пригубив вина:
   Мне у Вас,…мне с Вами так хорошо, так покойно. Меня однажды спросили, какая у меня любимая улица в Париже. Я сказала, что улица Данфер-Рошро. Те, кто спрашивал, удивились. Такая неприметная улица. А я люблю её за тишину, и за то, что на ней живёте Вы. Я ведь о многом никому рассказать не могу. А Вам  могу. Ну, не могу же я рассказать Сергею Яковлевичу, что всю весну и лето переписывалась с Пастернаком, а потом ещё и с Рильке! Не читали? Я принесу Вам томик его стихов. Чудный, дивный поэт. Я люблю Бориса. Борис рвался ко мне. Спрашивал, не пора ли ему приехать? Или приехать через год? Я его отговорила. Может быть – зря? Поймите меня правильно. Я от своих   к Борису, наверное, не ушла бы. А если бы ушла, то только к нему. Наша реальная встреча была бы большим горем, катастрофой.
Лебедева:
   А Пастернак – женат?
Цветаева – со вздохом:
   В том-то и дело, что женат на Евгении…отчество забыла. Вот я и говорю, наша встреча была бы катастрофой! Он – его семья, я – моя семья, моя жалость, его совесть. Теперь этой встречи не будет. А ведь я считаю его равным себе. Но, как видно, не суждено, чтобы равный – с равным соединились бы в мире сём! В конце июля он сообщил, что не может мне больше писать, и чтобы я тоже ему – не писала. Объясняться не захотел. Сказал, что мы оба – сильные и это переживём. Думаю, что его жена ревновала. И чтобы успокоить жену…В общем, он   мною пожертвовал. Может, и к лучшему.
   А Рильке?
   О, Рильке! Он написал мне из Швейцарии. Мне Рильке подарил   Пастернак. Написал ему – обо мне, как о своём друге и поэте, который восхищается стихами Рильке. Вот Рильке и отозвался. Сокрушался, что не встретил меня в Париже, когда был там. Но потом выяснилось, что был он в Париже восемь месяцев и уехал в августе 1925 года. А я приехала в Париж в ноябре. Как мы могли встретиться?! Мы стали переписываться. Он прислал мне сборники своих стихов «Орфей» и «Дуинезские элегии». Стихи были восхитительные! Знаете, в германской литературе со времён Гёте не было поэта такого уровня. Я до этого любила его, как поэта. Теперь я полюбила его, как человека. Он написал мне об одиночестве, как необходимом для поэта условии творческой мощи. Писал о поразившем его странном недуге. Я же просила его о встрече. Где-нибудь во французской Савойе, в маленьком городке. Он не понял, почему мы с Борисом прекратили переписку. Посчитал, что он виноват в прекращении её. Не могла же я ему сказать, что Борис по каким-то своим внутренним причинам перестал мне писать. В декабре Рильке не ответил мне на два моих письма. А потом я узнала, что Рильке – умер. 30 декабря. Он был неизлечимо болен. Лейкемия. Можно, я закурю.
Лебедева   ласково:
   Курите.
Цветаева нервно закуривает.
   Вы, наверное, думаете, как это я – от одного к другому. И к Борису – любовь. И к Рильке – любовь. Но Борис сам от меня отказался. А Рильке у меня из рук вырвали. Смерть вырвала из рук. И ничего теперь невозможно! Ни встречи! Ни бесед! Ни-че-го!
Лебедева, беря руку Цветаевой   в свои руки:
   Вы, Марина Ивановна, необычный человек. К Вам нельзя применять обычные мерки и обычную мораль, которой руководствуются люди. Я верю, что Вы были предельно искренни, когда любили Пастернака, и столь же предельно искренни   в любви к Рильке. Ведь это – душа в Вас говорит. Огромная, необъятная душа, которой хватило бы на тысячу лет, и она бы так и не иссякла. Душа, которая может всё вместить!
Цветаева – благодарно:
   Господи, как Вы меня понимаете! Я ведь обо всём этом ни одному человеку не рискнула бы рассказать, из опасения быть неправильно понятой. Я всё это держала внутри, в самом сердце, и оно страдало от избытка боли. Знаете, я Вам рассказала, и мне стало легче. Правда!
Лебедева:
   Вот и прекрасно! Хорошо, когда можно пойти к кому-то и всё рассказать! Это я к тому говорю, что хорошо, что я – у Вас – есть! Звучит – нагло?
Цветаева – смеясь и крестясь:
   Замечательно звучит! Господи, как хорошо, что ты мне послал Маргариту Николаевну! Выпьем за нас?
Лебедева, выпуская руку Цветаевой и лихо тряхнув головой:
   Выпьем!

Середина марта 1927 года. Пригород Парижа Мёдон, улица Жанны Арк № 2. В гостях у Цветаевой Елена Александровна Извольская – литератор, переводчица. Цветаева показывает Извольской снятую 6-го марта квартиру. Цветаева:
   Наконец-то менее-более сносные условия – три комнаты, кухня, ванная комната, центральное отопление. Вещи с квартиры Черновой перевозила в детской коляске. Мебель старую купила. Господи, печек не топить, золу не выгребать! Как я от них устала! И теперь у меня – своя комната, где спокойно могу работать хотя бы часть дня. И всё это за 330 франков в месяц. Иждивение чешское продолжается. А ведь летом хотели перестать выплачивать только на том основании, что я переехала в Париж. Сергею Яковлевичу пришлось ехать в Прагу – устраивать эти дела. Тескова помогла. Слоним помог. Дай им Бог здоровья! Пастернак тоже помог, познакомил меня с меценаткой Саломеей Андрониковой. Написал ей обо мне. Знаете   такую?
   Фамилия вроде бы знакома, но не могу припомнить – кто это?
   Андронникова Саломея Николаевна – «соломинка». Помните, у Мандельштама?
Соломка звонкая. Соломинка сухая,
Всю смерть ты выпила и сделалась нежней,
Сломалась милая соломка неживая,
Не Саломея, нет, соломинка скорей!
Петербургская красавица, вдохновлявшая не одного только Мандельштама. Сейчас работает в модном журнале у Вожеля, прилично зарабатывает. Даёт мне 200 франков в месяц, Да ещё собирает по подписке у знакомых – тоже для меня. Вот всё это и помогает жить, снимать приличное жильё. Если бы не вся эта помощь, хоть в петлю полезай!
Извольская – с удивлением:
   А что Сергей Яковлевич?
Цветаева – с лёгкой усмешкой:
   Вы хотите спросить – зарабатывает ли он на жизнь, на семью? Видите ли, он сейчас так занят своим новым журналом, который, может быть, начнёт приносить доход. Или не начнёт. Второй номер – на выходе. Множество хлопот. Кроме того, Сергей Яковлевич увлёкся евразийством. С головой в него уходит. Но, к сожалению, это работа, за которую не платят. Что-то вроде общественной, дармовой. Семью содержу – я. Такова реальность. Скажу Вам по секрету – ранний брак это катастрофа. Сергей Яковлевич – человек прекраснейший из прекраснейших! Мы должны были с ним стать друзьями. А сделались супругами. Будет об этом! Сейчас чаю попьём.
Цветаева проводит гостью в свою комнату, где стоит диван, и старый кухонный столик, с претензией быть письменным. У стола – табурет. Голые стены. На столе – грудой – раскрытые книги, тетради, карандаши, перьевая ручка с чернильницей. Цветаева освобождает уголок стола для чаепития. Приносит из кухни чайник, чашки, сахар и печенье и ещё один табурет. Устроившись у стола, женщины пьют чай и продолжают разговор.
Извольская:
   А что это за история с Вашим письмом Сувчинскому и Карсавину?
Цветаева , нахмурившись:
   Они написали, что в редакции Вёрст есть евреи, намекая на Серёжу. Ну, какой он еврей! Мать – русская, из знатной семьи Дурново. В детстве Серёжи – русская няня, дворянский дом, православие. Потом московская гимназия, военная служба. Еврей при царях не мог бы стать русским офицером. Делая Сергея Яковлевича евреем, они вычеркнули: мать, православие, язык, культуру, среду, и, главное, самосознание человека. Ну, и что, что фамилия его – еврейского происхождения. Еврейского   в Серёже нет ничего, кроме фамилии.
Извольская:
   О, Вы совершенно правы. Если следовать их логике, то Бальмонт – шотландец, Блок  немец, Ходасевич – поляк. А «Вёрсты» я не читала. Хороший журнал?
Цветаева:
   На мой взгляд, неплохой. Но за «Вёрсты» Сергея Яковлевича ругают все, кому не лень. Вся эмиграция ополчилась. Говорят, будто бы слишком много напечатано произведений советских авторов. Но если вещи не политические, а просто – хорошие, отчего же их не напечатать?! Но хуже всего то, что поползли слухи, будто бы журнал крупными суммами подпитывают большевики. Что попало мелют! Знала бы, кто такой слух пустил, своими бы руками задушила! Как-то странно, что мы под перекрёстный огонь попали. Эмиграция нас не любит, большевики – тоже недовольны. Горький о нас плохо отзывается. За что нас не любит эмиграция?! Что мы ей сделали?! Не понимаю! Гиппиус и Мережковский пышут ненавистью ко всему, что не отвечает их представлениям о России. Бунин несёт себя – как на блюде. Сам перед собой благоговеет. Он один   «великий писатель земли Русской». Просто смех берёт смотреть, как они пыжатся. Похожу, не кланяясь. Не могу.
Извольская берёт в руки книгу на немецком языке:
   Можно? Рильке. Прекрасный поэт! По-моему, после Гёте самый значительный германский поэт.
Цветаева – обрадовано:
   Как хорошо Вы сказали! Германский! Значит, Вы его читали.
   Конечно. Я бы хотела перевести его «Сонеты к Орфею». Такое поэтичское чудо!
Цветаева – горестно:
   Он сам – германский Орфей! Умер в конце декабря.
   Как умер?! Я не знала, что он умер. Как жаль!
   Всё лето я с ним переписывалась. С ним и с Борисом Пастернаком. Пастернак нас заочно и познакомил. Хотела встречи с Райнером. Не вышло. Оказалось, он был неизлечимо болен. Встретимся теперь в мире ином. Вы верите в иной мир?
Извольская – серьёзно:
   Верю.
   И я – верю. Верю в иной мир, где я сбудусь по образу своей души. Верю, что в том мире восторжествует справедливость, которой нет в мире этом. Я любила Рильке всё лето. Я писала ему о своей любви. И не понимала, почему он, мне отвечая, был так уклончив. А он просто был болен. Такая беда!
Извольская сочувственно вздыхает. Цветаева, махнув рукой:
   Довольно и об этом. Слишком печально. Я Райнеру поэму пишу. Ведь он-то мне – стихотворение посвятил. Сейчас готовлю новую книгу стихов «После России». Путерман обещал издать. Может быть, на летний отдых заработаю.

Сентябрь 1927 года. В гостях у Цветаевой сестра – Анастасия Ивановна. Сестры стоят над детской кроваткой. Мур и Аля болеют скарлатиной, но самое опасное уже позади. Цветаева – сестре:
   Смотри, по-моему, он заснул. Ему явно легче. Видишь, на лбу испарина выступила, и дышит легко.
Анастасия:
   Какой он крупный.
Цветаева – с гордостью:
   Здешний врач зовёт его – маленький казак. Я ему костюмы покупаю как на шестилетнего. В Париже – мелкие дети. Хоть бы он выздоровел поскорее.
   Нешуточное дело – скарлатина! Марина, а мы ею в детстве болели? Я что-то не припомню.
Цветаева:
   По-моему, нет, не болели.
   Значит, и для нас есть опасность заразиться.
Цветаева – усмехаясь:
   Да, ладно! Мы уже взрослые.
   Ой, взрослые! Сколько мы не виделись, Марина?
Цветаева – высчитав в уме:
   С двадцать второго года, пять лет. Я изменилась?
Анастасия – уклончиво:
   И да, и нет. Седины прибавилось, а так – прежняя.
   Ася, мне тридцать четыре…
   Это ещё не причина меняться. Вот если бы тебе было семьдесят четыре…
Аля зовёт со своей кровати:
   Мама, пить.
Цветаева помогает напиться дочери.
   Господи, у тебя всё ещё температура держится. Господи, пронеси!
Сёстры выходят из детской и идут на кухню. Цветаева принимается чистить картофель. Анастасия режет лук. Анастасия:
   Раз Мур пошёл на поправку, то и Аля не сегодня-завтра поправится. Всё будет хорошо, Марина. Меня только беспокоит, как я к Горькому в Сорренто возвращусь?! У него ведь маленькая внучка. Вдруг – заражу?!
Цветаева – озабоченно:
   Надо всё продезинфицировать перед отъездом. Всю одежду. И самой как следует отмыться. А помнишь, как мама Горького читать любила? Знала бы она, что ты у него гостить будешь!
Анастасия:
   Хочу о нём книгу написать. Великий человек! Великий писатель!
Цветаева – сдержанно:
   Из-за болезни детей мы и поговорить-то, как следует, не успели. Как там   Россия?
Анастасия – тоже сдержанно:
   Россия? Как бы тебе это сказать? Всё, как было в двадцать втором году, только хуже. Морально тяжелее. Магазинов много, и за стёклами есть всё. Другой вопрос, может ли население всё это купить. Я вот – не могу. Но самое интересное – книжные магазины. Их много. И книг издаётся тьма-тьмущая! Но почти все книги – партийная литература, литературные упражнения коммунистов. Кто их творения покупает и тем более – читает, ума не приложу. Может, сами пишут, сами издают, сами и читают? А книг про Ленина – уйма! Ленин – так, Ленин – этак, Ленин – здесь, Ленин – там! Да ещё кругом его портреты, портреты, портреты, скульптуры. Кроме политический литературы, есть научная, особенно, по технике. А вот беллетристики – совсем нет. Может ли беллетристика вдохновиться на какие-то темы при коммунизме. Если кто и вздумает написать что-нибудь от души и для души, его сразу сапогом в зубы!
   А поэты?
   Поэты? Есенина печатали. Маяковского без конца печатают. Он революцию воспевает. А знаешь Демьяна Бедного? Тоже поэт. Тоже революцию воспевает. Представляешь, этот Бедный живёт в Кремле. Ну, очень бедный Демьянушка! Все книжные магазины – казённые. Свобода слова   отсутствует. Зато есть свобода воспевать коммунистический режим. Стоит только воспеть, так сразу все блага и посыпятся.
Цветаева – резко:
   Не дождутся!
Анастасия:
   Жизнь стала вдвое дороже, чем при царях. Стоило из-за этого делать революцию?! И вообще, насколько я разбираюсь, это даже не социалистическое государство, а сильно-полицейское. Тяжело жить!
Цветаева – загоревшись:
   Ася, может, останешься? Зачем тебе – туда?! Будем жить рядышком, друг другу помогать.
Анастасия:
   А Андрюша?! Что там с ним после этого сделают?!
   С сыном – не выпускали?
   Конечно, нет! Сын – заложник. Надо вернуться.
Цветаева мрачнеет:
   Как жаль!
Анастасия:
   Эта тема – безнадёжная. Давай, поговорим о чём-нибудь другом. Что пишешь?
   Пишу поэму «Перекоп», о добровольцах. Собираю материал для поэмы «Царская семья». Опрашиваю всех, кто что-нибудь знает. Добываю документы. Ощущаю эту работу, как долг перед Государем и его семьёй. Заметь, что ни один поэт ещё не написал такой поэмы. Даже не знаю, кто бы и смог. Чтобы такую поэму написать, надо их любить. А я – люблю! Значит, буду не только летописцем белого движения, но и истории царской семьи. Знаешь, это чувство – не могу не написать?! Кто, если не я?!
Анастасия – задумчиво:
   А надо ли об этом теперь писать? Всё прошло и никогда не возвратится. Через десять лет забудут.
Цветаева – вспыхивая:
   Через двести – вспомнят! Ты рассуждаешь точь в точь, как Серёжа. Я его дневники попросила, чтобы писать «Перекоп», так вот он мне то же самое, что ты, сказал. Он вообще захотел свои дневники уничтожить. Да разве можно уничтожить прошлое?! Дневники его я спасла. Кто знает, что возвратится, а что – нет?!
Анастасия – с сомнением:
   Как знаешь! Я бы о таком писать не стала. Да и опасно!
Цветаева – с вызовом:
   Чего мне бояться?! Сюда-то их руки не дотянутся!
Анастасия – уклончиво:
   Руки их растут непомерно и несоразмерно всему остальному. Я бы – не стала об этом писать.
Цветаева – раздражённо:
   Тебя никто и не призывает. Не хочешь, не пиши. Ты, как Сергей Яковлевич! Тоже всё повторяет – зачем Вам дался этот «Перекоп»? И, тем более, Царская семья?! Сергей Яковлевич к Белому движению остыл. Ушёл с головой в евразийство. Только я – не меняю взгляды, как перчатки. Такой и умру!
Анастасия вглядываясь в лицо сестры с тревогой:
  Марина, а у тебя нет температуры? Что-то у тебя лицо горит. Глотать – не больно?
Цветаева пробует проглотить кусочек хлеба:
   Больно.
Анастасия всплёскивает руками:
   Немедленно в постель! Сейчас вызову врача. Куда ушёл Сергей?
Цветаева:
   Он на съёмках. Его до позднего вечера не будет.
   Каких ещё   съёмках?
   Он работает статистом в кино. В массовых сценах. Снимают «Страсти Жанны д`Арк». Статистом…подрабатывает. Да, что-то кружится голова.
Анастасия ведёт сестру в её комнату и укладывает в постель.
   Лежи, я – за врачом. Не вздумай вставать. Дети спят. Ты заразилась от них. Лежи! Скарлатина опасна для взрослых. О, Господи! Ну и дела! Я принесу тебе воду, если захочешь пить, не вставай.
Анастасия, поставив на пол возле кровати Цветаевой стакан с водой, убегает. Цветаева, перекатывая голову по подушке:
   Господи, как болит голова! Надо обед приготовить. Обед приготовить… приготовить…
Цветаева теряет сознание.

Цветаева худая, осунувшаяся, стриженая наголо после тяжёлой болезни и Эфрон провожают Асю. Ася с чемоданом в передней. Цветаева – слабым голосом:
   Ася, тебя нам Бог послал. Спасибо тебе.
   Иди, Марина, ляг. Ты ещё слаба. Серёжа меня проводит на вокзал. Давай, я тебя обниму.
Сёстры обнимаются. Цветаева – на ухо Асе:
   Увидимся ли ещё?
Ася – бодро:
   Увидимся! Я уверена! Выздоравливай!
Ася целует сестру. Эфрон подхватывает чемодан. Ася и Эфрон выходят. Дверь захлопывается. Цветаева некоторое время глядит на дверь, потом медленно поворачивается и идёт в свою комнату. Подходит к окну. Видно, как она слаба. Цветаева опирается на подоконник двумя руками. Произносит негромко:
   А может, никогда и не увидимся! Ни-ког-да! Какие ужасные слова – ни-кто! ни-где! ни-ког-да!

Декабрь 1927 года. Парижское кафе на Монмартре. За  столиком   Святополк-Мирский. Он мрачен. Пьёт кофе и курит. К столику подходит Сувчинский:
   Дмитрий Петрович, моё почтение.
   Здравствуйте, Пётр Петрович, присаживайтесь. Кофе?
Сувчинский утвердительно кивает. Святополк-Мирский подзывает официанта:
   Кофе   для месьё.
   Дмитрий Петрович, что-то случилось? Почему здесь, и так поспешно?
Официант приносит чашку кофе для Сувчинского. Святополк-Мирский нервно насит недокуренную папиросу в пепельнице:
   Пётр, Петрович, дорогой, позвал я Вас сюда вот по какому делу – больше не могу!
Сувчинский – в изумлении:
   «Что»   не можете?
Святополк-Мирский нервно закуривает папиросу:
   Только поймите меня правильно. Заниматься журналом «Вёрсты» больше не могу!
   То есть – как?!
Сувчинский более, чем удивлён. Святополк-Мирский – возбуждённо:
   Прошу меня правильно понять. Меня тошнит от «Вёрст» в три ручья! Да, тошнит!
Сувчинский, пытаясь шутить:
   Если в три ручья, то это уже не тошнит, а рвёт, простите.
   Это Вы меня простите. Пусть – рвёт! Что я видел от этих «Вёрст», кроме неприятностей! После выхода первого номера журнал уже был обречён. Читателей – нет, подписчиков – нет! Денег – следовательно – нет! Второй номер уже и вовсе никому не оказался нужен. Нет, я честно выполню мой профессиональный долг в отношении третьего номера, но я Вас прошу, я Вас   Господом Богом заклинаю! – не привлекайте меня больше к работе в журнале. Наш журнал слишком толст, сотрудники кратко писать не умеют. Наш журнал надо на вес продавать. Может только это сделает его библиографической редкостью. Не нужен никому наш журнал! Вот!
Сувчинский опускает глаза:
   Ведь это наше совместное детище. А больше нет никаких причин Вашего отказа сотрудничать в журнале?
Святополк-Мирский – запальчиво:
   Есть и ещё причины, но они – второстепенные. Главные я изложил. Да, и ещё: я должен где-то выбивать деньги на издание журнала, а мне это противно. Это не моё дело. Ещё раз повторяю, третий номер я помогу выпустить, гонорары добуду авторам, но уж после этого – всё! Баста!
Сувчинский, застигнутый врасплох, беспомощно смотрит на Святополк-Мирского. Тот взрывается:
   Пётр Петрович, Вы и сами думаете точно так же, как я, только боитесь себе в этом признаться. Вы тоже потеряли к журналу интерес. Потому и давите на меня, по инерции, так сказать. Пора с этим кончать.
   А второстепенные причины, – каковы, если не секрет?
   Не секрет. Во мне растёт и усиливается непреодолимое отвращение к Эфрону и…Цветаевой, если угодно. Особенно, к Эфрону. Всякое общение с ними   устное или письменное   мне мучительно. Я не обязан общаться с людьми, к которым испытываю отвращение. Я прекращаю это.
Сувчинский удивлён ещё больше:
   Право, я не знаю, что и думать, что и сказать. Но почему?
   Почему?! Да Вы посмотрите на Эфрона внимательней. Он создаёт впечатление бурной деятельности, а в сущности – чем он занимается?! Редактированием? Кого он редактирует? Известных философов, которые печатают у нас свои статьи? Они в этом не нуждаются. Или, может быть, произведения своей супруги? Она тоже вряд ли в этом нуждается.
   Но кто-то должен делать работу технического редактора!
   Кто-то должен, может быть Эфрон и должен, как соучредитель журнала, но он желает ещё и печатать свои произведения! Вы читали, что он подсунул в третий номер?
   Что?
   Статейку «Социальная база русской литературы». Он несёт ахинею, у него в мозгах что-то происходит нам неведомое. Знаете, что он заявляет? Что писатель благодаря классовости и только классовости получает возможность включить себя в социальное целое, именуемое народом. Каково?! Марксом и Лениным запахло! Если не сказать хуже. Он русскую литературу делит на «дворянскую» и «интеллигентскую». Остался один шаг до признания существования «пролетарской» литературы, которая, конечно же, самая правильная и классово выдержанная. И всё это на страницах нашего журнала, где печатаются лучшие философские и художественные произведения! Я не хочу в этом участвовать. Эфрон самоуверенный наглец! Его суждения безапелляционны, обобщения нахальны, сентенции – узко ограниченны. А язык! Господи, где он научился этому безликому суконному языку коммунистических прокламаций?!
   А Цветаева Вам, чем не угодила?
   Цветаева? О, она – прекрасный поэт, поэт с большим будущим. Но тем более странно слышать из её уст, что среди лучших произведений литературы, кроме Ремизова и Пастернака, литературная стряпня её мужа.
Сувчинский откидывается на спинку стула:
   Да что Вы?! Вы смеётесь?! Она так сказала?!
   Да, журналистам она так и заявила!
Сувчинский – улыбаясь:
   Надо признать, что Цветаева – преданная жена.
Святополк-Мирский – язвительно:
   Вы не можете не признать, что слово – «преданная»   имеет двойной смысл, не правда ли?!
  Что Вы имеете в виду?
   Ничего, кроме двойственности смысла. Всем известны взгляды Цветаевой на Добровольчество. Она говорила, что пишет новую поэму о нём. И о Царской семье – тоже. А Эфрон начинает говорить о классовой сущности русской литературы, фактически разделяя взгляды Маркса и Ленина. А жена называет его одним из лучших писателей русской современной литературы. Что-то здесь – не так! Вам не кажется?
Сувчинский сильно озадачен:
   Н-да! Действительно – странно. Может она его произведения вообще не читает? Может, говорит это из чистого желания ему помочь, поддержать его?
   Не знаю. Она ему потакает. Она ему поддакивает, хотя ничего общего в их взглядах нет. Я участвовать в этом спектакле больше – не хочу! У меня дурное предчувствие, что будут у нас с этим Эфроном неприятности, попомните моё слово.

Весна 1928 года. Утро в цветаевском доме. На кухне хлопочет Цветаева. Аля за столом кормит кашей Мура. Сергей Яковлевич завтракает, стоя у стола. Цветаева – ласково:
   Серёженька, сядьте. Вредно есть стоя. У Вас есть ещё десять минут.
Эфрон отрицательно мотает головой:
   Ничего. Я тороплюсь. Сяду и расслаблюсь. Нельзя. Сегодня много дел. Сувчинский и Мирский ждут. У нас – новый проект. Будем выпускать евразийскую газету. Так и назовём – «Евразия». Может, с ней нам больше повезёт, чем с «Вёрстами». А Вы что будете сегодня делать?
Цветаева, наливая в чашку крепкий кофе:
   Сегодня? Пойдём пешком с Гронским в Версаль.
Эфрон перестаёт жевать бутерброд:
   С Гронским? Кто такой Гронский?
Цветаева – невозмутимо:
   Николай Гронский – восемнадцатилетний  поэт. Хороший поэт. Чем-то напомнает меня – молодую. Тоже эмигрант. Альпинист. Прекрасный ходок! Такой же, как я.
Эфрон – тихо, мягко, но язвительно:
   Новое увлечение?
Цветаева, внутренне вспыхивая, но сдерживаясь внешне:
   Побойтесь Бога! Он – мальчик и годится мне в сыновья.
Аля внимательно слушает, опустив глаза. Эфрон:
   А дети?
Цветаева, быстро взглянув на Алю:
   Аля сказала, что посидит с Муром. Я обещала Гронскому показать Версаль. Он там ни разу не был. Если бы Вы не были вечно чем-то заняты, мы ходили бы с Вами. Но Вам вечно некогда.
Эфрон – сухо:
   Вы прекрасно знаете, как я занят новой газетой. И, кстати, об Але. Меня беспокоит, что Аля в этой французской художественной школе ничему не учится, а у неё большие способности. Она у Вас и нянька, и посудомойка, и поломойка. И шапочки вяжет.
Цветаева – холодно:
   Если бы у нас было достаточно денег, она бы не вязала шапочки на продажу. Я позаботилась об Але через Саломею Николаевну. Аля с осени она будет бесплатно учиться в художественной студии Шухова. Помогают – чужие! Кто, между прочим, починил в ванной комнате кран? – Гронский. Кто разносит мои стихи по редакциям? Опять-таки – Гронский! Аля вяжет шапочки! Вы ведь никогда не спрашиваете, как я свожу концы с концами. Если бы не  денежная помощь Саломеи, а теперь ещё Ломоносовой, с которой меня познакомил Пастернак, на что бы мы жили?! Больше половины чешского иждивения уходит на оплату квартиры, а на оставшиеся вчетвером не проживёшь. Едим даже не самоё конину, а конское сердце, конские почки, конскую печень…Я сама скоро конём стану! И, слава Богу, что хоть это едим! Заработанные мною деньги я откладываю на летний отдых. А Версаль? Мне тоже необходима хоть какая-то минимальная свобода от дома и домашних дел. Вот если бы с Вами могли поделить время. Вам – половину моих домашних дел, а мне – половину Вашей свободы и возможности общественной деятельности!
Эфрон демонстративно кладёт недоеденный бутерброд на тарелку, демонстративно отодвигает  на середину стола чашку кофе:
  Приятного путешествия с Гронским!
Цветаева, пожав плечами:
   Спасибо! И Вам приятных хлопот!
Эфрон выходит из кухни. Слышно, как хлопает входная дверь.
Аля – тихо:
   Папа обиделся.
Цветаева – наливая себе чашку кофе:
   На кого? Я его не обижала. Это скорее он – меня обидел.

Цветаева, слегка разрумянившаяся от свежего воздуха, и Гронский на пути в Версаль. Гронский с фотоаппаратом. Время от времени Цветаева берёт у него фотоаппарат и снимает понравившиеся ей виды. Гронский Николай Павлович девятнадцатилетний поэт, стройный, высокий, красивый юноша, восхищённо поглядывает на стройную Цветаеву, легко идущую рядом с ним:
   У Вас, Марина Ивановна, такая лёгкая и стремительная походка, что кажется, будто Вы – летите!
   Обожаю ходить пешком! Если бы Вы только знали, Николай Павлович, как много дорог я исходила: и в Крыму – Гурзуф, Ялта, Коктебель, И в Москве, и в Чехии. Из окна поезда много не увидишь. А автомобилей я просто боюсь – до паники! А пешком – всё можно осмотреть, всё обдумать. Мне самые интересные мысли и замыслы приходят именно во время прогулок.
Цветаева внезапно останавливается, подходит к дереву, растущему на обочине дороги, и гладит его кору.
   Смотрите, какой красавец платан!
Гронский   торжественно:
Кто-то едет. – Небо, как вьезд!
У деревьев – жесты торжеств!
Это гениально!
Цветаева расцветая улыбкой:
   Наизусть помните? Спасибо! А что Вы из моего больше всего любите?
   Поэму «Крысолов». Она – гениальна!
   Если бы Вы знали, в каких условиях она писалась в чешской деревне! За обеденным столом, налётами, между мытьём посуды и выносом помойного ведра. Сама удивляюсь, что в таких условиях можно что-то написать. Недавно приезжал профессор Алексеев, тоже неутомимый ходок,   приехал в горном костюме, напомнил мне Тартарена, комичен и мил, так вот он побывал в Савойе – Верхней, много рассказывал, заразил меня. Там прекрасный лес. Уже живу мечтой побывать там. Океан – надоел. Моря и океана я так и не полюбила. Мне всё кажется, что в Савойе растут секвойи, хотя никаких секвой там и в помине нет. Просто созвучно: Севойя – секвойя. А Вы были в Вандее?
   Не был.
   Непременно надо съездить! Исторические места. До сих пор дух повстанцев против революции ощущается. Правда природа там скудна: океан, песок, дюны, сосны.
   Я люблю горы!
   И я люблю! Больше пеших прогулок по ровной местности люблю подъём, преодоление высоты. Подъём – преодоление – рост. Поэт постоянно должен что-то преодолевать, как во внешнем мире, так и в себе. Его душа должна расти от испытаний. Расти неуклонно и постоянно. Ничего нет полезнее растяжения душевных жил. Без этого поэта быть не может. А из этой натянутой душевной жилы потом – струна!
Путники идут дальше.

Версаль. Гронский снимает виды. Налюбовавшись Версальским дворцом, Цветаева и Гронский входят внутрь. Цветаева – Гронскому вполголоса:
   Здесь у меня есть любимая комната. Спальня Наполеона I. Я Вам покажу.
Они входят в покои Наполеона Бонапарта. Красным канатом от посетителей отгорожена часть комнаты. Сверкает лаком дубовый паркет «ёлочкой». Стены обтянуты дорогим шёлком. С потолка свисает прекрасная золотая люстра с хрустальными подвесками. По бокам огромного зеркала золотые канделябры. На подзеркальном столике – беломраморный бюст Жозефины с полуобнажённой грудью. Рядом с зеркалом два великолепных кресла в стиле ампир. На прикроватной инкрустированной тумбе – бесценная греческая амфора. Великолепная, резная, красного дерева, как и вся мебель, кровать, застлана золототканым покрывалом. Посередине – круглый инкрустированный столик на одной круглой ножке, опирающейся на три львиные лапы. В ногах кровати – стул в стиле ампир, как и кресла. Цветаева подходит к канату и смотрит на кровать императора. Гронский подходит и становится рядом. Цветаева – вполголоса:
   Любила его безумно в шестнадцать лет. И сейчас люблю. Знаете, какую ему надо было бы жену? – Королеву Марию-Антуанетту! Аристократку, следовательно безукоризненную в каждом помысле! Уж она-то не бросила бы его, как та австриячка, подыхать, как собаку, на голой скале, каковой, в сущности, был остров Святой Елены. Мария-Антуанетта последовала бы за ним всюду, тем более – в беде, и разделила бы его участь.
Гронский – с любопытством и лёгким вызовом:
   Ну, то – короли-императоры! А Вы, к примеру?
   Что – я?!
   Вы бы, Сергея Яковлевича в такой же ситуации – бросили бы, как собаку, подыхать на голой скале?
Цветаева выпрямляется, глядя Гронскому прямо в глаза:
   Сударь, я   дворянка! Я – аристократка! Вдобавок, я – поэт! Этим – сказано – всё!
Гронский, склонив голову, целует Цветаевой руку. Цветаева нежно целует юношу в голову.

Конец ноября 1928 года. Пригород Парижа – Кламар, где проживает Сувчинский. В квартире Сувчинского собрались за «круглым» столом деятели евразийства. Во главе стола сидят три главных соучредителя газеты «Евразия»: князь Трубецкой, г-н Савицкий и г-н Сувчинский. За столом расположились профессор права Алексеев, князь Святополк-Мирский, Эфрон, Родзевич, профессор Карсавин, и другие. Среди евразийцев, которым не досталось места за столом – они сидят по стенам на стульях – Ланговой и Викторов. Слово берёт г-н Савицкий:
   Господа, я приехал специально на это собрание, устроенное по поводу выпуска первого номера нашей газеты «Евразия», из Чехии, где живу, с тем, чтобы высказать ряд претензий к некоторым нашим сотрудникам. Они в устных и письменных заявлениях пропагандируют идеи, которые, на мой взгляд, чужды евразийству изначально. Одной из таких идей является следующая, что – цитирую  «евразийцы стремятся к овладению государственным аппаратом», а   цитирую – «государственная девтельность осуществляется через систему свободно избранных советов». Господа, я напоминаю вам, что евразийство изначально движение идеократические и культурологическое, а отнюдь не политическое, и не стремится к захвату власти. Это, господа, принципиальная идея.Я осмелюсь спросить тех господ, которые пишут и говорят подобные вещи, что,   вы собираетесь силой заставить большевиков отдать власть, или, быть может, полагаете, что они настолько слабы, что сами доброольно её вам отдадут? У меня по этому поводу большие сомнения, господа. Далее, меня смущает лексика, в частности – эти пресловутые «советы». Что-то мне это слово сильно напоминает небызвестные Советы рабочих и крестьян в Совдепии. Кроме того, всё чаще и чаще упоминается у этих сотрудникав в их опусах, что .вся деятельность евразийцев должна быть направлена – цитирую – «на обеспечение интересов трудящихся». И вообще, эта фраза стала с завидной настойчивостью мелькать в речи и письменных заявлениях некоторых евразийцев. Смею вам напомнить, господа, что, раз уж нас вынуждают об этом говорить, что любое государство состоит не из одних только трудящихся. В нём есть также инвалиды, пенсионеры, беременные женщины, дети, подростки, умалишённые, чудаки всех мастей, люди творческих профессий, которые не столько трудятся, сколько свободно творят – как с ними всеми быть, ибо они не подпадают под категорию – «трудящиеся»?! Почему они вычеркнуты из списов людей, чьи интересы государство обязано защищать. Лично мне эта ограниченная во всех смыслах лексика кажется дурным заимствованием из коммунистических доктрин.
Все присутствующие оживляются, начинают переговариваться, Савицкий терпеливо ждёт, когда все успокоятся.
   Господа, я продолжаю. Некоторые наши бывшие единомышленники, которые по собственной воле перестают с этого момента ими быть, начали вырабатывать не только политическую программу, но и экономическую. Они выдвигают идею построения – цитирую – «государственно-частной системы хозяйства», в которой главенствующую роль будет играть планирующий государственный сектор. Частный сектор – цитирую – «вводится в рамки планового хозяйства». Напоминаю вам, господа, что большевики 1 октября утвердили пятилетний план хозяйственного развития страны. Как-то у некоторых евразийцев всё очень созвучно большевикам.
В комнате стоит мёртвая тишина. Все напряжённо слушают.
   Господа, если вы думаете, что это всё, то вы ошибаетесь. Некоторая часть наших бывших единомышленников    цитирую – «всецело разделяет проводимое в политике ВКП(б) принципиальное признание социального строя служебным в отношении интересов трудящихся и приветствуют план индустриализации».
Раздаются возгласы: «Это провокация!», «Откуда Вы взяли эти цитаты?». Савицкий – невозмутимо:
   Я цитирую план подготовки декларации, формулировок и тезисов некоторых евразийцев, который был мне любезно предоставлен одним из них, в целях привлечения меня на их сторону.
Сильный шум в комнате не дает возможности оратору продолжать. Савицкий сильно стучит карандашом по столу. Шум утихает.
   Господа, хотя в предоставленных мне тезисах люди, называющие себя евразийцами, пытаются отмежеваться от некоторых установок марксизма, в частности, материалистического взгляда на мир, по большинству принципиальных вопросов у них обнаруживаются множество общих взглядов с марксизмом. Эти господа, которых я называю отныне отступниками, предлагают    цитирую   «расширить марксизм» для использования в своих целях. Господа, я просмотрел материалы, поступившие для первого номера нашего еженедельника. Я был не согласен с тем, чтобы приветствие Маяковскому Марины Цветаевой было напечатано в этом номере. Я посчитал это приветствие весьма двусмысленным и довёл своё мнение до господина Сувчинского, но господин Сувчинский пренебрёг моим мнением. Материал был напечатан. Поэтому я написал господину Сувчинскому официальное заявление, что я прекращаю сотрудничество с парижской группой и редакцией еженедельника. Господа, я закончил.
Савицкий садится. Немедленно встаёт князь Трубецкой:
   Господа, я целиком и полностью поддерживаю господина Савицкого. Вам хорошо известно, что я являюсь одним из основателей евразийского движения, но поскольку те идеи, которые лежат в основании нашего движения, украдены и извращены с непонятной покуда мне целью недобросовестными, мягко говоря, людьми, которые называют без всяких на то оснований себя евразийцами, то я заявляю о своём выходе из евразийской организации. Это официальное заявление.
Встаёт профессор Алексеев:
   Господа, налицо раскол. И совершили его не мы, истинные евразийцы, а те, кому за этот раскол заплатили большевики. Эти люди желают идти «своими путями», отсчитывая «вёрсты»   (смешок в зале) – вы поняли намёк, поэтому я следую примеру господина Савицкого и господина Трубецкого. Жаль, что раскольники, живущие на содержании у большевиков, называют себя евразийцами. Им впору называть себя   приспешниками Совдепии.
Эфрон переглядывается с Сувчинским и Святополк-Мирским. Сувчинский встаёт:
   Господа, на этом предлагаю закончить заседание. Все, кто желает, свободен. Примерно половина собравшихся людей покидает квартиру Сувчинского. В комнате остаются Сувчинский, Святополк-Мирский, Родзевич, Эфрон, Ланговой и Викторов, а также другие раскольники евразийства.
Сувчинский, дождавшись, пока за последним гостем закроется дверь, провозглашает:
   Продолжаем заседание…

24 ноября 1928 года. Гостиная в парижской квартире Зинаиды Николаевны Гиппиус и Дмитрия Сергеевича Мережковского. За окном льёт нудный холодный дождь. Зинаида Николаевна уютно завернувшись в пушистый шерстяной платок с ногами забралась в кресло и читает книгу, поднеся к глазам лорнет в золотой оправе. В гостиной стоит диван, стол, на котором настольная лампа под зелёным абажуром, два кресла, вокруг стола венские стулья, на полу персидский ковёр. Очень уютно и тепло. Входит Дмитрий Сергеевич в домашнем костюме. Двумя пальцами он держит на весу толстенькую небольшого формата газету.
   Зиночка, посмотрите, что я сегодня купил, когда выходил утром из дома. И не пожалел, что купил.
Мережковский протягивает жене газету. Зинаида Николаевна тоже двумя пальцами осторожно, как жабу, берёт газету. Читает вслух название – «Евразия».
   Что, новое издание? Я что-то такой не припомню.
   Новое, Зиночка. Вы почитайте – кто редакторы.
Зинаида Николаевна читает, поднимает глаза на мужа:
   Опять эта троица?! Всё никак не успокоятся. Ну, я понимаю, Эфрон, заурядный журналистишка, который хочет заработать себе репутацию. Но что в его компании делают уважаемый Пётр Петрович и князь Дмитрий Петрович?! Общение с этим выскочкой Эфроном бросает на них тень. Почему они не с нами?! Зачем им это евразийство?! «Вёрсты» приказали долго жить после третьего номера. Так они новую газету придумали! Что там?! Опять большевистские опусы?
   Почитайте, Зиночка! Приехал их главный поэт-большевик Маяковский. Почитайте, почитайте!
Гиппиус разворачивает газету и начинает просматривать столбцы. Ей неудобно держать газету и одновременно глядеть через лорнет. Гиппиус отдаёт газету назад Мережковскому:
   Дмитрий Сергеевич, прочтите мне сами.
   Извольте, дорогая.
Мережковский разворачивает газету:
   Ну, вопли восторга, расточаемого Маяковскому евразийцами я читать не буду, но главное – вот.   (Читает) – «В.В. Маяковский в Париже. В настоящее время  гостит в Париже В.В. Маяковский. Поэт выступал здесь неоднократно с публичным чтением своих стихов. Редакция «Евразии» помещает ниже обращение к нему Марины Цветаевой. М А Я К О В С К О М У. 28 апреля 1922 г. накануне моего отъезда из России, рано утром,  на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.
   Ну-с, Маяковский, что же передать от Вас Европе?
   Что правда – здесь.
7 ноября 1928 г. поздно вечером, выходя из кафе «Вольтер», я на вопрос:
   Что же скажете о России после чтения Маяковского? – не задумываясь, ответила:
   Что сила – там».
Гиппиув подскакивает в своём кресле. Лорнет падает на пол, но Гиппиус этого не замечает:
   Так я и думала! Да она, как и её муж – большевичка! Большевичка! Она не Маяковского приветствует, а Советскую власть в его лице. И деньги им точно большевики дают на все эти газетёнки! Зачем она уехала от большевиков, если они сильны?! И сидела бы с ними!
Мережковский – осторожно:
   Смею обратить Ваше внимание, Зиночка, что она не повторила Маяковского, не сказала, что «правда – там». Она намекает, что большевики прочно сидят. Может, всё-таки – не большевичка? Знаете, что мне рассказал Бердяев,   а ему Петровский рассказал, который там был, что на Новогоднем вечере у евразийцев этот Эфрон публично заявил, что власть большевиков слаба, и что вот-вот падёт. Это как-то расходится с тем, что заявляет его жена. Понимаете? Он – одно, а она – другое. Может всё-таки – не большевичка?
Гиппиус – ворчливо:
:   Вы что, Маринку защищаете?!
   Боже упаси! Как Вам могло придти в голову?! Я просто рассуждаю, почему же она не сказала, что правда   там?!
Гиппиус – сердито:
   Дмитрий Сергеевич, она нас – нас! – упрекнула в слабости, неужели это непонятно?!
Мережковский – задумчиво:
   А ведь Вы – правы! Это приветствие звучит, как пощёчина – нам. Как Вы думаете, Зиночка, Маяковский – сильный, настоящий поэт?
Гиппиус – с возрастающим гневом:
   Сильный – может быть. Но он воспевает революцию и Советы, стало быть, не о вечном говорит, а о преходящем и тленном. Революция – насилие над личностью, следовательно – омерзительна! Большевик не может быть настоящим поэтом. Поэт служит Богу и вечному. Большевик-поэт служит Дьяволу и временному, преходящему и тленному. А Маринка – дура! – неожиданно заключает Гиппиус. Мережковски в знак согласия наклоняет голову. По его губам скользит загадочная мимолётная улыбка:
   А знаете, что мне по телефону сказал Милюков? Он сказал точь в точь, как Вы: «Она приветствовала представителя Советской власти!». Знаете, Зиночка, это – приговор.
   Совершенно верно – при-го-вор!

Воскресный майский день 1929 года. Цветаева готовит на кухне обед. На ней сизый фартук. Рядом крутится и воркует четырёхгодовалый Мур. Время от времени Цветаева гладит его ласково по крутым локонам. В дверях появлется Эфрон. В руках у него кипа газет. Он в домашнем костюме. Озабочен:
   Марина, когда Вы закончите с обедом, не могли ли Вы мне помочь?
Цветаева, не отрываясь от кастрюль:
   Конечно. Что надо сделать?
   Просмотреть советские газеты за прошлый год, нет ли там чего-нибудь стоящего для перепечатки в «Евразии».
   Хорошо, я просмотрю. Оставьте на столе.
Эфрон кладёт газеты на чистый краешек стола и уходит. Впрочем, через секунду он возвращается:
   А скоро – обед?
Цветаева – ровным, бесцветным голосом:
   Как только приготовлю, так и будем обедать. Вряд ли раньше.
Эфрон смущённо потирает нос тыльной стороной руки. Берёт со стола очищенную морковку, подмигивает Муру, и исчезает.

Семья заканчивает обедать. Цветаева – Але – слегка раздражённо:
   Аля, не копайся, мы уже и чай попили, а ты всё над вторым сидишь. Как ты медлительна, однако!
Эфрон:
   Не придирайтесь к ней, Марина. Пусть делает, как хочет.
Цветаева начинает собирать грязную посуду со стола. Когда она поворачивается, чтобы сложить посуду в раковину, Аля за спиной матери корчит страшную рожу и показывает ей язык. Эфрон снисходительно улыбается. Цветаева:
   Аля, помой, пожалуйста, посуду, я должна помочь папе.
Аля – дерзко:
   Сами помойте! У меня тоже важные дела.
Цветаева замирает над раковиной:
   Какие дела, если не секрет.
   Не секрет. Мы с папой хотим поговорить. А может, ещё и погулять вместе.
Цветаева, промолчав, открывает кран и начинает мыть посуду. Эфрон и Аля удаляются из кухни. Цветаева – им вслед:
   Мура хотя бы – уложите. Ему пора поспать.
Эфрон возвращается и забирает Мура из кухни. Цветаева,
домыв посуду, садится просматривать газеты. Первая газета, которую Цветаева разворачивает, называется «Красная новь». Взгляд Цветаевой быстро скользит по столбцам. Внезапно она швыряет газету на пол:
   Чёрт! Чёрт! Чёрт!! Какая подлость!!!
Она хватает со стола стакан графин с водой и с яростью бросает в противоположную стену. Графин разбивается вдребезги, по стене льётся вода. В дверях показываются испуганные Эфрон и Аля. Эфрон:
   Что такое?! Что случилось?! Что с Вами?!
Цветаева в бешенстве тычет пальцем в пол, где валяется газета:
   Какая подлость! Такой же, как Брюсов!
   Господи, да что происходит?! Успокойтесь, Марина!
   Маяковский! Как он посмел?!
Эфрон, осторожно обойдя осколки стекла, поднимает газету. Аля меланхолично и, молча, берёт совок и веник, и начинает убирать осколки. Эфрон просматривает газету, читает вслух:
Прельщают многих короны лучи.
Пожалте, дворяне и шляхта,
Корону можно у нас получить,
Но только вместе с шахтой.
Аля замирает, держа на весу совок, полный осколков, и смотрит на мать. Цветаева, взяв себя в руки:
   Сначала – Мандельштам! Теперь – этот! Это он так – о невинно убиенных девочках, Цесаревиче, Царе, Царице! О Великой Княгине Елизавете, сестре Императрицы, живой сброшенной в шахту! Отплясывать на костях! О, живодёры! И он глумится над телами мёртвых! Какая подлость! Какая низость, недостойная поэта!
Эфрон – мягко и слегка шутливо:
   Как Вы впечатлительны, однако! Но зачем же графины ломать!
Хихикнув, Аля сбрасывает осколки в мусорное ведро. Слышно, как в другой комнате хнычет Мур. Эфрон забирает газеты и выходит из кухни. Удаляется и Аля. Цветаева закуривает, прикрыв кухонную дверь, чтобы дым не шёл в другие комнаты. Некоторое время она сидит, задумавшись. Снимает с полки тетрадь и ручку с чернильницей, кладёт на стол, раскрывает тетрадь и выводит вверху на чистой странице крупными буквами: «ЦАРСКАЯ СЕМЬЯ». Затем – ниже, буквами мельче: Поэма. Ещё ниже: – План. Цветаева:
   Так! Теперь – искать материалы!

Эфрон и Аля прогуливаются в Люксембургском саду. На скамейках греются на весеннем солнышке аккуратные старики и принаряженные старушки. Няньки и молодые матери присматривают за играющими детьми. Аля, в лихо заломленном голубом берете, очень идущем её светлоголубым глазам, держит отца под руку. Эфрон, засунув руки в карманы потрёпанного пальто, искоса, с высоты своего роста поглядывает на дочь. Аля – задумчиво:
   Как Марина рассердилась! Я давно её такой не видела.
Эфрон, кивая головой в знак согласия:
   Да, изрядно разгневалась. Она всегда на стороне обиженных, и права. Это – благородно.
   А если бы мы большевиков победили, она, что, была бы на стороне большевиков?
Эфрон – засмеявшись:
   Ну, это вряд ли! Но тогда она бы их искренне жалела, и, может быть, даже, жалея, нашла бы им какое-нибудь подходящее оправдание. Марина – само благородство!
Аля – рассудительно:
   Конечно, это стихотворение Маяковского не украшает. Но, наверное, он перед Советами выслужиться хочет. Показать, что он целиком и полностью на их стороне, а не стороне Царя.
   Не знаю, может быть. Сейчас там трудно. Много врагов. Может быть и приходится публично доказывать, что ты – свой. А может, он вполне искренно это говорит, хотя, Марина права – нельзя глумиться над мёртвыми. А я ведь Царя близко видел, рядом стоял, когда музей твоего дедушки открывали. Во внешности – ничего особенного. Никакого величия. Я даже тогда удивился.   (Оглядываясь вокруг)   Красивый сад, правда?
   Помните, папа, у Марины есть давнее стихотворение «В Люксембургском саду»? Я, когда его в детстве читала, всё хотела посмотреть, какой он – Люксембургский сад? Мне тогда казалось, что он какой-то необыкновенный, волшебный, заколдованный. А теперь я смотрю – сад, как сад. Ничего волшебного. В Москве и получше сады есть.
Эфрон – тихо:
   Помнишь Москву?
   Конечно, помню. Когда мы уезжали с Мариной, мне было десять лет. Отлично помню!
Эфрон – мягко:
   Скучаешь?
Аля – честно:
   Не знаю. Здешняя жизнь как-то всё перебивает. Скучать некогда. Правда, в революцию мы с Мариной в сто раз хуже жили, чем теперь. В сто раз голоднее.
Эфрон – задумчиво:
   Теперь там нет голода. Они там организовывают коллектичные советские хозяйства в деревне, сокращённо – совхозы. Передовая мысль в области экономики. Жизнь налаживается.. Всё пришло в норму. Театры функционируют. Кино снимают. Литература снова появилась. Заводы, фабрики работают. Всё нормально. Больше того, строительство началось по всей стране. Волковскую гидроэлектростанцию построили. Представляешь, это только начало.
Аля с интересом взглядывает на отца:
   Папа, а откуда ты всё это знаешь?
Эфрон   немного загадочно:
   Поступает информация из разных надёжных источников.   (Помолчав)   Знаешь, а я очень скучаю по России, по Москве, по сёстрам, особенно – по Лиле. Она мне – как мать. И Макса хочется увидеть. И особенно по Коктебелю скучаю. Помнишь Коктебель, Феодосию?
   Смутно.
Эфрон – воодушевляясь:
   Море там чудное, ни с каким Средиземным не сравнить! А какие скалы! Красные скалы Карадага! Боже, как я хочу всё это снова увидеть!
В голосе Эфрона слышна глубокая тоска. Аля с сочувствием взглядывает в лицо отца:
   Пап, может когда-нибудь и увидим? Может власть этих большевиков когда-нибудь закончится? И тогда мы сможем вернуться.
   Аля, большевики, похоже, надолго, если не навсегда. И потом, они так успешно отражают происки врагов, внутренних и внешних…Троцкого выслали из страны.
   Троцкий – их враг?
   Оказалось – враг. Или оппозиционер, что одно и тоже. Их можно понять. Они хотят создавать новое, небывалое в истории, и готовы уничтожить всякого, кто встаёт у них на пути. Они – сильны. Марина права: сила – там. Но, похоже, и правда – там. Они хотят, чтобы все люди жили хорошо и все были равны. Чтобы страна была могуча и богата. Так что, они – надолго, Аля.
   А разве Россия не была могуча и богата? Разве люди жили плохо до революции? Марина говорит, что до революции мы жили очень хорошо.
Эфрон – с минимальным, но пафосом:
   Мы-то – хорошо. А бедный народ?! А простой народ, Аля?! Вспомни Некрасова.
   Пап, но ведь народ в 61 году царь освободил.
   Освободил. Но этого мало. Надо, чтобы раскрепостились творческие силы народа. Кажется, большевики именно этого и хотят. И вообще, Аля. Похоже, с мыслью, что большевики у власти и надолго   приходится смириться.
Аля идёт, глубоко задумавшись.

Февраль 1930 года. Верхняя Савойя (Сен-Лоран), замок Шато д`Арсин, в котором расположен пансион. Здесь с конца декабря пребывает Эфрон. Около трёх часов дня. В лесу за замком прогуливаются Эфрон и Родзевич. Родзевич:
   «Трест», будем так именовать нашу организацию, Вам продлит и оплатит пребывание в пансионе ровно настолько, насколько это необходимо. Так что об этом не беспокойтесь. Я здесь пробуду около трёх дней. Потом раз в неделю будет приезжать Викторов или Вера Сувчинская, и инструктировать Вас. Пока Вы полностью не войдёте в дело. Я тоже буду приезжать. Мне здесь нравится. Здесь отличный отдых от дел, от жён. Так что, отдыхайте, играйте в биллиард, набирайтесь сил. Кстати, что у Вас со здоровьем?
   Истощение. Последние годы я плохо питался.
   Всем говорите, что не в порядке лёгкие. Это оправдает Ваше длительное пребывание здесь. Кстати, что у Вас с Верой? Она прямо-таки рвётся к Вам сюда. Что-то серьёзное?
Эфрон – немного сердито:
   Я что, обязан Вам и об этом говорить?
Родзевич – смеясь:
   Да, нет, это я так. Она – теперь женщина свободная. А Марине Ивановне я не скажу. Если кто-то другой не скажет. Впрочем, всё это – не моё дело. Меня больше интересует наше сотрудничество с «Трестом».
   Скажите, Родзевич, как Вы думаете, когда я смогу подать прошение о советском паспорте?
   Пока не торопитесь. Такие дела быстро не делаются. Надо заслужить соответствуюшую репутацию. Вы же сами понимаете. Сотрудники «Треста» хотят, чтобы Вы искупили своё белогвардейское прошлое. Возвращение на родину надо заслужить. Понимате?
Эфрон утвердительно кивает головой. Родзевич продолжает:
   Сначала будут небольшие задания. Покажите себя с хорошей стороны. К Вам присмотрятся. Потом Вам доверят более серьёзные задания. А там – видно будет. Сотрудники из «Треста» очень ценят исполнительность. Вы – понимаете?
   Конечно. Понимаю. Я постараюсь.
   Да уж, постарайтесь. Всё теперь от Вас зависит. От Вашего старания и исполнительности. Думаю, что всё удастся. А не пойти ли нам ко мне в комнату? Я привёз бутылку отличного испанского вина. Любите испанские вина?
   Не пробовал.
   Я думаю, Вам понравится. В Испании прекрасные вина!

Сентябрь 1930 года. Конспиративная квартира НКВД в Париже. В комнате Ланговой и мужчина среднего возраста, среднего роста, тот самый мужчина в белой шляпе, который разговаривал с Ланговым в санаторском саду. Сейчас на нём строгий шевиотовый костюм, тёмная шляпа висит на вешалке в углу комнаты. Мужчина лысоват, нос картошкой, цепкие серые глаза. В целом заурядная крестьянская внешность. Оба сидят за столом. Мужчина что-то пишет в блокноте. Ланговой ждёт. Мужчина, прекратив писать:
   Что наш подопечный?
   Дозревает. Я, Родзевич и Сувчинская его за лето хорошо подготовили. Он очень хочет получить паспорт, и как можно быстрее.
Мужчина хмурится:
   Шустрый какой! Вы объяснили ему, что такие дела в его положении быстро не делаются?
   Так точно, объяснили. Он очень скучает по Москве и сестре. Выдвигает условия.
Мужчина удивлённо вскидывает глаза на Николаева:
   Что?!
   Условия.
   Какие такие условия?
   Ну, там, чтобы квартиру в Москве дали, работой хорошей обеспечили, должность дали.
Мужчина иронически улыбается:
   Всего-то?! Придёт время   всем обеспечим. Чем он сейчас интересуется и чем хочет заниматься?
   Заинтересовался кинематографом. Хочет научиться снимать. Вроде бы собирается поступить на высшие курсы кинематографистов Патэ.
   Он ведь журналистикой занимался.
   Так точно, занимался. Охладел. Сколько журналов и газет ни основывал и ни редактирова: все   подохли.
   Неудачник?
   Так точно, хронический.
   Это хорошо. Думаю, что и кинематограф – дохлый номер. Вряд ли какая-то из французских кинокомпаний иностранца на работу примет, будь у него хоть сотня дипломов. Кризис! Французам самим жрать нечего. А тут – конкурент-эмигрант. Дохлое дело. У него сестра в Москве?
   Так точно.
   Чем заимается?
   То ли актёрством, то ли режиссурой.
   Вот и хорошо. Сестру в Москве найдём, адрес и всё такое. Обеспечим ему бесперебойную связь с ней. Её обеспечим литературкой – советские журналы по кинематографии, театру, искусству, центральные газетки. Пусть она   ему пересылает. А он – пусть просвещается. Будет ближе, так сказать, к советской действительности. Деньги у неё на пересылку вряд ли имеются. Этим – тоже обеспечим. А наш подопечный пусть дозревает. Пока его не пасите. Держите в поле зрения – и всё. Пусть ещё с полгодика помыкается. Скорее дозреет. Условия он, вишь ли, ставит! Условия ставим – мы! Со временем внушите ему это. Его забота – делать, что велят. Он паспорт на одного себя просит?
   Так точно, на одного себя.
   Дети есть?
   Двое. Дочь восемнадцати лет и сын – пяти.
   Настроения дочери – аккуратно выяснить. А жена его – что? Паспорт тоже хочет?
   Не могу знать.
   Узнай. Она, кажется, стишки пишет?
   Так точно, пишет.
   Ну, ладно. Женой займёмся потом. Задание насчёт подопечного – понял?
   Так точно!
   Выполняй.
   У Вас есть чувство собственности7
   Моё чувство собственности ограничивается детьми и тетрадями.
   Есть у Вас девиз?
   Был бы щит, начертала бы:   НЕ СНИСХОЖУ!
   До чего не снисходите?
   Ни до чего! Ни до голода, ни до холода, ни до быта, ни до людской низости. Снисходить – сходить с высот. Не снисхожу!
   Спасибо!
   Не стоит!

21 июня 1931 года. Семья Цветаевой садится ужинать на кухне. Цветаева хлопочет у плиты. Эфрон и Аля сидят за столом в ожидании. Шестилетний Мур ластится к отцу:
   Папа, Вас так давно не было дома. Где Вы были? Я соскучился. А то мама мне ещё и папом приходится, когда Вас нет.
Эфрон ласково гладит сына по кудрявой голове:
   Я был занят, милый. Очень занят. Снимал кино. Искал работу.
Мур – с интересом:
   Нашли?
   Не нашёл. Во Франции – экономический кризис. Иностранцев на работу не берут.
Мур – неожиданно для Цветаевой:
   Гадкие французы!
Цветаева – возмущённо:
   Мур! Как тебе не стыдно такое говорить?!
Мур опускает ресницы. Снова задаёт отцу вопрос:
   А что Вы снимали?
   Разные сценки, здания, площади, людей. А ты читаешь детские книжки, что тебе прислала тётя Ася из Советского С
Цветаева искоса бросает быстрый взгляд на мужа. Мур – важно:
   Разумеется, читаю. И нахожу их очень интересными.
Цветаева – просительно – Але, протягивая нож:
   Аля, пожалуйста, нарежь хлеб.
Красивая, медлительная Аля не двигается с места, и не протягивает руку за ножом, как будто не слышит просьбы. Подождав немного, Цветаева в сердцах бросает нож на стол. Эфрон – примирительно:
   Давайте, я нарежу.
Цветаева передаёт ему нож. Аля сидит невозмутимая, как будто ничего не произошло. Наконец, хлеб нарезан, все сидят на местах, Цветаева снимает крышку с кастрюли, накладывает в тарелки лапшу. Мур – разочарованно:
   Опять эта лапша! Вчера лапша, позавчера лапша! Я уже её не то, что есть, я её видеть не могу!
Цветаева – устало и терпеливо:
   Мур, ты должен благодарить Бога, что у нас в тарелках есть хоть такая пища.
Мур – ворчливо:
   Благодарю тебя, Боже, хоть лапша даже без масла.
Эфрон, опустив глаза, торопливо съедает лапшу. Аля, неторопливо, методично и меланхолически, глотает лапшу   ложку за ложкой. Мур брезгливо возит ложкой в тарелке, глотает лапшу с мученическим видом. Цветаева, тоже не поднимая глаз, сидит над своей тарелкой, не прикасаясь к пище. Мур, доев:
   Я бы, как ни странно, съел бы ещё.
Цветаева торопливо перекладывает половину лапши из своей тарелки в тарелку Мура. Он спокойно приступает к трапезе.
Эфрон, поднимая глаза:
   Чай – будет?
Цветаева, поедая свою половину лапши, утвердительно кивает головой.

Цветаева разливает чай по чашкам. Эфрону – в стакан, стоящий в подстаканнике. Все, молча, пьют чай, закусывая хлебом. Мур – невинно:
   А за чай Бога – тоже благодарить?
Цветаева – серъёзно:
   И за чай, и за каждую крошку хлеба.
Мур:
   Я про себя поблагодарю, хорошо? Он услышит, если я – про себя?
Цветаева утвердительно кивает головой. Допив чай, Эфрон отставляет стакан в сторону:
   Я должен кое-что сказать Вам   всем.
Все замирают. Аля поднимает огромные голубые глаза на отца. Эфрон – с усилием, раздельно и чётко:
   Я подал прошение о советском паспорте.
Несколько секунд все сидят, как громом поражённые. Наконец, Аля, расцветая улыбкой:
   Папа, как хорошо! Поздравляю! Вот это – новость! Вот это – новость, так новость!
Мур – радостно:
   Вот здорово! Ты уедешь от всех этих противных французов!
Эфрон приободряется. Аля, подходит к отцу и целует его:
   Папа, это – поступок! Поздравляю!
Все глаза устремляются на Цветаеву. Она сидит бледная, опустив глаза, с застывшим лицом, сжав руки на груди. Повисает напряжённое молчание. Наконец, Цветаева поднимает глаза:
   Значит Вы, Серёжа, решили возвратиться?
Эфрон, тоже бледный и взволнованный, тихо:
   Да, я решил.
   Вы понимаете, что возвратитесь – один?
   Да, я понимаю. Поэтому я Вам заранее ничего не сказал. Я знаю, что Вы будете против моего возвращения в Россию.
   Я против   в Советскую Россию.
Вмешивается Аля:
   Папа – не возвратится один. Я тоже хочу подать прошение.
Снова повисает напряжённое молчание. Цветаева – жёстко:
   Мур останется со мной.
Эфрон – торопливо:
   Разумеется. Ребёнок до восемнадцати должен быть с матерью, а там он сам рассудит, где ему жить.
Мур – возмущённо:
   Я тоже хочу в СССР. Надо мной во французской школе смеются, и обзывают – «толстяком».
Цветаева морщится:
   Мур, разве ты не слышишь, как это гадко звучит – СССР. Говори, Советская Россия.
   Хорошо, я тоже хочу в Советскую Россию!
Цветаева – жёстко:
   Ты можешь хотеть, но у тебя пока ещё нет права голоса. Ты будешь со мной. А я никуда не еду! Дети, помолчите немного! Серёжа, Вы хорошо подумали?
Эфрон – тихо, но упрямо:
   Я решил, это – окончательно. Я даже не хочу это обсуждать.
   Вам придётся, Серёженька. Мы – семья.
Эфрон – иронично:
   Мы давно уже только формально семья, и Вы это прекрасно знаете.
Цветаева – твёрдо:
   У нас – дети, и, значит мы – семья.   (ласково)   Серёженька,   почему?
Эфрон – взволнованно:
   Потому что я скучаю по России! Потому что я скучаю по сёстрам, особенно по Лиле! Потому что здесь у меня ничего не выходит! Потому что мне надоело быть безработным! Потому что мне надоело быть только «мужем Цветаевой»! Потому что Франция у меня – поперёк горла! Что, разве мало причин?!
Цветаева – почти нежно:
   Серёженька, мальчик мой! Той России – больше нет! Я там была! Я видела! Я знаю! Есть Россия большевиков-коммунистов! Это – другая Россия, с которой у нас с Вами нет ничего общего. Я в Россию ехать не могу! Там меня не будут печатать. Хуже! Мне там и писать не дадут! Ещё хуже! Там меня на радостях – упекут! Я иам не уцелею! Не уцелею, потому что буду негодовать на коммунистов, душащих свободу творчества и личности. Вы живёте сейчас мечтами о бывшей России, а в их России Вы видите только то, что хотите. Ведь у Вас было евразийство. Карсавин называл Вас – «золотое дитя евразийства»!
   В евразийстве я разочаровался. Да и лопнуло евразийство, как мыльный пузырь. Одни идеи, и никакого практического применения. Но Вы ошибаетесь, Марина. Я хочу именно в современную Россию! Там идёт строительство новой жизни. Там я найду, наконец-то, применение своим силам. Вам легко говорить! Вы с детства знаете о своём призвании. Вы так много успели сделать! Вы вошли в историю литературы! А что сделал – я?! Мне тридцать семь лет, а я ещё ничего не сделал, ничего не успел! И здесь мне так ничего не удастся сделать! Так я и останусь  «мужем самой Цветаевой»!
   Серёженька! Вы – белый офицер! Разве Вам это – там! – простят?!
Эфрон – сердито:
   Я – бывший белый офицер, и я искуплю своё белое прошлое! Искуплю добросовестной работой на благо народа!
   Серёжа, Вы же православный! Они истребляют церковь и православие! Они истребляют любую религию! Они – атеисты! Они смеются над верой! Они не верят в Бога!
   Мне это не мешает. От того, что они не верят, я не перестану верить.
   Они заставят Вас отречься от веры! Разве Вы сможете отречься от веры?!
   Ради любви к своей родине и своему народу, я отрекусь от чего угодно! Если народ не хочет больше веры, значит и я   не хочу!
Цветаева – с глубоким состраданием:
   Серёженька, родина не является высшей святыней. Не делайте из родины – идола. Она должна подчиниться истине, то есть Богу. Помните, Вы говорили: не мы в России, а Россия – в нас! Помните?
   С тех пор много воды утекло. Я изменился. Я  другой. Не мерьте меня той меркой. Сегодня я бы так не сказал. Знаете, о чём я мечтаю? Я скажу! Я мечтаю явиться к Заксу, в качестве побеждённого и убеждённого после нашей длительной разлуки. Мой случай для него – прекрасный подарок!
Цветаева – не веря своим ушам:
   Подарок?! К коммунисту Заксу?! Моему квартиранту?! Да я мечтала о его повешении, если бы Белый полк вошёл в Москву!
Аля – строго:
   Вы забыли, что он давал мне сахар.
Цветаева – со сдержанной яростью:
   Если бы он знал, что ты – дочь белогвардейца, он дал бы тебе стрихнину. Счастье, что он думал, будто я – вдова. Подумать только! Лизать пятки Заксу! Да это неслыханно! До чего Вы дошли!
Эфрон – устало:
   Вы живёте старыми представлениями о мире. Мир изменился. Многие мои товарищи уже там. И ещё ни один не вернулся. Святополк-Мирский  уехал. И я – хочу уехать. Моё решение – бесповоротно.
Цветаева – задыхаясь от волнения и негодования:
   Ни один не вернулся?! Ни один не вернулся?! Да, может быть, они бы хотели, да не могут вернуться! Может быть, им не дают вернуться!
Эфрон – устало:
   Почему Вы видите всё в чёрном цвете? Это, накогец, невыносимо!
Эфрон встаёт, давая понять, что разговор окончен, и выходит из кухни. Цветаева делает движение, чтобы пойти за ним, но останавливается и говорит Але:
   Аля, помой посуду.
Аля встаёт и величественно выплывает из кухни. На пороге она оборачивается к матери и говорит:
   Я – Вам   не   посудомойка!
Поражённая Цветаева застывает на месте.

Ноябрь 1931 года. Конференц-зал на 300 мест, арендованный русскими эмигрантами, на окраине Парижа. Зал полон народу. Люди стоят в проходах. Большинство – мужчины. За кафедрой стоит пожилой мужчина и что-то монотонно говорит. Его плохо слушают. В первом ряду сидит Цветаева. Рядом с нею   жена философа Елена Николаевна Федотова. Федотова – Цветаевой:
   Георгий Петрович – Ваш давний поклонник, то есть, я хотела сказать – поклонник Ваших творений. Он сказал, что поможет Вам напечатать Вашу прозу в «Современных записках». Он свяжет Вас с Вадимом Викторовичем Рудневым, редактором.
Цветаева:
   Спасибо. Это будет очень кстати. Я в отчаянном положении. Поверьте, просто в отчаянном. Стала собираться на сегодняшнюю встречу, вдруг отлетела наполовину подмётка у башмака. Вспомнила 20-й год, подвязала верёвочкой и пошла. Башмаки – единственные.
Цветаева немного выставляет правую ногу вперёд, чтобы увидела Федотова. Подмётка действительно подвязана верёвочкой. Пожилой мужчина покидает кафедру. Зал жидко хлопает в ладоши. Ведущий, сидящий за столом на подиуме, объявляет:
   Господа, а сейчас выступит всем нам известный и уважаемый публицист, культуролог и философ, один из редакторов нового журнала «Новый град» Георгий Петрович Федотов (1886-1951). Прошу Вас!
Федотова – Цветаевой:
   А вот и Георгий! Давайте, послушаем!
Федотов покашливает, призывая аудиторию к вниманию. Все затихают. Федотов:
   Господа, тема нашей беседы сегодня «О чём должен помнить возвращенец?». Полагаю, эта тема заинтересует всех, кто находится сегодня в этом зале. Господа, не секрет, что всё больше русских эмигрантов подумывают о возвращении. Мы знаем, что в полпредство до недавнего времени шли люди отчавшиеся, безнадёжно измученные, или люди продавшиеся Советской власти. Сегодня в Россию потянулась честная молодёжь, и не только молодёжь, но люди старшего поколения. Мы должны знать, что   момент политического возвращения не наступил ни для одной из общественных групп эмиграции. Сталин не грешит пристрастием к свободе. Он всё туже закручивает свой деспотический режим. Ему нужны послушные слуги и холопы, а не свободные сотрудники. Учителю, философу, журналисту нечего делать в нынешнем СССР.
Цветаева согласно кивает головой. На её лице – напряжённое внимание. Федотов продолжает:
   Каждый, кто хочет возвратиться, если только он не одурел от чтения «Известий», должен помнить, что он едет не в свободную страну, а в тюрьму. Никакая лояльность, никакая законопослушность не спасут его от неожиданного ареста, ссылки, каторжных работ – без всякой вины и даже видимого основания. Просто по соображениям высокой политики
Зал взрывается аплодисментами. Неистово рукоплещет Цветаева.

После конференции Федотова в сопровождении Цветаевой подходит к Федотову, окружённому собеседниками. Увидев супругу и Цветаеву, Федотов извиняется перед собеседниками, и устремляется к женщинам:
   Дорогая, спасибо, что Вы пришли!
Федотов целует руку Цветаевой.
   Я весьма польщён Вашим присутствием. Моя жена сказала Вам, что я – давний поклонник Вашей поэзии?
Цветаева – немного смущённо:
   Елена Николаевна мне сказала. Мне всегда казалось, что философия далека от поэзии. Я – тоже польщена Вашим вниманием.
Федотов, держа руку Цветаевой в своей:
   Ах, как Вы ошибаетесь! Когда-то философия и поэзия не были разделены, были одним целым. Так что, между нами нет пропасти. Супруга мне сказала, что Вы хотите меня о чёи-то попросить.
   Да. Я хотела придти на конференцию с моим супругом, но он очень занят и не пожелал придти. Не могли бы Вы поговорить с ним. Рассказать ему о том, что Вы знаете по делу возвращенцев. Дело в том, что он – хочет вернуться. Я – в ужасе от его решения. Мне кажется, что он губит себя. Он не хочет меня слушать.
   Кто Ваш супруг?
   Эфрон Сергей Яковлевич, бывший белогвардеец. Нынче он увлекается кинематографом, пытается основать кинематографический журнал.
Федотов хмурится и переглядывается с женой:
   Эфрон? Он имел какое-то отношение к евразийскому движению?
   Имел, но в последнее время к нему охладел.
Федотов мнётся:
   Да, да! Понимаю! Кстати, я уже переговорил с Рудневым. Готовьте материалы к публикации.
   Спасибо. Я этого не забуду.
   А что касается Вашей просьбы, дорогая, у меня только один совет – молитесь!
Елена Николаевна опускает глаза, не в силах вынести выражения лица Цветаевой.
   Молитесь, дорогая, чтобы Бог вразумил Вашего супруга. Насколько я знаю, в этом случае может помочь только чудо   и Бог!

Утро 31 марта 1932 года. Цветаева только что переехала из Мёдона в другой пригород Кламар, где сняла квартиру. Квартира гораздо скромнее, чем в Мёдоне, 2 ; комнаты и кухня. Повсюду на полу лежит запакованный скарбЭфрон – в дверях:
   Я, пожалуй, Мура с собой возьму. Давно обещал его в кафе сводить.
Цветаева неохотно кивает.
Эфрон – исчезает. Аля забредает на кухню:
   Да, после той квартиры, что в Мёдоне, эта – не ахти какая! Да и Кламар мне не нравится.
Цветаева – грустно:
   Там был близко лес. Вокзал – рядом. В Мёдоне на десять домов – девять старых. В Мёдоне когда-то охотились короли. Кламар новый, скучный, плоский. Где я тут с Муркой буду гулять? Но что же поделаешь?! Зато эта – дешевле. Ту я не могу больше оплачивать.
Аля – меланхолично:
   Как мы распределим комнаты?
Цветаева – закуривая новую папиросу:
   Комната побольше – для Мура и папы. Поменьше – тебе. А в крохотной   я.
Аля – озабоченно:
   Но там войдут только стол и книги. А где Вы будете спать?
Цветаева – весело:
   Вот здесь, на кухне и буду. Места много. Здесь постель войдёт и ещё много места останется. И курить здесь можно.
Аля – с облегчением:
   Хорошо. Ну, я пойду. Мне ещё в музей надо.
   Ступай, милая.
Аля уходит. Оставшись одна, Цветаева обходит комнаты, заваленные вещами. Пройти мешает сундук. Цветаева пытается его отодвинуть, но сил не хватает. Цветаева садится на сундук, закуривает:
   Чёрт! Ну, хоть бы кто-нибудь помог!

В этот же день 31 марта 1932 года. Ресторанчик в Париже «Famille Nouvelle» («Новая Семья»), где собираются коммунисты. Обстановка скромная, но чисто. Клубами висит табачный дым. За столиками люди разных возрастов пьют чай и кофе, что-то едят. Снует между столиками официантка, разнося на подносе чашки с кофе и чаем, и лимонад. На подиуме вместо рояля – кафедра. За кафедрой стоит мужчина средних лет, лысоватый с «интеллигенской бородкой», в пенсне,  и пытается перекричать шум:
   Товарищи, прослушайте последние новости из СССР.
Входит Аля. Из-за столика у окна поднимается Эфрон и машет ей рукой. Аля   радостная, оживлённая – подходит к столику, за которым сидят Эфрон и Мур. Мур приветстует сестру, не отрываясь от блюдечка с мороженым. Аля садится. Эфрон:
   Что будешь пить? Я вообще-то заказал Мурке мороженое и лимонад, а нам по чашке кофе и тоже лимонад.
Аля:
   Мне всё равно, что пить.
Мур:
   А мне – не всё равно, когда есть мороженое. Пап, а почему мы сюда не ходили раньше? Здесь мне нравится.
Эфрон – мягко:
   Я сам стал недавно сюда ходить. Мне здесь – тоже нравится. Мне этот ресторанчик Аля показала.
Мужчина за кафедрой, переждав, пока Аля усядется и официантка принесёт за столик Эфрона две чашки кофе и лимонад, снова выкрикивает:
   Товарищи, внимание, новости!
На этот раз шум стихает. Мужчина за кафедрой, прочистив горло:
   Товарищи, на данный момент в СССР создано 86 тысяч колхозов.
Бурные аплодисменты. Мужчина, сияя:
   Харьковский тракторный завод выпустил в конце прошлого года первый трактор.
Мур, отрываясь от мороженого:
   Вот здорово!
Оратор – радостно:
   В Москве создан Институт Маркса – Энгельса – Ленина!
Бурные рукоплескания. Оратор:
   В Саратове пущен завод комбайнов!
Рукоплескания. Оратор, всё более воодушевляясь:
   На Дальнем Востоке основан новый город, который будет носить имя – Комсомольск-на-Амуре. Его строят комсомольцы-добровольцы.
Бурный восторг, крики одобрения. Оратор:
   1 января 1932 года пущен Горьковский автомобильный завод!
Крики – «Ура! Ура! Ура!». Оратор:
   На Магнитогорском металлургическом комбинате пушена первая доменная печь!
Оратор:
   16 марта введён в строй Воскресенский химический комбинат!
Аплодисменты. Оратор:
  29 марта начал работать 1-й Московский шарикоподшниковый завод.
Возгласы одобрения. Оратор:
   Образован Союз советских композиторов!
Аплодисменты. Оратор:
   И последняя свежайшая новость на закуску. Сначала – плохая, а потом – очень хорошая. Эта новость вас всех, я полагаю, ободрит. ЦК ВКП(б) решил распустить все писательские организации.
Гробовая тишина в зале. Оратор – радостно, насладившись эффектом:
   ЦК ВКП (б) создаёт единый Союз советских писателей.
Вопли восторга. Оратор:
   Скоро, я думаю, уже к концу этого года, состоится пуск Днепрогэса им. В.И. Ленина!
Публика – «Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!».
Эфрон и Аля – сияют, и через столик пожимают друг другу руки. Мур, доедая мороженое:
   Днепрогэс – это здорово! Кругом будет электричество!
Эфрон – Муру:
   Кстати, Мур, тебе не обязательно говорить маме, что был в коммунистическом ресторанчике.
Мур – озабоченно:
   А если она спросит?
Аля – весело:
   Спросит, скажи правду, что был с папой в ресторанчике. Просто, в ресторанчике, где ты ел мороженое. Понял?
Мур – важно:
   Понял.
Эфрон:
   Также не обязательно говорить, что Аля была здесь. Для мамы Аля – в Музее.
Мур:
   А мама говорит, что лгать – нехорошо.
Аля – раздражённо:
   Да ей и голову не придёт обо мне спросить, была ли я с вами в этом ресторанчике. Так что, и врать не надо. Понял?
Мур – деловито:
   Понял. И ещё – мороженого, пожалуйста.
Эфрон подзывает официантку:
   Ещё порцию мороженого.
Эфрон – Муру, улыбаясь:
   Я надеюсь, твоя новая порция мороженого – не плата за молчание?
Мур – уклончиво:
   А почему мама сюда не приходит?
Эфрон:
   В этом ресторанчике собираются французские и наши коммунисты и сочувствующие им. Мама не принадлежит ни к первым, ни ко вторым. Если она узнает, она будет очень сердиться, И, пожалуй, больше тебя   со мною – не отпустит.
Аля – назидательно:
   Учись быть мужчиной. Мужчины лишнего не болтают, даже – матери. Это будет наш с тобою секрет.
Мур – польщённый:
   Секрет буду хранить!
Эфрон:
   Тогда в следующий раз не только в ресторанчик с нами пойдёшь, но и на демонстрацию Народного фронта. То-то будет весело! Флаги! Речи! Энтузиазм! Всего этого, гуляя с мамой, ты не увидишь и не услышишь.
Мур – заинтересованно:
   Папа, а ты – коммунист?
Эфрон:
   Нет, я пока не достоин. Пока я   сочувствующий. Да и Аля – тоже. Но это – пока. В будущем – стану.
Мур – вздыхая:
   Мы тут – вся семья, только мамы нет. Она там  одна.
Аля – сухо и важно:
   Она и хочет быть – одна. Коммунистические идеи ей недоступны. Увы! Для неё они даже отвратительны. Я однажды пробовала завести с нею разговор о Марксе, так знаете, что она мне ответила? «Я одного только Маркса признаю – знакомого Макса Волошина   генерала артиллерии Маркса, который в Крыму. Обо всех прочих   знать не знаю, и знать – не хочу!».
Эфрон – вздыхая:
   Марина   прекрасный поэт, но она отстаёт от времени. Некоторые идеи – просто недоступны для её понимания. Коммунистические идеи – самые лучшие идеи в мире! Видишь, какое строительство коммунисты в России развернули! Так дальше пойдёт, Советское государство будет самым передовым государством в мире. Вот почему я хочу быть – там! Участвовать в строительстве новой жизни. Здесь, во Франции – такое болото!
Мур:
   Тогда давайте выпьем за строительство новой жизни!
Эфрон:
   И чтобы нам поскорее перебраться в СССР.
Эфрон, Аля и Мур чокаются бокалами с лимонадом.

Цветаева сидит в своей каморке за столом, положив локти на столешницу, закрыв ладонями лицо. Сзади стоит Эфрон. За Эфроном стоят – испуганный Мур и встревоженная Аля. Эфрон осторожно касается плеча Цветаевой:
   Вы плачете? Не надо. Вы нас пугаете. Вы так сидите уже второй час.
Цветаева отнимает ладони от лица, поворачивается к Эфрону. Её глаза сухи, и воспалены:
   Вы принесли мне ужасную весть. Но не надо за меня волноваться. Я обдумываю очерк о Максе. Я не хочу, чтобы он умер, и его забыли. Я поставлю ему – живому! – памятник. Это всё, что я могу для него сделать. Я назову очерк «О живом Максе», нет – «Живое о живом». Макс был чудо! Макс был богоподобен! Явление природы и культуры! Ступайте, не мешайте мне. Принесите мне чашку крепкого чая. Я буду думать.
Эфрон выходит, прикрыв за собою дверь в комнатушку Цветаевой.

В коридоре Аля – отцу, передразнивая мать:
   Она похожа на царя Соломона после убийства Суламифи. «Не мешайте», «ступайте», «принесите».
Эфрон – мягко:
   Она должна пережить и перестрадать смерть Макса в одиночестве. Не будем ей мешать. Принеси ей, пожалуйста, чашку горячего крепкого чая.
Дёрнув плечом, Аля идёт на кухню. Эфрон следует за ней. Мур уходит в свою комнату. Эфрон – Але, ставящей чайник на плиту:
   Марина – гордая. Она ни за что не заплачет, хотя это бы ей помогло снять напряжение. Вот увидишь, Аля, наша Марина сумеет из этого горя извлечь замечательный очерк о Максе. У неё – всё в дело идёт, даже страдание. А Макс был замечательный человек! Я больше таких людей не встречал. Ты знаешь, что в смутные времена он прятал в своём доме и спасал белых – от красных, красных – от белых. Какое-то всеобъемлющее милосердие, всеобъемлющая любовь к человеку в беде. Марина в нём это выше всего ценит. А правая эмиграция – Бунин и прочие из лагеря Гиппиус – ему не могут простить, что в нём не было ненависти к большевикам. Он всех любил! Всех прощал!
Аля:
   Сколько ему было лет?
Эфрон подсчитывает в уме:
   Он с семьдесят седьмого…Пятьдесят пять!
Аля:
   Рано! Мог бы ещё пожить. А я его плохо помню. Помню только, что он очень толстый был и ласковый.

Конец января 1933 года. Комната Цветаевой в новой квартире в Кламаре. За столом сидит Цветаева, курит, хмурится, читая письмо. Входит Мур. Ему скоро восемь лет, но выглядит он старше. Цветаева, отрываясь от письма:
   Что, Мур? Тебе что-то надо?
   Надо. Я хочу пообщаться.
Цветаева откладывает письмо в сторону. Мур – кивая на письмо:
   Что-то плохое? Вы хмуритесь.
   Да, Мур. Плохое. Письмо от тёти Аси из России. Умер мой сводный брат, Андрей.
   Почему умер?
   Туберкулёз. У него осталась двухлетняя дочка. Она всё время спрашивает, где папа.
Мур – грустно:
   Плохо, что человек умирает. Как-то это нехорошо придумано. Я Вас хотел спросить. Скоро мой день рождения. Я – кто?
   В каком смысле – кто?
   Француз? Чех? Русский?
   Как ты можешь быть французом или чехом, когда у тебя родители – русские?
   Но родился-то я – в Чехии. А живу – во Франции.
   Ты по-чешски – говоришь?
   Не говорю. А по-французски?
   С ошибками.
   Каким языком ты владеешь с детства?
   Русским.
   Значит, где бы ты ни родился, где бы ты ни жил, ты останешься русским. Уж я-то об этом позабочусь!
   Вообще-то я запутался. А где моя родина? Если я родился в Чехии, то Чехия мне – родина?
   До известной степени – родина. Но твоя историческая родина – Россия.
   А почему мы не живём в России?
   Потому что там правят большевики-коммунисты. Они уничтожили нашу Россию. Той России, в которой я родилась и жила до 1917 года, больше нет.
   А папа говорит, что там строят новую Россию, куда лучше прежней страны!
Цветаева вспыхивает, но сдерживается:
   Может, и строят, но это не наша Россия. Это Советская Россия, в которой нам – нет места.
   Значит, я никогда не увижу своей родины?
   Ты не можешь увидеть того, что больше не существует.
   А папа говорит, что надо возвращаться и помогать строить новую жизнь.
Цветаева, переставая сдерживаться   негодующе:
   Помогать строить тем, кто уничтожал старую жизнь?! Уничтожал Царя и Царскую семью?! Уничтожал религию и церковь?! Уничтожал основы государственности и закон?! Уничтожал людей только потому, что они не рабочие и не крестьяне?! Помогать преступникам, осквернителям, уничтожителям и убийцам?!
Мур – задумчиво:
   Папу послушаешь, хочется в Россию. Вас послушаешь, не хочется. И почему всё так запутано? Иногда мне кажется, что я в какой-то странный мир родился.
Цветаева – мягко:
   Что же поделаешь! Мы ничего не можем изменить. Мир таков, какой он есть. Знаешь, я подумала, а почему бы мне не воскресить ту Россию, которую у нас с тобой отняли?! Я расскажу тебе о моей погибшей России, о дедушке и бабушке, о Царе, о Музее, о своём детстве, о многом. Хочешь?
   Хочу!
   Вот и отлично! Сегодня же засяду за первый очерк. Ты должен знать, что потерял. Точнее, что у тебя отняли.
   А погулять? Мы ещё не знаем здешние окрестности.
   Погуляем. Я дочитаю письмо и погуляем.
   А мне как-то надоело всё время переезжать. Хотя, с другой стороны, много нового видишь.
   Если бы ты знал, как мне надоело всё время переезжать!

Февраль 1933 года. Утро. Цветаева, кутаясь в платок, сидит за столом в своей комнате, дыша на окоченевшие пальцы. Мур, закутанный по уши в одеяло, сидит на кровати матери и читает книгу. Холод в квартире. Мур – тихонько:
   Мама…
Цветаева, отрываясь от тетради, поднимает голову:
   Что?
Мур – просительно:
   А может,  всё-таки затопим? Очень уж противно!
Цветаева:
   Вечером – затопим. Лучше – вечером. Будет уютно. Аля приедет. Может быть, папа приедет.
Мур – в тон матери:
   А может, не приедет.
Цветаева опускает голову к тетради. Мур, тяжело вздохнув, принимается за чтение, почти с головой уйдя под одеяло.
Стук в дверь. Цветаева поднимает голову:
   Странно, кто бы это мог быть? Может быть, хозяйка? Чёрт! Опять плату пришла просить! Придётся открыть.
Стук становится настойчивей. Цветаева спешит к входной двери:
   Кто там?
(На французском языке) За дверью низкий мужской голос – громко и требовательно:
   Судебные приставы. Откройте!
Трясущимися руками Цветаева открывает дверь. За дверью, на лестничной площадке трое господ, одетые в чёрные пальто и чёрные шляпы, похожие на гробовщиков. Господин, стоящий немного впереди двух других, спрашивает:
   Мадам Цветаева?
   Да.
Старший пристав показывает Цветаевой какую-то казённую бумагу:
   Мы пришли сделать опись имущества, поскольку Вы не уплатили налоги. У Вас долг – 217 франков.
Цветаева – внезапно успокаиваясь и веселея:
   Но 500 франков я уже уплатила.
Старший пристав – неумолимо:
   Вы должны 217 франков. Изволите уплатить немедленно, или позвольте нам войти.
Цветаева – радушно:
   Входите, господа! Делайте опись имущества, поскольку этой суммы в наличии у меня нет.
Трое судебных приставов проходят в комнату Цветаевой. Мур, увидев незнакомых людей, уползает под одеяло с головой. Один из приставов достаёт блокнот и карандаш, приступая к описыванию имущества. Второй подходит к кровати Цветаевой и диктует. Старший по чину – наблюдает. Цветаева становится у окна и закуривает. Второй пристав:
   Кровать.
Приподнимает край тонкого матраца, чтобы внимательней рассмотреть качество кровати. Обнаруживается, что импровизированная кровать сделана из старых деревянных
Второй пристав подходит к столу:
   Стол. Старый кухонный. Видимо, заменяет письменный. Не пиши. Очень старый стол. Полировка – ободрана. Табурет. Самодельный – не пиши.
Цветаева у окна усмехается. Приставы, оставляя на полу следы грязи, проходят в комнату Али. Цветаева, продолжая курить, идёт за ними. Старший:
   Чья эта комната?
Цветаева – спокойно:
   Моей дочери. Её нет дома. Она ищет работу в Париже.
Старший по чину, подходя к кровати Али, на которой разбросаны детские мягкие игрушки, серая вата, палочки, мотки разноцветной шерсти, спицы:
   Маленькая девочка ищет работу?
Цветаева:
   Ей двадцать лет. А это для приработка – набивка мягких игрушек и вязание шапочек.
Пристав понимающе кивает:
   Кровать. Раскладная, металлическая. – (Пауза) – Старая, ценности не представляет. Табурет. Самодельный. Чемоданы. Два. Про табурет и чемоданы – не пиши. Про кровать – тоже не пиши.
Вся компания передвигается в следующую комнату. Старший:
   Кто тут ночует?
Цветаева – строго:
   Здесь не ночлежка. Здесь – живут.
Старший по чину:
   Простите, Мадам. Кто здесь живёт?
   Мой муж и сын.
   Где Ваш муж работает?
   До недавнего времени он был безработным. Сейчас работает у одного американца. Производит строительный картон по патенту этого самого американца.
Второй пристав подходит к кровати Эфрона, приподнимает матрац:
   Импровизированная кровать из чемоданов, сверху матрац и постельное бельё. Не пиши.
Переходит ко второй постели, на которой ночью спит Мур:
   Кровать походная раскладная. В хорошем состоянии. Матрац, постельное бельё.
Цветаева:
   Кровать – не наша. Дали друзья. Чужое имущество. И потом, не станете же вы лишать ребёнка его спального места?!
Старший по чину:
   Не пиши.
Старший по чину обводит глазами пустую комнату. В углу столик для Мура, и старый табурет.
Старший  по чину:
   Всё!
Компания вываливается в переднюю. Старший – внушительно:
   Мадам! Я должен Вас предупредить. Если завтра налог не будет полностью уплачен, вас всех вышлют из Франции.
Цветаева – радостно:
   На необитаемый остров?!
Старший   хмурясь:
   Откуда вы прибыли?
   Из Чехии.
   Вот в Чехию вас и вышлем. Прощайте, Мадам! И помните, мы не шутим!
Судебные приставы покидают квартиру Цветаевой. Цветаева стоит в передней, уронив руки, шёпотом ругаясь:
   Чёрт! Вот Чёрт! Что же делать?!
Цветаева проходит в свою комнату. Мур – из под одеяла – глухим голосом:
   Мам, кто это был?
   Судебные приставы. Хотели отнять наше имущество, а имущества-то – кот наплакал!
Мур выныривает на поверхность:
   Какие отвратительные чёрные дядьки! Я думал, это гробовщики.
Цветаева:
   Тьфу! Тьфу! Тьфу! Только этого нам не хватало! Мур, нас могут выслать назад в Чехию.
   Где я родился?
   Где ты – родился!
   Так я хоть увижу, где родился! Может, мне понравится.
   Господи, что же делать! Господи, помоги!
Снова стук во входную дверь. Цветаева – испуганно:
   Они вернулись! Решили, наверное, что нибудь забрать!
Мур, ныряя под одеяло:
   Одеяло – не отдам!
Цветаева идёт открывать.За дверью – курьер – юноша лет пятнадцати:
   Мадам Цветаева?
   Да.
   Вам гонорар из «Современных записок» Извольте получить. Распишитесь вот здесь. Спасибо!
   Вам – спасибо!
Цветаева расписывается, получает конверт с деньгами, закрывает за курьером дверь. Вскрывает конверт. Пересчитывает деньги. Кричит – радостно и бежит в свою комнату:
   Мур! Мур! Гонорар! 250 франков! Мы не отправимся в Чехию! Мы заплатим налог! И ещё останется! Урр-ра! Урр-ра!
Мур выныривает из-под одеяла и присоединяется, крича во всё горло:
   Урр-ра! Ур-рра!
   Ладно, на радостях   сейчас   затопим! Да будет – тепло!
Мур – ещё громче:
   Урр-ра!
Перестав кричать, спрашивает мать:
   Мам, мы – нищие?
   Гм! Думаю, бедные.
   А какая разница?
   Нищий, это когда и дома нет, и постели нет, ничего нет, только одежонка плохая на плечах. Может, и обуви нет.
Мур – задумчиво:
   Вырасту, разбогатею! Не хочу быть бедным. А почему мы бедные?
   У нас всё отняли во время революции. У меня в банке лежал капитал. И у папы – тоже были свои деньги в банке. Пришли большевики и декретом   отняли.
   Для народа?
   При чём тут   народ?! Для себя.
   А папа говорит – для народа.
   Не думаю, что папа – прав. Народ большевики грабили. Я сама видела, когда была в деревне. Меняла ситец на пшено и сало. Ой, как грабили! Подводами!
Мур – задумчиво:
   Вас послушаешь, веришь. Папу послушаешь   всё наоборот говорит. Тоже веришь. Кому же, в самом деле, верить? Вы, родители, меня совсем запутали.
Цветаева:
   Вырастешь – поймёшь, кто прав! Я пошла топить.
Мур – ворчливо – ей в спину:
   Я сейчас понять хочу!

Кламар. Апрель 1934 года. Вечер. Квартира, которую снимает Анна Ильинична Андреева, вдова писателя Леонида Андреева. Анна Ильинична и Цветаева на кухне. Цветаева сидит за кухонным столом в фартуке хозяйки и раскатывает тесто для пирожков. Андреева кладёт на раскатанное тесто фарш, защипывает пирожки и ставит в печь. Попутно лепит и жарит на раскалённой сковороде котлеты. Андреева – ловкая, быстрая, только успевает поворачиваться. Андреева – Цветаевой:
   Сейчас напечём, нажарим на завтра на продажу, а потом – себе. Сядем спокойно и чаю попьём. Вы не обижайтесь на меня, Марина Ивановна, что я Вас так запросто принимаю, да ещё работать заставила, поверите ли, нет ни минуты свободной и спокойной.
Цветаева:
   Я и не думаю обижаться. Мне с Вами так хорошо!
Андреева:
   Жизнь у меня – не сахар! Сказали бы мне лет этак пятнадцать-двадцать назад, что я буду пирожки на продажу печь, ни за что бы не поверила! Вдова знаменитого писателя! Об этом надо забыть. Каждый день кручусь, как белка в колесе. Держу чайную при балете Иды Рубинштейн. У меня там крохотный загончик, вот я там и хозяйствую: кипячу чёртову дюжину чайников на примусе, непрерывно мою посуду, продаю свои котлеты и пирожки, в 11 часов вечера мою пол и домой – жарить и печь на завтра   до часу ночи. С утра – всё сначала. Везу всё, что напекла-нажарила в Париж, и снова до 11 вечера кручусь. Зарабатываю 20-25 франков в день. Содержу себя, свою дочь от первого брака, и её мужа, их ребёнка. Дочь ничего не умеет делать. Зять не может найти работу. Сын Савва танцует в балете Иды. Помогает мне. Вторая дочь Вера служит прислугой. Младший Валентин работает швейцаром в каком-то клубе. Знал бы их отец! Для меня главное, что я их от большевиков увезла и спасла. Работаю, как лошадь, что в мире творится – не знаю. Некогда! Что в мире и у Вас новенького?
Цветаева, орудуя скалкой:
   Но не может быть, чтобы Вы не слышали, что Бунину дали Нобелевскую.
Андреева:
   Слышала краем уха. Но, говорят, что были ещё претенденты из наших.
Цветаева:
   Были: Мережковский. А по мне, так премию надо было дать Горькому. Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи. Но Горькому не дали, потому что, как король Швеции будет вручать премию – коммунисту?! Политика! Ну, уж если не Горькому, то Мережковский больше заслуживает. Мережковский – эпоха конца эпохи, и его влияние в России и заграницей несоизмеримо с Буниным, у которого этого влияния нет.
Андреева – задумчиво:
   Наверное, Мережковский и Гиппиус переживают.
Цветаева:
   Переживают? Они в ярости. Да и есть от чего. Оба стары: ему около 75, ей 68 лет. Он весь перекривлен, как старый древесный корень. Гиппиус – раскрашена, как старая восковая кукла. Страшны! Злы, как духи. Все их боятся. Рассчитывали, что выберут Мережковского, ан, нет!
   А я бы – Вам дала эту Нобелевскую!
   Мне до этого не дожить. Хотя, конечно, заманчиво получить. Так нужны деньги!
   А на чествовании Вы были?
   Сидела в президиуме. Отказаться нельзя было. Уклониться – изъявить протест. Я не протестую, я просто не согласна. И потом я Бунина не люблю. Зато люблю его жену, Веру. Дивный человек! Сама доброта! Само терпение! Самопожертвование! Растворила свою жизнь в жизни мужа. Вы, верно, слышали эту историю о Гале Кузнецовой?
   Слышала. Неужели, так и живут втроём?
   Да, Вера приняла и смирилась. Но это – их дела.
   Что ещё, кроме Бунина?
   Умер Андрей Белый в России. 53-х лет. Мог бы жить, да жить! Говорят, умер от солнечного удара. Может быть! А может – и не быть! И зачем только он уехал в Россию?! Может, остался бы здесь, так был бы жив. Софья Парнок в августе умерла. Мы с нею когда-то дружили. Очень любили друг друга. В России гибнут поэты – один за другим, как мухи. Прямо эпидемия какая-то! Я всю зиму писала воспоминания о Белом. 15 марта в зале Географического общества я прочитала свой очерк о нём. Назвала «Пленный дух». Народу пришло много. А стихи мои – не печатают. Почему-то считают меня «левой». А я – не «левая» и не «правая». Сама по себе.
   Думаю, что перестали Вас печатать из-за Сергея Яковлевича, которого все считают не просто – «левым», а чуть ли не коммунистом. Вы уж простите. Я просто повторяю, что другие говорят.
   Я не сержусь. Сергей Яковлевич действительно после евразийства увлёкся Советский Россией. Но увлекаться, ещё не значит – быть коммунистом, не правда ли? Серёжа – коммунист? Вот нелепость!
Андреева – уклончиво:
   А как дети?
   Муру девять. Красив, умён. Ходит во французскую школу. Надо, чтобы знал французский, как родной. Очень деятелен. Чем я в нём недовольна, так это тем, что мало в нём душевной болевой чувствительности. Может, со временем придёт? Как Вы думаете?
   Думаю, что придёт. Мальчик! С ними, с мальчиками, в каком-то смысле труднее, чем с девочками.
Цветаева:
   Не скажите! Вот, Аля. Любила меня безумно до четырнадцати лет. А сейчас – живёт какой-то собственной жизнью, от меня скрываемой, мне – неведомой. Грубит. Уединяется с отцом на кухне, что-то бубнят, вхожу – замолкают. О чём таком говорят, что от меня надо скрывать?! Сергей Яковлевич тоже занимается какими-то неведомыми мне делами. Целыми сутками отсутствует. Чем в Париже занимается   непонятно. Придёт, поест, газетой отгородившись, и спать. С детьми говорит больше, чем со мною. Конечно, о чём со мной говорить?! Я дома – прислуга. С прислугой – не беседуют. Где неделями пропадает? Что делает?
Андреева:
   А разве Вы не знаете, чем Сергей Яковлевич занят?
   А разве Вы – знаете?
   Марина Ивановна, весь Париж – знает.
   Что – знает?!
Андреева:
   О, господи! Я, кажется, лишнее сказала.
Цветаева – настойчиво:
   Так что знает весь Париж, и не знаю – я? Что Сергей Яковлевич подал заявление на советский паспорт? Так это и я – знаю.
   Марина Ивановна, всё равно Вы от кого-нибудь рано или поздно узнаете. Так лучше я Вам скажу.
   Говорите.
   Сергей Яковлевич возглавил «Союз возвращения на родину». Он у них – Генеральный секретарь.
Молчание. По лицу Цветаевой видно, что новость её ошеломила. Андреева   жалобно:
   Марина Ивановна, голубушка, неужели Вы не знали?
Цветаева – с трудом:
   Не знала. Паспорт ему всё не дают, а я радовалась этому. Думала, пронесёт. Не пронесло.
Андреева:
   Давайте-ка, пить чай!
Цветаева медленно снимает фартук:
   Спасибо. Я пойду. Поздно уже. Уже – поздно.
Андреева – в сердцах:
   Зря я Вам – сказала! Узнали бы – не от меня. А теперь я чувствую себя виноватой.
Цветаева:
   Никто не виноват. Тем более – Вы! Это я   просмотрела, прошляпила.
Андреева:
   Вы ничего не могли бы изменить. Каждый выбирает сам, что ему делать. Я просто хотела, чтобы Вы поняли, почему Вас – перестали печатать эмигрантские издательства. Существует же мнение – муж и жена – одна сатана.
Цветаева – усмехаясь:
   Это – не наш случай. Мне обидно, знаете что? Что я нему сюда ехала, сбегала от большевиков, А он теперь – к ним собирается. Но я-то – не еду. Уедет – один. Всё! Я пошла. Да, я забыла сказать, что мы скоро переедем в Ванв. Впрочем, это – рядом, так что видеться   будем.
Андреева поспешно заворачивает в бумагу несколько пирожков:
   Это Муру – от меня.

Май 1934 года. Квартира Цветаевой в Кламаре. Глубокий вечер. Цветаева и Эфрон сидят в комнате Цветаевой, обсуждая семейные дела. Эфрон:
   Вы посмотрели новую квартиру в Ванве?
Цветаева:
     Да. Три комнаты, кухня, две каморки. Мебели никакой.
   Придётся ящики забрать.
Цветаева – со вздохом:
   Придётся. Какие у нас планы на лето?
Эфрон   мягко:
   Я опять поеду в Савойю.
Цветаева – озабоченно:
   Но у нас нет денег   оплатить пансион. Опять Красный крест оплатит?
Эфрон:
   Вам нечего беспокоиться. Оплатят мои друзья.
Цветаева – помолчав:
   Какие друзья?
Эфрон – терпеливо:
   Вы их не знаете.
Цветаева:
   Раньше я всех Ваших друзей – знала.
Эфрон – слегка раздражённо:
   Все мои прежние друзья уже в России. Один я тут из-за Вас сижу.
Цветаева:
   Я Вас не держу. Поезжайте один. Я же сказала – я не еду.
   С Вами, Марина, прямо зарез! Вы так упрямы! Если бы я был один, я давно бы уехал! Кстати, Аля едет на всё лето с одной богатой еврейской семьёй на океан. Будет учить детей и их бабушку французскому языку.
   Вот как?! Она могла бы и мне об этом сказать. Серёжа, я устала повторять, я – не еду.Поезжайте один. Я Вас – не держу. И не едете Вы не потому, что я мешаю, просто Вам ещё не дали паспорта, не так ли? Значит, Вы – в Савойю, Аля – на океан, а мы с Муром? Тоже – в Савойю?
Эфрон – быстро:
   Зачем? Не обязательно. Поезжайте в другое место. Вы хотели куда-то в деревню. Помните, Вы зимой говорили? Я знаю прелестную деревню под Парижем. Две остановки от Версаля. Старинные дома. Вы такие любите. Живописная местность. Напоминает Чехию. Свежее молоко. Муру будет полезнее, чем Савойя. Вы сами говорили, что в Савойе сырые леса и холодновато летом.
Цветаева – задумчиво:
   Хорошо, поедем с Муром в деревню.

Август 1934 года. Савойя. Замок Шато д`Арсин, в котором располагается пансион, где «отдыхает» Эфрон. Ланговой и Эфрон входят в просторную комнату на втором этаже. В комнате большой круглый стол со стульями. Стол прекрасно сервирован. На столе бутылки шампанского, красного вина, коньяка и водки. Стоят холодные закуски. Ланговой – Эфрону:
   Вопросы – есть?
Эфрон:
   Нет.
   Задачи на ближайшее время понятны?
   Понятны.
   Действуйте согласно моим инструкциям. Рената Штейнер, о ком Вы говорили, нам подходит. Мы её проверили. Она будет Вашей помощницей в некоторых делах. В каких именно делах – мы оговорим особо. Используйте её по своему усмотрению. Лишнего не говорите. Просто: ставьте задачу, пусть выполняет. Сейчас все подойдут. Их тоже инструктируют. Должен Вам сказать, что вышестоящие товарищи Вами – довольны. Продолжайте в том же духе.
Эфрон согласно кивает.
В комнату входит Викторов, К. Родзевич, Н. Клепинин, Н. Клепинина, В. Сувчинская. Ланговой:
   Ну, вот, все в сборе. Рассаживайтесь, товарищи. Пора и пообедать. Приятно пообедать, хорошо поработав.
Компания рассаживается вокруг стола. Эфрон – рядом с Верой Сувчинской. Ланговой:
   Официантов нам не положено, поэтому обслуживаем себя сами. Мужчины помогают дамам. Горячее кухарка подаст позже. А теперь, мужчины – наливаем дамам и себе.
Мужчины хлопочут над бутылками, наливают шампанское в бокалы. Ланговой, дождавшись, когда все бокалы наполнены, стучит вилкой о бутылку с коньяком:
   Товарищи, внимание! Я вас всех поздравляю с новым, так сказать, этапом нашей деятельности. Я военный, а не оратор, поэтому буду краток. Чем плодотворнее будет ваша деятельность на благо нашей социалистической родины, тем скорее состоится ваша встреча с нею. Да здравствует СССР! Да здравствует товарищ Сталин! Ура, товарищи!
Все встают, и по комнате разносится хором:
   Ура! Ура! Ура!

Начало октября 1934 года. Вечер. Квартира Цветаевой в Ванве. Цветаева в своей комнате с двумя окнами что-то пишет, держа на коленях тетрадь, сидя на краю своей импровизированной «кровати» – матрац на упаковочных ящиках. Из таких же ящиков сооружены книжные полки. В дверь заглядывает Мур:
   Мам, папа с Алей приехали. Ужинать будем?
Цветаева, с трудом отрываясь от тетради:
   Что ты сказал? Повтори, пожалуйста.
Мур – терпеливо и внятно:
   Папа с Алей приехали. Ужинать – будем?
Цветаева с сожалением закрывает тетрадь. Мур – с любопытством:
   О чём Вы пишете?
Цветаева – рассеянно:
   О чёрте. О чём же ещё!
Мур – с удвоенным любопытством:
     А Вы чёрта – видели?
Цветаева, делая страшные глаза:
   Видела! Я сама  чёрт!
Мур – с уважением:
   Ваше Чертовское Величество, всем очень кушать хочется.
   Иду!

Спустя десять минут. Кухня. Вокруг небольшого накрытого к ужину стола собралась семья. Цветаева возится у плиты, что то подогревая, кипятя чайник. Эфрон и Аля о чём-то вполголоса переговариваются. Мур внимательно слушает. Слышатся только отдельные фразы: «трудовой фронт», «пролетариат», «собрание», «завтра вечером в шесть». Наконец, Цветаева подаёт на стол разогретые макароны с сыром, раскладывает по тарелкам. Все, молча, принимаются за еду. Цветаева, не прикасаясь к пище, молча наблюдает за Алей. Аля поднимает на мать огромные светлоголубые глаза. Взгляд её глаз – безмятежно холодный. Цветаева:
   Аля, я хотела тебе кое-что сказать.
Аля – почти равнодушно:
   Говорите.
Цветаева:
   Аля, я ещё два месяца назад предложила тебе, чтобы ты оставила службу у дантиста, и закончила школу живописи и получила диплом. Ты сказала: «Да, да!», от дантиста ушла, но в школу так и не вернулась. А воз и ныне там. Ты так никуда не пошла, не позвонила, не написала. Ты каждый день развлекаешься, бегаешь по кинематографам, по гостям, приходишь в час ночи, я   от беспокойства за тебя   не сплю, ты спишь до полудня, слоняешься днём злая, без дела, чтобы вечером опять куда-то убежать. Аля, так продолжаться не может. Давай, выбирай, либо – щкола, либо – служба. Если не школа, то работай. Все работают. А так получается, ни то, ни это. Это бессовестно.
Аля, переглянувшись с отцом:
   Я нашла место.
Цветаева,  в сердцах бросая на стол ложку, которую вертела в руках:
   Так я и знала! Значит, три года учения – псу под хвост! Что, за место?
Аля – неохотно:
   Да так, хорошее. Нужны будут картинки и статейки. Обещают 500 франков в месяц. Но для этого мне придётся снять  комнату.
Цветаева, вспыхнув, но – терпеливо:
   Аля, на 500 франков не проживёшь. Комната в Париже не менее 200 франков. Остаётся 300 на всё: еду, езду, стирку, обувь и.т.д. Зачем тебе комната, раз работа будет на дому? Ведь только отвозить.
Аля – неожиданно жёстко:
   Нет, у меня будет занят весь день, и вообще, дома всегда будет работа, и это меня будет отвлекать.
Цветаева – начиная раздражаться:
   Аля, ты что, думаешь, я не понимаю, зачем тебе Париж?! Тебе просто хочется весело проводить время: новые знакомства, кинематограф, кафе,   тебе нужен Париж на свободе. Я, между прочим, когда в шестнадцать лет одна была в Париже, я не привезла ни одной шляпы, но привезла настоящий автограф Наполеона, и пуд книг – вместо пуда платья. Вот мой Париж на полной свободе. У меня не было «подружек». Когда девушки, пихаясь локтями, хихикали – я вставала и уходила.
Аля – ожесточаясь:
   Что Вы равняете меня с собою?! Я – другая! Да, мне нравится развлекаться! Что я с Вами вижу в этих вшивых Медонах, Кламарах, Ванвах?! Я молода! Я же не виновата, что Вы не умеете развлекаться.
Цветаева:
   Аля, если ты снимешь комнату, это будет означать, что ты ущла из дома. Из комнат – не возвращаются.
Аля демонстративно молчит. Эфрон делает вид, что читает газету. Мур, молча, слушает, переводя внимательный взгляд серых глаз с лица матери на лицо сестры.
Цветаева:
   Аля, есть понятие совести, чувство долга, ответственность, наконец. Не ушла же я от вас, когда могла и очень хотелось. Я тоже люблю свободу.
Эфрон быстро поднимается, берёт Мура за плечи и выводит из кухни:
   Пусть женщины поговорят, а мы с тобою тоже поговорим в другой комнате.
Цветаева, после ухода Эфрона и Мура:
   Я не отказалась от всех обязательств перед вами. Вы были – моя семья. А ведь я Родзевича так любила! Взять тебя и жить с другим – в этом для меня было такое безобразие, что я бы руки не подала тому, кто бы мне это предложил. У меня есть совесть. Я не могу своего счастья на чужих костях. Я не могу переносить чужие страдания.
Аля   отмахиваясь
   Ваша жизнь это – Ваша жизнь. Не надо мне навязывать Ваши представления о том, как жить. Я – другая. Пора бы понять.
Цветаева:
   Стоило мне рожать тебя в восемнадцать лет, чтобы выслушивать всё это?!
Аля – лениво:
   А я Вас не просила об этом. И вообще: хватит истерик. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе.
Цветаева – приходя в ярость, хватает грязную тарелку со стола и грохает её об пол:
   Чёрт! Вот, дрянь!
Аля слегка бледнеет, поднимается и выходит. В дверях она поворачивается к матери, которая стоит, тяжело дыша, опираясь обеими руками о столешницу, и произносит:
   Я же говорю – истеричка!
Цветаева, оставшись одна, садится на корточки и начинает собирать осколки. Внезапно, оставя всё, как есть, поднимается, вылавливает из кармана фартука папиросы, закуривает, и, ни к кому не обращаясь, поскольку в кухне – одна, громко говорит:
   Как мне всё надоело! И зачем всё это – было?! Были бы деньги – оставила бы я тебя с Серёжей здесь и уехала бы куда-нибудь с Муром.

Ноябрь 1934 года. 21 ноября 1934 года. Цветаева встречает Мура из школы. Мур выходит из двери школы с толпой других школьников. Цветаева проверяет, застёгнута ли куртка, поправляет шапку на его голове. Мур – недовольный:
   Ну, мама! Ну, не надо!
   Как дела? Всё в порядке? Голоден?
   Всё в порядке. Голоден.
Цветаева пытается взять Мура за руку. Мур отдёргивает руку:
   Ну, мам! Смотри, никого не встречают, только ты одна приходишь.
   Разве ты   мне не рад?
   Я рад. Только не надо   за руку, как маленького.
Цветаева и Мур идут по улице. Попадается лоток с газетами. Мур останавливается:
   Мама, ну, пожалуйста. Хотя бы одну – малюсенькую, тоненькую.
Цветаева – брезгливо:
   Мур, зачем тебе эта гадость?
   А как я должен новости узнавать, по-Вашему? И вообще, это помогает изучению французского.
Цветаева – настораживаясь:
   В самом деле?
   Уверен. Мне – очень помогает.
Цветаева колеблется. Мур нажимает:
   В прошлый раз я читал французскую газету, и назавтра отлично ответил на уроке.
Цветаева со вздохом нащупывает в кармане мелочь и даёт Муру:
   Что вы все находите интересного в этих газетах?! Руки – пачкают! Ну, ладно – руки! Душу – пачкают!
   Спасибо, мам!
Мур покупает «Последние новости», и, довольный, продолжает путь рядом с матерью.

Цветаева и Мур входят в квартиру, снимают верхнюю одежду. Цветаева:
   Мыть руки, и – за стол.
Через минуту она входит на кухню. Мур сидит за кухонным столом, читая газету.
   Мур, ты вымыл руки?
   Да, мам.
   Так зачем же ты взял чистыми руками газету?! Ты совсем, как папа! Отгородитесь газетами от меня – и   довольны!
Мур поднимает ясные глаза на мать:
   Мама…
  Что, милый?
   Мама, только ты не волнуйся.
   Что? Что ты там вычитал?
Мур протягивает газету матери. Цветаева читает, опускается на табурет.
   Боже! Боже мой! Коля! Николай Гронский! Опять смерть! Погиб в метро! Боже мой! Да как же это?! Царствие небесное!
Цветаева совершает крестное знамение. Мур, серьёзный, тоже совершает крестное знамение.

Январь 1935 года. Два часа пополудни. Квартира Цветаевой в Ванве. Цветаева сидит за кухонным столом, курит и работает – пишет в тетрадь. Мур, пообедавший, делает уроки в своей комнате. Слышно, как поворачивается ключ в замке входной двери. Цветаева, удивлённая, понимает голову, прислушивается. Входит Эфрон. Он весел, улыбается, в руках пакеты. Цветаева выходит в переднюю. Из своей комнаты выбегает Мур:
   Папа? Давно тебя не видел! Здравствуй!
   Здравствуй, Мур! Здравствуйте, Марина!
Цветаева:
   Что-то случилось?
Мур:
   Мама, ну что ты сразу   «случилось»?! Папа пришёл!
Эфрон протягивает Муру пакеты:
   Неси на кухню.
Цветаева – удивлённо:
   Просто, я отвыкла. Я сто лет Вас днём дома не видела. Потому и спрашиваю – не случилось ли что?
Эфрон, снимая верхнюю одежду, весело:
   Случилось только хорошее!
Цветаева – подозрительно:
   Вам дали паспорт?
   Нет, ещё не дали.
Цветаева, не скрывая чувств, облегчённо вздыхает:
   Слава Богу!
Эфрон подмигивает вернувшемуся Муру. Мур – нетерпеливо:
   Папа, а что в пакетах?
Эфрон – важно:
   Идём, посмотрим.
Все идут на кухню, где на столе лежат пакеты. Эфрон начинает разворачивать их. На столе появляется белый хлеб, колбаса, сыр, ветчина, какие-то баночки с консервами, бутылка красного вина. Мур вскрикивает от восторга:
   Колбаса! Вот здорово! Мам, колбаса!
Цветаева – сдержанно:
   Зачем такие траты, Серёжа? Нам это не по карману.
Эфрон – откинув самодовольно голову:
   По карману. Я заработал.
   Серёжа, за школу Мура не уплачено. Я должна в мясной лавке. Кончается уголь. А Вы праздник устраиваете. Это расточительно.
Эфрон – смеётся:
   Марина, успокойтесь. За школу – заплатим. Долги – отдадим. Уголь купим.
Эфрон вынимает из внутреннего кармана пиджака пачку денег и передаёт её Цветаевой. Цветаева недоверчиво берёт деньги, пересчитывает:
   Серёжа, две тысячи?
Эфрон – скромно:
   Две. Чуть больше. Я себе ещё на карманные расходы, транспорт и обеды оставил. И Але дал на чулки, бельё, и всё такое. А эти   можно тратить.
   Серёжа, откуда деньги?
   Я же говорю – заработал.
   Вы нашли работу?
   Я нашёл работу.
   Где? Какую?
   Хорошую, как видите. Теперь будете жить нормально. Каждый месяц я буду давать на расходы две   или даже больше   тысячи. Так что, планируйте расходы.
   Так что это за работа?
Эфрон недовольно морщится:
   Вы же знаете, что я работаю в «Союзе возвращения на родину».
   Но прежде они не платили.
   А теперь – платят. Газета при «Союзе» основана. Я, разумеется, работаю и в газете. И   довольно вопросов! Давайте пировать! Через час я должен уехать в город.
Цветаева:
   Опять на неделю?
Эфрон – скороговоркой:
   Много работы! Очень занят!
Цветаева – задумчиво:
   Я даже не знаю, где Вы в Париже живёте.
Эфрон – миролюбиво:
   Я Вам говорил – у друзей. Так мы будем пировать или нет?
Мур – кричит:
  Будем! Будем! Будем! Да здравствует папа, его работа, и колбаса!
Цветаева держит в руках деньги, лицо задумчиво и печально. Эфрон замечает это:
   Марина, на Вас – не угодишь. То Вы жалуетесь, что не хватает денег, а когда я, наконец-то, приношу достаточно, чтобы не бедствовать, Вы недовольны. В чём дело?
Цветаева поднимает на Эфрона сумрачный взгляд:
   Доволен – Мур! Этого вполне достаточно.

Начало февраля 1935 года. Воскресное утро. Вся семья собралась на кухне к завтраку. Пока Цветаева хлопочет у плиты, Эфрон, покашливая – он болен гриппом    рассказывает Але и Муру об успехах СССР. Говорит нарочито громко, изредка бросая взгляды в сторону Цветаевой, которая упорно молчит, никак не реагируя на тему рассказа. Эфрон – с воодушевлением:
   Первую пятилетку выполнили за 4 года и 3 иесяца! Представляете, какие темпы! На 27-м съезде приняли второй пятилетний план. Представляете, была аграрная страна, и за пять лет она превращена в индустриальную. Потрясающий успех! Можно с уверенностью сказать, что фундамент социализма построен. А всё – народ! Пролетариат и крестьяне! А мы тут сидим, ничего не делая для своего народа. Писатели все объединились. У них уже и съезд был в Москве. Выработали линию: как писать, о чём писать, для кого писать. (Пауза. Цветаева и бровью не повела) – Партия заботится о всех, и о писателях. Я слышал, что открыты Дома творчества. Сиди у моря, или в другой живописной местности, и пиши в своё удовольствие. Никаких забот: столовые при этих Домах, полное обслуживание. – (Пауза. Цветаева молчит, подавая на стол).
Мур – нетерпеливо,   покашливая, у него болит горло:
   И о пионерах расскажи.
Эфрон – с готовностью:
   Пионеры ездят летом в пионерские лагеря. Утром линейка с горном, подъёмом флага, рапорты, барабаны. Здорово! Днём помогают крестьянам на полях. В походы ходят. Костры вечером жгут, песни пионерские поют хором, картошку пекут в горячей золе. Очень дружные! Настоящая смена! Жизнь кипит! Не то, что здесь!
Цветаева раскладывает по тарелкам пшённую кашу с мясом, молча, садится и начинает есть. Все следуют её примеру. Мур:
   Мама, а почему мы не едем? Я хочу быть пионером. В походы ходить хочу. А, мам?
Цветаева вынуждена отвечать:
   Куда ты хочешь ехать, Мур?
   Как – куда? В Советскую Россию!
   Поезжай, Мур!
   Как это – поезжай? А Вы?
   А я – останусь во Франции. А ещё лучше – поеду в Чехию.
   А как же я – без Вас?!
   Не знаю, Мур. Это ты хочешь меня оставить, а не я – тебя. Мне там – нечего делать. Это – не моя страна. Моей страны больше не существует. Слопали   большевики!
Эфрон не выдерживает:
   Вы ничего не понимаете, Марина! Страна поднимается! Вы смотрите – в прошлое, Вы живёте – прошлым. Так – нельзя! Надо смотреть – в будущее! А будущее – за Советской Россией, за СССР! Право, Вы, как пещерный человек, ничего дальше своего носа – не видите и видеть не хотите. Вы ужасно консервативны и упрямы!
Цветаева, кладя ложку, и медленно закипая гневом:
   Прекрасно! Я – пещерный человек, а вы – просветители пещер? Кого я держу?! Поезжайте хоть на все четыре стороны! Кому я мешаю?! Зачем Вы заводите эти разговоры про успехи в чужой мне стране?! Разве я не понимаю, что это специально для меня! Не надо меня ни в чём убеждать! У меня давным-давно есть свои убеждения и я не меняю их, как перчатки.
Эфрон – обиженно:
   Это что, Вы на меня намекаете? Разве человек не может переменить свои убеждения, если понял, что он – ошибался?! Разве человек не должен совершенствоваться?!
Цветаева – в упор:
   Менять низшее – на высшее   да! Можно и нужно! В восхождении к высшему – суть совершенствования. Но менять высшее – на низшее – увольте! Есть вечные основополагающие понятия, которым я до смерти останусь верна, и никогда не сменяю их на сиюминутные и временные. Любезные Вам нынче коммунисты отвергли Бога и осквернили православную церковь. Я, между прочим, внучка священника, если Вы подзабыли. Меня – там, даже за это могут упечь, не говоря об остальном. Вы интересовались, сколько священников было расстреляно в революцию? Я интересовалась. Триста тысяч! Триста тысяч священников! Вам это – всё равно?! Мне – нет! Оставьте меня, наконец, в покое!
Цветаева снимает фартук, и скомкав его, бросает на табурет. После чего выходит из кухни. Мур, вздохнув, сиплым голосом:
   А котлеты? Кто нам даст котлеты?
Аля поднимается, заглядывает в сковороду и раскладывает по тарелкам котлеты с картофелем. Мур принимается за еду. Аля – отцу:
   Её не сдвинешь! Прямо, как скала!
Эфрон – Але – со вздохом:
   Да, тяжёлый случай. Просто какая-то жизнебоязнь. Боязнь всего нового, прогрессивного. Совершенно не хочет принимать новые идеи. А вроде бы неглупый человек. Марина   человек социально дикий, не понимает нового, им нужно руководить. Мы её поставим перед фактом. Просто возьмём и перевезём её в Союз. Возьмём, и перевезём. Сама она не в силах принимать решения. Сама потом благодарить будет.
Аля – холодно:
   А по мне – пусть остаётся. Она – совершенно отсталый человек. Прямо, даже стыдно, до чего   отсталый.
Эфрон:
   Нельзя её оставлять. Как она одна здесь выживет?
Дверь распахивается. На пороге Цветаева с белым неподвижным лицом. Тихим ровным голосом она произносит:
   Вы бы хоть тише обо мне говорили. Вы собрались меня, как мебель, как умалишённую перевозить туда, куда я ехать не желаю?! Это вы с ума сошли! Я пока ещё дееспособна! А как я, интересно, с ребёнком на руках выжила в том сумасшедшем доме, куда вы собираетесь?! В то сумасшедшее время, именуемое революцией?! Как я выжила?!
Эфрон и Аля молчат. Мур – меланхолично, хриплым голосом:
   А будет компот?
Цветаева подходит к плите, наливает в чашку компот и ставит перед сыном. Цветаева – Але:
   Я сегодня на вечере читаю  о Блоке, сходи, пожалуйста, за лекарством Муру и отцу.
Мур – тихо, но внятно:
   Не надо   за лекарством. Я вылечусь компотом.
Аля, глядя на отца:
   Да, да…

Цветаева у себя в комнате читает рукопись, пытаясь сосредоточиться. Мур лежит на её постели и читает журнал. Цветаева встаёт, выглядывает в коридор. Пусто, на кухне тихо гудят голоса. Цветаева подходит к двери, открывает. Аля штопает чулок, о чём-то беседуя с отцом. При виде Цветаевой они напряжённо замолкают. Цветаева – требовательно:
   Аля, я просила тебя сходить за лекарством для Мура и отца.
Аля, не поднимая глаз от штопки:
   Да, да…
Цветаева прикрывает дверь. Тихо чертыхается.

Через десять минут. Цветаева пытается сосредоточиться на рукописи. Мур дремлет, покашливая во сне. Цветаева встаёт и кладёт руку на его лоб, Выглядывает в коридор. На кухне тихо. Цветаева идёт в комнату Али. Аля, лежа на своей постели, читает газету. Цветаева – возмущённо:
   Аля, я просила тебя! Мур кашляет! У него температура! Неужели трудно сходить?!
Аля, не отрывая глаз от газеты:
   Как только закончу свои дела, так и схожу.
Цветаева – закипая гневом:
   Читать газету – это ты называешь – дела?! Аля, да ты просто измываешься надо мной! Неужели в день, когда мне надо сосредоточиться, когда у меня вечером выступление, ты не можешь помочь – сходить за лекарством для собственного отца и брата! Это просто  позор, так измываться надо мной!
Аля – меланхолично, не поворачивая головы:
   Это Вы давно уже опозорены!
Цветаева – изумлённо:
   Что?!
Аля – отчеканивая:
   Что Вас позорить, когда Вы и так опозорены! Вы бы послушали, что о Вас люди говорят!
Цветаева:
   Аля, что с тобой?! Не смей так со мной разговаривать!
В дверях появляется Эфрон. Аля – наглея, садится на кровати:
   Что я такого сказала?! Я правду говорю. Стыдно слушать, что о Вас люди говорят! «Брат»! Может, он только наполовину мне брат.
Цветаева – в ярости   Эфрону:
   Вы слишите, что она говорит?! Что Вы чувствуете, когда такое слышите?
Эфрон, пожав плечами:
   Ни-че-го!
Цветаева:
   Ах, ничего! Аля, не смей! Порядочная дочь не станет слушать лживые гадости о своей матери! Люди спетничают и лгут! А ты повторяешь их ложь!
Аля – презрительно:
   Сами Вы лживы! Вашу лживость все знают.
Цветаева – неожиданно спокойно:
   Я тебя предупреждала тысячу раз   не смей со мной разговаривать в таком тоне.
Цветаева подходит вплотную к дочери и даёт ей звонкую оплеуху:
   Я такое не то, что дочери, а самому Президенту Республики не спущу!
Аля окаменевает от неожиданности. Цветаева выходит из комнаты дочери, идёт на кухню и закуривает. У неё трясутся руки.
Эфрон, опомнившись, взбешённый, летит за Цветаевой на кухню:
   Марина, Вы с ума сошли! Взрослую девушку! По физиономии!
Цветаева – холодно:
   Она это заслужила.
Эфрон вылетает из кухни:
   Аля, немедленно собирайся! Ни минуты больше не оставайся в этом доме.
Аля медленно, молча, встаёт и начинает собирать вещи. Эфрон неловко помогает ей. Когда чемодан уложен, Эфрон вынимает из кармана брюк пачку денег и протягивает Але:
   Это – на первое время. Я тебя провожу. Остановишься у Веры Сувчинской. Потом я тебе подыщу комнату.
Эфрон и Аля одеваются в передней. Цветаева курит на кухне. Эфрон и Аля покидают квартиру. Цветаева, выходя в переднюю – вслед:
   По крайней мере, в доме не будет чувствоваться парижская    улица!
Мур подходит к матери:
  Мама, а почему я Але – наполовину брат?
Цветаева подходит к Муру и обнимает его:
   Аля сказала неправду. Это она сказала со злости на меня. Ты ей – настоящий брат, а не наполовину. Уж я-то – знаю!
   А где Аля будет жить?
   У папиной подружки   Веры, где же ещё!

1 Мая 1935 года. По одной из парижских улиц дисциплинированно движется огромная демонстрация. Люди в толпе, по-преимуществу, бедно или скромно одетые. Над толпою там и тут видны написанные от руки лозунги на французском: «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!», «СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО!», «ДА ЗДРАВСТВУЮТ ТРУДЯЩИЕСЯ ФРАНЦИИ И ВСЕЙ ЕВРОПЫ!», «Да ЗДРАВСТВУЕТ ТРУДОВОЙ ФРОНТ», «ПОМОЖЕМ РЕСПУБЛИКАНЦАМ ИСПАНИИ!», «ФАШИСТЫ НЕ ПРОЙДУТ!»
В первых рядах демонстрации идут Эфрон, Аля и Мур. Они радостно возбуждены, лица сияют, Эфрон несёт в одной руке на палке плакат: «ПРИВЕТ ТРУДЯЩЕМУСЯ НАРОДУ СОВЕТСКОЙ РОССИИ!». В руках у Али красные бумажные цветы, долженствующие напоминать гвоздики. Мур с любопытством озирается по сторонам. Эфрон крепко держит его за руку. Мур пытается взять из рук отца плакат, чтобы нести самому. Эфрон доверяет Муру нести плакат. Мур ужасно горд.

Апрельское утро 1936 года. Эфрон и Цветаева завтракают. Эфрон пьёт кофе, отгородившись от жены газетой. Цветаева, отставляя чашку и закуривая:
   Небось, советская?
Эфрон – из-за газеты:
   Угу!
   Серёжа, я и так Вас редко вижу, уберите, пожалуйста, газету. Потом дочитаете.
Эфрон – из-за газеты:
   Угу!
Цветаева тяжело вздыхает. Эфрон нехотя складывает газету и кладёт рядом с чашкой. Цветаева:
   Как Аля?
Эфрон:
   Нормально. Я устраиваю выставку советских художников, Аля тоже выставит свои произведения. Она – прекрасный график. Надеюсь, у неё будет успех.
   Дай-то Бог!
   Очень может быть, что Аля в этом или в следующем году уедет в Москву. Там, я уверен, её ждёт больще будущее. Пора бы и Вам образумиться и перестать сопротивляться.
   Серёжа, я своё слово давно сказала. Я не хочу возвращаться к этой теме. Аля, к сожалению, находится под Вашим влиянием. Боюсь, что всё это плохо кончится.
   Разве Вы не понимаете, что там – Вам будет лучше. Всем будет лучше. Какое будущее ждёт здесь Алю и Мура? Вы об этом – думали? Там Вас ждёт Ваш читатель. Здесь мы никому не нужны.
Цветаева:
   Серёжа, Мура я там потеряю. Все эти организации, походы, горны! Алю я уже потеряла. Я уже говорила, что Вы видите в Советской России только то, что хотите видеть. Да, в Москве строят метрополитен, а что Вы скажете о сотнях тысяч «раскулаченных», отправленныъ эшелонами в пустынные места Сибири. Почему они – эти насчастные – не нужны своему государству?! Москву реконструируют, а, по-моему, просто уничтожают её историческое лицо: где Сухарева башня? Где Китай-город? Где Красные ворота? Где зелёное кольцо бульваров? Где Страстной монастырь? Где храм Христа Спасителя? Всё уничтожено! Тверскую перекроили! Они даже памятник-Пушкина умудрились перетащить на другую сторону улицы! Чем им Пушкин помешал?! Как видите, я очень хорошо информирована о том, что там происходит. Я защищаю бывшее – от сущего. Это сущее мне –не нравится. Я имею право на собственное мнение и пристрастия. Вы же хотите мне навязать – свои.
 Эфрон – с досадой:
   Вас не переспоришь! Лучше я газету почитаю.
Эфрон снова разворачивает газету и прячется за нею.
  Читайте, читайте свою газету, тем более, что мне уже пора одеваться и выходить.
Эфрон – из-а газеты:
   Куда Вы?
   К Лебедевым. Я сегодня у них читаю свою поэму «Царская Семья».
Эфрон выглядывает из-за газетного листа:
   И темы у Вас – отсталые. Не попадаете Вы в современность.
Цветаева, выходя из кухни:
   Я – Ваше время – опережаю, просто Вы этого не понимаете.
Эфрон с досадой пожимает плечами.

Середина июля 1936 года. Русский пансион в Верхней Савойе, Шато д`Арсин. В комнате собрались Эфрон, Родзевич, Вера Сувчинская, супруги Клепинины. Все сидят за круглым столом, тихо переговариваясь. Родзевич – Эфрону:
  Поздравьте Веру. Она вышла замуж за шотландца-коммуниста Трайла.
Эфрон – удивлённо:
   Вот как?!
Эфрон – Вере:
   Поздравляю! Вы теперь – Трайл? Или оставили прежнюю фамилию?
Вера – улыбаясь:
   Трайл. Спасибо за поздравление.
Входит Ланговой:
   Здравствуйте, товарищи.
«Товарищи» встают, приветствуя Лангового. Он дружелюбно улыбается:
   Присаживайтесь.
Все садятся. Устанавливается тишина. Ланговой, обводя всех цепким взглядом:
   Товарищи! Политическая обстановка в мире – напряжённая. Фашизм рвётся к власти не только в Германии, но и в других странах Европы. Сегодня болевая точка – Испания. Положение серьёзное. Испанским республиканцам нужна всесторонняя помощь. В связи с этим перед нами встают дополнительные задачи – создание интернациональных бригад в помощь республиканцам. Вам предстоит большая работа по вербовке бойцов среди русских эмигрантов и французских товарищей. Каждый из вас получит инструкции относительно дальнейших действий. Сейчас можете разойтись. После обеда собираемся снова здесь для дальнейших инструкций. Товарищ Эфрон, Вы, пожалуйста, задержитесь.
Все встают и, молча, выходят из комнаты. Эфрон и Ланговой остаются один на один.

Через час. Ланговой и Эфрон прогуливаются по открытой террасе. Ланговой:
   Задачи Вам ясны?
Эфрон:
   Вполне.
   Вопросы – есть?
   Пока нет, но могут появиться в процессе, так сказать.
   Появятся вопросы, ответим, как поступать. Никакой отсебятины! Держите нас постоянно в курсе. Кстати, супруга – с Вами?
   Подъедет на днях вместе с нашим сыном. Отдыхала в Море сюр Луан, но там постоянно идут дожди. Решила ехать сюда.
  Это хорошо для конспирации. Вы отдыхаете с семьёй. Никаких подозрений. К Вере приезжает муж. Трайл. Между прочим – английский коммунист. Слышали, она снова замуж вышла?
   Родзевич сказал, что Трайл   шотландец.
   Да какая разница! Родзевич и Клепинины завтра уезжают в Париж. У Родзевича – особое задание. Так что, отдыхайте с супругой, веселитесь, потому что скоро нам предстоит тяжёлая работа. Кстати, как супруга отнеслась к Вашему намерению вернуться в Союз?
   Дети меня поддерживают, и очень хотят вернуться. С супругой   проблемы.
   Проблемы? Ехать назад не хочет?
   Не хочет. Меня это очень беспокоит.
   А Вы не беспокойтесь попусту, батенька. Когда придёт время, мы её быстренько убедим, что ехать – надо. Так что – никакой проблемы!
   Её убедить невозможно. Ей нравится жить во Франции..
Ланговой – покровительственно:
   Вы нас недооцениваете, батенька. Разонравится! Не она первая, не она последняя. Когда понадобится, повторяю, мы её за час убедим в чём угодно. Не беспокойтесь. Никуда Ваша супруга не денется! Мы умеем убеждать!

Октябрь 1936 года. Квартира Лебедевых. Цветаева в гостях у Маргариты Николаевны. Обе сидят в гостиной на диване. Только что закончили пить чай. Цветаева:
   Как только смогла вырваться – сразу к Вам. У Вас тихо, покой, я у Вас душой отдыхаю. Правда. У меня в Париже мало мест, куда я могу придти просто так, без приглашения. В Чехии таким местом был дом Тесковой. Замечательная женщина! Сколько я от неё видела добра!
Лебедева:
   Как Вы отдохнули летом в Савойе? Что написали?
Цветаева – задумчиво:
   Отдохнула неплохо. Кое что написала: целый цикл «Стихи сироте».
Лебедева – тихо и сочувственно:
   Кто у нас сирота? Новая любовь?
Цветаева – со смешком:
   А уже никакой любви! Разочарование полное! Просто – крах! Спасибо – стихи остались. А, может Бог посылает любовь, чтобы, когда она остывает, остались дети или стихи?
   Может быть. Кто он?
   Маргарита Николаевна, это не такая любовь, какая бывает между мужчиной и женщиной. Это, скорее, материнская любовь. Пятнадцать лет разницы, ему сейчас  двадцать девять. Я понимаю, это безумие. Но, слава Богу, временное. Я пришла в себя. Но больно! Больно разочаровываться в очередной раз. Барон Штейгер Анатолий Сергеевич. Поэт. Прислал мне из санатория – туберкулёз!  где ожидал операцию, книгу своих стихов. Писал о своём одиночестве, о своей ненужности в этом мире. Я откликнулась. Во мне давно никто не нуждается. И вдруг – я нужна! В ответ отчаянное письмо – просьба о помощи, дружбе и поддержке. Я так ему и ответила – Хотите ко мне в сыновья? Прислал на шестнадцати страницах исповедь. Стали переписываться. Его письма были лучше его стихов. В стихах он был бедный, несчастный. В письмах – богатая натура. Операция прошла успешно. Он стал выздоравливать. Я хотела с ним встретиться. Но у меня с собою не было нансеновского паспорта, нужна была виза, ну, и другие обстоятельства помешали. Тогда я предложила ему, когда он совсем выздоровеет, пусть приедет ко мне, и мы продолжим нашу дружбу воочию. Я очень хотела его увидеть, как когда-то хотела свидеться с Гронским. Но с Гронским обстоятельства были против, и он ко мне не приехал. А потом четыре года мы не виделись. А потом, как гром среди ясного неба – его смерть! Я хотела Штейгера привезти в Париж и показать Вам. Вы ведь лучший врач, из всех, кого я знаю. Мечтала, планировала, предлагала ему в Париже свою заботу, и вдруг – письмо. Да, он поедет в Париж, но не ко мне, а общаться с моим злейшим врагом – Адамовичем! К чему устремился мой Штейгер?!   Просиживаь ночи напролёт в табачном дыму в кафе на Монпарнасе среди ничтожеств! Я написала ему, может быть, жестокое письмо. Я написала, что я – это прежде всего уединение. Руку помощи – да, созерцать его в ничтожестве – нет. Я не Бог, чтобы снисходить. Мне самой нужен высший или равный. О каком равенстве я ему писала? Есть только одно – равенство усилия. Мне было всё равно сколько он мог поднять, мне было важно – сколько он мог напрячься. Усилие и есть хотение. Я сказала ему, что, если в нём этого хотения нет, то мне с ним нечего делать. Маргарита Николаевна, я всю жизнь нянчилась с немощными, с нехотящими мочь. Меня от этого не убыло, но тем – не прибыло. Меня от богемы тошнит. Богема с её наркотиками и напитками – помойная яма, свалочное место – и смерть. Штейгер этого захотел! Лень, прихоть, слабость – презираю! Там, где нужен Адамович, не нужна я. Там, где возможен Адамович, невозможна я. Я его любила как лирический поэт и как мать. Всё кончено. Он предпочёл общение с Адамовичем. Вот такая грустная история!
   А что за операцию он перенёс?
   Какая-то опухоль. Какое это теперь имеет значение! Я Вам скажу, на самом деле – опухоль души. Но в таком случае операцию не сделаешь. Я жестока?
   Вы требовательны, дорогая. Вы слишком ревнивы.
   Я не к себе ревнива. К поэзии. Я требовательна? Но я прежде всего с себя требую. Разве для того, чтобы писать, мне нужны Адамовичи, глупые ночные беседы чёрт-те с кем в кафе, наркотики, алкоголь? Ничего этого мне не нужно. Поэту нужно уединение, покой, тишина, монастырь, если хотите. Я Вам больше скажу, поэту и любовь не нужна – мешает писать. Дружба – не мешает. Любовь – лежит. Дружба – стоит. Лежа – не пишут. Руки, губы – всё занято. Не до стихов.
   Но стихи пишут не от дружбы, а от любви, не так ли? Вы ведь сами когда-то написали – «Каждый стих – дитя любви».
Цветаева усмехается:
   Я тогда знала, но забыла добавить – дитя любви неосуществлённой. Той любви, что ударяет не в пах, а в душу. Только от такой любви рождаются стихи. А когда любовь ударяет в пах – рождаются дети. Я Вас совсем заболтала. А не пойти ли нам – погулять?!
   С удовольствием! Вам немного легче?
   Представьте себе – да. Я выговорилась, и мне действительно легче. Да Бог с ним, со Штейгером! Жалко его, но это – его выбор. Вернусь к работе. Столько времени потеряно! В будущем году юбилей Пушкина. Я задумала очерк о нём.

10-е марта 1937 года. Солнечный воскресный день. Блошиный рынок на окраине Парижа. Множество народу движется между рядами лавок. Шум, веселье, кто-то играет на аккордеоне, торгуются покупатели с продавцами. В толпе – Цветаева и Лебедева. Цветаева – Лебедевой:
   Высматривайте граммофон, только поновее. Как Вам мой вечер?
   Прекрасно всё прошло. Читали Вы очень выразительно. Жаль, что зал был небольшим. Я знаю много людей, кто хотел попасть, но не хватило билетов.
   Мне предлагалди снять большой зал «Токио», но я отказалась. Во-первых, это дорогой зал, и те, кто меня любят, не смогли бы купить билет. Кстати, с распространением билетов очень помогла Вера Бунина. Во-вторых, «Мой Пушкин» лучше звучит в камерном зале, чем в большом.
   А как Вам аплодировали! Полный успех! Кстати, Вы с тех пор полюбили море?
   Много раз былана море и на океане –не полюбила. Люблю пешие прогулки, лес, горы   преодоление высоты. Пловец плохой.
   Марина Ивановна, вот!
Женщины подходят к прилавку,на котором стоит граммофон. Цветаева придирчиво осматривает его. Продавец – старик с длинными седыми волосами, шея обмотана длинным полосатым шарфом: (на французском)
   Медам, вас интересует граммофон? Чудесный звук! Хотите убедиться?
Цветаева утвердительно кивает. Продавец ставит пластинку и заводит граммофон. Цветаева вслушивается, закрыв глаза. Через секунду – Лебедевой, по-русски:
   Нет, не нравится. Звук какой-то хрипловатый.
Цветаева, кивнув продавцу, отходит от прилавка. Продавец пожимает плечами. Лебедева:
   Почему Вы хотите Але подарить именно граммофон?
   Ей столько всего надарили! Несли и несли, как на свадьбу! И постельное бельё, и шубу, и бельё, и часы, и чемоданы, и зажигалки, и Бог знает, что ещё! Всё лучшего качества. Сергей Яковлевич истратился для неё до нитки. Я, видя, что мне не угнаться, решила подарить то, что ей в Союзе трудно будет купить – граммофон. Благо, я деньги заработала на вечере. Надо выбрать лучший, с хорошим звуком.
   Марина Ивановна, смотрите налево. какой красивый!
Женщины подходят к прилавку, на котором красуется граммофон. Продавец – мужчина неопределённого возраста в синих очках, сидя, читает книгу. На его руки надеты перчатки с обрезанными пальцами. По просьбе Лебедевой продавец заводит граммофон. Цветаева, закрыв глаза, слушает. Через секунду:
   Нет, не то. Гадкий у меня слух – всё ему не то! Вы не устали? Вам не надоело?
   Ничуть!
Женщины отходят от прилавка. Продавец углубляется в книгу. Лебедева:
   Аля рада, что едет?
Цветаева резко останавливается, словно налетев на невидимую стену. Вынимает из кармана пальто папиросы и закуривает:
   Рада? Торжествующе рада! Оскорбительно рада! Когда принесла паспорт – книжечкой!  бывают и листки – ликовала! Тут же принялась за обмундирование. И вот я всё себя спрашиваю – зачем, почему, где я допустила ошибку? Может всё потому, что она в породу Эфронов, в Серёжиных сестёр? После всего этого: её раннего детства, совместного ужаса Советской России, всей чудной Чехии вместе, медонского сновиденного парка, блаженных лет на море, после нашей совместной нищеты, всей прелести – грошовых подарков, жалких и чудных ёлок – без оборота! Она – без оборота, и я – без оборота!
Женщины продолжают идти дальше вдоль рядов. Цветаева:
   Я в её жизнь больше не вмешиваюсь. Хочет ехать – пусть едет.. Хотя здесь открываются прекрасные перспективы в журналистике. Хочет быть советской гражданкой – пусть будет. Но, признаюсь Вам, на сердце у меня неспокойно. Не нравятся мне известия, что оттуда доносятся.
Лебедева, хватая Цветаеву за руку:
   Смотрите, какой красавец!
Женщины останавливаются у прилавка, на котором стоит граммофон. Цветаева – продавцу, пожилой женщине в синем берете, с папиросой во рту:
   Английский?
Продавец, вынимая папиросу изо рта:
   Англо-швейцарский.
Цветаева:
   Заведите, я послушаю.
Продавец-женщина заводит граммофон. Цветаева слушает, склонив голову. Лебедева:
   Отличный звук? Нравится?
Цветаева – кивает:
   Очень! – (продавцу) – Упакуйте, пожалуйста. Мы его берём.
Покуда продавец упаковывает граммофон, Цветаева  Лебедевой:
   Пусть радуется в Москве.

15 марта 1937 года. Парижский вокзал. На перроне Аля, элегантно одетая, во всём новом, Цветаева, молчаливая и понурая, Мур, гордый за сестру. Рядом с провожающими чемоданы с  Алиным «приданым». Аля:
   Неужели никто не придёт проводить? Ируся обещала придти. Да вот они!
Аля бежит навстречу семье Лебедевых. Маргарита Николаевна несёт новенький чемодан:
   Алечка, это – Вам от нас подарок. Внутри – шёлковое вязаное бельё. Такой красивой девушке это нужно.
Аля, обнимая Лебедеву:
   Спасибо Вам. Большое спасибо. Все меня просто задарили. Лебедева – Але:
   Владимир Иванович и Ируся кланяются. Жалеют, что не смогли придти и проводить. Может, передумаешь, Аля? Как мы здесь – без тебя? Столько лет дружили.
Аля энергично мотает головой:
   Нет, нет! Не передумаю! Будем писать друг другу. Может, и вы приедете в Москву.
Лебедева – грустно:
   Ну, это вряд ли!
Аля, перебегая от одного к другому:
  Мама. Мур, смотрите, какой чемодан! Там   внутри – шёлковое бельё! Сколько я о таком мечтала!
Лебедева:
   А где Сергей Яковлевич?
Аля – сияя:
   Мы с папой вчера попрощались. Он сегодня очень занят. Важные, неотложные дела! Да мы скоро с ним в Москве увидимся.
Лебедева, беря из рук Цветаевой фотоаппарат:
   Становитесь, мы сфотографируемся. Попросим кого-нибудь, пусть нас щёлкнет. Да вот, хоть носильщик!
Лебедева останавливает носильщика и что-то говорит ему. Носильщик берёт фотоаппарат. Все весело выстраиваются перед фотообъективом. Первой стоит спокойная, с приветливым выражением лица Лебедева, затем широко улыбающаяся Аля, затем серьёзный, слегка сдвинувший брови Мур. Аля положила левую руку на плечо брата. Цветаева становится за спинами Лебедевой и Али – между ними – ближе к Лебедевой. Лицо Цветаевой серьёзно, как у Мура и даже сумрачно. Лебедев:
   Марина Ивановна, улыбнитесь.
Цветаева натянуто улыбается, не разжимая губ. Лебедева:
   Внимание! Сейчас вылетит птичка! Снимайте! Готово!
Аля – весело и капризно:
   Где птичка? Я не увидела птичку!
Подают поезд. Провожающие подхватывают чемоданы, все входят в вагон. В купе – весёлая суета. Лебедева распоряжается, устраивая багаж. Наконец, чемоданы уложены. Лебедева выходит из вагона на перрон. Цветаева и Мур сидят напротив Али. Цветаева вынимает из сумочки свёрток, разворачивает:
   Аля, эо ещё один мой прощальный подарок – серебряный браслет, брошь-камея и крестик – на всякий случай.
Аля – принимая подарки:
   Спасибо. Я тронута.
Цветаева крестит Алю:
   Храни тебя Бог! Будь счастлива!
Аля весело целует мать и Мура:
   До свиданья, братик! Надеюсь, скоро увидимся.
Мур косится на мать. Цветаева делает вид, что не слышит последней фразы.
Цветаева:
   Аля, напиши оттуда, как там на самом деле, без прикрас. Правду напиши. Очень тебя прошу.
Аля – беззаботно:
   Напишу. Конечно, напишу.
Цветаева:
   И ещё у меня к тебе просьба. Помнишь Сонечку Голлидей?
Аля:
   Конечно.
Цветаева – просительно:
   Разыщи, пожалуйста, её следы. Мне хочется знать, как она прожила эти годы. Если возможно.
Аля:
   Я постараюсь. Мне и самой интересно, что с нею стало.
Цветаева и Мур поднимаются. Все вместе выходят на перрон, где их ожидает Лебедева. Аля целует всех подряд. Удар колокола. Аля входит в вагон. Цветаева крестит её, в глазах   непроливающиеся слёзы. Аля в окне вагона весело машет рукой и посылает воздушные поцелуи всей компании. Поезд трогается.

Суббота 9 августа 1937 года. Лакано-Океан (Жиронда), где отдыхает с Муром Цветаева. Это небольшой новый посёлок на Берегу Бискайского залива. Дом, который снимает Цветаева – комната, кухня, терраса. Вокруг – ланды   сосновый лес. Раннее утро. Жара. Цветаева сидит за небольшим столиком, вынесенным в тень на террасу, и пишет, взглядывая временами на сосновый лес, окружающий дом. Потягиваясь и зевая, на террасу выходит заспанный Мур, в шортах и майке:
   Доброе утро, мама.
Цветаева откладывает в сторону ручку, притягивает Мура к себе, целует в щёку. Мур упирается, вытирает щёку тыльной стороной руки:
   Ну, мам, опять эти телячьи нежности! Я же не девчонка.
Цветаева выпускает сына из рук и вздыхает:
   Ты что, действительно считаешь, что нежными могут быть только девчонки? Мужчины тоже должны быть нежными с женщинами.
Мур – солидно:
   Я над этим подумаю. И потом, я же ещё не мужчина.
Цветаева, берясь за перо:
   На кухонном столе под салфеткой  твой завтрак. Завтракай – и на пляж. Маргарита Николаевна за тобой присмотрит. Она уже там. Я приду позже.
Мур, насупившись, смотрит на мать. Цветаева:
   Что? Что-то не так?
Мур – мрачно:
   Значит я, как собака, должен завтракать один?! Как старая, заброшенная, одинокая, никому не нужная собака?!
Цветаева, снова откладывая ручку,   ласково:
   Моя бедная, несчастная собака! Не хочет завтракать одна!
Мур, изображает виляние «хвостом», поднимает голову и издаёт тоскующий «собачий» вой. Цветаева встаёт:
   Да не брошу я мою собаку! Идём моя любимая собака, я тебя покормлю. Только сначала вымой, моя собака, мордочку лапкой.
Мур подбегает, и. продолжая изображать несчастную собаку, делает попытку благодарно лизнуть руку матери. Весело смеясь, мать и сын идут на кухню.

На кухне они садятся за стол. Цветаева поднимает салфетку, покрывающую завтрак Мура. На тарелке колбаса, сыр, масло, хлеб. Цветаева:
   Сюрприз!
Мур – удивлённо:
   А Вы недавно говорили, что только 5 франков осталось.
   Папа деньги вчера прислал. Я тебе не говорила, чтобы был сюрприз.
   Здорово!
Мур садится за стол и начинает уплетать бутерброды. Цветаева наливает себе и сыну кофе. Закуривает. Мур:
   А что это сегодя так сильно пахнет сосновым костром?
Цветаева, принюхиваясь:
   Да, действительно. Дивный запах! Я с утра его чувствую. Наверное, кто-то костёр развел неподалёку.
Мур – деловито:
   А почему сытая, но одинокая собака должна быть на пляже одна?
   Мур, не одна. Там же Маргарита Николаевна. Возьмёшь книгу, будешь читать.
   Да, а купаться нельзя! Я купаться хочу. Без купанья  жарко.
   Мур, купаться без меня – нельзя. Маргарита Николаевна не обязана отвечать за твою безопасность.
   Но я только у самого берега. Я только по колено войду.
   Нет, Мур. В этих местах сильное течение. Я боюсь.
Мур – недовольный, пьёт кофе:
   Вечно Вы мне всё не разрешаете. Я уже большой. Мне уже двенадцать! Вот папа мне   всё разрешает.
Цветаева – насторожившись:
   Что разрешает?
Мур – уклончиво:
   Всё!
Цветаева – притворяясь равнодушной:
   Так я и поверила – всё!
Мур – торжествующе:
   А в коммунистический ресторан мы с ним, когда ходим, он мне всё покупает, даже однажды пива дал попробовать. Мне не понравилось.
Цветаева – пренебрежительно:
   Только то?! Подумаешь!
Мур – ещё более торжествующе:
   А папа мне позволяет, как взрослому, на демонстрации ходить! И плакаты носить!
Цветаева   презрительно:
   Что демонстрируете?
   Ну, там   свободу, равенство, братство. Солидарность с мировым пролетариатом демонстрируем.
Цветаева, сдвинув брови, мрачно и задумчиво смотрит на сына. Мур – вызывающе:
   А Вы мне пустяк не разрешаете – зайти по колено в воду.
Цветаева – по-прежнему задумчиво:
   Действительно, пустяк, по сравнению с коммунистическими ресторанами, и демонстрациями!
Мур – просительно:
   Так могу я зайти по колено в воду под присмотром Маргариты Николаевны?
Цветаева – сдаваясь:
   Хорошо, Мур. Зайди.
Мур торжествующе выбрасывает вверх руку со сжатым кулаком:
   Ура!

Цветаева одна пишет за столом на террасе. Возле соседнего домика слышны громкие, возбуждённые женские голоса. Цветаева поднимает голову и прислушивается:
(на французском языке)
  О как жжёт! Жжёт…жжёт!
Цветаева – вслух:
   Действительно, третий день   пекло.
Голоса:
   40 километров в час…
   Так быстро?
   Бригада не справляется…
   Призвали добровольцев…
   Какой ужасный пожар!
Цветаева стремительно поднимается, принюхивается, вглядывается. Возле соседнего дома стоят три женщины. Цветаева кричит с террасы:
   Мадам Жюли, что случилось?
   Лесной пожар…Ланды горят уже третий день… Пожарные не справляются…С соседним посёлком прервана связь…Провода и столбы сгорели…С авиона упала бомба…Учения у них, что ли…Лес загорелся…Чувствуете запах?
Цветаева – себе под нос:
   О, чёрт! – (кричит) – Мадам Жюли, это опасно?
   Пока – нет.

Девять часов вечера. Становится темно. Но чем темнее становится, тем виднее,что всё небо в огромном зареве всполохах огненно-розового цвета. Цветаева и Мур выходят на площадь, кашляя и чихая. Глаза слезятся. Тяжело дышать от гари. Площадь посёлка полна народу. Все возбуждены и испуганы. Слышны фразы:
   Огонь уже в четырёх километрах.
   Горит канал…
   Мы со всех сторон окружены…
   С трёх, четвёртая   океан…
   Спасаться на лодках…
   Лодок в посёлке нет…
   Песок – не горит?
   Что же это будет?
   Мы же живьём сгорим!
   Без паники! Спасаемся все на пляже.
Цветаева и Мур, проталкиваясь в толпе, ищут Лебедеву. Цветаева:
   Я её не вижу. Её здесь нет. Мур. Не отходи от меня. Мур, идём домой. Надо приготовиться ко всему. Идём, соберём вещи. Потом – к Лебедевой. Если огонь дойдёт сюда, наш домик сгорит первым. Он прямо в лесу. Идём! Может, придётся ночевать на пляже.
Цветаева и Мур, кашляя, проталкиваяются через кашляющую, и чихающую толпу.

Домик Цветаевой. Цветаева мечется по комнате, собирая вещи и бросая их в большую сумку:
   Быстрее, Мур. Давай книги. Так, теперь иконы. Документы, Мур. Мур:
   Деньги не забудьте.
Цветаева – лихорадочно:
   Да, да, деньги! Молодец! Мур, где фотографии?
   Да вот же они.
Цветаева закрывает сумку. ВходитЛебедева:
   Слава Богу! Я вас искала на площади.
Цветаева:
   А мы – Вас. Мы готовы. Идёмте на пляж. Там безопаснее всего.

Пляж полон людей. Начался прилив. Люди оступаются в огромные лужи прилива. Смеются. Слышен вой сирен. Наверху, за дюнами – музыка: казино продолжает работать. Слышен смех молодёжи. Цветаева:
   Слышите, танцуют. Чувствую величие ничтожества.
Ноги вязнут в мокром песке. Цветаева снимает босоножки. Лебедева делает то же самое. Кашляя, все садятся на мокрый песок. Лебедева, помеиваясь:
   Если не сгорим, то ишиас подхватим непременно.
Цветаева встаёт и поднимает на ноги Мура:
   Нет, не надо нам ишиаса.
Все бредут в темноте, босиком по мокрому песку, натыкаясь на других людей. Цветаева чертыхается:
   Куда мы? Ничего не вижу.
Мур:
   Здесь лестница, от моря   к вилле наверху. Идите сюда.
Все бредут на голос Мура, натыкаются на лестницу. Садятся. Вдали видно огромное зарево. Цветаева:
   Чёрт, дышать нечем!
Воет сирена, где-то тревожно бьёт барабан.

Цветаева:
   Интересно, который час?
Лебедева:
   Думаю, около полуночи.
Цветаева:
   Ну, и что мы тут высидим?! Знаете, давайте расходиться. Вам ничего не угрожает, Маргарита Николаевна. У вас второй этаж и вид на море. А мы с Муром, пойдём, пока нет непосредственной опасности. Захватим халаты. Может, всё-таки придётся на пляже ночевать. Мур, хочешь спать?
Мур – сонным голосом:
   А я уже сплю.
Цветаева – Лебедевой:
   Как страшно! Эти сирены, барабаны, зарево. У меня такое ощущение, что это – тоже предзнаменование. И очень плохое. Вам – не кажется?
Лебедева – спокойно:
   Да какое предзнаменование? Просто пожар. Просто – лесной пожар. Не бойтесь. Я слышала, что всё брошено на борьбу с огнём. Пронесёт.
Цветаева встаёт:
   Идёмте. Если мы начнём гореть, прибежим к Вам. В если и Вы начнёте, то – на пляж. Всё-таки, этот пожар    предзнаменование. Что-то изменится в нашей жизни с этой минуты. Я чувствую. К худшему.
Мур – сонным голосом:
   Вы – Кассандра.
Цветаева:
   Очень может быть. Идёмте.
Вся компания вновь бредёт босиком по пляжу, натыкаясь на других людей. Под ногами мечутся плачущие от дыма собаки. Люди в темноте на пляже переговариваются. До слуха долетают фразы:
   Ветер-то – прямо на нас.
   Мадам Жюли упала в обморок от гари.
   Рано падает в обмороки, дома ещё не сгорели.
   Пожарные не могут справиться.
   Сколько лесу сгорело!
   А чёрт с ним, пусть горит! В этом лесу столько было змей, что гулять было опасно.
   И уплыть в море не на чем.
   Какое море?! А если ночью – шторм?!
Цветаева:
   Мур, не отставай! Мур, где ты?
Мур – неторопливо:
   Без паники! Я – здесь.

Цветаева и Мур в своём домике. При свете керосиновой лампы Цветаева заталкивает в сумку купальные халаты. Мур прямо в одежде ложится на свою постель и мгновенно засыпает. Цветаева, собрав ещё кое-какие книги, подходит к постели Мура, и обнаруживает, что он сладко спит. Цветаева садится за стол, придвигает керосиновую лампу поближе и раскрывает книгу. Она читает «Дон Кихота». На часах – час ночи. Вдруг    гигантская молния. И почти сразу же – удар грома. Всё полотно потолка – ходуном. И барабанный бой по крыше. Ливень. Цветаева закрывает книгу, смотрит на Мура. Он продолжает спать. Новая гигантская молния, и новый удар грома. Цветаева крестится и подходит к окну. Струи дождя стекают по стеклу. Молнии сверкают, гром гремит. Ливень припускает ещё сильнее. Воют сирены. Цветаева крестит спящего сына.

Верхняя Савойя. Замок Шато д`Арсин. Ланговой и Эфрон сидят в креслах на открытой террасе. Перед ними низкий столик. На столике стоит ваза с фруктами, десертные тарелки, бутылка красного лёгкого вина и хрустальные бокалы. Ланговой, ловко орудуя ножом, чистит яблоко. Эфрон небольшими глотками цедит вино. Ланговой:
  Отчёты Ваши я переслал, куда следует. Насчёт Испании не уговаривайте, не велено пускать. Вы нам нужны здесь. Очень нужны. Почитайте-ка вот это.
Ланговой вынимает из внутреннего кармана белого чесучового пиджака сложенную вчетверо бумагу и передаёт её Эфрону. Эфрон разворачивает бумагу и начинает читать. Читая, он временами взглядывает на Лангового. Тот утвердительно кивает головой.
(Мужской голос за кадром) «Письмо, которое я вам посылаю, в сущности, я должен был послать вам давно, когда 16 (процесс Зиновьева) были убиты в подвалах Лубянки по приказу «отца народов».  Я не подал голоса протеста против последовавших убийств и за это несу тяжёлую ответственность. Велика вина моя, но я постараюсь её исправить и облегчить свою совесть. До сих пор я шёл с вами, отныне ни шага дальше. Наши пути разошлись. Тот, кто молчит теперь, становится соучастником Сталина и изменником рабочему классу и социализму. 20 лет я боролся за социализм. Я не хочу теперь жить милостями Ежова. Я достаточно крепок, чтобы начать всё снова и сначала. И не надо обманываться. День расплаты всё ближе и ближе, чем это думают господа из Кремля. Я не могу больше продолжать.  Я возвращаюсь  к свободе. Назад к Ленину, его учению, его делу.
Игнат Рейсс».
Эфрон склвдывает бумагу вчетверо и отдаёт назад Ланговому. Бумага исчезает во внутреннем кармане пиджака. Ланговой:
   Рейсс был до недавнего времени нашим человеком в Париже. Женат. Есть ребёнок. Но, как видите, батенька, Рейсс взбунтовался против товарища Сталина и партии. Это, как Вы понимаете, тягчайшее преступление. Рейсс – троцкист, и этим всё сказано. Рейсс – наш враг и враг товарища Сталина. Дело Рейсса не подлежит расследованию и судебному разбирательству. Он сам вынес себе приговор, и приговор должен быть приведён в исполнение. Но дело в том, что когда наши сотрудники прибыли из Москвы привести приговор в исполнение, кто-то предупредил Рейсса, и тот скрылся в неизвестном направлении. На Вас высшее начальство возлагает определённые надежды, ставя перед Вами задачу, от успешного выполнения которой зависит Ваша дальнейшая судьба. Я имею в виду возвращение на родину. Успешно выполнив задание, Вы существенно приблизите час, когда ступите на родную землю. Вам понятно?
Эфрон:
   Вполне. Я готов.
Ланговой бросает на Эфрона любопытствующий взгляд:
   Вы уже поняли, какое это задание?
Эфрон:
   Я готов.
Ланговой – вновь принимаясь за яблоко:
   Ваша задача – найти Рейсса. Достать его из-под земли. Во что бы то ни стало! Как Вы станете этого предателя добывать – Ваше дело. Привлекайте в помощь кого хотите. Не жалейте на поиски денег. Ищите по всей Европе, пользуйтесь любыми источниками и средствами. Любыми! Помните: цель оправдывает средства. Вы должны выследить этого подлеца и предателя как можно скорее. Чем успешнее будет Вами выполнена эта задача, тем лучше будет для Вас. Помните, Рейсс – личный враг товарища Сталина. Враг должен быть уничтожен. Несколько важных деталей, которые Вы должны запомнить: Настоящее имя Натана Марковича Рейсса – Людвиг Порецкий, еврей, коммунист. Понятно, что теперь вряд ли он будет прятаться под этими именами. Вот его фотография.
Ланговой вынимает из внутреннего кармана пиджака фотографию и передаёт её Эфрону. Поглядев на фотографию, Эфрон прячет её в нагрудном кармане рубашки. Ланговой:
   К выполнению задания приступайте с завтрашнего дня. Деньги Вам принесут сегодня вечером в номер. А теперь давайте выпьем за наш общий успех.
Ланговой наливает вина в бокалы, чокается с Эфроном:
   За успех!
Мужчины выпивают вино. Ланговой:
   С Рейссом могут быть жена и ребёнок. Вас это не должно смущать. Если понадобится, то…Вы поняли?
Эфрон утвердительно кивает головой. Ланговой, глядя Эфрону в глаза:
   Вас вообще ничто не должно смущать! Иначе Вы не добьётесь никакого результата. Вы поняли?
Эфрон   выпрямляясь в кресле:
   Так точно, товарищ полковник.

Утро 5 сентября 1937 года. (на французском языке) Швейцария. Шоссе. 20 километров от Лозанны. На траве, метрах в пяти-шести от шоссе лежит тело мужчины. От шоссе до тела – дорожка из примятой травы в следах крови. Здесь волокли тело от шоссе в сторону леса. И бросили. Место преступления оцеплено швейцарской полицией. В автомобиле подъезжают следователь , мужчина средних лет, его помощник – молодой человек, и врач. Следователь спрашивает полицейского:
   Кто обнаружил?
Полицейский:
   Прохожие. Шли в соседнюю деревню по своим делам.
Следователь кивает и подходит к телу. Слегка наклоняется, убирает простыню с лица. Вместо лица – кровавое месиво. Следователь – помощнику:
   Н-да, специально в лицо стреляли, чтобы не был опознан.
Врач наклоняется над трупом, осматривает. Говорит следователю:
   Да ешл просто изрешетили. В грудь стреляли не меньше семи раз.
Следователь становится на колени подле трупа и осторожно проверяет содержимое карманов пиджака убитого. Толстая пачка денег в бумажнике, железнодорожный билет там же, и паспорт найдены в кармане. Следователь разворачивает паспорт: Герман Эберхардт, чешский коммерсант. Следователь – помощнику::
   Надо проверить. Паспорт, может быть, фальшивый.

20 сентября 1937 года. Утро. Квартира Цветаевой в Ванве. Входят только что приехавшие из Лакано Цветаева с Муром. Цветаева проходит в свою комнату. Мур – в свою. Через секунду раздаётся крик Мура:
   Мама, папа дома!
Цветаева идёт в комнату Мура. На своей кровати сидит, в домашнем костюме, Эфрон. На кровати, возле кровати на полу, на подоконниках разбросаны газеты. Эфрон улыбается жене. Цветаева подходит к Эфрону и целует его в шёку:
   Вы дома. Какая приятная неожиданность. Отчего Вы не приехали в Лакано? Вы же обещали.
Эфрон – неопределённо:
   Не мог. Был занят.
Цветаева:
   Вы давно дома?
Эфрон, подумав:
   Со вчерашнего дня. Решил устроить Вам сюрприз.
Цветаева – выходя:
   Сейчас разберу багаж, будем пить чай.
Эфрон – вслед жене:
   Да, пожалуйста, через час мне уходить.
Мур – отцу:
   Папа, мы попали в такой пожар! С трёх сторон горели ланды. А с четвёртой – океан. Дышать было нечем. Особенно страшно было ночью. Зарево во всё небо! Но я совсем не боялся. Сильно спать хотел. А мама хотела ночевать на пляже. Она, оказывается, такая суеверная. Всё время твердила, что огромный пожар очень плохой знак, что с нами что-то случится плохое. И – ничего плохого не случилось. Ночью прошёл ливень и огонь погас. И мы спокойненько приехали домой. Пап, ты меня слышишь?
Эфрон, как бы очнувшись:
   Конечно, слышу.
Мур:
   Ты, наверное, ещё не проснулся, как следует.
Эфрон, потирает лицо ладонью:
   Да, я ещё не выспался.
Мур   кричит:
   Мама, не чай, а кофе! – (отцу)   Теперь я маму называю – Кассандрой.
Эфрон:
   Не надо. Не называй её так.
Мур:
   Почему?
Эфрон:
   Кассандра предсказывала будущие события, но ей никто не верил. А потом оказывалось, что предсказывала она – правильно. Так что, лучше, не называй её так, хорошо? Пойдём кофе пить, а то мне скоро уходить.
Мур:
   Опять важные дела?
Эфрон – со вздохом:
   Очень важные, голубчик.
Обняв сына за плечи, Эфрон идёт на кухню, где хлопочет Цветаева.

22 сентября 1937 года. Цветаева и Мур обедают. Возле обеденного прибора Мура лежит свежая газета. Пообедав, Мур разворачивает газету. Цветаева моет посуду. Мур:
   Мама, генерал пропал.
Цветаева – без особого интереса:
   Какой генерал? Как так   пропал?
Мур   читает:
   Таинственно исчез царский генерал Миллер, возглавлявший «Общевойсковой союз».
Цветаева, поворачиваясь к Муру:
   Может, его украли? Но кто и зачем? В 1930 году украли генерала Кутепова. Неужели и этого украли? Не нравится мне всё это.
Мур – солидно:
   Что поделаешь   политика!
Цветаева – вспыхивая:
   Раз-навсегда – запомни: где политика  там грязь! Политика – грязь!

25 сентября 1937 года. (на французском языке) Железнодорожный вокзал в Лозанне. Возде здания вокзала стоит открытый автомобиль. Сиденья автомобиля – в засохшей крови. Вокруг автомобиля – никого. К автомобилю со стороны прилегающей к вокзалу улицы приближается элегантно одетая женщина. Остановившись возле автомобиля, она оглядывается по сторонам, открывает дверцу и садится за руль. Из двери железнодорожного вокзала выбегают четверо мужчин в штатском, мгновенно окружают автомобиль. Один из мужчин – повелительно:
   Ни с места! Полиция! Выйти из авто!
Побледневшая женщина выходит из автомобиля.

Час спустя. (на французском языке) Полицейский участок в Лозанне. Комната, в которой допрашивают женщину. Она сидит, держа на коленях лёгкое пальто, в которое была одета. Следователь допрашивают смертельно перепуганную женщину. Помощник следователя записывает показания.
  Имя и фамилия.
   Рената Штейнер.
   Год рождения.
   1908-й.
   Место рождения.
   Париж.
   Национальность?
   Француженка.
   Замужем?
   Да.
   Назовите фамилию Вашего мужа.
   Молиенко.
   Русский эмигрант?
   Нет.
   Русский?
   Да.
   Где проживает Ваш муж?
   В России. В Москве.
   Где Вы познакомидись с Вашим будущим мужем?
   Во время туристической поездки в СССР в 1934 году.
   Вы вышли за него замуж и вернулись во Францию?
   Да.
   Чем занимается Ваш муж?
Штейнер молчит. Следователь – терпеливо:
   Вы ведь понимаете, что нам многое уже известно. Так что лучше говорить полную правду. Вам же будет лучше. Итак, чем занимается Ваш муж?
   Он офицер.
   Офицер армии?
Штейнер заливается снова слезами. Следователь терпеливо ждёт. Штейнер – с трудом:
   Офицер НКВД.
Следователь облегчённо откидывается на спинку стула.
   Хорошо, но пока для нас – ничего нового. Просто, Вы должны были об этом сказать сами для протокола. А теперь самые главные вопросы:
  Вы хотели соединиться со своим мужем?
Штейнер утвердительно кивает. Следователь:
   Отвечайте!
   Да.
   Вернувшись во Францию, куда Вы обратились за разрешением выехать в СССР на постоянное место жительства?
   В советское посольство.
   Что Вам ответили в посольстве?
   Чтобы я обратилась в «Союз возвращения на родину».
   Вы обратились в эту организацию?
   Да.
   К кому Вы обратились в этой организации?
   К Генеральному секретарю.
   Фамилия?
   Эфрон Сергей Яковлевич.
   Кто Вам посоветовал к нему обратиться?
   Секретарь посольства.
   Что Вам сказал Эфрон, когда Вы обратились к нему со своей просьбой?
Штейнер молчит, опустив голову. Следователь:
   Отвечайте!
   Сказал, что я должна заслужить право жить в СССР.
   Каким именно образом – заслужить?
   Делать, что скажут.
   То есть – работать на НКВД?
   Да.
   Какие задания Вам давали?
   Ничего особенного. Следить.
  Следить за людьми?
   Да.
   Вы знали, за кем следили? Вам говорили об этом?
   Да.
   Назовите имя человека, за которым Вы следили.
   Седов. Лев Седов.
   Вы знаете, кто это?
   Мне сказали, что он – враг.
   Чей враг?
   Советского народа.
   Кто Вам это сказал?
   Эфрон.
   Кто Вам давал задания следить за людьми?
   Эфрон.
   Известно ли Вам, что Лев Седов – сын Льва Троцкого?
   Нет.
   Кому Вы докладывали о результатах слежки?
   Эфрону. Потом он сказал, чтобы я перестала следить за Седовым.
   И дал Вам новое задание?
   Да.
   Известно ли Вам, кто такой Людвиг Порецкий, он же Игнатий Рейсс, он же Эберхардт?
   Враг советского народа и личный враг Сталина.
   Кто Вам это сказал?
   Эфрон.
   Вы следили за Рейссом?
   Мне было поручено отыскать его в Швейцарии.
   Кто Вам поручил исполнить это задание?
   Эфрон.
   Кто ещё, кроме Вас, следил за Рейссом?
   Дмитрий Смиренский, русский эмигрант. Жан-Пьер Дюкоме – французский фотограф.
   Где Вы с ними познакомились?
   В «Союзе возвращения на родину».
   Вас познакомил Эфрон?
   Да.
   Зачем Вы сели в автомобиль, стоящий у вокзала?
Штейнер молчит, опустив глаза. Следователь нажимает:
   Отвечайте.
Штейнер испуганно вскидывает глаза на следователя. Следователь:
   Правду и только правду! У Вас в руке был ключ зажигания. Вот он.
Следователь делает знак помощнику. Ключ зажигания ложится на стол перед следователем. Следователь:
   Я жду.
Штейнер внезапно заливается слезами. Помощник следователя наливает в стакан из графина воду и ставит стакан перед задержанной. Штейнер судорожно пьёт. Глубоко вздохнув, она произносит:
   Я хотела вернуть авто. Я брала его напрокат.
Следователь:
   Хорошо. Мы это знаем. Именно так мы Вас и вычислили и задержали. Теперь следующий вопрос. Постарайтесь ответить на него так же правдиво. Зачем Вы брали авто?
Штейнер:
   Я не знаю. Я правда не знаю.
Следователь:
   Тогда ответьте мне – кто Вам поручил взять авто напрокат?
   Эфрон.
   Кто Вам поручил забрать авто от вокзала?
   Эфрон.
   Вам известно, для чего Вы брали авто напрокат?
   Нет.
   Вам об этом не сказали?
   Нет.
   Вам известно, что Игнатий Рейсс найден убитым?
   Да, я знаю об этом из газет.
   Игнатий Рейсс был убит в автомобиле, взятом Вами напрокат.
Штейнер снова заливается слезами:
   Я к убийству не имею никакого отношения.
   Кто, по-Вашему, имеет?
   Роланд Аббиа, он же Франсуа Росси, Вадим Кондратьев, и Гертруда Шильдбах. Я видела, как они садятся в авто.
   Аббиа, Кондратьев, и Шильдбах – агенты НКВД?
   Да.
   Кем приходилась Гертруда Шильдбах Роланду Аббиа?
   Они были любовниками. До этого она была любовницей Рейсса. Наверное, она его и выдала Роланду Аббиа.
   Вы следили за генералом Миллером?
   Нет, это не я.
   А кто?
   Я не знаю. Я занималась только Седовым и Рейссом. Кто-то другой.
   Кто имеет отношение к похищению генерала Миллера?
   Эфрон, генерал Скоблин и Надежда Плевицкая, певица. Я знаю об этом случайно.
Следователь – помощнику:
   Мишель, немедленно наведите справки в гостиницах, и позвоните во французскую полицию. Будем действовать совместно.
Штейнер начинает рыдать. Следователь:
   Мадам, перестаньте.
Штейнер:
   Что со мной будет?
Следователь пожимает плечами:
   Это не я решаю. Но суд учтёт Ваши чистосердечные признания.
Штейнер – истерически:
   Я не убивала Рейсса!
Следователь – холодно:
   Суд определит степень Вашего участия в этом деле.
Входит полицейский. Следователь:
   Уведите задержанную.
Полицейский уводит рыдающую Штейнер.

11 октября 1937 года. Воскресенье. Квартира Цветаевой в Ванве. Мур в своей комнате рисует карикатуры. Цветаева на кухне варит суп, временами наклоняясь к своей тетради, и что-то записывая. Внезапно появляется Эфрон. Сначала он идёт к Муру, затем на кухню   поздороваться. Цветаева, глядя на озабоченное лицо Эфрона:
   Серёжа, что-то случилось? Вы очень бледны.
Эфрон:
   Марина, что-то случилось. Поэтому быстро собирайтесь, нас ждёт такси. Мур уже собирается. Кстати, таксист – Степуржинский, второй муж Муни Булгаковой.
Цветаева – возмущённо и взволнованно:
   Серёжа, всё-таки – что случилось? Зачем нас ждёт такси? Куда мы едем? Я имею право знать?
Эфрон – быстро и нервно:
   Марина, дорога каждая минута. В двух словах: Меня будет искать, или уже ищет полиция. Каждая минута дорога. Они в любую минуту могут появиться здесь. Поэтому – без лишних вопросов: быстро собираемся и едем. Я всё объясню в такси.
   Ищет полиция? За что? Что Вы сделали?
   Некогда, Марина. Потом, потом, потом!
   Как собираться? Что надо взять? Надолго мы едем?
   Возьмите какую-нибудь еду, что-нибудь тёплое – вдруг погода испортится. Всё! Быстрее!
Цветаева  многозначительно:
   Вот он – пожар!
Эфрон – уживлённо:
   Какой пожар? О чём Вы?
   Мне был дан знак в Лакано! Сбылось!
Эфрон нетерпеливо:
   Ах, Марина, не до знаков сейчас. Быстрее!
Цветаева хватает хозяйственную сумку иначинает поспешно собираться. Через десять минут Эфрон, Цветаева и Мур покидают квартиру. Возле подъезда ждёт такси. Все рассаживаются, приветствуя Степуржинского. Эфрон – на переднем сидении. Такси трогается. Цветаева – Эфрону:
   Серёжа, куда мы едем?
   Через Руан – в Гавр.
Мур   задумчиво:
   В Руане Жанну д`Арк сожгли.
Цветаева:
   На теплоход?
Эфрон
   Да. Помните, Марина, как Вы провожали нас с Гольцевым в Крым?
   Конечно, помню. Только тогда Вы бежали  от них, а теперь – к ним.
   Марина, я еду в Испанию. В Ис-па-ни-ю. Вы понимаете?
   Я поняла, Вы едете в Испанию, а мы Вас – провожаем.
   Совершенно верно.

Через два часа. Такси подъезжает к Руану. Впереди на шоссе видны два автомобиля, стоящие на обочине. Внезапно Эфрон кричит Степуржинскому:
   Остановитесь! Стойте!
Степуржинский тормозит. Эфрон пулей вылетает из автомобиля, и исчезает в лесных зарослях. Цветаева так изумлена, что не знает – что сказать. Мур – с любопытством:
   А что это папа стреканул, как заяц, в кусты?
Степуржинский:
   Постойте здесь на обочине, я проверю, что это за автомобили, и вернусь.
Цветаева и Мур выходят из автомобиля. Степуржинский даёт газ и едет к двум автомобилям, стоящим на обочине. Цветаева   растерянно:
   Ничего не понимаю! Ты что-нибудь понимаешь?
Мур:
   Папа почему-то испугался вон тех автомобилей. Может, он подумал, что это полицейская засада? Мама, а почему полиция ищет папу?
   Я не знаю, Мур. Но,  я уверена, что это недоразумение. Папа не может сделать ничего дурного, поверь.
Мур идёт к придорожным кустам, в надежде, что отец скрывается за ними. За кустами никого нет. Пустой лес. Мур – вполголоса, себе под нос:
   Ничего себе!
Мур возвращается к матери:
   Никого. Вот это – скорость! Я не знал, что папа умеет так бегать.
Цветаева и Мур ждут. Степуржинский разворачивается и едет назад. Подъехав, он открывает дверцу, приглашая Цветаеву и Мура в салон. Степуржинский:
   Ложная тревога. У одного из автомобилей заглох двигатель. Мимо ехал другой автомобиль. Один шофёр оказывает помощь другому.
Цветаева:
   Что же делать? Куда подевался Сергей Яковлевич? Всё так странно! Мы даже толком не попрощались.
Степуржинский:
   Я отвезу вас а Руан на железнодорожный вокзал. Там Вы сядете на парижский поезд. Возвращайтесь домой. А я поеду вперёд и попробую поискать Сергея Яковлевича. Всё равно он должен выйти на дорогу. Если я его найду, довезу до Гавра. Я вам позвоняю, когда возвращусь в Париж. Так что – не беспокойтесь.
Цветаева – по-прежнему растерянно:
   Может, подождать его здесь? Может, он сюда вернётся?
Степуржинский:
   Сюда он не вернётся. Можете поверить. Может быть, мы его на вокзале в Руане найдём.
Цветаева колеблется. Наконец говорит:
   Хорошо. Едемте в Руан.

22-е октября 1937 года. (на французском языке) Квартира Цветаевой в Ванве. Утро. Мур собирается в школу. Цветаева снимает синий фартук, садится к столу – работать. В дверь стучат. Чертыхнувшись – помешали работать – Цветаева идёт открывать дверь. За дверью трое полициейских. Старший по чину:
   Здравствуйте, Мадам.
Цветаева бледнеет:
   Здравствуйте.
Старший по чину:
   Ваша фамилия – Эфрон?
   Нет. Я – Цветаева.
   Мадам Цветаева, кем Вам приходится господин Эфрон?
   Это мой муж.
   Где Ваш муж?
   Он уехал в командировку..
   Надолго?
   Надолго.
   Мадам, вот ордер на обыск в Вашей квартире.
Цветаева подносит к глазам протянутую полицейским бумагу. Сторонится, чтобы пропустить полициейских в прихожую.
Полицейский:
   Извините, Мадам, мы должны обыскать Вашу квартиру. Рене, позовите понятых. Где комната Вашего мужа?
Входят понятые – соседи Цветаевой, тоже русские эмигранты, муж и жена. Старший по чину делает знак подчинённым. Те принимаются за работу. Цветаева и Мур проходят в комнату Эфрона и садятся на табуреты. Цветаева нервно   спички ломаются   закуривает. Полицейские косятся на неё, но, молча. Они осматривают постели Эфрона и Мура, ворошат простыни, просматривают книги, роются в ворохе газет, раскрывают чемоданы, словом, ведут обыск, ничего не упуская. Мур, глядя на нервничающую мать   тихо:
   Мама, не волнуйтесь. Что у нас можно найти?! Что они вообще ищут?
Цветаева:
   Не знаю. Понятия не имею.
Полицейские забирают из комнаты Эфрона его книги, бумаги, личную переписку. Затем переходят в комнату Цветаевой. Инспектор – указываяна рукописи Цветаевой:
   Это – Ваше?
   Это мои рукописи. Я – писательница.
Инспектор мельком проглядывает рукописи, но ничего не трогает. Затем все переходят в комнату Али:
   Чья эта комната?
   Моей дочери. Её нет дома.
   Где её имущество – письма, дневники, записи, рукописи?
   Их нет. Она увезла их с собою.
   Куда?
   В Советский Союз.
Инспекторы понимающе переглядываются. Все переходят в кухню. Осмотрев нехитрый кухонный скарб, заглянув в ящики стола, и не обнаружив ничего, что могло бы их заинтересовать, инспекторы снова проходят в комнату Цветаевой. Понятые уходят. Инспектор, старший по чину:
   Мадам, Вам придётся проехать с нами в Сюртэ Насиональ.
Мур – испуганно:
   Мама!
Инспектор – Муру:
   Вам не следует беспокоиться, юноша. Мы допросим Вашу матушку и отпустим. Её ни в чём не подозревают.
Цветаева – Муру:
   Сиди дома и жди меня. Никуда не выходи. Обещаешь?
   Да.
   Мур, я не беру ключей. До свидания.
Цветаева надевает пальто и берет:
   Я готова.
Четыре инспектора выносят бумаги Эфрона в авто. Следом выходит Цветаева. Внешне она спокойна, но лоб перерезан двумя вертикальными складками.

Здание Сюртэ Насиональ в Париже. Вечер. В одной из комнат, обставленной по-казённому, судебный следователь Бетейль допрашивает Цветаеву. В углу комнаты ещё один небольшой стол, за которым сидит полицейский, ведущий протокол. Перед следователем на столе – толстая папка с делом Эфрона. Видно, что Цветаева держится из последних сил. Она смертельно устала. Следователь:
   Мадам, неужели Вы не знали, что Ваш муж давным-давно работает на НКВД?
   Я уже говорила Вам, что этого я не знала.
   Разве Ваш муж Вам об этом не рассказывал?
   Нет. Он рассказывал, что работает в «Союзе возврашенияна родину», редактирует газету «Союз». Кроме того, он вербовал добровольцев в Испанию. Так он мне говорил.
   А разве Вы не знали то, что знает весь Париж – «Союз возвращения на родину» с самого начала своего основания финансируется из Москвы?
   Нет, и этого я не знала.
   Но разве до Вас не доходили слухи?
   Доходили, но я им не верила.
   А почему Вы им не верили?
   Я полагала, что мой муж не станет сотрудничать с НКВД.
   Почему Вы так полагали?
   Мой муж – бывший белый офицер, и, если даже он и разочаровался в белом движении и увлёкся культурой Советского союза, это не значит, что он способен на двурушничество, предательство и вероломство. Мой муж – благородный, честный и искренний человек.
   Мне бы Вашу уверенность, Мадам. Но Вы говорите, как преданная жена, и это вызывает уважение. Но я должен Вас разочаровать   Ваш муж, и нам это доподлинно известно,   (инспектор кладёт руку на папку)   увлекался не столько культурой, сколько политикой. А это занятие, знаете ли, не безобидное. Господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность. Известно ли Вам, кто такой Игнатий Рейсс?
   Да, я узнала из газет, что этот человек, агент НКВД, решил выйти из игры, потому что ему не нравится политика Сталина.
   Господин Эфрон, говорил с Вами когда-нибудь о Рейссе?
   Нет, никогда.
   А когда Вы в последний раз видели Ренату Штейнер?
   Я впервые слышу это имя.
   Взгляните на эту фотографию.Вам известно, кто это?
Цветаева подносит фотографию близко к глазам::
   По-моему, это Вадим Кондратьев. Я видела его года два назад. Нас познакомил в одной компании муж. Но больше я его не видела.
   Скажите, эта телеграмма написана рукой Вашего мужа?
Цветаева изучает почерк на телеграмме. Лицо Цветаевой непроницаемо:
   Не уверена. Я Вам дам письмо, написанное рукой мужа. Вы можете сравнить почерк в письме и на телеграмме.
   Хорошо. Взгляните теперь на эту фотографию. Узнаёте, кто это?
    Вы уже спрашивали. Я впервые вижу это лицо.
   Где в настоящее время Ваш муж?
   Вы спрашивали меня об этом сегодня много раз. Я не знаю. Он желал отправиться в Испанию и уехал из Ванва 11 октября. Больше я ничего не знаю. Вообще мой муж время от времени уезжал, но никогда мне не говорил, куда он едет. Со своей стороны, я не требовала от него объяснений, вернее, когда я спрашивала, он отвечал, что едет по делам. Поэтому я не могу сказать Вам, где он бывал, и где он находится в настоящее время.
   Мадам, Ваш муж вместе со своими сообщниками замешан в кровавых преступлениях, понимаете ли Вы это?
Цветаева – с достоинством:
   Его доверие могло быть обманутым, моё доверие к нему – непоколебимо. Его могли затянуть в какие-то сети, воспользовавшись его честностью и душевной чистотою. Я уверена, что мой муж не преступник. И вообще, я устала. Меня сын ждёт. Вы целый день задаёте одни и те же вопросы, но никакие другие ответы, кроме тех, что я дала, Вы не получите.
   Мадам, когда в последний раз Вы видели своего супруга, не показалось ли Вам, что он взволнован?
Цветаева поднимает глаза к потолку, глубоко вздыхает и неожиданно для следователя, начинает вслух читать переведённую ею на французский язык поэму «Молодец». Следователь и полицейский, ведущий протокол, недоумённо переглядываются. Цветаева продолжает тихо, но внятно читать. Следователь – с иронией:
   Мадам, мы Вам не мешаем?
Цветаева продолжает читать вслух поэму. Следователь:
   Мадам, идите.. Вы меня слышите? Ступайте.
Цветаева:
   А хотите, я Вам ещё Пушкина почитаю. Я сама на французский перевела.
Цветаева начинает читать Пушкина на французском. Следователь встаёт:
   Мадам, допрос окончен. Вы можете идти.
Цветаева:
   Уйти? Сейчас? Я же ещё не дочитала Пушкина. Он наш национальный поэт.
Следователь   терпеливо:
   Не надо Пушкина. Вы свободны.
Цветаева, как бы про себя:
   Я – свободна. Тогда я пошла.
Цветаева покидает комнату. Следователь – полицейскому:
   Полоумная какая-то! Я с нею замучался.
Полицейский, вставая:
   Да что с неё взять?! Поэтесса!

Квартира Цветаевой в Ванве. Из школы приходит Мур. В руке его – свежая газета.
Цветаева выходит в переднюю и помогает Муру раздеться.
   Опять гадость купил?
   Опять.
 Мур обедает, искоса поглядывая на молчаливую мать. Пообедав, Мур не выходя из кухни, разворачивает газету. Мур читает, Цветаева моет посуду. Через некоторое время, Мур – тихо:
   Мама.
Цветаева оглядывается:
   Что?
   Тут о папе.
   Где о папе?
   В газете.
У Цветаевой внезапно подламываются ноги. Она опускается на табурет.
   Читай!
Мур начитает читать:
   «…Инспектора Сюртэ Насиональ произвели тщательный обыск в помещении «Союза друзей советской родины»…именовавшегося всего несколько месяцев назад «Союзом возвращения на родину»…Инспектора Сюртэ Насиональ, предъявив ордер, опросили всех находившихся в помещении «Союза возвращения», перерыли все книги и печатные издания и произвели выемку всех бумаг и документов. Как нам сообщили в осведомлённых кругах, обыск в «Союзе друзей советской родины» связан с дознанием по делу об убийстве Игнатия Рейса…Убийство Игнатия Рейсса, как и похищение генерала Миллера совершено агентами ГПУ, которые одновременно являются сотрудниками «Союза». по указке Москвы. Кроме того, сотрудники «Союза» занимались запрещённой на территории Франции деятельностью по отправке завербованных граждан Франции и русских эмигрантов в Испанию, чтобы принять участие в военных действиях, развернувшихся на территории этой страны. Генеральный секретарь «Союза друзей советской родины» С. Я. Эфрон исчез в неизвестном направлении. Ведутся поиски. У полиции имеются подозрения, что Эфрон причастен к недавно совершённому убийству Игнатия Рейса, похищению генерала Миллера и ряду других дел подобного рода. Где С. Я. Эфрон? Он, по всей вероятности, покинул пределы Франции не один, а с женой, известной писательницей и поэтессой Мариной Ивановной Цветаевой».
Мур поднимает глаза на мать. Цветаева сидит бледная и поникшая. Почувствовав на себе взгляд сына, она выпрямляется:
   Теперь весь эмигранский Париж будет знать. Мур, это недоразумение! Это ложь! Папа не мог совершить ничего подобного. Он – чистейший, благороднейшей, добрейшей души человек. Ничему, что написано в газетах – не верь! Я сто раз говорили тебе – что газеты всегда лгут, клевещут на людей. Не верь!
Мур серьёзно кивает:
   Что с нами теперь будет?
   Не знаю. Мур, папа – в Испании. Ты ничего не знаешь, если тебя будут спращивать. Не знаешь, и всё! Папа был дома, внезапно уехал. Куда – неизвестно. Понял?
Мур согласно кивает головой. Звонок в дверь. Цветаева замирает на мгновение, совершает крестное знамение. Вслед за нею совершает крестное знамение и Мур. Цветаева идёт открывать. На пороге молодой развязный человек, на голове клетчатое кепи с длинным козырьком. Через плечо сумка на длинном ремне: (на французском языке):
   Здравствуйте, Мадам.
   Здравствуйте.
   Мадам Цветаева?
   Совершенно верно:
   О, как мне повезло! Корреспондент «Последних новостей». Вы позволите войти?
Цветаева, помедлив:
   Входите.
Корреспондент снимает куртку и кепи. Цветаева проводит его в свою комнату. Мур пытается войти, но Цветаева строго указывает ему глазами на дверь. Мур, недовольный происходящим, выходит. Корреспондент ищет глазами, где бы ему присесть. Цветаева усаживает его на единственный табурет, стоящий у  письменного стола, сама садится на постель, закуривает, не даёт корреспонденту времени опомниться:
   Сударь, Вы пришли удостовериться, что я никуда не исчезла? Как видите, я дома. А Вам, прежде, чем публиковать Ваши низкопробные статейки, следовало бы сначала убедиться, что правда, а что – ложь. Ваша газета – лжёт своим читателям! Прежде, чем писать, что мой муж – преступник, надо ещё это доказать. Не было ни расследования, ни суда!
Корреспондент, хлопая глазами:
   Мадам, расследование уже ведётся. Все нити привели к Вашему мужу. Я был в полиции и узнавал. Так что это – не ложь. А что касается лично Вас, то я приношу извинения от имени газеты. Я ведь специально пришёл узнать, уехали Вы с Вашим мужем или нет.
Цветаева – гневно:
   Очень мило! Сначала Вы публикуете лживую информацию о том, что я исчезла, а потом являетесь удостовериться, правда это, или нет. Вам не кажется это странным?
   Мадам, эту информацию подал не я, а другой корреспондент.
Цветаева – в сердцах:
   Все Вы, газетчики, одним мирром мазаны!
Корреспондент, пытаясь смягчить Цветаеву:
   Мадам, давайте вместе расскажем правду нашим читателям. Я пришёл получить информацию из первых рук. Неужели Вы мне откажете в правдивой информации?!
  Не откажу. Что Вы хотите знать?
Корреспондент, беря инициативу в свои руки:
   Мадам, когда Вы видели своего мужа в последний раз?
   Дней двенадцать тому назад, мой муж, экстренно собравшись, покинул нашу квартиру в Ванве, сказав мне, что уезжает в Испанию. С тех пор никаких известий о нём я не имею.
Корреспондент усердно строчит в свой блокнот.
   Мадам, Вам было известны политические взгляды Вашего мужа?
   Его советские симпатии – особенно в области культуры   известны мне, конечно, так же хорошо, как и всем, кто с мужем встречался.
   А что Вам известно об испанских делах Вашего мужа?
   Его близкое участие в испанских делах мне известно. Он отправил в Испанию немалое количество русских добровольцев.
   Какой ещё политической деятельностью занимался Ваш муж?
   Понятия не имею. Разве он занимался ещё какой-то политической деятельностю?
   Мадам, у Вас дома был обыск?
   Был. Четыре инспектора полиции произвели обыск, изъяли в комнате мужа его бумаги и личную переписку.
   Мадам, у Вас был обыск?
   Был. В семь часов утра ко мне пришли четверо полицейских, произвели обыск, изъяли бумаги и личную переписку мужа. Затем я поехала с ними в Сюртэ Насиональ, где меня допрашивали целый день. Но ничего нового о муже я сообщить не могла.
   А Вы можете предположить, где в настоящий момент находится Ваш муж?
   Я думаю, он в Испании. Довольно, сударь. Я устала от вопросов. Мне нужно работать.
   Последний вопрос, Мадам. Вы разделяете просоветские взгляды Вашего мужа?
   Нет. Прощайте, сударь.
Корреспондент поднимается:
   Мадам, спасибо за интервью.
Корреспондент надевает в прихожей куртку и кепи. Цветаева ждёт, опершись о дверной косяк. Корреспондент:
   Мадам, каковы Ваши дальнейшие планы?
   У поэта всегда один и тот же план – писать.
   Спасибо, Мадам. До свидания.
Корреспондент закрывает за собою дверь. Цветаева вынимает из кармана фартука папиросы, и закуривает. Выглядывает из своей комнаты Мур:
   Ушёл?
   Ушёл.
   Что он хотел?
   Интервью.
Мур скрывается за дверью. Цветаева не двигается с места, пуская кольца дыма. Наконец, она отрывается от дверного косяка и бредёт на кухню. Негромко говорит, обращаясь к иконе, висящей в углу:
   Господи, как мне всё надоело! Господи, чего ты от меня хочешь?!

Утро 31 октября 1937 года. Мур собирается в школу. Когда он уже одет, и готов выйти, Цветаева – хмурая, понурая даже,   тоже надевает пальто. Мур – недовольно:
   Вы что, провожать меня вздумали? Я не хочу. Я уже давно не маленький.
Цветаева – кротко:
   Нет, Мур, я не провожить. Я иду по своим делам.
   На рынок?
  Нет, Мур. В церковь. Маргарита Николаевна мне сообщила, что в Америке скончался мой друг – князь Волконский. Сегодня в церкви панихида.
Мать и сын выходят из дома. Мур:
   Вам в какую сторону?
   Мур, я постою, а ты иди. Я пойду, когда ты скроешься из виду.
Мур чувствует некоторую неловкость. Чтобы загладить чувство вины   он не хочет идти вместе с матерью – он не спешит идти, а спрашивает:
   Старенький был Волконский?
   Семьдесят семь.
   Старенький совсем,   убеждённо говорит Мур. – Мама, Вы извините, я пойду. Я только в школу не хочу идти с Вами. Все ученики ходят сами, без родителей. Я не хочу, чтобы смеялись.
   Я понимаю Мур. Ступай.
Мур уходит. Цветаева ждёт, пока он не завернёт ха угол. Затем и она пускается в путь.

Через час. Православный храм на улице Франсуа Жерар. Ожидается панихида по князю Волконскому. Церковь полна русских эмигрантов, среди которых немало знакомых Цветаевой. Люди тихо переговариваются в ожидании панихиды. Цветаева входит в церковь. Как только она входит, десятки глаз устремляются в её сторону, и тотчас люди, не здороваясь, отворачиваются. Над толпой пролетает шёпот осуждения:
   Явилась!!
   Как она смеет?!
   Она была дружна с князем.
   Знал бы он, раздружился бы тотчас!
   Муженёк – убийца!
  Хуже убийцы – большевик!
   Хуже большевика – аген НКВД!
   Ужас, какой! И это среди нас!
   А ведь был – белый офицер.
   Бросьте – «офицер»! Был офицер, ла весь вышел.
   Не то прапорщик, не то подпоручик.
   Странно, что был офицером. Он же еврей.
   Наполовину.русский. Теперь он не еврей и не русский, а просто – жидобольшевик, снюхавшийся со всей этой большевистской сволочью!
Вокруг Цветаевой образуется пустой круг, Никто не желает стоять рядом с нею.
Начинается панихида.

Панихида закончена. Цветаева выходит из церкви и становится чуть поодаль. Её глаза влажны от непролившихся слёз. Людская толпа течёт мимо Цветаевой. Мужчины смотрят прямо перед собой. Дамы демонстративно смерив Цветаеву взглядом, отворачиваются. Ни один человек не подходит к ней с приветствием или хотя бы коротким разговором. Никто не кивнёт головой. Цветаева смотрит на текущую мимо толпу. Гордо вскидывает голову. Когда все проходят мимо, она в сердцах говорит вполголоса:
   Ну и хрен с вами! Дерьмо собачье! И шли бы вы ко всем чертям! Я тоже до вас – не снисхожу!

В этот же день после панихиды. Квартира Лебедевых. Маргарита Николаевна принимает у себя Слонима. Лебедева:
   Вот так и живём. Владимир Иванович уехал в Америку. Ируся здорова, слава Богу. А Вы как?
Слоним не успевает ответить. Звонок в дверь. Лебедева, извинившись, идёт открывать. На пороге – Цветаева. Лебедева – радостно:
   Марина Ивановна! Как хорошо, что Вы пришли! А у меня в гостях Марк Львович.
Цветаева, молча, снимает пальто и проходит в гостиную. Навстречу ей поднимается Слоним. Цветаева и Слоним встречаются на середине комнаты, обнимаются. Цветаева тихо и, молча, плачет на плече Слонима. Входит Лебедева, и, увидев подрагивающие плечи Цветаевой, на цыпочках подходит и гладит Марину Ивановну по плечам и спине. Спустя некоторое время,  Цветаева перестаёт плакать, вытирает глаза и почти весело говорит:
   Ну, вот, совсем расклеилась. Уж не помню, когда я в последний раз плакала. Представляете, я из церкви, где была панихида по усопшему князю Волконскому. Все, кто знал его – пришли. Пришедшие знали, что мы с князем были очень дружны. И что вы думаете? Ни один из присутствовавших ко мне не подошёл, чтобы выразить соболезнование. Ни-кто! Даже головы в мою сторону не повернули! Как будто нет меня!
Лебедева:
   Да не обращайте Вы на них внимание, Марина Ивановна! Дурно воспитанные люди. Что с них взять?!
Слоним:
    Просто, хамы! Действительно, не переживайте Вы так!
Цветаева – с болью:
   Но почему?! Что я им сделала плохого?! Я понимаю, это они из-за Сергея Яковлевича. Но я-то – при чём?! Я и знать ничего не знала! Это не вина его, а беда. Да и не верю я газетам! Не верю! Сергей Яковлевич честнейший, благороднейшей души человек! Не мог он принимать участие во всех этих мерзостях! Не мог! Здесь какая-то чудовищная ошибка или клевета.
Слоним:
   Дорогая, всё выяснится, рано или поздно. Не переживайте. Сергей Яковлевич – в безопасности?
   Надеюсь. Между нами – он в Испании.
Лебедева:
   Безопасность-то относительная. Там ведь гражданская война.
Слоним:
   Ну, вряд ли Сергея Яковлевича пошлют на передовую. Это всё-таки дело самих испанцев. Во всяком случае, там французская полиция его не найдёт.
Цветаева:
   Ужасно боюсь войны! Не из-за себя. Из-за Мура. Неужели война с германцами – будет? Страшно даже думать об этом. Знаете, мои дорогие, что у меня за настроение? Я хотела бы умереть, но приходится жить ради Мура. Але и Сергею Яковлевичу я больше не нужна.
Лебедева:
   Вам надо отвлечься от печальных мыслей. Есть какие-то планы на ближайшее будущее?
Цветаева – с глубоким вздохом:
   Всё меня выталкивает в Россию. Эмиграция меня не признаёт. Я здесь чужая. Но я и там – чужая. Я как-то вне времени живу. Не в своём веке я живу! Боюсь, что придётся ехать в Россию. Здесь печатать меня перестали. Денег нет. Но и там, я уверена, печатать не будут. Может быть там – займусь переводами. Всё-таки способ заработать. Мур требует, чтобы мы ехали. Может, он и прав. Что он будет делать во Франции?! Помните, Маргарита Николаевна, пожар в Лакано? Я ещё тогда сказала, что этот пожар – плохое предзнаменование. Вот и подтвердилось. Одно событие хуже другого.
Лебедева:
   Вы твёрдо решили? Вы уверены, что надо ехать?
Цветаева:
   Честно говоря, меня качает, как на качелях. Не уверена, что надо. Не хочу, но какая-то сила давит, и я предчувствую, что придётся ехать, в конце концов. Но предчувствую, что, если поеду, там быстро умру.
Слоним:
   Гоните печальные мысли, дорогая. Хотя не мудрено, что они одолевают Вас.
Цветаева:
   Если я вдруг решусь ехать, мне надо надёжно пристроить мой архив. Не могу же я, в самом деле, везти в Россию «Лебединый стан» или «Царскую семью». Меня за них на границе схватят и тут же отправят в Сибирь. Да много что везти просто нельзя. Для начала надо привести архив в порядок. Некоторых моих же вещей у меня нет. Надо писать знакомым, чтобы переслали. Наверное, если вы позволите, что-то оставлю у вас, Маргарита Николаевна и Марк Львович.
Слоним:
   Вы можете отправить часть архива в Базель профессору русской литературы Елизавете Эдуардовне Малер. Это будет надёжно.
Цветаева:
   Хорошо. В Базель. А другую часть отправлю в Амстердам. Как кукушка, разбросаю своих детей по всей Европе. Вот мои ближайшие планы – привести мой архив в порядок, а потом надёжно пристроить его. А там – что Бог даст!

Начало ноября 1937 года. Около десяти утра. Цветаева, как всегда на кухне, готовит обед. Телефонный звонок. Цветаева бежит в прихожую и берёт трубку. Приятный, но повелительный  баритон спрашивает:
   Марина Ивановна?
   Да, это я.
   Марина Ивановна, если Вас интересует один близкий Вам человек, приезжайте завтра часам к двум по адресу, который я сейчас Вам дам. Адрес запоминайте, не записывайте. Вы поняли?
   Да.
  Запоминайте: улица Лакретель 37. Запомнили?
   Да.
   Поднимайтесь на четвёртый этаж. Там Вас встретят. Когда выйдете из дома, поглядите вокруг, нет ли за Вами слежки. Вы меня поняли?
  Да.
   Если заметите что-нибудь необычное, не приезжайте. Я Вам снова позвоню завтра вечером. Вы всё поняли?
   Да.
   Призжайте одна, без сына. До встречи.
В трубке – гудки. Цветаева кладёт телефонную трубку. Её лицо взволновано. Она закуривает, шепча:   Лакретель, 37. Лакретель, 37.

На следующий день. Около двух часов пополудни. Улица Лакретель 37. Возле дома останавливается Цветаева, изучает через лорнет номер дома. Удостоверившись, что номер тот, который ей нужен, открывает парадную дверь, входит и поднимается на четвёртый этаж. На площадке – две квартирных двери с дверными глазками. Как только Цветаева оказывается на площадке, одна из дверей распахивается. Перед Цветаевой человек лет тридцати пяти, элегантно одетый, черноволосый с карими глазами, очень приятной наружности. Улыбается широко и обаятельно:
   Марина Ивановна?
   Да.
   Прошу.
Широкий приглашающий жест. Цветаева входит. Мужчина галантно помогает Цветаевой снять пальто, и проводит её в комнату. Комната большая, светлая, но обставлена как-то на казённый манер. Видно, что в ней не живут, или, в лучшем случае, иногда ночуют. Что-то среднее, между номером гостиницы и офисом. Кожаный диван, два кресла рядом, У окна стол и несколько стульев. Мужчина приглашает Цветаеву сесть в кресло. Сам садится в другое – визави. Дружелюбно кивает ей, улыбается:
   Можете называть меня Владислав Ипполитович. Я – сотрудник советского посольства. Чай, кофе, коньяк? Что пожелаете?
Цветаева заметно нервничает:
   Кофе, пожалуйста.
Владислав Ипполитович поднимается и выходит за дверь. Через минуту возвращается и вновь садится напротив Цветаевой. Улыбаясь, молча, смотрит на неё:
   Так вот Вы какая, поэтесса Цветаева.
   Я предпочитаю слово – поэт. Знаете, как-то больше обязывает. Поэтесса – это не для меня. Что-то легковесное. Я не легковесна.
Владислав Ипполитович улыбается ещё шире:
   Учту. Вам, конечно, не терпится узнать, где Сергей Яковлевич и что с ним?
   Не терпится.
   С ним – всё отлично! Он в Советском Союзе. Сейчас в Одессе. Не болен. Просто отдыхает после трудов.
Цветаева откидывается на спинку кресла. Облегчённо вздыхает. Совершает крестное знамение. Озабоченно спрашивает:
   А мне он сказал, что едет в Испанию.
   Нет, он не в Испании. Передаёт Вам и сыну привет, и надеется на скорую встречу.
Лицо Цветаевой темнеет. Владислав Ипполитович внимательно вглядывается в это внезапно потемневшее лицо:
   Кстати, каковы Ваши планы на будущее, Марина Ивановна?
Цветаева медлит с ответом.
   Собираетесь пойти работать? Или предпочитаете вернуться в СССР? Половина семьи всё-таки – там.
Цветаева – с трудом подбирая слова:
   Я как-то ещё не думала. Я не знала, что Сергей Яковлевич в Союзе. Я думала, что он – в Испании.
   Оставьте испанскую тему. Товарищ Эфрон, Ваш муж здесь во Франции выполнял ответственные поручения посольства. Выполнял старательно. Но с последним делом его постигла неудача, хотя цель была достигнута. Скажем, так: дело, которое было поручено Вашему мужу, было организовано не вполне грамотно.
Цветаева – безаппеляционно:
   Сергей Яковлевич не мог участвовать в убийстве!
Владислав Ипполитович – мягко и чуть иронично:
   Кто сказал, что он участвовал в убийстве?
   В газетах пишут.
Владислав Ипполитович делает сочувствующее выражение лица:
   Марина Ивановна, голубушка, да не читайте Вы эти газеты! Их читать – только расстраиваться. Ваш муж   надёжный, преданный, исполнительный человек. Конечно, опыта не всегда хватает. Научим! И потом – фу, какое слово – убийство. Не убийство, дорогая Марина Ивановна, а ликвидация вредного элемента, врага народа и личного врага товарища Сталина. Мы все делаем общее дело. Перестаньте думать об убийстве, а точнее о ликвидации врага. Очень похвально, что Вы такого высокого мнения о своём муже. Конечно, он лично не убивал. Но поскольку он делал общее дело, а сделано оно было не безупречно, нам пришлось срочно переправить Сергея Яковлевича в Москву, о чём он нимало не сожалеет. И очень даже рад. Единственно, что омрачает его радость, это то, что его супруга и сын находятся здесь, во Франции.
Повисает пауза. Цветаева молчит, опустив глаза. Стук в дверь. Владислав Ипполитович поднимается и выходит. Тут же возвращается с подносом, уставленным двумя красивыми фарфоровыми чашечками для кофе, кофейником, сахарницей, и вазочкой с печеньем. Пока Цветаева размышляет, Валерий Иванович галантно ухаживает за своей гостьей: наливает кофе в чашки, придвигает поднос поближе, широким жестом радушного хозяина приглашает пить кофе. Цветаева берёт чашечку и подносит к губам. Владислав Ипполитович, обаятельно улыбаясь, вынимает из внутреннего кармана пиджака толстенькую пачку денег:
   Кстати, Ваш заботливый супруг прислал Вам часть своей зарплаты, чтобы Вы с сыном не испытывали недостатка средств. Я буду два раза в месяц передавать Вам от него деньги. Вы будуте приходить сюда, чтобы их получать. Иным способом никак нельзя.
Валерий Иванович кладёт пачку денег рядом с левой рукой Цветаевой. Рука её не двигается.
   Переписываться со своим супругом Вы можете через наше посольство – дипломатическая почта к Вашим услугам. Другими словами, можете передавать письма через меня. Они будут доставлены по назаначению. Получать письма Вы будуте тем же способом. Но   маленькая, но важная деталь. Вы будете получать письма, читать их здесь. И здесь же уничтожать. Конспирация, понимаете ли. Полиция может следить за Вами. Может устроить ещё один обыск. Надо быть осторожней. Хотите ещё кофе?
   Да, пожалуйста. Могу я курить здесь?
   Конечно.
Цветаева нервно закуривает.
Владислав Ипполитович наливает ещё одну чашку кофе и придвигает Цветаевой.
   Кстати, Ваш муж живёт в Москве под фамилией Андреев. Это – чтобы французская разведка не пронюхала. Пусть думает, что Сергей Яковлевич – в Испании. Так Вы мне так и не сказали, каковы Ваши планы? Или это секрет?
Цветаева поднимает глаза на Валерия Ивановича:
   Не секрет. У поэта всегда один план – писать.
Валерий Иванович усмехается:
   Понимаю. Вам нужно всё обдумать, привести в порядок мысли и чувства, не так ли?
   Ну, да. Что-то вроде этого.
   Через две недели мы встречается в этой же квартире. Я должен буду передать Вам деньги и письма. Я предварительно Вам позвоню. Кстати, говорить сыну и кому бы то ни было о наших с Вами встречах – не нужно. Понимате? Ни-ко-му!
Цветаева утвердительно кивает, не поднимая глаз. Вадислав Ипполитович встаёт, давая понять, что свидание окончено. Цветаева тоже поднимается, и идёт к двери. Хозяин окликает её:
   Марина Ивановна, Вы забыли взять деньги.
Цветаева останавливается, медленно возвращается к столу, и берёт деньги. Владислав Ипполитович – сочувственно:
   Мальчика кормить-поить, одевать-учить надо! Я передам Сергею Яковлевичу, что с Вами – всё в порядке. Кстати, если вдруг у Вас появятся неразрешимые проблемы, звоните мне вот по этому телефону. Только его надо запомнить наизусть.
Владислав Ипполитович вынимает из нагрудного кармана пиджака листок бумаги и подносит к глазам Цветаевой. Взгляд Цветаевой скользит по цифрам. Владислав Ипполитоич терпеливо ждёт.
   Запомнили?
   Да.
   Прекрасно. Если что не так, звоните. Чем можем – поможем.
Владислав Ипполитович провожает Цветаеву вниз, выглядывает из подъезда, затем выпускает гостью. Говорит по-французски:
   Всего Вам доброго, Мадам!

Середина декабря 1937 года (на французском языке). Школа, где учится Мур. Кабинет директора. Директор – стройный, моложавый, седовласый господин, склонив голову, слушает Цветаеву, которая сидит перед ним по другую сторону стола:
   Я думала, что живу в свободной стране, где есть свобода слова. Я выбрала эту страну, чтобы в ней жить, именно потому, что это свободная страна. А моего сына исключают за то, что мальчик позволил себе какие-то политические высказывания? Где же пресловутая французская свобода, господин директор?
Директор вежливо улыбается:
   Мадам, Франция – свободная страна, и Вы оказали нам честь, выбрав её для своего нового местожительства. У нас есть, Мадам, свобода слова. Однако, существуют такие политические идеи, совершенно неприемлемые в стенах учебного заведения. Они наносят напоправимый вред молодым неокрепшим умам. К числу таких идей относятся идеи коммунизма, которые усиленно пропагандирует среди учащихся Ваш сын.
   Мальчику всего двенадцать лет. Он повторяет не свои мысли.
   Я понимаю. Я подозреваю даже, что Вы лично не исповедуете и не пропагандирутете идеи коммунизма. Мадам, я читаю газеты. Я знаю, кто отец Вашего мальчика. Очень может быть, что сын повторяет мысли, внушённые ему его отцом, которого, кстати, разыскивает французская полиция. Ваш сын, как и Ваш муж, вправе исповедовать любые идеи, но не вправе распространять их, и не вправе навязывать их другим людям, которые эти идеи не разделяют с ними. Поэтому Попечительский совет постановил: удалить Вашего сына из стен нашего учебного заведения. Мы неоднократно предупреждали Вашего сына о последствиях. Он нас – не услышал.
   Но он должен учиться. Теперь, после исключения, его не примет никакая школа.
   Мадам, я очень сожалею. Но решение принято, и я не могу его изменить. Наймите ему учителя. Простите, меня ждут важные дела.
Директор встаёт, давая понять, что разговор окончен. Цветаева тоже встаёт. За последние недели она постарела и похудела. Волосы стали совсем седыми. Цветаева поворачивается и идёт к двери. Директор   ей вслед:
   Поверьте, Мадам, мне очень жаль, тем более, что Ваш сын – очень способный мальчик. Если бы не его незрелые политические высказывания, он мог бы стать украшением нашей школы.
Цветаева, не поворачивая головы:
   Прощайте, господин директор.

Возле школы Цветаеву ждёт Мур. Он, конечно, удручён, но старается держаться молодцом. Увидев мать, он подбегает к ней:
   Поговорили?
   Да, Мур. Директор непреклонен.
   Ну и чёрт с ними! Зря Вы ходили просить и унижаться. Не надо было до этого снисходить.
В Цветаевой закипает гнев:
   Ты ещё и меня вздумал учить, что мне делать?! Я делала это ради тебя! Не ради себя! Ради себя я не пошевелила бы и пальцем! Ты должен получить образование! Как ты мыслишь своё будущее? Пойдёшь улицы подметать? Твой дед был профессором Московского университета! Твой дед основал Музей в Москве! Кем ты собираешься стать?! Что ты собираешься основать?! Зачем ты это делал?!
   Что я делал?
Цветаева останавливается и поворачивается лицом к Муру:
   Говорил в школе о коммунизме. Ты видел этот коммунизм?! Я – видела! Твой чёртов коммунизм чуть было не заставил меня умереть от голода и холода! Твой поганый коммунизм свёл в могилу твою сестру Ирину! Твой трижды проклятый коммунизм украл у меня мою страну! А мой сын, который в глаза этого вшивого  коммунизма не видел, пропагандирует коммунистические идеи! Ариадна, чуть было не погубленная этим ублюдочным коммунизмом, уехала целоваться с коммунистами! Вашего отца разыскивает полиция, подозревая чёрт знает, в каких преступлениях! У меня не семья, а сумасшедший дом! Я – единственный нормальный человек   живу среди сумасшедших!
Мур, на всякий случай, отступает на шаг. Цветаева делает глубокий вздох. Мать и сын, молча, идут рядом.

Начало июня 1938 года (на французском языке) Ванв. Около одиннадцати утра. Квартира Цветаевой. Цветаева, сидя за столом, переписывает свои рукописи. Звонок в дверь. Цветаева идёт открывать. На пороге дама лет пятидесяти, полная, энергичная и румяная, в соломенной шляпке. Цветаева отступает в переднюю:
   Мадам Сегюр? Прошу.
Мадам Сегюр входит, хозяйски осматривая помещение:
   Здравствуйте, мадам Цветаева. У меня к Вам – разговор.
Цветаева с гостьей проходят в комнату Цветаевой. Цветаева приглашает мадам Сегюр, свою квартирную хозяйку присесть. Мадам Сегюр:
   Мадам Цветаева, я пришла Вас уведомить, что срок договора о найме квартиры, заключённого с Вами, истёк. Я также должна Вас уведомить, что я не намерена продлевать с Вами договор. Так что в течение месяца прошу Вас освободить мою квартиру.
Цветаева:
   Но почему? Ведь я исправно плачу. Квартира, как видите, в полном порядке.
Мадам Сегюр усмехается:
   Мадам Цветаева, есть вещи, которые дороже денег и порядка в квартире, это – репутация.
   Что Вы имеете в виду?
   Я имею в виду, что имя Вашего мужа не сходит со страниц газет. То, что о нём пишут, мне кажется чудовищным. Я не хочу, чтобы мои знакомые тыкали в меня пальцем и говорили: «Мадам Сегюр, Вы приютили в своём доме русских коммунистов!». Я не хочу иметь с Вами ничего общего. Поэтому, будьте добры освободить квартиру как можно скорее. Я Вас предупредила. Всего Вам лучшего!
Мадам Сегюр, демонстрируя чувство собственного достоинства, покидает квартиру. Цветаева стоит в передней, не двигаясь. Выглядывает из своей комнаты Мур:
   Мама, кто был?
   Квартирная хозяйка.
   Что ей надо?
   Надо, чтобы мы съехали, как можно скорее.
  Почему?
   Потому что она не хочет сдавать квартиру семье коммуниста.
Мур возмущённо:
   Вот недаром не люблю я этих французов! И что мы будем делать?
   Чёрт бы взял эту стервозную бабу! Я думаю, Мур. Что-нибудь придумаю.

Середина июня 1938 года. Улица Лакретель 37. Конспиративная квартира НКВД. Цветаева сидит в креслах напротив Владислава Ипполитовича. Владислав Ипполитович   добродушно:
   Хорошо, что Вы мне позвонили. Значит, хозяйка Вас, проще говоря, выгоняет.
   Да.
   Ну, эту беду мы поправим. Я дам Вам адрес гостиницы, куда Вы переедете на время. Позже переведём Вас в другую гостиницу. Значит, и сына из школы выгнали? За что?
   Агитировал учеников за коммунизм.
Владислав Ипполитович, прикрыв глаза ладонью, заразительно смеётся:
   Ай, да сын!
  Я наняла ему учителя. Немножко скучный, но знающий.
  Что ж, хорошо. Вот адрес гостиницы.
Владислав Ипполитович вынимает из нагрудного кармана пиджака листок бумаги с адресом и передаёт Цветаевой.
   Кстати, Сергей Яковлевич – в Одессе, в лечебнице.
Цветаева меняется в лице:
   В прошлый раз Вы говорили, что он – здоров. И он сам пишет, что всё в порядке.
   Ах, дорогая Марина Ивановна! Никогда не знаешь, что будет завтра! Уж поверьте! Был здоров, но вдруг прихватило сердце – стенокардия. Его сразу же отправили в Одессу – лечиться. Там – в санатории – прекрасные врачи! Условия и питание – великолепные! Лучше – не бывает! Я сам там когда-то лечился. Так что – не беспокойтесь. Я выйду на несколько минут, с Вашего позволения. Кстати, вон за тем маленьким столом есть бумага, ручка и образец – как писать прошение на получание советского паспорта. Если Вы сегодня надумаете, то – милости прошу. Русские писатели возвращаются, и очень счастливы. Куприн вернулся. Наверное, знаете.
Владислав Ипполитович  выходит. Цветаева сминает недокуренную папиросу в пепельнице, встаёт и подходит к маленькому столику у окна. Садится, читает образец, берёт ручку и пишет прошение. Подписав его, она возвращается на прежнее место и снова закуривает. Лицо её спокойно. В нём появляется какое-то выражение безысходности и покорности судьбе.
Входит Владислав Ипполитович. Цветаева – бесцветным голосом:
   Я написала прошение. Оно   на том столе.
Владислав Ипполитович подходит к маленькому столу, читает цветаевское прошение, аккуратно кладёт его на столешницу, и возвращается к Цветаевой:
   Я рад, что Вы это сделали, так сказать, добровольно. Я очень рад, что Вы сами поняли – Ваше дальнейшее пребывание во Франции нецелесообразно. России нужны такие люди, как Вы.
Цветаева усмехается, опустив глаза.
Владислав Ипполитович – заботливо:
   Кстати, пока прошение пойдёт по инстанциям, сами понимаете, это займёт определённое время, почему бы Вам не съездить в хорошее место – отдохнуть? Например, в Див-сюр-Мер? Я сам там неоднократно отдыхал. Замечательное место. Живописное. Вы ведь любите живописные места?
Цветаева согласно кивает головой.
   Вот и чудесно. Поезжайте в Див-сюр-Мер. А в сентябре вернётесь. Мы присмотрим и оплатим Вам хорошую гостиницу. Вот – это Вам. Сергей Яковлевич велел передать – деньги на отдых и письмо от него.
Владислав Ипполитович передаёт Цветаевой конверт с деньгами и письмо.

Посёлок Див-сюр-Мер, департамент Кальвадос. Море, дюны, скалы. Мур катит на велосипеде по дороге к морю. Цветаева идёт пешком. Мур, отъехав на значительное расстояние, поворачивает и катит в обратном направлении. Доехав до матери, легко шагающей в глубокой задумчивости, поворачивает и едет снова вперёд.

Пляж. На песке лежат загорающие люди. Мур плещется у берега, выскакивает из воды с криком:
   Холодная!
Цветаева, сидящая возле самой воды в синем купальнике, поднимает голову:
   Не лезь в воду! Простудишься!
Мур ложится рядом на песок.
   Что Вы читаете, мама?
   Я нашла в своём архиве своё старое письмо, очень старое, которое я написала твоему папе, когда он был в Добровольческой армии, а я не знала, жив он или нет. Я тогда написала, что если он жив, то я буду ходить за ним, как собака.
   Почему – как собака?
   Потому что собака – самая верное и преданное животное. Потому что я обожаю собак!
Мур вскакивает:
   Жарко! Пойду   окунусь!
   Только быстро!
Мур бежит в воду. Цветаева любовно смотрит ему вслед. Переводит взгляд на страницу тетради, лежащей у неё на коленях, пишет внизу текста письма: «Вот и пойду, как собака!».

Полночь. Посёлок у моря Див-сюр-Мер. Комната, которую снимает Цветаева. Лунный яркий свет льётся в окно. Мур крепко спит на своей кровати. Цветаева лежит на своей кровати. Её глаза открыты. Ей не спится. Она ворочается с боку на бок. Видно, что тяжёлые мысли одолевают ея. Повернувшись с боку на бок несколько раз, Цветаева осторожно встаёт, подходит к кровати Мура, поправляет простыню, идёт в кухню. Кухня маленькая. В неё едва помещается небольшой стол и два табурета. Цветаева садится за стол, не включая свет. Уперев локти в столешницу, Цветаева обеими руками закрывает лицо. Посидев так минуту, она встаёт, выходит из дома. Пустынная улица залита лунным светом. Цветаева подходит к дереву, растущему возле дома, обнимает обеими руками его ствол, и из ея груди негромко, но страстно вырывается вопль:
   Боже! Боже мой! Помоги мне! Что я делаю?!

Сентябрь 1938 года. Утро. Станция метро «Пастер», гостиница «Иннова». Длинные тёмные коридоры. Тонкие двери номеров. Комната 36, где живёт Цветаева с Муром. Вдоль стен свалены чемоданы и кожаные мешки со скарбом. Посередине комнаты стоят и лежат на полу нужные сию минуту вещи: турецкая ручная кофемолка, пепельница, спички, кофейные чашки, и др. Две железные кровати застелены зелёными шерстяными одеялами. Цветаева сидит на своей кровати и читает газету. Рядом с нею, на полу – кипа свежих газет Мур сидит на своей кровати и тоже читает газету. Мур, выглядывая из-да своей газеты – насмешливо:
   Ну, вот, я купил и принёс газеты, а Вы все их отняли. Это же грязь – газеты-то! Ма-а-ам!
Цветаева – отрываясь от текста:
   Горе Мур! Австрия оккупирована германцами. Да, ладно, Австрия! В Мюнхене подписано соглашение между Германией и Францией об отторжении от Чехии Судетской области. Бедная преданная всеми Чехия! Стыд и позор! Зачем я уехала из Чехии?! Такая прекрасная страна! Ты – там родился.
   Да мало ли, где я родился. Я хочу в Россию. Скоро мы уедем? Надоело! Скучно!
   Мур, ты же читаешь целыми днями. Разве читать – скучно?!
   Нельзя же всё время читать?!
   Мур, мы же гуляем.
   Ну, и что! Всё равно   я совсем один.
   Разве я – не в счёт?
   Но Вы же – мама! А мне хочется с мальчиками какими-нибудь познакомиться, в синема сходить, на футбол, да мало ли куда! Хорошо, что Вам хватило ума подать прошение на паспорт. Но хотя бы приблизительно знать, когда отъезд.
   Мур, во-первых, не хами, а во-вторых, от меня теперь ничего не зависит. Ни-че-го!
Мур вздыхает и вновь погружается в чтение газеты.

20 марта 1939 года. По тёмному коридору гостиницы «Иннова» идёт Елена Николаевна Федотова, жена философа Георгия Федотова. Пытается в темноте разглядеть таблички с номерами комнат. Из-за дверей доносится шум, крики детей Стучит в одну из дверей. Из-за двери – мужской сердитый голос:
   Кто там?
   Мне нужна Марина Ивановна.
   Она – в тридцать шестом номере, чёрт бы Вас взял!
Федотова находит, наконец, нужную дверь и стучит. Ей открывает Цветаева. Близоруко щурится, увидев гостью:
   Вам – кого?
   Марина Ивановна, это я, Елена Николаевна Федотова.
   Боже мой!
Цветаева всплёскивает руками и отступает в комнату:
   Боже мой! Вы пришли ко мне! Да входите же! Господи, как я Вас не узнала?! Лорнет? Где мой лорнет?
Цветаева лихорадочно ищет лорнет в карманах фартука. Федотова – улыбаясь:
   Не надо лорнета. Это действительно я. Здесь, в этой гостинице живёт одна моя знакомая, она мне сказала, что Вы тоже здесь живёте. Я решила к Вам зайти.
Федотова и Цветаева входят в комнату. Федотова обо что-то спотыкается, чуть не падает. Цветаева обводит ея вокруг разбросанных на полу вещей:
   Не обращайте внимания на беспорядок. Я живу, что называется, на чемоданах. Отъезд всё откладывается и откладывается. Садитесь на кровать Мура, больше сидеть не на чем.
Федотова садится:
   Так Вы решили уехать?
   Решила. Из-за сына. И из-за мужа.
   Марина Ивановна, мне жаль, что Вы едете. Вы рискуете.
   Я знаю. Я помню предупреждения Георгия Петровича. Но я ничего не могу изменить. Хотите чаю?
   Спасибо, нет. Не надо хлопотать. Я хочу только видеть Вас и говорить с Вами. Что Вы там станете делать? Чтобы Вам там позволили печататься, надо будет воспевать трудовые рекорды, индустриализацию, новостройки, рабочий класс, и – хуже всего! – их вождя, Сталина.
   Вождя! Как у краснокожих индейцев! Знаю! Всё знаю! Значит, не буду писать. Займусь переводами. Как нибудь заработаю на кусок хлеба. Я еду из-за Мура. Кем он тут станет? Офрацузившимся русским? Вечным русским эмигрантом? Не хочу! Но главное, муж – там – заболел. Сердце. И вообще мне кажется, что ему – там, где он сейчас,   худо. А раз худо – надо ехать. Нельзя человека бросать в беде. Я с этим родилась. У меня, правда, плохие предчувствия. Но что поделаешь! Теперь уже не я управляю судьбой, а судьба управляет мною.
   Стихи пишутся?
   Почти не пишу. Никто не печатает, значит, писать в стол. Вы следите за процессом над Плевицкой?
   Слежу.
   Будучи женой генерала Скоблина, который угодил в тюрьму из-за похищенного белого генерала Миллера, она во всём осталась верна мужу, и в радости, и в беде. Особенно   в беде, хотя генерал Скоблин совершил мерзость. Вы понимаете, о чём я?
   Да, вполне.
   А я не верю в виновность Сергея Яковлевича. Я не верю, что он занимался подобными мерзостями. И Вы – не верьте! Что бы Вы о нём не услышали – не верьте! Всё, что с ним случилось –недоразумение. Да, да, недоразумение!
Федотова утвердительно кивает, но опускает глаза:
   А где Ваш сын?
   В синема. Как хорошо, что я с ним не пошла, а то мы разминулись бы с Вами. Я люблю ходить в синема. Там забываешь о настоящем. Как я Вам благодарна, что Вы пришли ко мне! Не забыли! Не побоялись!
   Чего же мне бояться?!
   Почти все от меня отвернулись. Немногие поддерживают отношения и сочувствуют. Немногие.
   Бог им судья, Марина Ивановна. Мы с Георгием Петровичем не бросим в Вас камень. И всё же мне жаль, что Вы – едете. Вам туда –нельзя. Нельзя!
   Знаю! Но мне кажется, что Сергей Яковлевич в большой беде, и я должна быть с ним. Молитесь за меня, дорогая.
Елена Николаевна:
   Обещаю.
Цветаева:
   Вы сны умеете разгадывать? Мне недавно сон приснился. Хотите, расскажу? Странный сон.
   Начёт разгадывания – вряд ли. Расскажите.
   Снится мне, будто иду я по узкой горной тропинке – ландшафт Святой Елены: слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу   сверху лев. Огромный. С огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу – верблюд – двугорбый. Необычайной, даже для верблюда высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает. Я под сводом живота. Иду дальше. Навстречу – лошадь. Она – непременно собьёт, потому что летит во весь опор. Крещу трижды. И – лошадь несётся по воздуху – надо мной. Любуюсь изяществом воздушного бега. И – дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперёд – голова отрывается. Подо мной города…. Несусь неудержимо с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара. Было одно утешение, что ни остановить, ни изменить: роковое. И что хуже не будет. Проснулась с лежащей через грудь рукой «от сердца»…Что всё это значит? Скорая смерть?
Федотова:
   Полно Вам, Марина Ивановна. Вы ещё молоды, говорить о смерти. Не знаю, как толковать Ваш сон.
Цветаева:
   Лев – смерть. Верблюд – смирение перед нею. Лошадь – тоже смерть.
Федотова:
   Но ведь они все – мимо.
   Мимо, но предвестники. А потом – мой полёт вокруг земного шара. И чувствовала, что круг – последний. Нет, это – к смерти. И ещё – боюсь войны. Смотрите, как этот чёртов фюрер наглеет. Сожрал Чехию! Европа думает, что, если она бросит ему в пасть Чехию, то его аппетит утолиться. Его аппетит ещё больше разожжётся, вот увидите! Безумно жаль Чехию! Хотите, я Вам новые стихи почитаю?
   Конечно.
Цветаева выпрямляется, лицо её бледнеет и становится одухотворённым:
   Когда-то, в четырнадцатом году я воспевала Германию. А теперь – слушайте:
О, дева всех румянее
Среди зелёных гор –
Германия!
Германия!
Германия!
Позор!

Полкарты прикарманила,
Астральная душа!
Встарь – сказками туманила,
Днесь – танками пошла!

Пред чешскою крестьянкою –
Не опуская вежд,
Прокатываясь танками
По ржи ея надежд?

Пред горестью безмерною
Сей маленькой страны,
Что чувствуете, Германы:
Германии сыны?

О мания! О мумия
Величия!
Сгоришь,
Германия!
Безумие,
Безумия
Творишь!
Цветаева судорожно глотает, как будто, подавив слёзы. Продолжает:
О, слёзы на глазах!
Плач гнева и любви!
О Чехия в слезах!
Испания в крови!

О чёрная гора,
Затмившая – ыесь свет!
Пора-пора-пора
Творцу вернуть билет.

Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей

Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь – плыть –
Вниз –по течениью спин.

Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.

У Цветаевой перехватывает горло. Она держит руку у сердца.

Май 1939 года. Квартира на улице Лакретель 37. Цветаева сидит в креслах напротив Владислава Ипполитовича. Владислав Ипполитович вынимает из папки, лежащей у него под рукой, последовательно бумаги и выкладывает их перед Цветаевой. Тон, каким он разговаривает с нею – повелительный:
   Вот, Марина Ивановна, билеты на поезд от Парижа до Гавра. Билеты на пароход. Пароход «Мария Ульянова», отплывает 13-го июня. На билете указано время. Деньги на дорогу. Плывёте до Ленинграда. В Ленинграде пересядете на поезд, идущий в Москву. В Москве, не задерживаясь, переходите с Ленинградского вокзала на Ярославский и едете в посёлок Болшево, улица «Новый быт», дом № 4/33. Там живёт товарищ Андреев, Ваш муж. Вопросы?
   Почему в Болшево?
   В Болшево – посольские дачи. Товарищ Андреев отдыхает на одной из таких дач. Эту дачу вы будете делить с семьёй Клепининых, но только теперь они не Клепинины, а Львовы. Прошу запомнить – Львовы. Вопросы?
   Я могу в Москве повидаться с сестрою Анастасией? Я не видела её много лет.
   Не можете, потому что Ваша сестра – в отъезде. Вы тотчас должны ехать в Болшево. Ваш муж с нетерпением ожидает Вас. Вопросы?
Цветаева, молча, берёт со стола билеты, деньги и складывает в сумочку. Владислав Ипполитович встаёт:
   И – самое главное: Вас никто не должен провожать, ни на вокзале, ни на пристани. Никто!
Цветаева, молча, кивает, не поднимая глаз. Владислав Ипполитович улыбается и меняет тон на делано-сердечный:
   До свидания, голубушка! Счастливого пути!
   Спасибо!
Владислав Ипполитович протягивает Цветаевой руку. Цветаева перекладывает сумочку из правой руки в левую. Но в этот момент сумочка падает на пол. Цветаева проворно наклоняется, чтобы поднять её. Рука Владислава Ипполитовича повисает одиноко в воздухе. Цветаева выпрямляется, кивает Владиславу Ипполитовичу, поворачивается и идёт к двери. Владислав Ипполитович, усмехнувшись, опускает руку.

12 июня 1938 года. Вокзал в Париже. Поезд, идущий через Руан в Гавр. Цветаева и Мур в вагоне. Молчат. Мур глядит в окно. Цветаева пишет письмо в блокнот, положив его на сумочку. (Голос Цветаевой за кадром):
«Дорогая Анна Антоновна! На прощание посидели с Муром, по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки, жила и ездила со мной с 1918 года – ну, когда-нибудь со всем расстаёшься совсем!) Кончается жизнь 17 лет. Какая я тогда была счастливая!  А самый счастливый период моей жизни   это запомните! – Мокропсы и Вшеноры, и ещё – та моя родная гора. Мур запасся газетами. На этой фразе поезд тронулся».
Поезд трогается. Мур – горько, с обидой:
   Ни слов, ни венков…как собаки! Никто не пришёл проводить!
Цветаева, отрываясь от письма, крестится, глядя в окно:
   Мы попрощались со всеми: с Лебедевыми, с Федотовыми, со Слонимом, с Бальмонтом, даже с Родзевичем. Они не могли придти.
Мур сердито глядит в окно. Цветаева продолжает писать письмо: (Голос за кадром)
«Уезжаю в Вашем ожерелье и в пальто с Вашими пуговицами, а на поясе – Ваша пряжка. Всё скромное и безумно-любимое, возьму в могилу или сожгусь совместно. До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба. Обнимаю Вас и всех ваших, каждого в отдедльности и всех вместе. Люблю и любуюсь. Верю, как в себя. М.Ц.»
Мур кивает на письмо:
   Кому?
   Тесковой.
Мур отворачивается и глядит в окно. Цветаева вырывает листок из блокнота, складывает листок и кладёт в конверт, заклеивает. Кладёт конверт в сумочку. Закрывает глаза. Из-под век тихо скатывается одна слеза за другой. Мур взглядывает на мать, хочет что-то спросить, но заметив, что мать тихо плачет, недовольно дёргает плечом и отворачивается к окну.

13 июня 1939 года. 7 часов утра. Пароход «Мария Ульянова» у причала. Идёт погрузка и   посадка. Много испанцев, отправляющихся в СССР. Гвалт, крики, суматоха. Цветаева с Муром – перед сходнями. Медлит. Сзади толкаются, напирают, ругаются, торопят. Цветаева, глубоко вздохнув, как перед прыжком в воду, ступает на сходни. Непроизвольно произносит:
   Всё кончено!
   Всё самое лучшее только начинается! – весело отвечает Мур.

7 часов 15 минут. Цветаева стоит у борта, вцепившись руками в поручни, и неотрывно смотрит на французский берег. Пароход медленно отчаливает от пристани. Всё шире и шире полоса воды между бортом и пристанью. Цветаева стоит, вцепившись руками в поручни. Лицо Цветаевой окаменело.
Мур   нетерпеливо:
   Мама, я пойду, посмотрю пароход?
Цветаева безмолвно кивает. Мур убегает осматривать пароход. Слёзы катятся по лицу Цветаевой: (Её голос за кадром)

Мне Францией – нету
Нежнее страны –
На долгую память
Два перла даны.

Они на ресницах
Недвижно стоят.
Дано мне отплытье
Марии Стюарт.

Пароход «Мария Ульянова» плывёт. На палубе расположились группы испанцев, Стоит гвалт. Все громкоголосые, особенно испанки. Едят, пьют, поют, танцуют, ругаются, спорят, целуются. Тоски ни у кого. Веселятся! Цветаева идёт с Муром в музыкальный салон, где временно лежат их вещи. Цветаева обнаруживает, что один из испанцев залез в её багаж, вытащил книгу на французском языке – Антуан де Сент Экзюпери «Планета людей»   и грубо разрезает страницы ножом, не режет, а рвёт. Цветаева выхватывает свою книгу у испанца из рук. Говорит ему сердито по-французски:
   Кто Вам позволил лезть в чужой багаж?! Кто Вам позволил брать и калечить мои книги?!
Подбегает стюард:
   Вы осторожнее, дамочка! Испанцы легко обижаются. Цветаева – вспыхивая:
   Я тоже легко обижаюсь!
Испанец дружелюбно улыбается и похлопывает Мура по плечу.

Вечер 13 июня. Мур носится по палубам, блаженствуя. Стоит на носу парохода, глядя, как катятся волны. Пароход качает. Мур бежит по пароходу дальше, заглядывает на минутку в каюту   нога на отлёте,    где на койке лежит бледная от морской болезни Цветаева:
   Мур, ну где ты всё носишься? Посиди со мною. Мне что-то совсем плохо. Укачало.
Мур – нетерпеливо:
   Ну, мам! Ну, что я буду в каюте сидеть, когда так много интересного! Мне скушно каюте! Я побегу!
Цветаева вздыхает. Мур убегает. По дороге он чуть было не сбивает стюардессу   подавальщицу еды, которая идёт нагруженная судками с ужином. Стюардесса, женщина лет сорока с добрым русским лицом, заглядывает в каюту к Цветаевой:
   Ужинать, гражданочка, будете?
Цветаева отрицательно мотает головой. Стюардесса – сочувственно:
   Что, плохо с непривычки? Ничего. А я вот – давно привыкла. Вот качать перестанет, и оклемаетесь. А испанки – будут есть, хотя их   ох, как укачало! Будут есть   и рвать – и потом танцевать – и опять рвать. Такой народ! Весёлый! С родины бегут к нам! Едят – и рвут, танцуют – и рвут! Всё нипочём!
Цветаева слабо смеётся. Стюардесса улыбается, ставя судки на стол в каюте:
   Мальчуган-то Ваш поест, набегавшись. И Вам я оставлю. Вдруг – захочется. А не захочется, испанцы, как пить дать, съедят! Всегда добавки просят, мужики-то. Ещё бы, столько энергии тратят: и танцовать, и петь, и есть, и рвать!
Цветаева трясётся в беззвучном смехе. Стюардесса, довольная, что рассмешила печальную пассажирку, удаляется.

18 июня 1939 года. Пароход «Мария Ульянова» подплывает к причалу в Ленинграде. Галдя, крича, смеясь, высаживаются шумные, весёлые испанцы. Цветаева с Муром сходят по трапу на берег. Толпа испанцев отхлынула в здание таможни. Мур   матери:
   Где папа? Неужели опоздал?
Цветаева – спокойно:
   Папа не будет нас встречать.
   Почему?
   Папа болен. Мы сами поедем к нему. Сейчас пройдём таможню, сядем в поезд и едем в Москву. А из Москвы – в Болшево.
   Какое ещё Болшево? Мы что, не в Москве будем жить?
Цветаева   терпеливо:
   Мур, ты хотел   в СССР? Ты – приехал. Ты – в СССР. Это в Европе мы выбирали сами – где жить. В СССР – мы не выбираем. Мы едем туда, где папа. А твой папа – в Болшево. Всё!
У Мура недоумённое выражение лица:
   Вот чёрт! А я-то думал – будем в Москве.

Ленинградский вокзал в Москве. Подходит поезд из Ленинграда. На перроне Аля в сопровождении полноватого мужчины среднего роста, лет тридцати пяти. Аля высматривает среди пассажиров, высыпавших из поезда Мать и Мура. Увидев их, Аля бросается к ним. Мужчина следует за нею и становится рядом. Аля, радостно сияя:
   Как доехали?
Цветаева:
   Всё хорошо. Только на пароходе немного укачало.
Аля:
   Мама, Мур, знакомьтесь, это Муля, мой близкий друг.
Мужчина выступает вперёд:
   Самуил Давыдович Гуревич, или просто – Муля. Журналист. Давайте Ваши чемоданы.
Муля подхватывает чемоданы. Он и Мур идут впереди. Цветаева:
   Мы едем в Болшево?
Аля – радостно:
   Да, папа ждёт не дождётся! Там, в Болшево – такой воздух! Такие сосны! Чудно! Чудно!
Цветаева, увлекаемая Алей:
   А почему Серёжа не приехал с Вами нас встречать?
Аля – беззаботно:
   Мы его не взяли. Он не совсем здоров. Пусть в Болшево ждёт.
Цветаева – тревожно:
   Он болен?
   После санатория в Одессе он хорошо себя чувствует. Но много ходить ему не рекомендуется. Ну, он сам всё расскажет.

Пригородный поезд, идущий в Болшево, отходит от Ярославского вокзала. Цветаева и Мур сидят напротив Али и Мули. Аля со счастлиым лицом прижимается к мулиному боку и держит Мулю за руку. Цветаева   недоумённо:
   А где Ася? Почему не встретила нас? Тоже больна?
Аля переглядывается с Мулей:
   А разве Вы не знаете?
   Что я должна знать?
Аля   тихо:
   Ася арестована.
Цветаева ошеломлённо молчит. Затем – медленно:
   Как арестована?! Когда? За что?!
   Ещё в тридцать седьмом, в начале осени. Папа её уже не застал, когда приехал. Арестовали в Тарусе. Она там в это время была.
   А Андрюша?
   Он – вместе с Асей арестован. Он гостил в это время у ней. Вместе их и забрали.
   За что?!
   Неизвестно.
   Но Серёжа ведь мог узнать.
   Он пытался, но не смог.
   А Лиля и Вера?
   Они в Москве. Я у Лили в Мерзляковском живу. У Веры арестован муж, помните, Фельдштейна?
   Михаила Соломоновича? Конечно. А его – за что?
   Тоже неизвестно.
   А что слышно о Святополк-Мирском?
   Арестован. Многие арестованы, кого мы знаем по Парижу. Кстати, Мандельштам – тоже арестован. Впрочем, Вы, наверное, знаете?
   Нет, о Мандельштаме я ничего не слышала. Что Святополк- Мирский арестован – знаю, но за что? Это же честнейший человек. За что   Мандельштам?
Аля – с лёгким раздражением:
  Неизвестно. Никто ничего не знает. Поговорим о чём-нибудь другом.
Цветаева рассеянно глядит на пробегающий за окном поезда  подмосковный пейзаж. В её глазах – ужас. Аля – весело, прижимаясь к Муле:
   Я работаю в редакции еженедельника «Ревю де Моску». Вот где мне знание французского языка пригодилось! Помните, мама, как Вы со мною французским занимались? А Муля – в журнале «За рубежом». Вы тоже сможете где-нибудь в редакции пристроиться. Или переводами заниматься. Я попытаюсь это устроить. А в Болшево живёт чудный кот! Бело-чёрный! Ужасный проказник! Так и норовит что-нибудь со стола украсть.
Цветаева, молча, кивает головой, но мысли её – далеко.

Болшево. Улица «Нового быта», лр № 4/33. Деревянный забор окружает три бревенчатых избы. Бревенчатые казённые дачи поставлены между высокими, стройными соснами – попросту, в сосновом лесу. Цветаева, Мур, Аля и Муля приближаются к одной из дач. Навстречу им выходит из дома, который правильнее было бы назвать избой, Эфрон. Он худ, рубашка и брюки болтаются на нём, как на вешалке. Несмотря на явную радость встречи, что-то в его измождённом лице и огромных серо-синих глазах говорит о душевном, скрываемом страдании. На крылечке, приветливо улыбаясь, стоят чета Клепининых, сын Клепининой Дмитрий Васильевич Сеземан, двенадцатилетняя дочь Софья. Стоит у их ног и Билька – белый французский бульдог, с любопытством принюхиваясь к новоприбывшим. Увидев мужа, Цветаева спешит ему навстречу. Он и Цветаева обнимаются. Мур ждёт. Наконец, отец поворачивается к нему и крепко прижимает к себе. Взаимные приветствия. Взаимная радость. Цветаеву и Мура ведут в дом.
Цветаева осматривает дом внутри. Две небольшие комнатки, терраса. В одной комнате   большой квадратный стол, стулья, импозантный буфет с казённой посудой, железные кровати, заправленные казёнными синими полушерстяными одеялами с белыми полосками. Аля и Муля хлопочут вокруг стола, накрывая его к обеду. Эфрон и Цветаева проходят в комнатку, которая считается спальней. Цветаева садится на одну кровать, Эфрон – на другую. Эфрон   торопливо:
   Гостиная и кухня – общие. Делим  с Клепиниными. Общий туалет – во дворе. Как в Чехии. Мур может спать на террасе. Всё замечательно, правда? Как Вы доехали?
Цветаева:
   Доехали нормально. И душа, конечно, здесь нет?
Эфрон:
   Душа, конечно – нет.
Цветаева – садясь на стул:
   Серёжа, как Ваше здоровье?
   Подлечили в Одессе. Всё отлично. Здоров. Сердце, как новенький мотор. Правда!
Цветаева недоверчиво смотрит в лицо мужа. Переводит взгляд на окно:
   Чудесный здесь вид на сосны! А где мы будем жить зимой? Это ведь дача?
Эфрон пожимает плечами:
   Здесь есть печка. Ещё не знаю. Где скажут, Мариночка, там и будем жить.
   Кто скажет, Серёжа? Разве не Вы выбираете – где жить?
   Не я. Скажет – начальство.
   Муру нужна хорошая школа.
   В Болшево хорошая советская школа. Все советские школы – хорошие.
   Так значит, мы будем здесь зимовать, в Болшево?
   Возможно. Где скажут, Марина, там и будем зимовать.
   Где скажут? Кто скажет? Начальство? Серёжа, я думала, что мы будем жить в Москве. Мур мечтает жить в Москве. И потом – любая московская школа, наверное, лучше болшевской – хорошей и советской.
Эфрон молчит, опустив глаза. Цветаева хмурится, закуривает:
   Ну, хорошо. Разберёмся. Вы что-нибудь узнали об Асе?
Эфрон, не поднимая глаз:
   Марина, никто ничего не говорит.
Молчание. Цветаева замирает на мгновение, в руке дымится папироса:
   Неужели ничего нельзя узнать? Хотя бы – за что?!
   Ничего – нельзя.
Цветаева – тихо:
   Но ведь это как-то – ненормально. Если её арестовали, то ей должны предъявить обвинение, должно вестись следствие, должен быть адвокат. Да и что она могла такого сделать?!
Эфрон оглядывается на дверь и прикладывает указательный палец к губам:
  Пожалуйста, тише.
Цветаева недоумённо смотрит на Эфрона:
   Серёжа, я говорю простые, нормальные вещи. Что с Вами? Кстати, чья эта дача? Почему с нами живут в одном доме Клепинины? Кто Ваше начальство и почему оно Вам диктует?
Эфрон – тихо:
   Это дача принадлежит НКВД, Марина. Нас здесь поселили, как сотрудников, ожидающих дальнейших распоряжений.
Цветаева застывает на мгновение:
   Серёжа, так это правда? Вы – сотрудник НКВД? Мне в Париже намекали люди из посольства, но я не верила. Не верила!
   Придётся поверить, Марина. Я уже давно, несколько лет работаю на НКВД.
   А дело Рейсса? Дело Миллера? Какое отношение Вы имели к этим делам?
   Марина, я их организовывал. Я хотел вернуться на родину. Я должен был заслужить возвращение. Искупить вину за участие в Белом движении. Я стал агентом НКВД. Но я недостаточно хорошо организовал эти дела. Я провалил их. Я виноват. Теперь я жду решения своей участи. Я не могу выехать никуда, даже в Москву. Даже в посёлок за продуктами. Аля возит из Москвы. И Лиля, когда может. Только не говори Муру. Да и Але – тоже. Она сейчас так счастлива со своим Мулей. Я говорю ей, что не могу выехать в Москву из-за болезни сердца. Да даже, если бы и мог поехать, я бы воздержался. Такой сердечный страх! Я задыхаюсь во время приступов.
Цветаева – медленно:
   Так значит, Вы работали на них? Значит, Вы под домашним арестом?
   Значит, так.
Цветаева закрывает лицо руками и начинает раскачиваться всем корпусом, приговаривая:
   Серёженька, что Вы наделали! Что Вы наделали! Вы – один из них, а они арестовали Асю, Фельдштейна, Мирского, Мандельштама, и сколько ещё! Что с нами будет?! Боже мой! Боже мой! Что Вы наделали!
Цветаева отнимает руки от лица. Её глаза сухи и воспалены. Она с глубоким состраданием смотрит на Эфрона:
   Бедный Серёжа! Бедный мальчик! Я чувствовала беду! Я знала! Бедный, бедный мальчик! Что же делать?! Что Вы наделали?! Зачем?!
В дверь заглядывает смеющаяся Аля:
   Маман, папан, кушать подано!
Увидев лица родителей, она замирает. Улыбка слетает с её лица:
   Марина, Серёжа, ну, пожалуйста, не выясняйте отношения, пока мы здесь с Мулей. Мы ведь скоро обратно в Москву уедем. И вообще – всё замечательно! Правда?!
Эфрон – улыбаясь Але через силу:
   Всё замечательно, Алечка! Мы идём.
Аля исчезает. Эфрон  Цветаевой:
   Я ничего не могу изменить, Марина. Я бессилен. От меня теперь ничего не зависит. Что сделано, то сделано. Давай, не будем омрачать их радость.
Цветаева:
   Почему они не женятся, если так любят друг друга?
   Муля женат. Но, кажется, хочет развестись.
Цветаева берёт себя в руки:
   Кажется? Ступайте, Серёжа. Я выкурю папиросу. Потом договорим.

Субботний вечер 26 августа 1939 года. Болшевская дача. Цветаева стоит у стола и яростно моет в тазике посуду после ужина. Её лицо мрачно. Со двора доносится хохот: Эфрон и Мур играют во дворе с бульдогом. Чёрно-белый кот с презрением взирает на их игры с крыльца. Мимо, молча, проходит с помойным ведром Цветаева. Вылив помои, возвращается, по-прежнему ни на кого не глядя. Эфрон провожает её взглядом. В кухне, встав на колени перед печкой, Цветаева выгребает кочергой золу в тазик. Входят Аля и Муля с пакетами, сумками. Следом за ними идут Эфрон и Мур. Аля   радостно:
   Мама, привет! Вы уже поужинали? Как жаль! А мы с Мулей такие голодные! Давайте снова ужинать! А мы – с ночёвкой! Уедем только завтра вечером. Здорово?! Нагуляемся!
   Ур-р-ра! – кричит Мур, вытаскивая из сумок содержимое.
   Здравствуйте,   бесцветным голосом говорит Цветаева, глядя в чёрную пасть печки. Цветаева с трудом медленно встаёт, отставляет в сторону тазик с золой, и, присев на корточки, принимается класть в печь дрова, чтобы снова растопить её. Мур, тащит Алю и Мулю на улицу за руки:
   Пока мама чайник кипятит, идёмте играть, Булька так смешно ловит мяч, настоящий вратарь!
Все выходят во двор смотреть, как Булька ловит мяч. Цветаева остаётся одна перед печкой, пытаясь разжечь дрова. Наконец, ей это удаётся. Она наливает полный чайник, ставит на плиту, берёт тазик с золой и идёт через двор к мусорному ящику, чтобы опростать тазик. Возвращается в дом, моет руки под рукомойником, снова идёт через весь двор в погреб, выносит из погреба кастрюлю с супом, возвращается в дом, ставит кастрюлю на плиту, подбрасывает дров в печь, садится на табурет возле печки и закуривает. Шёпотом:
   О, чёрт! Кончатся когда-нибудь эти печки и погреба по сто раз в день?!

Раннее свежее воскресное утро 27 августа 1939 года. На террасе на раскладной кровати спит Мур. В другом углу террасы, тоже на раскладной кровати, спит Софа Клепинина. В спальне спит Эфрон. Он постанывает во сне. Вторая кровать, на которой спит Цветаева, заправлена. Во второй комнате на полу, застеленном старым казённым ковром, на казённых матрацах крепко спят Аля и Муля в обнимку. На кухне Цветаева, присев перед печным зевом пытается разжечь дрова. Полный чайник уже стоит на плите. Тишина. Цветаева закрывает дверцу. Весело гудит пламя в печи. Цветаева берёт тазик, полный золы и выходит во двор. Вдали слышен гудок паровоза. Цветаева пересекает двор, высыпает золу в мусорный ящик, возвращается в дом, закрыв за собою дверь на крючок. Близко слышен шум автомобильного двигателя. Шум смолкает возле забора. Цветаева выглядывает в окно. Через двор к дому идут трое крепких мужчин в одинаковых тёмных костюмах и шляпах в сопровождении старика коменданта. Они направляются прямо к дому. Цветаева бросается в спальню и трясёт Эфрона за плечи:
   Серёжа, проснитесь! Серёжа! Кто-то приехал! Серёжа! Да проснитесь же!
Эфрон открывает глаза, спускает босые ноги с постели и лихорадочно ищет брюки. Цветаева бросает их ему на колени. Стук в дверь, настойчивый, требовательный. Пробегая мимо спящих на полу Али и Мули к входной двери, Цветаева громко зовёт их:
   Аля! Муля! Проснитесь! У нас незваные гости!
Аля и Муля лениво открывают глаза. Аля, зевая:
   Тётя Лиза приехала? А что так рано?
Цветаева спрашивает через дверь:
   Кто?
Повелительный мужской баритон:
   Откройте! НКВД!
Трясущимися руками Цветаева отбрасывает крючок. На крыльце – трое с бесстрастными загорелыми лицами. Впереди стоящий человек вынимает из нагрудного кармана пиджака бумагу:
   Ордер на обыск. Посторонитесь, гражданка.
Цветаева пропускает незваных гостей внутрь. Аля и Муля уже вскочили со своего ложа. Аля в халатике, лицо заспано. Муля лихорадочно застёгивает брюки. В дверях смежной комнаты застыл бледный, как полотно, Эфрон. В дверях, ведущих на кухню, застыла бледная Цветаева. Главный:
   Кто из Вас Ариадна Яковлевна Эфрон?
Аля – недоумённо:
   Я.
   Собирайтесь. Вот ордер на обыск, вот ордер на Ваш арест. Это – Ваша комната?
Аля помертвевшими губами:
   Моя.
Главный опричник – остальным опричникам:
   Приступайте.
Опричники принимаются обыскивать комнату, переворачивая матрацы, вороша постельное бельё, обшаривая полки буфета, заглядывая в чемоданы, стоящие у стены. Главный  опричник:
   Все остальные, называйте свою фамилию, имя, отчество, род занятий.
Муля – с готовностью:
   Гуревич Самуил Давидович, журналист.
   Кем приходитесь арестованной?
   Личный друг.
   Эфрон Сергей Яковлевич, сотрудник НКВД, отец.
Главный бросает быстрый взгляд на Эфрона.
   Цветаева Марина Ивановна, поэт, мать.
Аля начинает ходить по комнате, разыскивая и бросая в сумку свои вещи. Внешне она кажется спокойной, но это спокойствие – от огромного удивления. Быстро окончив обыск и ничего предосудительного не найдя, двое опричников выкатываются во двор, где курят и переговариваются вполголоса. Главный опричник следит за каждым шагом Али:
   Поторопитесь, гражданка Эфрон.
Аля усмехается:
   Да я и так, как метеор.
Аля, пригладив волосы, и взяа сумку – весело, как пионерка:
   Всегда готова!
Главный усмехается:
   На выход!
Аля идёт к двери. Когда она проходит мимо матери, Цветаева – в отчаянии:
   Аля, что же ты так уходишь, ни с кем не простившись!
Аля, у которой из глаз внезапно покатились слёзы, отмахивается и выходит. Цветаева крестит её в спину. Комендант – Цветаевой, по-доброму:
   Да может так оно и лучше. Долгие проводы – лишние слёзы.
Аля в сопровождении троих мужчин пересекает двор. Все остальные, высыпав на крыльцо, смотрят вслед Але. Она скрывается за забором. Слышен шум двигателя отъезжающей машины. Комендант, вздохнув, уходит по своим делам. Цветаева, всё ещё стоящая в дверях, смотрит на Эфрона, тоже стоящего в дверях напротив неё. Муля тихо двигается по комнате, складывая в угол на чемоданы матрацы и постельное бельё. Эфрон – тихо:
   Аля в Париже во всём мне помогала. Настоящая соратница!
Цветаева – холодно:
   Допомогалась Аля!
Внезапно, схватившись обеими руками за голову, Эфрон негромко и отчаянно кричит:
   Я её погубил! Погубил! Погубил!
Эфрон убегает в спальню, бросается на постель и разражается отчаянными судорожными рыданиями.
Цветаева бежит в спальню, становится на колени перед кроватью, гладит волосы Эфрона:
   Серёжа! Не надо! Серёженька! Перестаньте! Вы напишете письмо начальнику, может быть даже самому Сталину. Это недоразумение! Вы всё исправите! Серёженька, не надо!
Безумные рыдания в ответ. Муля поспешно выскальзывает во двор, садится на крыльце, рассеянно гладит по спинке подошедшего кота.

Через два часа. Снова шум подъезжающего автомобиля. Через двор спешат трое в гражданском платье. Рядом с ними семенит всё тот же комендант. Муля всё ещё не уехал. Он висит на кольцах, давно прикреплённых Эфроном на сосне неподалёку от дома, показывая Муру и Софе упражнение. Увидев троих в гражданской одежде, Муля замирает, вися на кольцах. Трое идут мимо него, не удостаивая взглядом, направляясь к той части дома, где живут Клепинины. Муля спрыгивает на землю. Мур:
   Какие-то дядьки к Клепининым. Софа, что это за дядьки?
Софа – со знанием дела:
   За папой приехали. Наверное – на работу в Москву повезут. За ним часто заезжают. Иногда, даже ночью.
Муля – озабоченно:
   Идите-ка в дом. Быстро, быстро! Посидите на террасе, почитайте. Кому говорю!
Мур – «вредным» голосом:
   Да не хочу я в дом! Муля, ну что ты бросил кольца? Ты же обещал показать, как на них надо работать. Так не честно!
Муля отмахивается, быстро идёт в ту часть дома, которую занимают Эфрон и Цветаева. Через минуту он возвращается. Со стороны Клепининых выходит Николай Клепинин в сопровождении трёх незнакомцев. Они пересекают двор, направляясь к автомобилю, стоящему за забором. Комендант, Клепинина выходят на крыльцо, смотрят вслед уходящим. Когда Клепинин проходит мимо Мура, Софы и Мули, Софа спрашивает:
   Папа, Вы куда? Ведь сегодня воскресенье, не рабочий день.
Клепинин, молча, машет Софе кистью руки. Вся компания скрывается за забором. Слышен шум двигателя отъезжающего автомобиля. Цветаева и Эфрон выходят на крыльцо. Клепинина подходят к ним.

Конец октября 1939 года. Лубянка. Глубокий вечер. В кабинете следователя на письменном столе горит настольная лампа под зелёным стеклянным абажуром. На стене рядом портреты Сталина и Дзержинского. Следователь Кузьминов – мужчина лет сорока в гражданском платье, с утомлённым лицом, каштановые волосы зачесаны назад, лоб с большими залысинами, нос картошкой, голубые глаза. На столе перед ним – толстая папка. По другую сторону стола сидит Аля. Её трудно узнать в этой постаревшей, женщине с безумными глазами. Она закрывает глаза. Следователь:
   Открой глаза! Не смей спать! Тут тебе не спальня! Устала она! Я тоже устал. Сколько мороки с тобой цельный месяц! Вела антисоветские разговоры? Вела? Отвечай!
Аля, с трудом открывая глаза:
   Нет. Не вела. Я – советский человек.
   Какой ты, в жопу, советский человек?! Ты – французская шпионка! Ты сама призналась. Кто вёл? Отвечай, сучка! В глаза мне глядеть! В глаза глядеть! Кто вёл?
Аля – хриплым голосом:
   Я ставила в известность сотрудников НКВД, с которыми поддерживала связь. Найдите Сидорову.
Следователь   передразнивая
   Сидорову козу я тебе приведу! «Ставила в известность», «поддерживала связь»! Теперь меня поставь в известность! Со мной поддерживай связь! Говори! Кто вёл антисоветские разговоры? Не скажешь, опять спать этой ночью не будешь.
Аля всхлипывает и выдавливает из себя:
   Клепинины.
   О чём они говорили?
   Что им не нравятся порядки в СССР.
   Ещё!
   Что в стране низкий уровень жизни, и культура в зачаточном состоянии.
  Так! Дальше! Говори дальше!
   Говорили, что в стране нищенская оплата труда.
   Ещё! Что я должен каждое слово из тебя клещами тащить? Принести клещи?
Аля плачет:
   Не надо! Пожалуйста, не надо! Я скажу! Я всё скажу! Говорили, что много безграмотных среди редакторов газет и журналов. Говорили, что царствует цензура. Что нет свободы слова. Что сталинская конституция – фикция.
Следователь – зловеще:
   Конституция – фикция?! Дальше!
   Говорили, что в стране разгул репрессий. Что в НКВД все друг друга пересажали. Что в магазинах нет ничего. Что все сотрудники НКВД тупые или сумасшедшие.
Следователь – орёт:
   Папаша твой – кто?
Аля – почти шёпотом:
   Сотрудник НКВД.
   Он – тупой или сумасшедший? Отвечай, тварь!
   Он честный. Он любит Советскую власть. Он любит свою Советскую родину.
Следователь – зловеще:
   Я с тобой цельный месяц бьюсь, а ты мне тут про любовь! «Че-е-естный»! Кто есть твой отец? Говори! Говори! Говори!
Аля в голос рыдает. Следователь – орёт в ярости:
   Я всё перепробовал! Все средства! Я одно только ещё не пробовал, чтобы ты правильно заговорила. Я вот сейчас тебе не только спать не дам, есть-пить не дам! Я тебя к мужикам уголовникам в камеру засуну, уж они-то точно тебе спать не дадут. Они с тобой знаешь, что сделают?! Они тебя насмерть заебут! Сорок человек! Хочешь?! Будешь говорить?! Кто твой отец?! Отвечай, паскуда!
В ответ – рыдания Али. Следователь вскакивает, подбегает к двери, открывает, кричит в коридор:
   Петров, зайди ко мне.
Входит дюжий мужик в кителе и галифе. Следователь – деловито:
   В камеру её к уголовникам. Утром выташишь. Если к утру жива останется   ко мне.
Дюжий мужик подходит к Але сзади и, просунув руки ей под мышки, рывком поднимает её. Аля кричит, захлёбываясь от слёз:
   Не надо! Не надо! Не надо! Французский шпион! Французский шпион!
Следователь делает знак дюжему мужику. Тот ыпускает Алю из рук и она падает на стул. Следователь:
   Значит, чётко – кто твой отец?
Аля захлёбывается слезами. следователь – Петрову:
   Не уходи. Если сейчас не скажет, заберёшь.
Аля, закрыв лицо руками:
   Мой отец – французский шпион. Французский шпион. Французский шпион.
Следователь:
   Иди, Петров. Призналась упрямая баба. И зачем только вас, таких дурных баб, французская разведка вербует?!

Утро 10 октября 1939 года. Туман. Над самыми соснами нависли серые тучи. Цветаева, поёживаясь, кутаясь в шерстяной платок, стоит в спальне у окна, выходящего на железную дорогу, и курит. Мур в соседней комнате сидит за столом и читает. На кровати в спальне сидит Эфрон, просматривая газеты. Цветаева:
   А багаж-то парижский – на имя Али. Что теперь делать? Где он застрял? Ни у меня, ни у Мура тёплых вещей нет. Все в багаже. А, Серёжа? Муру ведь в школу ходить не в чем, а всё холоднее.
Эфрон – односложно:
   Да-да. Застрял.
   Об Але ничего не слышно. Куда её увезли? В какую тюрьму? Неужели Вам ничего не сказали?
Эфрон – односложно:
   Нет.
Цветаева – убеждённо:
   Сумасшедший дом этот Ваш СССР! Ни закона, ни порядка, ни в чём! Хуже сумасшедшего дома! Разве здесь можно жить?!
Эфрон поднимает голову и смотрит на жену:
   Тише!
С улицы слышен шум двигателя автомобиля. Цветаева замирает. Бежит в соседнюю комнату, вылядывает в окно. Из серого тумана, как привидения, выплывают четыре фигуры. По двору идут четверо мужчин в тёмных пальто и шляпах. Рядом семенит комендант. Цветаева кричит Эфрону:
   Серёжа! НКВД!
Эфрон, не двигаясь, сидит на кровати, глядя прямо перед собой. Почти беззвучно, одними побелевшими губами:
   Это – за мной!

Через месяц, 10 ноября 1939 года. Тесная квартира Елизаветы Эфрон, старшей сестры Эфрона, в коммуналке Мерзляковского переулка. Тесная полутёмная «норка»   проходная комнатушка, где буквой «Г» устроены узенькие лежаки под книжными полками. В небольшой комнате, где живут Елизавета Эфрон, и её подруга Зинаида Митрофановна Ширкевич помещаются два лежачих места, сооружённых из сундуков, на которых лежат матрацы. Между лежачими местами у окна – раскладной стол. Втиснут также у стены секретер и шкап. Повсюду фамильный фарфор, сохранившийся ещё от деда Дурново. На стенах полки с книгами, семейные фотографии, старинное зеркало в раме подковой. В комнате очень тесно. Елизавета Яковлевна, седая, располневшая, читает Чехова, и делает пометки в блокноте. Звонок в дверь. Елизавета Яковлевна идёт открывать. За дверью – Цветаева и Мур с сумками и чемоданом. Цветаева с порога:
   Клепинину арестовали.
Елизавета Яковлевна всплёскивает руками:
   О, Господи! За что?
Цветаева:
   Не знаю. Мы сбежали из Болшево. Страшно. Не могли быть там – одни. Приютите нас?
Елизавета Николаевна:
   Бедные мои! Входите, раздевайтесь. Какое несчастье! Что это творится?! Сейчас поставлю чайник. За чаем всё расскажете.
Мур и Цветаева раздеваются, складывают свои вещи на сундук и проходят в комнату.
Цветаева, опускаясь на ложе Елизаветы Яковлевны:
   Мы бежали из Болшево, даже не все вещи захватили с собой. Одни, в пустом доме, среди этих сосен. Невыносимо! Сидеть и ждать, что следующая машина – за тобой! Мы немного поживём у Вас, пока не подыщем себе жильё. Нам больше некуда деться.
Елизавета Яковлевна:
   Живите, сколько надо. Только спать вам придётся в проходной комнатке, больше негде. В этой комнате только мы с Зиной помещаемся.
Цветаева машет рукой и закуривает:
   Пусть в проходной! Только не в Болшево! Как Вы думаете, если я в писательской организиции попрошу комнату, мне дадут?
Елизавета Яковлевна – неуверенно:
   Должны дать.
Цветаева – устало:
   Я сегодня же напишу заявление Фадееву. Так, мол, и так! Негде жить. Да и с багажом, из Парижа, надо помочь. Никак не получу его. Отправила на имя Али, на этот адрес. А Аля – где?! Должна же писательская организация помочь мне. Боже мой! Как отвратительно не иметь своего дома, своего угла! Сегодня же напишу Фадееву. И позвоню Борису. Борис не может мне не помочь. Господи, как я устала!

12 ноября 1939 года. 10 часов утра. Мерзляковский переулок. Цветаева и Мур идут вдоль переулка по направлению к Тверской. Мур:
   Мы что, будем теперь всегда, как бездомные собаки, весь день бродить?
Цветаева – кротко:
   Мур, мы не можем мешать, пока тётя Лиля занимается с учениками. Ты же сам знаешь, как у неё тесно. Нужно быть деликатным. Ради нас она не может отказать ученикам. Это – её работа, её заработок. Потерпи. Придёт ответ от Фадеева. Кроме того, я дала объявление в газету о комнате. Может быть, нам что-нибудь найдут, что-нибудь дадут, комнатку какую-нибудь. Не может быть, чтобы в Московской писательской организации не найдётся для нас комнатки. Потерпи, Мур. Куда ты хочешь пойти? В кино? В зоопарк? В планетарий?
Мур –недовольный:
   В кино. Там хотя бы тепло.

Через два часа. Мур и Цветаева выходят из кинотеатра «Художественный». Цветаева:
   Мур, пойдём, я позвоню своей сестре Валерии. Вдруг она нам обрадуется и нас пригласит. Я её уже сто лет не видела.
Мур хмуро кивает. Они останавливаются возле будки с телефоном. Цветаева достаёт 15 копеек, набирает номер, ждёт. Женский голос в трубке:
   Слушаю, говорите!
Цветаева подмигивает Муру:
   Валерия?
Насторожённій голос в трубке;
   Да. Кто это?
   Лера, ты меня не узнала?
Голос становится раздражённым:
   Да кто это?!
   Это я, Марина, твоя сестра. Я вернулась.
Небольшая пауза:
   Вы ошиблись. У меня нет сестры. Больше сюда не звоните.
Гудки в трубке. Цветаева кладёт трубку на рычаг. Мур   с любопытством:
   Ну, что? Пригласила?
Цветаева:
  Вот чёрт! У моей сестрицы всегда был тяжёлый характер. Не только не пригласила, но и знать меня не хочет. Вот стерва! Впрочем, её можно понять. Страхуется! Боится!
Мур – удивлённо:
   Вас – боится?
   Не меня, Мур. Моего заграничного прошлого.
Цветаева думает. Затем снова ищет в кошельке 15 копеек. Снимает трубку с рычага. Мур:
   Кому?
   Эренбургу. У него – влияние, связи.
Цветаева, глядя в записную книжку, набирает номер. Женский голос в трубке
   Алло!
   Здравствуйте! Илья Григорьевич – дома?
   Кто его спрашивает?
   Его давняя знакомая, Марина Цветаева.
   Одну секунду.
Цветаева ждёт, глядя на Мура. Тот же женский голос в трубке:
   Ильи Григорьевича дома нет.
   А когда он будет?
   Не знаю, но в ближайшее время он занят. Он уезжает в командировку. Позвоните месяца через два.
Гудки в трубке. Мур:
   Ну, что?!
Цветаева – зло и весело:
  И этот отрёкся! Теперь пробуем Пастернака! Посмотрим, не испугается ли Борис.
Цветаева набирает номер. Женский голос в трубке:
   Да?
   Здравствуйте, можно Бориса Леонидовича.
   Кто его спрашивает?
   Марина Цветаева.
   Сейчас подойдёт..
Цветаева ждёт. Видно, что она волнуется. Мужской голос в трубке:
   Марина?
   Это я, Борис. Я вернулась.
   Марина, я рад тебе. Где ты?
   Борис, Сергей Яковлевич и Аля арестованы. Мы с Муром живём у Лили Эфрон. В большой тесноте.
   Я понял, Марина. Перезвони мне через час-другой. Я что-нибудь придумаю.
Цветаева кладёт трубку на рычаг. Улыбается Муру:
   Он сказал, что что-нибудь придумает. Мур, любовь и дружба – действие. Нет действия   ничего нет, одна болтовня. Два часа надо погулять. Потом опять позвоню. Хочешь, я покажу тебе место, где в Трёхпрудном стоял дом, где мы с Асей родились?
Мур – повеселев:
   Хочу.

17 ноября 1939 года. Голицыно. Дом творчества писателей. Цветаева и Мур пришли к Фонской Серафиме Ивановне. Фонская принимает их в небольшом зале. Цветаева сидит на стуле, рядом стоит Мур. Фонская:
   Понравилась Вам комната?
Цветаева – уклончиво:
   А как насчёт другого варианта? Там, хоть и Коммунистический проспект 24, дача Лисицыной, а электричества-то нет. Удобства   во дворе. А на дворе минус двадцать.
Фонская – слегка обиженно:
   Другого варианта нет. И этот-то выбили с трудом. Хозяева дома – добрые, славные люди. Вы с ними поладите. Постельное бельё, подушки, одеяла я Вам выдам. А вот керосиновой лампы у меня нет. Совсем нет.
Цветаева   возмущённо:
   А как же мы будем жить без лампы? Темнеет рано. Муру надо готовить уроки, мне по вечерам надо работать. Что нам, лучину что ли жечь?
Фонская – спокойно и даже весело:
   Лампы нет. Где я её возьму, если её – нет! У Вас две курсовки. Идите в столовую, завтракайте, а после завтрака подойдите ко мне, я Вам выдам постельное бельё.
Цветаева и Мур уходят. Серафима Ивановна себе под нос:
   Тоже мне, лампу ей подавай! Рожу я её, что ли!
В комнату заглядывает Людмила Васильевна Веприцкая, детская писательница и драматург. Фонская – возмущённо:
   Представляете, эта белоэмигрантка лампу требует. Нет у меня лампы.
Веприцкая – удивлённо:
   Какая белоэмигрантка?
   Цветаева с сыном приехала. Не успела приехать, уж и лампу ей подавай, и туалет тёплый, и ванну. Приехала на готовенькое! Пока мы тут строили революцию, они там в Париже пряниками объедались. Пусть без лампы поживёт. Тут ей не Париж какой-нибудь!
Веприцкая исчезает.

Столовая Голицынского Дома творчества. Все обитатели Дома завтракают. Входит Цветаева с Муром. Все глаза устремлены на них. Над столами пролетает шёпот:
   Цветаева!
   Цветаева приехала.
   Сама Цветаева!
   Сын, какой красавчик!
   Парижанка!
Цветаева делает общий поклон. Мур тоже кивает головой в качестве приветствия. К Цветаевой подходит горничная Анюта:
   Вы   Марина Ивановна?
   Я.
   Садитесь вон за тот столик. Завтрак на столе.
Цветаева и Мур садятся за указанный Анютой стол и приступают к завтраку. Входит Веприцкая. Ищет глазами Цветаеву. Найдя, подходит к ней:
   Здравствуйте, Марина Ивановна, простите, что я без церемоний. Я Людмила Васильевна Веприцкая, детская писательница. Вам Фонская что – лампу не дала.
   Не дала. Лишних  ламп не оказалось.
Веприцкая:
   Сейчас мы это уладим. Анюта!
Подходит Анюта. Веприцкая:
   Анюта, поднимитесь, пожалуйста, наверх в мою комнату и возьмите одну из моих ламп, и у Тагера одну лампу. У него – три. Две ему хватит.
Анюта – колеблясь:
   Но Серафима Ивановна будет возражать.
Веприцкая – решительно:
   Серафиму Ивановну я беру на себя.
Анюта уходит. Веприцкая – Цветаевой:
   Если Вам что-то будет надо   обращайтесь ко мне. Серафима Ивановна меня, как огня, боится. Я ей спуску не даю.
Цветаева благодарно улыбается.

Вечер в маленькой гостиной Дома творчества. Среди присутствующих Тагер Евгений Борисович – литературовед, Людмила Веприцкая, Зелинский Корнелий Люцианович – советский критик. Присутствующие с любопытством ждут прихода Цветаевой. Держась прямо, с гордо откинутой головой, позванивая серебряными браслетами на руках, она входит с Муром. На ней суровый свитер, перетянутый в талии кожаным широким ремнём, и длинная серая юбка. Цветаева кланяется. К ней подходит Тагер, целует руку:
   Как я рад приветствовать Вас, Марина Ивановна! Евгений Борисович Тагер, литературовед.
Цветаева   приветливо:
   А я как рада слышать, что меня называют Марина Ивановна!.
С другой стороны подходит Зелинский:
   Позвольте и мне отрекомендоваться: Корнелий Люцианович Зелинский, критик. Присаживайтесь. Мы обычно здесь вечерами собираемся, чтобы немного отдохнуть от трудов и поболтать.
Цветаева садится во главе стола. Мур берёт стул и пристраивается позади матери – у стены. Дверь открывается, и гостиная наполняется людьми, проживающими в писательском Доме отдыха.
Тагер:
   Все мы читали Ваши «Поэму горы» и «Поэму конца». Мы в восторге!
Цветаева – усмехнувшись:
   Всё это – в прошлом! С тех пор я и другие произведения написала.
Тагер – воодушевлённо:
   Надо издать здесь, в Москве книгу Ваших стихов. Непременно нужно издать! Я берусь помогать Вам в этом. Надо договориться с Гослитиздатом. Корнелий Люцианович напишет рецензию. Напишете?
Зелинский широко улыбается:
   Постараюсь.
Цветаева внимательно смотрит на Тагера.
   Спасибо на добром слове.
Тагер:
   Вы нам почитаете что-нибудь из последнего? Из того, что мы не знаем?
Цветаева, усмехнувшись:
   Из последнего? Последнее – переводы. Нынче я переводчик. Перевожу каких-то второстепенных грузинских, еврейских поэтов. Скушно, но делать нечего. Приходится зарабатывать на жизнь. Впрочем, есть и интересная работа – Бодлер. Я начну, для разбежки, с моих переводов Бодлера, а потом прочту что-нибудь из середины тридцатых.
Все перестают шептаться и замирают. Цветаева вскидывает голову:
   Из «Плаванья» Бодлера.

Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скушен этот край! О, Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода – куда черней чернила,
Знай, тысячами солнц сияет наша грудь!

Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем всё, что есть,
На дно твоё нырнуть – Ад или Рай – едино! 
В неведомого глубь – чтоб новое обресть!

Секунда молчания. Все присутствующие восторженно аплодируют. Цветаева наклоняет голову. Её лицо разгорелось и необыкновенно похорошело. Тагер:
   Блестяще! Великолепно! Это лучше даже самого подлинника!
Цветаева поднимает на Тагера блестящие от внутреннего жара глаза.

Через несколько дней. Комната Веприцкой в Голицынском Доме отдыха. Вечер. Веприцкая лежит на кровати, читая томик Тютчева. Стук в дверь. Веприцкая, отрыаясь от чтения:
   Войдите!
Входит Цветаева. Веприцкая, просияв, спускает ноги с кровати.
   Марина Ивановна! Проходите, присаживайтесь.
Цветаева опускается на стул:
   Пришла поблагодарить Вас за участие ко мне. Это – многого стоит!
   Ах, Марина Ивановна, такие пустяки!
   Не пустяки! Я от Вас почувствовала живое тепло. У меня так давно не было этого тепла, спасибо Вам.
   Право, Вы меня смущаете.
   Меня здесь, кроме Вас, никто не любит. Есть один, очень милый…но, боюсь. Моё расположение его напугает. Большинство равнодушны. Кому-то я просто любопытна. Многие шарахаются – за глаза называют «белоэмигранткой». Вы – первая, просто и сердечно ко мне расположились. Я это ценю. Вы мне напоминаете одного моего женского друга – вдову Леонида Андреева, Анну Ильиничну Андрееву. Живописнейшее существо! Вся – жар! Деятельная любовь! Только она встретила меня молодой и красивой. Вы – меня такую убитую и плачевную…Всю жизнь «меня» любили: переписывали, цитировали, берегли мои записочки,   автографы, а меня самоё любили так мало, так вяло. Я ведь – не только то, что я пишу, я ведь ещё и человек, нуждающийся во внимании. Что Вы читаете?
   Тютчев.
   Ваш палец заложен на каком-то стихотворении. Вы его читали, когда я вошла. Значит, это стихотворение имеет отношение ко мне. Прочтите, пожалуйста.
Веприцкая открывает книгу на заложенном месте. Быстро взглянув на ожидающую Цветаеву, читает:
Дни сочтены, утрат не перечесть,
Живая жизнь давно уж позади,
Передового нет, и я, как есть
На роковой стою очереди.
Цветаева – встрепенувшись:
   Это про меня! Эта строфа относится ко мне! Это мои дни – сочтены!

Начало декабря 1939 года. Цветаева и Тагер гуляют в окрестностях Дома отдыха в Голицыно, среди заиндевелых берёз Тагер кажется смущенным и даже встревоженным:
   Марина Ивновна, чем меньше Вы будете уделять мне внимания, тем будет лучше.
Цветаева – удивлённо и обиженно:
   Кому лучше? Вам будет лучше, если я о Вас не буду думать? Если Вы для меня перестанете существовать? Я это никак из себя не пойму: я бесконечно дорожу всяким вниманием. И потом, если я человека люблю, я хочу, чтобы ему от меня стало лучше. Почему у Вас такое пренебрежение к себе? Словно Вы хотите сказать, что Вы этого внимания – не стоите.
Тагер:
   Понимаете, Марина Ивановна, Вы хотите от меня больше, чем я могу дать.
Цветаева:
   Разве я от Вас что-то хочу? Я хочу совсем немного, сидеть с Вами рядом, обняв Вас за плечо – и ничего не говорить.
Тагер – уныло:
   Зачем я Вам?
Цветаева – горячо:
   Зачем Вы меня унижаете до доказательств – «Докажите, почему я Вам дорог?». Я начинаю чувствовать себя виноватой, что Вы мне дороги. Я сама перестаю понимать.
   И всё-таки – зачем?
   Есть вопросы, на которые нельзя ответить словами, только плечом и ребром.
   Мне кажется, что я для Вас – трамплин для новых стихов.
   Я не могу жить на подозрении – в чём бы то ни было. Каждый живой заслуживает внимания. Мы с Вами – живые. Вы мне здесь принесли первую радость. У меня так давно не было радости. Я понимаю, у Вас есть прошлое, и есть будущее. Дайте мне Ваше прошлое и Ваше будущее
Тагер – ещё более уныло:
   У меня есть ещё и настоящее. И в этом настоящем – я женат.
Цветаева – удивлёно:
   При чём тут – женат, не женат? Попробуйте быть ко мне проще – и добрее – и доверчивее. Говорите о себе. Помните миф об Антее, бравшего силу от прикосновения к земле? А души Аида, только тогда говорившие, когда отпили жертвенной крови? Всё это, и антеева земля и аидова кровь – одно, без чего я не живу, не я живу.
   Марина Ивановна, я не знаю, что Вам ответить. Я благодарен Вам, но…
   Не говорите ничего. Не говорите! Сегодня я последний раз сидела с Вами за столом, завтра Вы уезжаете. Вы, наверное, это хотели сказать? Я понимаю, что руки, в которые я шла – отняты. Знаю, ибо «раз голос тебе, поэт, дан, остальное – взято». Не Вы – первый, не Вы – последний. Скажите, Тагер, почему все любят во мне поэта, и не любят во мне человека? Я этого понять не могу. Может быть, Вы мне это скажете? А ведь поэт во мне и человек – одно и то же. Они неразделимы. Всю мою жизнь те, кого я люблю, пытались разделить меня пополам: вот – поэт, вот – человек. Поэта – люблю, человека – нет. Как можно игнорировать во мне человека, который и есть – поэт? Ответьте!
Тагер – беспомощно:
   Я не знаю.
Цветаева – жёстко:
   Я знаю! Все Вы – лизатели сливок. Сливки – стихи. Всё, что под стихами – никого не интересует. Устала я! Идёмте в Дом.
Цветаева резко поворачивает назад. Лицо её почти гневно. Тагер плетётся сзади.

7 декабря 1939 года. Голицыно. Раннее утро. Около пяти. На улице страшный мороз, около минус сорока. Цветаева встаёт со своей постели, зажигает керосиновую лампу, начинает одеваться. Надевает как можно больше тёплых вещей, валенки, шубу, заматывается шерстяным платком, проверяет на месте ли паспорт. Мур поднимает голову от подушки, сонно щурится. Цветаева – тихо:
   Спи, Мур, я поехала в Москву Але деньги передать.
Мур:
   А папе?
   А к папе я завтра поеду. Аля на Лубянке, а папа – в Лефортово. Сразу к двоим   не успею. Спи, милый.
Голова Мура падает на подушку. Цветаева поправляет ему одеяло, подтыкает со всех сторон, крестит Мура, подкручивает фитиль в лампе, прикрывает спичечным коробком стекло, ждёт когда полностью погаснет фитиль, и в полной темноте пробирается к выходной двери. Спотыкается, раздаётся грохот упавшего пустого ведра. Недовольный женский голос:
   Эй, кто там? Что случилось?
Цветаева, извиняющимся голосом:
   Это я, ваша жиличка. Извините.
В ответ нечленораздельное недовольное ворчание, в котором всё-таки можно разобрать слова «чёрт» и «ночами бродит, холера».

На улице тьма и ни души, Фонарей нет, Ни светит ни одно окно. Мороз сковал кусты и деревья. Похрустывают под ногами Цветаевой деревянные мостки, покрытые снегом. Она почти бегом спешит вдоль погружённого во тьму Коммунистического проспекта к железнодорожному вокзалу.

Промёрзший вагон поезда. В вагоне несколько закутанных фигур. Цветаева примостилась на скамейке, завернулась поплотнее в платок, дремлет. Кто-то толкает её в плечо. Кондуктор, толстая баба, в полушубке и меховой мужской шапке, в высоких валенках:
   Билеты!
Цветаева протягивает свой билет. Кондукторша надрывает билет и возвращает его Цветаевой:
   Не спи, милая! Намедни пассажир уснул, и не проснулся. Не спи! Мороз-то, какой! Пальцами-то, пальцами всё время шевели.
Цветаева, улыбаясь, кивает:
   Спасибо! Шевелю!

То же раннее утро. Москва. На улицах – тьма. Фонари не горят. В редком доме в окнах кое-где горит свет. Москва ещё спит. Цветаева спешит по Кузнецкому мосту, минует дверь с надписью «Приёмная НКВД», сворачивает в подворотню. Направо от подворотни приземистое здание с окнами во всю стену, забранными решётками. Низенькое крылечко в две ступени и запертая дверь. От этой двери, от этого крылечка, вдоль стеклянной стены, забранной решётками, стоят в очередь закутанные в платки и шали с головой тёмные фигуры. Фигуры притоптывают валенками, похлопыват рукавицами. Цветаева становится в хвост очереди и тоже притопывает ногами, прихлопвает рукавицами в попытке согреться.

Пустая комната, обшарпанные стены, некогда покрашенные в зелёный цвет масляной краской. Вдоль стен скамьи и стулья, видавшие виды. На них застыли в ожидании люди. В помещении тепло. Платки и шали размотаны. Видны усталые, сосредоточенные лица невыспавшихся людей. Никто не разговаривает. В глубине комнаты дверь с фанерным окошечком. Цветаева подходит к окошку и подаёт тому, кто сидит за этой дверью,  в окошечко свой паспорт и заявление с просьбой принять деньги для заключенной Али.. После чего, Цветаева тоже садится на пустующий стул и замирает в тревожном ожидании. Из окошечка раздаётся мужской отрывистый крик:
   Коваленко Пётр!
Женщина, сидящая через два стула от Цветаевой, срывается с места и кидается к окошку. Мужской грубый голос:
   Не числится!
Женщина, срываясь на плач:
   А где же он? У кого мне узнать, где он? В прошлый раз ведь Вы приняли деньги!
Из окошка тот же металлический голос, с теми же интонациями:
   Не числится! Освободить помещение! Осипова Евгения!
Мужчина средних лет срывается со стула и бросается к окошку.
   Давайте!
Первая женщина плачет в голос. Возле неё собирается человек пять присутствующих. Женщину тихо уговаривают:
   Не плачьте, это их злит.
   Не всё потеряно!
   Просто, его перевели в другую тюрьму.
   Идите в прёмную НКВД, это за углом, там Вам всё скажут.
Женщина перестаёт плакать, закутывается в платок и покидает помещение. Утешители рассаживаются по своим местам, перешёптываются.
   Эфрон Ариадна!
Цветаева вздрагивает, как от удара, и спешит к окошечку:
   Давайте!
   Цветаева протягивает в окошечко деньги в надписанном конверте, получает назад свой паспорт. Отходит от окошечка и крестится. Женщина, сидящая рядом,   шёпотом:
   Не надо! Эти – увидят!
Цветаева вспыхивает, кивает женщине, закутывается в платок, выходит на морозную улицу.

23 декабря 1939 года. Голицыно, Коммунистический проспект. Вечер. Сидя в своей комнатушке – фанерная перегородка не достигает потолка – у стола, Мур делает уроки, Цветаева пишет письмо. Мур – с любопытством:
   Вы стихи пишете?
   Нет, Мур. Письмо Берии.
   Только Вы жалобно напишите, чтобы он их отпустил.
Мур удовлетворённо кивает и погружается в чтение учебника. Цветаева продолжает писать: (её голос за кадром)
   «Товарищ Берия, обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева и моей дочери Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных, дочь – 27 августа, муж  10 октября. …Когда в точности Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой – не знаю, думаю около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю – это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Для него не существовало темы, кроме Советского Союза.  Не зная подробностей его дел, знаю жизнь его души день за днём, всё это совершалось у меня на глазах – целое перерождение человека…Я знаю о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек по своей природе, отдаться не мог. Это самый благородный и бескорыстный человек на свете. Моя дочь очень талантливая художница и абсолютно лояльный человек. В Советском Союзе чувствовала себя очень счастливой. Я обратилась в Литфонд, и нам устроили комнату на 3 месяца, при Доме отдыха писателей в Голицыно. После ареста мужа я осталась совсем без средств. Я не знаю, в чём обвиняют моего мужа, но знаю,  что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. Если это донос – проверьте доносчика. Если же это ошибка – умоляю, исправьте, пока не поздно. Марина Цветаева. 23 декабря 1939 года».
Мур:
   Написали?
   Да.
   Мама, за что наших забрали?
   Мур, я не знаю.
   Мама, а помните, Митькина мать всё что-то строчила? Она же на людей строчила.
   Мур, я не знаю, что сказать.
   Муля говорит, что он достоверно знает, что Аля признала на допросах, что в Болшево Клепиниными велись антисоветские разговоры.
Цветаева бросает быстрый удивлённый взгляд на Мура:
   Интересно, откуда Муля достоверно знает?
   Интересно. Но Клепинины действительно были недовольны, то советской конституцией, то советскими порядками. Папа их всё останавливал, а они не унимались. У него даже с сердцем было плохо из-за их анти-советских высказваний, помните? Спрашивается, почему отец, будучи, в сущности, сотрудником НКВД, и Аля, которая так или иначе с этим ведомством связана, почему они не донесли об этих разговорах куда следует? Может, папу и Алю за недоносительство  арестовали? Надо было на них донести во-время кому следует!
Цветаева в ужасе смотрит на Мура:
   Мур! Что ты говоришь?! Ты слышишь, что ты говоришь?! Ты сам понимаешь, что ты говоришь?!
Мур – ворчит:
   А что я такого говорю? Так Муля говорит, а я только повторяю. Митька как-то сказал – кто первый донесёт, тот и прав.
   Твой Митька – дурак и говорит гадости! Муля говорит ужасные вещи, Мур! Не повторяй их! Запомни, лучше умереть, чем доносить!
Мур – ворчит себе под нос:
   Вечно у Вас крайности.

30 декабря 1939 года. Лубянка. Кабинет следователя Кузьмичёва. Вечер. Кузьмичёв сидит за столом, очень уставший и злой. В углу за отдельным столом сидит стенографистка. Вводят Эфрона. Он сильно изменился с тех пор, как его увезли из Болшево. Волосы сильно поседели, лицо измученное, глаза затравленного волками оленя. Эфрон стоит напротив следователя. В его лицо направлен  свет от настольной лампы. Кузьмичёв:
   Ну, в который раз мы уже встречаемся? – Кузьмичёв заглядывает в папку, лежащую перед ним. – Восемнадцатый! Ох-ох-ох! Героя из себя строите? Не хотите признать очевидных фактов. Да куда Вы денетесь, герой с дырой?! Факты – вещь упрямая. Расскажите-ка о Вашей антисоветской деятельности после 1929 года.
Эфрон – устало:
   Мне нечего рассказывать. После 1929 года её не было.
   Как же не было? Да кто же Вам поверит?! Вы же сами рассказывали о своей деятельности в евразийском движении. Что хотели евразийские вожди? А хотели они заменить советское руководство – своим! Значит, их деятельность была направлена на свержение советского строя. На какую ещё разведку, кроме французской, Вы работали?
  Я сто раз повторял, что я не работал ни на какую разведку. В том числе, не работал на французскую.
   Да кто же Вам поверит после того, как Вас изобличила собственная дочь?!
Эфрона всего передёргивает. Следователь:
   Понимаю. Ай, как неприятно! Вот так и сказала на следствии, что, дескать, папа мой – работал на французскую разведку, и не только на французскую. Кстати, а жена Ваша, какую антисоветскую деятельность вела?
Эфрон:
   Никакой антисоветской деятельности моя жена не вела. Она поэт. Всю свою жизнь писала стихи и прозу, хотя в некоторых своих произведениях высказывала взгляды несоветские.
   Вот как?! Всё-таки высказывала несоветские взгляды! А разве Ваша жена не печатала свои произведения в эсеровских изданиях? Ваша дочь на допросе сказала, что её мать принимала активное участие в эсеровских изданиях. Это факт. Вы не можете отрицать факты!
   Да, это факт. Я факта не отрицаю: моя жена печаталась в белоэмигранских изданиях, но антисоветскую деятельность она никогда не вела.
   Так на какую ещё разведку Вы работали?
Эфрон:
   Ни на какую! Всё это – ложь!
Следователь:
   Ложь? Вас изобличил Павел Толстой, Ваш парижский соратник. Намерены Вы теперь прекратить запирательство? Это становится бессмысленным.
Эфрон – монотонно:
   Я не работал, ни на французскую, ни на другую разведку. Я ничего не могу говорить.
Следователь:
   Счас я встану и дам тебе в зубы, тогда заговоришь, как миленький. Ладно, с этим я всегда успею. Сегодня мы узнаем, кто тут врёт, а кто говорит правду.
Следователь берёт телефонную трубку:
   Суслов, давай!
Минута ожидания. Следователь барабанит пальцами по столу. Суслов вводит Николая Клепинина.
Следователь   Эфрону:
   Знаете ли Вы человека, который стоит перед Вами?
Эфрон:
   Конечно. Это Николай Андреевич Клепинин.
Следователь – Клепинину:
   А Вам известен человек, который стоит перед Вами?
   Да. Это Сергей Яковлевич Эфрон.
Следователь, потирая руки:
   Где вы познакомились с Эфроном, Клепинин?
Клепинин – с готовностью:
   Во Франции.
   Чем вы оба  занимались во Франции?
Клепинин, преданно глядя в глаза следователю:
   Мы с Эфроном – агенты нескольких иностранных разведок и вели активную шпионскую работу.
Следователь – Эфрону:
   Вы подтверждаете эти показания?
   Я отрицаю их. Это полная нелепость и ложь.
Следователь – Клепинину:
   В чём конкретно выражалась ваша шпионская деятельность?
   Мы вместе издавали газету «Евразия».
   С какой целью вы её издавали?
   С целью распространения на территории Советского Союза.
   Зачем?
   Газета была ориентирована на поиски оппозиционных элементов внутри СССР.
Эфрон – следователю:
   Всё это, однако, не говорит о шпионской деятельности.
Клепинин – быстро:
   А Ваши связи с масонами? С графом Бобринским? А уж он-то точно работал на французскую разведку! Масоны были остро заинтересованы в том, чтобы проникнуть на территорию СССР с подрывными целями, а Эфрон, у которого были связи с советским полпредством, да ещё он был Генеральным секретарём Союза возвращения на родину, мог помочь им в этом.
Следователь – Эфрону:
   Что Вы на это скажете?
Эфрон:
   Скажу, что ни я, ни Клепинин шпионской деятельностью не занимались. Я ужасно устал, уведите меня в камеру.
Клепинин резко поворачивается к Эфрону:
   Серёжа, бессмысленно отпираться. Есть определённые вещи, против которых бороться невозможно, так как это бесполезно и преступно. Рано или поздно ты всё равно признаешься и будешь говорить.
Эфрон:
   Я ничего не понимаю. Я знаю только, что никакой антисоветской деятельностью после 1931 года я не занимался.
Следователь:
   Упорствуете? Зря! Вон сколько против Вас показаний! Как же Вы не понимаете, что Вас полностью изобличили Ваши соратники, Ваша собственная дочь, а Вы упорствуете!
Эфрон – холодно и отрешённо:
   Если все мои товарищи, включая Клепинина и собственную дочь считают меня шпионом, следовательно я  шпион. Уведите меня. Я устал и не могу давать показания.
Следователь:
   Итак, а теперь чётко и внятно для протокола – на какую разведку Вы работали?
   Да не работал я ни на какую разведку. Я не понимаю, почему лжёт Клепинин.
   И Ваша дочь.
   И моя дочь, в том числе. Я не понимаю, в чём меня обвиняют.
Следователь – задумчиво:
   Придётся повторить.
Он берёт телефонуютруюку:
   Клепинина – ко мне.
Суслов снова вводит Клепинина. Эфрон – Клепинину:
   В чём ты меня обвиняешь? Говори прямо.
Клепинин:
   Я и говорю прямо. Ты был членом евразийской организации, а эта самая организация имела план проникновения в Советский Союз с помощью иностранных разведок. Святополк-Мирский приехал в СССР с заданием от тебя проникнуть в советские печатные органы и начать травлю Фадеева.
Эфрон:
   На какие разведки я работал?
   На многие, в том числе   и на французскую.
   Но это ложь, Николай! Ложь!
Клепинин молчит. Следователь:
   Какие задания давал Вам Эфрон?
   Когда я уезжал из Франции в Советский Союз, Эфрон велел мне проникнуть на военные объекты, под видом журналиста, собирающего материал для очерка, Он велел мне шпионить за военными объектами, собирать информацию.
   Когда Эфрон приехал в Союз, он Вам давал какие-то задания?
   Да, он предлагал мне вести антисоветскую пропаганду на страницах перодических изданий.
Следователь – Эфрону:
   Вы подтверждаете сказанное?
Эфрон – устало:
   Я в сотый раз уже повторяю, я ничего не могу говорить.
   Да Вы ведь уже признались, что Вы – французский шпион!
   Это мои друзья сказали. Пусть меня изобличают мои друзья. Сам я ничего не могу говорить.
Следователь:
   Вот заладил!
Клепинин:
   Серёжа, надо во всём признаться. Надо рассказать всю правду о себе и других. Я говорю это как товарищ и друг.
Эфрон горько усмехается.
Следователь велит Суслову увести Клепинина. Следователь:
   Будете давать показания после очных ставок?
Эфрон:
  Мне не в чем признаваться.
Следователь – Эфрону:
   Слушай, ты, скотина безрогая, тебя что – мало били? Хочешь, я сейчас весёлых ребят позову? Они у тебя не только печёнки и почки, они у тебя всё остальное впридачу отобьют. Хочешь? Ты что мне нервы мотаешь, гад?! Да тебя кругом разоблачили, а ты ещё ерепенишься! Не-е-ет! Я тебя бить не стану! И самоубиться мы тебе не позволим, как ты намеревался в прошлый раз. Я тебя сейчас, знаешь, куда отправлю?! На электричество я тебя отправлю, суку! Там тебе проводки к яйцам подведут и дадут ток, так ты не только в том, что ты французский шпион признаешься, но и в том, что собственную бабушку изнасиловал. Будешь, как лягушка гальваническая! Понял, гнида?! Ты после этого сам ко мне в кабинет проситься будешь, чтобы признаться и протокол о признании подписать. Ты меня достал!
Следователь, беря телефонную трубку:
   Суслов, пару ребят ко мне! На электростул! Немедленно!
Входит Суслов:
   Так у него   врач сказал – стенокардия. В протоколе же справка есть. Мы его тряханём, а он может раньше времени копыта отбросить. А признаний-то потом уже не добудешь. Может, мы его в «холодной» пару ночей подержим, да пить-есть-спать не дадим?
Следователь:
   Ладно, веди его в «холодную».
Суслов берёт Эфрона за локоть. Следователь:
   Погоди!
Следователь выходит из-за своего стола. Подойдя вплотную к Эфрону, он коротким резким движением сжатого кулака бьёт его в солнечное сплетение. Эфрон перегибается вдвое, задохнувшись от боли. Следователь, согнув руку, бьёт Эфрона предплечьем в затылок. Эфрон мешком падает к его ногам. Следователь вынимает носовый платок и тщательно протирает руки
   Получи, падла!
Суслов   недовольно:
   Мне что, теперь волоком его тащить в «холодную»?
Следователь:
   Оклемается, сам дойдёт.
Суслов:
   Теперь я жди, когда он оклемается! Сказали бы мне, я бы ему в «холодной» врезал.
Следователь:
   Нет, я должен был сам, здесь и сейчас. Так он меня достал, гад упёртый!

17 января 1940 года. Мерзляковский переулок. Полдень. Квартира Лили Эфрон. Цветаева и Мур забежали в гости. Пока они раздеваются в «закутке», где когда-то спали, живя у Лили, Лиля спешит поделиться радостной новостью:
   Марина, Вам письмо!
Лиля передаёт письмо Цветаевой. Мур:
   От кого?
Цветаева:
   От Фадеева.
   Мама, читайте вслух!
Цветаева начинает читать. Выражение лица Мура, вначале чтения любопытствующего и ждущего хороших новостей, постепенно становится недовольным и хмурым.
   «Товарищ Цветаева!
В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать. Но достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем достать ти ни одного метра. Единственный выход для Вас: с помощью директора Дома отдыха в Голицыно снять комнату или две в Голицыно. Это будет стоить Вам 200-300 рублей ежемесячно. Дорого, конечно, но при Вашей квалификации Вы сможете много зарабатывать одними переводами – по линии издательств и журналов. В подыскании комнаты в Голицыно Вам поможет Литфонд. Я уже говорил с товарищем Оськиным, директором Литфонда, к которому я советую Вам обратиться.  А. Фадеев. 17 января 1940 г.»
Мур:
   Так я и знал! Да мы и без него уже месяц в Голицыно! Ничего они не дадут! Так и будем сидеть в этом Голицыно до скончания века! Чёрт!
Цветаева медленно складывает письмо. Её лицо застыло. Лиля сочувственно смотрит на неё:
   Маринушка, дорогая, всё как-нибудь образуется. Пойдёмте чай пить.
Цветаева медленно, механически двигаясь, проходит в комнату. Мур плетётся следом.

Голицыно. Позний вечер. За окном тьма. Воет восточный ветер. При свете керосиновой лампы Цветаева переводит с подстрочника поэму грузинского поэта Важа Пшавела. Мур спит. На улице слышен шум двигателя подъежающего автомобиля. Цветаева замирает, прижимает руку к сердцу, словно стараясь унять его чрезмерное биение, прислушивается. На её лице страх, даже ужас. Шум двигателя замирает вдали. Снова приближается. Снова отдаляется, словно в ночной тьме автомобиль кого-то ищет. Цветаева откидывается на спинку стула, вытирает холодный пот со лба, крестится, шепчет: «Господи, пронеси!». Тень на стене передразнивает каждое её движение.

Март 1940 года. Всё ещё лежит снег. Голицыно. Столовая залита солнцем. Писатели обедают, весело переговариваясь. Входит Цветаева с Муром. Наперерез Цветаевой идёт Серафима Ивановна, выставив вперёд руку ладонью наружу, что означает – стоп! Лицо директорши имеет озабоченное выражение:
   Товарищ Цветаева, погодите минутку.
Кушающие писатели, среди которых уже нет Веприцкой, Тагера и Зелинского, навостряют уши. Фонская:
   Товарищ Цветаева, я имею сообщить Вам не очень хорошую для Вас новость. Мне и самой неприятно, поверьте, я Вас так уважаю, так уважаю, как говорят, Вы писательница, но обстоятельства складываются, а я должна реагировать на их неприятное сложение.
Цветаева – откидывая голову:
   В чём дело – говорите прямо, без обиняков.
   Я без них и говорю, что Вас велено «снять с дров и с питания».
   С чего снять? Как снять?
   Снять, если Вы не пожелаете платить, поскольку курсовки подорожали вдвое, и опять же   дрова. Идите заплатить в кассу и кушайте на здоровье и сидите в тепле.
Цветаева начинает нервничать:
   Чьё это распоряжение? У меня нет денег, платить вдвое дороже. Мне пока не заплатили за переводы. Мой багаж из Франции ещё не пришёл. Я не могу. Войдите в моё положение.
   А Вы войдите   в моё. Начальство присылает бумагу, и я обязана выполнять. Я не хочу неприятностей от начальства. Не мне же за Вас платить! Или платите и кушайте, или съезжайте из Дома отдыха.
Цветаева вспыхивает, потирает лоб рукой:
   Подождите, а что если я заплачу за одну курсовку. За одну я могу заплатить по новой цене. А на дрова я возьму денег взаймы.
   Прекрасненько! Платите за одну.
Цветаева бросает взгляд на Мура. Мур отвечает ей высокомерным взглядом. Цветаева:
   Подожди меня здесь, я сейчас.
Фонская важно удаляется. Писатели опускают взоры в свои тарелки.

Через пятнадцать минут. Цветаева с непроницаемым лицом подходит к ожидающему её Муру. Они садятся за стол. Половина писателей, отобедав, покинули столовую. Официантка приносит и ставит на стол поднос. На подносе несколько кусков хлеба, тарелка супа, котлета с картофельным пюре, компот. Цветаева ставит тарелку с котлетой, почти весь хлеб и компот перед Муром. Себе берёт тарелку супа и кусок хлеба. Мать и сын начинают есть. Цветаева:
   Я неделю назад получила письмо из-под Москвы – деревня Старки под Коломной, правда, смешное название   Старки?   от давней-давней своей знакомой – тоже поэт – Веры Меркурьевой. Зовёт к себе в гости. В последний раз мы с ней виделись   дай Бог памяти! – не то в девятнадцатом, не то в двадцатом году.
Мур – негромко и зло (по-французски):
   Вот и поезжайте! А я по уши сыт Вашими Болшевыми, Голицынами, Старками! Я думал, что мы будем жить в Москве, а мы живём всё время в каких-то дырах. Стоило менять Париж на Болшево или Голицыно!
Те, кто сидит неподалёку от Цветаевой и Мура, переглядываются, услышав французскую речь.
Цветаева – мягко: (тоже на французском)
   Мур, ты сам всё время просился из Парижа в СССР.
Мур, повышая голос:
   Я что, в Болшево или Голицыно Ваше паршивое просился?! Я в Москву просился! Пока здесь был Зелинский, было с кем поговорить. А теперь вовсе и не с кем. Я, как собака, один. Поедемте в Москву. Тем более, что нас тут выживают. Не хочу я, чтобы все видели, как мы один обед на двоих делим, как нищие.
   Мы не можем немедленно уехать., потому что деньги уплачены за курсовки. И потом, тебе надо закончить учебный год. Мур, больше мы сюда не придём. Мы будем брать еду домой.
   Господи, хоть какая-то здравая мысль! Только пообещайте мне, что когда срок курсовки закончится, мы уедем в Москву.
Цветаева – смиренно:
   Обещаю. Тем более, что комнату нам больше здесь сдавать не собираются. Кстати, я на днях хочу съездить в Болшево, забрать наши вещи. Дошли слухи, что кто-то незаконно вселился в наш дом. Мы ведь там всё так и бросили. Поедешь со мной?
   Нет, увольте! Я в Болшево – ни ногой! Я Вас здесь подожду.
   Хорошо, Мур. Ты сыт?
   Я не голоден, но и не сыт.

Середина июня 1940 года. Лубянка. Ночь Кабинет следователя Кузьмичёва. Перед Кузьмичёвым, попивающим чай из стакана в подстаканнике, сидит Эфрон. Стоять он явно не может. Он выглядит стариком в свои сорок семь лет. Щёки ввалились, недостаёт передних зубов, волосы седые, огромные голубые глаза смотрят в одну точку. Кузьмичёв, помешивая ложечкой крепкий чай:
   Ну и надоел же ты мне! Столько времени запираться! Все улики против тебя, гнида. Все твои дружки дали против тебя показания, только ты всё упираешься, как старый осёл. Глупо, ей-ей глупо! Ну, что, подпишешь протокол?
Эфрон – монотонно:
   Я не могу подписаться, что я французский шпион, потому что я не являюсь оным.
Кузьмичёв лениво передразнивает:
   «Оным»   разматрёным! Мало видно тобой занимались, что ты ещё такие словечки помнишь. Только сегодня ты всё подпишешь, шпион, или я   не Кузьмичёв! Подпишешь, уверяю тебя. У тебя кто ещё, кроме дочери-то? Сын? Сколько лет пацану? Отвечай.
Эфрон мучительно передёргивается, трёт ладонью лицо:
   Пятнадцать.
   Правильно, пятнадцать. Хороший возраст, правда? А что будет с твоим сынком, ядрёна ты вошь, если ты сегодня не признаешься и не подпишешь бумагу, знаешь? Не знаешь! Я тебе расскажу. Во-первых, жёнку твою тоже арестуют, как пособницу твою. Наверняка она тебе помогала в твоих шпионских делишках. Да ещё, как ты признался, антисоветские стишки писала. Ну, с этим мы отдельно разберёмся. А что будет с твоим пацаном, когда твою жёнку арестуют, знаешь? Не знаешь! Так я тебе сейчас расскажу. Что его в детский дом заберут, это само собой. И что его там лупцевать регулярно будут, как сынишку французского шпиона, это тоже само собой. А теперь прикинь, идёт твой пацан через улицу, и – брык! – откуда ни возьмись – авто! И нет пацана! Ой, как жалко! И до шестнадцати не дотянет твой пацан! Прикинул? А может – не авто. Может, он сам в детдоме повесится. Отлупцуют его старшие пацаны, да ещё поимеют, он и повесится с горя. Сколько случаев уже знаю. Не жалко тебе твоего пацана? А, паскуда? Отвечай, когда спрашиваю. Не жалко?!
Эфрон сидит, низко опустив голову. Кузьмичёв   в бешенстве:
  Подними голову, подлюга! Подними голову!
Эфрон медленно поднимает голову. В его глазах такое отчаяние, какому нет и слов, чтобы его выразить.
Кузьмичёв – неожиданно спокойно и деловито:
   Отвечай, ты работал на французскую разведку?
Эфрон, с трудом двигая губами:
  Давайте, я всё подпишу. Да, я – французский шпион.
Кузьмичёв, с облегчением откидываясь на спинку стула:
   Тьфу, на тебя! Так что ж ты меня столько месяцев мурыжил, сука?! Наконец-то!
Следователь придвигает Эфрону протокол:
   Подписывай!
Эфрон, как слепой, нашупывает на столе ручку, пытается обмакнуть перо в чернильницу, промахивается несколько раз, наконец, обмакивает, и его рука застывает над листом бумаги, который он должен подписать. Эфрон – с трудом:
   Если я подпишу, Вы его не тронете?
Кузьмичёв усмехается:
   Не тронем. На кой хрен нам тогда сдался твой пацан. А вот если не подпишешь   пеняй на себя!
Эфрон опускает руку с пером, ставя подпись. Откидывается на спинку стула, закрыв глаза:
   Уведите меня. Мне нехорошо.
Кузьмичёв неторопливо придвигает к себе бумагу, любуясь подписью Эфрона. Эфрон закрывает ладонями лицо. Его тело сотрясают тихие рыдания. Кузьмичёв берёт телефонную трубку:
   Суслов, забери эту шваль из моего кабинета.
Входит Суслов – подтянутый, весь, как пружина, или как одушевлённый механизм, берёт за шиворот Эфрона и ведёт к двери. Эфрон идёт, спотыкаясь, не отнимая рук от лица. Кузьмичёв – вслед:
   Истеричка! Распустил нюни, гад! Суслов! Проследи, чтобы до приговора этот мусьё опять руки на себя наложить не попытался.
Суслов, выводя Эфрона за дверь, кивает:
   Так точно! Прослежу!

27 августа 1940 года. Начало вечера. В комнате  немного прибрано. Мешки, чемоданы, сундук уложены и уставлены вдоль свободной от мебели стены. Цветаева сидит за столом и что-то пишет. Мур лежит на хозяйском диване и читает при свете настольной лампы книгу. Цветаева, отрываясь от письма:
   Мур, я пишу Павленко насчёт квартиры или комнаты.
Мур – лениво:
   Какой Павленко?
   Не какой, а какому. Павленко Петру Андреевичу, секретарю Союза писателей – заместителю Фадеева. Должен же нам кто-то помочь. На мои объявления в газете никто не отзывется. Я Павленко подробно пишу, как мы мыкались в Болшево и Голицыно.
Мур – мрачно глядя в стену:
   Вы уже писали Фадееву, и что толку?! Думаете, у заместителя больше прав и возможностей? Что-то сомнительно.
Цветаева:
   Писала Фадееву. А вдруг Павленко войдёт в положение и повлияет на Фадеева. Вдруг у Павленко есть сердце?! А вдруг получится! А вдруг что-то получится*! Если не писать, то никакой надежды. А так, хоть маленькая, но надежда. Послушай вторую часть письма.
Мур – нехотя:
   Читайте.
Цветаева – волнуясь, читает так, как если бы перед нею сидел сам Павленко: «В июне мой сын, несмотря на непрерывные болезни (воспаление лёгких, грипп и всяческие заразные), очень хорошо окончил седьмой класс Голицынской школы. Мы переехали в Москву, в квартиру профессора Северцева (университет) на три месяца до 1-го сентября.  25-го июля я наконец-то получила по распоряжению НКВД весь свой багаж, очень большой, около года пролежавший на таможне под арестом, так как был адресован на имя моей дочери. Всё это ейчас у меня на руках в одной комнате, из которой я 1-го сентября должна уйти со всеми своими вещами. Итак, я буквально на улице со всеми вещами и книгами. Здесь, где я живу, меня больше не прописывают, и я уже две недели живу без прописки. Первого сентября мой сын пойдёт в 167 школу – откуда?
Частная помощь друзей и все их усилия не привели ни к чему.
Положение безвыходное.
Загород я не поеду, потому что там   умру от страха и черноты и полного одиночества.
Я не истеричка, я совершенно простой здоровый человек, спросите Бориса Леонидовича.
Но   меня жизнь за этот год – добила.
Исхода не вижу.
Взываю к помощи.
Марина Цветаева». Что скажешь, Мур?
Мур – мрачно:
   Очень жалостно. Прямо плакать хочется. Я бы на месте Павленко немедленно выдал бы нам лучшую квартиру в Москве. Знаете, мне кажется, что, читая Ваши письма, они льют крокодиловы слёзы и палец о палец не ударяют, чтобы помочь. Какой-то заколдованный круг! Вот увидите, этот Павленко откажет Вам, как и Фадеев. Митька говорит, что жене и сыну арестованного никто помогать не станет. Побоятся. Я считаю, что Митька прав.
Цветаева, молча, прячет письмо в конверт и надписывает адрес. Мур – резко повернувшись к матери:
   А что же Ваш друг, Пастернак, Вам не поможет? Ведь Вы всегда говорили, что любовь и дружба – действие. Ну, да, он помог с Голицыно, но Голицыно – на время. А что дальше? Правда, что у Пастернака, кроме дачи в Переделкино, ещё две двухкомнатные квартиры в Москве? Правда?
Цветаева   чётко и раздельно:
   Мур, никогда не считай денег в чужом кошельке и число квартир в чужой собственности.
Мур берёт книгу:
   А это, по-Вашему – справедливо? И это – дружба?
Неожиданно Цветаева начинает рыдать. Мур – недовольно:
   Перестаньте! Мне что ли легко?! Мне тоже хочется плакать, но я же не плачу.
Цветаева – сквозь рыдания:
   Мур, я живу только ради тебя. Если бы не ты, я давно бы всё это прекратила! Я бы просто перестала жить! Все эти унижения…За что?! За что?!
Мур мрачно смотрит в стену. Стук в дверь. Мур:
   Войдите!
Цветаева перестаёт плакать и поспешно вытирает лицо носовым платком, достав его из кармана передника. Входит Муля – весело:
   Всем привет!
Мур, вставая с дивана:
   Привет, Муля! А мы тут письмо Павленко сочиняем, но я думаю, что всё это зря! У тебя нет никаких новостей?
Муля – сокрушённо разводит руками:
   Никаких! Никто не сдаёт!
Мур – решительно:
   Надо дать телеграмму Сталину! Так, мол, и так, известная писательница с сыном вынуждена идти жить под мост.
Муля – задумчиво:
   А может и правда – дать?
Цветаева, справивщись со слезами, прячет носовой платок в карман. Мур – Муле:
   Как напишем?
Муля – со смешком:
   Только про мост   не надо.
Мур, садясь за стол:
   Жаль, что про мост нельзя, это очень похоже на правду. Хорошо, диктуй!
Муля, приложив палец к носу:
   Дорогой товариш Сталин!
Мур – с сомнением:
   Что, так и писать   «дорогой»?
Муля – авторитетно:
   Так и писать! Без «дорогого» слишком сухо и официально, надо показать ему свою лояльность и даже любовь. Как Вы думаете, Марина Ивановна?
Цветаева безучастно машет рукой:
   Пишите, как знаете!
Муля – Муру:
   Написал?
   Написал
   Пиши дальше! «Помогите мне, я в отчаянном положении, писательница Марина Цветаева».
Мур – озабоченно:
  Нам денег на эту телеграмму – хватит?
Муля:
   Пиши, не разговаривай!

Москва. Старая площадь. Здание Центрального комитета партии. Цветаева крестится и отворяет тяжёлую дверь. В вестибюле подходит к дежурному милиционеру и показывает ему письмо:
   Здравствуйте, я – по вызову. Вот письмо. И мой паспорт.
Милиционер, козырнув, берёт паспорт и письмо, и внимательно изучает текст, смотрит на конверт с печатями:
   Подождите.
Милиционер отходит от Цветаевой, держа в руке письмо и паспорт, подходит к человеку в штатском, сидящему за столом. Человек в штатском выслушивает милиционера и куда-то звонит. Через несколько минут милиционер, получив инструкции, подходит к Цветаевой:
   Проходите. Второй этаж, комната 43.
Цветаева поднимается по лестнице, находит комнату 43 с табличкой «Отдел культуры» и стучит.

В комнате 43 полноватый и лысоватый мужчина лет пятидесяти в прекрасно сшитом и хорошо сидящем костюме вежливо встаёт из-за огромного письменного стола, крытого зелёным сукном, навстречу входящей Цветаевой:
   Товариш Цветаева? Проходите, присаживайтесь.
Однако, он не приближается к Цветаевой, избегая рукопожатия, но учтиво указывает на стул по другую сторону стола, приглашая Цветаеву сесть. Цветаева садится. Чиновник тоже садится и берёт в руки телеграмму, которую сочинял Муля:
   Товариш Сталин получил Вашу телеграмму и поручил мне заняться Вашим делом, товариш Цветаева. Настолько я понимаю, Вы – писательница и прибыли к нам из Франции и Вам негде жить. Я правильно понял?
Цветаева:
   Совершенно правильно. Я в отчаянном положении. Не могу же я с сыном жить под мостом?!
Чиновник тонко улыбается:
   Зачем же под мостом?! К чему такие крайности?! В нашем советском государстве никто не живёт под мостом. Правда, мы ничего сделать не можем, мы комнаты здесь не раздаём. Но я сейчас я позвоню писателям и они помогут.
Чиновник набирает по телефону номер:
   Алло? Это Лито? Это звонят из ЦК партии. Да, да, из ЦК. С Вами говорит зав. отделом культуры и просведения Артюхин. Злравствуйте, товариш Павленко. Товариш Павленко, у меня тут сидит товариш Цветаева – писательница. Так вот, ей с сыном негде жить. Надо помочь товарищу Цветаевой в смысле комнаты. Да, да. Ну, уж вы постарайтесь. Надо, надо помочь. Я понимаю. Да, я понимаю, Постарайтесь что-нибудь придумать. Не под мостом же ей жить, в самом деле. Да, да, хорошо. Будьте добры. Спасибо. И Вам –того же. Всего доброго.
Артюхин смотрит на Цветаеву, улыбаясь:
   Товариш Павленко обещал помочь, если сможет. Сами понимаете, множество писателей стоят в очереди на квартиру или комнату. Ни метра свободного, говорит товариш Павленко. Очень, очень сложный вопрос. Но товариш Павленко обещал Вам снять комнату.
Цветаева встаёт. На её лице полная безнадёжность:
   Покорнейше благодарю за заботу, за попытку помочь.
Чиновник, вставая из-за стола, но не двигаясь с места:
   Пока не за что благодарить. Надеюсь, товариш Павленко поможет Вам в ближайшее время снять жильё. Удачи Вам и творческих успехов.
Цветаева кланяется и покидает кабинет.

30 сентября 1940 года Цветаева въехала в комнату в квартире на Покровском бульваре. Небольшая узкая комната вся заставлена неразобранным багажом. Из сундука и чемоданов устроены два ложа по стенам. Напротив окна – стол, одновременно рабочий и обеденный. Стол заставлен грязной посудой. С потолка свисает на проводе голая лампочка. Через всю комнату протянуты верёвки, на которых висит бельё, какие-то тряпки. Вторая половина дня. Цветаева в фартуке работает на уголке стола над книгой своих стихов. Мур обедает за этим же столом. Он прекрасно подстрижен, ухожен, выглядит много старше своих пятнадцати лет. Мур:
   Думаете, напечатают книгу?
Цветаева, отрываясь от работы:
   Не уверена. Совсем не уверена. Но на всякий случай книга должна быть готова к публикации. Плохо то, что ограничили тремя тысячами строк, столько оставляю за бортом! Жаль!
Мур, отставляя в сторону грязную посуду:
   Вы не выделите мне денег? Мы с Митькой хотим погулять.
Цветаева – поколебавшись:
   Конечно. Деньги я дам. Я и Муля предупреждали тебя, чтобы ты был осторожнее с Митькой, а я вообще недовольна, что Вы общаетесь.
Мур – раздражённо:
   Что Вам сделал плохого Митька? Он у меня – единственный друг. Я же Вам не указываю, с кем Вам общаться.
Цветаева:
   Извини. Но всё-таки, будь осторожнее. Митька такой же «гнилой», как и его родичи. Кстати, я решила начать продавать книги, переводческих денег не хватает. Столько было расходов с переездом и с получением багажа.
Мур:
   Отвернитесь, я переоденусь.
Цветаева отворачивается к окну. Мур переодевается в парижский костюм, рубашку, повязывает галстук.
   Готово.
Цветаева поворачивается к сыну. Он стоит перед нею красивый, прекрасно одетый и обутый, высокий, благоухающий парижским одеколоном. Цветаева любуется сыном. Мур – снисходительно:
   Деньги – не забыли?
Цветаева достаёт из кармана фартука купюры, даёт Муру. Он аккуратно складывает купюры в свой красивый кожаный кошелёк и прячет его во внутреннем кармане пиджака:
   Ну, я пошёл.
   Мур, только не позднее девяти, я буду волноваться.
   А Вы не ссорьтесь с соседями. А то в прошлый раз мне даже страшно за Вас стало. Плюньте на них и на их высказывания.
Мур в знак прощания поднимает правую руку и уходит.

Конец сентября 1940 года. Покровский бульвар. Вторая половина дня. Цветаева у стола в фартуке режет соломкой груду свежей моркови. На столе на газетных листах лежит уже нарезанная морковь, свежевымытая зелень. Мур, пристроившись на краешке стола, хмуро хлебает суп. Покончив с супом, он смотрит на руки матери:
   А второе?
Цветаева, вытирая лоб тыльной стороной руки:
   Мур, возьми сам, там, на сковороде – рыба.
Мур нехотя встаёт, накладывает себе на тарелку жареную рыбу. Садится на прежнее место:
   Мама, я что-то не пойму, зачем Вы столько моркови режете?
Цветаева, не переставая резать:
   Это для Али. Я насушу зелени и моркови и пошлю ей, когда её отправят по этапу. Чует моё сердце, что скоро отправят. А куда отправят? Куда-нибудь на север, где ни фруктов, ни овощей. Вот я ей посылки буду слать, а из моркови сушеной можно чай заваривать и пить. Полезно. Не будет цинги. Страшная штука – цинга.
Мур перестаёт есть, и смотрит на мать:
   Это когда зубы выпадают?
   Да.
   Я слышал, ещё и сырой картофель помогает.
Цветаева застывает с ножом в руке:
   Правда? А картофель можно сушить?
   Не знаю.
   Как же узнать? Может, Муля знает? Надо Мулю спросить.
   Вы лучше спросите Мулю, где деньги, которые он должен за проданные вещи!
Цветаева, молча, принимается резать морковь. Мур, не дождавшись ответа, сердито принимается за рыбу. Цветаева, усмехаясь:
   Знаешь, Мур, одна барышня прислала мне почитать свои стихи – про морковь. Я очень удивилась, разве можно писать про морковь?!
   Вы мне зубы морковью не заговаривайте! Не спросите сами, я спрошу.
Цветаева болезненно морщится:
   Не надо, Мур. Если бы он мог, он бы отдал. Значит, он не может. Бог с ними, с деньгами! Я заработаю. Вспомни, сколько раз Муля нам помогал. И потом, его Аля – любит.

24 декабря 1940 года. Лубянка. Комната, в которой на небольшлм возвышении стоят три деревянных кресла с высокими спинками. Над креслами на стене портреты Дзержинского и Сталина. Места в креслах занимают трое мужчин в форме НКВД. Перед возвышением стоит Ариадна Эфрон, по бокам стража – нижние чины НКВД. Ариадну трудно узнать. Она исхудала, на измождённом лице – затравленные глаза. Мужчина в центральном кресле обращается к подсудимой:
   Оглашается приговор – восемь лет исправительно-трудовых лагерей без конфискации имущества. Увести арестованную!
Ариадну ведут к выходу.

Встреча Нового 1941 года у Е. Эфрон. В тесной комнате, загромождённой вещами, разложен у окна стол. Вокруг стола суетится, накрывая его, Елизавета Яковлевна. Стол уставлен скромными, но вкусными блюдами: холодец, два салата, винегрет, солёные огурцы, селёдка под «шубой». Дымится в глубокой тарелке варёная картошка, стоит бутылка вина. Лиля торжественно вносит на блюде жареную курицу. За столом сидит задумчивая и мрачная Цветаева, напротив – Мур. Увидев жареную курицу, Мур радостно потирает руки. Часы показывают без пятнадцати двенадцать. Тихо мурлычет радио. Лиля, взглядывая на часы:
   Всё! Давайте, проводим старый год.
Лиля разливает по бокалам вино. Немного наливает и Муру. Лиля:
   Давайте, родные мои, выпьем за уходящий год, каким бы тяжёлым он ни был. Выпьем за то, чтобы такие годы, как этот и предыдущий больше никогда не повторялись.
Все, молча, чокаются и пьют вино. Лиля:
   Угощайтесь! Кладите сами себе. Кушанья, конечно, скромные, но будем рады и этому.
Мур сосредоточенно накладывает на свою тарелку холодец, пробует:
   М-м-м! С чесночком! Тётя Лиля, Вы сами его делали?
   Сама, конечно.
Мур – смакуя, обращается к матери:
   До чего же вкусно! Вот бы Вам научиться стряпать! А то Вы вечно готовите какую-то гадость!
Лиля – сердито:
   Мур! Как ты можешь?!
Цветаева – кротко:
   Ничего, я привыкла. Здесь все свои. Он может такое ляпнуть и при посторонних. Он не со зла. Я действительно не умею готовить.
Мур – торжествующе:
   Вот видите!
Лиля поспешно прерывает его:
   Время! Вот-вот двенадцать!
Лиля, торопясь, разливает вино по бокалам. Муру:
   А ты – вообще-то не заслуживаешь!
Ну, ладно, капельку!Только потому, что Новый Год!
По радио слышно, как на Спасской башне бьют двенадцать куранты. Все, сидящие за столом, встают, чокаются:
   С Новым Годом! С Новым Годом!
Все, стоя, пьют вино, затем садятся и приступают к праздничной трапезе. Лиля выключает радио:
   Даст Бог, будет этот Новый год счастливым! Пусть все наши мечты сбудутся!
Мур – уплетая закуски,   деловито:
   Политическая обстановка в мире не самая благоприятная. Так что ждать хорошего   не приходится.
Цветаева – угрюмо:
  Мур, не каркай!
   Я не каркаю, я анализирую.
Лиля – Цветаевой:
   Маринушка, Вы едите плохо. Что с Вами? Я всё понимаю, но Вы за сегодняшний вечер не улыбнулись, ни разу. Так нельзя! Надо надеяться и не падать духом! Нельзя падать духом! Мы   им нужны сильными духом и физически бодрыми. Они от нас должны на расстоянии черпать силы.
Цветаева согласно кивает, глядя в свою тарелку. Мур, продолжая поглощать еду:
   Мамину книгу зарезали в Гослитиздате!
Лиля сокрушённо всплёскивает руками:
   Не может быть! Вы целый год готовили её!
Мур – авторитетно:
   Может! Корнелий Зелинский рецензировал. Он и зарезал.
Лиля:
   Да как же это?!
Цветаева, поднимая глаза:
   Бессовестный человек! В Голицыно сколько раз гулял со мной и Муром. Хвалил мои стихи! Соловьём разливался! Мур болел, так он приходил, газеты, и книги ему приносил. Мур его другом называл. Не понимаю! Что за двуличие! Одним словом – сволочь Зелинский!
Зина:
   Но, что же он написал в рецензии?
Цветаева:
   Что эта сволочь написала? Написал, что я не имею что сказать людям, что поэзия моя негуманистична, лишена подлинного человеческого содержания, что поэзия моя – клиническая картина искривления и разложения человеческой души, что книга душная, больная, что стихи мои – с того света. С того света! Словно мёртвая писала! Господи, сколько глупых рецензий на мои стихи кропали за границей всякие недоумки, вроде Адамовича, но такой гадости ещё не писал никто! Словом, назвал мои стихи – формалистичными. Это мои-то стихи – формалистичные?! О, сволочь Зелинский! Пойду на площадку, покурю.
Цветаева выбирается из-за стола и выходит из комнаты. Лиля и Зина сокрушённо качают головами. Мур – вполголоса:
   Жаль, конечно, что книгу зарезали. Всё-таки, были бы деньги. Мама, хоть и не очень верила, что книгу издадут, но – надеялась. Хотя, между нами говоря, Зелинский вообще-то прав. Стихи матери тотально оторваны от жизни и ничего общего не имеют с действительностью.
Лиля – строго и холодно:
   Я надеюсь, что ты своё мнение матери не высказал? Мало у неё, что ли огорчений?!
Мур – спокойно:
   Не высказал, но я так думаю. Мама не о том, о чём надо пишет.
Лиля – с интересом:
   Мур, а о чём, по-твоему, надо писать?
Мур – солидно:
   Надо писать на современные темы, которые интересуют всех.
Зина – кротко:
   Разве для этого не существуют газеты? Ваша матушка, насколько мне известно, пишет и на современные темы. «Стихи к Чехии» разве не современная тема?
Мур задумывается на мгновение. Лиля  с упрёком:
   Мур, ты же недавно с гордостью говорил, что Пастернак назвал Марину лучшим поэтом современности!
Входит Цветаева. Лиля:
   Марина, Вам вернули рукопись книги?
Цветаева:
   Нет.
Лиля – убеждённо:
   Если они не вернули рукопись, значит не всё ещё потеряно! Подумаешь, Зелинский написал хамскую, и глупую рецензию! Он что, последняя инстанция?! Есть ведь и другие рецензенты, умные и понимающие поэзию.
Цветаева – недоверчиво:
   Вы думаете?
Лиля– с энтузиазмом:
   Если рукопись не вернули, значит ещё не всё потеряно. Просто это вопрос времени. Обязательно издадут! Вот увидите!
Цветаева по-прежнему недоверчиво:
   Вы уверены? А вот Мур говорит, что надеяться не на что, раз Зелинский так о книге отозвался.
Мур пожимает плечами:
   Да мало ли что я говорю! Давайте надеяться!
Лиля, наливая бокалы:
   Давайте, выпьем за это! Выпьем за скорейшее издание Вашей книги, и да сгинут все жулики от литературы вроде Зелинского!
Все чокаются и пьют. У Цветаевой светлеет лицо. Она впервые за весь вечер улыбается:
   Спасибо Вам, милые! Может быть, вы и правы. Будем ждать!

27 января 1941 года. Цветаева сидит в зашарпанной приёмной НКВД на Кузнецком мосту. Она принесла деньги Але. Люди, сидящие в приёмной, переговариваются шёпотом, оглядываясь, время от времени, на окошко в двери. Голос из окошка:
   Эфрон Ариадна!
Цветаева вскакивает и поспешно идёт к окну. Голос:
   Не принимаем! Выбыла!
Цветаева – лихорадочно:
   Как выбыла? Куда выбыла?
   На север, в Котлас.
   А нельзя ли точнее? Пожалуйста!
   Коми ССР, Княжий погост. Лобов!
К окошку кидается женщина из очереди. Цветаева медленно отходит от окошка. Люди в очереди сочувственно смотрят на неё.

Начало февраля 1941года. Цветаева в гостях у поэта Асеева Николая Николаевича (1889-1963). Обставленная прекрасной мебелью под дуб гостиная. Посередине большой овальный стол, накрытый белой крахмальной скатертью, на скатерти – прекрасный фарфор, столовое серебро, хрустальные графины с винами и водкой, уже наполовину опустошённые, хрустальные бокалы. Вокруг стола много гостей, все пьют, едят, громко разговаривают, поскольку все уже хорошо навеселе. Во главе стола – хозяин, раскрасневшийся от выпитого, в сером элегантном костюме, в сером галстухе бабочкой на белоснежной накрахмаленной рубашке. Через несколько человек от него сидит Цветаева, как всегда скромно одетая в серое платье, седая, строгая и задумчивая. Её рука, украшенная серебряными кольцами и браслетами, машинально гладит резьбу хрустального бокала, наполненного красным вином. Асеев, перекрикивая голоса развеселившихся гостей:
   Марина Ивановна, Вы совсем не пьёте! Ай-ай-ай! Это же прекрасное грузинское вино! Мне недавно привезли ящик прямо из Грузии мои грузинские друзья. Пейте, дорогая! Такого вина Вы даже в лучших ресторанах Москвы не сыщите!
Цветаева   со смешком:
   Я по ресторанам не хожу! Денег на рестораны нет. А вино действительно отменное. Его надо пить маленькими глоточками.
Асеев – шутливо грозя Цветаевой пальцем:
   А Вы, дорогая, гурманка! Вас приятно угощать. Вы толк в яствах понимаете.
Цветаева пожимает плечами:
   Я ведь знавала и лучшие времена! Не всегда же я была нищей.
Вокруг Цветаевой смолкают голоса гостей. Все начинают прислушиваться к тому, что она говорит. Асеев – озабоченно:
   Да, да, я слышал, что Вы в тяжёлом материальном положении. Вашу книгу Гослитиздат отклонил, кажется?
Цветаева – со смешком:
   Не   кажется, а отклонил. Корнелий Зелинский постарался.
Асеев:
   А, Корнелий? Вы знаете, как его за глаза зовут?   Корнелий Поллюцианович Вазелинский.
Все за столом разражаются хохотом. Цветаева тоже улыбается. Асеев:
   И знаете – за что? Всем хочет нравиться! Всех хочет обольщать! Всем льстит в лицо! А за спиной – говорит гадости о тех, кому только что пел дифирамбы. Натура такая! Не обращайте на него внимания! Не Вы первая, не Вы последняя, кого он оплевал!
Цветаева:
   Я бы и не обращала внимания, но он ведь книгу мою зарезал. Бессовестный человек! Я это говорю из будущего. Всякая рукопись – беззащитна. Я вся – рукопись. В общем, публикацию книги отложили на неопределённое время.
Асеев – загораясь:
   Но ведь у Вас громадное количество переводов! Вы, насколько я знаю, и английских, и французских, и испанских, и чешских, и грузинских поэтов переводили.
Цветаева – подхватывая:
   И болгарских поэтов, и еврейских, и польских, и даже украинских! Я вынуждена переводить, могла бы писать – своё. Да кому это нужно!
Асеев – победоносно:
   Вот видите! Это же целая книга! Давайте, издадим книгу Ваших переводов! Никакой Зелинский не придерётся! Мои грузинские друзья говорят, что Ваши переводы превосходны! Сколько у Вас, например, грузинских переводов?
Цветаева, подсчитывая:
   Три поэмы Важа Пшавелы.
Асеев:
   Замечательно! Я обожаю грузинскую поэзию! Переведите за месяц ещё что-нибудь грузинское. Вы же быстро переводите?
Цветаева:
   Что значит – быстро?! Я этого не понимаю. Я перевожу вещь не быстро, а ровно столько времени, сколько требуется для того, чтобы качественно её перевести. Можно, конечно, и быстро, но будет ли это хорошо? Я вот недавно по радио слушала интервью с Прокофьевым. Он пишет новую оперу. Так вот он сказал, что оперу нужно написать – очень быстро, потому что театр приступает к постановке уже весной. Во-первых, как это можно приступать к постановке оперы, ещё не написанной, не существующей?! Я этого не понимаю. И, во-вторых, как можно планировать творчество? Я по себе знаю, можно сидеть, не разгибая спины целый день, и – ничего! Ни строчки! А можно, между делом, выжимая рубашку, которую стираешь, к столу не присев, написать сразу четверостишие в уме. Остаётся только сесть и записать. Как можно планировать творческий процесс? Сегодня я напишу – страницу текста! А если – не напишется? И точно не напишется, если спланируешь! Это же не детали на станке точить – столько-то в смену!
Асеев:
   Но иногда издательства нас ставят в жёсткие условия, и приходится соответствовать.
Цветаева:
   Знаю. Когда я писала своего «Крысолова», журнал требовал по главе в месяц. Но разве я знала, что допишу к сроку? Разве я знала – длину главы? Разве я знала, когда она кончится? Глава всегда кончалась сама   нужным словом, нужным слогом. Но – сама кончалась! Планирование в творчестве неуместно и невозможно.
Кто-то из гостей:
   Но Прокофьев-то планирует и выдаёт оперу к сроку.
Цветаева – грустно:
   Это какое-то балансирование между совестью и бессовестностью. Я понимаю, что так наживаются дачи и машины. Может быть, и спланированные оперы, получаются к сроку и оказываются гениальными, впрочем, время покажет. Но мне кажется, что этими словами – «напишу быстро и к сроку», которые он произносит, теряется достоинство творца. Знаете, никакая нужда не заставит меня сдать рукопись, пока я не смогу убедиться, что написала её, как надо до последней поставленной точки. А срок этой последней точки известен только Богу. Я ни одной своей вещи не начинала, без того, чтобы не попросить: Дай, Господи! Я у Бога не рифмы просила, это – моё дело, но только силы на поиск этой рифмы. И Бог мне силы – всегда подавал. Знаете, я думаю, что и Прокофьеву в последнюю минуту подаёт всё-таки   Бог!
Асеев – солидно:
  Ну, насчёт Бога я не знаю. То есть, я хочу сказать, что в Бога мы не верим. Человек! Вся сила – в нём! В его творческих способностях! Человек – могуч! Его возможности безграничны! Стоит только взглянуть на товарища Сталина, чтобы это понять! Человек, это звучит гордо! У нас   более современный взгляд на природу творчества. Не правда ли, товарищи?!
Все, сидящие за столом, дружно поддерживают Асеева. Цветаева понимающе усмехается. Асеев:
   А книгу переводов надо подготовить! И подготовить быстро, дорогая Вы моя, Марина Ивановна! Не тяните! В Ваших же интересах!

Середина апреля 1941 года. Цветаева, Тарасенковы, Вильмонты в гостях у переводчицы Н. Г. Яковлевой в Телеграфном переулке. Комната, в которой живёт Яковлева. Стены оклеены зелёными обоями, старинная мебель красного дерева, на книжных полках книги на французском языке в кожаных переплётах. Цветаева стоит у книжных полок, любовно водя пальцем по переплётам. Остальные гости сидят на диване перед низким столом, уставленным чашками с чаем и вазочками с вареньем и печеньем. Яковлева   Цветаевой:
   А где Мур?
Цветаева – рассеянно:
   Ушёл гулять со своим другом. Какие у Вас хорошие книги!
Яковлева:
   Ещё от родителей достались. Здесь старые издания. На них Тарасёнков всё зубы точит.
Тарасёнков радостно кивает головой: «Мол, точу!». Яковлева:
   Жаль, что нет Мура. Сейчас придёт Арсений Тарковский, молодой поэт. Очень талантливый!
Звонок в дверь. Яковлева:
   Лёгок   на помине!
Она выходит из комнаты, и через минуту вводит молодого красивого человека лет тридцати трёх, который делает общий поклон:
   А мы только что о Вас говорили. Ну, Вы со всеми знакомы, кроме…Марина Ивановна – это тот самый молодой поэт, о котором я только что говорила – Арсений Тарковский. А это – Вы уже догадались?
Тарковский, просияв, целует протянутую Цветаевой руку:
  Я – Ваш верный поклонник. Читаю и люблю!
Лицо Цветаевой вспыхивает и становится прекрасным:
   Правда? А я Ваших стихов   не знаю. Почитаете нам сегодня?
Тарковский кивает головой. Цветаева садится на диван с краю. Тарковский остаётся у книжных полок. Полузакрыв глаза, он читает:
Стол накрыт на шестерых –
Розы да хрусталь…
А среди гостей моих   
Горе да печаль…

Покровский бульвар. Глубокая ночь. Спит на своём пружинном матраце Мур. Цветаева сидит у стола, пишет в тетрадь.
Цветаева поднимается, гасит свет, выходит в коридор к телефону, набирает номер. Сонный испуганный голос Тарковского в трубке:
   Слушаю! Говорите!
Цветаева – тихо:
   Арсений, это Цветаева.
Голос Тарковского выдаёт крайнюю степень растерянности:
   Марина Ивановна? Что случилось?
   Случились стихи! Вот что! Я сейчас приду к Вашему дому. Выходите, я прочту Вам мои стихи. Они – для Вас! Погуляем по утренней Москве, встретим рассвет.
Жалобный голос в трубке:
   Марина Ивановна, не надо приходить, сейчас три часа ночи.
   Какая разница, который час! Вы же – поэт! Случились стихи – для Вас стихи! – я должна Вам их прочесть. Я хочу Вас видеть. Немедленно!
В голосе Тарковского паника:
   Марина Ивановна, а это не может подождать до утра? Прочтите мне их по телефону.
Цветаева   возмущённо:
   Стихи – по телефону?! Вы с ума сошли! Вы же поэт! Неужели Вы не понимаете, что нельзя по телефону – стихи!
Тарковский:
   Но моя жена…
Цветаева резко обрывает Тарковского:
   Ваша жена?! Почему – жена?! Какое мне дело до Вашей жены?! Пусть спит! Я – Вас хочу видеть! Я выхожу.
В трубке что-то жалобно пискает. Цветаева кладёт трубку на рычаг, накидывает на плечи пальто, выскальзывает за дверь и закрывает на ключ.

Начало мая 1941 года. Книжный базар в Доме литераторов. Толпы народа передвигаются вдоль прилавков и витрин. Цветаева с Муром рассматривают книги. Мур с горящими глазами осторожно берёт их в руки, жадно перелистывает, нюхает переплёты:
 Мама, сколько прекрасных книг! Как жаль, что у нас так мало денег! Я бы всё тут купил!
Цветаева:
   Мне тоже жаль! Не переживай, у тебя ведь есть доступ в библиотеку.
Мур:
   Выучусь, начну работать, буду покупать книги, какие хочу! У меня будет лучшая библиотека в Москве, как у Тарасенкова. Вот увидите!
Цветаева:
   Не сомневаюсь! В этом, ты весь – в меня.
Навстречу идёт Тарковский с женой. Цветаева присматривается, поднимает лорнет к глазам, радостно улыбается и кланяется. Тарковский скользит взглядом по Цветаевой и Муру, отворачивает лицо, не отвечает на приветствие, увлекает за собою жену, ускоряет шаг. Цветаева опускает лорнет, её лицо мгновенно меняется. Из радостного и лучезарного, оно становится гневным:
   О, чёрт! – громко восклицает она. – Вот скотина! И это – поэт?! Это – чёрт знает что!
Мур в изумлении глядит на мать:
   Марина Ивановна, что с Вами?
Цветаева хватает Мура за локоть:
   Идём отсюда! Я больше не хочу здесь быть!
Мур освобождает свой локоть:
   Да что это с Вами?! Вас словно подменили! С Вами – всё в порядке? Я не хочу уходить, я ещё и четверти витрин не просмотрел.
   Чёрт с тобой! Оставайся! Я пошла!
Цветаева направляется к выходу. Мур пристально смотрит ей вслед:
   С ума, что ли сошла?!
У выхода Цветаева сталкивается с Тарасенковым и Белкиной. Белкина:
   Марина Ивановна, Вы куда? Вы уже всё посмотрели? А мы только что пришли. Идёмте с нами.
Цветаева   гневно:
   Он со мной не поздоровался! Он, меня увидев, отвернулся! Потому что он, видите ли, с женой! Его жена, видите ли, ревнует! К кому?! Ко мне! К поэту! Да мне ничего от него не нужно, только душу! Одну только душу и общение! Отвернулся, будто и не знаком со мной!
Белкина – растерянно:
   Кто не поздоровался? Кто отвернулся?
Тарасенков:
   Марина Ивановна, успокойтесь, он не со зла. Может, он просто Вас не заметил.
Цветаева – гневно:
   Не защищайте его! Прекрасно заметил! У мужчин вообще нет души! Бездушные существа!
Махнув рукой, Цветаева удаляется. Белкина – изумлённо:
   Что это с ней? О ком это она?
Тарасенков, обнимая жену за плечи:
   Тарковский. Кажется, Марина Ивановна им увлеклась.
Белкина – не веря:
   Но он же моложе её лет на пятнадцать!
Тарасенков:
   Помнишь, она говорила, что в любви пол и возраст – не при чём. Держу пари, что уже есть новые стихи. Надо бы у неё спросить. Не может быть, чтобы не было!

Начало июня 1941 года. Покровский бульвар. Утро. Цветаева, пристроившись у края стола, что-то переводит. Стол, как всегда загромождён, но на этот раз книгами, какими-то тетрадями. Стук в дверь, после которого голос соседки:
   К телефону!
Цветаева, отложив ручку, выходит в коридор и идёт к телефону. Голос в трубке:
   Марина Ивановна?
   Да.
   С Вами говорит Анна Ахматова. Мне сказал Борис Леонидович, что Вы хотели бы со мною встретиться. Я приехала из Петербурга специально, чтоб увидеться с Вами. Я недолго буду в Москве; должна скоро возвращаться. (Пауза)
Цветаева   сдержанно:
   Спасибо, что Вы приехали и позвонили. Очень хочу с Вами встретиться, но только не у меня. Я жильё снимаю, у меня неуютно, Соседи сволочи, мне совестно Вас у себя принимать. Могли бы мы встретиться где-нибудь в другом месте.
Ахматова – с готовностью:
Разумеется. Я остановилась у своих друзей Ардовых. Я объясню Вам, как ко мне приехать.
Цветаева:
   Анна Андреевна, только Вы так объясните, чтобы я не ехала ни на такси, ни автобусом, ни троллейбусом. Я их не выношу. Я либо пешком хожу, либо на метро. Могу ещё трамваем.
Ахматова:
   Я поняла. Запоминайте…

7 июня 1941 года. Квартира Ардовых на Большой Ордынке. Виктор Ефимович Ардов, писатель принимает у себя Анну Ахматову. Комната в квартире Ардовых, отведённая Ахматовой. Около двенадцати дня. Ахматова, в строгом чёрном платье с небольшим декольте, на шее жемчужные бусы сидит на диване. Виктор Ефимович взволнованно ходит из угла в угол.
   Мы с женой Вам мешать не будем, не беспокойтесь. Только познакомимся. Вообще – грандиозно! В нашем доме встречаются два великих поэта!
Ахматова – небрежно:
   Не преувеличивайте! Столько пафоса! Не надо! Просто встретимся поговорить. Мы с Цветаевой заочно давно знакомы, но никогда не встречались лично. Как-то не получилось. Она мне стихи посвящала. Как-то даже в революцию прислала письмо. Тогда слух прошёл, что я умерла. А слух был ложным. Она в том письме так радовалась, что я жива. Было очень трогательно.   (С гордостью) – Она ведь в молодости была влюблена в меня! Да, да! В меня тогда многие были влюблены! И женщины, и мужчины! Господи, куда всё девается   и молодость, и красота, и слава?!
Виктор Ефимович – сердито:
   Вы, Анна Андреевна, впадаете в другую крайность. Если я впал в пафос, то Вы – прибедняетесь. Всё при Вас, и красота, и молодость, и слава. Такие, как Вы, вообще не стареют, красоту не теряют! А слава, сами знаете – ветреная дама! Побегает – и вернётся!
Ахматова грозит Ардову пальцем:
   Льстец! Дамский угодник! Умеете сладкими речами ублажить! Как всегда – опасен!
Звонок в дверь. Ардов меняется в лице:
   Она!
Виктор Ефимович идёт открывать. За дверью – Цветаева в летнем ситцевом платье, с коралловыми бусами на шее, руки, как всегда в серебряных браслетах и кольцах. Она близоруко щурит глаза:
   Здравствуйте! Я сюда попала? Я Цветаева.
Виктор Ефимович делает широкий приглашающий жест. Цветаева входит.

На диване лицом друг к другу сидят Цветаева и Ахматова. Хозяин вышел и прикрыл за собою дверь, чтобы гостьи могли без помех общаться друг с другом. На столе в красивых чашках дымится ароматный чай. Цветаева:
   Вы меня простите, что я так холодно разговаривала с Вами по телефону. Но есть две причины. Одна – я терпеть не могу разговаривать по телефону. Просто, не умею. Разговаривать по телефону – так противоестественно. Лица собеседника, его реакции – не видишь. И вторую причину Вы поймёте ещё лучше. С некоторых пор мне всё время кажется, что мои телефонные разговоры прослушиваются.
Ахматова слегка наклоняется к Цветаевой – заговорщицки:
   Вам не кажется! Они наверняка прослушиваются, так же, как и мои.

Ардов подходит к закрытой двери. У него в руках поднос, уставленный тарелками. Он прислушивается. Из-за двери раздается мерное бормотание. Там читают стихи. Ардов тихо стучит в дверь. Бормотание обрывается. Голос Ахматовой:
   Войдите!
Ардов входит с подносом. Цветаева стоит у открытого окна и курит. Ахматова величественно сидит на диване. Ардов:
   Покушайте, пожалуйста! Уже пятый час пошёл, как Вы начали разговаривать.
Ахматова:
   Разве? А мы и не заметили, как время летит. А обед очень кстати, спасибо. Мы с Мариной Ивановной решили вместе вечером пойти в театр. А Вы разве с нами не пообедаете?
   Нет, нет, мы с женой не хотим мешать. Наслаждайтесь друг другом. Не думайте о нас.
Ардов выходит и плотно прикрывает за собою дверь. Ахматова:
   Замечательные люди! Я в Москве всегда у них останавливаюсь, живу подолгу. Они мне, как родные. У меня в Москве много друзей. Кстати, завтра мы с Вами пойдём к Харджиевым. Они в Марьиной роще живут. Тоже замечательные люди! А послезавтра я – в Петербург! Никак не могу привыкнуть называть его иначе, а надо! Вокруг столько чужих ушей! Мигом донесут! Только у друзей по-старому и называю. Давайте-ка, поедим, чем Бог послал, и продолжим.

Вечер того же дня. Цветаева и Ахматова медленно идут по Тверской улице по направлению к Камергерскому переулку, намереваясь попасть во МХАТ на спектакль. Ахматова:
   Понятия не имею, что там сегодня дают. Если повезет, будет Чехов. Не повезёт, будет что-нибудь советское. На советское – не пойдём?
Цветаева – решительно:
   Не пойдём! Лучше по Москве погуляем.
Ахматова быстро оглядывается:
   Марина Ивановна, Вы можете прямо сейчас закурить?
Цветаева – удивлённо:
   Прямо сейчас? Могу. А зачем прямо сейчас?
Ахматова – тихо:
   Чтобы иметь повод остановиться и немного постоять. Можете?
Цветаева вынимает из сумочки папиросы и спички, останавливается и начинает прикуривать. Ахматова стоит перед Цветаевой, таким образом, словно защищая от ветра, чтобы она могла прикурить. При этом Ахматова получает возможность наблюдать улицу в том направлении, откуда они шли. Метрах в десяти от Ахматовой и Цветаевой останавливаются двое мужчин. Они поворачиваются лицом друг к другу и о чём-то говорят, временами поглядывая в сторону Ахматовой и Цветаевой. Цветаева:
   Кто там?
Ахматова:
   Сыщики. Идут за нами, собаки, от самого дома Ардовых. Вот интересно, за кем они следят, за мной или за Вами?
Цветаева:
   Пожалуйста, не оскорбляйте собак! Собаки   достойные существа. Интересно – за кем следят? Но шансы-то у нас равны, не так ли?
Ахматова, подумав:
   Равны! Интересно, а в театр они за нами тоже пойдут?
Цветаева, отряхая пепел на тротуар:
   Нет, в театр не пойдут. Зачем им театр?! У них мозгов нет, одни инстинкты. Будут ждать у выхода.
Ахматова   воодушевлённо:
   Если попадём в театр, если там будут знакомые актёры, они нас выведут через служебный выход. Оставим – мерзавцев   с носом!
Цветаева, усмехаясь:
   Отличная идея! Выслеживать, вынюхивать – какая гадость!

Утро 10 июня 1941 года. Покровский бульвар. Комната Цветаевой. Перед Цветаевой стоит хозяйка квартиры, комнату в которой снимает Цветаева. Хозяйке лет под пятьдесят:
   На Вас постоянно жалуются соседи, что Вы им мешаете на кухне. Вешаете своё мокрое бельё над их кастрюлями, берёте их соль, занимаете их кухонный стол, постоянно скандалите. Как бы там ни было, я прошу комнату освободить. Даю Вам три месяца, чтобы Вы подыскали себе другое жильё.
Цветаева:
   Это не я мешаю им жить, а они – мне. Это не я скандалю, а они. Они меня постоянно на эти скандалы провоцируют. В конце концов, они такие же жильцы, как и я. У них нет никакого преимущества передо мною. А они хотят, чтобы я на кухне не готовила, не занимала плиту. Я ведь имею право!
Хозяйка:
   Я всех выселяю, не только Вас. Через три месяца мне нужна квартира пустая от жильцов. Так что, начинайте с сегодняшнего дня искать себе что-нибудь подходящее. Всего Вам доброго!
Цветаева   хмуро:
   И Вам   всего!

Субботний вечер 21 июня 1941 года. В гостях у Яковлевой в Телеграфном переулке около десяти человек – мужчин и женщин, в основном, переводчики. Среди гостей Цветаева. Все сидят за овальным столом. Яковлева   в длинном до полу синем платье из крепдешина   разливает чай в тонкие фарфоровые чашки. Цветаева сидит рядом с нею. Перед Цветаевой чашка чаю и раскрытая тетрадь. Яковлева,образщаясь к гостям:
   Сделаем маленький перерыв, выпьем чаю и продолжим. Марине Ивановне надо отдохнуть.
Цветаева отпивает чай из чашки. Одна из присутствующих дам-переводчиц – громко:
   Ваша Сонечка – прелесть! А где она сейчас?
Цветаева – взглядывая на спрашивающую даму:
   Об этом скажу в конце повести. Потерпите, пожалуйста.
Вторая дама:
   Марина Ивановна, простите меня за откровенность: Вам не кажется нескромным, что Вы пишете об обожании Вас   Сонечкой?
Цветаева – вскидывая голову   горячо:
   Не кажется! Я любви и обожания   заслуживаю! У меня в жизни этого было так мало! Почему это актёров, которые только повторяют написанные другими фразы, все обожают, а творцы этих фраз пребывают в безвестности, без любви и обожания?! Это неправильно, несправедливо! На первом месте должен быть – творец! Потом – его творение. А уж затем – исполнитель, и не просто исполнитель, а исполнитель в его высшем качестве – толкователь, интерпретатор.
Третья дама:
   Но почему на первом месте не творение? Разве оно не главнее творца? Ведь оно – результат, продукт его творческих усилий.
Цветаева – твёрдо:
   Нет. Творению я всегда предпочитаю творца. Творец, пока он жив, – возможность появления новых творений. Мы спрашиваем, творец даёт ответы. Возьмите, к примеру, Джоконду Леонардо. Джоконда – абсолют. Леонардо, нам Джоконду давший – великий вопросительный знак. Несомненно, Джоконда – ответ, но не исчерпывающий. За пределами явленного творения – целая бездна – творец, весь творческий Хаос, всё небо, все недра, всё, обрываемое земной смертью. Так творение превращается для меня в относительность: вехи к творцу. Он – главный! Постигать творения надо затем, чтобы приблизиться к пониманию огромного мира – внутреннего мира творца. Джоконда абсолютна, совершенна, истолкована, залюблена. Единственно, что можно перед Джокондой – не быть. Леонардо, Джоконду создавший мне в миллион раз интереснее.
Четвёртая дама – недоумённо:
   А как же тайна улыбки Джоконды?
Цветаева:
   Вопрос её улыбки и есть ответ её. Сущность улыбки – вопрос. Вопрос дан внепрерывности, следовательно, дана сущность улыбки, ответ её. Толковать улыбку Джоконды – учёным, художникам, поэтам и царям – бессмысленно. Дана тайна, как сущность, сущность, как, Тайна. Тайна в себе.
Первая дама, поднимая руку ко лбу:
   Что-то у меня голова кругом пошла!
Все смеются. Цветаева, опустив глаза, пьёт чай. Вторая дама – настойчиво:
   А вот возвращаясь к моему вопросу, насчёт любви. Марина Ивановна, а что такое любовь?
Все умолкают и с интересом смотрят на Цветаеву. Она медленно поднимает веки:
   Любовь? Любить, значит, видеть человека таким, каким его задумал Бог, но не осуществили родители. Любить, это видеть человека именно под божественным углом зрения. Как только этот угол зрения меняется у любящего, он начинает видеть человека таким, каким его осуществили родители. Вот тут-то любовь и испаряется из сердца любящего. Он видел – идеал, а теперь видит реальность. Нечего и говорить, что реальность идеалу проигрывает в тысячу тысяч раз. Вот и наступает разочарование. А не любить – видеть вместо человека: стул, стол. Честно говоря, давно уже любви я предпочитаю дружбу. Любовь слишком похожа на безумие. Дружба – трезвее и надёжнее.
Вторая дама:
   Ну, а если обойтись без Бога? Мы все изучали научный атеизм.
Цветаева – удивлённо:
   Как это можно обойтись без Бога, когда Он – во всём, со всеми?! Нельзя научным атеизмом отменить Бога. Это абсурд. Сколько ни отменяй, Бог всй равно – есмь!
Яковлева – поспешно:
   А не продолжить ли нам чтение Вашей повести? По-моему, все уже напились чаю.

Ночь с 21 на 22 июня 1941 года. Четыре утра. Все, кто был в гостях у Яковлевой, идут по Покровскому бульвару, провожая Цветаеву. Вторая дама:
   Господи! Какая дивная ночь! Какая тишина! И какой дивный воздух после дождя!
Цветаева – ехидно:
   Зачем же Вы призываете в свидетели Господа, если не верите в Него?!
Вторая дама – с досадой:
   Ну, как-то машинально, знаете.
Цветаева:
   Да не машинально, а инстиктивно, потому что в самом дальнем уголке Вашей души Ваш инстинкт подсказывает, что Он   есть!
Первая дама:
   Да, дивная тихая ночь! И подумать только, что где-то идёт война!
Цветаева:
   Да, где-то – война. Этот Гитлер съедает страну за страной, как только не подавится! Должен же он кем-то подавиться! Должен же кто-то его остановить!

Пять часов утра. Цветаева входит в свою комнату. Сладко спит Мур. Цветаева накрывает сбившейся простынёй голые ноги сына. Крестит его. Не раздеваясь, ложится на своё спальное место, и мгновенно засыпает.

Восемь утра 22 июня 1941 года. Покровский бульвар. Цветаева уже встала. Мур продолжает спать. Цветаева берёт кошёлку, кошелёк с деньгами. Мур приподнимаетголову от подушки:
   Вы давно пришли?
Цветаева:
   В пятом часу. Спи.
Мур, зевая:
   Куда Вы:
   В лавку. Что-нибудь куплю на завтрак.
Голова Мура падает на подушку.

Десять минут спустя. Цветаева идёт по Покровскому бульвару. Из открытого окна дома, мимо которого проходит Цветаева, громко раздаётся суровый и трагический голос Левитана:
   Говорят все радиостанции Советского Союза! Внезапно и вероломно, без объяления войны на нас напала фашистская Германия. Идут бои…
Цветаева останавливается, слушая. Резко поворачивает назад и почти бежит к дому, где живёт.

Лубянка. Утро 6 июля 1941 года. Та же комната с теми же креслами, где выслушала приговор «тройки» Ариадна Эфрон. В креслах – судьи. Перед судьями Эфрон. Он выглядит почти стариком: волосы совершенно седые, худоба, усталое, измождённое лицо, глаза смотрят в пол. Главный судья «тройки» выносит приговор:
   Именем Советского Союза   французского шпиона Эфрона Сергея Яковлевича приговорить к высшей мере наказания – к расстрелу!
Эфрон поднимает тяжёлые веки. В огромных серо-голубых глазах – недоумение.

22 июня 1941 года. Улица Воровского, бывшая Поварская, особняк Сологуба, в котором когда-то работала Цветаева. Два часа дня. В большоя зале собрались на митинг писатели. Среди них   Цветаева. Она очень взволнована. На подиуме – кафедра, за кафедрой – Эренбург:
   Дорогие товарищи! На нашу любимую родину напал враг! На западной границе нашего государства идут тяжёлые бои. Все, товарищи, кто может носить оружие   на борьбу с врагом!
Цветаева – рядом стоящему поэту и переводчику Кочеткову Александру Сергеевичу:
   Господин Кочетков, то есть, я хотела сказать, товарищ Кочетков, что же делать! Вы – знаете, что делать?! Что теперь будет?!
   (С кафедры) …наша любимая социалистическая родина…
Кочетков:
   Если немцы подойдут близко к Москве, надо будет уехать куда-нибудь подальше, в Ашхабад, или в Томск.
   (С кафедры) …главнокомандующий товариш Сталин…
Цветаева – с ужасом:
   Он может подойти близко к Москве? Его пустят?
   (С кафедры) …встанем все, как один…
Кочетков – мрачно:
   А Вы посмотрите на карту! Посмотрите, как быстро он передвигается по нашей стране! Конечно, он идёт на Москву! Надо эвакуироваться. Вот-вот начнут Москву бомбить.
   (С кафедры)…не пустим врага…
Цветаева:
   Вы так думаете, Александр Сергеевич? Будут бомбить?!
   Будут! Вы же видели кинохронику, как он лупит бомбами по Лондону? А по Москве, тем более, будет лупить!
Цветаева крестится:
   Оборони, Господи! Так что, уезжать?
Кочетков – авторитетно:
   Уезжать, как можно скорее. Скоро всех писателей будут эвакуировать в восточном направлении. А пока ещё окончательно всё не определилось, поедемте со мной. Я повезу жену и тёщу в Пески, где мы обычно отдыхаем с Верой Меркурьевой. Вы ведь с нею знакомы. Хотите с нами? Там будет спокойнее.
   Когда Вы едете?
   Ещё не знаю точно. Посмотрим по обстановке. Я Вас о дне отъезда оповещу.
Цветаева кивает.
(С кафедры)   Родина-мать призывает своих сыновей и дочерей…

7 июля 1941 года. Цветаева идёт по Москве. Москва неузнаваема. Стёкла окон заклеены крест-накрест полосками бумаги. У витрин магазинов лежат груды мешков с землёй и песком. На крыши высоких домов рабочие поднимают ящики с ёлками и кустами, для маскировки. Разбирают деревянные заборы. На бульварах вырубают столетние деревья, ставят палатки для бойцов ПВО, зенитки, привязывают аэростаты. Через город идут отряды красноармейцев, запылённых, уставших, со скатками шинелей за плечами. Красноармейцы поют, отбивая шаг по мостовой: «Москва моя, страна моя, ты самая любимая…». Женщины на тротуарах останавливаются, глядят на красноармейцев, вытирают глаза платками, исподтишка крестят их. Останавливается и Цветаева, когда мимо неё идёт отряд, и тоже крестит их исподтишка. Иногда Цветаева, поднимая глаза, видит на дверях прикреплённые листы бумаги с печатными буквами: «Все ушли на фронт».

Цветаева входит в редакцию журнала «Интернациональная литература». Здесь обычно печатают её переводы. Редакция пуста. Пустуют столы. За одним из них сидит молодой человек лет 20-ти. Увидев его, Цветаева спрашивает:
   А где сотрудники?
Молодой человек:
   Я сотрудник, курьер.
   А где остальные?
   А остальные – кто где. Кого-то призвали. Кто-то ушёл в ополчение. Кто-то эвакуируется.
   А Вы?
   И я на днях буду призван. Жду повестку. Вам вообще-то – кого?
   Не знаю. Теперь не знаю. Я переводы принесла.
Юноша снисходительно улыбается:
   Кому сейчас нужны переводы?! Журнал закрылся. Не до журналов! Всё! Вот я повестку получу, сдам ключи и вывешу на дверях бумагу – «Все ушли на фронт». Так-то! А Вы, гражданка, почему не эвакуируетесь?
   Я ещё не решилась. Может, лучше остаться?
   Не знаю. Я – на фронт.
Цветаева ласково глядит на юношу:
   Возвращайтесь живым! И с победой!
Юноша шутливо козыряет:
   Есть!

12 июля 1941 года. Станция Пески по Казанской железной дороге. Из вагона только что прибывшего из Москвы поезда высаживаются Цветаева с Муром, Кочетков с женой и старушкой тёщей. Выгружают багаж. Мур озирается:
   Тьфу. Ну, и жарища! А где носильщики?
Кочетков подхватывает свои вещи:
   Какие носильщики?! Это деревня.
Цветаева   умиротворённо:
   Тишина. Воздух-то, какой! Нет, хорошо, что мы приехали. В Москве столько суеты и паники, что просто страшно. Мур, слышишь, птицы поют. Благодать!
Мур, что-то ворча себе под нос, поднимает два тяжёлых чемодана и идёт за Кочетковым.

Утро в деревне Старки, где остановилась в избе, которую снимает на лето, Вера Меркурьева, Цветаева с Муром. Во дворике стоит Меркурьева, несмотря на жару, в стёганой жилетке поверх платья, в платке, в кирзовых сапогах, щиплет лучину на самовар. Цветаева, сидя на крылечке, чистит картошку и бросает её в ведро с водой. Меркурьева, посматривая в сторону доброго десятка кошек, расположившихся в траве и греющихся на утреннем солнышке:
   Ума не приложу, что с ними делать, когда придётся уезжать. Оставить их, они погибнут. Они так ко мне привязаны! А везти их с собою, как? Одну, ещё как-никак, но всех?! Физически невозможно. Голос Мура:
   Отравить!

Потягиваясь, выходит из избы Мур. Хмуро глядит на поросший утиной травкой, двор, на кошек:
   Отравить, и дело с концом! Так будет гуманнее, чем бросать их на произвол судьбы. Я к Кочеткову. Он обещал показать место для купания.
Цветаева   Меркурьевой:
   Он шутит. Мур, не надо в воду, ты же не умеешь плавать. Погоди, я дочищу картошку и пойду с тобой.
Мур – раздражённо:
   Не надо! Я же не маленький! Если я не полезу в воду, как же я научусь плавать?! И потом, со мной будет Кочетков. Он меня научит. Он обещал.
Мур сбегает по крылечку и выходит за калитку. Цветаева провожает его тревожным взглядом:
   Вот, Вера, растишь, растишь, а потом   становишься   не нужен никому. Может быть, даже в тягость становишься! Как это грустно!
Меркурьева:
   Ничего не поделаешь. Это жизнь! Нельзя же шестнадцатилетнего парня за ручку водить.
Цветаева – сокрушённо:
   Девицу какую-то себе завёл, старше себя, наверное, огни и воды, и медные трубы прошла. Малокультурна, не начитанна, разве я такую девушку хотела бы для него?!
Меркурьева – философски:
   Ну, что из того, что старше, рано или поздно…
Цветаева – строго:
   Нет, я на это смотрю иначе. Чем позже, тем лучше. Я вовсе не хочу, чтобы мой сын был развращён смолоду. Я хочу, чтобы он сохранил свою физическую и душевную чистоту. Но так трудно влиять на него. Кругом соблазны: доступные девушки, легкомысленные друзья, улица. Так трудно! Мне всё время кажется, что я со своими советами, запретами только мешаю ему.
Возвращается Мур, недовольный и даже злой. Цветаева:
   Что-нибудь случилось?
Мур – зло:
   Случилось! Кочетков рано утром уехал в Москву. Жену и тёщу привёз, а сам – уехал. У него, видите ли, какие-то неотложные дела в Москве! Он просто обманул меня!
Цветаева пытается успокоить Мура:
   Он приедет. Устроит свои дела и приедет.
Мур – мрачно:
   Что я тут один в деревне буду делать?! С Кочетковым можно было бы хоть поговорить, сходить куда-нибудь. Митька – в Москве, Валя – в Москве, только я один, как дурак, в деревне. Зачем я Вас послушался! Надо было остаться!
Мур уходит в избу. Цветаева сидит возле ведра с картофелем, на её глаза навёртываются слёзы:
   Слышали, Вера, ему не с кем поговорить! Я и Вы – не в счёт! Можно говорить с чужим Кочетковым, с чужой Валей, с чужим Митькой, а с родной матерью – не о чем!
Меркурьева – осторожно:
   Переходный возраст! В этом возрасте они все такие. А Вы – ревнуете его к друзьям! Всё равно, ничего не изменить! Надо его друзей принимать такими, какие они есть.
Цветаева – удивлённо:
  Я ревную?! Ничего подобного!   (Подумав)   Ну, да, ревную! Немного. Но ведь я в него столько труда и сил вложила! Он весь   в меня! Такой же своенравный. Очень боюсь за него! Через два года он достигнет призывного возраста. А если к этому времени война не кончится?! Да я умру, если с ним что-то случится! Ужасно боюсь бомбёжек! Боюсь газов! Боюсь, что Мура «мобилизуют» на какие-нибудь опасные работы! Боюсь, а вдруг бомба упадёт на наш дом. Я поэтому к Вам и приехала. Если будут бомбить, то мы, по крайней мере, далеко. Не будут же немцы бомбить деревни. Как Вы думаете?
Из избы вылетает в гневе Мур:
   Здесь даже радио нет! Чёрт! Чёрт! Чёрт! Как я буду следить за событиями?!
Вера – спокойно:
  У Кочеткова в избе есть радио.
Мур, сверкнув на мать глазами, сбегает по ступеням крыльца, пересекает двор, и исчезает за калиткой. Вера:
   К Кочетковым побежал. Да не переживайте Вы так, Марина Ивановна!

Ночь с 21 на 22 июля. Все обитатели дач в Песках высыпали во двор. Все глядят в сторону Москвы. Небо в той стороне, где находится Москва, озарено зловещим багровым заревом. Меркурьева, кутаясь в платок:
   Это началась бомбёжка Москвы. Господи, помоги!
Цветаева огромными, неподвижными глазами глядит в сторону багрового неба, крестится, шепчет:
   Какой ужас! Господи, помоги! Не допусти Москве погибнуть!
Меркурьева уходит в дом:
   Не могу на это смотреть!
Мур – возбуждённо   матери:
   Надо ехать в Москву, и завтра же! Надо что-то делать! Надо что-то решать! Если Вы не поедете завтра, я поеду один. Мне надоело сидеть в этой дыре и ничего не делать! Надоело слушать разговоры выживших из ума старух о кошках! Надоела эта тоска и скука, дожди, и бесконечные каши с чёрным хлебом! Здесь питаться нормально нельзя, ничего нет! Я хочу видеть моих друзей! Мне осточертели Ваше бездействие и беспомощность! Надо ехать в Москву! Если будет эвакуация на восток, то надо быстро действовать, а не сидеть в деревне и ныть. Я иду собирать вещи.
Мур уходит в дом. Цветаева вытаскивает из кармана юбки папиросы и спички, и нервно закуривает.

25 июля 1941 года. Ночь. Покровский бульвар. Воют сирены. В чёрном небе то и дело перекрещиваются лучи прожекторов, нащупывая вражеские самолёты. Над Москвою зарево пожаров. На крыше дома – Мур, другие подростки и женщины. Они вооружены железными щипцами для угля. По периметру крыши стоят вёдра с водой и песком. Мур возбуждён и собран. Рядом с ним, падает зажигалка. Мур хватает её щипцами и бежит к ведру с водой. Опускает зажигалку в воду. Зажигалка, шипя, гаснет. Мур удовлетворённо оглядывается. По крыше мечутся подростки и женщины, подбирая падающие зажигалки.

26 июля 1941 года. Двор Союза писателей на Воровского (Поварской) забит возбуждёнными людьми. Они, стоя группами, переговариваются. Между группами писателей ходит неприкаянная Цветаева с бледным испуганным лицом. Никто не обращает на неё внимания. Куда-то бежит Кочетков, наталкивается на Цветаеву, та вцепляется в рукав его рубашки:
   Александр Сергеевич, говорят, что завтра идёт второй эшелон с писателями в Казань. Послезавтра уплывает пароход в Чистополь. Нельзя ли как-то попасть на поезд или на пароход?
Кочетков, мягко высвобождая свой рукав:
   Что Вы, Марина Ивановна, на них списки давно составлены. Билеты распределены. Никак невозможно.
   Значит, пока мы сидели в деревне, здесь составляли списки?! Что же делать?! Что делать?! Я боюсь за Мура! Каждую ночь под бомбёжками он лезет на крышу тушить зажигалки. Он может упасть с крыши! На дом может упасть бомба! Я боюсь! Я днём с Машей Белкиной попала под бомбёжку. Я чуть с ума не сошла! Что же делать?! Как уехать?! А может быть не надо ехать?! Может быть, не надо эвакуироваться?! Что Вы скажете?
Кочетков:
   Положение серьёзное. Надо ехать. Я что-нибудь узнаю и позвоню Вам.
Кочетков исчезает. Цветаева беспомощно стоит одна среди толпы людей.

6 августа 1941 года. Покровский бульвар. Комната Цветаевой представляет собою хаос. Цветаева   в фартуке поверх платья   стоит среди разбросанных вещей, пытаясь отобрать самые необходимые. Она берёт то одно, то другое, бросает в мешок, снова вынимает, задумывается. Мур, лёжа на своём матраце с книгой в руках, молча наблюдает за действиями матери. Цветаева, вертя в руках кастрюлю:
   Мур, как ты думаешь, брать кастрюли?
Мур – хмуро:
   Вы лучше бы взяли крупу и макароны!
Цветаева:
   Мур, ты бы помог мне! Давай, составим список всего, что надо взять с собой.
Мур, не двигаясь:
   Зачем список? Берите всё. Или ничего не берите.
Цветаева   вспыхивая (на французском):
   Мур, это несправедливо! Я пытаюсь хоть что-нибудь сделать! Ты же сам говорил, что надо что-то делать. Я делаю, но ты палец о палец не ударяешь, чтобы мне помочь. Мы едем в эвакуацию. Я так решила! Так давай же подготовимся к отъезду.
Мур – тоже на французском:
   Вы так решили?! Вы меня спросили, что я хочу?! Хочу ли я в эвакуацию?! В какую-то задрипанную Елабугу! Вы не спросили! Вы решили единолично, авторитарно! А я не хочу ехать! Я хочу остаться в Москве! Понимаете, в Москве! У меня здесь друзья! Я не боюсь бомбёжек. Я уверен, что мне на голову бомба – не упадёт. Это просто паника – бежать из Москвы! Зачем Вы поддаётесь панике?
   Мур, все уезжают или уже уехали! Яковлева! Вильмонты! Белкина! Кочетков! Асеев! Тагер! Пастернак! Мур, все, кого мы знаем и кого не знаем. Почему же мы должны оставаться?! В Москве оставаться опасно. Ты знаешь это не хуже меня.
   Смешно! Прага, Париж, Москва, Елабуга! Что я буду делать в этой несчастной Елабуге? Что там будете делать Вы?
   В Елабуге тоже есть школы. Ты будешь учиться в школе. Я наймусь на работу. Буду переводить. В конце концов, я могу наняться на любую работу: мыть полы, стирать, копать картошку в колхозе. Что угодно!
Мур резко поднимается со своего ложа, принимая сидячее положение. Книга шлёпается плашмя на пол:
   Вы мне смешны с Вашими маниловскими планами! Да, смешны! Да Вы сами говорили всегда, что ничего не умеете делать, только писать стихи! Школа в Елабуге! Воображаю! Даже в Болшево, наверное, школа была в сто раз лучше! Между прочим, я встретил моего преподавателя литературы, так вот он сказал, что школы в Москве будут работать. Педагогов не отпускают ни в какую эвакуацию. Оставаясь в Москве, Вы всегда найдёте литературную работу. Уверен, что в Елабуге никакой литературной работы не будет. Вы решили! Вы пользуетесь тем, что я завишу от Вас! Господи, скорее бы кончилась моя материальная зависимость от Вас! Тогда я всё и всех пошлю к чёртовой матери!
Цветаева беспомощно смотрит на сына:
  Мур, опомнись! Что ты говоришь?!
   Говорю, что думаю! Я не хочу ехать в какую-то Татарию! Там, наверное, и приличной-то библиотеки нет. Не говоря уж об опере, театрах, выставках. Кино будут показывать в каком-нибудь сарае. Если хотите знать, я считаю, что, убегая,   а ведь мы убегаем! – я предаю Москву и собственное достоинство. Боюсь, что эта татарская антреприза дорого нам обойдётся. Я, конечно, поеду, но знайте, что я еду не по своей воле, а по чужой необходимости. И если Вам угодно знать, что взять, то я возьму книги на французском языке: Поля Валери, Расина, Готье, Верлена и Гюго. И Эдгара По – на русском. Всё остальное – на Ваше усмотрение. Тут я Вам – не советчик.
Мур демонстративно падает на своё ложе, поднимает книгу, валяющуюся на полу, и углубляется в чтение. Цветаева с силой швыряет на пол пустую кастрюлю, которую перед этим, вынула из мешка. Кастрюля со звоном катится по полу. Мур не ведёт ухом. Цветаева вынимает из кармана передника папиросы и спички, закуривает. Мур – внезапно:
   Александр Македонский – великий полководец, но зачем кастрюли ломать?!
Цветаева курит, глядя перед собою невидящими глазами. Когда она подносит папиросу ко рту, видно, как дрожат её пальцы:
   Хорошо, мы не едем.
Мур, поверх книги:
   Ну, наконец-то! Хоть одно умное решение.

7 августа 1941 года. Покровский бульвар. В комнате всё тот же разгром. Цветаева одна. Она бродит среди разбросанных мешков, вещей, чемоданов, подходит к окну, курит, временами берёт какую-нибудь из вещей и кладёт в мешок. Входит Муля:
   Марина Ивановна, можно?
Цветаева – рассеянно:
   Конечно, Муля, входите. Присаживайтесь. Вот, хоть на постель Мура. Муля осторожно присаживается:
   Что Вы решили, Марина Ивановна?
   Что решила? Сама не знаю. Вчера Мур уговорил меня не ехать. Но сегодня я всё-таки решила   ехать. Мур ещё не знает. Вот, собираю вещи. Мне страшно, Муля. Мне просто страшно оставаться. Бомбёжки приводят меня в ужас. Я боюсь за Мура. Если с ним что-нибудь случится, я этого не переживу. Вот он ушёл, а вдруг что-нибудь случится. Мне страшно.
Муля – резонно:
   Ничего с ним не может случиться. Мур осторожен, я его знаю. Марина Ивановна, не торопитесь уезжать. Надо хорошо подумать, куда ехать. Надо хорошо собраться, чтобы не в спешке, не в панике, а продумав, что надо брать. Я же вижу, в каком Вы состоянии. В таком состоянии нельзя уезжать. Я Вас прошу.
Цветаева   рассеянно:
   А как Ваши дела, Муля?
   Мои, хорошо. Спасибо. В партии меня восстановили.
   В какой партии? Ах, да! В партии.
   Работаю в райкоме – слежу за охраной фабрик.
   В райкоме? Что такое   райком?
   Районный комитет партии.
   Ну, да. Никак не привыкну к этим странным словам, этим странным сокращениям. Так Вы – не эвакуируетесь?
  Нет, и Вам не советую. Давайте, подождём.
   Давайте, подождём. Зачем ждать?
   Я же только что объяснил, надо хорошо подготовиться. И ехать не в какую-нибудь дыру, а в крупный город, где можно хорошо устроиться с жильём и работой.
  Ну, да. Конечно. Надо подождать.
   Вот и славно! Я побегу. Дел по горло.
   Бегите, Муля. Всё будет хорошо.

10 августа 1941 года. Вечер. Пароход «Александр Пирогов» плывёт, изредка подавая гудки. На палубе, на скамейке в полном одиночестве сидит тоненькая, светловолосая женщина. На её голове   толстая коса, возложенная короной на голову. Женщина курит, глядя на закат. Рядом с нею садится Цветаева, вынимает папиросы, спички и тоже закуривает. Через некоторое время Цветаева спрашивает:
   Простите, Вы кто по профессии.
  Я врач.
Цветаева – со вздохом:
   Какая Вы счастливая! У Вас такая нужная профессия. И в мирное время нужная, и на войне. Вы можете приносить пользу. А я пишу стихи. Кому теперь нужны стихи?! Кстати, меня зовут Марина Ивановна Цветаева.
   А я – Берта Горелик. По-моему, Марина Ивановна, Вы неправы. Стихи всегда нужны. И тем более, во время войны.
Цветаева усмехается:
   На войне солдаты нужны, генералы, пушки, хирурги, а стихи – зачем? Самое бесполезное существо во время войны – поэт. Ему места нет на войне.
Берта:
   А солдаты во время привала разве стихов не читают? Непременно читают. Особенно, о любви. Войне должно быть что-то противопоставлено   жизнь, любовь, поэзия. И в войне бывают передышки. И потом, а сама война? Должны быть патриотические стихи, о любви к родине, о ненависти к врагу. Нет, Вы неправы. Нужны стихи!
Цветаева:
   Вы думаете? Вы действительно так думаете? Это обнадёживает. А, может быть, Вы из жалости говорите?
   Почему же из жалости? Почему я должна жалеть Вас? Я искренне убеждена в том, что говорю. Если есть одна только война, и нет поэзии, любви, жизни, то это какая-то нечеловеческая война. Мы же не машины.
   Ну, да. А, скажите, как Вы думаете, можно будет найти работу в Елабуге? Вы когда-нибудь были в Елабуге?
   Никогда. Но думаю, что работу всегда можно найти. Например, санитаркой в госпитале. Сейчас так нужны будут санитарки.
   Санитаркой? Это я, пожалуй, смогу. Могу посуду мыть, полы. Бельё перестилать.
   Санитарка ещё и горшки выносит.
   И горшки – могу. Значит, смогу приносить пользу?
   Конечно, сможете. Вы крепкая, молодая ещё женщина. Отчего же не сможете? Очень даже сможете. И в минуты отдыха будете писать о войне, о раненых солдатах, о многом. Я уверена.
   Хорошо! Вы вселяете в меня уверенность. Я прямо оживаю. Потому что меня замучил этот вопрос – чем я буду заниматься в Елабуге? А вообще-то я хотела бы сойти в Чистополе. Говорят, что это город чуть крупнее Елабуги. Значит, там и возможностей больше. Там много писателей. А Елабуга мне как-то не внушает доверия. Право, попробую сойти в Чистополе.
   Вот и чудесно. Я тоже выхожу в Чистополе.

Чистополь. Пароход причаливает к пристани. Пассажиры, выходящие в Чистополе, волнуются. Они уже приготовили багаж к разгрузке. Цветаева подзывает Мура:
   Мур, приготовься. Мы, может быть, сойдём здесь. Сейчас пойдём за багажом.
Переброшены сходни, но никто не сходит, потому что матросы не дают. На борт поднимается поэт Обрадович. Толпа, притихнув, ждёт. Обрадович, вскинув руку:
   Товарищи! Здесь сходят только те члены Союза, чьи семьи уже живут в Чистополе. А те, у кого нет направления в Чистополь, кто не член Союза, а также жёны писателей следуют дальше, в Елабугу, потому что Чистополь переполнен эвакуированными писателями и членами их семейств, и поселиться   негде. Нет свободных домов. Те, кто плывёт в Елабугу,   внимание! В Горьком вас пересадят на пароход «Советская Чувашия» и поплывёте дальше. Так что, товарищи пассажиры, при выходе предъявляйте направления в Чистополь и – добро пожаловать!
Цветаева мрачнеет, отходит от взволнованной толпы, приготовившейся к высадке, закуривает. Мур – высокомерно:
   Так я и знал!
Он отходит от матери.
17 августа 1941 года. Середина дня. Цветаева сидит одна на палубной скамье, как всегда с папиросой. Лицо Цветаевой мрачно. Озабоченно сдвинуты брови, на лбу между бровями две поперечные складки. Сзади к ней приближается молодая яркая брюнетка с красивым лицом еврейского типа. Брюнетка:
   Марина Ивановна?
Цветаева оборачивается на незнакомый голос:
   Да. Что Вам угодно?
Брюнетка обходит скамью:
   Позвольте посидеть с Вами?
Цветаева – вежливо, но слегка недовольно, потому что женщина прервала её размышления:
   Окажите мне честь, присядьте.
Брюнетка садится, не сводя глаз с Цветаевой:
   Это Вы оказываете мне честь! Вы – Цветаева Марина Ивановна, я знаю и люблю Ваши стихи, и давно мечтала познакомиться с Вами.
Лицо Цветаевой слегка розовеет от удовольствия. Женщина:
   А я Флора Моисеевна Лейтес, можно просто – Флора. Я жена писателя Лейтеса. Эвакуировалась ещё в июне в Чистополь. Работаю в детском интернате. Вот сейчас плыву в Берсут, там летние детские лагеря. Пора детей перевозить в город, скоро сентябрь.
Цветаева заметно оживляется:
   Вы живёте в Чистополе? Как там?
   Привыкли. Все наши – там. Я имею в виду писателей. Все устроились. Город, конечно, не великий, окраины больше похожи на деревню, но ничего, жить можно.
   А меня отправили с сыном в Елабугу. Я хотела в Чистополе сойти, но не дали. Только с направлениями от Литфонда.
   Этому можно помочь! Что Вы будете делать в Елабуге?! По-моему, это такая дыра! Да и наших там совсем мало. Не огорчайтесь, Марина Ивановна. Я выхожу здесь. Когда я вернусь в Чистополь, я похлопочу о Вашей прописке. Поговорю с Асеевым, с другими членами Союза. Думаю, они не откажут. Как только будет известен результат, я дам Вам телеграмму. Или Вы мне телеграфируйте. Я дам Вам мой адрес.
Флора вынимает блокнот и карандаш, и записывает адрес. Пока она пишет, Цветаева встаёт и подходит к борту, чуть наклоняется и смотрит вниз на тёмную воду. Походит Флора, передаёт ей листок с адресом. Цветаева указывает на воду:
   Вот так – один шаг, и всё кончено, все проблемы решены!
Флора, отводя Цветаеву от борта:
   Что за мрачные мысли у Вас! Всё не так уж плохо. Все Ваши проблемы можно решить иным способом, более эффективным. Подумаешь, прописка в Чистополе! Какие пустяки!
Цветаева – угрюмо:
   Вы не знаете, сколько у меня этих самых проблем! И многие из них просто неразрешимы. Я чувствую своё полное бессилие. Это так ужасно – чувствовать, что ты ничем не можешь помочь близким людям. Знаете, я уже год, как примеряю смерть. Как бы мне нужно было сейчас поменяться местами с Маяковским!
Флора, смеясь:
   Да, ладно! Туда   мы всегда успеем! Никто этого не избежит. А торопить события – к чему?! И к тому же – грех! Нет тупиковых ситуаций! Всегда есть выход, надо только его найти.
Цветаева – усмехаясь:
   Это в Вас молодость играет! Всякие бывают ситуации, но хорошо, что Вам пока это неизвестно.

18 августа 1941 года. Елабуга. Пароход «Советская Чувашия» причаливает к пристани. Цветаева стоит у борта и тоскующим взором смотрит на гору, за которой скрывается город Елабуга. Начинается разгрузка багажа. Шум, суета, крики. Мур наблюдает за разгрузкой. Постепенно весь багаж всех пассажиров, приплывших в Елабугу, оказывается на пристани. На пристани ожидает мужчина среднего возраста, небольшого роста, в прорезиненном плаще, кепке и сапогах, приехавший на подводе, запряжённой гнедой лошадкой:
   Товарищи писатели!
Галдящая толпа умолкает. Цветаева протискивается вперёд, поближе к лошади, протягивает руку, гладит морду лощади. Мужчина:
   Товарищи писатели! Я – представитель горкома. Все дружненько грузим багаж на телегу и дружненько идём за телегой в город. Спать сегодня будете в библиотеке местного техникума, а завтра, дорогие товарищи, вас всех расселят по домам местных жителей. Мужчины – есть? Давайте, грузите.
Мур и ещё трое юношей, выступают вперёд и начинают грузить чемоданы и мешки на телегу.

21 августа 1941 года. Улица Жданова №10. Во двор дома по улице Жданова №10 входит группа в пять человек. Это писатели, выбирающие себе жильё. Среди них – Цветаева с сыном. Навстречу писателям выходят хозяева дома, Бродельщиковы. Хозяин:
   Вы эвакуированные?
Получив положительный ответ, он отворяет дверь в сени:
   Проходите, смотрите.
Писатели проходят через тёмные сени в дом. Посередине дома – печь. Три бока печи обогревают хозяйскую половину, чисто прибранную, с огромной кроватью, застеленной цветным лоскутным одеялом, с горкой подушек, в белоснежных наволочках. Здесь же обширный стол со стульями и пузатый буфет. На окнах – цветущая герань в деревянных горшках. От горницы отделена часть фанерной перегородкой, не доходящей до потолка. Отделена так, что четвёртый бок печи призван обогревать эту отделённую часть. Двери в перегородке нет. Вместо двери – занавеска из яркого ситца. Гости по очереди заглядывают за занавеску. Заглянув, выходят во двор. Переговариваются вполголоса, чтобы не услышали хозяева:
   Тесновато, не более шести метров.
   Двери нет, как-то неловко без двери.
   Но вообще-то – жить можно.
   Обои содраны!
   Одному не повернуться.
   Ребёнок маленький, будет мешать. Тем более – двери нет.
   Стола нет. Как работать?
   «Удобства» во дворе. Видели этот деревенский ужас – дырка в полу? Представляете – зимой висеть над дыркой?
   Во всех домах – так.
Цветаева в свою очередь заглядывает за перегородку. Небольшое пространство, в котором: железная кровать, продавленная кушетка с круглым валиком в изголовье, стул и тумбочка. Ободранные стены хранят кое-где следы бывших обоев. Два небольших оконца. Цветаева – решительно:
   Эту комнату беру я! Мне она нравится. Мур, как тебе?
Мур заглядывает за перегородку – хмуро:
   Этот курятник ничуть не хуже тех, что мы уже видели. Тесно, конечно, но зимой будет тепло.
Цветаева – весело:
   Решено!
Цветаева и Мур выходят во двор, где стоит группа писателей. Цветаева – громко:
   Мы с Муром остаёмся здесь.
Кто-то из писательниц:
   Так ведь стола нет.
Цветаева – бодро:
   А я – на тумбочке. Тетрадь – поместится. Мне, чтобы писать, много места не надо. В конце концов, на коленях буду писать.
Писатели покидают двор Бродельщиковых. Цветаева – хозяйке:
   Вы   не возражаете? Мы бы хотели остаться у Вас.
Хозяйка – рассудительно:
   Так хоть бы и возражала – война! Горсовет велел – принять вакуированных. Примем. Располагайтеся! Вещи-то, у Вас какие – есть?
Цветаева:
   Вещи принесём. Меня Марина Ивановна зовут, а Вас?
   Анастасия Ивановна.
Цветаева – просияв:
   А у меня сестру родную тоже Анастасией Ивановной
зовут! Как хорошо! А хозяина – как?
   Хозяина-то – Михаил Иванович.
   Надо же! Одно отчество у всех! Хорошая примета! Мур, мы все – Ивановичи.
Мур – холодно:
   Скука, какая! Слава Богу, хоть я один   Сергеевич!
Хозяева осторожно переглядываются. Улыбка сползает с лица Цветаевой.

22 августа 1941 года. Утро. Елабужский горсовет. В кабинете советской чиновницы Цветаева. Она в коричневом костюме и коричневом берете, из-под которого выбиваются седые волосы. Чиновница – толстая баба в строгом тёмносинем костюме, белой блузке с жабо. На гладкопричёсанной голове чиновницы – завёрнут благопристойный кукиш из каштановых волос. Цветаева?
   Может быть, в каком-нибудь учреждении города нужен человек, знающий немецкий или французский язык? Я могу говорить и писать на этих языках.
Чиновница:
   Как Ваша фамилия?
   Цветаева Марина Ивановна.
Чиновница поднимает с рычага телефонную трубку, набирает номер:
   Павел Никифорыч, тут такое дело. Пришла одна гражданка, эвакуированная из Москвы, писательница, ищет работу. Знает немецкий и французский языки. Ага! Ага! Ага! Хорошо! Ладно! Цветаева Марина Ивановна. Так! Так! Так! Хорошо!   (прикрывает трубку ладонью) – Сколько Вам лет?
Цветаева:
   Сорок восемь.
Чиновница – в трубку:
   Сорок восемь. – (снова прикрывает трубку ладонью) – Член партии?
Цветаева  испуганно:
   Нет.
Чиновница – в трубку:
   Нет. Ага! Хорошо! Лады! Привет жене.
Чиновница кладёт трубку:
   Значит так, гражданочка! Вы часок погуляйте, а через часок придите. С Вами поговорят.
Цветаева:
   Кто?
Чиновница – важно:
   Кто надо, тот и поговорит. Может и понадобится Ваш иностранный язык.

Час спустя. Всё тот же кабинет. Цветаева стучит в дверь и входит. Чиновница кивает ей и указывает на стул:
   Присаживайтесь. Одну секундочку.
Чиновница выходит за дверь. Цветаева ждёт. Через две-три минуты дверь открывается и входит мужчина средних лет в чёрном костюме, тёмном галстуке в чёрно-серую полоску, лысоватый, с цепким взглядом чёрных глаз, нос крючком Он, мягко улыбаясь, садится на место чиновницы и, молча, смотрит в глаза Цветаевой. Цветаева, изумлённая, не двигается. Мужчина, продолжая улыбаться   ласково:
   Марина Ивановна?
   Да.
   Цветаева?
   Да.
   Очень приятно. А меня зовут Михаил Семёнович Гутман. «Хороший человек»! Хе-хе-хе! Писательница?
   Да.
   Москвичка?
   Да.
   Замужем?
   Да.
  Дети есть?
   Да.
   Сколько?
   Двое.
   Возраст?
   Девочка 1912 года рождения, мальчик – 1925-го.
   Правильно. Всё правильно. Хорошо. Девочка 1912 года рождения   в ссылке, мальчик 1925 года рождения при Вас. Муж?
   Муж есть.
   Где муж?
Цветаева начинает сердиться:
   Похоже, что Вы знаете, где мой муж.
Гутман улыбается ещё нежнее:
   Хотите закурить?
Он вынимает из внутреннего кармана пиджака портсигар, открывает его и протягивает Цветаевой. Цветаева отрицательно мотает головой. Гутман прячет портсигар и – доброжелательно:
   Как Вам угодно! Где Ваш муж мы, конечно, знаем, но хотелось бы услышать от Вас лично, так сказать.
   Мой муж арестован. За что – не знаю. Он так предан Советскому Союзу, так много сделал для возвращения в Союз, что меня безмерно удивляет его арест.
   А что он сделал для возвращения?
   Что конкретно – я не знаю, но уверена, что много. Я его дома редко видела последние годы, так он отдавался работе! С головой!
   А, может быть, он что-то не совсем хорошо сделал для возвращения в Союз? Что-то не совсем удачно сделал?
Цветаева – растерянно:
   Как это? Что он сделал не так?
   Ну, я не знаю. Я Вас спросил, может быть, Вы – знаете?
   Он мог что-то сделать не так?
   Почему – нет? Впрочем, я предполагаю. Это – только предположение. Итак, Вы знаете немецкий язык?
   Да.
   В каком объёме?
   Говорю, читаю, пишу.
   А откуда Вы его так хорошо знаете?
   Девочкой обучалась в Германии. Ещё до революции. Моя матушка болела туберкулёзом и лечилась в Италии, Германии и Швейцарии. Я жила и обучалась в пансионах. Отсюда и хорошее знание французского и немецкого.
   Понимаю. Вы не подумайте, дорогая Марина Ивановна, что я Вас – допрашиваю. Я интересуюсь подробностями Вашей жизни, потому что это необходимо для нашей организации. Я имею полномочия предложить Вам работу, связанную с немецким языком. Особенную работу. Поэтому я и должен знать всё о Вас, понимаете?
  Понимаю. А что это за организация?
   О, это нужная, и важная организация – НКВД.
Цветаева почти в шоке:
   НКВД?!
Гутман– ласково смеясь:
   НКВД! Нам очень нужны специалисты с немецким языком. Сами понимаете, с кем воюем.
Цветаева вынимает из сумочки папиросы и лихорадочно закуривает:
   Это так неожиданно. Я не готова. Мне надо подумать.
   Конечно, конечно, подумать надо. А как же не подумавши?! Не подумавши, нельзя. А пока Вы курите и думаете, я очерчу общие перспективы. Во-первых, переведём Вас в Чистополь. Вы ведь хотите в Чистополь?
   Хочу.
Вот видите! Во-вторых, дадим Вам казённую квартиру. Особенных удобств не обещаю, в Чистополе их нет, но дрова для печи привезут. В-третьих, приличный оклад и паёк, что для военного времени немаловажно. Впрочем, для мирного времени – тоже немаловажно. В-четвёртых, мальчик Ваш будет учиться в хорошей школе. Он ведь у Вас, наверное, в институт поступать метит. Дело хорошее. Советской стране нужны специалисты с высшим образованием.
Цветаева – выдавливает из себя:
   Я – поэт.
Гутман   добродушно:
   Что? Поэт? Хорошо, что поэт. А поэту, что, хорошие условия не нужны? Хорошие условия всем нужны! Вот Вы говорите, что вы – поэт! Между прочим, все советские поэты написали прекрасные патриотические стихи о нашей великой социалистической родине и нашей родной партии. Есть у Вас такие стихи?
Цветаева – тихо:
   У меня есть стихи о родине. И я не принадлежу ни к какой партии.
Гутман – торжественно:
   Я говорю о нашей – социалистической родине и о нашей великой партии, которая руководит нашей страной.
Цветаева – внезапно жёстко:
   Разве понятие «родина» может укладываться в какие-то идеологические границы?! Родина – вне этих границ, как и понятие – народ. Я – не поэт государства и какой-то партии. Я поэт родины и народа.
Гутман – почти нежно:
   А вот и ошибаетесь, милая Марина Ивановна! Ну, Вам простительно! Вы недавно в Союзе, ещё живёте заграничными представлениями о советской действительности. А действительность такова, что народ и партия – едины! Народ и государство у нас – одно! Так что, придётся Вам менять Ваши взгляды на более грамотные. И потом, пора бы, наконец, выразить благодарность товарищу Сталину за то, что он позволил вашей семье вернуться на родину! Если Вы – поэт, то в стихах. Любая газета с радостью опубликует такой материал. Все наши ведущие поэты воспели деяния великого Сталина. А Вы до сих пор храните молчание. Это нехорошо. Ведь если бы не товарищ Сталин, Вы бы до сих пор прозябали в Париже. А теперь перед Вами открылись безграничные возможности. Вы меня понимаете?
Цветаева наклоняет голову, что может означать, что угодно, в том числе ответ «да».
Гутман – назидательно:
   Поэт, знающий немецкий язык – вдвойне поэт! Небось, Гёте в подлиннике читаете. Читаете?
   Читаю.
   Вот видите! Это хорошо! Так что скажете?
Цветаева – робко:
   А что я должна буду делать?
   Что прикажут, то и будете. НКВД – Вы же понимаете, голубушка – организация военная. Документы с немецкого языка, или – напротив   на немецкий переводить, да мало ли ещё   что! Работа, конечно, требует секретности. В том смысле, что нельзя будет с подружками обсуждать, что Вы переводите.
   Но я – поэт. Я могу только стихи переводить.
   Научитесь. Слова-то немецкие. Какая разница, стихи или прозу. У Вас среди писателей много знакомых?
   Много.
   Вас ведь уважают, как писательницу?
   Я надеюсь.
   Уважают, уважают! Я навёл справки.
   Зачем?
   Как зачем, дорогая Вы моя? Всё надо знать о своих работниках! Но, самое главное, все блага, которые мы Вам предоставим, надо будет отработать.
   Как – отработать? Что Вы имеете в виду?
   Голубушка моя, дорогая моя Марина Ивановна! Как Вы мне нравитесь! Вы ведь в эмиграции были? Во Франции?
   Да.
   Значит, какие-то писатели Вам доверяют, к Вам тянутся, не так ли?
   К чему Вы клоните?
   Да ни к чему я не клоню! Я человек прямой и бесхитростный. Понимаете, сейчас – война. Мы окружены внешними врагами. К сожалению, не дремлет и внутренний враг. Мы, чекисты, должны знать настроения творческой интеллигенции, должны знать, кто   чем дышит, о чём думает, что намеревается делать. Кто же нам в этом помогает?   Лучшие и самые уважаемые в творческой среде элементы.
Цветаева делает жест рукой – от себя. Гутман:
   Боже Вас упаси подумать, что я предлагаю Вам – доносить! Не доносить, уважаемая Марина Ивановна, а ставить в известность компетентные органы о нависшей опасности! Опасность может быть разная: высказывания против Советской власти, против партии, против товарища Сталина, правительства, конституции, анекдоты политические, и так далее. Может быть, кто-то выражает недовольство и подбивает других быть недовольными. Вы же, как советский человек, вернувшийся добровольно на родину, понимаете всю опасность подобных настроений. Не можете не понимать! Верно?
Цветаева робко кивает. Гутман – воодушевлённо:
   Вот! Некоторые писатели могут думать, что, если Вы из Франции приехали, то Вы не совсем советский человек. С другими – несоветскими   взглядами. Поэтому они могут расположиться к Вам, довериться Вам. Понимаете? Вы можете дать им понять – осторожно! – что Вы не очень довольны Советским строем. Понимаете?
   Не очень? Вы мне провокатором   что ли   предлагаете стать?
   Фу, как грубо! Вам это не идёт! Не провокатором, дорогая, а настоящим советским человеком и патриотом. – (торжественно)   Советским человеком и патриотом! А Вы – (передразнивает) – «провокатором»! – (с неподдельным упрёком)   Вы ведь Гёте в подлиннике читаете!
Цветаева, пряча спички и коробку папирос в сумочку:
   Я, наверное, пойду.
Цветаева сидит неподвижно, ошеломлённая, прикрыв глаза дрожащими веками. Гутман – ласково:
   Я не настаиваю, чтобы Вы немедленно дали ответ. У Вас есть время. Денька, этак, два-три. А потом я хочу услышать положительный ответ. Очень нам специалисты по немецкому языку нужны! Война кончится, вернётесь в Москву, прекрасно устроитесь, в Союз писателей вступите, квартиру казённую с удобствами получите – мы Вам в этом посодействуем!   работу поменяете, если захотите. А, как знать, может, и не захотите. Хорошие специалисты всегда в цене. Так что, хорошо подумайте, Марина Ивановна. Главное, о будущем сына подумайте. Ведь отец его и сестра здорово ему биографию уже подпортили. Только Вы теперь и можете дело поправить. Крепко подумайте. Всё в Ваших руках. И об адресе товарищу Сталину – не забудьте! А теперь   до встречи! Я уверен, что у нас с Вами будет долгое и плодотворное сотрудничество!
Цветаева встаёт и идёт к двери. На её лице смятение и ужас.

22 августа 1941 года. Вечер. За окном темень. Комната Цветевой. За перегородкой на половине хозяев вякает, капризничая, ребёнок. Мур, лежит на кровати, пытаясь читать при свете керосиновой лампы, стоящей на тумбочке.
Цветаева, пристроившись с другой стороны на стуле, штопает муровы носки. Цветаева   (разговор между нею и Муром ведётся по-французски):
   Мур, я вот думаю, не лучше ли мне самой съездить в Чистополь, чем сидеть и ждать телеграммы от тех писательниц, Сикорской и Саконской, обещавших нам на пароходе содействие? Елабуга – место глухое. Обошла я сегодня всевозможные места, где можно было бы получить работу. Всё занято. Ни одной вакансии. Оно и понятно, Елабуга – маленький город. Строго говоря, это вовсе и не город, а городишко.
Мур – со смешком:
   Не городишко, а большая деревня! Кругом грязь, у людей не лица, а рожи! Пьют! От скуки, должно быть. Я тоже сегодня обошёл библиотеки, ещё кое-какие учреждения – предлагал свои услуги – ничего! Вы заметили, как много в городе гарнизонных солдат и бля…, то есть, проституток?
   Откуда тебе это известно?!
Мур – под нос себе:
   Да есть же у меня глаза! Успокойтесь, они вызывают у меня отвращение.
Цветаева:
   Я надеюсь! Исполком предлагает работу, но в колхозах. Это значит, надо жить в маленькой деревне. А это – совсем глушь, особенно зимой. Никто не согласился на работу в колхозе. А Чистополь, говорят, крупный город, все писатели, кроме немногих, вроде меня,   там. Кстати, нас, писателей, в Елабуге – 13 человек. Чёртова дюжина! Что ты думаешь, Мур? Съездить мне в Чистополь?
Мур, не отрываясь от книги:
   Разумно. Асеев должен помочь Вам. Тем более эти дамы обещали за Вас похлопотать. Поезжайте, Марина Ивановна.
   Я вот ещё что думаю, в случае наступления немцев, сначала будут эвакуировать писателей из Чистополя. Их больше, они мощнее, они богаче. А до Елабуги – пока очередь дойдёт! Это ведь тоже надо принимать во внимание, не так ли?
Мур – коротко:
   Разумно.
Цветаева – обрадовано:
   Я с этими писательницами Асееву письмо передала. Как было бы хорошо устроиться в Чистополе! Чистополь, это всё-таки второй город в Татарии после Казани. В Чистополе 5 школ. Можно выбрать лучшую. И потом, поскольку там много писателей, там хорошее общество для тебя – сыновья писателей.
Мур – со смешком:
   И – главное   дочери писателей!
Цветаева пропускает это замечание Мура мимо ушей. За перегородкой на половине хозяев заговорило радио:
   Наши войска оставили на Украине города Николаев, Кривой Рог, Винницу. Наступление немецких войск продолжается.
Мур – положив книгу на грудь – (по-русски):
   Хреново! Совсем хреново! С экономической точки зрения и с любой другой.
Цветаева   (на французском):
   Некоторые говорят, что будут бомбардировки Казани. Это ужасно!
   Не будут! Немца остановят, я уверен.
   Ты думаешь? Мур, мне сегодня предложили работу, вроде бы подходящую, и хорошо оплачиваемую   переводить с немецкого, но я отказалась.
Мур подскакивает на своей постели, садится:
   Вы отказались?! Вы с ума сошли! Вы же немецкий, как родной, знаете.
   Мур, пойми! Работа в НКВД! Ни за что! Пусть хоть пуды золота обещают. Я им – Серёжу и Алю никогда не прощу!
Мур – разочарованно:
   В НКВД?
Мур снова ложится и берёт в руки книгу:
   Вы, конечно, правы. Хотя, если посмотреть с другой стороны…
Цветаева перебивает:
   С какой стороны не смотри – душу продать не хочу! Их тридцать серебренников будут мне руки жечь! Кусок хлеба, на эти деньги купленный, поперёк горла встанет! Нет, никогда я не страдала мазохизмом, слава Господу!
Мур – перелистывая книгу:
   Вы думаете, Ваш отказ не будет иметь дурных последствий?
Цветаева – медленно:
   Я – не – знаю. Что ты имеешь в виду?
Мур – раздражённо:
   И я не знаю. Я спрашиваю. Они, по-моему, не любят, когда им отказывают. Тем более, что они сами предложили. Может быть, разумнее было бы согласиться? Всё-таки, устойчивое положение, жалованье, они бы и с квартирой помогли в Чистополе.
Цветаева вспыхивает и отбрасывает штопанье на кушетку:
   Они уже предложили работу твоему отцу и твоей сестре! Они уже «помогли» твоему отцу и сестре! Где твой отец и где твоя сестра?! Их НКВД сожрало, как глупая свинья своих поросят! Я не поросёнок! Я не хочу быть заживо сожранной! Я не хочу их подачек!
Мур молчит. Наконец, произносит:
   Вы правы, Марина Ивановна!   (на русском)    Всё это очень хреново!   (переходит снова на французский)   Кстати, Димка Сикорский устроился завклубом. Будет получать 183 рубля в месяц. А за каждый устроенный спектракль – 450. Он сначала обрадовался, а как узнал, что всех предыдущих директоров клуба пересажали   сдрейфил. Представляете, в спектаклях заняты безталанные писатели, а директору клуба 19 лет! Сумасшедший дом! А Саконская устраивается учительницей пения. Вы могли бы преподавать в школе французский язык.
Цветаева, снова принимаясь за штопку:
   Могла бы, но учительница французского – не нужна. Я уже спрашивала в гороно.
   А я мог бы устроиться в клубе каракатуристом.
   Боже упаси! Придут немцы и повесят за антинацистскую пропаганду!
   Не придут! Кто их сюда пустит?! А Флора Лейтес, что обещала прописать Вас в Чистополе, почему молчит? Она ведь тоже обещала.
   Наверное, она ещё в Берсуте, а не в Чистополе, и наша телеграмма лежит нераспечатанная. У меня руки опускаются, так всё плохо. Денег нет, работы нет, продукты заканчиваются. Хоть ложись, и помирай! Если мы не устроимся в Чистополе, я не представляю, что мы будем делать.
   Не надо ныть! Надо действовать! Поезжайте в Чистополь.

26 августа 1941 года. Чистополь. Заседание совета эвакуированных писателей в разгаре. Парткабинет полон. Председательствует Пётр Андреевич Семынин, поэт:
   Товарищи, у нас вот такой вопрос на повестке дня. В общем-то, вопрос чисто формальный. Поэт, член групкома Цветаева Марина Ивановна просит нас дать ей разрешение на прописку в Чистополе. Мы должны разрешить, и передать наше решение в горком.
Драматург Тренёв поднимает руку.
   Что Вы хотите сказать, товарищ Тренёв?
Голос Константина Тренёва, драматурга:
   Во-первых, мы ничего не должны! А во-вторых, пусть объяснит совету, почему это она хочет переселиться из Елабуги в Чистополь?
Семынин:
   Товарищ Тренёв, дело-то чисто формальное. Мы же не милиция, чтобы интересоваться. Какое нам дело, где товарищ Цветаева хочет жить?! Мы же живём в Чистополе, пусть и она живёт, если хочет.
Тренёв:
   Нет, уж, не сравнивайте! Я требую, пусть объяснит! Я имею право требовать! Я – член совета!
Семынин:
   Ну, хорошо, раз Вы так уж настаиваете. Товарищи, пригласите, пожалуйста, товарища Цветаеву.
Кто-то, сидящий у двери встаёт, и высунув голову в коридор, зовёт:
   Товарищ Цветаева! Войдите!
Входит Цветаева и становится у стола, за которым сидит Семынин. Она ужасно волнуется. Её лицо бледно и неподвижно. Семынин:
   Товарищ Цветаева, товарищи писатели, некоторые, интересуются, почему Вы хотите переселиться из Елабуги в Чистополь?
Цветаева слегка откашливается   механическим голосом   заученно:
   В Елабуге есть только спирто-водочный завод. А я хочу, чтобы мой сын учился. В Чистополе я отдам его в ремесленное училище.
Семынин:
   Спасибо, товарищ Цветаева! Вы подождите за дверью, мы обсудим Вашу просьбу.
Механически двигаясь, Цветаева выходит за дверь.
Семынин:
   Приступаем к обсуждению. Сначала я скажу. У меня есть письмо – вот оно – письмо товарища Асеева, который не смог придти сам на заседание. Товарищ Асеев поддерживает просьбу товарища Цветаевой. Кто хочет выступить?
Встаёт Тренёв   проникновенно:
   Я хочу выступить. Дорогие товарищи! Друзья мои! Я считаю нужным напомнить всем здесь собравшимся, кто такая Цветаева. У Цветаевой тёмное прошлое! Она совсем недавно вернулась из эмиграции. Человек она не вполне проверенный. Да, её пустили в Советский Союз, но она ещё не доказала, что она – советский человек. Считаю также необходимым напомнить, что время военное, и надо проявлять бдительность, бдительность, и ещё раз бдительность! Муж Цветаевой в прошлом – белый офицер. Вам это о чём-нибудь говорит?! Мне это говорит о многом. А нынче он арестован. И дочь Цветаевой – тоже арестована. Вам это о чём-нибудь говорит?! Надо удвоить бдительность! Я против того, чтобы разрешать жить в Чистополе человеку во всех отношениях подозрительному. У Цветаевой ещё в Москве были иждивенческие настроения. Не успела приехать, как уже начала требовать квартиру! Это возмутительно! Если правительство сочло нужным отправить Цветаеву в Елабугу, то пусть она там и живет, а мы не должны вмешиваться в распоряжения правительства!
Семынин – сердито:
   Правительство?! Разве её в Елабугу правительство отправляло! Так Литфонд решил, что Чистополь переполнен и начал заселять литераторами следующий город.
Тренёв:
   А Вы, товарищ Семынин, не спорьте! Видите, Вы сами только что сказали, что Чистополь переполнен.
Семынин:
   Почему это я должен с Вами соглашаться, если я не согласен? Я не вполне понял, почему товарищ Тренёв с таким жаром выступает против Марины Ивановны? Создаётся впечатление после Вашего выступления, что если Марина Ивановна поселится вЧистополе, то это угрожает безопасности города, и даже всей страны. Но это абсурд! Марина Ивановна Цветаева – поэт, переводчик, и имеет полное право жить там, где сочтёт нужным. При чём в этом простом деле прописки арестованные муж и дочь Цветаевой, я тоже не понял. И почему мы должны быть бдительны, если Цветаева посягает на жительство в Чистополе? А если она живёт в Елабуге, то можно не быть бдительными? Полная, извините, демогагическая чепухенция. Я за то, чтобы дать разрешение поэту Цветаевой на прописку в Чистополе.
Вскакивает Вера Смирнова:
   Да что мы, в самом деле, простой вопрос превращаем в какое-то судилище! Цветаева ведь не ссыльная. Она имеет право передвигаться. Надо человеку жить в Чистополе, пусть живёт! Я слышала, что эта Елабуга – не подарок. Грязь, никакой культурной жизни. Там даже местной газеты нет. Я бы, например, не хотела бы жить в Елабуге! Так почему Цветаева должна там жить, если она не хочет?!
Семынин:
  Есть ещё желающие выступить?
Голоса:
   Давайте голосовать!
Семынин:
   Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы дать Цветаевой разрешение на прописку в Чистополе?
Поднимаются руки. Семынин считает:
   Подавляющее большинство – за!
Тренёв:
   Запишите в протоколе: я – против!
Семынин – с искренним недоумением:
   И за что Вы её так ненавидите?!

По улице, неся стакан мёда, купленного на рынке, идёт Лидия Корнеевна Чуковская, дочь Корнея Чуковского, Внезапно наперерез ей бросается незнакомая девушка:
   Лидия Корнеевна, Вы   член Совета эвакуированных? Совета Литфонда?
Чуковская – испуганно:
   Да нет же! Я вообще никто. Даже не член групкома. Я отправлена сюда потому, что я "член семьи писателя Чуковского".
   Господи, как не везет... Я думала, вы хоть член Союза. Тут нужен человек с именем. Но все равно. Идите. В помещении парткабинета заседает сейчас Совет Литфонда. Туда вызвали Цветаеву и там решают, пропишут ли ее в Чистополе. Она в отчаянии. Бегите скорей.
Чуковская:
   Ну, хорошо! Хорошо! Я бегу! А кто Вы?
   Да неважно! Скорее!
Чуковская поворачивает к горсовету и почти бежит, тщательно придерживая стакан. Рядом бежит девушка:
   Ой, спасибо Вам! Я как Цветаеву увидела, у меня прямо сердце захолонуло! На ней лица нет!
    Да я Цветаеву-то видела всего раз в жизни. Я для неё – никто.
   Зато она нам – кто!

Через десять минут. Горсовет. В длинном коридоре перед дверью с табличкой «Парткабинет» стоит, прижавшись спиной к стене, серая от волнения Цветаева. У неё подгибаются ноги. В правой руке она держит незажжённую мятую папиросу. Табак сыплется из папиросы на грудь Цветаевой. Она не замечает этого. Из-за двери слышны голоса, перебивающие друг друга. Увидев приближающуюся Чуковскую, Цветаева кидается к ней и хватает её за руку:
   Вы?!
Цветаева отдёргивает руку и снова врастает в стену   умоляюще:
   Не уходите! Побудьте со мной!
Чуковская, пристроив стаканчик на полу, ныряет под перегородку вешалки и вытаскивает оттуда стул. Цветаева садится с вздохом облегчения:
   Ноги безумно болят.
Чуковская поднимает драгоценный стакан с мёдом. Цветаева подвигается и тянет Чуковскую за свободную руку: сесть. Чуковская садится на краешек стула. Цветаева:
   Сейчас решается моя судьба. Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Я чувствую, что непременно откажут. Брошусь в Каму.
Чуковская – уверенно:
   Не откажут! А если даже и откажут, надо продолжить хлопоты. Над местным начальством есть ещё и выше – московское. Это только кажется, что дело тупиковое. Тупик-то – р-р-раз! – да и расступится. Зачем же сразу – в Каму?!
Цветаева слушает в пол-уха. Она не спускает взгляда с двери, даже когда говорит с Чуковской:
   Тут, в Чистополе, люди есть, а там никого. Тут хоть в центре каменные дома, а там   сплошь деревня.
   Да ведь в Чистополе Вы с сыном будете, наверное, жить на окраине, в деревенской избе, а не в каменном доме. Совсем, как в Елабуге, где ни электричества, ни водопровода.
   Но тут есть люди. А в Елабуге я боюсь.
   Так ведь и в Елабуге – люди.
   Там одни пьяные. Я ужасно боюсь пьяных!
Из парткома выходит Вера Васильевна Смирнова   детская писательница, критик.
Цветаева поднимается ей навстречу резким и быстрым движением Она глядит ей в лицо тем же упорным взглядом, каким глядела перед этим на дверь, словно перед нею стоит не женщина, не литературная дама, а сама судьба. Смирнова, вытирая нос носовым платком:
   Марина Ивановна, Ваше дело решено благоприятно. Это было не совсем легко, потому, что Тренев категорически – против Вас. Асеев не пришел, он болен, но прислал письмо «за». В конце концов, Совет постановил вынести решение простым большинством голосов, а большинство – «за», и бумага, адресованная Тверяковой от имени Союза, уже составлена и подписана. В горсовет мы передадим ее сами, а Вам сейчас следует найти себе комнату. Когда найдете,   сообщите Тверяковой адрес   и всё. Я Вам хочу посоветовать искать комнату на улице Бутлерова   там, кажется, еще остались, никем не занятые. Что касается вашей просьбы о месте судомойки в будущей писательской столовой, то заявлений много, а место одно. Сделаем все возможное, чтобы оно было предоставлено вам. Надеюсь   удастся. До свидания! Удачи Вам!
Чуковская:
   Что это за место судомойки?
Цветаева:
   Я шла по улице и услышала разговор. Несколько жён писателей говорили о том, что надо открыть столовую для писателей. Я остановилась и сказала, что хочу быть судомойкой в этой столовой. Я даже заявление написала.
Чуковская:
   Понимаю. Конечно, всякий труд почётен, но как-то мне не по себе. Мне, например, будет стыдно, если я буду сидеть за столом и что-то там жевать, а грязные тарелки после меня будет мыть сама Цветаева. Тогда почему бы Ахматову не пригласить в поломойки, а Блока, если бы он был жив, в истопники. Истинно писательская столовая! Чуковская и Цветаева спускаются по лестнице, выходят из здания горсовета и оказываются на площади. Чуковская:
   Ну, а теперь, идите искать Бутлерова, а потом к Тверяковой.
Цветаева – уныло:
   А стоит ли искать? Всё равно, ничего не найду. Лучше уж я отступлюсь и сразу уеду в Елабугу.
   Но почему? Всё так удачно складывается.
  Ну, найду я комнату, а работы-то всё равно нет. Когда эта столовая откроется?! И потом, почему я решила, что место судомойки достанется мне? Может, там ещё претенденты есть?
Чуковская:
   В Чистополе немало людей любящих Ваши стихи, и эти люди сделают всё, что могут, чтобы Вы получили это место.
Цветаева – неуверенно:
  Вы думаете? Ну, хорошо, пойду, поищу.
Чуковская высвобождает свою руку из-под руки Цветаевой:
   Успеха Вам!
Цветаева вскрикивает:
   Нет, нет! Я одна не могу! Я заблужусь. Я плохо ориентируюсь в чужих местах.
Чуковская – терпеливо:
   Марина Ивановна, мне непременно надо побывать дома. Я детям мёд принести обещала. И вообще, я должна с ними побыть, поиграть.
Цветаева – кротко.
   Хорошо, но я пойду вместе с Вами и подожду, когда Вы освободитесь. А потом мы вместе пойдём эту улицу искать. Хорошо? Не оставляйте меня одну. Пожалуйста! Я Вас знаю только пятнадцать минут, но чувствую себя с Вами свободно.
Чуковская   помедлив:
   Договорились.
Цветаева и Чуковская идут по улице Льва Толстого.
Цветаева:
   Я когда из Москвы уезжала, я с собой ничего не взяла. Понимала, что моя жизнь окончена. Я даже письма Пастернака с собой не взяла. Почему Вы думаете, что жить – стоит?
Чуковская:
   У меня в тридцать седьмом мужа арестовали, а через год расстреляли. Я поначалу думала, что жить   не стоит. Но у меня – дочь, и ради неё стоит.
Цветаева – горестно:
   Да разве Вы не понимаете, что всё кончено?! И для Вас, и для Вашей дочери. И вообще – всё! Немцы идут и идут. И никто их не останавливает.
Чуковская   уверенно:
  Ещё не вечер. Остановят. Я отвечаю за жизнь двоих детей, и, простите, мне некогда думать об этих немцах. Споткнутся немцы. Я в этом не сомневаюсь. В вот и мой дом.
Чуковская и Цветаева подходят к избе, где живёт с детьми Чуковская:
   Зайдёте?
   Нет, я здесь покурю на завалинке.
Цветаева садится на завалинку, вынимает из кармана пальто папиросы и спички, и закуривает. Чуковская торопится в дом.
Через пятнадцать минут. Чуковская выходит из ворот. Цветаева сидит, прислонившись к стене, разложив на коленях клубки шерсти, которые вынула из мешочка, который носила с собою. Чуковская:
   Чудесная шерсть! Из Франции?
   Да. Хочу продать. Продукты заканчиваются. Вот Вы, Лидия Корнеевна, говорите: дети, ради детей. Если бы Вы знали, какой у меня сын! Красавец! Одарён! А я ничем не могу ему помочь. Ему со мною плохо. Я непрактична, беспомощна в жизни. Денег у меня осталась – предпоследняя сотня. Даже если я продам эту шерсть, надолго ли денег хватит?! Я разучилась писать стихи.
Чуковская и Цветаева идут по набережной Камы, представляющей собою болото с перекинутыми кое-где через грязь деревянными мостками. Чуковская.
   Не удивительно, что Вы беспомощны в быту. Поэты! Я Ахматову видела в Ленинграде, она тоже чудовищно беспомощна в быту и непрактична. Как хорошо, что её нет в Чистополе! Она здесь просто погибла бы.
Цветаева останавливается, словно натыкается на невидимую стену. Её лицо искажено болью:
  По-че-му?
Чуковская:
   Она не справилась бы со здешним бытом. Она ведь ничего не умеет делать, ровно ничего не может. Даже и в городе в мирное время. Что уж говорить о военном!
Цветаева выкрикивает:
   А Вы думаете, я – могу?! Ахматова не может, а я – могу?!
Чуковская – испуганно:
  Простите меня! Я и не думала Вас обидеть.
Цветаева стоит, тяжело дыша. К её глазам подступают слёзы, которые она пытается вогнать назад, под веки. Постояв с полминуты, женщины идут дальше, сворачивают на узкую улицу. Чуковская:
   А вот и Бутлерова. На табличке написано. Видите
Перед ними деревенская улица с двумя рядами одноэтажных домов под железными крышами. Дома окружены покосившимися некрашеными заборами. Цветаева – с отвращением:
   Какая страшная улица! Совсем как в Елабуге! Я не хочу на ней жить. Я не могу. Ужас, какой!
Чуковская   терпеливо:
  Хорошо, поищем другую. Только зайдём на минутку к моим знакомым, Шнейдерам. Милейшие люди. Жена Шнейдера – Арбузова. Они нам будут рады. Посоветуемся с ними. Они уже огляделись вокруг и что-нибудь подскажут. Шнейдера зовут Михаил Яковлевич, а Арбузову   Татьяна Алексеевна. Она давно хочет с Вами познакомиться.

Комната, в которой проживают Шнейдер и Арбузова. Обстановка бедная, но полы, стены, окна сияют чистотой. Посреди комнаты стол, покрытый белоснежной наволочкой. На столе кипящий чайник, нарезанный ломтями чёрный хлеб, леденцы. Цветаева, положив на стол нетронутую папиросу, пьёт чай, а Михаил Яковлевич, беспрестанно кашляя, смотрит на неё большими, блестящими от жара глазами:
  Вы курите, Марина Ивановна, если Вам хочется. Мне уже ничего не вредно. Дело к концу.
Полная, светловолосая Татьяна Алексеевна расставляет раскладушку, стеллит простыни, кладёт в изголовье подушку:
   Ни в какое общежитие мы Вас не отпустим. Там грязно и тесно. Мы пообедаем, стихи почитаем, потом спать. Утром пойдём комнату искать – поближе к нам. У меня есть несколько на примете. Я всех здешних хозяев знаю. Пропишетесь, съездите в Елабугу за сыном, всё будет хорошо.
Щёки Цветаевой порозовели, глаза заблестели. Она словно помолодела. Она пересела на диван. Арбузова:
   Почитайте «Стихи к Блоку».
Цветаева – с досадой:
   Старьё! Не хочу! Позже что-нибудь почитаю. Лидия Корнеевна, Вы дадите телеграмму в Елабугу Муру? Текст такой «Ищу комнату, скоро приеду».
  Конечно.
   Спасибо. А я полежу. Ноги гудят. Почему так болят ноги?
Цветаева ложится на раскладушку. Чуковская на цыпочках выходит. За ней – хозяева.

Девять вечера. Чуковская навещает Шнейдеров, чтобы увидеться с Цветаевой. Арбузова – огорчённо:
   А нет её. Полежала, отдохнула, пообедала и ушла. Сказала, в общежитие по делу. Сказала – вернётся. Не вернулась.
Чуковская:
     Завтра утром я загляну в общежитие, где она остановилась. Не волнуйтесь. Мы вместе с Мариной Ивановной к Вам придём. Наверное, у неё какие-то дела. Жаль, что я её у Вас не застала. У меня для неё хорошие новости. Я нашла покупательницу на шерсть, Зинаиду Николаевну Пастернак.

Восемь утра. Чуковская сталкивается на пороге общежития с Валерией Владимировной, соседкой Цветаевой по комнате. Чуковская:
   Доброе утро! Марина Ивановна встала?
   Доброе утро! Так она давно уже встала и уже уехала.
    Куда?
    В Елабугу. Сказала – за сыном, чтобы он выбрал комнату.
    Ну, что ж, разумно. Может он лучше знает, что им нужно. А больше ничего не сказала?
   Больше ничего.

30 августа 1941 года. Елабуга. Дом по улице Жданова № 10. Поздний вечер. В комнатушке Цветаевой темно. Цветаева и Мур лежат в постелях, но не спят. На половине хозяев хнычет ребёнок. Цветаева и Мур разговаривают на французском языке. Мур – зло:
   Если бы Вы только знали, как мне всё это надоело! Вы, как вертушка! Сами не знаете, что хотите! Приезжаете из Чистополя, говорите, что всё хорошо, прописка будет, комнату найдём, я буду учеником токаря, Вы судомойкой, и вчера всё летит к чорту! Вы уже не хотите уезжать из Елабуги. Я знаю, что это Вам Ваши вчерашние гостьи напели, Саконская и Ржановская. Это они уговорили Вас не уезжать из Елабуги. Конечно, им-то Чистополь не светит! Это они из зависти. Что они Вам напели?
   Мур, они сказали, что здесь можно работать в совхозе, платить будут по 6 рублей в день. Если мы будем работать вдвоём, то будем зарабатывать по 12 рублей в день. Это огородный совхоз в двух километрах отсюда. В Чистополе мы тоже будем жить на грязной окраине. Ещё гаже, чем здесь. В Чистополе ещё то ли будет, то ли нет работа, а здесь мы уже устроились, и работа намечается.
   Глупое бабьё, эти Ваши знакомые! Ну, поработаем мы до ноября, а дальше – что?!
   Они обещали организовать курсы французского языка для писателей. Я буду преподавать.
   Они ещё глупее, чем я думал! И Вы недалеко ушли. Кому нужен сейчас французский язык! Это химеры! Никаких курсов не будет! Никто на них не пойдёт! Война! Немец наступает! А Вы – курсы! Глупое, безмозглое   бабьё!
   Мур, тогда скажи решающее слово. Как ты скажешь, так и будет. Скажешь – Чистополь, поедем в Чистополь. Скажешь, остаться, останемся.
   Решающего слова я не произнесу. Не дождётесь! Я отказываюсь брать ответственность за Ваши грубые ошибки. Сами выкручивайтесь, как знаете. А я буду наблюдать. Вы хотите от меня решающего слова, а почему Вы не спросили меня, хочу ли я уезжать из Москвы?! А я Вам тысячу решающих слов в Москве наговорил! Я говорил Вам, я просил Вас не уезжать из Москвы! И что?! Вы меня против моей воли увезли! Насильно! А теперь хотите, чтобы я произнес решающее слово! Дудки! Я не дурак!
   Мур, я очень люблю тебя. Я боялась оставаться в Москве из-за тебя. Все эти бомбёжки! Зажигалки! Крыши! Это так страшно! Я уехала из Москвы ради тебя! Ради того, чтобы ты жил!
   Вы то и дело трубите о своей любви ко мне. Так докажите мне на деле, что Вы действительно меня любите. Поймите, что мне нужнее всего, и действуйте из этой моей нужды. Вот это и будет –  материнская любовь.
   Нужнее всего остаться в войну живым.
  Чёрта с два! Вы не угадали! Значит, Вы не можете понять, что мне нужнее всего. Значит, Вы меня не любите, а только воображаете, что любите. Вы хотите, чтобы я работал в каком-то вонючем совхозе, копался в земле, приходил домой до того усталый, что и книгу в руки бы взять не мог, валился в постель и спал, как убитый до утра, чтобы утром снова – в совхоз. Вы что, хотите для меня такой жизни?!
  Мур, ты не можешь так говорить обо мне. Я ли тебя не люблю?! Я всю свою душу в тебя вложила! Мур, что же делать?! Надо как-то выживать. Вместе мы бы зарабатывали 360 рублей в месяц.
   Оставьте Вашу глупую арифметику! Я Вам скажу, что мне всего нужнее, чтобы Вы знали! Я хочу учиться! Учиться в школе! Читать книги! Ходить в библиотеки, в театр, в оперу, в концерты, на выставки. Вы меня всего этого лишили! Пусть война, но в Москве не всё время бомбёжки. Мало того, что лишили, Вы ещё хотите затащить меня работать в совхоз. Я торчу в этой дыре, не имея возможности обеспечить себе хотя бы минимум культурного общения. Как я устал от перемен Ваших решений! Устал от Вашей глупости, безволия, несообразительности! Вы совершенно не знаете, что хотеть. Это ужасно! Что Вы мечетесь?! Что Вы слушаете советы глупых и завистливых баб?! Нельзя же менять решения по сто раз на день. Определитесь же, наконец, чего Вы на самом деле хотите. Если бы я знал, что всё будет так, я бы из Москвы не уехал! А теперь я начинаю думать, что лучше бы я и из Франции не уезжал! Вы и отец меня запутали. Каждый из вас думал, как мне будет лучше. Об одном только вы забывали – спросить меня, что же для меня лучше.
   Мур, ты загоняешь меня в тупик
  Это Вы загнали меня в тупик, из которого я не вижу иного выхода, как попятиться назад, вернуться в Москву, а может быть, вернуться во Францию. У меня начинают открываться глаза. Впрочем, об этом ещё говорить рано. Во всех романах и историях, во всех автобиографиях родители из кожи вон лезли, чтобы обеспечить образование своим отпрыскам. Родители приносили жертву ради своих возлюбленных чад. А Вы готовы принести в жертву совхозу – меня! Тупик! Вы же сами говорили, что Вам предлагали приличную работу с немецким языком. Но Вы же отказались, хотя, возможно, это был бы выход из тупика.
   Приличную работу?! Существуют принципы, через которые я не могу перешагнуть даже ради тебя!
Наступает глубокое молчание, прерываемое всхлипами ребёнка за перегородкой. Мур – тихо, но внятно:
   А пошли вы все к чёрту!

Цветаева лежит с открытыми глазами. В её памяти всплывают фразы Гутмана: «Мы окружены внешними врагами. К сожалению, не дремлет и внутренний враг. Мы, чекисты, должны знать настроения творческой интеллигенции, должны знать, кто   чем дышит, о чём думает, что намеревается делать. Кто же нам в этом помогает?   Лучшие и самые уважаемые в творческой среде элементы».
Цветаева поворачивается на бок лицом к Муру. Мур лежит с закрытыми глазами и, похоже, что уснул. Он тихо и мерно дышит.
По лицу Цветаевой тихо стекают слёзы. Она не вытирает их. Голос Гутмана: «Я не настаиваю, чтобы Вы немедленно дали ответ. У Вас есть время. Денька, этак, два-три. А потом я хочу услышать положительный ответ».
Цветаева – шёпотом:
   Жизнь – охотник, но я не дамся!

Елабуга. 31 августа 1941 года. Воскресенье. Раннее утро. Над городом из чёрных узких динамиков, висящих на уличных столбах, раздаётся голос Левитана: «От Советского информбюро. Наши войска в течение последних нескольких дней ведут ожесточённые бои с противником на всём фронте. После упорных боёв наши войска оставили город Новгород».
Под динамиками, молча, стоят люди. Услышав плохую новость, некоторые в сердцах плюют на землю, и уходят по своим делам, другие мрачно продолжают слушать сводку новостей.

Двор дома, где живёт Цветаева с сыном. Цветаева, сидя на завалинке дома, курит, задумчиво глядя на небо, по которому медленно плывут серо-белые кучевые облака. Из открытого окна на половине хозяев из чёрной тарелки негромко раздаётся голос Левитана, рассказывающий о положении на фронтах. Возле Цветаевой останавливается Анастасия Ивановна Бродельщикова с ведром в руках – ходила за водой – ставит ведро на землю:
   Что рано встали? Чай, воскресенье, на работу не идтить.
Цветаева:
   Да хоть бы и идти! У меня и работы-то нет.
   Мне что ль с Вами покурить?
Цветаева протягивает Бродельщиковой пачку папирос, та, вытерев руки фартуком, осторожно вытаскивает из пачки папиросу, берёт у Цветаевой спички, закуривает:
   Появится работа. Этой работы всегда много. Сегодня вот, к примеру, горсовет велел на расчистку аэродрома идтить. Жаль, работа задаром. Но по буханке хлеба обещались дать. От каждой семьи – по человеку. От вакуированных – тоже.
Цветаева – переводит взор на Бродельщикову:
   На расчистку? Буханку? Мур пойдёт.
Бродельщикова:
   И правильно! Парень большой, сильный. Вместе с ним и пойдём. Михаил Иванович на рыбалку собрался, так я заместо его. Я-то рыбу не умею ловить. А он – ловит. Могу и Вам продать. Есть у меня лишняя рыба. Хотите? А то пропадёт. Жалко. Мясо-то нынче не купить. А рыба   вон она, в реке плавает задарма. Только что и дела, что поймать.
   Хорошо, куплю.
Бродельщикова, взглянув на небо:
   Должно, к вечеру дождь будет. Скучаете Вы?
   Скучаю?
   По Москве. У Вас там, чай, жизнь шумная, богатая, магазины, метро. Не то, что у нас здесь: тишина, скука, особенно, зимой. Зимой-то работы мало, вот и сидим, одна радость – радио послушать. А сейчас-то и радио слушать не хочется, одно расстройство. Прёт и прёт! Прёт и прёт! Как бы до Москвы не допёр, супостат! Ну, спасибочка за папироску. Пойду курей кормить. Яичек купить не желаете?
Цветаева отрицательно кивает головой:
   А Вы рыбу мне не почистите? Терпеть не могу – чистить рыбу.
   Почищу. Нешто мне трудно. Мы люди привычные.
Бродельщикова подхватывает ведро с водой и исчезает за углом дома. Цветаева остаётся одна. Снова вынимает папиросу из пачки и, не закурив, глубоко задумывается, глядя в землю.

Два часа дня. Цветаева, надев фартук поверх платья, на примусе, поставленном на плиту печи, жарит на сковороде рыбу. Бродельщиков, сидя на табурете, натягивает болотные сапоги, затем берёт стоящую в углу удочку, суёт в карман банку с червями:
   Ну, я пошёл. Подомовничаете, Марина Ивановна.
Цветаева, стоящая к нему спиной, не поворачиваясь:
   Подомовничаю, Михаил Иванович.
Бродельщиков надевает брезентовую куртку и выходит в сени. Когда за ним захлопыватся калитка, Цветаева снимает сковороду с примуса, ставит ея на плиту, гасит примус, и быстро проходит в свой закуток за фанерной перегородкой. Садится на стул, стоящий перед тумбочкой, раскрывает тетрадь, вырывает из неё чистый лист бумаги, аккуратно сложив его, разрывает на три части, берёт ручку и пишет.
(Её голос за кадром)
«Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».
Цветаева откладывает написанную записку. Подумав, пишет вторую (снова ея голос за кадром):
«Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н. Н. Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом – сложить и довезти в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей. Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадёт. Не похороните живой. Хорошенько проверьте».
Цветаева кладёт эту записку поверх первой. Подумав, пишет третью: (снова её голос за кадром)
«Дорогой Николай Николаевич!
Дорогие сёстры Синяковы! Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю. У меня в сумке 150 рублей и если постараться распродать все мои вещи. В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам, берегите моего дорого Мура, он очень хрупкого здоровья.Любите как сына – заслуживает. А меня простите –не вынесла. МЦ. Не оставляйте его никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас. Уедете – увезите с собой. Не бросайте».
Цветаева раскладывает записки на тумбочке в ряд. Встаёт. Присаживается на корточки возле кровати Мура. Вынимает из чемодана, стоящего под кроватью, крепкий шнур. Садится на мурову кровать. Её руки вяжут небольшую петлю на одном конце шнура. Её руки вяжут скользящую петлю на другом конце шнура. Несколько мгновений Цветаева сидит на кровати Мура, глядя широко открытыми глазами перед собой. В глазах её стоят, не проливаясь, слёзы. Она совершает крестное знамение. Встаёт. Крестит мурову кровать. Выходит из-за загородки на половину хозяев. В одной руке держит шнур. Другой рукой берёт хозяйский табурет. Перед её взором чёрный прямоугольник – выход в тёмные сени. Цветаева идёт прямо в этот чёрный прямоугольник. Темнота. Через несколько мгновений слышен стук упавшего табурета.

               

Чёрная лошадёнка со спутанной гривой тянет тяжёлую телегу. Возчик, держа вожжи обеими руками, дремлет, свесив голову на грудь. Нечто в дерюжном мешке покачивается на дне телеги в такт её движению. Лошадь сама знает куда идти. Она сворачивает в кладбищенские ворота. Колесо телеги слегка задевает открытую створку ворот.  Возчик взрагивает и просыпается, кричит на лошадь:
   Не балуй, стерва!
«Стерва» останавливается в раздумье, куда идти дальше. Возчик дёргает вожжами, направляя лошадь вдоль  стены. Впереди огромная общая яма. Лошадь останавливается возле неё. Возчик бросает вожжи на передний край телеги, спрыгивает на землю, подходит к яме, заглядывает в неё. На дне ямы стоят полузасыпанные землей и известью некрашеные гробы, лежат дерюжные мешки, в которых – нечто. Возчик скручивает «козью ножку», говорит лошади:
   Счас, покурю, и поедем назад. Отдыхай, гадюка.
«Гадюка» послушно стоит, опустив голову. Отдыхает. Возчик дымит «козьей ножкой» Откурив, вздыхает, подходит к телеге, общупывает край мешка, бормоча:
   Где у тебя ноги-то? Не за голову же тебя тянуть!
Удостоверившись, что с этого края мешка находятся ноги, примеривается, крепко ухватывает труп за лодыжки и стаскивает мешок на землю у края ямы. Бормочет:
   Стукнулась, башкой-то? Извини, сирота. Ничего! Тебе уже всё равно!
Возчик наклоняется и развязывает мешок. Закатывает край мешка. Показываются ноги в грубых башмаках на толстой подошве.    Зачем добро-то – в яму? Тебе уже не надо, а моей бабе пригодятся.
Развязывает шнурки башмаков, стаскивает их с ног покойницы. Завязывает мешок. Бормочет:
   Ну, спи спокойно, дорогой товарищ, царствие тебе небесное!
Осторожно просовывает ступню ноги в кирзовом сапоге под середину мешка и сбрасывает его вниз. Мешок с телом поэта падает на другие тела, присыпанные известью. Возчик, оглянувшись по сторонам бросает башмаки на дно телеги, крестится. Лошадь косит на яму лиловым глазом. Тишина.




ПОСТСКРИПТУМ


Марина Ивановна Цветаева – прожила 49 лет. Покончила с собою 31 августа 1941 года в Елабуге. Похоронена на Елабужском кладбище. Место захоронения неизвестно.

Сергей Яковлевич Эфрон – прожил 48 лет. Расстрелян осенью 1941 года. Место захоронения неизвестно.

Георгий Сергеевич Эфрон – прожил 19 лет. Погиб в бою в 1944 году.

Ариадна Сергеевна Эфрон – была в ссылке 17 лет. Прожила 63 года. Умерла, и похоронена в Тарусе в 1975 году.

Прямых потомков Марины Ивановны Цветаевой – не осталось.


Рецензии