Морозная оттепель. Гл. 1. В пасти удава - КГБ
(Роман узника ГУЛАГа).
Издание второе, дополненное.
ГЛАВА 1. В ПАСТИ УДАВА ПО ИМЕНИ КГБ.
1.АРЕСТ.
19 января 1958 г. студент 3-го курса исторического факультета Харьковского государственного университета Биркин Славка допоздна засиделся в библиотеке общежития. Завтра предстоит сдать еще один, последний экзамен в этой зимней сессии. И все. Впереди две недели каникул. Домой, поскорее домой в родимый Краматорск на мамкины харчи.Студент оторвал взгляд от учебника, закрыл уставшие глаза и тут же перед взором возникла, как живая, миска с наваристым, вкусно пахнущим украинским борщом. Голодный желудок аж застонал только при одном воспоминании. Студент открыл глаза, помотал головой, как бы отгоняя видение и запах, который, кажется, стал распространяться по библиотеке. Впереди видны затылки таких же страдальцев, склонившихся над учебниками. Ну, пора и честь знать. Кажется подучил кое-что. А там как повезет с билетом.
В полу-мрачном коридоре общежития - тишина. Все спят. Э, нет, не все. Из полутемной бытовой комнаты раздается жаркий шепот и доносится звук поцелуя.Кто-то влюбляется. А тут с любовью не повезло. Славка вздохнул. Ну, это как посмотреть, кому не повезло.
Потихоньку открыл дверь в свою «гвардейскую» 61 комнату. Здесь темно и душно. Ощупью добрался до кровати, швырнул книги на стоящую рядом тумбочку. Не раздеваясь, в комнате прохладно, в спортивном костюме, нырнул под тонкое суконное одеяло. Потянулся, хорошо,только сотоварищи по комнате посапывают и похрапывают. Все. Спать,завтра, нет уже сегодня, трудный день - экзамен.
Не успел, кажется, положить голову на подушку, как в дверь, закрытую на щеколду, раздался тихий, но настойчивый стук. Кого там черт несет в такую рань? За окном еще полумрак. Нет, открывать не стану,пусть катятся откуда пришли. А стук все громче и настойчивее. Да хоть лоб себе разбейте! Не встану и дверь не открою! Вдруг сосед по комнате Иван Плиска, который до этого аппетитно похрапывал, быстро вскочил с кровати, откинул на двери щеколду и также быстро нырнул под одеяло, но уже не храпел, но молча затаился.
Удивительно, промелькнуло в голове, он что, ждал этого стука?
Но мысли сразу же перескочили в другое русло и глаза широко открылись сами собой. В комнату вошел комендант общежития, за ним протиснулся дежурный по общежитию, а следом - человека четыре какие-то дядьки в полувоенной, полу-гражданской одежде. У каждого настороженный взгляд, рука в оттопыренном кармане. Где-то двоих я уже встречал, то ли в коридоре общежития, то ли где-то на улице, но где конкретно никак не вспоминается. Однако, лица знакомые.
- А ну, подъем! - командует один из «знакомцев».Ничего еще не соображая, но уже с обмирающим и глухо бухающим сердцем поднимаюсь с кровати. Выползает из-под одеяла, одуревший от сна, сосед Васька Науменко. У Ивана Плиски очень испуганный вид, но что-то есть в нем странное. Четвертого сожителя по комнате, моего друга Вовки Дикуна кровать пустует. Накануне с высокой температурой я отвез его в машине скорой помощи в больницу.
- Так, граждане, сейчас мы проверим, что у вас есть интересного, - заявляет другой "знакомец", - и никому другому, а мне, сует под нос какую-то бумагу казенного образца. Я только увидел крупные буквы «Ордер на обыск». Что там было дальше написано, уже не читал. Тело пробила дрожь. Все, Славка, допрыгался! Попался!
Книги, конспекты, лежащие на тумбочке, оказались в цепких руках пришедших незнакомцев. Шелестят их страницы, перелистываемые умело и привычно. А вот из-под газеты, которой была накрыта тумбочка, достают и мою крамолу -
записи, которые я вел периодически с десятого класса, с того времени, когда у меня проснулся писательский зуд и я в тетрадях и блокнотах записывал то, что поражало меня в окружающей жизни и порождало мысли, рассуждения по поводу
описываемых событий. Но пару месяцев назад какое-то смутное беспокойство начало меня одолевать. Я тогда вытащил из чемодана, где они хранились, все свои записи и хотел сжечь или порвать и выбросить. Начал перечитывать, но жалко стало уничтожать. Вроде неплохой материал подсобрал для своей еще не написанной книги. Выдрал из блокнота исписанные листы, отобрал тетради с крамольным текстом и засунул все под газетку, застилавшую тумбочку, а сверху сложил учебники, конспекты. Кто там будет лазить и что-то искать? Кому нужны мои мысли?
Но, оказалось - нужны! И такие люди нашлись! Вот они в комнате, шарят в моих вещах и читают мои сокровенные записи. Оторванные листы уже вложены в блокнот. Точно совпадают. Тетради с довольным похмыкиванием внимательно просматриваются. Но что это? В руках одного из обыскивающих - чистые спаренные тетрадные листы. Вот где настоящая крамола! Я в замедленном темпе отворачиваюсь от них, опустив глаза, и также медленно, но судорожно, зеваю, а сердце готово вырваться из груди. Ощущаю, как кровь стучит в висках. Когда через некоторое время подымаю глаза и поворачиваюсь, чистые тетрадные листы лежат в кучке конспектов и других таких же тетрадных листов - чистых, исписанных, полу-исписанных.Тут же громоздятся сброшенные книги и учебники.
Сразу успокаиваюсь и впадаю в какую-то прострацию, как будто все это происходит не со мной, а с кем-то другим, а я только наблюдаю со стороны. В голове возникает удивление - как они быстро нашли мои записи! Среди макулатуры сразу обнаружили то, что им нужно. Как будто, уже заранее знали, где что лежит? И сразу появляется уверенность - точно знали! Вот из чемодана достают тетрадь с моими стихами, хотя там лежали и другие тетради с отработанными уже конспектами лекций.
Роются в чемоданах, книгах, конспектах и моих соседей. Но как-то вяло, без особого рвения. Как будто знают, что ничего интересного для своего ведомства там не найдут. Обыск производится деловито, без лишнего шума и гама.
За окнами незаметно появился рассвет. Зашевелилось население общежития, захлопали двери комнат, по коридорам началось движение.
- Ну, все. Заканчивайте! - дядя с землистым цветом лица упаковал мои тетради и блокноты и сунул мне под нос еще одну бумажку. Вверху крупными буквами отпечатано «Ордер на арест».
- Биркин! Ознакомьтесь!
Что тут ознакамливаться. И так все ясно.
- А я хочу в туалет. - Все взоры присутствующих, как по команде, обращаются ко мне. Объясняю, что утро, а по утрам я всегда хожу в туалет, организм уже привык и я уже не могу терпеть. Дядя с землистым цветом лица, вероятно начальник, немного подумал, потом указал пальцем на сотрудников: «ты и ты, отведите!».
Правая рука сопровождающих мгновенно опускается в карман.
- Пошли. - Это ко мне.
Один дядя шагает впереди, я посредине, другой дядя - позади. Навстречу попадаются сонные студенты, спешащие по своим утренним делам. С некоторыми, как обычно, здороваемся.
Ты смотри, ни у кого не спрашивая, точно привели в туалет, как будто знали заранее, где он расположен да и ориентируются в нашем общежитии, как у себя дома.
Один из сопровождающих заглянул в туалет, поторопил задержавшегося у писсуара студента, оглядел окна, - второй этаж, встал около них, другой встал у двери. У каждого правая рука по-прежнему в кармане. Бежать невозможно и куда? Мысль о побеге была отброшена. Как трудно справлять свою нужду под непрестанным наблюдением зорких настороженных глаз. Это целая проблема. Только впоследствии, в тюремных камерах, с трудом научился справляться с этой проблемой.
Назад возвращаемся в том же порядке. Но тот, который шел впереди,теперь идет сзади, а тот, который шел сзади - впереди. И вот он знакомый затылок, ровная сина, чуть приподнятые плечи. Ну, да, я же этого типа встречал и не один раз здесь же в коридоре, когда он проходил в смежную с нашей комнату студентов с физвоспитания. И я никогда не успевал рассмотреть его лицо. Да и не пытался. Мало ли кто к физкультурникам шляется. И тут мгновением в голове проносится воспоминание. Как-то во время студенческого застолья, Иван Плиска полушепотом высказал мысль о том, что нас не просто так перевели с нового учебного года в эту 61 комнату на втором этаже. Раньше, начиная с первого курса, мы жили на первом этаже в 41 комнате в тупиковом коридоре, который мы называли аппендиксом. А потом, по приказу коменданта, перевели нас неожиданно сюда на второй этаж. Наша теперешняя комната оказалась смежной с комнатой, где жили студенты с факультета физического воспитания, от которой нас отделяла только тонкая наглухо закрытая дверь. И все, что говорилось в одной комнате, было слышно в другой.Тем более, что моя кровать стояла как раз у этой двери. И мой, сейчас идущий вперед конвоир, частенько навещал наших соседей. Но тогда на предостережение никто, и я в том числе, не обратили никакого внимания. Кому там надо подслушивать наши студенческие разговоры? Оказывается, есть кому подслушивать!
В сопровождении конвоиров возвращаюсь в комнату. Здесь все разбросано. Мои соседи сидят на своих койках, дрожа не то от холода, не то от страха. Меня самого пробивает какая-то нервная дрожь. За столом комендант и дежурный, игравшие роль понятых, подписывают какие-то бумаги. Начальник приказывает:
- Биркин. Одевайся. Всё! На выход!
Я быстро одеваюсь. Выходим из комнаты. Один дядя впереди, два других по бокам, и чуть сзади. Вперед, студент, на выход из университета! Сегодня экзамен отменяется. Бороздим выпавший ночью снежок, еще свежий, не истоптанный. Недалеко от общежития стоит легковая машина. Водитель уже за рулем. Услужливо открывает двери. На заднее сидение забирается первый мой сопровождающий. Потом слегка подталкивают меня. И второй сопровождающий, забравшись в машину, плечом плотно прижимает арестованного студента к первому. Руки оказываются зажатыми плечами дяденек. Не пошевельнешься. Третий дяденька садится рядом с водителем.
- Поехали!
Все происходит спокойно, деловито. Чувствуется богатый, вероятно не раз отработанный, опыт в подобных делах.
2. ПЕРВЫЕ ДОПРОСЫ.
Через окно автомашины, крепко зажатый с обеих сторон своими конвоирами, пытаюсь определить куда и по каким улицам меня везут. Нет, бесполезно. Окна автомашины затуманены. Да и обзор очень ограничен моими сопровождающими.
Говорят, что здесь в Харькове имеется какая-то самая длинная улица. Один человек пошел по ней и идет уже целых десять лет. Теперь я по ней иду. Нет, не иду, а еду в шикарной машине и везут меня под белые ручки.
Наконец, стоп, машина. Приехали. Первым вылезает тот сопровождающий, который ехал вместе с водителем и сразу отходит в сторону. Вторым быстро выскакивает мой сосед справа и тоже отходит, но уже в другую сторону. Следом выталкивают меня. Выйдя из машины, я оглядываюсь по сторонам - куда это меня привезли? Ну так и есть - Знакомая улица. Именно по ней пошел тот человек лет 10 назад и шагает до сих пор. Интересно, сколько же лет придется мне шагать по этой улице?
Но порассуждать на эту тему особенно не дали. Сзади раздается спокойный голос: - Вперед! Вон в ту большую дверь!
Передо мной огромное многоэтажное массивное здание, в которое ведут высокие, не менее массивные двери. Я направляюсь к ним один. Мои конвоиры рассыпались веером на небольшом расстоянии - слева, справа, сзади. Со стороны кажется, что просто какие-то посторонние люди идут по своим делам, а может быть и домой. Ведь на здании никакой вывески нет. И не сведущий человек може принять его даже за респектабельный жилой дом.
Открываю с трудом тяжеленные двери и чуть не накалываюсь на штык винтовки. В промежутке между двумя дверьми стоит часовой. В недоумении останавливаюсь. А вот и мои сопровождающие. Как же они быстро оказались рядом.
- Это с нами! - Часовой отступает в сторону и открывает следующую дверь. Задняя дверь захлопывается и для меня очень надолго.
Лестницы, коридоры, переходы, снова лестницы и коридоры. Без путеводителей - заблудишься. Незаметно исчезает один «путеводитель» в какой-то комнате, затем второй, но третий неотступно следует рядом. В коридорах встречаются новые лица. Эти уж в военной форме, со звездами на погонах, как положено, и каждый с любопытством осматривает перепуганную ссутулившуюся фигурку арестованного студента.
Наконец, останавливаемся у какой-то двери. Мой последний сопровождающий услужливо ее открывает и пропускает меня вперед. Небольшая комната,почти квадратная, большое окно забрано решеткой. В углу наискосок от окна стол, за которым, уткнув лицо в бумаги сидит в военной форме капитан. Я узнаю на столе свои блокноты, тетради. Капитан поднимает голову и я также узнаю знакомое землистого цвета лицо.
Он представляется:- Следователь по особо важным делам капитан Гаврюшенко. Буду вести ваше дело. Садитесь - и показывает мне на табурет, стоящий в другом углу, как раз напротив стола и ярко освещенном светом из окна.
Я робко присаживаюсь на краешек табурета. Следователь подбадривает:
- Садись смелее. На этом табурете тебе долго еще придется сидеть.
Сам снова принимается за изучение моей очередной тетради.Я исподтишка оглядываю комнату. Стены беленные мелом и совершенно пустые. На уровне роста человека - белые пятна и потертости. Такое впечатление, как будто бы тело человека, пригвожденное ударом к стене, опускалось по ней на пол. А на полу вдоль стены - бурые пятна. Что это? Кровь? Значит бить будут?! Сразу в памяти всплыло, когда-то слышанное и читанное о пытках во время допросов. Сжался на табурете в комок. Что делать? Плакать? Кричать? По-прежнему быть жалким, несчастным или драться?! Драться до крови, до потери сознания? Так убьют же гады, искалечат! Вон какие буйволы приехали меня арестовывать да и здесь их полным полно.
Ну,и пусть убивают, сволочи. Внутри вспыхнуло какое-то упрямое ожесточение.
Пока все это лихорадочно проносилось в голове, мой "путеводитель", который привел в кабинет капитана Гаврющенко пошептался о чем-то с ним и вышел. Не успела за ним закрыться дверь, как в комнату вошел какой-то офицер и сразу:
- А-а, Биркина привезли. Следом за ним заходит еще один офицер. Они, что - здесь все в офицерских чинах ходят? И каждый восклицает:
- А-а, Биркин уже здесь. - За ним - третий, четвертый и все откуда-то меня знают и каждый с одним и тем же удовлетворенным возгласом, как будто привезли не несчастного перепуганного студента, а какую-то знаменитость. Откуда они меня знают? Я их всех вижу первый раз.
Светловолосый полковник, говоривший с явным прибалтийским акцентом, повертев мою тетрадку, взятую со стола следователя, начал громко возмущаться:
- Как, такой молодой, еще ничего не видал и сам ничего не сделал, уже утверждает, что радио брехает. Это наше советское радио брехает!
Необычное слово «брехает» почему-то надолго остается в моей памяти. Про себя я тоже возмущаюсь. Ведь там в тетради написано на «брехаег», а «выбрехивается».
Значительно позже я сообразил, что, вероятно, это «всезнайство» не что иное, как обычный психологический трюк,психологическая обработка арестованного. Вот смотри, ты только у нас появился, а мы о тебе уже все знаем. От КГБ ничего не скроешь и не утаишь.
Постепенно поток визитеров схлынул и начался допрос. Фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, кто отец, мать, есть ли братья, сестры, где они живут, чем занимаются и еще целый ряд анкетных данных. Все ответы следователь тщательно записывает на листах бумаги. А потом:
- Ты писал эти тетради и блокноты?
- Ну, я. - Отпираться бессмысленно. Но мне не верят.
- Проверим! Отправим их на экспертизу. Пока для сравнения почерков напиши свою автобиографию, - следователь подает лист чистой бумаги.
- Пододвигай табурет ближе к столу и пиши.
Я беру в руки табурет и медленно подхожу к столу следователя. А в голове мелькает дерзкая мысль: хряпнуть сейчас его по голове табуретом и - ходу в двери или в окно. И тут же другая мысль, более трезвая. - А за дверью - часовой и не один, а на окне - решетка и на каком этаже нахожусь, я не знаю, и куда бежать? Вопрос без ответа.
Молча ставлю табурет, сажусь у стола и пишу автобиографию. Следователь продолжает изучать мои записи и в то же время не спускает с меня глаз. Чувствую, изучает клиента.
Автобиография написана таким же неустойчивым почерком, как и все мои записи. Беру табурет и возвращаюсь на прежнее место. В руках следователя, взятые во время обыска, письма от родителей, от друзей. Все подобрали. Все да не все. Я взял за привычку, ответив на письмо, тут же его уничтожать, особенно, если считал, что в нем находится крамола. Так что улов небольшой. Плохо то, что в письме имеется не только содержание, но и фамилия, имя и адрес отправителя. А КГБ только дай зацепку. Хватка у него ого-го!
- Ну, вот, что, Биркин. Давай чистосердечно рассказывай все о своей антисоветской деятельности. Чистосердечное признание облегчит твое положение, - тяжелые глаза следователя уставились в арестованного и как то сразу повеяло холодом и стало неуютно.
Сложив вместе колени, обеими руками ухватываюсь за табурет, на котором сижу, втягиваю голову в плечи и весь сжимаюсь в комок. В такой позе арестант будет просиживать на табурете долгие часы допросов с перерывом на ночь в течение оставшихся дней января месяца, весь февраль и почти весь март 1958 года.
- А что рассказывать? Я же ничего такого нехорошего не сделал, - отвечает невинный голосок. Действительно, я же ничего не сделал, просто не успел. Арестовали во время.
И пошли вопрос за вопросом, по каждому имени, по каждой записи в блокноте или тетради. Хорошо, что имен немного и то случайных людей, которые к делу не имеют никакого отношения. Плохо то, что их будут проверять и напрасно терзать. Мысленно ругаю себя. Тоже вообразил себя писателем, поэтом и в подражание им записывал все, что видел, слышал, чувствовал. Оказывается, все эти записи, стихи, мои мысли - обыкновенная клевета на советскую действительность и антисоветчина, как разъяснил мне следователь.
Да, все это я писал, записи исполнены моей рукой и экспертиза это подтвердит. При каких обстоятельствах было написано - не помню, о чем разговаривал с товарищами, о чем им писал в письмах, - не помню. Ведь это было так давно. Кто разделял мои взгляды - не знаю. Это их дело. Со мной они не делились своими взглядами. А ты с кем делился своими взглядами? - не помню. Разве упомнишь с кем, когда и о чем разговаривал?
Следователь все вопросы и ответы записывает в протоколе. А мои глаза сами непроизвольно поворачиваются к потертостям и пятнам на стене и к рыжеватым пятнам на полу вдоль стены. Вот сейчас следователь встанет из-за стола и начнет бить! Да и в помощниках, наверное, отказа не будет.
Снова вопрос, снова ответ и запись в протоколе. Да что спрашивать? У меня там и так все записано. Но вопросы всё следуют один за другим, да всё заковыристее. Ох, только бы не проговориться, не сболтнуть чего-либо лишнего.
А как есть хочется. В желудке спазмы, живот к спине присох, курить тоже хочется. Со вчерашнего вечера во рту росинки не было. Да и в туалет неплохо было бы сходить. Но, кажется, и следователь устал и проголодался. Он вызывает часового.
- Своди арестованного в туалет, а я отлучусь на обед. И побудь пока с ним.
Попытки заговорить с часовым ни к чему не привели. Разговаривать с арестованными не положено. И мы сидим в полном молчании.
Спустя час с небольшим, отдохнувший, повеселевший появляется следователь и к моему удивлению подает мне, завернутый в бумажку кусочек колбасы, немного сыра и булочку.
- Ешь! Твой обед. - Но для меня это и завтрак. Увидев мое недоверие, следователь настаивает:
- На, поешь. А то упадешь с голодухи.
Я не заставляю себя долго упрашивать, поблагодарив за великодушный жест, принимаюсь за еду.
Следователь тем временем продолжает изучать мои записи. Ну, и много же я написал, успел таки. Хорошо, что в стопке тетрадей нет спаренных чистых листочков. Они остались где-то в комнате общежития среди непригодившейся для кагэбистов макулатуры. Стоило эти листки только окунуть... Нет, не буду даже думать об этом - во что окунуть, что там проявится. Ведь мы с Витькой Купиным целую ночь просидели у него в общежитии в комнате воспитателя, составляя черновик программы новой партии и борьбы против советских буржуев, борьбы за лучшую жизнь и за справедливость.
Затем у себя в 61-й комнате, когда никого не было, переписал все начисто где-то прочитанным или услышанным способом. Вся программа уместилась на нескольких листочках из школьной тетради. Когда они просохли, текст стал невидимым. А черновики сжег.
Нет! Прочь эти воспоминания из головы! Забудь про Витьку! Его нет и никогда не было! Хватит жрать. Неизвестно когда еще удастся поесть. И что будет со мной дальше - неизвестно. Остатки булки и сыра аккуратно заворачиваю снова в бумагу и кладу в карман.
- Подкрепился? Продолжаем дальше, - это уже следователь.
И снова вопрос за вопросом. И снова те же ответы: - Не помню. Это же давно было. - Но, ведь было же. Наверное, было. Ведь там же это записано. Значит было. О том, что записано и лежало перед следователем, отпираться бесполезно.
- С кем вел разговоры на антисоветские темы?
- Ни с кем.
- Врешь! С кем-то разговаривал же, делился своими мыслями. Ты же компанейский парень.
- Да с многими разговаривал. Только я не знал, что эти разговоры антисоветские.
- Все ты прекрасно знал!
Играть со следователем становилось все более опасно.
- Да там же у меня записано все в блокнотах и тетрадках в виде дневника. Я же писал для себя и писал откровенно.
Не знаю, поверил следователь или нет в мою откровенность, но эта идея о дневниковых записях так впоследствии и вошла в приговор.
- С кем конкретно разговаривал и о чем! - Снова настойчивые вопросы. Но, кажется бить не будет! Это отрадно.
- Не помню.
Следователь теряет терпение и срывается на крик.
- Что ты мне голову морочишь? - орёт, перекривляя меня: - Не помню! - Твои товарищи показывают, что у тебя отличная память.
Значит, кого-то еще допрашивают. Кого? Кто из хлопцев попал в их лапы?
Следователь подымается из-за стола. В голове проносится молнией: Ну, все! Сейчас позовет кого-то и бить будут. Еще плотнее сжимаюсь в комок на табурете и втягиваю голову в плечи.
Но нет, следователь подает мне исписанные листы:
- Ознакомься с протоколом и на каждом листе поставь свою подпись.
Я читаю вопросы следователя и свои ответы в его изложении. Вроде всё так, но всё же что-то не так. Но серьезного,кажется нет ничего. В конце каждого листа написана строка:"С моих слов записано верно". Здесь я должен поставить свой автограф. Подписываю каждый лист протокола.
Следователь подходит к двери и вызывает конвоира.
- Отведите арестованного в камеру.
Неужели допрос окончен и меня не будут бить? Значит, на сегодня пронесло. А пронесло ли? У них наверняка есть камеры для пыток. Вдруг туда поведут!
День давно ушел. За окном уже темно. В комнате зажигается свет. Следователь что-то пишет конвоиру и передает ему написанное.
Конвоир командует:
- Руки за спину. Вперед! Не оглядываться, по сторонам не смотреть, ни с кем не разговаривать и не останавливаться.
Первый день допроса закончился. На календаре сегодня должно быть 20 января 1958 года.
3. ДАВЯТ СТЕНЫ.
Так закончился первый день допросов, но не первый день в неволе у КГБ. Конвоир повел меня куда-то вниз по лестнице, еще одна лестница, еще одна. Неужели в подвал ведут? В камеру пыток? Следователь приказал же конвоиру отвести в камеру. Внутри все сразу пронизало холодом и тело охватила дрожь. Неожиданно первое препятствие - мощная металлическая решетка на всю ширину и высоту коридорного проема с такой же решетчатой дверью. Во всем здании тишина. Наверное, рабочий день закончился и все кагэбисты разошлись по домам. Неожиданно сзади раздается команда: - Стой! Лицом к стене!
Поворачиваюсь лицом к стене, руки за спиной. Сзади раздается стук чем-то металлическим по решетке. Звук далеко разносится в тишине здания. Откуда-то из коридорного полумрака бесшумно появляется еще один конвоир, но уже по ту сторону решетки. В руках у него довольно приличная связка ключей. Также бесшумно он открывает решетчатую дверь. Замок, дверные петли тщательно смазаны. Вскоре я раскрываю секрет и бесшумного передвижения второго конвоира - он в валенках, вместо привычных кирзовых сапог. Ничто не должно нарушать тюремную гробовую тишину. Так вот оно что! Меня привели в тюрьму, которая находится здесь же в здании КГБ где-то внизу.
Под расписку меня сдают второму конвоиру, который уже оказался надзирателем внутренней тюрьмы. В его сопровождении двигаюсь дальше по полуосвещенному коридору. Звук моих истоптанных башмаков поглощает ковровая дорожка, растянувшаяся по всей длине коридора. Спускаемся по лестнице еще ниже, руки по-прежнему за спиной, и снова металлическая решетка с такой же решетчатой дверью. И снова та же процедура.
- Стой! Лицом к стене!
Стук ключами по решетке, бесшумное появление нового надзирателя и тоже в валенках, бесшумное открывание замка и я в новом полу-мрачном коридоре. Теперь меня сопровождают оба надзирателя - один впереди, другой сзади. Между собой они не говорят, понимают друг друга без слов.
Наконец меня заводят в какую-то ярко освещенную комнату. Там еще два здоровых мужика. Ну, все! Пытать будут. Внутри все снова окоченело.
- Раздевайся! Наголо!
Дрожащими пальцами начинаю расстегивать пуговицы пальто.
- Быстрее!
Не успеваю снять пальто, как оно оказывается в цепких руках надзирателя и он начинает тщательно прощупывать каждый рубец, предварительно вывернув все карманы. Такая же процедура ждала пиджак, брюки, рубашку, майку, трусы, носки, ботинки.
Совершенно голый, посиневший и покрытый гусиной кожей от холода и переживаний, стою перед четырьмя здоровенными мужиками, занятыми очень важной работой - обыском меня и моей одежды. Впоследствиии узнал, что эта процедура по-лагерному называется «шмоном».
Вдруг один из надзирателей подходит ко мне и запускает руки в мои волосы на голове. Инстинктивно отшатываюсь. В голове проносится - ну, все! Избиение начинается!
Но нет. Обшарил мою кудрявую шевелюру, заглянул в уши. Даже пытался воткнуть в ухо толстый палец.
- Открой рот!
Открываю. Внимательно осматривает полость рта и вдруг я ощущаю во рту прокуренный, грязный, корявый, толстый чужой палец. От неожиданности я захлопываю рот и прикусываю палец надзирателю. И в ту же минуту от тяжелой затрещины отлетаю в угол.
- Еще кусается, гад. - Возмущенный возглас надзирателя сопровождается отборным матом. Затем более спокойно:
- Иди сюда! - С опаской подхожу.
- Наклонись!
Наклоняюсь.
- Раздвинь ягодицы!
Находясь в положении буквы «Г» раздвигаю руками ягодицы. С ожесточением думаю - что там будешь высматривать? А вдруг я страдаю детской неожиданностью! И брызну тебе прямо в глаз! Надзиратель внимательно заглядывает в очко. Кажется, ничего не обнаружил.
- Присядь!
Присаживаюсь на корточках. Сзади снова заглядывают в зад.
Только находясь уже в лагере от бывалых зэков узнал, что заключенные иногда проносят в анальном отверстии деньги, записки и иные запрещенные предметы в тюрьму и из тюрьмы. Так что мои "обыскиватели" свое дело знали туго.
Наконец раздается:
- Все! Одевайся!
Неужели пронесло и бить не будут? На душе - облегчение. Дрожь и озноб куда-то ушли. Быстро одеваюсь.
- Подойди к столу и распишись. - На столе кучкой лежат изъятые из моих карманов вещи: полсотни рублей оставшиеся от стипендии, полупустая пачка сигарет «Прима», коробочка со спичками, авторучка, карандаш, в бумажке недоеденный кусочек сыра, булка, стиральная резинка, наручные часы - вот и весь нехитрый скарб студента.
Расписываюсь в протоколе об изъятии у меня вещей. Затем следует милостивое разрешение:
- Возьми сигареты, спички и свои объедки. - Прячу это свое добро по карманам. И снова команда:
- Руки за спину и вперед марш!
Опять полутемный коридор. Справа и слева металлические двери с кормушками и глазками для наблюдения - там камеры для арестованных. Где же моя камера? Посредине коридора раздается уже знакомое:
- Стой! Лицом к стене!
Подходит второй надзиратель со связкой ключей и тоже в валенках. Гремят металлические замки, засовы и открывается металлическая дверь в камеру.
- Заходи!
Захожу. Дверь сзади захлопывается, снова гремят замки, засовы и, наконец, я один в камере. Уже в своей?
Оглядываю свое новое жилище. Что-то напоминает комнату в общежитии - две койки вдоль стен, застеленные суконными одеялами, между койками - две тумбочки, вешалка в одном углу возле двери, а в другом углу - какой-то непонятного назначения металлический бачок с крышкой и ручками. Открываю бачок - оттуда туалетные запахи. Ясно, значит это и есть знаменитая тюремная «тетя Параша». В металлической двери, где-то посередине - закрытая форточка, а по тюремному - «кормушка». Над ней «глазок». С любопытством заглядываю туда. Но с той стороны он чем-то закрыт. И вдруг чуть слышный шорох. Глазок открывается и я вижу глаз надзирателя. От' неожиданности отшатываюсь. И тут же гремит засов и открывается «кормушка». В нее заглядывает пол-лица надзирателя:
- К двери не подходить! В глазок не заглядывать! - «Кормушка» закрывается.
Продолжаю изучать свое жилище. Высоко над дверью, под самым потолком, забранная решеткой ниша. В ней электрическая лампочка. Как выяснилось впоследствии - это ночник, который горит всю ночь. Так что камера освещена постоянно. На высоком потолке - плафон. В противоположной от двери стене повыше к потолку - окошко. Стекла запыленные, но все же сквозь пыль видна мощная решетка. По оконному простенку можно судить о непривычной толщине стен тюрьмы. Пол паркетно-деревянный и довольно чистый. Стены побелены. На них нет ни единой помарки или царапинки.
Сажусь на табурет у кровати. Уже своей кровати. Закрываю глаза, расслабляюсь, страшно устал. В голове - ни одной мысли, в душе - опустошенность. Хочется заплакать. Но, нет! Не дождутся. Встаю. Пальто - на вешалку. Туда же кепочку. Закуриваю. Делаю первые шаги по камере - взад, вперед. От окна к двери и назад. Сколько будет сделано тут таких шагов! Взад - вперед! Взад - вперед!
Снова гремит засов. Открывается дверь. Принимай, Славка, нового жильца, своего сотоварища по несчастью.
В камеру энергичной походкой, еще не отошедший от возбуждения, входит паренек. В первую очередь, что бросается в глаза - это шляпа не первой новизны и большие очки. Они совершенно не гармонируют с полувоенным кителем, холщовыми брюками и парусиновыми истоптанными туфельками. Это в зимние январские морозы!
Паренек швыряет шляпу на вешалку, снимает китель, оставшись в рубашке и нервно садится на кровать. На правах уже старожила я подхожу и протягиваю руку для знакомства: - Славка Биркин, студент истфака из университета.
- Анатолий Простаков, студент физмата тоже из университета.
Вот оно что. Значит в эту ночь широко сети раскинули доблестные рыцари из КГБ. Посидели каждый на своей кровати друг против друга, помолчали.
- Есть хочешь?
- Ага.
Нашел о чем студента, вечно голодного, спрашивать. Достаю из кармана пальто сверточек. Поровну, по-братски, делим кусочек булочки и сыра. Они очень быстро исчезли в бездонных студенческих желудках. Червячка заморили. Но все равно есть хочется, а, впрочем, студенту не впервые ложиться спать натощак. Закуриваю и растягиваюсь поверх одеяла на кровати.
- Закуривай - протягиваю пачку «Примы» сокамернику.
- Не хочу. И, вообще, я не курю. - Анатолий тоже растягивается на кровати поверх одеяла.
Сразу же гремит засов. Открывается «кормушка», в которую заглядывает надзиратель.
- На кровати до отбоя ложиться запрещено. Принимайте еду. От ужина осталось.
В «кормушку» просовывается алюминиевая миска с горсткой перловой каши и ложкой, кусочек хлеба, стакан жидкого чая. Ну, значит жить пока будем. С тюремной едой расправляемся быстро. Миска, ложка, стакан убираются через «кормушку». Гремит засов. На этот раз открывается дверь и в камеру входит надзиратель. Это высокого роста пожилой, лет пятидесяти, довольно плотный мужчина в военной форме старшины. Мы с Анатолием сидим каждый на своей кровати. Надзиратель явно этим недоволен.
- Когда кто-либо входит в камеру, нужно вставать. А теперь марш на оправку. Руки за спину.
Один за другим с руками за спиной выходим в коридор. Там стоит второй надзиратель - молодой парень лет 25-27 и тоже в валенках, но в гражданской одежде. Нас ведут по полу-мрачному коридору в самый его конец. По бокам коридора - камеры. Хочется заглянуть в глазок - кто там?
Молодой надзиратель стоит рядом с нами в туалете и зорко наблюдает, как мы трудимся на толчках. Здесь все открыто и не так-то просто оправиться, когда за тобой наблюдают. Возвращаемся в камеру,а вскоре раздается команда - «Отбой». Раздеваемся - и в постель. Чистая наволочка на подушке, чистая простынь,суконное одеяло. Все как у людей. Только горит всю ночь над дверью за решеткой электрическая лампочка. Пытаюсь укрыться от света под одеялом, накрывшись с головой.
И опять гремит засов «кормушки» и раздается свистящий шепот надзирателя:
- С головой не укрываться!
Так постепенно молодые арестанты познают тюремные правила. Отворачиваюсь к стене и пытаюсь уснуть. Несмотря на страшную усталость, нервотрепку, сон почему-то не идет. Мой сокамерник тоже ворочается. Напряжение дня дает о себе знать. Все же незаметно подкрадывается забытье.
И вдруг что-то меня как-бы подбрасывает вверх на кровати. Где-то, конкретно где, - определить трудно, раздается ужасный человеческий крик, удары, потом сдавленный стон, чьи-то быстрые шаги, беготня, металлический звон и шум открываемых или закрываемых дверей. Мой напарник приподнимается на постели, поводя вокруг сонными, ничего не понимающими огромными подслеповатыми глазами.
Ну, вот сейчас и до нас доберутся. Но, нет. Через некоторое время постепенно все стихает. Мы лежим на кроватях, не шевелясь, затаив дыхание и вслушиваясь в наступившую тюремную тишину. У двери - шорох. А-а, это надзиратель заглядывает в «глазок». Бдительно нас оберегает.
Проходит время и дрема снова закрывает нам глаза. И снова впадаешь в беспокойное чуткое забытье, с внезапным просыпанием и чутким прислушиванием к особым тюремным шорохам. В камере прохладно, но для тела душно. Давят тюремные стены! Сте-е-ны да-а-вят!
И был день первый и была первая ночь в неволе.
4. КАМНИ И ЛЮДИ СТОНУТ.
В шесть часов утра - подъем. За зарешеченным окном еще полная темнота. Не выспавшиеся, с не отдохнувшими мозгами и клетками, по-прежнему в напряжении всех своих нервов, быстро застилаем постели. И тут же надзиратель открывает дверь.
- На оправку!. Захватить с собой «парашу»!
Мы с Толиком подхватываем увесистую бадью за ручки с обеих сторон и движемся в сопровождении двух надзирателей к туалету.
После оправки - уборка в камере. К нашему удивлению надзиратель выдает мастику и щетки - натирайте пол. С усердием натираем деревянный паркет. Пол блестит. Как, интересно, будут блестеть наши дела сегодня? О предстоящем допросе стараюсь не думать, а все о чем будут допрашивать - похоронить в глубинах памяти и никогда оттуда ничего не извлекать. Забыть, забыть и еще раз забыть!
После уборки - завтрак. В металлической миске - жидкая овсяная каша, кусок хлеба, в металлической кружке - горячий полусладкий чай. Каша из неочищенного овса. После каждой ложки сплевываем овсяную шелуху. Смеемся с Толиком - пища английских лордов и тут же начинаем придумывать название тюремной овсянке-баланде. Остановились на чеховском названии - «Лошадиная фамилия». Однако, позже, уже в лагере, узнали, что ей давно придумано очень простое и емкое название - «жуй-плюй».
Очищенные до блеска ложками и языками миски и кружки исчезают в кормушке. Некоторое время - тревожное затишье. Я покуриваю, Толик что-то подпевает и подсвистывает слегка себе под нос. Он оказался необычайно музыкальным парнем и без памяти влюбленным в Шаляпина. Вот и сейчас, энергично расхаживая взад-вперед по камере, он исполнял что-то шаляпинское, помогая себе руками и подигрывая на своих полных детских губах.
Через некоторое время открывается «кормушка» и в нее просовывается полу-физиономия нового дежурного надзирателя. Произошла, вероятно, пересменка наших телохранителей. По-лагерному - "вертухаев".
- В камере не петь, не шуметь! Соблюдать тишину! - Потом сверившись с какой-то бумажкой, снова всовывает свою полу-физиономию:
- Кто здесь на Б.?
Подхожу к двери. - Ну,я, а что?
- Отвечай фамилию.
- Ну, Биркин.
- Вячеслав Васильевич? - Да!
- На допрос!
Сердце тревожно ёкает, что-то опускается к низу живота. Весь как бы сжимаешься. Ну, Славка, вперед! Что день сегодня мне готовит?
Гремят засовы, открывается дверь, пропуская арестованного студента. Руки, уже без напоминаний, за спиной. В коридоре по-прежнему полумрак. Только на столике надзирателя горит настольная лампа. Рядом со вторым дежурным надзирателем стоит конвоир. Он расписывается в специальном журнале, что забирает арестанта. Почему-то предлагают расписаться и мне, предварительно закрыв картоном все предыдущие записи. Остается открытой только моя фамилия, против которой надо расписаться.
В сопровождении конвоира отправляюсь по коридорам, по лестницам. Везде замки, запоры, металлические двери, решетки и у каждой со связкой ключей очередной надзиратель. Последняя остановка уже у двери следователя.
Капитан Гаврюшенко на месте за своим рабочим столом, над которым возвышаются стопки каких-то бумаг. Среди них узнаю и свои записи.
- Садись - кивок в сторону табурета. - Как спалось на новом месте?
Следователь - сама учтивость с дозой ехидства. Как будто сам не знает, как спится в их заведении.
- Спасибо. Нормально - бурчу в ответ и сажусь на табурет. Но, что это? Табурет не двигается с места. Приглядываюсь - он оказывается уже привинченным к полу. Следователь довольно улыбается. Неужели он вчера прочитал мои мысли насчет табурета и его головы? Но нет, такого не может быть. А вот что-то непроизвольное, возможно, отразилось на моей физиономии или в жестах. Но, может быть, это простая предосторожность. Так или иначе, но надо быть еще более сосредоточенным и внимательным.
Плотнее усаживаюсь на табурете, берусь за него обеими руками у коленок так, что плечи приподнимаются и голова втягивается в них. Я готов!
И снова те же вопросы - с кем вел разговоры, кто из твоих друзей что говорил, о чем вели беседы в студенческих компаниях, уточни такую-то запись, кто тебя надоумил и склонил к антисоветским измышлениям, кто из преподавателей университета вел с тобой и другими студентами нездоровые разговоры и нехорошо отзывался о руководителях партии и советского правительства. Говори честно, ведь ты же был комсоргом на курсе, ты должен помочь государству и Коммунистической партии извести у вас в университете и в стране крамольные и антисоветские мысли и высказывания. Ведь ты же хотел, как пишешь в своем дневнике, улучшить положение в государстве и установить справедливость. Так помоги нам это сделать.
Да, я действительно хотел, чтобы в государстве стало немного лучше, справедливее и люди тоже чтобы жили лучше. Но никто меня ни к чему не склонял. Я сам думал и сам записывал, что думал и что видел и слышал вокруг себя. Ни с кем из преподавателей не разговаривал, только общался на лекциях, когда конспектировал их лекции в тетрадях.Да и все они такие серьезные, профессора, а я кто? Простой и еще необразованный студент. У нас на курсе учатся студенты умнее и образованнее меня. Некоторые даже на фронте побывали. А я - так себе, ничего особенного не представляю. Преподаватели меня даже не замечали, а не то, чтобы со мной о чем-то разговаривать? Да никогда этого не было!
С кем я вел разговоры - не помню, о чем говорили - тоже не помню. Ведь это так давно было и разве упомнишь, что говорил и с кем разговаривал. А что разговоры были антисоветские, так я об этом вообще не имел представления и не знал, что они антисоветские.
В то же время глаза мои непроизвольно сами поворачиваются к вытертым стенкам кабинета следователя и к пятнам рыжеватого цвета на полу у стен. Ну, когда же бить будут? Тогда я прилипну к этим стенкам и буду сползать по ним вниз, окропляя пол своей кровью. Я даже пригнулся к полу, рассматривая там рыжеватые пятна. Нет, нельзя поддаваться страху и панике!
Резко подымаю голову и встречаюсь взглядом со следователем. В его глазах - удовлетворенная усмешка. И вдруг меня бросает в жар от догадки: - да ведь это тоже психологический трюк, специальное давление на психику, чтобы запугать человека, довести его до паники и шока ожиданием избиения. Значит, меня бить не будут. Не велика я шишка, чтобы из меня что-то выбивали. Все мои признания - там, на столе у следователя в моих записях и больше ничего они не узнают. Если бы в их глазах я представлял что-то действительно серьезное, они бы не церемонились с этими трюками и с первого дня я бы уже захлебывался собственной кровью.
На душе стало немного легче. Но все равно - не расслабляться. И пятна крови у стен скорее всего обыкновенная краска. А стены терли обыкновенной тряпкой.
И снова вопрос за вопросом. Надо сразу же сориентироваться, как правильно ответить. А следователь все пишет и пишет протокольные листы. Необходимо этим временем воспользоваться, чтобы сочинить правильный ответы. А дело постепенно увеличивается и увеличивается в объеме.
Перерыв на обед. Следователь дает прочитать то, что он сочинил из вопросов и ответов. Вроде бы те же вопросы и ответы, но в изложении следователя они приобретают какой-то иной смысл, неблагоприятный и даже зловещий для подследственного. Каждый протокольный лист подписывается. Все происходит, как и в первый день допросов.
Обедать отводят в камеру. Моего напарника в камере еще нет. Через некоторое время и его приводят. Толик Простаков выглядит таким же измученным, как и я сам. Вероятно, и ему на допросе было тяжко.
На обед дают борщ или щи, не разберешь, перловую кашу, компот из сухофруктов. Несмотря на усталость и непривлекательный вид пищи, все проглатываем довольно быстро. Мы оба из тех студентов, которые харчами не перебирают. Молодой организм требует свое.
Не успели передохнуть - снова на допрос. И до самого позднего вечера - вопросы и вопросы. И надо максимально сосредоточиться, чтобы правильно ответить. Правильно не для следователя, а для себя, и не потянуть кого-либо в это логово удава.
Вечером отводят в какую-то новую камеру. Она специально приспособлена под особую лабораторию. В ней меня сфотографировали в профиль и в анфас, проверили и записали особые приметы на теле и взяли отпечатки пальцев. Каждый палец прикладывался к стеклу с размазанной черной краской, а затем к бланку. На лагерном жаргоне это называется "играть на пианино". Здесь я впервые увидел узоры всех своих пяти пальцев. Мои фотографии и отпечатки пальцев должны остаться на долгую память правоохранительным органам советского государства в картотеке КГБ.
Но как впоследствии оказалось, советское государство распалось, КГБ исчезло, а картотека с приметами инакомыслящего осталась. Она просто перешла по наследству к другому, не менее тоталитарному, государству и преемнику КГБ - Службе Безопасности, которое продолжает слежку и контроль над теми инакомыслящими, которым не нравятся и новая власть и новые сверхимущие господа.
Теперь я уж нигде и никуда не потеряюсь. Инакомыслящий, который остался таким пожизненно, взят на учет органами тоже пожизненно.
И снова камера в Харьковской внутренней тюрьме (ХВТ). И в ночной мертвящей тишине слышно, как стонут камни и замурованные в них люди.
5. ТЮРЕМНЫЕ БУДНИ И КАМЕРНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ.
Допросы продолжаются ежедневно, с утра до позднего вечера. В камеру возвращаешься весь измочаленный с нервами на грани истерики.
Толик Простаков в таком же состоянии. Его арестовали вместе с сокурсником. За что арестовали - ни о чем не рассказываем друг другу, о чем каждого допрашивают - тоже не распространяемся. Есть подозрение, что наша камера прослушивается и все, о чем мы говорим, сразу же становится известным надзирателям, а через них и следователю. Вскоре я убедился в этом.
Однажды, когда меня привели с допроса и в коридоре на столике дежурного надзирателя я расписывался в журнале о том, что доставлен в камеру, надзиратель чуть-чуть, как бы невзначай, приоткрыл картонку, которой всегда тщательно скрывал фамилии тех, кого приводили с допроса и кто расписывался в журнале до меня. И я увидел фамилию «Мишутин». Надзиратель немедленно исправил "оплошность», закрыв ее. Придя в камеру, я тут же спросил Толика, кто такой Мишутин, знает ли он этого человека?. Тот ответил, что это фамилия арестованного вместе с ним сокурсника и мы сразу же перешли на нейтральные разговоры.
Вероятно, надзиратели не успели засечь наш разговор. На другой день история повторилась. Мне снова «случайно» показали в журнале фамилию Мишутина. Я сообщил Толику, что мне опять показывали фамилию его товарища. Кажется, кагэбисты искали связь между мной и им. Но я действительно его и в глаза никогда не видел. Фамилию эту услыхал только тут впервые.
На этот раз наш разговор был услышан. Подобные «случайности» больше не повторялись и связь Биркин-Мишутин-Простаков искать перестали. Но мы с сокамерником пришли к выводу, что разговоры наши, если не записывают, то внимательно прослушивают. Поэтому лучше молчать, но долго ведь не промолчишь, мы все же живые люди. Значит, говорить обо всем, о чем угодно, но ни в коем случае не о делах.
Где-то на третий или четвертый вечер неожиданно мы услышали стук в стенку камеры. Кто-то пытался установить с нами контакт с помощью азбуки Морзе. Я когда-то пытался ее изучать. В моих записях был даже листок с морзянкой. Но чтобы ею овладеть необходима постоянная тренировка. А времени на это постоянно не хватало. И, конечно, я ее так и не освоил. Вначале мы пытались что-то разобрать в стуке из соседней камеры, но увы! бесполезно. Всех букв азбуки Морзе я не знал, а мой сокамерник вообще о морзянке не имел представления. Но всё же он бросился было к стене и начал беспорядочно выстукивать в ответ. За стеной притихли. Наверное, хотели уловить какой-то смысл в нашей абракадабре. Но смысла в нашем стуке не было. Через некоторое время стук в стену от соседа возобновился.
- Толик, подожди отвечать. Давай сообразим, есть ли в соседней камере кто-то?
И мы стали соображать. Да, в нашем коридоре мы не одни. В камерах есть и другие арестованные. Слышно было как открывали «кормушки» или двери в камерах. Но что-то мы не слыхали, чтобы когда-либо открывалась «кормушка» в какой-то соседней с нашей камере, слева или справа. Значит, вывод - этот стук - провокация. Они думают, что мы знаем азбуку Морзе. Ха, ха, ха!
Еще где-то вечера три неизвестный стучал к нам в стенку. Но мы упорно не отвечали. И стук прекратился. А мы еще лишний раз убедились,что наши разговоры прослушиваются. Значит стук - тоже. Скорее всего стучал кто-то из работников КГБ, знающий морзянку. Расчет на то, что вдруг таким образом мы о чем-либо проболтаемся. Недаром я увлекался чтением книг о революционерах и подпольщиках.
В отношении перестукивания между заключенными в тюрьмах, я читал и слыхал, что они давным давно изобрели специальную тюремную азбуку. Но тогда этой азбуки я не знал. Спустя много лет, уже после освобождения, во время учебы в Донецком университете, я занялся историей народничества. Судьба народников 70-80-х годов девятнадцатого столетия во многом напоминала мне мою собственную и судьбу моих товарищей в 50-60-х годах двадцатого столетия. При написании дипломной работы о народовольцах, я обнаружил, что именно народники изобрели тюремную азбуку перестукивания, хотя, возможно, перестукивание применялось еще декабристами.
Тюремная азбука довольно проста. Достаточно знать последовательность букв русского алфавита. Весь алфавит разбивается на шесть строк по пяти букв в каждой. Знаки «ъ» и «ь» выбрасываются. Получается такая картина:
1) А, Б, В, Г, Д,
2) Е, Ж, 3, И, Й,
3) К, Л, М, Н, 0,
4) П, Р, С, Т, У,
5) Ф, Х, Ц, Ч, Ш,
6) Щ, Э, Ю, Я, Ы.
Сначала выстукивается номер строки, а потом номер буквы в данной строке. Всё очень просто.
При наличии времени, а его в тюрьме предостаточно, освоить тюремную азбуку довольно легко. А при незначительной тренировке можно свободно пользоваться ею для общения с таким же узником, как и ты. Могут быть некоторые несовпадения в буквах в зависимости от того, какую из них выбрасывает ваш партнер. Но это уже несущественно и во время перестукивания эти несовпадения устраняются.
После ежедневных длительных допросов как-то неожиданно они прекратились. Предположил (и предположение оказалось верным), что мой следователь поехал ко мне домой в Краматорск и там делает обыск и проводит допросы моих друзей и школьных товарищей. Об этом потом рассказывали моя мама и брат, когда перед отправкой в концлагерь им разрешили со мной свидание. Особенно меня беспокоили ребята, с которыми я дружил еще со школьной скамьи - Толик Голощапов и Павлик Таранов. Павлик только что вернулся домой после службы в армии, а Толик еще продолжал служить в Балтийском флоте. Но, как я узнал позже, в связи с моим арестом и перехваченным кэгэбистами письмом от меня, его тут же уволили из флота.
Когда-то мы вместе мечтали о справедливом обществе и борьбе против новых эксплуататоров - советских буржуев, как мы называли тогда ком-партийную номенклатуру. Но мы были еще школьниками и нам так не хватало знаний. Закончив в 1955 году Краматорскую среднюю школу №6 я поступил в Харьковский пединститут на историко-филологический факультет. Моих друзей в это время забрали служить - одного в армию, другого - во флот. Связь поддерживали через письма. Зная об армейской цензуре, старались, чтобы тексты писем были пристойными.
А я учился, заглатывал книги и знания, тщательно конспектируя лекции преподавателей. В 1956 году по комсомольской путевке добровольцем отправился на целинные земли в Казахстан на уборку урожая. Очень уж хотелось посмотреть на эти целинные и залежные земли, о которых так много тогда писали. Там увидел и испытал на себе, что они собой представляют и впервые узнал воочию, что такое забастовка.
Наша группа студентов, заброшенная далеко в степь на уборочный стан, чтобы принимать с поля на ток собранную пшеницу, затем провеять ее, немного просушить и загрузить в машины для отправки на элеватор в город или прямо на железнодорожную станцию для загрузки в вагоны, забастовала. Работа по 12 часов в сутки и круглосуточная по сменам. Жили в палатках, спали на земле, обильно устланной соломой и на матрасах тоже набитых соломой. Благо соломы хватало. Но кормили отвратительно. Еду готовила деревенская старушка прямо на костре перед палатками. Неприхотливые студенческие желудки уже отказывались принимать синеватую и пузыристую перловку в виде каши и супа. Жалобы начальству на плохое питание оставались тщетными. Тогда мы решили устроить забастовку. Требование одно - улучшить кормежку.
В одно прекрасное утро ни одно студенческое звено на работу не вышло. Остановилась веялка-гроб на току, остались не разгруженными бортовые машины с зерном, пришедшие на ток с поля. На поле остановились комбайны. Некуда было ссыпать из бункеров собранное зерно. Это в разгар уборочной страды, когда уборка велась круглые сутки, днем и ночью. А зерно тогда уродилось "ядренное", по выражению местных жителей, и в огромном количестве. А тут - забастовка - чрезвычайное происшествие.
К нам на стан немедленно примчалось всё колхозное руководство - председатель колхоза, парторг, агроном, еще кто-то. Вместо того, чтобы выяснить причину забастовки, парторг стал выяснять ее зачинщика. Ребята молчали. Затем последовал вопрос - кто первый подал идею забастовки? Сейчас приедет сотрудник КГБ из района. Он с вами по-своему разберется! В ответ - то же молчание. Наконец нас прорвало:-"Мы есть хотим! Перловка уже всю плешь проела! Есть хотим!" Председатель с осунувшимся и потемневшим от усталости лицом, вероятно носился на своей машине по необъятным полям целинного колхоза, также устало махнул рукой - успокойтесь, не горячитесь. Никакой забастовки не было. Обычный невыход на работу. Поймите ребята, из-за вас комбайны в поле остановились. А мы всю страну кормим. Выходите на работу. А я вас накормлю как следует.
На работу мы вышли. Конвейер по уборке и отправке зерна заработал. Возвращаясь вечером с тока на стан мы уже почуяли запах варенной баранины. Председатель, пообещавший нас накормить, сдержал свое слово, но всего на неделю. Мы ждали, сдержит ли свое слово парторг, пообещавший привезти районного кэгэбиста. В это время к нам заскочил мой друг Вовка Дикун, работающий на комбайне и живущий в селе. Опасаясь приезда кэгэбиста и обыска, я передал ему свои записи, которые продолжал вести и на целине, с наказом сберечь и потом вернуть.
Но кэгэбист не приехал. Вероятно колхозному начальству не было никакого интереса раздувать дело о полу-дневной забастовке студентов и все спустили на тормозах и замяли. Вовка через несколько месяцев записи вернул, когда после приезда с целины, где,как оказалось, мы работали бесплатно (нет, вру! дали благодарственные грамоты за битву за урожай), из пединститута наш исторический факультет перевели в университет, соединив со вторым курсом университетского истфака.
Учеба дала мне новые знания и укрепила в мысли о необходимости борьбы с существующим режимом в стране. Изучение фашизма приводило к страшной мысли, что наше общество, руководимое коммунистами во главе с мудрейшим из мудрейших вождей, мало чем отличалось от общества, руководимого величайшим фюрером из фюреров. И стал чаще ловить себя на мысли - зачем нам, детям рабочих и колхозников, дают знания. Когда человек не образован, когда он мало что
знает, он редко задумывается об окружающей жизни и ему легче жить. Таким же человеком легче управлять. А человек обладающий знаниями, рано или поздно, вступит в конфликт с властями.
За время учебы я ушел дальше в своих, так называемых, антисоветских, настроениях, от своих краматорских друзей. Они ведь вскоре после школы были призваны на службу в армию. Армия же, как известно,выбивает из головы все дурные мысли, превращая человека в послушную машину. Конечно, ничего крамольного, кроме моих писем, у них не могли найти. О чем мы беседовали еще в Краматорске или в селе Торском, куда я ездил к Анатолию в гости и как мы планировали в железнодорожной сторожке под Красным Лиманом бороться с несправедливостью, было мною крепко «забыто».
И я был очень рад, что ни Павлика Таранова, ни Толика Голощапова не арестовали, хотя у них был произведен обыск и не один раз они подвергались допросам. О харьковских друзьях я уже "забыл" напрочь.
Пока следователь искал мои антисоветские взгляды и настроения на стороне, я запоем читал книги из тюремной библиотеки. К сожалению, в библиотеке была только художественная литература, но и она давала мне силы держаться. Некоторые из книг я перечитывал дважды и трижды - это «Спартак» Р. Джованьоли, «Степан Разин» С. Злобина, «Емельян Пугачев» В. Шишкова, «Овод» Э.Войнич. Во-первых, они отвлекали от тюремной действительности, а во-вторых, мужество этих героев укрепляло собственный дух и даже в какой-то степени они подсказывали, как себя вести на допросах и вообще в неволе.
В дни, когда не было допросов, выводили на один час на прогулку во внутренний тюремный дворик. Их было два прогулочных дворика. Один маленький - это заасфальтированная площадка, огороженная со всех сторон бетонной стеной высотой в 3 с половиной или 4 метра. Вдоль каждой из четырех стен можно сделать ровно пять шагов, а по диагонали - шесть шагов. В большом прогулочном дворике можно было сделать вдоль двух противоположных стен девять шагов и вдоль двух других противоположных стен - шесть шагов, а по диагонали - целых одиннадцать шагов.
В течение часа меряешь шагами огороженное пространство вдоль стен взад-вперед, по замкнутому кругу, по диагонали, то убыстряя шаг, то замедляя. И воображаешь, что шагаешь где-то по асфальтированным улицам Харькова, спешишь на лекции, до занятий остались считанные минуты и надо успеть на первую пару. или важно прогуливаешься по Сумской улице. А на все это сверху, с вышки, торчащей над стенами прогулочного дворика наблюдает за странным передвижением арестанта часовой с автоматом на груди.
Как-то незаметно прошла зима. Неудивительно, что незаметно. Ведь в камере времен года не ощущаешь. И только на прогулочном, из асфальта и бетона, дворике чувствуешь весну. В первую очередь меняется воздух. Им после затхлой тюремной атмосферы дышишь и не надышишься. Да и солнышко стало почаще заглядывать к низу бетонного мешка, а лучи его стали теплее. Пригреешься в них и даже забываешь бегать белкой в каменном колесе.
За стеной слышен уличный мирный шум. Едут машины, слышно, как они рассекают лужи, гудят их клаксоны, о чем-то разговаривают прохожие, иногда доносится взрыв смеха или песни. Жизнь за тюремной стеной идет своим чередом. И никому нет до тебя никакого дела... И такая тоска берет, хоть о бетонную стенку головой. Но, нет, нельзя расслабляться. Борьба продолжается. Поединок между следователем и арестантом не прекращается ни на миг.
Ошибался я, считая, что нет никому ко мне никакого дела. Оказывается, что в университете в этот период шла промывка мозгов. И кое-кто из сокурсников нажил на этом политический капитал и обеспечил себе будущую карьеру.
Но об этом тогда я ничего не знал. О сокурсниках и о друзьях не хотелось думать плохое. Но все же, как кэгэбисты вышли на мой след? Следователь Гаврюшенко упорно наталкивал меня на мысль, что вышли они на меня через мое письмо к Толику Голощапову во время его флотской службы.
Однажды, наш очень уважаемый преподаватель Кир Карлович Шиян вместо лекции по истории средневековой Руси два часа рассказывал нам содержание письма Никиты Хрущева о злоупотреблениях Сталина, с которым тот выступил на XX съезде КПСС. Это письмо тогда не публиковалось и не было предназначено для широкой массы, а рассылалось и зачитывалось по партийным организациям. Кир Карлович Шиян, человек умный, но осторожный, все же ознакомил нас студентов с его текстом.
Это письмо, произвело очень сильное впечатление на всех моих сокурсников и особенно на меня. Ведь оно подтверждало то, о чем я только догадывался, но о чем было категорически запрещено не только говорить, но и думать. Я это сообразил сразу и принялся старательно конспектировать необычную лекцию. Конспект-пересказ выступления Никиты Хрущева на 20 съезде КПСС размножил и письмами отправил нескольким моим друзьям, в том числе и Толику Голощапову, а он ведь служил на флоте. А солдатские письма проверяются цензурой. Здесь я и прокололся. Работники цензуры передали письмо в КГБ и те заинтересовались личностью, пишущей такие письма.
Но у меня уже выработался стереотип отрицательного отношения ко всему, что исходило из органов и недоверия ко всем работникам КГБ, от которых в любой момент можно ожидать какой-то подлости и гадости. Вполне возможно, что следователь хотел отвлечь мое внимание от настоящего доносчика или даже доносчиков из числа студентов, окружающих меня или считавшихся даже моими друзьями. А в том, что среди студентов в каждой группе были сексоты (секретные сотрудники), я не сомневался.
Однако тогда был слишком легкомысленным. Ведь я же, действительно, еще ничего не успел сделать. Но, сломя голову, зажмурив глаза, как кролик в пасть удава, влезал прямо в открытую глотку органов госбезопасности.
Подсознательно в голове бродило, что меня могут арестовать и, кажется, даже хотелось этого. Уж очень было любопытно знать, какова жизнь по ту сторону колючей проволоки. Не из книг, не из рассказов людей, всегда что-то не договаривающих, а увидеть всё, пережить все, услышать все самому.
За месяц или полтора до ареста ко мне явился человек, от которого за километры несло провокацией. В университете имелась военная кафедра и нас, студентов, будущих офицеров, приучая к воинскому распорядку жизни, заставляли периодически дежурить ночью на этой кафедре. Как раз подошла моя очередь. Где-то к вечеру появляется сокурсник и сосед по комнате в общежитии мой друг Вовка Дикун и приводит какого-то морячка. Тот отрекомендовался товарищем Толика Голощапова, неким Куриловым (имя забыл). Служит вместе с ним, едет сейчас в отпуск домой и Толик просил его навестить меня. Показал мне мой адрес, написанный рукой Анатолия. Глянул я на этого морячка - какой-то замызганный, плохо подстриженный, под носом короткие усики, торчащие во все стороны, грязный тельник выглядывает из под бушлата, явно малого обладателю. Руки так и вылезали из рукавов.
Я знаю, что солдат, особенно морячок, когда едет домой в отпуск, всегда старается одеться во все лучшее. Его там одевают всем отделением или взводом и выглядит отпускник довольно щегольски. А тут что-то не то. Да еще в руках какая-то посылка вместо флотского чемоданчика. Посылку он должен передать от сослуживца его родным. Но вот раньше решил он навестить меня и зашел в общежитие. Но меня там нет. Я в это время оказался на дежурстве. Вовка Дикун был в комнате один и привел его прямо ко мне на военную кафедру.
Ребята, с которыми я дежурил, дали мне возможность с гостем уединиться в одной из аудиторий. Мы сдвинули учебные столы, разлеглись на них и пробеседовали полночи. Когда я неосторожно зацепил посылочный ящик и хотел его отодвинуть подальше, чтобы не мешал, морячок неожиданно встревожился и подсунул его себе под голову. Так, мол, удобнее лежать и дремать. Но в ящике чуть слышно прозвучало что-то металлическое. ТОгда на это я не обратил никакого внимания. Но потом, уже в камере, анализируя события той встречи, у меня возникло подозрение, что вполне возможно, в посылочном ящике был записывающий аппарат.
И с этим первым встречным я был откровенен в отношении своих взглядов, расспрашивал его о настроениях среди моряков и даже говорил о необходимости вести агитацию среди сослуживцев. Я аж пищал, но лез в пасть удаву.
На другой день мой гость ушел.
Через пару недель морячок появился снова. Возвращается, мол, уже в свою часть, отпуск закончился. Теперь он выглядел более опрятно. Пригласил меня к себе в гостиницу, где ему временно, на сутки дали номер, хотя с поселением в гостинице всегда было трудно. Но ему, как похвастался мой морячок, место все же дали.
В номере, где он проживал совершенно один, мы продолжили наши беседы, во время, которых он пару раз куда-то отлучался. За время его отлучек, я осмотрел тумбочки, шкафы, подоконники, за радиаторами отопления - не спрятано ли где подслушивающее устройство. Но при моем, уже, так сказать, "подпольном опыте" ничего подозрительного не обнаружил. Но не обнаружил и никаких вещей, которые свидетельствовали бы, что морячок проживал в этом номере. Комната была совершенно пуста.
Все нелепости и не складухи провокатора так и лезли в глаза. Но я их закрывал и ничего не хотел видеть. Почему? Откровенно говоря, мне хотелось попасть туда, где я сейчас находился и где буду еще находиться неизвестно сколько. Я много читал и слыхал об этих местах «не столь отдаленных». Но страсть как интересно было самому все увидеть и перечувствовать. Правда, мудрые люди утверждают, что только дураки учатся на своем собственном опыте. Значит, я один из из таких дураков. Кроме того, мне так хотелось написать книгу о жизни не только по эту сторону колючей проволоки, но и по ту сторону, подлинно правдивую книгу.
Среди моего студенческого окружения имелось пару человечков, которых я реально подозревал в сексотстве и чьи доносы на своих сокурсников, наверное, до сих пор пылятся в архивах КГБ. И, кажется, следователь Гаврюшенко хотел отвести подозрение от того человечка, который писал доносы на меня. Но не хочется даже через годы вспоминать об этих подонках. Такая уж была система всеобщей слежки и доносов - на предприятиях, в колхозах, в учебных заведениях, даже семья не была исключением. По данным прессы посткоммунистических режимов каждый третий член великого советского общества был сексотом КГБ, т.е. доносчиком. Сейчас в наших "независимых" республиках положение несколько изменилось. Сексотом является каждый второй житель этой республики, по данным той же прессы, раскупленной и перекупленной олигархами, но тоже "независимой".
Увы, ни одно государство, демократическое или тоталитарное, не может существовать без этих незаменимых граждан. Одни доносят на своих сограждан и предают их по велению своей подлой души, другие - за деньги. Пусть же им судьей будет бог или дьявол, в существование которых я не очень верю. Лучше, конечно, чтобы судьей им был преданный и проданный этими подонками человек.
6. СУД. СКОРЫЙ И... НЕПРАВЫЙ.
Наконец подписаны последние допросные листы. Материала набралось где-то свыше 360 страниц. Много это или мало - не знаю. Сравнить было не с чем. Подписано и обвинительное заключение, в котором подследственный обвинялся в антисоветских настроениях, в клевете на КПСС и советских руководителей, на советскую действительность и в желании бороться с этой действительностью. Даже одно стихотворение оказалось антисоветского характера и его тоже приобщили к
делу.
В один далеко не прекрасный день (в тюрьме он прекрасным не может быть) в следственную комнату заходит пожилой человек в гражданской одежде. Заметно прихрамывает. Подходит к столу, берет мое дело, молча перелистывает, тяжелым взглядом окидывает съежившегося на табурете арестанта. Потом обращается к следователю:
- Ну, как! Во всем признался?
- Да что ему признаваться? Все его преступления описаны вот здесь - следователь Гаврюшенко довольно похлопывает рукой по стопке тетрадей и блокнотов с моими записями.
Человек снова осматривает меня сверху донизу и снизу доверху, кивает головой следователю и с моим делом и обвинительным заключением молча удаляется, прихрамывая и поскрипывая протезом.
- Кто это? - слетает у меня с губ невольный вопрос.
- Прокурор Поздняков. Он будет обвинять тебя на суде. - Следователь довольно потирает руки. Дело закончено и оказалось весьма несложным.
Доволен и подследственный. Во время следствия его не били, вопреки ожиданию. Он никого не предал и не продал, не потянул за собой. Все мои друзья-товарищи остались на свободе. В лагере зэки меня будут называть кустарем-одиночкой. Для себя я считал это высшей похвалой и гордился этим на фоне групп и организаций, когда их члены сдавали следователям КГБ не только друг друга, но даже посторонних или сочувствующих им людей.
- Ну, все. Теперь жди суда. А мы с тобой больше не встретимся, если, конечно, не произойдет чего-либо чрезвычайного, - что следователь имел в виду, не знаю, но сердце тревожно ёкнуло. Гаврюшенко нажимает кнопку вызова конвоира.
- А сколько мне дадут? - интересуюсь на прощанье.
- Не знаю. Это решит суд. По твоей статье дают срок от шести месяцев до 7 лет, но на такие мелочи, как месяцы никто у нас никогда не разменивается.
Неожиданно в комнату входит среднего роста довольно широкоплечий человек с грубым обветренным лицом, большими рабочими руками да и одеждой похож на рабочего. Вошедший и следователь дружески пожимают друг другу руки, похлопывают по плечам. Так обычно после долгой разлуки встречаются друзья.
Следователь вдруг обращается ко мне:
- Вот, смотри - показывает на вошедшего, - рабочий человек, только от станка оторвался. И ты придешь к нему на завод и будешь вести антисоветскую пропаганду? Да он же тебе голову оторвет!
Вошедший осматривает меня, я осматриваю его.
- Да, - соглашаюсь со следователем, - такой рабочий, - делаю легкое ударение на слове «такой», - действительно голову оторвет. - А сам думаю - рабочие от станка так запросто в подобные заведения не заходят. Их привозят, вероятно, с таким же почетным эскортом, как привезли меня. И беда рабочим того цеха, в котором работает такой человек и ему подобные.
Вошедший "рабочий" неожиданно спрашивает: - Ты студент? Подтверждаю: - Да, студент! А, что?
- Вот ты влезаешь в государственные интересы. Совсем мальчишка! А что ты сам лично сделал в жизни? Дом построил? Дерево посадил?
_ Да, - отвечаю спокойно. - Построил. Правда не сам, а с отцом. И посадил не одно дерево, а целый сад!
Не ожидавший такого ответа, "рабочий" удивленно смотрит на меня и переводит взгляд на следователя Гаврюшенко. Тот машет рукой в подтверждение моих слов. В это время входит конвоир. Процедура передачи арестанта под конвой и проводы его в камеру уже известны.
Толика Простакова еще нет на месте. Его где-то еще допрашивают. Ложусь на, застеленную одеялом, кровать, закрываю глаза и глубоко с облегчением вздыхаю - изнурительные допросы закончились. Начались 20 января, а сегодня уже 20-е, нет,кажется, 21-е марта. А главное - радостная волна прокатилась по телу. Вскочил с кровати, закурил свою «Приму» и начал измерять камеру от тумбочек возле окна к двери и назад. А главное - я пошел по делу один. О Викторе Купине не знают ничего, проект программа борьбы с несправедливостью им в руки не попал, никого из студентов и преподавателей университета за собой не потянул, Павлик Таранов и Толик Голощапов отделались только испугом и неприятностями домашнего характера, от Николая Гетало отказался полностью. Жаль только, что у меня нашли отрывок его уничтоженного письма с адресом. Как он там? Что с ним? Неужели и он сейчас шагает по камере в своем родимом Кургане? И на него также давят бетонные стены и потолок камеры?
Я просто физически ощущаю всем своим телом это страшное давление. Душно! Задыхаешься от этого давления. Подымаюсь на тумбочку, открываю форточку в окне. Что там за окном - не видно. Все скрывает металлический козырек снизу. Только вверху узкая полоска голубого весеннего неба. Оттуда вливается свежий воздух в мои легкие. Жадно глотаю его всей грудью.
Металлический стук в металлическую дверь заставляет вздрогнуть. Раздается голос:
- Слезь с тумбочки и отойди от окна. Не положено! - Оказывается надзиратель уже давно наблюдает за мной через «глазок». Спорить с ним бесполезно. На все у надзирателей есть один железный аргумент - не положено!
Соскакиваю с тумбочки, недокуренная сигарета даже не дымит. Беру в руки книгу' Р. Джованьолли «Спартак». Нельзя расслабляться. Впереди еще суд. Ну, а что суд? - расстрелять, не расстреляют. Бить в период следствия - не били. Уже не те времена Хотя в этих заведениях все возможно. Срок дадут не больше семи лег.
Следователь говорит, что ты парень молодой, здоровый - выдержишь. Хуже будет с половым вопросом. Но ты холостяк, девки, наверное, еще не избаловали. Не буду же ему признаваться, что я вообще, так сказать, еще не целованный. В общем, выдержим. Надо выдержать! Мне же только еще 20 лет.
Целую неделю, оставшуюся до суда, я блаженствую. Читаю запоем все подряд; что приносят из библиотеки Харьковской Внутренней тюрьмы, курю как паровоз. Толик от дыма задыхается и, придя с допроса, видя меня в клубах табачного дыма, возмущается. Поэтому я стараюсь держать форточку открытой. Но много ли попадает свежего воздуха в камеру через решетку и узкую полоску окна, оставшуюся от козырька.
Стараюсь не думать о предстоящем суде, отвлечься в героях из художественной литературы. Но сердце нет, нет и поёкивает, сжимается в тисках и внутри живота холодит - «что день грядущий мне готовит?».
А грядущий день - 28 марта 1958 года. С утра мне наказывают:
- Биркин! Получай сухой паек и готовься ехать на суд!
Сухой паек тут же, как говорят, не отходя от кассы, заглатываю почти полностью. Отсутствием аппетита я никогда не страдал. Правда, до сих пор не знаю, что такое "аппетит". Я знаю только два состояния - жрать хочется и жрать не хочется. От сухого пайка остается вскоре только кусок серого хлеба граммов 200. Его я засовываю во внутренний карман своего пальтишка осеннего на рыбьем меху, в котором я и зимой бегал на лекции в университет, на ноги с заштопанными носочками надеваю непромокаемые и непромерзаемые парусиновые туфельки, на кудри золотые (удивительно, но в тюрьме не стригли под нулевку) - серую кепочку. Все, я готов ехать на суд. Обнимаемся на прощание с Толиком, пожелание традиционное - ни пера, ни пуха. В ответ тоже традиционное - пошел к черту. Но к черту иду я. Оглядываю последний раз камеру, где проведено столько мучительных бессонных ночей, забираю с тумбочки спички и сигареты «Прима» и шагаю навстречу надзирателю, уже услужливо открывшему дверь камеры.
Что день сегодня мне готовит? Держись, Славка!
Меня выводят во двор тюрьмы, окруженный мощными стенами. Там уже стоит поданная мне персонально машина - «черный ворон» и вокруг целое отделение солдат - в шинелях, зимних шапках и с винтовками с отомкнутыми штыками. Неужели я действительно такая важная персона, враг народа? Неужели я действительно так опасен для советского государства? Наверное!
Вдыхаю утренний весенний воздух, бросаю тоскливый взгляд на синее-синее небо и ныряю в полумрак «воронка». Там имеется специальная камера вся в толстых металлических решетках, которая тут же захлопывается за мной. Я усаживаюсь на деревянную лавочку. По ту сторону решетки рассаживаются солдатики. Я освещен сверху лампочкой и весь на виду. За мной с любопытством и настороженностью следят не меньше, чем 18 пар глаз.
«Воронок» трогается. В своей закрытой клетке я пытаюсь определить куда меня везут. Вот выехали за пределы тюрьмы, свернули на улицу, через некоторое время - на другую. Нет, невозможно определить, а где находится этот областной суд я вообще не знаю.
Минут через 30-40 останавливаемся. Приехали. Вылезаю из «воронка», оглядываюсь. Сквозь частокол солдатских штыков вижу какой-то обшарпанный двор. Но долго рассматривать не дают. По команде старшого в окружении конвойных солдат меня вводят в такой же обшарпанный подъезд и заводят в грязную полумрачную комнату с окнами, забранными решетками и единственной лавочкой вдоль стены. Два конвоира располагаются у окон, два - у двери. Остальные остаются на улице. Солдаты стоят, а мне, как почетному гостю, отводится место на лавочке. Ждем. Все молчат. Закуриваю и предлагаю закурить моим сопровождающим. Один, вероятно, первогодок, повернулся было, чтобы подойти за сигаретой ко мне, но другой резко отрезал: «Не положено». Ох, уж это «не положено». Как им запуганы все, кто по ту сторону решетки от меня.
В молчании выкурена одна сигарета, через некоторое время другая. В комнате - тишина, неизвестность угнетает.
Наконец раздается команда: «Подсудимого - в зал суда!».
В окружении конвоиров подымаюсь по лестнице на второй этаж.Впервые после ареста вижу гражданские лица. Любопытные взоры направлены на меня. Идущий впереди старшой повелевает гражданским освободить лестницу и коридор. Из знакомых никого не видать.
Передо мной открывают двери и вводят в зал суда. Первое, что бросается в глаза - огромный портрет Великого учителя, мудрейшего из мудрейших, вождя всех народов Иосифа Виссарионовича Сталина, как я его иронически называл, висящий над тремя креслами, объединенными в одно, с очень высокими резными спинками. Спинка среднего кресла выше остальных двух. Сталин из-под потолочной высоты сурово смотрит на меня, как бы пытаясь сказать: «Ага! И ты попался!».
Действительно, мгновенно внутри что-то осело и похолодело. Все! Конец тебе, Славка! Спасения не будет! До сих пор где-то подсознательно теплилась надежда. А вдруг... Теперь же с первого взгляда на портрет Уса надежда на вдруг... моментально исчезла. А в памяти всплыло...
Возбужденные после лекции Кира Карловича Шияна, нашей "классной дамы", как он представился нам первокурсникам и сразу покоривший наши сердца в качестве человека и в качестве преподавателя, мы, студенты, возвращаемся с занятий домой в общежитие. У меня в общей тетради для лекций по истории тщательно записан конспект доклада Н.С. Хрущева на XX съезде КПСС о преступлениях Сталина.
В нашей комнате в общежитии рядышком висело два портрета - Ленина и Сталина. Швырнув свои тетради на стол, я взобрался на тумбочку и снял со стены портрет Сталина. Здесь же, стоя на высоте тумбочки, попытался его разорвать. Но не тут-то было. Портрет оказался из очень добротного картона и моим усилиям не поддавался. Я оглянулся вокруг и увидел одинаково удивленные и слегка перепуганные глаза моих товарищей по комнате. Среди них выделялась одна пара глаз - насмешливая и даже поощряющая. Принадлежала она четверокурснику, который в прошлом году почему-то перевелся к нам из юридического института и выделялся среди нашей рабоче-крестьянской нищеты своей холенностью и материальным достатком. Его однокурсники относились к нему с какой-то настороженностью и даже почтением, но всегда при нем избегали вести откровенные беседы.
Мое возбуждение переросло в злость: «Насмехаешься, буржуй холеный?». Я соскочил с тумбочки, схватил кухонный нож, постоянно лежавший на столе, и раскромсал портрет Сталина на куски. Теперь с этим портретом, но уже в огромных размерах, я встретился в суде.
Судебный зал был пуст. Меня отвели в отгороженное место, где стояла обычная деревянная скамья. Но данная скамья не являлась обычной скамьей. Это была знаменитая скамья подсудимых, о которой так много написано. И я плотно теперь уселся на ней. По обеим сторонам загородки встали два конвоира. В руках винтовки с отомкнутыми штыками. Остальные стоят группкой чуть в стороне и внимательно выслушивают наставления старшого... Зал довольно большой с высоким потолком и огромными окнами. Кресла для зрителей расположены по театральному. Напротив моей загородки у противоположной стены еще одна загородка, но поменьше размером. Перед триединым креслом судьи и заседателей - огромный массивный стол. В углу справа от меня примостился у двери, ведущей в какие-то внутренние покои небольшой столик со стулом.
- Ты смотри! - За столиком уже сидит девушка с письменными принадлежностями. Вероятно она вышла из внутренних покоев, а я и не заметил. Догадываюсь, что это секретарь суда. Вскоре из входной двери появляется прокурор Поздняков, уже мне знакомый. Но теперь он в прокурорской форме со знаками отличия, в которых я не разбираюсь, и прихрамывающей походкой направляется к загородке напротив меня. Ага, значит там место прокурора, а здесь моё место, место подсудимого. Вслед за прокурором в двери появляется небольшого роста пожилая женщина. Кто-то пытается выглянуть из входной
двери. Но, стоящая здесь пара конвоиров решительно закрывает ее.
С удивлением вижу, что вошедшая женщина направляется ко мне. Ее я встречаю в первый раз... Она подходит ко мне и сокрушенно качая головой произносит скорбно:
- Ах, молодой человек, молодой человек, что же вы наделали, что же вы наделали?
Я пожимаю плечами, - а что я наделал?
- Такой молодой и уже антисоветчик! - И тут же рекомендуется, - я ваш защитник, адвокат Левина.
А-а... тогда ясно, какая будет защита.
От входной двери раздается рыдающий женский голос: - Та пустить же мэнэ хоть подывытыся! Там же мий сын!
Но конвоиры решительно захлопывают дверь.
Я вскакиваю со скамьи. Это же голос моей мамы!
Резкий угрожающий окрик конвоира - Сидеть!
Медленно опускаюсь снова на эту, вероятно не один раз проклятую, скамью подсудимых. Ридна моя мамцю! Як же ты прыихала, моя старенька, у таку далэчинь. Сколько же я горя принёс тебе и отцу!
В камере, во время допросов, чтобы не расстраиваться, я старался не думать об отце с матерью, хотя знал, что дома у меня в Краматорске тоже был обыск и моих родителей тоже допрашивали. Следователь Гаврюшенко как-то проговорился об этом.
Ох, мамо, мамо! Ты родила и вырастила четырех сыновей. Старший сын погиб на фронте в 19 лет. Он был тогда моложе, чем я сейчас. Как же ты горько плакала, получив похоронку после освобождения города от немцев. И как вздрагивала каждый раз, увидев почтальона, пугаясь, что такую же похоронку принесут на отца. Ведь с 41-го года от него не было ни единой весточки. Но отец, хотя израненный, на костылях, все же вернулся домой в 45-м. А как ты маялась с тремя малыми детьми, спасая нас от голода, прикрывая нас своим телом во время немецких бомбежек.
В послевоенные годы, такие же голодные, как и в военные годы, старшие братья, не закончив трех-четырех классов средней школы, приписав себе один год, пошли уже зарабатывать свой хлеб. И мама, сама собираясь на работу по заводскому гудку, будила сыновей тоже на работу. А им так хотелось спать! Я же бежал в школу, как самый меньший. И мне удалось закончить 10 классов и более того - поступить учиться в университет. И вот теперь гордость и надежда семьи изгнана из университета, арестована и сидит сейчас на скамье подсудимых.
- Встать! Суд идет!
Из внутренних дверей появляется невзрачная женщина средних лет. Это судья. А за ней - два старичка. Это народные заседатели. В руках у судьи объемистая папка. Вероятно мое дело. Все они, гордые своей значимостью решать судьбы людей, важно расселись в трехместное кресло. Посередине, конечно, судья. Она и начинает судебное заседание, представив всех его участников. Потом обращается ко мне:
- У подсудимого будут отводы к членам суда, прокурору, адвокату?
А что их отводить, если никого из них я не знаю и никого, кроме Позднякова, никогда не видел. В зале совершенно пустые кресла. Заседание закрытое! Судят опасного государственного преступника. Даже не верится, что все это происходит со мной. На весь процесс смотришь как бы со стороны. И создается впечатление, что это не суд, а какая-то бутафория, фарс, спектакль, привычно и лениво разыгрываемый актерами. Здесь все заранее расписано и определено и каждый участник старается отговорить поскорее свои слова и уйти домой. А главное - никто не верит в то, что говорит.
Несколько оживляется судебное расследование при допросе свидетелей. В зал по одному вводят моих друзей и сокурсников. Допрашивают также по одному, каждого в отдельности. Но почему-то приводят не всех. Нет даже сожителя по общежитейской комнате Ивана Плиски, хотя другие испуганные лица присутствуют здесь. Значит кто-то вообще не давал никаких показаний, а может наоборот - слишком много давал показаний! Стараюсь не удивляться ничему.
В вопросах и ответах, выступлениях прокурора и народных заседателей незаметно подошло время для обеденного перерыва. Меня снова уводят куда-то вниз мимо стоящих в коридоре людей. Из-за частокола штыков вижу среди них заплаканное лицо матери. Рядом с ней мой старший брат Виталий. Их окружили мои друзья и о чем-то с энтузиазмом говорят, вероятно, утешают.
Я кричу: Мамо! - машу рукой, улыбаюсь и чуть не накалываюсь грудью на штык конвоира. Мать, брат, товарищи бросаются было ко мне, но их тут же оттесняют солдаты, а меня быстро отводят в ту же подвальную комнату, где я уже был раньше.
Ну, что ж, обед, так обед. Достаю из внутреннего кармана пальто кусок серого хлеба, выданный в качестве сухого пайка. Отламываю по кусочку и медленно пережевываю. Паек действительно сухой и в горло протискивается с большим трудом. Но я насильно стараюсь затолкать его в желудок. А горло сдавливают спазмы, особенно, когда перед глазами встает все в слезах печальное лицо моей мамы.
После обеденного перерыва судебный процесс продолжается. Во время допроса свидетелей, зачитываются отрывки из моих записей, некоторых писем. Все ясно - на скамье подсудимых сидит ярый антисоветчик, клеветник на советскую действительность, Коммунистическую партию и ее руководителей, который собирался бороться с Советской властью и этой Советской действительностью. Всё. Моя вина доказана!
В обвинительной речи прокурор Поздняков требует для государственного преступника 5 лет лишения свободы.
Суд удаляется на совещание, которое длится совсем недолго. Что там совещаться, когда все уже решено заранее.
Для выслушивания приговора в зал впускают заинтересованных лиц. Среди них я вижу заплаканную маму, суровое лицо брата Виталия, растерянные и смущенные физиономии свидетелей. Посторонних зевак нет. Все взоры на виновника печального торжества. Вовка Дикун втягивает живот, одной рукой указывает на него, а другой на свой рот. Я понимаю его мимику. Он говорит ею: - Славка, я жрать хочу! В ответ я из кармана пальто показываю ему кусок серого хлеба, оставшийся от сухого пайка, мол, шагай сюда, поделимся по-братски, как обычно. Оба понимаем друг друга и улыбаемся. В это время подымается судья и начинает зачитывать приговор.
Этот приговор лежит сейчас передо мной на столе. Отпечатан на двух листках тонкой папиросной бумаги, местами уже пожелтевший, с многочисленными изгибами. Мне дали его для ознакомления во внутренней тюрьме. Стараясь приговор сохранить для себя, я так спрятал его, что ни при каких многочисленных шмонах никто не смог найти и отобрать. Я пронес его через все тюрьмы и зоны концлагерей, в которых мне пришлось побывать, пронес и через годы своей жизни.
Приговор имеет гриф «СЕКРЕТНО». Привожу его полностью, сохраняя орфографию
.
ПРИГОВОР
ИМЕНЕМ УКРАИНСКОЙ СОВЕТСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ.
1958 года марта 28 дня Судебная коллегия по уголовным делам Харьковского областного суда, в составе:
Председатель-щего - Потапович
Нар. заседателей - Чертенко и Кавчик
При секретаре - Марченко
с участием прокурора - Позднякова
и адвоката Левиной
Рассмотрела в закрытом судебном заседании в гор. Харькове дело по обвинению БИРКИНА Вячеслава Васильевича, 1937 года рождения, уроженца г. Краматорска, Сталинской области, по национальности™ русского, гражданина СССР, происходящего из рабочих, члена ВЛКСМ с 1952 года, ранее не судимого, холостого, студента 3 курса исторического
факультета госуниверситета, проживающего в г. Харькове в студенческом общежитии, Фанинский переулок № 3, кв. 61, в преступлении, предусмотренном ст. 54-10 ч. 1 УК УССР, материалами предварительного и судебного следствия, Судебная коллегия УСТАНОВИЛА:
Подсудимый Биркин, являясь антисоветски настроенным, в течение 1954-1957 гг. вел дневники с записями антисоветского характера. В этих дневниках Биркин клеветал на советскую действительность, условия жизни трудящихся в СССР, на советскую избирательную систему и печать, высказывал антисоветские измышления о руководителях Коммунистической партии и правительства Советского Союза, с антисоветских позиций описывал происходившие в 1956 году события в Польше и Венгрии, клеветал на социалистическую систему.
В одной из записей в дневнике за 1957 год Биркин выразил намерение бороться с существующей советской действительностью. В апреле 1954 года Биркин написал стихотворение «В деревне» антисоветского содержания клеветнического характера и хранил это стихотворение до дня ареста.
Свои антисоветские взгляды Биркин распространял среди своего окружения. В ноябре 1956 года Биркин направил по почте два письма в адрес своего товарища Голощапова, находившегося на военной службе в военно-морском флоте, в этих письмах Биркин в антисоветском духе клеветал на советскую действительность. В этом же 1956 году Биркин послал письмо антисоветского содержания своему товарищу Таранову. В период 1956-1957 гг. Биркин вел преписку с Гетало Николаем в которой клеветал на Советскую действительность. Осенью 1957 года получил от Гетало Николая письмо антисоветского содержания.
В предъявленном обвинении Биркин виновным себя признал и подтвердил, что изъятые у него дневники принадлежат ему и написаны им, также признал, что им исполнены письма, изъятые у Голощапова и Таранова, посланные Биркиным в их адрес. Кроме личного признания, вина Биркина подтверждается вещественными доказательствами (лд. 204-205), заключением графической экспертизы и показаниями свидетелей: Голощапова, Таранова, Науменко, Дыкун, Танцюра, подтвердивших в судебном заседании об антисоветских настроениях Биркина.
На основании изложенного Судебная коллегия признала доказанным предъявленное обвинение Биркину, в преступлении, предусмотренном ст. 54-10 ч.1 УК УССР. Определяя меру наказания Биркину, судебная коллегия учитывая
общественную опасность совершенного преступления, а также его молодой возраст первую судимость и признание им своей вины, руководствуясь ст.ст. 296,297 УПК УССР
ПРИГОВОРИЛА:
Биркина Вячеслава Васильевича, 1937 года рождения на основании ст. 54-10 ч. 1 УК УССР подвергнуть лишению свободы в исправительно трудовых колониях сроком на четыре (4) года, без поражения в правах, исчисляя ему срок отбытия наказания с 20 января 1958 года.
Меру пресечения Биркину до вступления приговора в законную силу оставить содержание под стражей.
Судебные издержки по делу отнести за счет осужденного Биркина. Приговор может быть обжалован в кассационном порядке в Верховный Суд УССР в течение 5 суток с момента вручения копии приговора осужденному.
Председатель-щий - Потапович
Нар. заседатели - Кавчик, Чертенко
Верно: Председательствующий - подпись
Приговор отпечатан в 8 экземплярах. Из них 2 направлены во внутреннюю тюрьму, 1 - в учетно-архивный отдел, 1 - в спецотдел, 2 - в наблюдательный, 1 - прокурору, 1 - в дело.
Самое интересное, что меня горько развеселило в этом приговоре - это наглая и циничная фраза о том, что судебные издержки по делу отнести за счет осужденного. В фашистской Германии счет за сожженного в крематории заключенного направляли для оплаты его родственникам. Ну, немецкая аккуратность известна. У нас, кажется, до этого еще не додумались. И счет для оплаты за расстрелянных родственникам не направляют. А вот судебные издержки - это другое дело. Ведь недаром наше государство и правосудие являются самыми гуманными в мире.
7. И ПОСЛЕ СУДА БЫВАЮТ РАДОСТИ.
Когда «черный ворон» снова привез меня во внутреннюю тюрьму,уже совсем стемнело. Арестант, но уже не арестант, а осужденный сдан с рук на руки под расписку и меня снова ведут по тюремным коридорам и этажам ХВТ. К удивлению, вводят в другую камеру. Оказывается, меня уже не положено держать вместе с Толиком Простаковым, т.к. он еще подследственный, а я уже осужденный.
Мои жалкие пожитки перенесены на новое место жительства. Раздевшись, закуриваю с удовольствием. Теперь мой дым никому не мешает и никто не ропщет, что много курю. На душе - полное опустошение, усталость и все же какое-то удовлетворение. Все уже позади. - допросы, суд. А впереди - четыре года концлагерей. Выдержу? Надо выдержать.
Удовлетворение дает то, что по делу я пошел один. Никого за собой не потянул и никого не предал.
Впервые после многих кошмарных и полу-кошмарных ночей сплю сладко и безмятежно. Не раздражает уже постоянно горящая за решеткой над дверью электрическая лампочка, не пугают тюремные ночные звуки. Я их просто не слышу. Не будят подкрадывающиеся к двери ноги в валенках и шорох открываемого надзирателем «глазка». Я полностью вырубился. Сказалось почти трехмесячное нервное напряжение и допросы.
СПРАВКА.
Биркин Вячеслав Васильевич, год рождения 1937, г.Краматорск Сталинской обл.
Студент 3-го курса Харьковского университета.
Проживал - г.Харьков.
Арестован 20 января 1958 г.
Приговорен Харьковским облсудом 28 марта 1958г. ст 54-10, ч.1 УК УССР.
Приговор - 4 года ИТЛ.
Освобожден - 20 января 1962 г. Реабилитирован - 05.09.1991 г.
Источник: НИПЦ "Мемориал", Москва.
Утром, как обычно, будит стук ключей в металлическую дверь,- Подъем! На оправку!
Потом уборка в камере, натирание мастикой пола до блеска. Все как и раньше. Но одному скучно. Некому побурчать из-за моего курения, некому меня просветить насчет Шаляпина, сыграть на губах и спеть вполголоса какую-либо арию. Как-то сжились мы с Толиком Простаковым, сдружились в камере, хотя в последнее время почему-то стали раздражать друг друга. Пребывание в замкнутом пространстве постоянно одного и того же лица все же дает о себе знать. Но теперь мне этого постороннего лица явно не хватало.
Итак, я в камере-одиночке. Поговорить не с кем, поругаться и посмеяться тоже. Даже взглянуть не на кого, кроме как на потолок, четыре стены, пол да еще одну пустующую кровать. Надо чем-то заняться. Опытным путем усваиваю один из первых тюремных уроков - тело, руки, ноги, голова должны бытъ обязательно чем-то заняты. В противном случае думы иссушат каждую клеточку твоего организма, каждый нерв твоего мозга.
Начинаю делать зарядку - отжимаюсь от пола, от кровати, кувыркаюсь на полу, прыгаю, бегаю. И все это на пятачке камеры - от двери до тумбочки у окна. Стараюсь делать все без грохота. Надзиратель с любопытством наблюдает в «глазок». Пусть наблюдает. На него никакого внимания. С тихим шорохом «глазок» закрывается и глаз надзирателя молча исчезает. Часа через полтора в изнеможении падаю на кровать. Отдышался.
Чем бы еще заняться? Вспомнил - у меня есть кусочки сахара. Беру пару кусочков и пытаюсь жонглировать одной рукой. Не получается. Кусочки падают на пол. Не могу их поймать в воздухе. Чтобы не шуметь, жонглирую над кроватью. Постепенно что-то стало получаться.
Вдруг открывается «кормушка» и из нее раздается шепот надзирателя: - Биркин, на свидание!
От неожиданности сажусь на кровать. Растерянной скороговоркой: - Да, да. Я сейчас. Я уже готов.
Меня ведут куда-то вниз. Вводят в большую комнату, освещенную естественным светом из окон. За решетками просматривается двор, земля с пробивающейся зеленой травой. Посредине комнаты довольно большой стол, квадратный. У одного квадрата сидит надзиратель, у другого - моя родимая мамка Ефросиния Никифоровна.
- Сыночку! - мама из-за стола бросается ко мне. Я, как в детстве, протягиваю к ней руки. - Мамцю!
Но между нами вырастает суровая фигура надзирателя: - К заключенном подходить не положено! Мамаша, садитесь за стол на табурет. Заключенный! Вы садитесь по другую сторону стола. Если попытаетесь подойти друг к другу или передать что-либо запрещенное, свидание будет прекращено немедленно.
Большой квадратный стол разделяет мать и сына. Мы сидим напротив и всматриваемся друг в друга. Как же постарела за эти месяцы, моя ненька мамцю. Моя мама - самый лучший человек на свете. Она старается не плакать, но слезы невольно бороздят ее морщины. Проглотив, застрявший в горле комок, я пытаюсь улыбнуться.
- Успокойся, ма! Вот я же перед тобой, жив, здоров. У меня все в порядке. А у вас как там дома? Как папка, Жорик, Талик? - Все равно губы предательски слегка дрожат и с трудом складываются в подобие улыбки.
Мама рассказывает, что дома все хорошо. Отец и старший брат Жорик передают большой привет. А с Виталием они приехали. И сегодня с утра он пошел на базар, чтобы купить мне какую-либо одежду для отправки в лагерь. Скоро должен сюда подойти и принести свои покупки. Потом, понизив голос, и, оглянувшись на надзирателя, шепчет:
- А как адвокат, помогла тоби? Я ей сунула аж пятьсот рублив!
Для моей семьи пятьсот рублей - большие деньги. Если учесть, что отец - инвалид войны, получал триста рублей пенсии. Хотя я знал и видел, что адвокат в суде не играл никакой роли и присутствовал на судебном заседании только для того, чтобы соблюсти форму правосудия, все же успокоил маму:
- Да, да. Очень помогла. Прокурор просил дать мне пять лет, а дали всего четыре года. Пусть родные успокоятся, что их деньги, собранные с трудом, даром не пропали. Сам же с горечью думал - ну и совесть у этого адвоката, а может быть она такая у всех адвокатов?
Говорим еще некоторое время обо всем и ни о чем. Больше слов говорят печальные глаза матери.
В дверь пропускают брата Виталия. Он со свертком в руках и сразу направляется ко мне. Но и тут вырастает неумолимая фигура надзирателя. Звучит грозное: - Не положено!
Здороваемся на расстоянии. Брат укоризненно качает головой: - Эх,ты! И без расшифровки ясно, что означает это укоризненное: - Эх ты!
В свертке оказывается фуфайка, рабочие ботинки, зеленая в полоску рубашка.
- Примерь.
Но прежде, чем примерить, все покупки тщательно прощупывает надзиратель - нет ли в одежде чего-либо крамольного, уставом надзирателя запрещенного.
Сидим втроем вокруг стола. Брату очень хочется узнать, кто же из моих товарищей меня предал. Я и сам не прочь узнать точно об этом. Но надзиратель бдителен - на подобные темы разговаривать не положено! Спустя несколько минут он напоминает:
- Время свидания истекло! Прощайтесь!
Встаем из-за стола. У мамы глаза снова наполняются слезами, но она старается удержать их и успокаивает меня:
- Ничого, ничого, сынку! Все пройде. Повертайся скорше додому. Мы з батьком будемо тебя ждать.
Я успокаиваю ее, передаю привет отцу, брату и, несмотря на гнев надзирателя, быстро подхожу, обнимаю и покрываю поцелуями такое родное лицо.
- Ничего, мамцю. Успокойся. Я вернусь. Все будет в порядке.
Обнимаю брата. Как старший, он дает мне подзатыльник и напутствует: - Смотри ты там!
С одеждой под мышкой и сеткой "авоськой" с продуктами в руке, которые уже проверены другим надзирателем, отправляюсь в камеру. На пороге комнаты оглянулся. Пожилая женщина, небольшого роста, полная, как большинство украинок, в плющевом полу-пальто, с большим платком, раскинувшимся на голове и плечах. Из-под платка выглядывают пряди русых, но уже седоватых волос и такое милое, родное с детства лицо, всегда приветливое и такое скорбное сейчас.
Сразу же всплыло в памяти другое родное лицо - папка. Отец провожал меня на учебу в Харьков на автовокзале. Я сидел у окна автобуса, отправлявшегося по маршруту Краматорск-Харьков и смотрел на него. Сутулый, пожилой человек, лицо которого избороздили морщины долгих лет жизненных испытаний. Человек, который прошел через три войны - первую мировую, или империалистическую, гражданскую, Отечественную, где каждый день мог стать для него последним в жизни.
Я помню, как отец вернулся домой с последней войны. Давно уже отгремели победные салюты, а он, искалеченный во время переправы через Одер, все еще валялся в госпиталях и, не долечившись, на костылях поспешил домой. Шло лето 1945 года. Мать была на работе, охраняла разрушенный и восстанавливаемый цементный завод. Старший брат Жорик, которому исполнилось едва 15 лет, уже слесарничал на этом же заводе, зарабатывая кусок хлеба. Другой брат Виталий - 13 летний парнишка учился в школе ФЗО (фабрично-заводского обучения). Были тогда такие школы, в которых за полгода обучали рабочим профессиям, при этом кормили, одевали и обували за государственный счет. Но туда принимали только с 14 лет, а ему столько еще не было. Поэтому использовал документы старшего брата, за что потом мальчишку чуть было не отправили туда, куда сейчас отправляли меня.
В квартире я находился один и смотрел на незнакомого солдата с полуседой щетиной на лице, в видавшей виды измятой шинели, в такой же зимней шапке, с костылями под мышками и вещмешком за спиной. На ногах изношенные ботинки с диковинными обмотками. Этими обмотками, играя, я потом обматывался полностью с ног до самой шеи. Смотрел и не узнавал отца. Ведь ушел он из дому в 1941 году, когда мне было всего 4 годика. Теперь солдат-победитель, израненный и еще не вылечившийся, вернулся домой. Но как много тогда я еще не знал о своем отце.
И вот он стоял на Краматорском автовокзале, провожая сына в университет на учебу и горд был тем, что хотя бы один человек в семье получит высшее образование и будет жить «как люди», не прозябая в нищете от получки до получки. Тогда сжалось у меня сердце от жалости и возможного предчувствия, что расстаемся на долгое время.
Вернувшись в камеру, я сложил одежду, продукты и упал лицом вниз на кровать. Я не хотел, чтобы надзиратель видел хотя бы одну слезинку в моих глазах. Заткнул кулаком себе рот, чтобы даже случайный стон не вырвался наружу. И долго так лежал без движения, без мыслей.
Удастся ли нам снова увидеться? Обниму ли я снова мать, отца, братьев?
Мне повезло. Я выжил в концлагерях ГУЛАГа, снова обнял родных и ни разу не слыхал упрека со стороны отца или матери, которые даже поддерживали меня морально и материально во время моего пребывания по ту сторону колючей проволоки.
Прошла неделя моего пребывания в одиночке. Мне передали с воли мой старый студенческий чемоданчик и я, сложив в него свой скарб, готовился к отправке в концлагерь. Однажды вдруг открывается дверь камеры и ко мне вводят со всем его скарбом Толика Простакова.
СПРАВКА.
Простаков Анатолий Михайлович, год рождения - 1937г., г. Изюм Харьковской обл. Студент Харьковского Госуниверситета.
Проживал - г.Харьков.
Арестован - 20 января 1958 г.
Приговорен Харьковским облсудом - 31 марта 1958г., ст 54-10, ч.1 УК УССР.
Приговор - 4 года ИТЛ.
ПВС УССР от 20.04.1960г. приговор отменен.
Освобожден 13.05.1960г.
Источник: НИПЦ "Мемориал" Москва.
Мы искренне обрадовались друг другу. Обнялись, похлопали по плечам, по спинам. Он расположился на своей койке и поведал, что его тоже уже судили. Дали четыре года, как и мне. А вот его подельнику - Василию Мишутину влепили аж 10 лет лишения свободы. Наверное, учли его зрелый возраст.
СПРАВКА.
Мишутин Василий Георгиевич, год рождения- 1929г., г.Армавир Краснодарского края.
Студент Харьковского Госуниверситета.
Проживал - г.Харьков, пл.Дзержинского, 4.
Арестован - 20 января 1958г.
Приговорен Харьковским облсудом - 31 марта 1958г. ст.54-10, ч.1 УК УССР.
Приговор - 10 лет ИТЛ.
По постановлению Верховного Суда УССР от 22.04.1960г. дело прекращено.
Освобожден - 12.05.1960г.
Источник: НИПЦ "Мемориал" Москва.
Теперь мы вдвоем стали усиленно заниматься зарядкой, готовиться к лагерю. Каков он, концлагерь? Какие там порядки? Что за работа нас ожидает? Как мы там жить будем? И выживем ли? Такие и многие иные вопросы очень нас волновали. Но ответа мы не могли получить ни откуда.
В одно прекрасное утро два надзирателя внесли в нашу камеру еще одну - третью кровать и разложили на ней постель. А через некоторое время ввели нового арестанта. Это был паренек приблизительно нашего возраста или чуть старше, худой, стриженный под нулевку в поношенной лагерной одежде х/б (хлопчатобумажной) какого-то неопределенно темного цвета в разбитых рабочих ботинках и весь какой-то чумазый, грязный. Поразили его глубоко посаженные во лбу затравленные глаза и резкие, нервные движения. В руках - темная холщовая сумка со скудным барахлишком.
- Вот здесь будешь спать, - надзиратель указал па третью кровать и ушел, не забыв запереть дверь и заглянуть в «глазок».
Мы с Толиком уставились на третьего сокамерника. Он на нас. Познакомились. Назвался Николаем. Привезли его из зоны на пересмотр дела и пересуждение. В лагере находился больше года. В каком лагере - не уточнял. За что посадили и сколько дали опять обошел молчанием. Мы насторожились и тоже о себе не очень распространялись. Зато стали усиленно расспрашивать о лагерной жизни. Но и здесь нас ожидало разочарование. Николай отделывался общими фразами - привезут в лагерь, сами все узнаете. Свое любопытство мы так и не удовлетворили. Да и не похож он на политического заключенного. Скорее всего похож на уголовника.
Прошло еще около недели. Третьего сокамерника за это время никуда не вызывали. Он больше спал и слушал наши с Толиком разговоры да посмеивался над нашими занятиями физзарядкой и чтением книг. Почему его к нам посадили третьим? Ведь камера рассчитана на двоих. И так здесь спертый воздух. А главное - никуда не вызывают. Неужели нам посадили «подсадную утку»? Позже в лагере я узнал, что таких людей называют «стукачами». Значит у кэгэбэшников возникло подозрение, что не все раскрыто и мы можем, расслабившись после суда, проговориться о чем-либо или о ком-либо. Нет! Расслабляться нельзя ни в коем случае. И по-прежнему держать язык за зубами, и представлять из себя наивного, испуганного на всю оставшуюся жизнь, мальчишку.
Вскоре мои мысли перенеслись в другом направлении. С вечера меня предупредили: на завтра будь готов. Утром пойдешь на этап.
Свидетельство о публикации №216071101345