Я тебя задушу в своих объятиях
...А то, что он был одарен, знали все. И даже чиновникам это было видно сразу. И на этом конкурсе он получил Гран-При. И московский критик, председатель жюри, произнес: «Ну, а теперь главная премия. И дело даже не в том, что этот молодой человек получит сейчас Гран-при 1-го поэтического конкурса «Голос Урала», и не в присуждаемой премии, которая позволит молодому поэту заниматься творчеством, а в том, что на земле русской родился новый настоящий поэт. У меня возникли ассоциации с начинающий... юным... Таковским, если хотите..., дарование не меньшего уровня...» Все. Он что-то продолжал, зал млел от восторга, облившись холодным потом, я впилась Коте в лицо. Наши все смотрели на него, но никто ничего не понял - они смотрели с радостью и обожанием. Кот резко отвернулся и начал грубо выдираться из ряда, прямо по ногам. Как назло, он сидел в самой середине. Я сидела с краю и рванула за ним, под аплодисменты московскому критику, мы выскочили из зала. На ходу, Котя швырнул номерок гардеробщику, накинул куртку и, не замечая веса, вскинул на плечи здоровенный рюкзак. Я все за ним.
В своей развалюшке он метнулся к печке и стал запихивать туда эти томики, эти багровые книжки-малютки с золотым тиснением и с его именем на обложке. Печка дымила, но тяга там была, книжки загорелись быстро. Потом Кот сгреб все тетрадки, листочки со стола, из ящиков, с полу, и тоже пихал в печку, обжигая руки, потом он стал срывать со стен куски обоев, потому что стихи у него были написаны и там. Он сильно обжегся, тряс руками и орал мне, чтобы я сожгла, кинула в печку те томики, которые высыпались на пол. И я. Своими собственными руками. Швырнула в печку последние напечатанные стихи Коти. Сама собственными руками. И видела, как они уничтожаются и понимала, что больше ничего нет. Потом я сидела в углу, тургеневская девушка с косой до попы, и первый раз в жизни мне не было мерзко от двадцатиэтажного виртуознейшего мата, изливавшего ядерную ненависть. Я молчала, но мы вместе с Котей равно ненавидели этого московского ублюдка, эти поганые словечки «дарование», «юный», я-то знала, что в свои двадцать шесть Кот не был инфантилом и отнюдь себя юным и уж тем более «дарованием» не считал. И это был вопль смертельного отчаяния, это была смерть всего того, всего самого лучшего, что Кот писал с детства, что было его сутью, его смыслом, его сердцем и печенкой, что он придирчивее любого постороннего выбраковывал, отбирал и... что он сейчас уничтожил совсем. Без возможности отступления. Он убил себя. Кота до двадцати шести лет. Надо было начинать сначала.
Потом он подошел ко мне, умерший, выдохшийся, пустой, я думаю, что смотрела на него со страхом, он уткнулся в меня и плакал. Единственный раз в жизни я видела его трезвым и плачущим. Я пришла в себя быстрее, а он все сидел, стиснув меня, трясясь как в лихорадке, мне было неудобно сидеть, затекли ноги, да и все тело, я начала возиться, он отпустил меня и сел рядом. Там мы сидели долго, на полу, прислонившись к стене. Потом мы замерзли. Замечательная была развалюшка, но зимой в ней было отчаянно холодно. Он сказал: «Поехали со мной, не могу никого видеть». Я сказала: «Поехали тогда ко мне, у тебя тебя достанут. А я всем скажу, что ты убежал, что не знаю, где ты, и что у меня грипп, чтобы не ходили, вирус не ловили. Родители в отпуске в санатории, еще две недели там будут. Отсидишься, придумаем стратегию, и тогда вылезешь наружу». Поехали. Потом он сгонял меня за водкой, мы взяли две бутылки, потом еще одну, и я так напилась, что чуть не сдохла. Тошнило, просто выворачивало, и ему пришлось со мной возиться, а не мне с ним. А потом он просто ржал, надо мной, над московским идиотом, над всей этой ситуацией в целом. Он отходчивый был тогда, умел оборжать любую ситуацию, и потом... он был такой самоуверенный, такой бог, что ему все эти критики... он то знал лучше них, чего он стоит, и я это знала.
Но фиг. Нас рассекретили на четвертый день. Когда я пережила последствия возлияний. У меня денег было мало, и Котя сказал, что нужно съездить денег взять, и вот, только мы плетемся к автобусной остановке, а тут вся честна компания прется ко мне домой. Не поверили в мой грипп. Тогда я врала еще неубедительно, даже по телефону. Кот стал юродствовать, чего-то рифмовать похабно, косить под пьяного, потом сказал, чтобы его поили, в общем, они все ушли пить, а я пошла домой. А ночью — треск, звонок надрывается, дверь чуть не в щепу, я: «Кто там?», а это Кот. Никакой. Как до меня добрался, вообще непонятно. Тут уж я над ним всю ночь прыгала, не знала, что сделать, чтобы ему полегче было. Под утро он успокоился и проспал потом до вечера. Я сижу, к семинару готовлюсь, а он вдруг входит в комнату, слабый такой, но трезвый. «Выходи, - говорит, - за меня замуж». А я растерялась, потому что у него, вроде, другая девчонка была. Ну, и сказала ему: «У тебя же есть девушка?» А он отвечает: «Я ее не люблю. Она сама мне навязалась. Я тебя люблю. Я жениться хочу». А я от растерянности, от неожиданности, начала как бы к шутке все сводить, говорю ему таким тоном идиотским: «Ты протрезвей сначала, жених нашелся, тебе сегодня одна вожжа под хвост попала, завтра другая попадет, сегодня ты жениться хочешь, завтра на Северный полюс уедешь», Он засмеялся и говорит: «Могу. Но ты ведь будешь меня ждать?» Он подошел, стал меня обнимать-ласкать, а я растаяла, плачу, чувствую себя идиоткой и плачу, и блею что-то, а сама просто не знаю, что делать-то? Он говорит: «Отвечай сейчас. Сейчас говори — выйдешь за меня замуж? Скажи мне это сейчас!» Я сказала: «Выйду». Ну, потом целоваться начали, уже по-настоящему.
От премии он отказался. И про то, что стихи сжег всем рассказал. Покрутили пальцем у виска. В основном, конечно, не поняли. Сказали — идиот, неврастеник. Были те, кто поняли. Им казалось, что поняли. Сказали, ну ладно, сжег, хрен с тобой, творческий кризис, пароксизм самобичевания, звездная болезнь, еще лучше напишешь, но зачем от денег-то отказываться? Это же вообще глупость, дают — бери! И вот картинка, сидим мы у Кота в комнате, накурено, все орут, руками машут, втирают ему, какой он идиот, идиот, что стихи уничтожил, идиот, что от денег отказывается, а он их на х... посылает, опять юродствует, Шекспира читать принялся, Гамлета: «Я странен? А не странен кто ж? Тот, кто на всех глупцов похож?», ржет, потом сел и смотрит мне в глаза, и взгляд его таким мягким, таким нежным сделался, таким каким-то открытым... И эти дураки, наконец, заметили, что орут только они, перебивая друг друга и друг другу что-то доказывая. И такая пауза повисла. И он меня загипнотизировал, я смотрю ему в глаза и улыбаюсь. И понимаю, что сладко так, глупо улыбаюсь, а вокруг зрители, но перестать смотреть и улыбаться не могу. А Кот нарочно так, театрально, паузу затягивает.
А потом Юрик обиженно так, но вроде как иронично, говорит: «Может, нам уйти?» А Кот отвечает по-доброму так: «Зачем уходить, мы вот с Лизой (меня, как назло, Лиза зовут) хотим пригласить всех присутствующих на свадьбу». Немая сцена. Немая и недоброжелательная. Кто-то конечно же сказал: «Бедная Лиза». Кто-то продолжил: «Бедный Сева». Они почему-то считали, что он никогда не женится. Потому что гении не должны жениться, гении должны принадлежать всем. А потом они решили, что такая, как я, «бедная Лиза» сгодится в жены гению и никому не помешает. Но тогда, в ту минуту, они еще подумали, что это из-за меня все.
О, как же мы были счастливы тем летом после свадьбы в этой развалюшке! Сева с головой кинулся в журналистику, это была его новая страсть, мне это не очень нравилось, мне хотелось, чтобы он опять писал стихи, и он, действительно, записывал иногда какие-то строчки на обоях и на кусочках бумажки, а я эти кусочки бережно подбирала и складывала в ящик, а он был доволен, говорил: «Ну вот, наконец-то хоть кто-нибудь будет хранить мои перлы, собирать, и потом издаст толстым томом, да еще и биографию напишет! Ты поняла, какая у тебя важная роль — ты будешь моим биографом, помни о своей ответственности перед поколениями и не проворонь ни одной буквы, все подбирай!» И я была совершенно уверена, что так и будет, и толстый том будет не один, и все будет прекрасно. Но началась зима, пришлось перебраться в город и жить по-очереди то у его родителей, то у моих, Сева на моих глазах становился все больше и больше журналистом, а не поэтом, молчал, обдумывая свои статьи, или исчезал надолго, роя материал для своих репортажей и очерков, отмахивался от меня, говорил: «Не лезь, не твое дело, займись чем-нибудь, пой, вяжи, только отстань!» Он ничего не рассказывал мне о своей работе, а мне так хотелось жить с ним в одном мире. Редко, очень редко, я обнаруживала на обоях обрывки строк, тут же переписывала себе в тетрадку, пыталась с ним поговорить. «Тыр-пыр, тык-мык, Севочка, если бы ты не писал эту гребанную статью про очередной производственный конфликт, ты бы мог написать гениальный стих, ведь строчка-то хороша, только продолжить...» - «Иди на фиг, Лизка, вон у тебя пузо на нос лезет, чем я твоего спиногрыза кормить буду, стишочками?» - «Во-первых, нашего спиногрыза, а, во-вторых, проживем как-нибудь». - «Как-нибудь — это как? Сидеть на шее у твоих или у моих? Свободным можно быть только за чей-то счет». - «Но ты предаешь свой талант!» - «Дура! Давай, со своим талантом я сам разберусь! Если ты так заботишься о моем таланте, на фиг ребенка рожать!» - «Да, а зачем ты мне говорил: «Вяжи, пой, только отстань от меня». Чего мне делать-то? Я хоть ребенком займусь! И не обзывайся!» - «Вот ребенком и займешься! А меня оставь в покое! Мое дело — принести тебе жратву и все. На этом точка. Не лезь в мою жизнь».
Но писал он мало тогда, даже на обоях, всякая чушь из него лезла, пародии, перепевки, бессмысленные рифмовки, злая абракадабра, иногда он что-нибудь напевал, как заезженную пластинку, по пол-дня, доводя меня этим до белого каления.
Я не полностью был трезв в эту осень,
Язвы было до кишок прободения,
Я был очень в эту осень порочен,
Я узрел что-то типа видения.
Она как белочка тогда
По мозгам понеслась…
Конечно, я ревела. Тогда я вообще ревела много. Как я хотела быть с ним, как отчаянно жалко мне было, что он бросил писать, как я верила, что когда-нибудь, это вернется, его вдохновение, его поэтический дар, может зря ребенок-то... Помешает... Как это зря?!!
Спиногрызка голосисто кричала ночами, не давала спать всему дому, толку-то от того, что я уходила с ней на кухню, все равно было слышно, отец ворчал: «Не умеешь дите нянчить, мать никудышная, мама советовала: «Сходила бы ты к врачу, не так ведь что-то с малышкой». Шла к врачу, но как назло, у педиатра доча сладко спала или молча настороженно глазела, а ночью отрывалась, я держалась за стенки от недосыпа, а Севка рычал при первых писках из кроватки, срывался, убегал на лестницу курить, потом вовсе из дома. Где он был неизвестно, потому что свекровь его домой не пускала спать по ночам, воспитывала, гнала в семью: «Что это, подумаешь, ребенок орет, все через это прошли, ишь, отец называется, иди жене помогай!» Мирились-ссорились-мирились-ссорились-ругались, жили, привыкали.
Поздние приходы, устал, голоден, раздражен... «Где носки?! Ты жена или нет, почему у мужика нет чистых носков! Где рубашка, черт побери, эту не надену, ты не видишь, какой воротник? Я жрать хочу, а у тебя опять не готово... Да уйми ты эту засранку, когда она заткнется!» - «Через пять минут будет готово, ты пять минут не можешь подождать? Носки вон висят сушатся, к утру высохнут, сейчас-то тебе они зачем на ночь глядя?!» - «Не твое дело! Мне сейчас! Сейчас нужно!» - «Ты куда опять?» - «Не твое дело, когда ты это поймешь?!»
Один раз, один раз с полуторогодовалой оставила. «Севочка, ну посиди, зуб болит, не могу, подыхаю, ну посиди, не могу вечера ждать, когда мама придет, зу-у-у-б -у- у-у-у-у». - «Иди, иди конечно, иди, дорогая, я посижу, посижу с дочкой, что-то причитаешь, конечно посижу, я ведь отец, беги родная». Пришла уже без зуба, сама никакая в полуобморочном состоянии, наркоз отходит, боль адская, смотрю на Севку, у него лицо испуганное, чуть не в судорогах кривится, руки дрожат, голос дрожит: «Как? Как ты с ней справляешься? Она же всюду лезет, она же может упасть каждую минуту, она совершенно не чувствует опасности, высоты, она может обжечься, порезаться, она почти схватила нож, она тянется к горячему чайнику, она прыгает на кровати, она вырывается из рук...»
Эта тема продолжилась совсем скоро, когда его в первый раз избили. За его острые публикации про директора химзавода. В первый раз он позвонил и сообщил, что домой ночевать не придет, поедет на дачу, потому что рожа вся распухла, страшная, и он боится испугать меня и дочку. Я, конечно, ребенка в охапку, в аптеку за примочками и бинтами, и рванула к нему. Вхожу - лица у него нет, сплошная синяя опухоль, кулаки все разбиты, Машка заверещала, а он встал, обнял нас обеих, стоим, Машка вырывается, а мы с ним сцепились, не разорвать, долго стояли, он шепчет: «Приехала. Приехала. Спасибо. Обними меня. Крепче. Еще...» Потом устали, усадила я его, стала лицо обмывать, обрабатывать, мазью мазать. Машка наблюдает и ревет еще громче. Спрашиваю его, что случилось, а он мне, не надо тебе это знать, вообще про мою работу ничего тебе знать не надо, целее будете. Страшно было. Очень. Потом уже, я закричала: «Брось все это! Брось! Они же убьют тебя, я же люблю тебя, люблю, пожалуйста, Севочка, Котя, Кот мой милый, не надо, брось все это, я боюсь за тебя!» Я плачу и кричу, и Машка еще сильнее орет, а Сева распухшими губами невнятно шепчет: «Не плачь, не плачь, Лизка, не пугай Машку, и так моя рожа ее напугала». В общем, проорались мы, Машка кефиру попила, пюре из банки поела и заснула. Сева достал водки. Я поняла, у него на даче всегда водочная заначка была, и бутылок пустых уже по углам завалы. Севка стал пить медленно, осторожно, разбитыми губами, и я чуть-чуть глотнула. Это мы за то, что все обошлось, выпили. Вот тут Севка напился и заплакал во второй раз, при мне во второй, а уж без меня не знаю, плакал он когда-либо или нет. «Зачем ты, - говорит, - ее родила? Зачем? Это ведь так страшно. Она же такая хрупкая. Ты не представляешь, какая человеческая жизнь хрупкая. С ней ведь может что-нибудь случиться. Каждую секунду, каждую минуту, с ней может что-нибудь случиться. Это сейчас она у тебя под присмотром, а когда мы не сможем за ней все время следить? Как можно ребенка рожать в этот мир. Это такая жестокость. Нельзя, нельзя сюда рождаться, нельзя сюда рожать детей. Береги ее! Береги! А мне как вас уберечь?» И он плакал пьяными слезами и долго-долго повторял, что жалко детей, что человеческая жизнь хрупкая, что в этом мире незачем жить. Я с ним не спорила, только гладила его по голове, но мне тоже сделалось страшно за нашу дочь и за него, и за себя.
В прах пережженные дрова -
Конец истории.
А раньше были дерева.
Memento mori.
Без конца повторялись его уходы из дома на ночь глядя, я цеплялась за него, просила остаться, но он орал, что ему тут тесно, душно, что невозможно жить. «Мне работать надо, а у вас тут невозможно! Отец твой мне выговаривает, что стучу на машинке, спать не даю, а ему с утра на смену. Я понимаю! Понимаю его! Но мне-то что делать?! Мне надо печатать! Теща ноет, что носки разбросал, что заварку не смыл, что пепел мимо пепельницы просыпал, я почему должен себя все время контролировать?! Это ж удавиться можно!» - «Сева, ну я ей сто раз объясняла, чтобы она тебя не трогала, что я сама все приберу, я просто не успеваю! Ну не перевоспитаешь людей, которым за пятьдесят! Ну относись к этому спокойнее!» На что Сева хватает меня за плечо, подводит к стене и почти тыкает в нее носом: «Вот, видишь заплатка на обоях. Аккуратненькая, ее и не заметишь. А знаешь что? Под этой заплаткой, под этой могильной плитой похоронена моя гениальная строчка. Она мне ничего не сказала. Просто аккуратненько заклеила мои каракули. Чтобы чисто было». На это мне нечего ответить, я сама понимаю невосполнимость потери, руки опускаются, я не успела переписать эту строчку в тетрадку, мама заметила ее раньше, чем я. И я вяло говорю чушь и пошлость: «Ну в нашей комнате на обоях ты же можешь писать! Пиши в нашей комнате...!» Бесполезно сказала, так как вдохновение захватывает человека здесь и сейчас, и он не должен думать в той комнате он пишет или не в той, и Сева, глядя на меня видит, что мы думаем одно и то же. И он уже одет и в дверях бросает: «И потом, мне действительно надо работать, а машинка стучит. Я поехал в редакцию».
Последнее это он уже для того сказал, чтобы я не ревновала. А я конечно же ревновала его бешено, потому что ломало меня всю и коробило от того, что он часто дома не ночует, и мне представлялись красивые девушки и искушенные женщины, умные и необыкновенные, которые, конечно, ждут его и тащат в постель. Его реально на каждом углу именно такие и поджидали, ему даже специально делать для этого ничего не нужно было, он просто был неотразим. Но и спокойствие одновременно какое-то во мне было, какая-то кошачья чуйка подсказывала мне, что есть у него дела настолько поважнее, что женщины не конкурентки. Не интересно ему прыгать из койки в койку, не это его страсть. Он однажды мне сказал: «Ты единственная моя женщина. Какую уж выбрал. Коней на переправе не меняют. А на дачу я езжу с Богом разговаривать». Убил меня этим. Но я это и так чувствовала. Ложась спать в одиночестве я закрывалась одеялом с головой и молилась: «Господи Боже! Ты там все видишь, последи за ним, сделай так, чтобы с ним ничего плохого не случилось, чтобы он был жив и здоров. Я уже ничего не могу сделать, я здесь, а он где-то там, не знаю, где, а ты можешь, тебе все видно, я тебе его поручаю, храни его!» И после этого мои тревоги как-то утихали и я засыпала.
Я не шпионила за ним. Это бы его оттолкнуло, во-первых, ну а потом, это было невозможно, это как шпионить за ветром в поле. Неуловим. Один раз только, один раз я внезапно приехала на дачу, просто зуд какой-то заел, не могла усидеть, захотелось знать, где он, где он именно сейчас, в эту минуту. Он не удивился. Был сильно пьян. Сидел на матрасе напротив печки. Я рядом села, глотнула немножко водки, и он заговорил: «Я сегодня был у Кассандры. В роли Кассандры выступал один мелкий продажный уголовный судья. Он дал условный срок мужику, убившему своего соседа. Убийца — богатый человек, работает на рынке мясником. Туши разделывает. Соответственно, денежки водятся. Связи, опять же. Убийство было из-за спорной межи на участке. Убийца считал, что сосед у него десять сантиметров земли присвоил. Пошел и хватил обухом по голове. Но дело не в этом. Дело в том, как это дело, каламбур, господа, решилось в суде. Условный срок за убийство. Намерение — было. Орудие было. Убийство было. Условный срок. Все. Убийца на свободе. Но дело не в этом. Я поговорил с этим судьей, тет-а-тет, естессно. И вот что мне эта Кассандра кастрированная поведала. «Молодой человек, - говорит,- вы молоды, талантливы, образованы, имеете некоторую известность. Я, может, и не молод, и талантами не обладаю, но тем не менее, мы с вами люди одного уровня. Что вам этот плебс? Вам не все равно, перегрызут ли они друг другу глотки или сопьются? Плебс существовал во все времена. И во все времена жил по одним законам: жрать, срать, рожать и в России еще безудержно пить. Национальная черта. … И зрелищ, конечно. Примитивных. Желательно, убийств и совокуплений. Плюс плебса для нас — в выполнении самых тупорылых работ. Которые, конечно же необходимы. Но заметьте, их никто не заставляет спиваться и быть тупорылыми. Хочешь развиваться — пожалуйста, учись, делай карьеру, используй свой ум и талант. Не хочешь — оставайся быдлом. Это твой выбор. Учить их, воспитывать уже во взрослом состоянии? Неужели вы считаете это целесообразным? Я нет. А я ведь лучше вашего знаком с нашей пеницитарной системой. Если я этого мясника посажу, он, скорей всего, выйдет из тюрьмы с навыками матерого уголовника. У него соответствующий психотип. Наказать эту особь тюрьмой нельзя. Можно только доразвить в нем его мясницкие качества в сторону уголовных. Он еще и авторитетом станет, поди. А впрочем, меня это мало волнует. Такие как мы с вами, при разумном образе жизни, никогда не станут жертвами таких как он. А подобных себе пусть режет. Мне их не жалко. Вам — возможно, по молодости. Для него потеря энной денежной суммы — более сдерживающий рычаг, я думаю. А то, что я после парочки таких дел могу купить себе «Волгу» или построить дачу, только отдаляет меня от него. Происходит некое перераспределение. Эта скотина, нечестным образом нажившая свои капиталы, рассталась с ними за свой еще более нечестный поступок. Кстати, для журналиста, подобное перераспределение тоже не за семью печатями. Вы меня понимаете? В итоге мы видим осмысленный круговорот денег, все большее отдаление нас с вами от плебса, ну и возможности. Для счастливой жизни. Для развития личности. Давайте встретимся лет через двадцать, я рассчитываю, что через двадцать лет я еще буду вполне себе не в маразме, и вы тогда увидите, что то, что я сейчас сказал, стало нормой. Это и было нормой в истории. Плебс судился по другим законом, не как высшие слои общества. И это восстановится». «А сосед? - говорю я ему. А он мне: «Какой сосед?» - «Тот, которого убили? У него детишки маленькие, жена». - «Ну, говорит, я вижу, вы меня не поняли. Отложим нашу встречу на двадцать лет. А сейчас могу вам вот что сказать. Был у меня сокурсник, в рубашке родился гад. И с серебряной ложкой во рту. Я вот тут в уголовке гнию, а он уже благодаря родителям в горних вершинах подвизается. Но друганы! Я имею в виду, что мы с ним друганы. Не разлей вода. Ибо своих не выдают. Правило такое. Поэтому, молодой человек, я и пытаюсь вам сказать, что мы — это мы, а плебс — это плебс. Ну а вы... как хотите. К слову, этот мой друг, является спонсором вашей газеты. И не только вашей. Я думаю, я сегодня ему позвоню, и нам найдется о чем потолковать». Вот так, Лизка, плебс мы с тобой. И если убьют нас, никто защищать не будет. И эта норма восторжествует через двадцать лет». Тут он стал из горла пить, захлебываясь, потом упал на матрас и захрапел. Статью эту его так и не напечатали. А черновик у меня хранится до сих пор.
Надев противогаз, не знать
Не чуять запах разложения?
И череп Йорика подняв,
Который был червями сожран, -
Не отомстить?
Сева победил в конкурсе журналистов. Сохранила все статейки, вышедшие в местной прессе, на эту тему. Севу пригласили на местное телевидение. Сева стал редактором канала. У Севы своя программа. Не пропускала, смотрела все, потом комментировала ему. Критиковала иногда. Радовалась за него, но и тосковала, дистанцию он между нами отгородил огромную, задавался: «Кто ты такая? С кем разговариваешь? Как смеют мои тапки голос подавать?» То ли шутка, то ли раздражение, не поймешь. А внутри все равно жила уверенность, вера — поэт. Поэт. Боженькой поцелованный. Талантливый. Вся эта журналистика, все это телевидение, весь этот масскульт мизинца его не стоят, его поэтического дара. Не могла удержаться. Прорывалось временами — пиши, пиши! В ответ слышала: «Ты жрешь? Щенка своего воспитываешь? На что будешь жить конкретно, если я брошу? Не девочка ведь, почему у тебя до сих пор в башке мозгов нету!» И возразить-то нечего, закусывала губу и молчала... «А совмещать... Ты ведь не все время своей передачей занят, ведь есть же свободное время...» - «Ой, отстань, не трогай меня, что б ты понимала... Какое свободное время? О чем ты вообще?» Он начинал орать и ругаться, начисто отрезая меня от себя, отгораживаясь каменной стеной.
Был плюс в его этом возвышении — зарплата большая, и первое, что он сделал, — снял квартиру. Наконец-то не под контролем, наконец-то хозяин в доме, да и успехи его радовали. Его пригласили судить поэтический конкурс. На этот раз он назывался «Поэт года — Пермь». Я сорвалась, давно ведь поняла, что не надо его долбать писанием стихов, что болезненно он на это реагирует, да и бесполезно, а тут просто как с цепи сорвалась, участвуй! Участвуй! Ты же лучше их всех! У тебя же есть что-то новое, у тебя же есть задумки, наброски, ну давай я выберу из того, что за тобой записывала и собирала! Но он, неожиданно спокойно и добродушно, реагировал: «Да пусть побалуются. Я с удовольствием присужу кому-нибудь первую премию. А так же вторую и третью». Я верещала: «Юрик этот несчастный, всю жизнь тупо с тобой соревновался, подражал тебе, а сейчас он в фаворитах, уже почти никто и не скрывает, что он, скорей всего возьмет первую премию! Кто он был на первом конкурсе? Да никто! Он даже не был номинирован, а теперь!!!» - «А ты знаешь, как его в кулуарах называют? «Уральский Вознесенский», «второй Вознесенский»! Да я бы лучше на понос изошел, чем быть «вторым Вознесенским!» И я с ним буду конкурировать? Да кем ты меня считаешь? Ты, моя жена?! А сколько там поэтесс, пишущих «в стиле Ахматовой», пруд пруди. Придется для соблюдения гендерного равновесия присудить одной из них премию тоже. Пусть печатаются, плодят бумагу. Мне это не нужно. Я общаюсь с ноосферой напрямую. Я строку, стих родил, и все. Он уже в вечности. Там, наверху, в пространстве, его уже знают, он уже есть, и это навечно. Оттуда его никто уже не уничтожит».
Совершенно случайно, так как это происходит со многими детскими писателями, я начала писать стишки и сказки для своей дочки. И осталось бы это домашним творчеством, если бы в школу не пришла корреспондентка. Что-то там ей нужно было написать на школьную тему, у меня было окно, и завуч отправила ее ко мне. Так, слово за слово, разговорились две болтушки, я процитировала пару своих стишков, она пришла в восторг, собственно, с этого началось. Девочка эта, Оля, стала меня всячески всюду пропихивать, и вот уже я печатаюсь в детском приложении к нашей «Вечерке», вот уже и в детскую книжку взяли мою сказку, и я уже вошла во вкус и начала писать рецензии на детские спектакли, и Сева сказал: «Горжусь своей женой, не через мужа в прессу пролезла, сама».
Но тут кончились деньги. Кончились деньги на программу. Точнее, Севкин начальник их просто украл. Украл, дачу себе построил. И так это прозаично признался в этом, когда пропажа была обнаружена. Да, украл. Да, истратил. Да. Признаю, было дело. Ну, решайте теперь, как со мной поступить. Все было мило, спокойно, изящно. Изящество состояло в том, что он как раз не отпирался, не испугался растраты, а мило улыбаясь, переложил ответственность за свое воровство на белее высокие инстанции. Вы — руководители, вы решайте. Да, украл. А с кем не бывает? Ну, высокие бонзы решили, что со всяким может случиться, перевели Севиного начальника на другую должность, а Севину программу прикрыли. Остался Сева без работы. И снова пошел в журналисты. Бегать, собирать материал, писать статейки. Из шикарной двухкомнатной мы переехали в маленькую однокомнатную, ибо жить с родителями Сева отказался наотрез. Машка становилась все самостоятельнее, я стала тоже много работать, денег было мало, но жить можно. Но что-то изменилось. Сева постоянно ругался с начальством, меня не посвящал, но его все не устраивало. Он метался как тигр в клетке по маленькой кухне, орал, что работать так нельзя, что это профанация, что губят газету, что она превращается в туалетную бумажку, что он знает, как можно изменить, улучшить, что начальство — гады, которые только пилят деньги, что скоро эта лавочка прикроется, а всем наплевать. Друзья говорили, да плюнь, плетью обуха, да у тебя ломки просто, что «великий и ужасный» Всеволод Котов теперь не по телевизору вещает, а подписывает своим звучным именем колонки в газетенке, которую почти уже и не читает никто. «Можно, можно из этой промокашки, в которую они газету превращают, сделать конфетку! Я знаю как! Только этим ослам не надо! Никому ничего не надо!»
- Я плебс. Мое дело пить с бомжами и радоваться подачкам, которые мне швыряют, заметь, не за то, что я пишу, а за то, что я НЕ пишу. А я уже ничего не пишу. Я прихожу к редактору и говорю: «Опубликуем про то, как выигрываются тендеры на строительство?» А редактор мне: «Спокуха. Клади на стол, я посмотрю, вот тебе лавэ», - и дает мне какие-то постыдные копейки. Но правда, чего возмущаться, дают ведь за то, чего не напечатают. А чего мне это стоило? Сколько водки я выпил с … Впрочем, тебе не надо знать, с кем. Я печенью своей плачу за инфу. А про что будем писать? Про директора кладбища? Не? Не будем? Та-а-а-к... Про чеченскую мафию? Не? Эта не наша тема? Нет, конечно, не наша. Ну-ка, ну-ка, возьмем свежий номер газеты: «Выступление Игоря Моисеева в Перми. Скандально известный певец...», так, что там у нас еще, ага - «Мэр побывал на открытии детского сада...», нах... он туда поперся, в детский-то сад? «Долгострой. Подземный переход в районе центрального рынка уже третий год...» Серьезно. Вот это серьезно, господа. Ну а дальше все реклама, три страницы. Слушай, нам туалетная бумага не нужна? А, газеткой вредно подтираться. Цинк, ртуть, задницы пострадают. Лизка, жена моя, представь, я работаю в газетке, которой даже нельзя подтереться. От нее надо вытираться, потому что она сама дерьмо. Превратилась в дерьмо.
Севка уже не уезжает на дачу, чтобы пить. Он сидит на кухне, на полу, потому, что он упал, а залезть на кровать у него нет сил. И у меня нет сил, чтобы его поднять, и в общем-то это неважно, где сидеть, на полу, на унитазе, на старом матрасе на даче-развалюхе, я его понимаю, но у меня тоже нет сил, потому что его работа бессмысленна, потому что его взгляд мутный и угасший, потому что мне кажется, что его талант не восстановим, что он больше ничего не сможет, и я не знаю, не знаю, что делать. И самое ужасное, что где-то глубоко внутри мне становится все равно. Я сочувствую ему, но … лед равнодушия холодит мне внутренности. У меня больше нет исступленной веры в него, я больше Коту не верю...
...Но зритель хочет настоящей крови,
Ему не нужен бутафорский дым.
И трагик умер вдруг на полуслове...
Севка бросил свою журналистику и стал начитывать рекламу. И мое сердце сжималось от тоски, когда я слышала его бархатный глубокий непередаваемый баритон, произносящий эту пошлую лабудь про открытие нового автосалона или про супер-свойства какого-нибудь очередного мусорного товара. И это мой Сева, Севочка, Кот, Котя... мой хрустальный поэт, очередной русский неоцененный гений, ну почему, почему так... А ему нравилось! Он увлекся новой деятельностью, его голос был бесподобен, у рекламодателей он был нарасхват, он веселился, как ребенок, кстати, радовался и возможности утереть нос своим бывшим работодателям, которые его списали. Он был весел, харизматичен, с кучей новых друзей и знакомых, которые его обожали, он пропадал по неделям, кочуя из дома в дом, из гостей в гости, я усвоила уроки и не цеплялась за него больше, не плакала и не ныла по поводу его исчезновений, доброжелательно выслушивала рассказы о приключениях, или просто уходила, когда он приползал невменяемо пьяным. Я научилась бродить по городу ночью, не попадая в приключения, возвращаясь под утро так, что никто и не замечал моего отсутствия, ни дочь, ни Сева. Хотя было страшно, но пьяные скандалы, ругань, втягивающая воронка делириозной агрессии на весь мир, и на меня в частности, заставляли бежать из дома.
И во время этих ночных прогулок по мрачному, темному, холодному городу, опасному своими переулками и освещенными пространствами перед кафе и ресторанами, я вдруг выпадала из реальности. Я думаю, я не попалась какому-нибудь гопнику или насильнику именно потому, что меня тут не было. Меня стали посещать какие-то видения, сказочные картины, которые, приходя домой, я одержимо записывала. Я приходила в себя уже утром, когда светало, с ручкой и
обрывком бумаги в руке, не помня, как я вошла в дом. Просто ушла гулять ночью и очутилась дома утром. И куча разрозненных листков и истрепанных тетрадок покрывались нечитабельными каракулями, которые я потом расшифровывала на комп. Удивляло. Потом эти странные выпадения из реальности, эти непонятные психические состояния находили на меня и днем. В автобусе я вытаскивала из портфеля любую тетрадку (эта могла быть и тетрадка ученика) и записывала, записывала свои галлюцинации. И на уроке я превращалась в соляной столб под недоуменными взглядами учеников, а потом: «Так, открыли страницу такую-то, делаем упражнение такое-то», - и за учительским столом снова писала, не упустить бы, не забыть бы малейшей детали, малейшего цветового пятнышка, и плевать, чем мои ученики сейчас заняты.
Перепечатав эти сказки, рожденные воспаленным воображением или, по мнению Севы, воспринятые из ноосферы, потопала к редактору детского приложения. На следующий день звонит: «Ну, мать, ты даешь. Однако! Пробило тебя не хило. Ни на черта это не похоже. Гофманом пахнуло. Жути подпусила. Но напечатать мы это не можем. Во-первых, объем не наш. Можно бы конечно пустить с продолжением в следующем номере, но не в этом суть. У тебя в сердцевине какой-то мрак, червоточинка... ну, в общем, не для детей. Не наш формат. Печатать это, конечно, надо, но просто так в наше время это никто делать не будет. Ищи спонсора. Издательства сейчас не финансируются. Ну, финансируется классика немножко, остальное за свой счет. Хотя, сходи покажи Рогову, ты ведь с ним знакома, может, он что-то подскажет. А вообще, молодец».
У Севы умер отец. После похорон Сева сказал, что поживет с матерью. Непроизнесенным, но явно подразумеваемым было то, что мое присутствие там не ожидается. Мы с Машкой переехали к моим. С этого момента очевидность расходящихся путей становилась все обыденней и обыденней, горечь затаптывалась повседневным бегом, и стала отступать, и только ночью... только ночью..., но тут спасительная усталость прижимала голову к подушке и не давала долго перемалывать то, что произошло. Точка поставилась сама собой, а если совсем начистоту, так и появилась она не сейчас. Фаталистическое принятие расставания, несопротивление ему, как джина из бутылки, выпустили инстинкт самосохранения, который диктовал, что надо заполнить пустоту. Пустоту вселенского масштаба, космический вакуум. Кот был солнцем, оттолкнувшим ненужный метеорит, который не хотел сгорать, поэтому удалялся от нелюбви. Бред с точки зрения астрономии, но реальность моей жизни. Сколько тыщ километров безжизненного холодного пространства надо пролететь, чтобы преодолеть всасывающую силу черной дыры? Но меня она отпустила. Остался свободный полет вне орбиты. Спасала непонятно откуда взявшаяся страсть марать бумагу. Или цифровое пространство, где уж застанет. Была ли это психотерапия, или приоткрылась ноосфера, как говаривал Кот? Наркотическое удовольствие от создания собственных иллюзорных миров обезболивало рану от Кото-томии.
Он позвонил, и это меня насторожило, потому что инициативы к общению он не проявлял, а когда мы с Машкой приходили навестить его мать, настойчиво зазывавшую нас в гости, он, буркнув «привет», скрывался в своей комнате. По крайней мере когда приходила я. Если я не приходила, они втроем, бабушка, отец и дочь, чаевничали часами. Вяло поинтересовавшись моими делами, спросив, какие у Машки оценки в школе, и похвалив мои очередные рецензии, он, наконец, выдал то, ради чего, видимо, и звонил: «А не развестись ли нам, как думаешь? Фактически, это уже произошло. Нет, если ты против, я готов выслушать твои аргументы, но мне просто показалось...» «Подавай заявление. Я не собираюсь тебе мешать». - Я сказала это резко, и он бросил: «Понял. Ну, пока». Положил трубку. Тонкая игла уколола в сердце, но сильно. Саднило долго. Да что удивляться, столько вместе прожито, все равно по живому будет.
...Одно лишь всеобъемлющее чувство
Родства. Единства. Одинокой лодки,
Где мы вдвоем плывем через пространство,
Преодолев земное окаянство
И суетность.
А потом наступили для меня времена необыкновенные, неожидаемые, изумительные, и от этого плохо осознаваемые. Обыкновенное уличное знакомство безудержно перерастало в совершенно книжный рыцарский роман, который бы должен был вызвать подозрение и недоверие, а вызвал к жизни меня совсем другую, может быть и замысленную природой, но мне самой неизвестную. Нет, не то, чтобы я с восторгом развешивала по ушам лапшу из комплиментов, но я видела, что правда все это. И правда доказывающая себя изо дня в день. Ну ладно я, сорокалетняя одинокая дамочка, разошедшаяся с мужем, кидающаяся в объятия первого встречного, но ему-то что так крышу сносит? Не урод, без комплексов, простодушно самовлюбленный и агрессивный, как доминирующий самец в стае, ему-то что себе более молодую и красивую не поискать? Но покоряло, покоряло и меня, будило чувства забытые и чувственность задавленную это преследование и одержимое пристальное внимание, жадность и нетерпение, и требование постоянно быть рядом. Что для меня было сродни откровению: мужчина может не отталкивать, отвоевывая свое личное пространство, а, наоборот, уничтожать его до полного слияния. Ну, а если что-нибудь приятное преподносится на блюдечке с голубой каемочкой, зачем от него отказываться? Купалась в этом сиропе обожания, ласк, горящих глаз, неотпускающих рук. Требовал, чтобы я развелась, «ты должна быть только моя, моя!» А я отвечала, что муж сам вызвался подать заявление на развод, зачем мне еще по этому поводу суетиться. Все и так сделается.
Приближались очередные выборы. Я, погруженная в роман, едва находила силы пробудиться для работы, дочери и маломальского быта, на остальное уже не хватало. Но я знала, что Севу снова пригласили писать, на этот раз на стороне одного из кандидатов, и соответственно, рыть компромат на его соперника. Я говорила свекрови: «Что он делает?! Зачем он в эту грязь лезет? Его же первого подставят». Но она справедливо отвечала: «А я что сделаю? Он хоть раз кого-нибудь послушал? Он у нас сам с усам. Ты вот хоть раз могла его что-нибудь заставить?»
Замкнувшись в своем маленьком мирке из дочери и мужчины, даже не прибегая к убежищу своих вымыслов (а может и потребность в этом ослабела), я потеряла контакт с внешним миром из друзей, коллег, прохожих, событий; метеорит нашел свою орбиту и вращался по ней с бешеной скоростью, на которой соприкосновение с другими объектами было бы катастрофическим.
Позвонил Сева. Я думала, что пойдет речь о разводе, но он сказал: «Не хочешь приехать на дачу? Я тут набросал кое-что, хотел бы, чтобы ты посмотрела. Ну и обсудили бы. Текст такой спорный. Тебе, наверно, не понравится. Но я бы хотел послушать, что ты скажешь». Он был пьян. Не сильно, но по голосу чувствовалось. Но я ответила (отмахнулась): «Не могу. Извини. Некогда. Да и не понимаю я в политике ничего. Ты ведь о политике пишешь?» - «Ну, не только. В общем, я все равно тут. И ночевать буду. Надумаешь, приезжай». Этот звонок всколыхнул мои старые обиды. Как я рвалась к нему раньше! Как ранила меня его колючая бронированная стена, его «отстань!», его уходы, его всяческое отгораживание от меня. А сейчас: «Приезжай, оцени». А что же раньше-то?! А сейчас... мне уже не надо, не интересно, не мое, не хочу вникать.
Ветер хлещет по губам
Ждущим
В подворотне под окном
Спящим
В полуночи пустота
Проще
В полуночи немота
Пуще.
Если жизни нет у нас
Если
То не будет ничего
Кроме
Этой пригоршни луны
В луже
Этой нежной тишины
В коме.
То было серое утро, вымоченное насквозь зарядившим с ночи дождичком, тепло, но промозгло, дико, до ломоты в висках, хотелось спать после серии наших измождающих ночных вакханалий, а надо было собраться, ползти на работу и там еще нести разумное, доброе, вечное, а потом сегодня уж обязательно в магазин и приготовить что-нибудь, и с Машкой, наконец, пересечься, поболтать, хоть выяснить, чем ребенок живет. Мозг выбирал чем включиться — кофе или настойкой элеутерококка, а тело было довольно и пело каждой клеточкой в пику отключающейся башке. Звонок вызвал раздражение («ну что там еще!»), даже при предположении, что звонит герой романа, хоть и расстались часа два назад. Он названивал бесконечно, просто чтобы прошить расстояние еще одной нитью. Но голос был чужим. И пробуждающим. Как холодный душ или ожог. «Котова Елизавета Александровна?» - «Да, это я». - «Вы жена Всеволода Котова?» - «...Да...» - «Вам надо приехать на опознание. Запишите адрес. Слышите? Запишите адрес. Возьмите ручку и запишите адрес». «Запишите адрес. Запишите адрес», - звучало у меня в голове, а потом я обнаружила, что держу клочок бумаги с адресом в руке. Мать не вызвали, потому что старая. Хоть бы не он. «Он», - отозвалось внутри.
Дальше не помню. Нет, помню конечно. Даже в деталях. Помню Севкину изувеченную голову. Помню каждый свой шаг, как ездила повсюду, заказывая гроб, место, как было много людей на поминках, целая толпа, а поминки, кстати, оплатил кандидат и с похоронами помог, а вот кто что сказал не помню. Совсем. Много было слов, но это все были звуки не для меня. Помню отшатнулась от свекрови, не то, чтобы не узнала, а испугалась мгновенной перемене. Вместо грубоватой, простецкой, напористой тетки дверь открыла старушка, с дрожащими руками и челюстью, с совершенно остановившимся взглядом. Толпы, толпы - тоже помню. Я не была наедине с гробом ни минуты. А зачем мне это? Почему я это подумала?
И Валера был со мной постоянно. Хоть и гнала его. Ненавязчиво, на заднем плане, помогал. Помогал держаться. Его взгляд из-за спин говорил: «Если почувствую, что теряешь силы, что больше не можешь, подойду и подхвачу тебя, и буду рядом, и плевать мне на всех».
Ох сколько ему пришлось подхватывать меня потом, вытаскивать из кошмаров и истерик.
Случались они ночью. Я начинала храпеть, все громче и громче, а потом задыхалась в своем храпе, Валера тряс меня, чтобы разбудить, я дико орала, выскакивала голая из койки, забивалась в угол, билась головой о стену. я? Где я? Дома ты, дома. Он хватал одеяло, укутывал, прижимал к себе, и я вцеплялась в него когтями, из глаз лилось, из носа лилось. «Это все Привидение! Привидение! Зачем я про него написала? Предчувствовала? Накаркала? Накаркала!!! Накаркала...» Машка зареванная и испуганная стучалась в комнату: «Что с мамой?» - «У мамы кошмары, все, все, тише, не бойся, Маша, я ее успокою, это удар, это боль так выходит. Все пройдет. Со временем все пройдет». - «Отмахнулась, отмахнулась, если бы я приехала, все бы было по-другому!» «Не было бы. Не виноваты ты ни в чем».
Свекровь сдала. В одночасье стала беспомощна. Плакала, цеплялась, ни мытьем так катанием, требовала, чтобы я и Машка приезжали, гостили, а я не могла, да и Машка ежилась каждый раз, как надо было ехать к бабушке. Возникла идея продать дачу. Никому она уже не нужна. Халупа развалится вот-вот, у меня ни сил, ни желания, ни денег ее восстанавливать, и не до огорода, и Машку туда калачом не заманишь. «Продадим, будет Машеньке приданое», - причитала свекровь, Машка фыркала, я зыркала на нее строго.
Вот она, наша хатка, убежище, прощай и ты, убит твой хозяин, раковина, с вырванным моллюском, но, наверняка, прячущая жемчужину. Я пришла к тебе как гость, не смогла я стать здесь хозяйкой, вы меня не впустили. А может, не подобрала я ключ, чую, что на виду лежал. Так ведь это я теперь чую, а тогда... И пароль мне не сказали. ...А может сказали. Подсказали, а я и не заметила... Надо было прислушиваться. Ловить шорох. Ведь все, что связано с Котей, так неуловимо тихо. Прислушиваться надо было. А я все-таки была маленьким танком. Направляющим свое комариное, но бронированное дульце и палившее указаниями и командами... Смешно... Было бы.. Разве нужны были Коте мои команды. А вот и водка. Хм, единственная бутылка. Денег не было? НЗ? Забыл про нее? Должен был вернуться и ...чтобы было, чем расслабиться. Вернуться от них, от тех, которые убили. А, может, мне оставил. Знал, что приду. Приди, помяни меня. Если не убьют, выпью сам. Если убьют, ты меня по-человечески помянешь. Сама-то ведь не догадаешься купить, кулема. Здесь. Где мы бывали по-настоящему только вдвоем. В стакан не буду наливать. Ну что ж, избушка, теперь мне кажется, что счастливые моменты у меня были с Севой только в тебе. Хотела стукнуть бутылкой о стенку, да спохватилась — не чокаясь. Собрать последние строчки, их тут много появилось, в мою тетрадочку не записанных. Пожалуй, если оторвать куски обоев, где Севины последние автографы, так целый ворох будет, да и повредить можно, в прах бумага старая рассыпется. Методично, сверху донизу оглядывая стены, переписывала все новое, подбирала каждую скомканную бумажку, разворачивала, ну, конечно, выбросил, не достаточно гениально, тебе не достаточно, а мне сгодится, время от времени прикладываясь к бутылке. За твой талант, Сева, за честность, за смелость, пускай мне плохо будет, то ли водка паленая, то ли много мне уже, столько я никогда раньше не пила. За мудрость, за дар предвидения, за чувство долга, будь оно неладно! А как за него не выпить, если б не оно, убежал бы ты от меня, наверно. А может, не оно, а все-таки любовь? Кто знает, какая она. Кому какая дается. Хотя теперь мне есть с чем сравнить. Так ты меня не любил, но ведь и я была другая. Со стенами все, теперь к столу, заваленному бумагой, знать бы с какой стороны подступиться, чтобы белая кипа по листочкам не разлетелась, а если и разлетится, все равно подберу. Огрызки, тарелки, стаканы, мышиное дерьмо, консервные банки, подсохшие желтые разводы, липко, но это наброски статей, они мне не нужны, а стихов только пара строчек. Выдвигаю ящик, а там тетрадка, тонкая, школьная, чистенькая. Открываю. И рухнула в омут. Вот она, жемчужина. Она все-таки есть. Завершенные стихи, гармонии, кропотливо доведенные до совершенства. Пронзительная, светлая, солнечно-счастливая и светло-грустная любовь. И бешеная Севкина энергетика. Каждый стих — выстрел в упор. Вот я! И я люблю! Затянуло, подхватило потоком, прочитала все без отрыва. И чувственные строки вызывают фантомные ощущения нежности его рук... признайся, неповторимой... Память хлестнула по глазам картинкой — Севка, вот он, у печки, жжет свои стихи. В первый раз после этого целый томик, тетрадный томик, только уж без всяких ассоциаций с другими, с читанными, абсолютный Кот в чистом виде. Вот он каким стал. На обложке посвящение: А. Т. Кто она такая, эта «А.Т.»? Перебираю всех знакомых, нет с такими инициалами ни одной. Кого же он так любил? Давно ли? Или в последнее время, когда уже расстался со мной? Я ведь ничего не знаю ни сном ни духом. Не чувствовала ничего. Перечитываю теперь медленно, еще и еще. Незнакомая, желанная и недостижимая, как видение, то упрямый завиток, то ускользающий взгляд, то порыв. Наверно, очень молодая. Нет, не складывается у меня образ, возникший в стихах, ни с кем. Я ее никогда не видела. Разве что мельком, не обратив внимания. Но на такую не обратить внимания невозможно. Тем более мне, ревнивой. За тебя, А.Т., я выпью из стакана. Вот этот почище, ничего, кроме водки в нем не бывало. Боже! Но если она была, если для нее написан такой потрясающий цикл, возродивший Севку поэта, значит был он с ней счастлив? Значит, не мне одной наслаждаться и купаться в любви, значит и он это испытал. Боже, хоть бы так и было! Невыносима для меня мысль, что не довелось ему быть так любимым, как мне. Так где же ты, А.Т.? Я бы нашла тебя, я бы отдала тебе эту тетрадку. Я-то на нее прав не имею. Или есть у тебя его стихи? Ах, Севочка, Кот мой, зачем же мы друг друга душили... Ну я ладно, бабы - кошки, да мне ничего кроме семьи, и не надо было, но ты-то, ты! Мне легче знать, что не все я у тебя отобрала, раз такие стихи появились. … Но не со мной. Мне уже плохо, но я все равно пью, и предстает перед моими глазами Севина Беатриче, юная как моя дочь, со смоляными волосами, и вижу я Севкины глаза, устремленные на нее, и вижу я, что он счастлив.
Так плохо мне еще никогда не было. Вот она подлость человеческого организма, все душевные переживания не стоят и часа приличной такой, качественной головной боли, кручению в животе и желанию поблевать. Наконец, желание поблевать достигло критической точки, и я ползком, преодолевая головокружение и сверление в висках, выбралась в огород. Далеко отползти не получилось, вывернуло практически за порогом. Хорошо, что не в доме. Ничего, дождичек пройдет, все смоет. Искать воду в Севкиной берлоге бессмысленно, скорей уж найдешь еще бутылку водки. Вывернуло снова, ну не отвечает человек за свои мысли! Пришлось дотащиться до ржавой мерзкой бочки, попить и умыться. Очнулась в огороде, замерзла как цуцик. Все-таки раннее лето и раннее утро. Судя по солнцу. Сколько я так провалялась? Боль с висков переместилась в затылок. Надо какое-нибудь лекарство. Не могу я больше эту пытку терпеть. Но пришлось. Закуталась в старые дачные тряпки, села у бочки и поливала себе по чуть-чуть из ковшика на голову. В следующий раз включилась на закате уже. Голова почти прошла. Погуляла по огороду, ничего, жить можно. Тельце подрагивает еще, но мысль об автобусе уже не кажется тошнотворной. Ну не ночевать же здесь опять. И так маленько знобит, а ночью совсем околею. Но можно попытаться печку растопить. А огород совсем зарос бурьяном. Один репей выше моего роста да одуванчики. Он и тогда был уже запущен, в пору нашего с Котей первого лета. Но еще можно было найти мелкие ягоды на одичавшей малине и смородине. Бабушкина была дача, родители его стопроцентные горожане, не ездили, вот он и облюбовал ее как свою берлогу. А вот там я засадила маленькую грядку укропа и клумбу с анютиными глазками. Я накупила разных, желтых, бардовых, разноцветных, почти коричневых, но мне больше всего нравились бледно-лиловые, похожие на лесные фиалки. Сейчас туда и не пройти, все крапивой затянуло. Я никогда не слышала, чтобы он звал сюда своих друзей. Интересно, а она была здесь? Наверно. А куда же он мог ее еще пригласить...
Со света во тьму, глаза долго привыкали. Железный остов кровати и снятый матрас в углу. Куски обоев повсюду, заваленный стол. Бутылки, бутылки, бутылки. И сказала мне избушка: «Нет уж. Прощание состоялось, жемчужину ты взяла, не о чем больше. Не надо печку топить. Не надо тепла. Не продлевай агонию. Долгие проводы, лишние слезы. В следующий раз приедешь уже с покупателем, как чужая. С тем, кто меня снесет».
Спасибо тебе, домик! Прощай.
Печатать или нет стихи Кота? Такое совершенство. Должно быть опубликовано. Но такое личное, не мне написанное, не имею я права не это. Только она. Может, объявится когда-нибудь? Хоть бы появилась, я бы ее уговорила печатать. Это нетрудно было бы сделать, я думаю. Такой талант оценит любой редактор, а у нас в городе напечатают еще и в память о Севе. Я без нее не решаюсь. А мои сказки никто не берет, ходила, ходила с протянутой рукой, возьмите, в журналы столичные отправляла, глухо. Назревало продолжение, да пришлось наступить на горло собственной песне, очередной российский кризис вверг в три работы, то есть, две ставки в своей школе, да еще почасовки в других. Откуда силы-то брались! Не иначе, страсть помогала. Валера заполнял собой каждую свободную минуточку, которых был страшенный дефицит. А я и рада. Как же мне не хватало в браке с Котей этого общего мира на двоих! Как прекрасно, когда мужчину и женщину ничего не разделяет, нет этих «разгораживаний территорий». Единый мир, общая жизнь. Только дикая постоянная усталость. И безденежье и вымотанность компенсировались тем, что мы вместе. Кризис, чертов кризис, пришелся как раз на время нашего медового года, двух. Месяцы пролетали как не было. Валера ни хрена не зарабатывал тогда на своем заводе.
Севкиных убийц так и не нашли, но слухом земля полнится, и в его окружении все были уверены в том, что это заказ от того, кто прошел в мэры. Севка на него нарыл что-то серьезное, вот и подстраховались. Убрали. Я устраивала поминки еще два года, но они всегда превращались в смесь митинга и стонов: «Не так прожил, вот мог бы, если бы не... А помните, какие у него были перспективы! Зачем он... А помните его первые стихи?» Возможно, это мое болезненное восприятие, но не желала я больше этого слышать. Были идеи нанять частного детектива, так как на официальное следствие рассчитывать не приходилось. Собирался сначала тот кандидат, на которого Сева работал, это организовать и профинансировать, но как-то внезапно куда-то уехал. Я думаю, они договорились. Ждали от меня инициативы, обещали объявить сбор денег, но я не стала. Этому надо жизнь посвятить, а вдруг меня дочерью шантажировать будут. Борец должен быть один. В смысле без любимых, чтобы никем кроме себя не рисковать. Пусть еще один камень на моей душе, но не нашла я твоих убийц, Сева, не наказала. А про тетрадочку никто не знал, я все ждала, как чуда, его музу во плоти. И все верила, что она придет и эти стихи опубликует. Они бесценны, от времени ничего не потеряют. Память не связана ни с могилой, ни с обрядами, постоянным кольцом сжимает голову то сильней, но меньше, то теплом охватит, то холодом полоснет, и слабеют мои связи с людьми вне семейного круга. Чужая, я им чужая. И помню я по-другому.
Пришлось полжизни прожить и половину себя потерять прежде чем научилась молчать и слушать, а не требовать, уходить, а не навязываться, и что нежность может породить страсть, как ты говорил, а не только страсть нежность, как мне тогда казалось. Не дал Бог мудрости врожденной и женственности, столько ошибок наделано, уничтожающих желание, уничтожающих связь. Моя глупая никчемная самоотверженность в плане отказа от шмотья и прочих бабских штучек, лишь бы Севочку не напрягать, не заставлять упахиваться ради денег. И дура. А ему, наверняка, хотелось, чтобы рядом была хорошо, модно одетая женщина, все при всем, маникюрчик, кудряшечки, глазки-стрелочки, бровки-ниточки, мини-юбочка, декольте до пупа, что-нибудь прозрачное, губки алым бантиком, чтобы мужики на улицах оборачивались и друзья завидовали, тем более, что природа позволяла. Деньги все равно утекали, хоть на ту же водку, а на женщину я была похожа мало. Не надо поэту монашку. Надо было: «Ах, извини, дорогой, да, я потратила деньги, но зацени, какое платье! Как оно обтягивает мне грудь, я, кстати еще и лифчик купила, хочешь покажу?» Так ли не было возможности одеваться? Сейчас вот отрываюсь, благо Валерка, наконец, зарплату нормальную стал приносить. Когда же это я соображать начала, что тряпки, побрякушки, косметика нужны! Нужны прежде всего мужику, который рядом с женщиной идет и ее потом раздевает. Полуфабрикатом я, заготовочкой, из родительской семьи вышла, и надолго в этом недоделанном состоянии задержалась. И из инфантилизма своего долго не могла вырасти, как из детских штанишек. Годы боев на рабочем месте закалили, теперь знаю, чтобы ни случилось, не тащи эти помои, этот невроз домой. А ведь сваливала на твою голову все неурядицы, все плохое, все волокла домой и прямиком тебе. Эх, как же я тебя грузила! И плач, и вопли истерические и волосы драла: «Ах, завучиха меня отругала, ах что за дети, матерятся, я больше не могу, а родители угрожают в суд подать, а я ни в чем не виновата, ах за ту же зарплату мне еще и это, и это и это! Господи! Как я это все ненавижу! Я уйду из школы». И уходила. И возвращалась опять. Спустя годы понимаю твое раздражение и ярость, твои ответные вопли. Ты воспринимал это, как упреки в том, что не можешь достаточно обеспечить семью, что твоей изнеженной женушке приходится работать. Неправда, Севка! Не упреки это. Хотя и не лучше. Я просто перекладывала на тебя свои проблемы, подсознательно желая, чтобы ты как-то спас меня от них, взял и решил, избавил. А тебе и своего груза хватало, со своей собственной работой и собственным начальством, и еще постоянный гнет — желание писать, которое невозможно реализовать, которое все откладывается и откладывается. Задушенное желание обессиливает, обессмысливает все. Сейчас я испытываю это на своей шкуре. Обволакивающая любовь, как постоянный ток, нуждается в постоянном питании. Я плохой знаток электричества, но то, что составляло предмет моих мечтаний с тобой, и вызывало слезы отчаяния своей несбыточностью, съедает меня теперь. Пусть я не убиваюсь так на работе, но я погибаю в удушающих объятьях, которые не оставляют ни просвета свободного времени. А ведь мне дана только малюсенькая, жалкая толика той жажды творчества, которая обуревала тебя. Как же задыхался ты! «Иди ко мне. Иди ко мне», - сигнал, вожделенно ловимый каждой женщиной от любимого мужчины, запускающий силовые линии, мощные магнитные потоки, резонансный гул, способный взорвать вселенную, бешеное вращение Инь и Янь, кода они теряют границы и становятся единым целым. Но это и золотая клетка. «Иди ко мне, куда опять ушла к своим бумажкам. Иди, полежи со мной, давай вместе фильм посмотрим». «Иди ко мне. Дали премию. Я хочу, чтобы мы с тобой поехали и купили тебе сережки». И как ты скажешь «нет» этим счастливым, светящимся глазам? И я была бы на седьмом небе, если бы это делал ты. Но я, кажется, вру. Помню твое «иди ко мне» и свое враждебное молчание, свои дрожащие губы, тяжелое сердце, клешню обиды, сдавившей горло, после очередной омерзительной, подлой пьяной выходки. Мы были молодые. Мы не знали разрушительной силы своих поступков. Последний мой разрушительный поступок, может быть, самый разрушительный, - это то, что я не приехала к тебе на дачу. Я все время думаю, если бы я приехала, все могло бы сложиться иначе. Что бы ты мне прочитал? Свой компромат? И что? После этого ты бы не стал его печатать? Мне бы в голову не пришло тебя разубеждать. Научена опытом — бесполезно. Да ты ведь и не успел его напечатать. Или ты читал бы мне эти свои драгоценные стихи? Боже! Если бы ты сам захотел почитать мне свои стихи... Если бы это случилось... Мне хочется самой себе перегрызть горло за то, что я не поехала. Если бы был какой-то хоть минимальный шанс. Ты читаешь мне свои стихи из той заветной тетрадки. Почему я не почувствовала тогда, что это был переломный момент? В тембре твоего голоса, в неуверенности интонации... Ведь раньше я приезжала. Редко, но именно тогда, когда это было нужно. Просто я тебя разлюбила. К тому моменту я уже тебя разлюбила. И чутье пропало. Пропал ориентир на тебя. Почему же, почему меня мучает навязчивая мысль о том, что если бы я приехала, даже если бы ты не читал мне свои стихи и вообще ничего не читал, если бы дело ограничилось простым трепом, или бы ты был уже невменяемо пьян, или бы мы снова оказались в постели, то все равно тебя бы не убили. Не знаю каким непостижимым образом, но тебя бы не убили, если бы я приехала.
"Запах снега
И солнца вкус
Твои губы"
"Ветер вошёл
В ветви сосны
Плачет."
Не знаю, почему ты заковычил эти строчки. Твое? Не твое?
Время находилось в оторванных ото сна и работы часах. А пишу я теперь не сказки, а все больше истории про людей несчастных, трудных, ненормальных, не справляющихся с повседневностью, а если и справляющихся, то самым странным, чудным и иногда страшным способом. И еще стихи. Конечно, это совсем не поэзия, это только для себя, но не графомания. Прожив с поэтом, понимаешь, что можно уложить в строку, не отвратив ухо и глаз. Но все чаще и чаше готовы сорваться с языка раздраженные Севкины фразы, когда Валера тянет на себя одеяло. А чертик ехидный внутри посмеивается - сама-то не так разве доставала? Хотела внимания, получите и распишитесь. Что, больше, чем можешь снести, отсыпали? Не подъемно? Так это мечты столько весят. Твои же мечты. Уймись, черт, не глупее тебя. Пусть раздирает на части желание писать и желание быть любимой. Я не готова жертвовать ни тем, ни другим, и буду балансировать на канате. И банальности твои, типа «за двумя зайцами погонишься...» засунь себе сам знаешь куда. - Так и Сева не мог... А может, уход его был спасением, не от нас ушел, а к себе, необходимо ему было это одиночество, чтобы работать над стихами, сутками напролет погрузившись в свой мир, там, где он соединял свои образы и рифмы, это теперь мне понятно, что у поэта не может быть мира на двоих с кем-то, и рвавшись туда, я его уничтожала. Боже, почему я этого не понимала раньше! И не может быть у меня общего мира с Валерой, это миры одиночек. А, может, не было в реальности этой девушки? Зачем поэту реальность? Было вдохновение, возник образ... А кому же тогда посвящение «А.Т.»? А с чего ты взяла, что это посвящение? А что же еще? К тому же она, хоть почти и без описаний внешности, такая живая, такая настоящая, такие детали невозможно выдумать... Для Севиного таланта есть что-то невозможное? И такую любовь он тоже выдумал? Пережил выдуманное? Я уже не знаю, хочу ли я ее увидеть, хочу ли я, чтобы она была материальна.
Эх, если бы еще не работа. Никогда я не была энтузиастом, а теперь совсем выгорела. Не хочу работать с детьми. Не могу. Кончились мои эмоции, отпущенные на них. Скучно, беспросветно скучно. Другие дети. С молоком матери впитывают атмосферу дележки собственности, потребительства и безнаказанности. Я сама не знаю, как жить в таком мире. Чему я вас могу научить? Пусть вас учат молодые, а я к вам уже равнодушна. Я не могу разделить вашей радости по поводу прохождения тридцатого уровня. По мне, так это пустая трата времени. Для вас движущиеся картинки на дисплее первичнее, чем буквы, складывающиеся в слова. При вашем поколении умрет литература. Я не хочу быть в курсе. Я хочу быть в стороне. Хочу попрощаться с вами.
Остается маленькая загадка — куда пойти работать.
Не загадка. Ответ известен. Я не хочу работать вообще. Я устала. Раненько для своего возраста, но каковы были перегрузки! А пока... продолжим самоизнасилование. И будем дергаться от холодного отвращения к ученическим тетрадкам, оттягивая до полуночи это бессмысленное времяпрепровождение. Жалко, что нет у меня непрерывного стажа, в свое время баловалась секретарством и свободным репетиторством, а то бы сейчас на пенсию по выслуге, все же хоть какая-то подкормка. А до настоящей пенсии еще далеко.
Встретила у дома отчаянно рыдающую соседку. Убили дочку, пятнадцатилетнюю девочку. Уже почти год назад, оказывается. А я ничего не знала, замкнувшись в своем домашнем кругу и в своих фантазиях. Убийца живет недалеко, почти целый год его даже не арестовывали. А в тот день, когда она шла, рыдая, по улице, ничего не видя перед собой, был суд, и судья отпустил преступника прямо из зала суда на свободу. Без всякого наказания вообще. Даже без условного срока. Он же еще не совершеннолетний, к тому же амнистия в честь Октябрьской революции. И еще какая-то юридическая казуистика. «Как? Как так может быть? Что за законы такие? Зачем мне вообще жить теперь?» «Надо подать апелляцию, или как там это называется? Жалобу на этого судью». «Ничего мне теперь не надо, разве этих взяточников переборешь? И дочку убили, и теперь мне ходить по улицам и видеть ее убийцу, он уж мне и ночами мерещится. Несправедливость, одна несправедливость. Умереть хочу». И я ведь хожу по улицам и наверно сталкиваюсь с Севиными убийцами. Они тоже не наказаны. Но здесь другое. Тут же нет ничего политического. Надо что-то делать. Я напишу статью в газету. В интернет. Не может же быть вот такое спокойное наглое взяточничество. Ведь это убийство, убийство почти ребенка. Никто мою статью не напечатал. «Взятка не доказана, а сам по себе материал неинтересный. Извините, я занят». И к кому бы я не обращалась, к друзьям, в школе, даже пыталась обращаться к Севкиным знакомым, у всех одна реакция: «А что ты хочешь? Коррупционеры. За взятки мать родную продадут. Везде сейчас так. Либо у тебя волосатая лапа, либо куча бабла. Страшно, страшно. Но суды, это вообще гибель. Там рука руку моет, там ничего не сделаешь. Ничего не докажешь. Лучше не ввязываться». Вот, Севочка, прав тот гад-судья оказался, про которого тебе не дали статью написать. Сейчас у нас это норма. И все как на норму и реагируют. Печально, но спокойно. Никто не напивается от бессилия, как ты, и не воюет. Это наша норма. Наша норма. Интересно, мог бы ты сейчас выжить, или напился бы до смерти, или пошел бы сам мстить? Драться с убийцей? Судье бы по роже дал? Плебс никто не защищает. Мы, правда, начали собирать деньги на нового адвоката, совесть меня мучает, что мало дала. Надо пойти со следующей зарплаты еще бедной женщине дать сколько-нибудь. Раз на платье и серьги есть, значит и на помощь соседке найдется.
Проклятый социум прижимает давлением в сто атмосфер. Гражданская война длится уже двадцать лет, стоит только высунуть нос из семьи и работы, как попадаешь на поле боя. Хотя, какая же это война! Если одни вооружены, а другие нет, это бойня. Но гражданская война проходит через головы тех, кто называет себя людьми думающими, и, Господи меня прости, интеллигенцией. Люди отказываются от дружбы и помощи друг другу ради политических идей, бросая в оппонентов штампованными экскрементами в виде популярного нынче слова «быдло» и прочими, столь же убийственными по эффективности, как жидкий стул, а я не вижу их правоты и не вижу их шанса на победу. Но если я для вас быдло только потому, что я не с вами, то я однозначно не с вами. Одни хотят, чтобы было много кусков человеческого мяса и крови, другие верят, что их слова произведут магическое действие и все станет справедливо. Не верю в слова и не хочу человеческого мяса. На самом деле они одинаковы, словоблуды невзначай провоцируют смерть, а людоеды много болтают. И тем и другим перепадает за это деньжат.
А я бы пошла за кем-нибудь умным. Наверно, они есть, только их не слышно. Сева, что бы ты сказал? Тебя бы я послушала. Ты всегда говорил то, что потом сбывалось.
Я все больше и больше чувствую себя героиней Башевиса, дурочкой, писающейся от громких воплей, ибо иного они не заслуживают, кричать бесполезно, твой крик потонет во всеобщем гаме, ты только умножишь количество шума, стать террористкой-смертницей — смешно, ты все равно никогда не доберешься до клики прячущихся в тени гадов, которые всем заправляют, к тому же они как гидра, тут же прорастут обратно. А простые людишки ничего не решают. Личная месть имеет смысл, но теперь уже поздно, мне не найти твоих убийц, Кот. Вот у меня побежали слюни, а зачем их подтирать, сижу, перебираю цветочки, они красивые, вот бы нашелся такой же идиот, в смысле нормальный человек, который с чего-то женился на умственно отсталой. И стал ее спасать. Только ее, самое бессмысленное и бесполезное существо. Которое для остальных не существует. А ведь я могу себе позволить такую роскошь. Машка самостоятельна. Наконец, в один прекрасный день, я просто написала заявление об уходе. Выслушала начальственный ор о своей безответственности молча. Я ведь научилась молчать. Хорошо все-таки, что у нас не рабовладельческий строй. Все равно заявление подписали. Через две недели я отсюда уйду, надеюсь, что навсегда. Эти две недели я — наблюдатель. Дети ждут, когда же их снова будут упрашивать съесть кусочек знаний, умолять, посыпать сахарной пудрой и сопровождать танцем с бубнами. Ну, подождите. Придет к вам молодой энтузиаст или матерый старый профи, и получите. А мне уже все равно. Вы не сделали домашнее задание. Вопрос — кому это надо? Вы орете или заняты своими телефонами, да, пожалуйста, раз ваши родители не могут вас заставить их выключать. Все. Последний звонок.
Неделю никому не говорила. Как одержимая писала новую повесть. Пускай никто не печатает. Я не могу этого не делать. Мои рукописи, рассылаемые во все журналы, канули в небытие. Участие в литературных конкурсах равно ауканью в глухом лесу. И пускай. И пускай. Нам, дурочкам, это позволительно. В принципе, денег надо совсем немного. Пшенка, черный хлеб много не стоят. Главное за квартиру заплатить. Зато я смогу спать, наконец-то, я смогу спать сколько захочу. И мне не надо будет открывать рот и все время что-то нести. Как же я вымоталась. А эта писанина, оказывается, отнимает кучу энергии. Но можно не есть, а спать, и восстановится. Ведь больше не надо спешить. Осточертела суета. Тупая, бессмысленная суета. Потом Валера заметил. «Что с тобой происходит?» - «Я уволилась. Я безработная. Но ты не обращай внимания. Я немного отдохну и устроюсь куда-нибудь. Пока у меня остались кой-какие деньги. Ты не обязан меня содержать. Если тебе не нужна жена-бездельница, можешь уйти. Ты мне ничего не должен. Я решу свои проблемы сама». - «Что с тобой?! Что ты такое говоришь?! Ты устала, отдохни. Когда захочешь, тогда и будешь искать работу! Ну уволилась и уволилась, все иногда увольняются. Как это «уйти»?! Я же люблю тебя, как я без тебя?! Ты меня разлюбила? Ты меня прогоняешь?!» - «Нет. Я тебя не гоню. Я просто стала другая. Ты стал лучше, а я другая. Я тебе очень благодарна. Но я устала. Боюсь, что я стану невыносима. Я тебя просто предупреждаю. Я не владею собой». - «Глупости. Лизонька, все будет хорошо. Я понимаю. Понимаю. А за деньги не беспокойся, мне ведь сейчас нормально платят, неужели нам двоим не хватит? Еще и Машке на подарки останется. Не переживай о деньгах. Наоборот, мы это дело отметим». И он меня обнимает, поднимает с полу и несет на кровать. Потом идет в магазин, покупает коньяк, вино и торт. Он улыбается и бесконечно говорит мне, как у нас все будет замечательно. Но он напивается и его тянет на откровения, и то, что он говорит, сносит мне башку. Оказывается, он миллионер. Не подпольный, а вполне легальный, просто у него давно налаженный бизнес в Екатеринбурге, ну и еще где-то. И его командировки, это туда. Просто он когда-то решил, что весь доход с этого бизнеса будет принадлежать первой семье, а он начнет с чистого листа. Найдет себе женщину, которая будет любить его, а не его деньги. И сейчас, он все отдает дочери. Он совсем раскис, лил пьяные слезы, и бормотал что-то уж совсем несусветное. «Алкоголический бред», - решила я. Но и утром, когда он протрезвел, концерт продолжился. С ползанием на коленях, с кучей извинений, с фонтанирующим чувством вины. «Восемь лет молчал, а сейчас зачем рассказал?» - «Противно стало. Не могу больше ничего от тебя скрывать. Противно врать. Я сам себе противен...»
Но как же так, топить в сиропе, душить страстными ночами, измотать любовью чуть не до смерти, так гореть, так служить, а при этом остаться таким рациональным. Столько вытерпел отвратительных проявлений моих переживаний смерти. Не угас ни на йоту. Такая же страсть, как и в первые дни. Великодушный, не мелочный. «Прелести» моего характера мягко вышучивал, ни разу не обиделся на срыв. Но - любовь - любовью, а табачок врозь. Видеть, что любимая женщина (ведь, любимая?..) надрывается на трех работах, превратилась в больную клячу, самому сидеть в нищете, но даже в этот трудный период, не копеечки не снять со своих счетов. Все — ребенку. Все справедливо, зарплату с завода (когда стали платить) он действительно отдает мне. Но даже тяжелые времена и жуткая моя вымотанность не заставили его поступиться принципами. «Все, что получаю с бизнеса, - не мое, а дочкино». А если бы я не выдержала, надорвалась? Заболела бы тяжело, что, тоже бы не нарушил своего святого правила? Вот ведь, век живи, век учись... Хотя, нет ведь никакого «если бы». Я выдержала. Не сдохла. Прокормила всю семью. Мы справились. Справились. Не жадная я, проехало, не алчу я тех денег. Я понять хочу, что же это такое «безумная мужская любовь»?
Потом криком кричал: «Ну прости, не бросай меня, ну хочешь, я сниму тебе денег, дочка поймет, она хорошая, она согласится, сколько тебе надо?!» - «Да ничего мне не надо, не надо мне ничего!» - «Ну хочешь, купим тур в Европу? Хочешь, средиземноморский круиз? На корабле? Хочешь? А что, ну хочешь, поженимся официально, я куплю тебе кольцо с бриллиантом. Настоящее, с крупным хорошим камнем, не с крошкой... Ну скажи мне, ну что ты хочешь? Ну я ведь все для тебя готов сделать, только не бросай!» - «Да не хочу я ничего, вообще ничего!!! Я просто хочу понять, что же это такое «я безумно тебя люблю», «ты мне дороже всех на свете» и прочее, что ты мне уже восемь лет повторяешь. Ты уйди, пожалуйста, я хочу одна побыть. Не хочу я денег, тебе, наверно, это трудно понять. Я, кажется, проверочку прошла. Нашел женщину, которой богатства не надо, а тебя надо? Что ж, интересно, как ты меня на самом деле оцениваешь, без всякого этого любовного сюсюканья. Молчи. Будь мужиком. Молча собирайся и уходи. Не знаю я, что потом и надолго ли. Ты сейчас уйди. А то будешь считать, что я проверочку-то не прошла. Как рассказал про деньги, так и клюнула. Я хочу быть одна. Одна. Если ты понимаешь, значит уйдешь».
Я хочу спать, только спать. Нет сил уже на ежедневный «собачий вальс»: «Господин мой, чего пожелаете?» Наигралась в эту игру? Устала? Постарела?
И этот ранний Машкин брак, скоропалительный, «Ах, мама, познакомься, это Андрей, мы решили пожениться. Андрею надо ехать в полк, мы взяли справку, и нас распишут без ожидания». И ей даже не нужно было свадьбы, фаты и платья, лишь бы быстрей сбежать из дома в далекий гарнизон. Любовь? Отчаянная, первая... или плохо ей было здесь, со мной... с нами. А я ничего не замечала, все было так хорошо, искренне, мне казалось, что искренне. И отношения были хорошими. Но я была занята собой, только собой. Не додала ей. А, может, накручиваю опять. Просто любовь, ведь она так светилась счастьем, так пожирала своего Андрея глазами, так улыбалась! Да и хорошо, что уехала. Такой взрослый молодой мальчик с командирским отношением к миру. Уверенный и знающий все, как может знать только военный и только такой юный. Дай им Бог! Он о ней позаботится. А от меня все равно никакого толку. Как трава росла она подростком, матери не до нее было, а сейчас еще хуже. Та чернота, которая во мне, и убить может, особенно родное существо, такое неопытное и броней не обросшее, да и неразрывными связями «дочь — мать» к такому мраку и бессилию привязанное. Я бы ее утопила. Она под защитой, влюблена, счастлива, а я свободна. Не надо больше пестовать. Нет ответственности, иллюзии на плаву не держат, свобода. Чистая свобода. Ах да, есть еще свекровь. Раз в неделю. Но мне кажется, что мы с ней на равных. Одинаковые развалины. И четверть века разницы ничего не меняют. Стоит ли двум тонущим лодкам друг за друга цепляться. Может статься, что по-одиночке дольше продержатся. А мои? Тьфу-тьфу-тьфу, молодцом. Сейчас уж точно посильней меня будут. Поддерживают друг друга. Крепки и телом и духом. Да и сестра с братом, если что, на подхвате. Это я у них — в семье не без урода, а они-то все сделают, как надо. Так что за своих я спокойна. Свободна.
И пеплом сердца своего и пеплом взгляда
Все посыпать, что встретит на пути...
Судьба меня все-таки хранит. Как раз, когда деньги кончились, я уже думала, а не продать ли сережки или кольцо какое-нибудь. Много не дадут, побрякушки не дорогие, но на еду хватит. Так вот, иду по улице и слышу разговор двух теток.
- Да кто к нам пойдет? Старикам задницы мыть за копейки? Вот и маемся. На двух санитарок целое отделение.
- Так ты уйди оттуда. Чего спину-то ломать? Полегче работу найдешь. Сама ж говоришь, платят мало.
- Да мне до пенсии осталось всего-ничего. Да и живу рядом. Хоть ездить не надо. Да кто меня возьмет-то? Образования нету. А посудомойкой или уборщицей, так тоже тяжело, да и те же копейки. Да я уже привыкла.
Меня как нелегкая к ним подтолкнула. Опомнится не успела, а уже спрашиваю: «А где это у вас? И что, ставки есть? Санитарки требуются? А образование медицинское нужно?» А та, что на работу жаловалась, оглядела меня с ног до головы подозрительно и отвечает: «Санитарки-то нужны, да ты, видно, образованная больно, зачем тебе? У нас работа тяжелая». А я как репей к ней привязалась и вытянула, что работает она в доме престарелых.
Да, копейки зарплата, но я на нее выживу. Ездить далеко. Но продержусь. Болеть только нельзя, на лекарства уже не хватит. Старость, тягостная и безнадежная. Комнаты как больничные палаты. Запах медикаментов навевает тоску. Но мое место здесь. Среди людей, списанных обществом. Пригодился мой диплом фельдшера, при социализме всем такие выдавали, кто в вузе «Медицину» проходил. Тетка в кадрах хмыкнула: «Вашим дипломом только подтереться. Но формально мы ничего не нарушаем. Диплом есть, работать можно. А образование не требуется, покажут, что делать, вот и вся премудрость».
Как все-таки легко спрятаться, затеряться в большом городе. Я больше не обязана выглядеть, не обязана соответствовать, не обязана вписываться. Нехитрые труды не отягощают мозг, блага цивилизации обеспечивают немыслимый комфорт: мыться в горячей воде, жить в тепле и есть еду, которую ты не выращиваешь.
Лежит себе старушечка, скелетик, лет ей под сто, помыла ее, она легонькая, маленькая, ворочать не трудно, не ходячая, а рот старательно открывает, все с ложки аккуратненько собирает, и с удовольствием причмокивает. Другая в палате - немая бабка. Лежит, в пространство смотрит, не реагирует. Ест плохо. Переодела ее, а она потяжелей будет, аж спину прихватило ее переворачивать, села, задумавшись. И вдруг голосочек раздается тоненький, как детский, но дребезжащий, и дикция невнятная, разобрать трудно: «А ты не кручинься, чего кручинишься? В войну трудно было. Немец-то до нас не дошел, слава Богу. Церкви в округе-то не было, все посносили, таки мы в избе батюшки нашего собиралися и молилися, чтобы немец до нас не дошел. Батюшка-то он в бывшем был, старенький такой, уж едва ходил тогда, в сорок пятом-то на радостях и помер. Услышал Господь молитвы наши, не допустил до нас немца, близехонько, но остановилися ироды. А муж мой погиб в сорок четвертом смертью храбрых, деточек-то было двое, дочка-то слабенькая была, захворала, доктора не было, лечить нечем было, померла, а сынок-то крепкий был, выжил. А мама моя сказывала, в Гражданскую ишшо хуже было. Здеся мы думали, подойдет немец, мы дальше, вглубь России побежим, спасемся, а там некуда было. Вся Россия одна война. То красные придут, зерно подчистую выгребут, да ишшо кто сопротивляется — убьют. То белые придут, оберут уж до последней нитки, и лошадей тоже, пахать не на чем, с голоду погибай. Тоже убивали тех, кто прятал имушшество-то. И мужиков уводили. Отца моего сначала белые увели, убег. Потом красные увели, от них не смог убечь. Так и остался с имя. В бою и погиб. Мама сказывала, один раз уж думала, всю семью порешат, нагрянули и опять давай зерно требовать. А отец в лесу схрон сделал, и мама-то посевное туда спрятала. И лошадь нашу далеко в лес увела и велела домой не показываться. Наша лошадь умная была, пока эти развершики в селе были, носу не казала, а ушли они, как почуяла, на следующий же день прибежала. А мама-то моя говаривала, пусть лучше волки нападут, от волков, можа, и убежит, а от развершиков нет. Как уж на нее командир орал, плетью-то щелкал, из ружья целился, всех нас четверо детей носом в снег уложили, щас, говорят, убьем. А мама насмерть стоит, хоть зарежьте, нету зерна. Мы, малые, знали ведь про схрон, но ни один не пискнул. Так и обошлось. Было что посеять. А все равно двое с голоду померли. Младшие мои брат и сестра. А сынок-то мой военный стал, красивый такой вырос, командир был, вот закинуло его далеко, аж на Урал. В Перми жену взял, хорошо они жили, ладно. Меня перевез к себе. Хорошо в городе жить. Сытно. В магазин придешь, так всегда хлеб на полках. Сколько хочешь ешь. Смолоду не поела, так вот сейчас мне это восполняется. Здеся тоже каша вкусная, и суп дают, и кисель сладкий, и сдобу. Токо сдобу-то уже нечем есть. Отломят мне кусочек, я вот во рту и муслякаю. Вкусно! Разъелась я, как барыня, прямо». - «Бабушка, а почему вы здесь? А сын ваш где?» - «А в Афганскую раненный был тяжело. Домой-то вернулся из госпиталя, немного и побыл, опять по госпиталям. И так, от ран и скончался». - «А что, у вашего сына детей не было?» - «Сыночек один был, внучек мой, а у невестки там что-то по женски случилося. Не могла больше родить. Городские, они слабые». - «А где внучек ваш, бабушка, у него семья есть?» - «Не случилось ему семью-то завести. Погиб он. Тоже военный был, в Чеченскую и погиб. Нету больше у меня никого. Старшая я была и дольше всех живу. Сестру пережила. Детей пережила. Невестку пережила. Племянников пережила. Внучатые племянники где-то есть, да у них своя жизнь, им и без бабушки Ульяны хлопот хватает. Небось, не богато живут».
«Гамлет» отдыхает. Что за проклятая семья. Все мужики погибли. Ни один от старости не умер. Да в придачу и дети еще. Стою слезу пускаю. Медсестра Наташа спрашивает: «Чего воешь? И дня не выдержала у нас?» - «Нет, - говорю, - бабушка Ульяна мне свою жизнь рассказала. Вот перевариваю». - «А что ты хочешь, - усмехнувшись, Наташа отвечает, - у нас тут через одну такие. Либо одинокие, всех потеряли, либо те, от кого родственники избавились. Благополучные бабки у подъездов на лавочках сидят. Привыкай».
Не знаю, за что она меня так полюбила. Улыбается беззубым ртом: «Моя девонька пришла». Конечно, я «девонька», на полвека ее младше. Протянула она мне свою руку, а я ей свою. Исхудавшую. Как наши руки похожи! Моя — тоже кожа да кости и в мелкую морщинку вся. Старость-то уже не за горами, вот она, с постели на меня смотрит. А меня еще любят. Стоит ночи с Валерой вспомнить, так сама не верю, сколько нам лет. Сказали бы в восемнадцать, что под пятьдесят такие страсти бушуют, губки бы презрительно скривила. Врете-с. Ах, противно-с. Старость же уже, внуки, пристойно нужно себя вести. В голове я уже старуха, я уже с ними, со своими подопечными, а тело, похоже, об этом и не догадывается. Что ж такое старость? Если с Ульяной сравнивать, то я еще ровно посередине жизни. А если с теми, кто умер, то уже зажилась на этом свете.
Решила я свои произведения бабушкам почитать. Прошлась по своим палатам, а у Ульяны задержалась. «Хотите, бабушка Ульяна, я вам свои рассказы почитаю?» - «Читай, милая, радиво-то я уже не слышу, а ты громко говоришь, тебя услышу». Прочитала несколько рассказов. Бабушка Ульяна прокомментировала: «Все так-то. Правильно пишешь. Земля горем полнится». Вдруг соседка ее по палате, бабушка Катя, как замычит и что-то стала руками показывать. И глаза горят, как у ненормальной. Я испугалась. Хотела за Наташей кинуться, а бабушка Ульяна успокаивает: «Это она по губам у тебя прочитала. Она умеет. Знать, тоже за живое задело». Так и стала бабушкам читать чуть не каждую смену. Они уже ждали. Ульяна встречала меня вопросом: «Ну что, сегодня-то будут рассказы-то?» И Катя мычит тут же и рукой меня за полу халата хватает. Однажды читаю я свою повесть, и вдруг за спиной кто-то всхлипнул. Оборачиваюсь, а там — пол-коридора слушателей. И ходячие старички со старушками и санитарки. Сгрудились, затаились. Медсестра Наташа нос высморкала шумно и сказала: «И так жизнь паскудная, а ты еще про беды пишешь. Вообще удавиться можно. Писала бы лучше веселое что-нибудь, хоть отвлеклись бы». И ушла. Но на следующий раз подкараулили меня и пришли слушать, стулья приволокли.
Приснился мне Сева. Смотрел на меня печально, не то, чтобы осуждающе, да как-то с жалостью, как будто сказать хотел: «Столько живешь уже, а все такая же глупая. Ну будь хотя бы доброй при этом». Проснулась и стала додумывать сон, ведь что-то еще, что-то еще в его взгляде было. А ты всегда мне снился, когда я ссорилась с Валерой. Защищаешь его, да? У вас с ним мужской заговор. Но я ведь всегда к тебе прислушивалась, может, это и помогло нам с ним так долго продержаться вместе. Если я и злая, так это от усталости. Ты вон как на меня рявкал, когда уставал. Я отдохну, поживу одна, старушек и старичков послушаю, отпустит. Да, я всегда как еж щетинилась, если что не по мне было. А, может, от страха. И от обид, конечно. Зря мы с тобой поженились? Не подходили друг другу? Да кто теперь разберет. Да, с Валерой лучше. Но в молодости я бы с ним не ужилась. Это точно. Спасибо за уроки. Усвоила. Поздно. С тобой не успела свои новые умения применить. Много, много глупостей наделала, собственно, мне дурочкой и не надо становиться, я ей с рождения являюсь. Ведь не впервые меня так заносит, тебе тоже перепало немало моих депрессий. Жить с человеком в депрессии так же тяжело, наверно, как с пьющим. Мы друг друга стоили. Но сейчас я дала себе волю, дала себе почувствовать вкус. Но для этого надо стать одиночкой. Глядишь, и герой найдется, который дурочку замуж возьмет. Хи-хи.
… А ведь нашелся такой герой...
… Даже два героя... Первый — ты, Сева. Как мог, но ты меня защищал. Меня и Машку. А второй — Валера. Боже, зачем же я его прогнала. Вот, что ты хотел мне сказать! Нет людей без недостатков, а если человек хороший и добрый, зачем же я ему повышенные требования предъявляю? Прав он. Дались мне эти деньги. Да плевать на них. Они ведь не имеют ровно никакого значения. Ну, скрывал. Ну и что? Теперь не скрывает. Не жадность это в нем. Просто разделил миры. Первая семья и вторая семья. Все правильно. И моя жизнь разделена. То, что с Севой прожито, не отречешься ведь от этого, не выкинешь, всегда в себе будешь носить. И он это знает и чувствует, и принимает. А каково ему, ты думала? Ты ведь ему не все рассказала, ой не все. Тоже скрываешь. А может, ему восемь лет понадобилось, чтобы по-настоящему полюбить. Сродниться. За что же, за что я его так оттолкнула! Сама ведь помню эту боль, когда любимый человек отталкивает. И сама так же сделала.
Даже если и жадность, даже если недоверие, люди не ангелы. И глупость и неприспособленность не легче других пороков. Судьба немыслима щедра к дурочке, преподнесла в дар даже двух героев, а она и первого не сберегла, и второго потерять хочет. Все по глупости. А больше никого не будет. Наиграется и в писательницу, и в сиделку, и в сумасшедшую. Только тепла не будет, того тепла, которое исходит от спящего рядом с тобой в одной постели, тепла, которое ты впитываешь, как растение солнечный свет, не будет широкой спины, крепости, за которой дурочки прячутся от невзгод.
И зыркнуло на меня одиночество по-волчьи, без прикрас. И отчаяние черное, суицидальное вспомнилось, когда Сева орал мне, уходи, не мешай, отстань, я хочу побыть один! Один! Боже! Хоть бы еще не поздно! Валера не невротик, нормальный человек со здоровой психикой, хотя... подпортила я его за эти годы, мягким он стал, агрессии поубавилось, сомневаться научился, испортила мужика. Что с ним сейчас? Вонзила я свои зубы ему в сердце, но хоть бы не смертельно!
А теперь он может меня выгнать. Не тряпка. Знаю, но иду. Прощения просить — глупо. Ему не надо. Разрушила или нет? Хочу все вернуть.
Из той сквозной дыры в районе пресса,
В два кулака, и с рваными краями,
Тоска моя крутейшего замеса
В пространство льется едкими ручьями.
И разъедает кожу мне снаружи.
Палит огонь прижизненного тленья
И ледяная нутряная стужа
Отчаянья. Раскаянья. Прозренья.
Звоню, за дверью шум, гам, народу много, коммуналка. Дома ли, услышит ли? Открывает он. Слава богу! Я даже не смотрю ему в лицо, просто он берет меня за руку и, отодвигая снующий народ, ведет в свою комнату. Потом мы долго стоим, прижавшись. Мы оба без сил. Потом мы сидим и, наконец, смотрим друг другу в глаза. А там у нас обоих выжженное поле. И пока мы смотрим, на нем появляются ростки. А потом Валера говорит: «Я не знаю, как без тебя жить. Я разучился. Я все это время сидел и думал, а что же такое жизнь? Зачем это? Что теперь делать, вообще надо ли что-то делать? Нет, конечно, я бы привык. Но мне понадобилось бы очень много времени. Очень много. Если ты еще раз меня прогонишь, я не смогу быть с тобой. Не не захочу, постарайся понять, не смогу. Мой запас прочности кончился. Ты очень тяжелый человек. Молчи. Слушай. Ты очень тяжелый человек. Иногда с тобой очень тяжело. Когда ты одна, у тебя свинцовый взгляд и такое угрюмое лицо, как будто ты на похоронах. Мурашки по спине. Слова в горле застревают, и я не могу к тебе подступиться. Но зато! Когда ты оборачиваешься или подымаешь голову и замечаешь меня, твой взгляд светлеет, загорается и постепенно начинает лучится как яркое солнце, ты улыбаешься на все тридцать два зуба, ты вся преображаешься. И это для меня самое большое сокровище. Мне нужна женщина, которая мне рада. Ты всегда знаешь, чего ты хочешь. И ты всегда этого добиваешься». - «Не правда! Я, наоборот, никогда не знаю, чего я хочу, а если и знаю, то не умею добиваться!» - «Это внешне. Но неосознанно, внутри, ты четко знаешь. Твое нутро знает. У тебя там стальной стержень. Его не согнуть, не сломать. Ты ужасна в ярости. Я бы не хотел быть не то, что предметом твоей ярости, я бы не хотел и поблизости находиться. Ты можешь смести как пушинку, раздавить, уничтожить. Хорошо, что ты себя контролируешь. Я это вижу. Иногда тебе это тяжело дается, но ты себя сдерживаешь. И я тебе за это благодарен». - «Но если я такая … если со мной так тяжело жить, зачем же ты мучаешься?!» - «Я не мучаюсь. Я с тобой счастлив. Ты — моя женщина. Помнишь, мы ездили на рыбалку? Ты тоже поймала несколько рыбок. Чтобы рыба ловилась, нужен поплавок и грузило. Может быть самая шикарная удочка, суперские крючки, клевые поплавки, но если не будет грузила, не будет рыбы. Вся рыбалка превращается в бессмысленное занятие. И лодка стоит в рыбном месте, не уплывает по течению, потому что сброшен якорь. Чтобы рыбалка удалась, нужен якорь. Понимаешь? Ты мое грузило, без тебя я бесполезный поплавок. Ты мой якорь, иначе я бы плыл по течению. Я не знаю, что со мной было бы, если бы я не встретил тебя. Скорей всего, я бы спился, все к тому шло. Или бы стал полным подонком. Хотя одно другое не исключает. Или бы сломал себе шею на мотогонках или сплавах по горным рекам, я баловался и тем и другим в юности. Каким-то макаром рядом с тобой все становится осмысленным. Я готов работать, я думаю о будущем, о том, что у нас с тобой есть будущее, и оно замечательно, я оптимист и, наверно, фантазер, но это здорово, потому что я чувствую, что я тебе нужен, и ты знаешь, куда идешь.
Я, конечно, был неправ. Я идиот. Молчи, ничего сейчас не говори! Чертовы эти деньги. Если бы я мог, я бы конечно, все сделал по-другому. И жили бы мы не так, и ты не надрывалась бы. Думаешь, я не замечал? Я не знаю, почему я так сделал. Я тебе уже говорил, мне хотелось быть другим человеком, все, абсолютно все оставить в прошлом. На самом деле, деньги делают людей жадными. Я и на своей шкуре это почувствовал. И женщина начинает ждать от тебя только денег. Нет, не только, конечно, но денег в первую очередь. Я ведь совсем не такой с тобой, каким был раньше. И я рад, что я от них избавился. Но я перегнул палку, я это понимаю. Я идиот. Я начал все сначала, и мне это удалось. И это твоя заслуга. С тобой я понимаю, что деньги ничего не испортят, не встанут на первое место в нашей семье, с тобой это просто невозможно. Давай издадим все, что ты пишешь. Плевать на все эти журналы. Сделаем красивую книгу, ты скажешь, какой хочешь тираж. А потом, хоть продавай в магазинах, хоть дари своим знакомым. Рекламу можем сделать. Я знаю, насколько для тебя это важно. Я не могу изменить прошлое. Я б в лепешку расшибся, если бы мог! Но ведь еще ничего не потеряно. Просто скажи мне, чего ты хочешь. И я сделаю». - «Не надо их печатать. Они делают людей печальными. Я тебя прошу, пусть все будет так, как раньше. Ты рассказал мне про свой бизнес, потому что тебе так захотелось, потому что тебя угнетало то, что ты от меня скрываешь. Сейчас ты ничего не скрываешь. Но меня это не касается. Начнешь перекраивать, все испортишь. Сложилось так, как сложилось. Нам было хорошо с тобой, пусть так будет и дальше». - «Но я хочу, сам хочу, издать твою книжку. Ну пусть считается для себя лично». - «Возможно, я попрошу тебя кое о чем. Но мне надо подумать».
Напряжение, одиночество постепенно отступали, мы обмякали, бессильно лежа в темноте, вцепившись друг в друга, как малые дети без конца переплетая пальцы, переживая волны запоздалого страха потери, страха за то, что мы могли бы натворить, за картонной стенкой гуляла коммуналка, но ее чужой, равнодушный шум не заглушал болезненного стука сердец, отдающегося эхом в каждой клетке — обошлось, на этот раз обошлось... мы живы и мы вместе.
Настала очередная суббота, день, когда я по плану свекровь навещаю. Накануне ложусь спать, и вдруг предстала она перед моим мысленным взором такой похожей на бабушку Ульяну. Просто слилась почти с ней. И так мне ее жалко стало! Так жалко! Впервые ведь за все эти годы. Лежу и реву. Ушла на кухню, чтобы Валеру не будить. В голос реву. И уняться никак не могу. Полночи прорыдала, такая боль сердце скручивала. Приехала, она на меня глянула, я на нее, и обнялись и стали вместе плакать. Как стена между нами рухнула. «Оттаяла ты, наконец, оттаяла. А я-то думала, оттаешь или нет, или не дождусь я этого». Рассказала ей про то, что из школы ушла, что в доме престарелых работаю. А она: «Вот туда меня и определишь, стало быть». А я ей: «Давайте будем считать, что уже определила, только палата у вас отдельная и корпус другой». Потом даже улыбались. Впервые за много лет искренне, а не натужной вежливой улыбкой.
Пошла потом погулять на берег Камы. Как давно я здесь не была... А ведь когда-то мое любимое место. Наше с Котом... Мальчишки змеев запускают. У кого-то падает все время, а один — такой мастер, змей у него высоко летает, пируэты выписывает, а он вроде как незаметно веревкой пошевеливает, вроде как без усилий. А я не змей, я груз. Эх, мне бы вот так на длинной нити отпускать Кота летать, не дергая, не суетясь, просто удерживая, просто помогая ловить ветер. А я как тот неумеха, все время нитку наматывала на кулак до предела, чтобы дистанцию между собой и Котом сократить, а потом все удивлялась — что же он падает? Подкидываю его и сразу нить дергаю — будь рядом со мной. А потом утомилась, в другую крайность впала - отпустила его совсем, взмыл мой Кот неуправляемый, свободный, да и рухнул на землю, разбился.
...А может быть, тогда, когда я побежала с ним с этого вечера, он не прогнал меня потому, что в тайне надеялся, что я остановлю его?! Ведь если человек хочет совершить самоубийство ( а то, что он сжег свои стихи, было на самом деле ни чем иным, как самоубийством, убийством души), то он не берет с собой свидетеля? А он меня взял. Зачем? Если бы там была не я, а другая женщина, она бы остановила его, она бы его за руки хватала, она бы в огонь сунулась и выхватывала бы эти томики, она бы ударить себя дала, но не позволила ему сжечь себя! А я! Тупая идиотка. Я сама ему помогала... Хоть бы догадалась один единственный томик сунуть в карман. Нет. Не догадалась. Боже! Что я наделала... Севочка, Сева, Кот мой... Как ты во мне ошибся. Зачем же ты потом женился на мне? Зачем же держал меня с собою рядом всю жизнь? Как единственного свидетеля того погребального костра, на котором мы вместе тебя сожгли. Как свидетеля твоих последних минут. Именно этим я тебя и притягивала и угнетала. Напоминала. Прости. Если бы только я могла изменить... Огонь жжет мне руки, и в них сгорает твой первый и единственный томик стихов. Странно, я ведь знала очень многое наизусть, но ни я, ни ты ни разу не попробовали восстановить ни строчки. И мы никогда к этому не возвращались. Я попрошу Валеру издать твои стихи. Ту жемчужину, тот цикл, который ты сам набело своей рукой в тетрадку переписал, и отдельно в ящик положил. Как будто приготовил. Чтобы ей отдать, когда придет? Или чтобы нашли? Перед смертью... чувствовал... И из того, что я насобирала, тоже самое лучшее выберу. Но хотя я все еще помню стихи из первого томика, они останутся только во мне. Их мы с тобой вместе убили. И раз ты не стал их записывать заново, значит так надо.
На обложку скопирую одну из тех котячьих мордочек, которые ты рисовал вместо подписи. Коряво рисовал, но так своеобразно, ни с чем не спутаешь твоих котов. А имя? Кот, а в скобках Всеволод Котов? Или наоборот, сверху — Всеволод Котов, а через всю страницу наискосок размашистую подпись — Кот и длинный, изогнутый росчерк — хвост. Посвящение оставлю. Может, каким-то образом ей в руки попадет, она прочитает и тоже тебя помнить будет. И все, кто тебя знал, остолбенеют. И не поверят, наверно, сначала. А Сева, вот он, как всегда непредсказуем. Весточка оттуда. Наперекор всему.
Лизины Сказки
Колдун
Зимой, в одном большом городе S, в самом его центре, по кривеньким, узеньким переулкам с разбитыми мостовыми и начавшими уже разрушаться старинными зданиями, тяжелыми серыми нерассветными днями, маленький скрюченный человечишко брел, тяжело сгибаясь под своими истрепанными котомками. Сапожонки его быстро промокали в снежной грязной каше и в коричневых лужах, ибо в том городе было принято лить на снег едкое вещество, заставляющее его таять и съедавшее обувь бедняков. Старый человечек этот, если бы кто заинтересовался посмотреть на него повнимательней, производил жуткое впечатление. Нос его нависал над губой расширяющейся к концу шишкой, плоской сверху и толстой с боков, один глаз полностью был затянут бельмом, а другой уже тоже начал затягиваться. Одинокий желтый иссохший клык торчал у него из впалого рта. Землистого цвета лицо было неровно покрыто седыми волосами, которые и бороденкой-то не назовешь: они росли отдельными редкими длинными волосинами на щеках, подбородке и даже на лбу, смешиваясь с сизыми комковатыми бровями. Руки же вовсе были непотребны: почти черные, покрытые растрескавшейся коркой, с ржавыми, бугристыми как бородавки, когтями. Старикашка подходил к бочкам, куда хозяйки сваливали отходы, и вынимал оттуда то жестяночку, то стекляночку, то тряпье, и складывал в свои котомки. Обойдя известный ему участок, он спускался под землю. Длинными подземными ходами добирался он до края города S, где располагались лабиринты бесчисленных старых складов, дымили заводики, где вдруг открывались желтые истоптанные пятачки, на которых бойко шла торговля всякой всячиной. Привычно нырял носатый старик в один из лазов в полуразрушенной кирпичной стене и петлял по извилистым тропкам, выводившим его к будке старьевщика. Здесь он сгружал свой нехитрый товар, получал от громилы-приемщика копеечку и брел обратно.
Жил старикашка в подвале огромного дома, и зарешеченные окна его каморки высовывались только верхним краешком над булыжниками тротуара. Если бы ему вздумалось посмотреть в окно (а ему это в голову не приходило последние лет двадать), он увидел бы только мелькающие ноги, а то и вовсе ничего, кроме серой стены дома напротив.
Порой, закутавший в черный плащ с капюшоном, стоял он на паперти, старательно укрыв свое лицо, но подавали ему плохо, да и бабки прогоняли его своими клюками, не хотели делиться.
Ночами ему не спалось. Все тот же черный плащ делал его почти незаметным, и он брел, зорко высматривая одиноких прохожих своим полуглазом. Однажды в мороз, такой, что даже снег не таял в городе S, набрел старикашка на юношу, лежащего в глубоком сне прямо на крыльце какой-то лавки. Юноша был истощен, тонкокост, и старикашке хватило сил утянуть его в свое жилище. Там он долго стоял склоненным над лицом юноши, трогал ему веки и губы своими мерзкими руками, внимательно рассматривал его руки, и ощупывал тело. Он затащил юношу на свою кровать, а сам стал готовить какой-то вонючий отвар из корешков и травок, извлеченных из узелочков, хранящихся на полках по стенам комнаты. Заметив, что юноша стал просыпаться, стонать и шевелиться, старик привязал его веревками к своей постели. Долго не мог очнуться юноша, выйти из забытья. Бормотал что-то, вскрикивал, рвался, но веревки держали его крепко. Наконец, он совсем проснулся и понял, что связан и лежит где-то в незнакомой комнате. Он стал звать на помощь свою мать и братьев, пытался выкрутиться из веревок, но был слаб и в изнеможении упал на подушку. Тогда старик предстал перед ним и сказал: «Ты поживешь у меня некоторое время». Юноша ужаснулся его виду, но пересилил ужас и спросил: «Кто ты? И зачем ты похитил меня?» Ничего не ответил старик и отвернулся к плитке, на которой его варево уже остывало. В неистовстве закричал тогда юноша: «Колдун! Мерзкий колдун! Будь ты проклят! Тебя все равно найдут, тебе не сдобровать, коли ты меня не отпустишь!» Он ругал колдуна, поносил его последними словами, а потом начал молиться. Но и молитва не брала колдуна. Он, коварно усмехаясь, помешивал в кастрюльке. Юноша обессилел и потерял сознание. А колдун сел около постели и взял его за руку. Долго ли, коротко ли пробыл без сознания юноша, однако он очнулся и попросил пить. Колдун налил большую кружку своего отвара и поднес к губам юноши, который начал жадно глотать. Но не сделал он и трех глотков, как сотрясло его и вода пошла обратно, а старик с готовностью поддержал ему голову и подставил миску. «Ты отравил меня! Я умираю! - вскричал юноша, - проклятый, проклятый колдун!» Но он не умер и через некоторое время заговорил: «Проклятый колдун, ты не убил меня сразу, неужели ты хочешь мне лютой смерти? Ты хочешь, чтобы я погиб от жажды? Я хочу пить. Пить!» Ничего не сказал колдун, только молча сидел в углу и таращился своими бельмами. И взмолился юноша: «Дай мне попить хотя бы той горькой отравы, что давал мне в первый раз. Пусть умру от нее, но хотя бы напьюсь перед смертью». И колдун снова поднес ему к губам большую кружку, и юноша пил, морщась от горечи и отвращения, и выпил до дна. И видит юноша: колдун стал расти, возвышаться над ним, громаден он, и разомкнулись над ним своды, а он еще растет и еще, и вот уже и не колдун это, а сам город над ним громоздится, застилая свет, купола церквей слились в один огромный купол-голову с глазницами колоколен и со зрачками колоколов. И каменные руки-улицы простираются вширь, сгребают все пространство, и заскорузлые пальцы-переулки кривятся в гневной судороге. И колоннады дворцов — это его мощное туловище, негнущееся и громоздкое, двигающееся боком, да все ближе и ближе, а ноги врастают в мостовые, да что там — мостовые — это и есть его ступни, и врос он в землю намертво. Вдруг выворачивающий душу треск — это чудовище выдирает ногу, да ведь как это возможно?! Ведь рухнет и рассыпется в прах, оторвавшись опорой от земли?! Однако со скрежетом и громом поднялась ступня каменная с домами, площадями и набережными, провалилась под ней земля в тартарары, зияет пропасть на пол-города, запахло холодным могильным тлением, и опускается эта глыба прямо на тело юноши, и с безумной болью дробятся его косточки в песок, а вот и на голову давит каменная масса, и раскололась голова его как орех.
Очнулся юноша от озноба, что его сотрясал, потому что был он весь мокрый, и рубаха насквозь и постель. Холодный пот заливал ему глаза, но заметил юноша, что веревок не было. Хотел он руку поднять — да не может, ослабела рука. Долго ли, коротко ли он лежал, однако пересилил себя и сел. Стены перед ним ходуном ходят, пол шатается, потолок колышется, а самого его лихорадка бьет. Наконец, перестала голова кружиться, а глаза туманиться, разглядел он и комнату колдуна и его самого, сидящего в углу. Хотел встать да броситься, но ноженьки подкосились и упал на пол, а встать не может. «Опоил, опоил колдун меня, силы мои выпил, не видать мне воли вольной», - думает юноша. А колдун швырнул ему старую овечью шубу: «На вон, укутайся, ты мне еще пригодишься». Завернулся юноша в шубу, согрелся да и заснул. А когда проснулся, видит — прикован он железным браслетом и толстой цепью к кровати, кровать та в пол ввинчена, под кроватью ночная ваза стоит, а перед ним — кувшин. Колдун исчез. И почувствовал юноша, какая сильная жажда его мучает, глотнул из кувшина, а там чистая вода, вкусная, родниковая. Залпом выпил он пол-кувшина. Посмотрел на свои руки-ноги — не дрожат, и давай на цепи рваться-тянуться, а никуда дотянуться и не может, ни до полок с мешочками, ни до окна, ни до двери. Как пес дворовый! Так весь день и прометался. К ночи явился колдун, мокрый с головы до пят, снял свой черный плащ, в угол повесил.
- Отпусти меня, колдун, ты же силы выпил мои, пожалей меня, мою молодость!
Молчит колдун, кряхтит, в котомках своих шарится, как глухой.
- Отпусти меня, болен я, лекаря мне нужны и снадобья, если не приму вовремя, не выжить мне. Хворь у меня неизлечимая.
Злобно, искоса, глянул колдун, ничего не ответил.
- Ой, ой, подступает моя хворь, боль лютая, позови моего лекаря, дай мне снадобья! - так юноша кричал в беспамятстве и корчился от недуга страшного.
А колдун дождался, пока юношу жажда мучить начала, и опять напоил его своим горьким отваром. И понял юноша, что зачаровывают его, превращают, что не быть ему таким, как раньше. В бреду и горячке кричал он колдуну:
- Я знаю! Я знаю! Ты хочешь, чтобы я стал таким, как ты!
- Да! - громовым голосом отвечал колдун и смеялся, булькая, пока не зашелся в кашле.
- Не хочу, не хочу быть таким как ты, я молод и красив, а ты уродлив и отвратителен! Кто ты? Был ли ты когда-нибудь юн? Почему ты выбрал меня? Какой выкуп ты хочешь, чтобы отпустить меня на волю?
И колдун отвечал:
- В стародавние времена, о которых ты, возможно, даже и не слышал, я был юн и отважен, и воинственен. И напали на нашу страну враги. Я сражался храбро и слыл одним из лучших воинов. Мы прогнали врагов, но война была страшная, и весь мой род был истреблен. Вернувшись с войны, я горевал очень сильно, а потом пошел учиться врачеванию. Учился я долго и сделался искусным лекарем. Много людей приходило ко мне за помощью, и всем я распахивал двери. И когда я стал стар, и заныли мои давние раны, явились в мой дом волки в овечьей шкуре, безжалостные и коварные разбойники, переодевшиеся богатыми купцами. Хитростью и силой заставили они меня подписать обманные грамоты, отобрали все мое добро, а самого меня повезли в лес убивать. И было их много, и каждый ударил меня ножом, и закопали они меня, подумав, что разделались со мною навсегда. Но пока еще не вытекла из меня последняя капля крови, воззвал я к духу зла, таящемуся в недрах земли, к червям, пожирающим мертвую плоть, к чудовищам, несущим смерть и разрушения всему роду человеческому, и поклялся я быть их верным слугой и творить зло людям, и мстить безжалостно за то, что злом они отплатили мне за доброту мою! И в пустые сосуды мои затекла зловонная жижа болот, и сердце изъела кислота рыжих муравьев, и жив я остался только своей ненавистью. А ты — потомок атамана этих разбойников, поэтому и платить тебе сейчас по счетам.
Растворился колдун в воздухе. А кости юноши стали вылезать из суставов и ползти в разные стороны, натягивая кожу до треска. Криком кричит юноша неистовым, молит о пощаде, да некого молить, один он.
Наутро, собираясь уходить, колдун снова поставил перед юношей кувшин воды, да кинул дьявольские четки, сказав: «Вот перебирай, и на каждую бусину вспоминай свой плохой поступок», и с этими словами он скрылся за дверью. Глянул юноша, а четки сделаны из окаменевших моллюсков и жуков, с такими хитрыми рыльцами, как будто живы они и наблюдают за ним. Отдернулась рука, отбросила четки. Вспомнил юноша свои ночные мысли: «А ведь точно превращает меня старик с такого же как он! Ах, если бы мне только зеркало!» И он в ужасе трогал свои глаза, проверял, видят ли, не затягивают ли их бельма, ощупывал свой нос, не нарастает ли на нем шишка, всматривался в пальцы — не появились ли на них ногти-бородавки, крутил вертел ногами и руками, хорошо ли они сидят в суставах? И вдруг заметил он, что кожа его начала чернеть. Отчаяние охватило его, и начал он рваться на цепи к двери, да все без толку, только ногу под браслетом раскровянил. Боль-тоска сжимала сердце, сама рука потянулась за дьявольскими четками, и сами стали вспоминаться все его мерзкие делишки и, оказалось, было их немало. И девушек обиженных, и стариков обобранных, и приятелей, битых в спину, и слез материнских, и лжи и злодейства. И отец, умерший с горя. «Все. Поймал меня дьявол. Видны ему грехи мои сейчас как на ладони, и сам я через эти четки на свой счет их и записал». Полились слезы из глаз, закапали в кувшин с водой, а вода и помутнела.
На следующий день у юноши от голода свело желудок, он уж и не помнил, когда ел последний раз. Вот ведь, от ужаса и про еду забыл! А на плите как раз варилась картошка, и ее аппетитнейший запах сводил с ума. «Дай мне поесть, хоть крошечку!» - попросил он у колдуна. Колдун обернулся. Пристально исподлобья долго изучал его свободным от бельма краешком глаза. Потом, не говоря ни слова, поставил перед ним миску с тремя картошками и щепотью соли. Дрожащими пальцами счищал юноша кожуру с горячей картошки, обжигался, ронял ее поминутно, очистив, макал в соль и ел. И не было ничего на свете вкуснее, чем эта горячая картошечка с солью! Никакие яства не могли бы с ней сравниться. Поев, он почувствовал себя на какой-то момент даже счастливым, несмотря на натертую браслетом ногу, несмотря на свою жизнь цепного пса. Колдун не ел, сидел как сыч, наблюдая.
Так и жил юноша у старика. Не знал он, сколько времени прошло, сколько раз сменилась ночь днем, потому что свет в каморке всегда был тусклым и трудно было разобрать, что там снаружи: солнце или луна. Старик заставлял его перетирать в ступке корешки и камешки для колдовских порошков, латать дырки на своих ветхих одеждах и переписывать книгу заклинаний, которая сильно поистрепалась. Порой горькие слезы душили юношу, бросал он свое занятие и рыдал отчаянно, проклиная свою неволю, вспоминая мать, как дитя малое моля о спасении от страшного колдуна, как когда-то она спасала его от соседских собак и от злого гусака, норовившего ущипнуть. Но мама была далеко, не знала, где ее сыночек, и не дозваться, не докричаться. «Мама, мамочка, увижу ли я тебя когда-нибудь, мне бы только вернуться к тебе, я стал бы твоим утешением на старости лет, никогда бы больше не причинил тебе страданий!» - так причитал юноша, безнадежно и горестно. Но заметил он, что недуг его прошел, и боли отступили. Однажды ночью проснулся он от приглушенного разговора. Колдун был не один. Вокруг стала сидели три черные фигуры в плащах. Юноша навострил уши.
- Не будет из него толку! Сварим его и съедим! Наконец-то у нас будет мясо! - сказал один из них.
- Мы стары. Нам нужен кто-то на подмогу. Превратим его в уродца и заставим нам служить, - сказал другой.
- Что мы спорим? - сказал хозяин каморки, - это волшебство очень трудное. Оно может не получиться. Да и он слабенький, вдруг да не выдержит превращения? Порешим так: бросим его в кипящий волшебный отвар, если он превратиться в уродца и обретет колдовские способности, будет нам помощник. А если он сварится, что ж, будет нам мясо.
- Да, да! Хорошо придумано, так и сделаем, ха-ха-ха! - Хриплыми голосами захохотали гости.
- А не подслушивает ли он нас? - насторожился один. Он подкрался к постели. Отвратительный удушающий смрад пахнул юноше в лицо. Кровь застыла в жилах. Хотел он сморщиться да отшатнуться, но собрал все свои силы и лежал недвижим, и ни один мускул на лице не дрогнул.
- Спит крепко, - довольно пробормотал гость.
Поднатужившись, колдуны поставили на плиту огромный медный котел, который обычно стоял в углу, налили туда воды и стали сыпать разноцветные порошки, шепча заклинания и размахивая над ним руками в широких, как крылья, рукавах.
- Теперь пусть кипит до нужного часа.
- Да, зелье должно хорошо провариться.
- А чтоб колдовство удалось, давайте плясать.
Они по очереди хлебнули из высокой зеленой бутыли и закружились, хромая и притопывая, сопя и кашляя, все быстрей и быстрей, сопровождая свое кружение глухими завываниями, леденящими душу. Их черные мантии развевались, казалось, что они удлинняются, вытягиваются во все стороны, хлопая уже и по стенам и по потолку и пролетая над юношей. Холодные вихри проносились по комнате, чернота мантий почти слилась с чернотой ночи, в уши врывался топот подошв, хриплое дыхание, стоны, вой, совиное уханье, и в ту минуту, когда рассудок уже чуть не покинул юношу и он готов был закричать, они прекратили свою пляску и тяжело рухнули на пол. Воцарилась тишина. А потом юноша услышал храп. Колдуны заснули там, где упали. С быстротою молнии проносились мысли у него в голове: как спастись? Ведь у него осталось совсем немного времени. Его кинут в кипящий котел. Вдруг, к безумному своему восторгу, он разглядел, что его мучитель упал совсем близко от кровати, и ключик, волшебный ключик от железного браслета, торчит у него из кармана. Кинулся юноша к колдуну, вытащил ключ, освободил себя от браслета и опрометью бросился из каморки!
Он несся, не разбирая дороги, лишь бы быстрей, быстрей убежать подальше. Не чувствовал, как камни мостовой бьют ему пятки, хватая воздух ртом, ничего не видя вокруг, бежал и бежал. Потом бежать стало уже невмочь, пополз на четвереньках. Прочь! Прочь! Наконец, он совсем выбился из сил. Привалившись спиной к стене здания, он пытался отдышаться. В висках колотилось: «Найдут! Догонят!» Но ноги отказывались нести его. Потихоньку он стал приходить в себя. Забрезжил рассвет, улица стала приобретать контуры. Вот вырисовалось высокое парадное крыльцо, вот проявилась красивая узорная ограда, а за ней зашелестели молодыми листиками на утреннем ветерке кусты, а вот там, за перекрестком загорается огнями в окнах дом из белого камня. И белый фонтан во дворе дома. И чугунный фонарный столб с вычурными литыми украшениями. И вдруг внутри у юноши вспыхнула радость, которую он поначалу не мог понять. Как будто предчувствие, как будто догадка о чем-то важном. И словно отражение лица, приблизившегося издалека к поверхности воды, пришло узнавание. Он знает это место! Как часто он гулял здесь раньше! Да это ведь совсем недалеко от его дома! Из глаз хлынули счастливые слезы. А мимо брели бедняки на свою поденную работу, и никто не обращал на него внимания. Медленно, уверенно, мощно, город заливала волна света. Вставало солнце.
«Мама! - кольнуло сердце, — мама, прости меня, я иду! Я сейчас увижу тебя, мама!» - Как на крыльях полетел юноша домой, мечтая об одном — поскорее оказаться дома и обнять свою мать.
Принцесса Фиалка и волшебное зеркало
У одного богатого купца родилась дочка. Нарекли девочку Марианной. Отец с матерью ее обожали. Ее детская комнатка была уставлена самыми красивыми вещами, и каких только игрушек у нее не было! И была у нее самая лучшая в мире нянюшка, добрая и ласковая, пышная, как перина, и сдобная, как булочка. Росла девочка веселой, шаловливой выдумщицей. И мать с отцом, и нянюшка, и все гости, слуги и соседи умилялись ее красоте, необычному сочетанию темных карих глаз и белокурых локонов. Садовник Листик называл ее глазки то «смородинкой», то «черешенкой», то «вишенкой». Вокруг дома был разбит чудесный сад, за которым садовник Листик старательно ухаживал. Под его умелыми руками все лето цвели цветы. Пионы, розы, астры, гладиолусы, георгины, все огромные и пышные, сменяли друг друга на клумбах. А на кустах качались на ветру гроздья сирени, черемухи, махровые шапки гортензии. Садовник очень старался, потому что его маленькая госпожа любила цветы. Каждое утро он приходил к ней и спрашивал: «Какие цветы сегодня милы моей маленькой госпоже?» И она отвечала: «Сегодня хочу розы!» Или: «Сегодня пусть будут лилии!» И вся детская и залы, и гостиная были уставлены букетами в старинных дорогих вазах.
Однажды купец со своей женой собирался навестить своего старого приятеля. Велел закладывать экипаж. Дочка стала проситься с отцом: «Папочка, пожалуйста, возьми меня с собой! Мне скучно сидеть дома!» На что отец отвечал: «Ты еще мала, дочка, поездка дальняя, через лес, ты устанешь!» - «Нет, папочка, не устану, честное слово, я буду вести себя хорошо!» - и она вскинула на отца умоляющие, влажные от слез, блестящие глаза-бусины. Отец не мог отказать: «Нянюшка, собирайтесь, вы поедете с нами присмотреть за Марианной».
Девочка впервые в жизни видела настоящий лес. Она присмирела от сумрака и суровости елей, поразилась прозрачности берез и бесконечной, бесконечной дороге.
Приятель ее отца с супругой тоже наперебой восхищались ее льняными локонами и смолисто-карими глазами. Радушные хозяева накрыли богатый стол и пригласили музыкантов. Но девочке скоро наскучило сидеть за столом со взрослыми, глазки ее потухли и личико скуксилось. «Нянюшка, возьмите Марианну и пойдите погулять у опушки леса», - предложил отец, и они отправились на прогулку.
«Лес — это совсем не сад, - рассуждала девочка. - Разве в саду бывает такая высокая нестриженая трава? Да она выше моего роста. Если свернуть с тропинки и идти в траве, то ничего не видно, можно заблудиться. А деревья какие высокие. Выше самой нашей большой яблони. И кто же их такие вырастил, если даже у нашего садовника деревья ниже? И что же это так стрекочет в траве? И где же яблоки, сливы и вишни? Почему их не видно на ветках? Что же, это значит, что деревья бесполезные? Зачем они тогда растут? Какие большие елки, такую не поставишь в доме на рождество». И вдруг, на полянке, где трава была не высока, мелькнуло что-то голубенькое. Девочка присела на корточки, нагнулась и приподняла листочек. На нее смотрело прозрачное лиловое чудо. Оно было такое нежное, маленькое и хрупкое, что девочка даже боялась к нему прикоснуться. В изумлении она разглядывала это чудо, потом решилась осторожно дотронутся до него пальчиком. «Ой, какое тоненькое! Как бы не сломать!» Девочка оторвала взгляд от лиловой крошки и увидела, что их много. То там, то тут, полянка была усеяна ими. «Нянюшка! Нянюшка! Иди скорей сюда! Посмотри! Что это такое?» Встревожась, нянюшка поспешила к своей любимице. «Что ты увидела, моя лапушка? Это? Да ведь это просто фиалка». - «А что такое фиалка?» - «Да просто лесной цветочек».
«Цветочек! - Девочка была изумлена. - Да разве цветы такие? Они же не бывают такие малюсенькие. Они же большие и яркие и растут на крепких стеблях». Девочка вспомнила цветы, растущие в их саду. «Цветочек... совсем, совсем другой. Необыкновенный. Волшебный». Она наклонилась к фиалке низко-низко, прикоснулась щечкой и ощутила тонкий, почти неуловимый аромат. И этот аромат, и этот прозрачный лилово-голубой цвет притягивали ее, ей хотелось одновременно попасть внутрь этого цветка и поселиться там и защитить его ладошками от всего, что могло бы ему угрожать. Нянюшка заметила, что девочка замерла в оцепенении и не может оторваться от цветка. «Давай наберем букетик, дома поставим в маленькую вазочку», - и она уже было потянулась рукой к фиалкам, но девочка вдруг истошно закричала: «Нет! Нет! Не надо! Не трогай! Нельзя их срывать! Они же умрут! Умрут! Я видела, как погибают цветы, которые ставят в вазу. Они блекнут, вянут, у них опадают лепестки, а потом их выбрасывают! Не надо убивать фиалки!» Потом она заплакала: «Я не могу уйти отсюда. Я хочу видеть их всегда. Я хочу поселиться на этой поляне!» Нянюшке удалось успокоить ее только тем, что завтра же садовник Листик поедет в лес и привезет целый кусок земли вместе с фиалками, не повредив их, а потом посадит около дома. «Только завтра же, обязательно завтра же, ты ведь обещаешь, нянюшка?» И нянюшка без счету раз торжественно обещала, что непременно завтра же в их саду будут фиалки. И только после этого девочка согласилась вернуться домой. Всю дорогу она думала о том, как ей дождаться утра и как она будет выбегать в сад и жить среди фиалок.
Вечером, уже улегшись в постель, она попросила нянюшку позвать садовника Листика, и они долго о чем-то шептались. Брови садовника взлетели вверх и выгнулись дугой, а сам он выглядел весьма озадаченно. «Уж я для своей маленькой госпожи постараюсь изо всех сил! Да задача-то непростая. Не любит фиалка садов. Но найдем мы ей тенистый уголок, такой, чтоб ей понравился».
Едва проснувшись поутру, девочка позвала нянюшку:
- Нянюшка! А ты знаешь, как меня зовут?
- Как же, моя деточка?
- Меня зовут принцесса Фиалка.
- Ах! Конечно же, моя лапушка! Как же это я раньше не догадалась! Моя маленькая принцесса Фиалка!
- А Листик уже посадил фиалки?
- Да, моя хорошая. Ни свет ни заря отправился он в лес, а сейчас милая полянка с фиалками уже ждет мою крошечку в саду.
Вскочила девочка и прямо в ночной рубашке побежала в сад. Нянюшка, охая, прихватив на ходу платьишко и туфельки, поспешила, переваливаясь, за ней.
Упала принцесса Фиалка на коленки перед своей полянкой и аж заалелась от восторга. «Здравствуйте, мои сестрички! Мои чудесные! Мои необыкновенные цветочки!» Она осторожно погладила лепестки и стебельки, пригнувшись, вдыхала почти неуловимый нежный аромат. Потом она от души обняла садовника Листика, который прослезился от умиления, какую радость он доставил своей маленькой госпоже!
В сад вышли отец с матерью.
- Ах, вот ты где, Марианна, - сказал отец, - доброе утро!
- Доброе утро, папочка, только я не Марианна, меня зовут принцесса Фиалка.
- Фиалка? - удивился отец.
- Фиалка? - переспросила мать.
- Да, а вот мои сестрички, - сказала девочка, указав на лесную полянку.
- Опять причуды!- улыбнулась мать, целуя свою доченьку.
- Опять новая выдумка!- усмехнулся отец и тоже поцеловал ее. - Однако, ты уже становишься большой. Игры играми, а пора тебе и учиться. Я как раз сегодня хотел познакомить тебя с твоей учительницей мадам Ворчу. Она будет тебя учить читать, писать, считать. А так же хорошим манерам.
И после завтрака, как раз когда маленькая принцесса Фиалка хотела бежать в сад к своей полянке, высокая и прямая, как палка, мадам Ворчу цепко взяла ее за руку и повела в класс. Печально смотрели вслед им нянюшка и садовник. Садовник махнул рукой и пошел к своим растениям, а нянюшка всплакнула в платочек.
Принцесса Фиалка быстро научилась читать, писать и считать, а вот хорошие манеры никак не получались. Мадам Ворчу требовала, чтобы на вопрос «как вас зовут?», ученица отвечала: «Меня зовут Марианна, сударь» или «Меня зовут Марианна, сударыня». Но она упорно произносила: «Меня зовут принцесса Фиалка». И мадам Ворчу ничего не могла с этим поделать. «Слишком много ей читали сказок. Что за глупость «принцесса Фиалка!» Она ведь уже большая! Должна понимать, что иногда надо быть серьезной!» - ворчал отец. «Да пусть поиграет еще, она же маленькая. Подрастет, все поймет сама», - пыталась успокоить его мать. Время шло, в доме проявилась учительница французского языка мадам Мучу, учительница немецкого языка фрау Грызлинг и учитель танцев господин Вывертон. А принцесса становилась все бледнее, все грустнее, все слабее. Только на полянке со своими фиалками она снова заливисто смеялась, глазки ее блестели и щечки румянились. Но зимой, когда сад был засыпан снегом, ей было совсем тяжко. Учителя не хвалили ее. «Рассеяна. Невнимательна»,- жаловалась мадам Мучу. «У нее плохая память. Не может вызубрить урока», - поджав губы, говорила фрау Грызлинг. «Неловкая. У нее нет чувства ритма», - огорчался господин Вывертон. «На редкость упрямая девочка», - все время твердила мадам Ворчу.
Родители очень переживали. Ведь они так любили свою дочку. «Ах, крошкой она была такая умненькая! Что же происходит?» - печалилась мать. «Мы ее слишком избаловали, - отвечал отец, - отправим-ка ее в школу. Там, среди других детей, она повзрослеет и ей будет стыдно плохо учиться». Так они и сделали. Нашли самую лучшую школу для девочек, где учились дочки самых уважаемых граждан города, которая находилась в самом светлом и просторном здании с колоннами. Но и там девочка упрямо твердила, что ее зовут принцесса Фиалка. Школьницы смеялись над ней, а учителя сердились. И ни уговоры матери, ни гнев отца не заставили ее изменить имя. Часто плакала она, уткнувшись своей старой нянюшке в колени: «Девочки дразнятся, а если кто и жалеет меня и хочет помочь, то учитель им не разрешает, говорит: «Пока эта ученица упрямится, и называет себя «Фиалкой», всем запрещается с ней разговаривать. Но что же я могу поделать? Ведь я принцесса Фиалка!» Нянюшка гладила ее по голове, утешала: «Солнышко ты мое ненаглядное, ну потерпи, не спорь с ними. Кабы я знала, чем тебе помочь, я бы себя не пожалела!» И она совала девочке яблочко или пирожок.
Совсем поникла принцесса Фиалка. Сердился отец, что дочь не достигла успехов в школе, что учителя ей недовольны, что не может он гордится ею среди своих друзей. Расстраивалась мать, что дочка бледна и слаба, и глазки ее тусклы, и плечи опущены. Думал отец, думал и надумал ее сосватать. И сказал он матери: «У моего приятеля есть сын. Очень образованный, воспитанный и умный юноша. Учится в Валяйпцигском университете. Увлекается математикой. Семья у них хорошая, богатая. Сговоримся. Дочь наша уже подросла, года через два можно ее будет отдавать замуж. Пусть познакомится со своим женихом, глядишь, повеселеет. Не способна она к наукам, пусть тогда будет хорошей женой». - «А ведь и верно! - воскликнула мать, - она займется нарядами, украшениями, потом жених повезет ее на балы, карнавалы и гулянья, и она снова расцветет». - «Да и мы породнимся с уважаемым семейством», - сказал отец, довольный своим планом.
И вот принцессе Фиалке объявили, что скоро она познакомится со своим суженным. На удивление родителей, не обрадовалась Фиалка, а приняла это известие равнодушно. «Ну, ничего, - решил отец, - она еще слишком молодая, просто не понимает своего счастья. Увидит своего жениха, они друг другу понравятся, тогда она и оживится». Наконец, помолвка состоялась. Был пышный балл, много гостей, богатых купцов с женами в роскошных модных платьях, весь парадный зал был украшен гирляндами из цветов, горели тысячи огней, слуги в ливреях носились по скользкому паркету, поднося всевозможные изысканные яства. Принцессу Фиалку одели в удивительное лиловое платье из легкой, как воздух, материи, красиво убрали локоны и вплели в прическу драгоценные бусины, обули в золотые туфельки. Все ахнули, когда она появилась в зале. Отец подвел ее к жениху. Молодой человек был ослеплен ее красотой и тут же по всей форме сделал предложение. «Да, я согласна», - безучастно ответила принцесса Фиалка. Началось всеобщее веселье, а жених с невестой, протанцевав обязательный танец, отправились гулять в сад. Они гуляли весь вечер. Он рассказывал ей о своих успехах в университете, об ученейших профессорах, о математике. Нарисовал даже на песчаной дорожке пару формул. Под конец прогулки он обещал ей, что за два года, которые пройдут до свадьбы, он достигнет еще больших успехов и получит очень доходное место.
Утром принцесса Фиалка, еще не проснувшись окончательно, провела ладонью по лицу и удивилась — что это такое твердое погладила ее ладонь? Подойдя к зеркалу, она стала себя разглядывать и с ужасом обнаружила, что из ее розовой пухлой нижней губки растут корешки. Она впилась взглядом в свое отражение и стала их ощупывать. Ну да, это были маленькие твердые коричневые корешки. Она попробовала оторвать их, но тут же вскрикнула от боли! Корешки были продолжением ее самой, а в том месте, откуда они росли, показалась кровь. Вдруг она заметила, что такие же маленькие извивающиеся корешки растут у нее и из мочек ушей. Она потянула за корешок — ухо почувствовало боль. «Боже! Как я отвратительна, что со мной происходит?! Я не хочу! Не хочу быть такой!» - она разразилась бурными рыданиями. На шум прибежала нянюшка. Увидев корешки, она всплеснула руками и начала крестить Фиалку, но корешки не пропали. Более того, они, как будто, становились длиннее. Нянюшка кинулась за родителями принцессы. Вбежавшая мать, увидев корешки, чуть не лишилась чувств. Отец растерялся. Это было неслыханно! Корешки растут из живого человека! Но он быстро взял себя в руки, велел седлать коня и сам поскакал за лучшим лекарем города. К обеду, когда приехал лекарь, корешки уже спустились ниже подбородка. А те, которые росли из ушей, почти касались плеч. Слезы рекой текли по лицу принцессы. Лекарь долго разглядывал корешки в лупу, трогал их, попытался отломить, но девушка завизжала от непереносимой боли. «Да, я такое вижу в первый раз. Надо созвать консилиум, - сказал лекарь, - я соберу лучших врачевателей нашего королевства, из самых дальних уголков и даже из других королевств».
Принцесса Фиалка не выходила из своей комнаты, не показывалась никому. Окна были занавешены плотными шторами. Жениху сказали, что она тяжело больна и что увидеть ее до отъезда в университет ему не удастся. Он очень огорчился, но отец принцессы уверил его, что она скоро поправится, и когда он вернется через два года, свадьбе ничто не помешает. Наконец, отовсюду приехали медицинские знаменитости, они осматривали девушку, цокали языками, сыпали мудреными словечками, и, прописав кучу мазей и микстур, отбыли восвояси. Но снадобья не помогли. Корешки начали расти еще и на теле, опоясывая ее как тонкие цепкие змейки, на руках, на шее. Мать слегла от горя. Отец не находил себе места. Но время шло, горе сделалось привычным, и отец снова занялся своими купеческими делами, а мать хозяйством. Но отец не смирился. Он нашел доктора, который взялся срезать острым ножом все корешки с тела его дочери и прижечь ранки чудодейственной жгучей мазью. «Дочь моя, ты ведь не хочешь навсегда остаться такой? Ты ведь видишь, что снадобья не помогают? Ты ведь уже большая, умная. Мы должны попытаться. Потерпи, зато потом ты снова станешь красавицей», - сказал отец. Бледная как смерть девушка едва слышно сказала: «Хорошо, папочка».
Вот приехал доктор с учениками и помощниками и с большим ящиком инструментов. Они увели девушку в подготовленную для операции комнату и закрыли дверь. За закрытой дверью мать, нянюшка и садовник Листик рыдали, стоя на коленях. Отец ходил большими шагами по залу и повторял: «Надо потерпеть. Зато потом она поправится. Она будет жить как все люди. Она не будет страдать». Девушка отчаянно кричала за дверью. Матери тут же сделалось дурно, и отец велел нянюшке и садовнику увести ее и самим больше не возвращаться, пока идет операция. Наконец, дверь распахнулась и принцессу, всю замотанную в бинты, отнесли в ее спальню. Она уже не могла кричать, а только слабо стонала. «Ну вот, все и прошло. Сейчас ты будешь поправляться. Больше не будет этого кошмара. Все будет хорошо!» - бормотал отец, сидя у ее кровати.
Нянюшка не отходила от больной, днями и ночами поднося ей попить, вытирая пот со лба, утешая и подбадривая. Но, когда пришло время перевязки и размотали бинты, все в ужасе закричали — из тела девушки показались толстенные корни, прочные как железо. Они уже порвали бинты внутри и не собирались останавливаться. Вопль отчаяния вырвался у отца, и он опрометью кинулся прочь из комнаты. А мать и нянюшка словно онемели. Надежда, таившаяся в глазах принцессы, сменилась болью и страданием. С тех пор она все слабела и угасала, и весь дом погрузился в траур. Корни опутали ее с головы до ног, и только несчастные замученные глаза выглядывали из корешков, затянувших ей голову.
Однажды утром принцесса Фиалка заметила, что штора на окне чуть-чуть сбилась, а с улице на на нее глазеет маленький мальчик. Вскрикнула девушка, отвернулась, а когда через некоторое время снова глянула в окно, мальчик все еще смотрел на нее, только грустно-грустно, и личико его было залито слезами. Закутавшись в покрывало, приоткрыла принцесса Фиалка окошко и сказала: «Малыш, зачем ты смотришь на меня, я страшная и уродливая. Беги лучше играй со своими друзьями». Но мальчик ответил: «У тебя очень красивые глаза, и мне тебя очень жалко. И моему дедушке садовнику тоже. Он рассказал мне, какая раньше ты была веселая и как ты любишь цветы. Давай, дедушка отнесет тебя в сад, на полянку с фиалками, они уже расцвели и ждут тебя. Мы с дедушкой за ними ухаживаем». - «Фиалки! Да, ведь уже весна! Конечно, ведь цветы не знают, что я уродлива, они все равно будут сиять мне своей красотой! Я сейчас же попрошу у папеньки, чтобы меня отнесли в сад!» - «Пусть бедная девочка побудет в саду, может это хоть как-то скрасит ее печальную участь», - горько подумал отец и велел отнести в сад подушки и одеяла для своей дочки. Когда принцесса Фиалка увидела, как ясно светятся лилово-голубые пятнышки, заново поразилась этому чуду, она забыла про злосчастные корешки, отбросила покрывало и, склонившись низко над цветочками, снова вдыхала нежный аромат и осторожно трогала их пальчиками. Она смеялась радостно, а вместе с ней и малыш и подошедший садовник Листик. И нянюшка вышла в сад, украдкой утирая слезы, — наконец-то ее милая девочка повеселела! Итак, она стала проводить все дни в саду, сидя на покрывале рядом с фиалками, любуясь ими, играла с маленьким внуком садовника Листика, читала ему сказки в книжках с картинками, о чем-то мечтала. Как-то незаметно она окрепла, стала гулять по тропинкам, гладить стволы деревьев, обходить клумбы с пионами и розами, смотрела, задрав голову на сирень и черемуху, а маленький мальчик держал ее за руку, совсем не боясь ее корешков, а когда они цеплялись за ветки, помогал их отцеплять. И вот однажды, когда малыш отколол какой-то фокус, и принцесса Фиалка заливисто и от всей души расхохоталась над его шуткой, корешки взяли и разом отпали с ее тела. «Ура!!! - закричал мальчишка, - злая фея тебя расколдовала!» - «Ура!!! - закричала Фиалка, - они отпали! Отпали! Я снова могу бегать и прыгать и не прятаться ни от кого!» И уж садовник Листик спешит, плача от счастья, с букетом самых пышных роз! И уже нянюшка переваливается, кряхтя, и несет зеркало для своей красавицы, чтобы она увидела, как она хороша! Ни следа не осталось на нежной белой коже! Услышав крики, прибежали отец с матерью.
- Ах, произошло чудо! Слава всемогущему Господу! - взмолилась мать и кинулась обнимать свою доченьку.
- Замечательно! Это просто замечательно! - ликовал отец, - твой жених давно ждет, когда можно будет тебя увидеть. Я уже не знал, что и придумать, чтобы отсрочить вашу встречу, а теперь и придумывать ничего не надо! Ты срочно выйдешь за него замуж! Какое везение!
- Но я не хочу замуж, попочка! Я хочу еще немножко погулять в саду. Я так долго сидела взаперти в своей комнате! Ну хотя бы пока лето! Пока сад цветет!
- Нет, нет, Марианна. Об этом не может идти и речи. Взаперти ты и не будешь больше сидеть. Мы сыграем свадьбу, ты будешь ездить по балам со своим супругом, а потом вы поедете в Валяйпциг, где твоему будущему мужу предложили очень достойное место!
- Но я хочу на свою полянку с фиалками! Я хочу видеть, как они цветут! Папочка, папочка, разреши мне побыть с моими фиалками!
Но отец, довольный свершившимся, отмахнулся от дочкиных глупостей и срочно велел сообщить жениху, чтобы на следующее утро он прибыл к своей невесте.
На следующее утро жених во фраке, в пенсне, с букетом белых роз, подкатил в лакированной коляске, запряженной парой вороных коней. За эти два года он заметно повзрослел, приобрел важность и достоинство.
- Марианна! Марианна! Неужели ты еще не готова. Мы тебя ждем! - позвал отец.
- Я не могу выйти, - раздалось из комнаты девушки.
- Опять женское кокетство! - сказал отец, оправдываясь перед женихом.
Он заглянул в комнату. Там, в кресле, смотря на него несчастными глазами, сидела принцесса Фиалка, а ее ноги от колен до пят, превратившись в огромные стволы деревьев, корявыми корнями уходили в пол. Она даже не могла встать. Из-за спины отца заглядывали жених и мать. «Моя доченька! Доченька!» - закричала в беспамятстве мать. Жених же, остолбенев, не мог выговорить не слова. Когда к нему вернулся дар речи, он стал бормотать: «При данных обстоятельствах... считаю невозможным... я думаю, вы понимаете, что... моя жена должна... в общем, помолвка расторгнута» - и с этими словами он выскочил за дверь.
К вечеру у принцессы Фиалки уже одеревенели все ноги. Садовник Листик выломал половицы, пытаясь высвободить ее, но как только Фиалка делала шаг, корни снова прорастали в пол еще быстрее и глубже. Так что получилось у нее всего несколько шагов, потом снова подвинули кресло, в которое она без сил упала. Наутро она одеревенела по пояс. Слезы ручьем текли по ее лицу, и она умоляла отца и мать: «Пожалуйста, пожалуйста, спасите меня!» Но те не знали, что делать. Дурная весть про их дочку разнеслась по всей округе. Соседи и совершенно чужие люди с любопытством и опаской бродили у их дома, надеясь увидеть необыкновенную уродицу. Вдруг один молодой человек поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Выскочил разъяренный купец и закричал: «Что тебе тут надо?! Сейчас прикажу спустить собак!» Но молодой человек ответил: «Сударь, я знаю, что ваша дочка страшно больна, и врачи не могли помочь. Но я знаю одного колдуна, он очень могущественный, и, возможно, он не откажет». - «Колдун? - озадаченно переспросил купец, - а, впрочем, пусть хоть колдун, хоть кто угодно, лишь бы излечил мою доченьку! Дорога каждая минута! Я велю немедленно закладывать коляску!» И вот, в мгновение ока лошади запряжены, молодой человек и отец принцессы Фиалки мчатся к жилищу колдуна. Цокают копыта по мостовой, проносятся мимо высокие старинные здания из серого камня, мелькают переулки. Наконец, приехали. Робко постучал молодой человек в маленькую покосившуюся дверцу, ведущую в подвал. Никто не ответил. Толкнул молодой человек дверь, она не поддалась. Навалились они вдвоем — слегка приоткрылась, а за ней — ступеньки во тьму. Осторожно спустились они по кривой лестнице, и глаза их стали привыкать к темноте. И видят они: в углу на огромном медном котле, прикрытом крышкой, сидит древний старик в черном плаще. Открыл купец рот, чтобы рассказать о своей беде, а слова вымолвить не может, и чувствует, как оцепенело его тело. Долго длилось молчание. Молодой человек, преодолев страх, поклонился и прошептал, и шепот его глухо замер в поземной каморке: «Глубокоуважаемый старец, мы с великим почтением к твоему могуществу пришли молить тебя о помощи. У этого человека...» - «Знаю, - проскрипел колдун. Все знаю». Он поднялся и поманил к себе купца, а когда тот подошел, схватил его за ворот и притянул его лицо к своему так, что почти задевал его своим крючковатым носом. Ужас и отвращение сковали купца, увидевшего как подернутые бельмами, слепые глаза, как острые спицы прокалывают его насквозь, как будто за этими бельмами сейчас откроется бездонное нечто и втянет его целиком. И голову пронзила боль, аж перед глазами все поплыло. Когда купец пришел в себя, колдун уже стоял в другом углу своего жилища и откидывал покров с большого, в человеческий рост, зеркала. Колдун заговорил: «Зеркало это — магическое. Оно не подчиняется мне. Оно творит волшебство, отражая суть человека. Никто не знает своего настоящего отражения, только это зеркало. Сначала многие хотели в него заглянуть, шли толпами. Но один превратился в кучку пепла, сгорев перед ним. Второй лопнул, забрызгав своим жиром все вокруг. Третий — лишился костей, превратившись в мягкую и бесформенную кучу плоти. А четвертый просто исчез. И вскоре желающих заглянуть в него не стало. И про него все забыли. Я сам еще в него не заглядывал. И не знаю, каков я. Думаю, не пришло еще мое время. А может, и вовсе не стоит мне в него заглядывать. Я отдам тебе, купец, это зеркало для твоей дочери, если она не побоится в него заглянуть». Тяжесть опустилась на сердце купца, неизвестность томила — что же сделает зеркало с его доченькой? Но выбирать не приходилось. Хуже того, что уже случилось, и не придумаешь. «Спасибо тебе, старый человек. Чем я могу тебя отблагодарить?» - «Не надо мне от тебя ничего, - ответил колдун, - а только давайте поспешим, дочка твоя уже по горло одеревенела». Закутали они зеркало в покрывало, погрузили в экипаж и поехали. Приезжают, а у принцессы Фиалки живы только глаза. Все лицо до глаз стало корнем. Закричал отец, не помня себя: «Отрывай свое зеркало, колдун, еще минута и будет поздно! Спаси мою дочь!» Говорит колдун, обращаясь к принцессе Фиалке: «Я привез тебе волшебное зеркало. Никто не знает, что с тобой будет, когда ты в него посмотришься. Возможно, ты примешь свой обычный вид. Возможно, изменишься как-то по-другому. Если ты в него не глянешь, ты вся станешь корнем, если глянешь — с тобой что-то произойдет. Но что — неизвестно». Умоляюще Филака показывает глазами, чтобы дали ей скорее зеркало, пока еще глаза ее могут увидеть отражение. И вот поставили перед ней зеркало. И замерли все в ожидании. Смотрит принцесса на себя и медленно поднимает свои руки-корни, с трудом тянет их к зеркалу, скрипят деревяшки, не хотят двигаться, но в ту минуту, когда достигают зеркальной глади, превращаются в пальчики, дальше тянется девушка и вот уже по ту сторону ее ручки, а вот и она сама шагнула в зеркало, а кора опала и лежит горкой на полу! И глядят все - в зеркале танцует на лесной полянке их принцесса Фиалка, красивая и стройная, и развеваются льняные кудри и блестят от счастья глазки-вишенки! Только остальным туда не попасть, руки их натыкаются на ровную холодную поверхность зеркала. «И что же, наша доченька все время будет жить там, и к нам никогда не выйдет?» - спрашивают мать с отцом. Отвечает колдун: «Да. Ваша дочь будет жить в зеркале. Она будет жить вечно и навсегда останется юной и красивой. Она сможет выходить к вам, на эту сторону зеркала, но только ненадолго. Но есть одно условие — вы должны будете ее кормить. Без еды она умрет. Она будет выходить к вам раз в день, например, к завтраку, сидеть с вами, целовать вас, разговаривать, смеяться, есть то, что едите вы, но потом, ей надо возвращаться обратно». Опечалились мать и отец, нянюшка и садовник и все слуги. «А что же будет, когда мы все умрем? Кто же будет кормить нашу дочку? Неужели ее ждет голодная смерть?!» - воскликнула мать. «Я буду кормить ее! - сказал маленький внук садовника Листика. - А когда я выросту, я женюсь на доброй девушке, которая мне будет помогать, и мы завещаем нашим детям, чтобы они кормили принцессу Фиалку, после того, как и мы умрем от старости. А потом, и наше внуки и правнуки будут это делать. Пусть это будет делом нашего рода. Мы будем заботиться о принцессе Фиалке».
Магический круг
Ехал как-то с охоты молодой повеса, сын богатого купца. С ним его товарищи, на руке — сокол, лихо заломлена шапка с куньей оторочкой. И кафтан у него красный, и сапоги-то хромовые, и конь горячий. И много богатства у его батюшки, и все это когда-нибудь станет его богатством. Он старший сын — ему и наследовать. Чванливо топорщит он свои тоненькие усики, самодовольно посматривает на крестьян, идущих по дороге. И не жалко ему их полей, которые потоптал-помял его конь. Скачет кавалькада, а людишки все врассыпную, чтобы не зашибли их лихие охотники. И вот, идет посередь дороги навстречу им старик, борода до пояса, волосы седые ниже плеч ветер развевает, сам в латанной пыльной одежонке, котомочка с горбушкой хлеба за плечами. Идет тяжело, на посох опирается, устали его ноги, лицо обветренно, коричневое от солнца. А купецкий сын впереди всех скачет, плеткой размахивает, думает, старикашка сейчас испугается и к обочине засеменит. А тот как брел себе, так и бредет, не подвинется. Конь пред ним встал как вкопанный, шарахнулся да и сбросил седока. Полетел купецкий сын в пыль, распластался, перед всем честным народом опозорился. Встает он, кряхтя, боль во всем теле превозмогая, красный от злости, и как закричит: «Как ты смеешь, нищий, мне дорогу преграждать?! Да ты не видишь что ли, кто перед тобой?! Да я тебя сейчас в порошок сотру!» А старик смотрит на него светлыми выгоревшими глазами, да так спокойно, так безмятежно, как дуб вековой. Осерчал тогда купецкий сын до крайности и хлестнул старика плеткой. Лицо старика, и без того темное, совсем почернело, гнев исказил его черты, глаза молнии мечут. Загрохотало все кругом, и в этом грохоте раздался его голос: «Ах ты злой, пакостный мальчишка! Ты руку на старика поднял! Так будь же ты наказан за свою спесь!» - с этими словами взмахнул старец рукой, и откуда ни возьмись оказался в руке обруч. Швырнул он обруч и накинул его на сынка купеческого. Пропало все, черный вихрь налетел, со свистом и воем закружил вокруг парня, нет ни неба голубого, ни товарищей, крутит и вертит, песком в глаза сыпет, холодом обвевает, одежду рвет, уши закладывает, потом подхватил его как пушинку и понес неведомо куда.
Очнулся купецкий сын дома в своей постели, больной и разбитый, мокрое полотенце на лбу, у кровати микстуры стоят. Входит в комнату батюшка, осанистый купец, живот вперед. «Ну, - говорит, - проснулся? Ишь, куда тебя забавы довели! Едва живого принесли тебя домой твои друзья. А ведь ты уже здоровый детина. Надежа моя. Хватит уж озоровать. Пора за дела браться. Погулял ты, молодец, не неволил я тебя, дал нарезвиться, а теперь — за работу. Вот поправишься и возьмешься за ум. Стар я стал, нужен мне помощник».
И точно. Засадил отец сынка за конторку под присмотр старого счетовода. Целый день сидит парень в тесной комнатушке, книжки бухгалтерские переписывает, цифири складывает, школярские свои годы уныло вспоминает. А вечером наставник его работу проверяет, а коль ошибку найдет, леща ему здоровенного отпускает. И ответить нельзя! Все это по батюшкиному велению! Приуныл купецкий сын, а батюшка посмеивается: «Ничего, ничего, привыкнешь, Петруша. Тебе же дело в свои руки брать». А Петруша сидит дуется, в памяти всплывают молодецкие проказы, мечты о том, как в море хотел убежать, на воздушном шаре всю землю облететь, клад пойти искать, да, видно, ребячество это придется позабыть навеки.
Сидел он, сидел за конторкой, да и совсем затосковал. А тут как-то наказал его старый счетовод, уж больно он ошибок много наделал от своих мрачных дум. И оставил его все листы, на которых ошибки были, набело переписывать. Уж темнеет, а конца работы не видно. С отчаяния прокрался Петруша в буфетную и стащил у отца бутыль вина. И стал то вино пить без меры. И так ему себя жалко стало, что заплакал, а слезы стали капать и чернила размыли. Опять лист испортил! Опять наново переделывать! Ой, невмочь, лучше еще вина выпить! Только слышит — странный шорох по углам. А мышей у них отродясь не водилось. На этот случай в доме кошки жили, а если где какая мышь заведется, то выше подвала и не сунется. «Да что ж это такое? - думает парень, - кошки наши что ли совсем обленились? Сейчас я вот эту мышь мухобойкой прибью!» Взял он мухобойку, тихонечко сполз на корточки и … остолбенел — из угла на него смотрел гном. Маленький уродливый карлик с противной, глумливой физиономией и усмешкой от уха до уха. А сам не больше крысы. Да ведь это крыса с человеческой головой! Брррр! Зажмурился Петруша, протер глаза и снова отрыл — нет, никуда не делся карлик, а наоборот, их было уже двое, да из других углов тоже лезли. Да что за тошнотворные рожи у них! Пакостливо хихикая, они толкали друг друга плечами и кивали на него. В холодном поту, забрался Петруша на кресло и ноги поджал. А карликов становилось все больше и больше, они глухо топали по полу своими деревянными башмачками, и скоро заняли всю комнатку, толпились и под креслом, на котором несчастный парень нашел спасение. Петруша уже было собирался перебраться на стол, как вдруг заметил, что по столу, что-то метнулось. Отшатнулся он и стал присматриваться. Вот опять что-то пробежало по столу и спряталось за стопкой бухгалтерских книг. А вот нечто поползло по ножке стола, бесшумно залезло на столешницу и уставилось ему в лицо. Петруша замер. Это была морда ящерицы, вытянутая, морщинистая, зеленая, покрытая чешуйками, но глазки смотрели ехидно и насмешливо, а безгубый рот кривился в совершенно человеческой ухмылке. Она подмигнула ему и липко пошлепала лапками прямо по переписанным листам. Вторая высунулась из-за кипы бумаг, вытянула ротик, как в поцелуе, и причмокнула. Третья уже как-то оказалась у открытого гроссбуха и стала жевать страницу. Ящерки стали высовывать свои язычки и слизывать цифры, над которыми весь вечер трудился Петруша. Голова его пошла кругом. Внизу ворчали и пыхтели омерзительные карлики, по столу и по креслу шныряли ящерки, сплевывая пережеванную бумагу и брезгливо кривясь, как-то холодно и враждебно поглядывая. Обезумев, он стал остервенело бить ящериц мухобойкой, от которой они легко и как-то сонно уворачивались, каждый раз презрительно цокая и показывая ему язык. Гномам это не понравилось, они заворчали громче и стали стягиваться к креслу. Петруша швырнул в них гроссбух, потом счеты, потом пресс-папье, чернильницу, гномики дружно валились, барахтались, неуклюже пытаясь встать, хватались друг за друга и снова падали. Потом в них полетел подсвечник со свечами, свечи поломались и погасли, в темноте Петруша почувствовал прикосновения склизких когтистых пальчиков, и сердце его разорвалось от ужаса.
Его разбудил громовой голос отца. Тот был в ярости. «Бездельник! Неуч! Вот так помощничка я себе воспитал! Ты посмотри, что ты тут натворил! Все перепортил! Ты — горький пьяница! Кто тебе разрешил брать мое вино?!» - отец ругал своего старшего сыночка на чем свет стоит. Растерянно оглядывая комнату, тот сильно струхнул: обрывки бумаги усеяли пол, чернильные пятна были повсюду, книги, разорванные и помятые, валялись на полу, разруха, чистая разруха. Петр попытался было оправдываться, рассказывать про гномов и ящериц, но отец только плюнул в сердцах, комната на третьем этаже, все углы целы, ни одной щелочки, какие ящерицы?! Пристыженный, убирал целый день Петр последствия своего бесчинства. И снова потянулись для него скучные дни, полные писанины и расчетов.
Однажды вечером, когда работа в конторе закончилась, пошел Петр в харчевню, туда, где он часто проводил времячко в свои беззаботные годы. Музыканты играли незатейливые веселые мотивчики, люди пили и болтали. Кого тут только не было! К нему за стол подсел молодой красавчик. Они разговорились. Оказалось, что его новый знакомец — моряк, недавно получивший наследство. На полученные деньги он купил себе корабль и теперь хотел выйти в море уже капитаном, а не каким-то там матросом. «Пойдем со мной, - предложил он Петру, - ты, я вижу, парень смелый и не прочь поискать счастья в дальних странах». - «Пойдем! - загорелся Петр, - осточертела мне конторская работа! Мочи больше нет, принуждает меня батюшка, а я уже весь позеленел от этой бумажной пыли!». Так и сбежал.
Снарядили они корабль и вышли в море. Путь их далек лежал — в Америку — однако, не долго плаванье длилось. Только родной берег скрылся из виду, как попали они в шторм. Мотало их, болтало, да на мель и кинуло. Просидели они там трое суток, а потом мимо проходящее судно команду подобрало и обратно доставило. С позором воротился Петруша домой, все домашние над ним смеются, а пуще всего батюшка, аж пузо колышется: «Ой, горе-мореплаватель! Далеко ли уплыл? Много ли увидел той Америки? Сиди уж дома, тут твое место — где родился, там и пригодился».
И пошел Петруша опять в контору. Только сделался мрачен, зол, со счетоводом спорит-ругается, на челядь покрикивает, а с батюшкой ни слова не перемолвит. А тот свое гнет: «Ничего, ничего, пущай, коли купец с характером, так и делу хорошо». А Петр-то молчит-молчит, а думу вынашивает. Младший его братец, поскольку догляду за ним было меньше — не ему же дело отцовское наследовать, вырос веселым балагуром и однажды сбежал с бродячим театром. Грозился батюшка найти и приструнить, да рукой махнул, чего с младшего взять! А Петруша судьбе младшего брата позавидовал и замыслил поступить так же. И вот, когда в город приехала новая труппа, пришел он к импресарио и говорит: «Возьмите меня с собой. Я и ростом вышел, и лицом пригож, и умен. Нешто декламировать не смогу?» А импресарио обрадовался: «Мне как раз такой как ты и нужен. Некому молодого влюбленного играть, сбежал мой актер лучший к богатой купчихе». Собрал Петруша кой-какой одежонки, прихватил деньжат, что батюшка ему за работу платил и был таков из отчего дома.
Дали ему его роль, ничего, справился, хоть и много слов было, почти целая тетрадка, а назубок знал. И быстро так, пока из города в город ехали, пока декорации ставили, он уж и готов. Стал импресарио его проверять, показал ему, куда встать, куда потом пройти, какой жест красивый произвести, как героиню обнять. Все исполнил Петруша в точности и в стихах не сбился, а импресарио недоволен: «Что ж, ты, братец, как столб соляной стоишь? Как неживой-то? Ты чувства, чувства покажи!» Из кожи вон Петя лезет, а угодить не может. «Ладно, - выбился из сил импресарио, - делать нечего, спектакль уже объявлен, не отменять же». И стал Петя играть перед публикой. А публика в том провинциальном городке была невоспитанная, грубая, не понравился ей Петя, освистали его, яблоками гнилыми закидали. Едва ноги унесли из того города, выручки никакой не сделали. Отправились дальше. И стал его импресарио учить, как из кулисы выйти с эффектом, как повернуться, как глаза закатить и вздохнуть влюбленно. Петя, как попугай, все повторяет, а толку нет. Не выходят чувства. И в следующем городе — та же картина: стоит Петя на сцене, как полено, вылупивши глаза от натуги, ни в лад, ни впопад декламирует грубым голосом, - и опять освистан, да на этот раз яйцами закидан. «Ну, - говорит импресарио, - ступай-ка ты, братец, не годишься ты в актеры, дурная слава о тебе уж впереди бежит, погубишь ты мой театр».
Остался Петя ни с чем. Пришлось опять во родимый дом возвращаться. А батюшка грозно его встретил: «Слушай, сын, мою отцовскую волю. Нашел я тебе невесту, хорошую, скромную девушку. Женишься ты и дело в управление возьмешь. А заартачишься, или опять какой фортель выкинешь, прикажу бить тебя палкой, не посмотрю, что ты мой отпрыск, а дурь из тебя выбью». Согласился Петя жениться. Девушка ему понравилась, тихая, милая. Потом один за другим пошли детки, и не Петр уже в конторе сидит, а смышленый паренек, что к счетоводству талант имеет и великое тщание, а сам Петр Васильевич вместо отошедшего от дел батюшки верховодствует и самостоятельно торговлю ведет.
В один пригожий день едет богатый купец Петр Васильевич в лаковой коляске, в лавки свои наведавшись да приказчиков к отчету призвавши, и читает объявление: «Русское географическое общество снаряжает экспедицию в Индию для исследования чудесных и таинственных земель ради пользы науки. Для этой цели набираются желающие к экспедиции присоединиться, чтобы своим трудом способствовать научным открытиям и прославлению земли Русской. По этому поводу состоится собрание». Глядь, а случайно так вышло, что и подъехал Петя как раз к его началу. Птицей вспорхнуло сердце, и уж не купец первой гильдии, а отрок горячий, выскочил он из коляски, да прямо в зал. А там народу набралось, не продохнуть, и ученый муж седенький выступает, про Индию, про путь, которым пойдут, про помощников, ну, то есть, что им делать надо будет, рассказывает. Вдохновился Петя, аж слезу пустил, вот, думает, исполнение моей мечты, наконец-то в землях диковинных побываю! Записался он в экспедицию и на крыльях полетел домой собираться.
Как прознала молода жена, куда он собирается, собрала вокруг себя деточек, мал мала меньше, пала перед Петром Васильевичем на колени, в три ручья слезами уливается, и деточки с нею: «На кого ж ты меня, драгоценный мой, оставляешь с малыми детьми? На кого ж мне, бедной, опереться? Ведь обманут, ограбят, без крыши над головой оставят, сживут со свету ироды, коли ты, наш защитник и опора наша, нас покинешь! Меня не жалеешь, детей своих кровных пожалей! Как же им без отца-то? Кто ж их научит уму-разуму?» Так стенала и причитала его супруга, что руки у него опустились, голова поникла, а на плечи будто скала навалилась. Не решился от своих малых деточек и жены молодой да глупой уехать.
Только с той поры и ходил он как тяжестью придавленный и даже слегка какой-то малахольный. Ослабел, сгорбился, ножками зашаркал. Вдруг стал он вспоминать того старика, которого в юности обидел. И так ему совестно, так стыдно за свой поступок сделалось. Мало ли начудил он в молодых годах, а вот ведь, этот старик покою не дает. «Найти бы его да прощения испросить, было бы мне легче, - думает Петр, - да уж помер он, наверно, тогда еще древний был. А вдруг жив? Старик-то не простой, волшебник, а волшебники живут вечно». И так ему эта мысль в голову запала, что ни дня не проходит, чтобы он о старике ни подумал и ни повинился в душе. И что старик — волшебник, и все еще живет на белом свете, тоже убедил себя.
Однажды вечером пересчитал он казну свою, в сундук сложил, на замок запер, да случайно, поднимая голову от сундука, увидал свое отражение в зеркале. Сумерки за окном, свеча горит. Взял Петр свечу и давай себя пристально разглядывать. Тяжелые морщины чело избороздили, серебрятся уже виски и прядки в бороде. А что удивляться? Чай, не молод. Вот младший того и гляди вровень вытянется. И тут снизошло на него озарение: «Идти надо. Идти по городам и весям, по селам и монастырям, искать старика. Пока не найду, не будет мне покою и радости. Завтра и пойду». Собрал он домочадцев и объявил им свое решение. И так он был строг и грустен в ту минуту, так отрешен, что не решились возразить. Поцеловал он жену, всех детей, а старшему вручил ключ от казны — теперь ты, Иванушка, за семью ответчик.
Утром, еще не светало, надел он самою простую одежду, завернул в узелок каравай хлеба, да и пошел.
Шел из города в город, из деревни в деревню, сворачивал на выселки и всюду расспрашивал о том старике, говорил, что хочет покаяться. Народ выслушивал его внимательно, сочувственно, бывало частенько, что и отсылали его к старцам, считающимся в тех краях знахарями или колдунами. Всех обходил Петр, на кого указывали, да только ни один из них такого случая не припомнил. Так скитался он по белу свету, где милостыню попросит, где на поденщину наймется, никакой работой не брезговал. И голодать и холодать приходилось. Много лет продлилось его странствие, уж о нем заговорили как о блаженном, и многие люди хотели посмотреть на него и речи его послушать. А он всем без утайки рассказывал, как согрешил в юности и как страдает без возможности этот грех искупить. Кивали люди и уходили, задумавшись.
«Нет, не найти мне старика, - отчаялся, наконец, Петр. - Ворочусь-ка я домой. Видно, придется доживать свой век непрощеному». И пустился он в обратный путь. И обратный-то путь не близок был, уж больно он от своего дома удалился. Но и самые длинные пути кончаются, и вот входит Петр в свой родной город. Сначала шел предместьями, а вскоре и до центра дошагал. «Эх, как же, интересно, мои лавки? Справился ли Иванушка с делом-то? Ох, ты смотри-ка какая витрина, огромная да зеркальная! Видно, что хозяин процветает!» И вдруг что это?! Навстречу ему идет тот, которого он много лет по всей земле искал! Тот самый старик! Белые волосы с бородой на ветру развеваются, на посох тяжело опирается, а на иссушенном стихиями лице — улыбка счастливая. Кинулся Петр к старику, да чуть лоб о витрину не расшиб. «Да ведь это же я?! Я ведь в витрине отражаюсь!» Остановился Петр и рассматривает себя изумленно. «Что же это? Что же со мною стало? Как же я в него превратился? Или же... просто-напросто состарился? Вот чудо!» Долго он стоял перед витриной, дивился. То руку поднимет, то голову повернет, то стекло пощупает. Точно - он. Глазам поверить не мог. Потом все-таки отправился потихонечку дальше, а тянет оглянуться. Оглянулся, а старик в витрине прищурился, рукой ему помахал и исчез. Бросился Петр обратно, а витрина-то вовсе и не зеркальная, а обыкновенная стеклянная, и только едва видимый силуэт его там мелькает. «Простил ты меня, дедушка! Простил! Ох, отлегло от сердца, тяжесть с плеч снялась! Не зря, не зря версты исхожены! Как будто я снова молод! Как будто и не было тяжкой вины!» Поспешил Петр домой. А там уж вся семья у ворот встречает. Поклонился старший сын Иван отцу в пояс и говорит: «Молва о тебе, батюшка, впереди тебя идет. А вот внук твой старший, в честь тебя названный, Петр Иванович». Глядит старый Петр, а перед ним сам он, вылитый: лихой чуб кудрявый из под красной шапки выбивается, взгляд дерзкий голубые молнии мечет, а шапку снял, поклонился вслед за отцом и сказал приветливо: «Здравствуй, дедушка!»
Привидение и Старый Дом
Высоко в воздухе, сливаясь с нависшим серым небом, маленьким облачком-медузой плыло привидение. Оно было невидимо для людей и, похоже, для новых сооружений, и только старые дома, простоявшие больше века, провожали его удивленными глазами окон.
Привидение было новичком. Оно еще не умело распознавать сущности этого мира. Неведомая сила влекла его, и оно перемещалось в определенном направлении. Прервав полет, оно расположилось на ветвях дерева и стало оглядывать место, куда его принесло.
- О! Не может быть! Не может быть! Лопни мои глаза! Но ведь это же привидение! - донеслось до него, - неужели я дожил до того момента, когда во мне поселится призрак! Я стану вровень со знаменитейшими домами мира, даже замки не будут презрительно коситься в мою сторону, ибо не все они обладают такой привилегией — быть посещаемыми духами. А я! О!
Привидение сосредоточило внимание на источнике звука и вскоре сумело выделить из пространства нечто высокое, плотное, объемное, доброжелательно настроенное к нему.
- Э! Да ты еще новичок! Ну что ж, давай знакомиться. Я — дом. Дом-старик. Один из патриархов этого города. Честно говоря, я сам не знаю, сколько мне лет, ну уж точно больше двухсот. Участь моя решена — я обречен на снос. Трещины пошли по моим стенам, дубовые балки прогнили, жители давно покинули меня. Крыша прохудилась, осыпалась почти вся штукатурка, а главное — этот неслух-кирпич! Все кирпичи в моей кладке — почтенные старцы, лежат себе на боку, крошатся и трещат помаленьку, а этот, что называется «в семье не без урода», как новоиспеченный мальчишка в какой-нибудь новостройке! Прыгает! И так я едва держусь, а он грозит мне обрушением еще до прихода строителей! Ты только посмотри на него! Вот он — крутится, прямо посередине ряда окон первого этажа!
Теперь привидение уже ясно видело дом и понимало, что он говорит. И действительно, один кирпич крутился, то ложась поперек, то норовя вытянутся во весь рост, пихая товарищей вверху и внизу, то пружинисто изгибаясь, а то и вовсе почти выпадывая из отведенного ему места. Казалось, что дом паясничает: с притворной печалью смотря темными рамами без стекол и кривя рот в издевательских ужимках.
- Что же ты уселось там, на ветках? Милости прошу! - И дом гостеприимно распахнул пошире пустые рамы. Привидение перелетело с дерева на подоконник. - Нас с тобой связывает какая-то тайна. Какое-то общее прошлое. Призрак никогда не прилетает в дом просто так. Расскажи, почему ты прилетел именно сюда? Чей ты дух? Женщины? Мужчины? Что произошло с тобой, когда ты был человеком?
- Не знаю. Меня принес сюда ветер. Или не ветер. Какой-то поток, в который я попал. Но сначала я обнаружил себя совсем не здесь. Скорей всего, это обиталище того, кого ты называешь «человек». Туда приходят и другие. Они называют этого человека «мама», «милая», «любимая» и прочими именами.
- А! Ну, так это женщина. И раз ты появился там, может, ты там жил?
- Не знаю. Сейчас я снова должен лететь туда. Уже поднялся ветер в ту сторону. Но я чувствую, что вернусь. Ты прав, в тебе что-то есть. Зачем-то я должен быть здесь тоже. - И с этими словами привидение улетело.
Его долго не было, и дом уже опечалился, что его появление было случайным или что к моменту, когда потусторонний посетитель вернется, его уже снесут. Но дух вернулся и на этот раз залетел прямо в окно, и уселся на полусгнившей балке. Он выглядел гораздо более уверенным.
- Здравствуй! - обрадовался дом. Он стал настоящим домом с привидением! Это вам не однократное посещение! Это его личный призрак! - Ну, что ты узнал?
- Не многое. Я летаю вокруг дома этой женщины, и эти улицы уже кажутся мне знакомыми. Иногда я провожаю или встречаю ее. Она чувствует меня. Когда я приближаюсь к ней, ее взгляд, обычно рассеянный и углубленный в себя, оживляется. Она становится беспокойна, ищет кого-то глазами и даже оборачивается. Меня она, конечно, не видит. У нее есть дети. Я сопровождаю их тоже, но они меня не замечают.
- Любопытно. Возможно, ты муж этой женщины. Или отец. Или сын. А может, возлюбленный. Между вами явно есть связь. Хотя! Ты ведь мог быть и женщиной! Тогда ты мать, или дочь, или сестра.
- Я полагаю, что я мужчина. Откуда-то из глубины ко мне пришло осознание, что я - «он». Это же относится к мужчине, правда? Но, наверное, я не муж. Рядом с ней очень часто есть мужчина. Он приходит к ней в дом. Когда они спят, я сижу на спинке кровати, и она просыпается, всматривается в темноту и плачет.
- Должно быть, она вышла замуж снова.
- Возможно. Я хочу знать, зачем я здесь. В этом мире. И почему меня тянет к тебе.
- Ну, если предположить, что жилище твое там, иначе зачем бы ты там возник, то дух, как рассказывал мне старый деревянный домик, стоявший некогда плечом к плечу со мной и давно снесенный, появляется на месте, где лежит его тело, то есть, то тело, с которым он был связан воедино, или там, где пролилась его кровь. Погоди...погоди... дай-ка вспомнить... Ты знаешь, во мне часто ночуют бродяги, некоторые даже живут подолгу, иногда забегают мальчишки, чтобы тайком от взрослых похулиганить... Я давно живу на свете и, надо сказать, видел смерть не раз. В моих квартирах умирали старые и больные. Когда я опустел, случалось, зимой бродяги замерзали насмерть. И не все тела были обнаружены. Где-то во мне лежат косточки нескольких людей. Может, один из них ты?
- Очень вероятно. Интересно, почувствую ли я, что это мои кости, если я их найду? Исследую-ка я тебя не торопясь.
Привидение пустилось на поиски, и дом напрягал память и шевелил балясинами и перекрытиями, чтобы ощутить, где же лежат останки. Призрак без труда нашел три кучки праха, но они были чужды ему.
- Нет, это не я. Тела моего тут нет. Вспомни, дом, не убили ли в тебе какого-нибудь несчастного? И сколько мертвецов было найдено? Их ведь похоронили где-то? Когда это было? Мне придется искать их могилы. Ты пока думай, я вернусь, а сейчас меня тянет к той женщине.
Его опять не было очень долго. Дом соскучился. Он очень старался припомнить все случаи, когда в нем находили мертвых, но его мучил склероз, и все перепуталось, слилось, и он не мог разобрать, что и когда случилось, при каких обстоятельствах тело было найдено, и кто его нашел.
Наконец, призрак возник в ночи белой туманностью и просочился сквозь прореху в крыше.
- Здравствуй, дом!
- Здравствуй, друг! Я скучал без тебя... Прости, мне так хотелось тебе помочь, но я все забыл... все забыл...
- Жаль. У меня тоже не великие успехи. Я пытаюсь спасти эту женщину от опасностей, я ведь их вижу заранее, но у меня ничего не получается. И ведь она научилась понимать, что я пришел, но она не ловит знаков. Вот, например, я предвидел, что скоро загорится дом. Я ходил за ней по пятам. Она даже стала со мной разговаривать: «Опять ты? Здравствуй. Я рада, что ты пришел. Что ты хочешь сказать?» А я изо всех сил пытался ей внушить — опасность! Спасайся! Беги! Далай что-нибудь! - Все бесполезно. Она читала книгу и увидела пламя в окне. Она бросилась к двери, но там тоже было пламя. Тогда она стала звонить пожарным и собирать вещи. Я метнулся навстречу пожарной машине, а потом летел перед ними, буквально сдувая с дороги всех остальных. Как я их поторапливал! Потом я показал, к какому окну ставить лестницу, потом помог ей спуститься. Все обошлось. Но почему она меня не услышала?
Или вот, вчера. Я знал, что с крыши упадет сосулька. А она шла и неизбежно должна была пересечь то место как раз, когда сосулька, да какая сосулька — огромная ледяная глыба — оторвется. Как я ее молил! Остановись! Ну, остановись же! А она улыбалась мне и шла дальше. Я бросился под ледяную глыбу, но она прошла сквозь меня, как сквозь воздух, не притормозив. Мгновение спустя, раздался грохот. Женщина закричала. Но она закричала от страха. Лед грохнулся в миллиметре от нее. Не задев. У нее подкосились ноги, она сползла по стенке здания и сидела на земле, прижал руки к сердцу, которое колотилось как бешеное. Я сел рядом с ней. У меня не было сил. Было ощущение, что я сейчас исчезну. И всю мою бесплотность сотрясали удары ее сердца, как будто оно было моим. Я ничего не могу для нее сделать. Я бесполезен. - Дух сидел, мрачно нахохлившись. - Наверно, мне надо вообще перестать туда летать. Зачем я ей о себе напоминаю? Вот бы только выяснить, кого она во мне узнает?
Дом печально повздыхал. Ему нечего было посоветовать товарищу.
Привидение поселилось в нем окончательно. Днем оно сидело на подоконнике, наблюдая за прохожими, а ночью кружило по дому, стеная, хохоча и воя, изливая свою тоску. Но однажды весной оно не выдержало, внезапно сорвалось с места, выпорхнуло в окно и устремилось к дому женщины. И вернулось через день.
- Я все узнал, - сказал призрак и обхватил голову руками (у него уже была вполне определившаяся голова, и он перестал быть аморфным облаком и действительно напоминал мужчину). Он мычал, раскачиваясь из стороны в сторону. - Это потрясение — узнать, кем ты был в предыдущей жизни.
- Вы, люди, все-таки счастливей нас, - грустно заметил дом, - вы живете несколько раз.
- Да... да... Я не знаю, счастлив ли я сейчас, но теперь я точно знаю, что был счастлив в прежней жизни. Мы были на кладбище. Всей семьей. Да-да! Это была моя семья. Моя жена. Мои дети. И ты прав — она снова вышла замуж. Так вот. Это ее теперешний муж сказал, когда она стала рыдать и убиваться на моей могиле: «Что поделаешь... Да. Страшная несправедливость, он мог бы еще жить и жить, но, в конце концов, он был счастлив с тобой, а это дорогого стоит». Ты слышишь? Я был счастлив! И мне это приятно. А потом они все вместе стали вспоминать мою жизнь и, черт побери! Оказывается, я неплохо пожил! И судя по всему, ее муж был моим другом. Он не оставил ее в беде. А потом я узнал о своей смерти. Это было здесь, они очень точно описали дом, в котором меня убили, и это - ты. Я был смелым и написал слово правды о стражах вашего правителя, а они хитростью заманили меня сюда и порешили. Моя кровь просочилась через трещины в твоем фундаменте и впиталась в землю.
- Ай-яй-яй! Как вспышкой теперь осветилась для меня эта картина! Пропащий я склеротик! Помню, как зашли трое, чувствую мокрую, горячую, щекочущую кровь, двое вышли, а третий остался лежать. Его нашли мальчишки. Потом было много шуму, прибежала куча людей. Потом его унесли. Ах я, старая развалина! И зачем я не обрушился на них! Зачем я не провалил лестницу под ногами коварных убийц! Все равно помирать, так хоть спас бы тебя!
- Что теперь говорить. Все случилось так, как случилось. ...Представляешь, она все время плакала. А я сидел на памятнике и у меня защипало глаза, слез не было, но мне кажется, я понял, что это такое. Она была так безутешна, что я погладил ее по голове и попытался вытереть ей лицо, но мои руки проходили сквозь нее, а лицо оставалось мокрым. А потом ее муж взял платок, вытер ей глаза и крепко-крепко прижал ее к себе, и она постепенно успокоилась.
...Собственно, я выполнил свою задачу, соединил три точки в пространстве этого мира — мое жилье, место моей смерти и могилу. Я мог бы и улететь отсюда. Но она не отпускает меня, нет в ней смирения, и я не могу успокоиться. А может, не хочу? Теперь, когда она поняла, что я рядом, когда она улыбается и в душе благодарит меня, может, и не стоит мне успокаиваться и уходить в небытие? Туда я всегда успею. Может, лучше мне остаться здесь, мучиться, метаться, пытаясь спасать их всех? Может, они научатся расшифровывать мои знаки? И да — остается еще вопрос мести. Мне надо научиться карать своих убийц.
Дом долго молчал. И даже беспокойный кирпич замер, косо застряв в проеме, как рот, сведенный горькой судорогой.
- Жаль, что души домов не превращаются в привидения, а я ведь тоже умру насильственной смертью.
- А где же я буду жить, когда тебя снесут?! Я напугаю рабочих!
- Боюсь, этих не напугаешь. Современная молодежь! Что с них взять! У них нет почтения к призракам. К тому же, если ты займешься местью, тебе надо будет день и ночь преследовать негодяев. А их много. Те двое лишь исполняли приказ. Так что у тебя непочатый край работы. Тебе и некогда будет здесь появляться... Но пока... не будем торопить события. Я стою и твое пристанище здесь.
- Пожалуй, ты прав. Давай держаться вместе. Месть подождет. Даже в вечности — самое ценное время то, которое проводишь с родными существами. А мы с тобой сроднились, правда?
Дом влажно сверкнул осколком стекла в раме. А привидение продолжало разглагольствовать, и в летних сумерках его голос казался эхом крика о помощи, мечущимся внутри дома, многократно отраженным от голых стен, догоняющим случайных прохожих, в робких вселяя отчаянную храбрость, подлых пробирая до костей предсмертным ужасом, а равнодушных навсегда делая беспокойными, суетливыми и не находящими себе места.
Королевство глухих
Толпа лениво собиралась на площади. Кого-то пригнали силком, кто-то пришел из любопытства или потому, что так полагалось. Несмотря на раннее утро, уже было жарко. Весеннее солнышко сияло изо всех сил. Семья мальчика пришла пораньше и пробралась к самому ограждению. Мальчик был маленький, он не мог стоять спокойно на одном месте, и мать все время старалась его развлечь — то давала попить, то конфетку, то показывала ему смешные картинки. Наконец, появились солдаты, размахивающие знаменами, и на помост вывели осужденного. Тут мальчик заинтересовался, стал разглядывать солдат в парадной форме и людей на помосте. Один из них был одет в красный капюшон и держал в руке топор. Потом осужденного схватили, повалили на доски и над его головой блеснуло смертельное лезвие. И тут по ушам мальчика резанул оглушительный крик, визг взрослого мужчины, который сопротивлялся и старался вырваться из держащих его рук. Мальчик заплакал и забился, мать схватила его на руки, прижала к себе, отвернула его лицо от казни, но вопль обреченного, прорезавший тишину площади, как гвоздь прокалывал его уши, и он извивался на руках матери и кричал сам так, что отцу пришлось забрать его у матери и сдавить, чтобы он почти задохнулся.
На обратном пути мальчик все никак не мог успокоиться, он всхлипывал, хныкал и капризничал.
- Очень уж он у нас впечатлительный, - сказал отец.
- А что ты хочешь, это первая казнь, - ответила мать.
- Ничего, привыкнет, - сказал отец, - надо будет в следующий раз объяснить ему, как себя вести, а то он так дергался, что неудобно было перед людьми.
- Все-таки он слишком маленький, я говорила, не надо было его брать с собой, - вступилась мать.
- Все равно ж ему придется ходить на казни и вести себя как все. Чем раньше начнет, тем лучше. Соседские дети не многим старше, а вели себя как следует.
- Да они и не смотрели на казнь. Они разглядывали разноцветные флаги и щипали друг друга тайком. Я наблюдала за ними.
- Ну и ладно. Не так уж часто в нашем королевстве случаются казни. К следующему разу он уже будет большой и будет понимать что к чему.
Они вернулись домой и занялись обычными воскресными делами. Отец колол дрова и чинил завалившийся сарай, а мать пекла пироги, убиралась в доме, потом занялась шитьем. Но время от времени она посматривала на сына тревожными глазами: он не играл и не приставал с вопросами, и не бежал помогать отцу, а сидел в углу, судорожно прижимая к себе любимого медвежонка. То и дело он принимался опять плакать. Она подходила, утешала его, обнимая и целуя, и тогда он ненадолго успокаивался. «Рано, рано мы его туда потащили. Плохо это для мальчика быть таким нервным. Что-то я не припомню, чтобы когда-нибудь чей-то ребенок так реагировал», - размышляла мать.
Но время шло, мальчик успокоился и снова стал ласковым, веселым шалуном. Однажды он играл в саду. Птицы расщебетались на разные голоса, а одна маленькая птичка подлетела совсем близко, села на куст жасмина и стала выводить красивые рулады. Мальчик был в восторге. Он слушал птичку, потом стал пытаться повторять ее песенку. Птичка насторожилась, но не улетела. А потом стала ему отвечать. Так они и пересвистывались: «Фьюить» - мальчик, «фьить» - птичка. В сад вышел отец. Мальчик подбежал к нему, схватил за руку и потащил к кусту жасмина. Он показал отцу птичку, показал, как он умеет делать «фьюить», стал объяснять, что птичка красиво поет, что он хочет научиться также, но отец его не понял. Мальчик отчаялся. Ну почему папа не понимает? На его глазах показались слезки и губки надулись. Отец сходил в дом, принес ружье и убил птицу. Грохот выстрела почти порвал мальчику барабанные перепонки. Ужасаясь, он видел, как маленькое тельце падало, ударяясь о ветки, а вокруг летали перышки, и лишился чувств.
Очнулся он в постели с мокрым полотенцем на лбу. У кровати сидели родители и аптекарь с дальнего конца их улицы. Он знал, что это аптекарь, потому что они с мамой ходили к нему за желудочным настоем. Отец объяснял аптекарю, что случилось. Отец говорил, что сын привел его к птице, которая ему мешала. И так сильно мешала, что он расхныкался. Ну, пришлось ее убить, делов-то! Но мальчик — такой чувствительный. Не выносит смерти, наверно. После казни сутки не мог отойти. Не нужно ли ему прописать успокаивающих капель?
Руки отца, обычно такие спокойные и даже медлительные, сейчас метались, пальцы недоскладывались в привычные фигуры, а перескакивали с одной на другую. Мама сидела с красными глазами, ее руки дрожали, и когда она пробовала что-то сказать, казалось, от слабости, не могла сложить и слова. Аптекарь внимательно смотрел на них, а потом заговорил, но в его жестах было много такого, чего мальчик не знал и поэтому не мог понять. Мальчик пошевелился, и тут же страшной головной болью отозвался грохот отцовского ружья. Он вспомнил падающую птичку и заплакал. Взрослые всполошились над ним. Мать спросила дрожащими пальцами: «Сынок, что с тобой? Что у тебя болит?» Он высунул ручки из под одеяла и медленно, неловко, преодолевая раздирающий звон в ушах, стал показывать, что у него болит голова, что ему жалко убитую птичку...а дальше... его пальчики замерли: он просто не умел складывать знаки «поет», «щебечет», «грохот», «гудит» и заплакал уже от бессилия. «Ах, - сказал отец, - так птица тебе не мешала? Что ж ты тогда так из-за нее расстроился? Но не плачь, птиц у нас много, прилетит другая». Мальчик беспомощно посмотрел на свои руки, его лобик наморщился от напряжения — нет, ну как можно объяснить папе, что такое «поет», если не знаешь этого знака? Он рассердился на свое неумение и стал колотить кулачками по кровати. «Сыночек мой, солнышко, не волнуйся! Мы поймаем тебе новую птичку, много птичек для забавы» - успокаивала его мать, гладя по голове. Аптекарь тоже пожалел мальчика. Он сказал, что принесет успокоительных капель и порошки от головной боли.
Через три дня голова не болела уже так сильно, звон в ушах уже не мучил, а звучал приглушенно, как издалека, и мальчик встал с постели. Но ходил он осторожно, испуганно вздрагивал и вжимал голову в плечи. «Что же происходит с ребенком?» - недоумевали родители. Он прятался, когда отец шел колоть дрова, он убегал от матери, когда она мыла жестяные тазы. Ему наловили целую клетку разных пичуг, но он выпустил их на свободу, и долго бегал по саду, тряся кусты, чтобы они улетели подальше. А когда отец отправился на охоту, взял ружье и позвал с собой мальчика, тот залез под кровать, закутав голову старой шалью. Огорченный болезнью сына, отец ушел на охоту один.
Аптекарь теперь часто заглядывал к ним, понаблюдать за своим маленьким пациентом. «Странная болезнь, - рассуждал он, - бывает, так ведут себя дети, которых бьют, но вы ведь не бьете его?» - «Да что вы?! - возмущалась мать, - да мы с него пылинки сдуваем! Его никто и пальцем не тронул никогда! Это же наше единственное дитя!» Аптекарь задумывался надолго, а потом изрекал: «Ну, время и мои чудодейственные капли сделают свое дело. Все пройдет. Вы наберитесь терпения и будьте с ним поласковей, и скоро он перестанет дичиться и бросит свои странные выходки». Аптекарь оказался прав. Прошло много дней и мальчик повеселел, перестал забиваться в углы, снова взялся за обычные детские шалости. Только иногда, непонятно по какой причине, глаза его расширялись от страха и он сжимался в комочек.
Однажды мать бросила взгляд в окно и увидела, что сын сидит на траве, раскачиваясь и держа во рту палочку. Она долго смотрела на него, но ничего не изменилось: он плавно двигался из стороны в сторону, придерживая палочку во рту руками. Она позвала отца и показала ему на сына. Вместе они гадали, что бы это могло значить, что за странная игра, но решили пока его не трогать. Но мальчик стал в эту игру играть каждый день, и родители все-таки решили выяснить, какой в ней смысл. Они вышли в сад и встали рядом с ним. Теперь он не просто держал палочку руками, а вырезал в ней дырочки и бегал по ним пальчиками. Знаков они не понимали. «Что это за новое приспособление для разговора? Зачем оно нужно? Что он хочет сказать?» - обратился отец к матери. Мальчик обернулся, улыбаясь, и стал играть палочкой, показывая им, как хорошо у него получается. «Что ты делаешь?» - спросила мать. «Играю». - ответил мальчик. «Тебе так интересно?» «Очень!» «Дай посмотреть», - попросил отец. Мальчик протянул ему палочку. Отец с матерью увидели, что это камышинка полая внутри. Отец повертел ее в руках, потом дунул туда. Мальчик залился смехом. Отец вернул мальчику его игрушку и пошел в дом. Мать за ним. «Наш единственный сын — умалишенный», - грустно сказал отец. Мать заплакала. «Но ведь он все понимал и делал не хуже других детей!» - возразила она сквозь слезы. «Да, но потом с ним стали происходить странные вещи. И где ты видела ребенка, дующего в трубку часами?» Мать заплакала еще горше. «Надо найти хорошего доктора. Может быть, еще не все так безнадежно. Если вовремя взяться за лечение, может, он исправится», - сказал отец. Сказано — сделано. Ничего не пожалели родители и нашли самого лучшего доктора королевства. Это был древний старичок с добрым, мудрым лицом.
Старичок-доктор прибыл рано утром. Его руки были маленькие, сухие, с короткими пухлыми пальцами, но он искусно, медленно и плавно складывал их в совершенные по своей завершенности фигуры, видимо привык разговаривать так, что бы его все-все могли понять. Ребенку он понравился. Они долго гуляли по саду, вместе дули в камышинки, которых у мальчика теперь было несколько, потом доктор стал делать странные вещи: хлопать в ладоши, колотить палкой по медному тазу, трясти ведро с набранными в него камнями и все время внимательно изучал мальчика своими ласковыми глазами. Родители дивились из окна. Потом, после обеда, когда мальчик снова отправился гулять, доктор начал разговор. «Мне кажется, я знаю, чем болен ваш сын, - сказал он, - но я думаю, что вы не поймете этого знака. Вы умеете читать? Давайте я вам его напишу». Мать с готовностью протянула доктору бумагу и перо. Доктор очень четко и крупно вывел на бумаге: «Ваш сын слышит». Недоуменно переглянулись отец и мать и вопросительно посмотрели на доктора. «Эту болезнь очень трудно объяснить. Нормальные люди, большинство, рождаются без этого порока. Доводилось ли вам встречать колдунов? У них есть многие способности, недоступные простым смертным. Например, видеть будущее или читать мысли». - «Наш сын — колдун?» - «Нет. Это другое. Но так же трудно объяснимое. Понимаете, ученые доказали, что при ударе предметов друг о друга, или вот, как в камышинке, когда воздух быстро проходит сквозь узкую дырочку, порождаются некие таинственные невидимые волны. Для нормального человека они неосязаемы, но человек с таким редким заболеванием, как ваш сын, их воспринимает. Как — не могу сказать. Это науке пока неизвестно». Отец с матерью стояли оглушенные этим известием. «Где же он это подхватил? И почему именно наш сын?» - только и мог изобразить отец. «По всей видимости, это заболевание врожденное. А почему ваш сын — никто не знает. Просто не повезло. Рождаются же иногда слепые, хромые, хворые». - «Это заразно?» - спросил отец. «Вообще-то, как правило, нет. Хотя трудно сказать. Таких случаев очень мало, болезнь эта не изучена». Доктор долго и печально молчал. Молчали и родители, они чувствовали, что будет продолжение. «Много читал я научных книг, так вот, в некоторых из них говорится, что по странному стечению обстоятельств, эта исключительно редкая, и по наблюдению тех врачей, кто с ней столкнулся, совершенно незаразная болезнь, вдруг иногда превращается в эпидемию». Жаром запылали щеки у матери, а потом стали белее снега. «Человек может с этой болезнью прожить долгую жизнь, не причиняя вреда ни себе, ни другим, разве что прослыв чудаком, но бывали случаи, когда эта болезнь начинала охватывать целые районы, селения, города, и тогда люди, страдающие ею, из спокойных и верных подданных превращались в оголтелых смутьянов, дикарей, собирающихся в орды, не ведающие, что творят, и начинали громить все на своем пути. Ими овладевала лихорадка и страшная ненависть к тем, кто не слышит, то есть, к остальным гражданам королевства, которые, несчастные, и понять-то не могли, чем они вызвали подобную ненависть. Эти бунты слышащих жестоко подавлялись. Короли боятся этих эпидемий, уж больно много крови во время них проливается, и конечно, делают все, чтобы их предотвратить». Повисла тяжелая тишина. Потом доктор продолжил: «Мне вас очень жаль. Жаль. Вы хорошие люди и ваш сынишка очарователен. - Он опять прервался, и казалось, что он мучительно подбирает слова. - Когда человек слышит один, он не опасен. Но когда их собирается много, они всенепременно хотят, чтобы другие тоже слышали. И им невдомек, что это невозможно физически. Так уж устроены нормальные люди. Они не могут слышать. Если бы ваше внимание и чувства не были обострены тем, что это случилось с вашим сыном, вы бы тоже мне не поверили, что какие-то невидимые волны можно улавливать. Вы бы не поверили. Так говорит мой опыт. Множество создает ощущение силы. А когда ты сильный, зачем утруждаться понимать и верить другому на слово? И они начинают ненавидеть... И поэтому короли боятся тех, кто слышит. Даже одиночек... Ваш сын в опасности, сердце мое обливается кровью, я боюсь за его судьбу... Чудесный, славный малыш. Пока он играет у вас в саду около дома, за высоким глухим забором, это ничего. Но ведь он подрастет. Скоро ему надо идти в школу. Он будет бегать с другими ребятами по улице. И кто-нибудь обязательно заметит его странности. Да и ему захочется поделиться с друзьями тем, что для него естественно. И кто-нибудь обязательно напишет донос. Помните казнь, на которую вы водили сына? Этого человека казнили за то, что он слышит. Он не замышлял бунт. Он никого не заразил. Ему удалось дожить до тридцати лет, но потом его все-таки схватили. В стародавние времена слышащих вообще приравнивали к колдунам и сжигали на костре». Отец и мать сидели, придавленные горем, неподъемная тяжесть все сильнее и сильнее давила им на плечи, заставляя сгибаться и никнуть. Слезы блестели в глазах доброго доктора, он ничем не мог им помочь. Тут в комнату вбежал мальчик, как маленький солнечный зайчик, распахнув настежь дверь и впустив яркий летний день. Он схватил своего нового друга — доктора за руку и потащил в сад. Мальчику показалось, что этот человек — первый, кто вместе с ним понимает, как поют птицы и играет дудочка, и кто может по-настоящему разделить его радость.
Родители решили не показывать пока сына другим людям, не отправлять его в школу, учить грамоте и счету дома. А потом, когда уже будет невозможно удержать его за забором, объяснить ему все и надеяться, что, повзрослев, он будет осторожен. Доктор тоже не сидел сложа руки. Он очень близко к сердцу принял судьбу этого мальчика. Во все концы рассылал он письма с вопросами к своим знакомым ученым, а не знают ли они, как лечить этот недуг и что вообще можно посоветовать несчастной семье.
И вот наступил день, когда мать не обнаружила сына в саду. Она, беспокоясь, выскочила на улицу и увидела, что он бегает с другими мальчишками. «Боже, вот и пришло время рассказать ему все. Только бы еще не было поздно, только бы пока никто не заметил!» - молилась она. Вечером, когда с работы пришел отец, они всей семьей сели ужинать, и мальчик спросил: «А почему я не хожу в школу, как все?» Отец перестал есть и посмотрел на мать. «Он сегодня гулял на улице с соседскими детьми», - ответила мать испуганно. «Мы думали, ты еще мал», - невнятно скользнули пальцы отца. После ужина отец и мать решили пригласить доктора, чтобы он помог им объясниться с сыном. Доктор тут же отозвался на приглашение и уже назавтра пожаловал в их дом. Мальчик его узнал и обрадовался. Он как и прежде хотел в первую очередь показать ему, как искусно и быстро его пальчики перебегают по дырочкам в дудочке и какие чудесные мелодии он научился выдувать. Но доктор остановил его. Трое взрослых смотрели на него тревожными глазами и мальчик испугался. «То, что я тебе сейчас расскажу, - очень серьезно. Мы надеемся, что ты уже достаточно большой, чтобы все понять правильно и запомнить. Я буду использовать незнакомые тебе знаки, поэтому лучше, если я буду их писать. Тебя ведь уже научили грамоте, так что прочитать ты их сможешь. Мальчик мой, ты родился с очень редким и таинственным пороком. Настолько редким, что большинство людей о нем и понятия не имеет. Твои мама и папа тоже не сталкивались с ним никогда, пока не родился ты. То ощущение, когда ты почему-то точно знаешь, что мать моет тазы, а ты стоишь к ней спиной, называется «слышать». То же самое, когда птица на дереве подает тебе таинственные знаки, а ты их воспринимаешь так же, как видишь ее. И то сладостное чувство, которое ты испытываешь, дуя в камышинку, - это тоже «слышать». Но никто вокруг, ни я, ни мама, ни папа, ни твои друзья, ни учитель в школе, этого делать не могут. Ты такой один». - Доктор сделал паузу, ожидая, когда мальчик осознает все сказанное. Обескураженно, мальчик спросил: «Даже ты не слышишь, как я дую?!» Его пальцы на удивление уверенно сложили знак «слышать», который доктор написал на бумаге. «Нет, милый. Я просто старый и много повидал, и мне приходилось сталкиваться с этой болезнью и с ее симптомами. То есть с тем, как ее можно определить. А теперь смотри внимательно и все запоминай. От этого зависит твоя жизнь. То, что ты болен, не важно для твоих мамы и папы. Они всегда будут любить и беречь тебя. Но этот недуг в нашем королевстве считается очень опасным. Опасным настолько, что если король узнает, тебя казнят. Казнят как того человека на площади, помнишь?» При упоминании о казни, мальчик побелел как полотно и чуть не упал в обморок. «Хорошо, что он так испуган, - сказал доктор родителям, - это заставит его быть осмотрительным и никому не сообщать о своем пороке». И он снова обратился к мальчику: «Ты никогда ни при ком постороннем не должен дуть в камышинку и даже никому никогда не рассказывать, что ты вообще так делаешь. Если хочешь жить, никому никогда не показывай, что ты слышишь птиц. Это можно делать только в своем саду, закрыв калитку на засов». Руки мальчика вяло свисали. Он ошарашенно моргал и беспомощно переводил взгляд с матери на отца, а потом на доктора. Доктор достал бутылочку с микстурой и заставил мальчика выпить большую ложку. «На всякий случай. Для успокоения», - пояснил он.
Чтобы соседи не заподозрили неладное, было решено отдать мальчика в школу. «Будь внимателен. Не забывайся. Следи за собой. Никто не должен знать, что ты слышишь», - напутствовал его отец. «Сыночек, я умру, если с тобой что-нибудь случиться! Пожалуйста, не выдай себя!» - умоляла мать.
Противоречивые чувства терзали мальчика. С одной стороны, он с восторгом предавался безудержным детским играм и был искренне привязан к своим друзьям. С другой стороны, его угнетала постоянная боязнь сорваться, проговориться, быть разоблаченным. Нередко он замирал посреди игры и затравленно озирался, когда ему казалось, что он себя выдал. Приходя домой, он запирал калитку и изможденно падал на кровать. Наконец, он мог расслабиться и не контролировать себя. А потом хватался за свои камышинки и одержимо дул в них часами. Это успокаивало его. Он начинал плавно раскачиваться, и лицо его из напряженного становилось светлым и мягким.
Однажды мать, идя из лавки заметила, что ее сын сидит на скамейке с соседской девочкой. У них за спиной сильным порывом ветра сдуло проржавевший лист жести с крыши, державшийся там на честном слове, который нерадивые хозяева не собрались никак починить. Мальчик вздрогнул и резко обернулся. За ним обернулась и девочка. Лист лежал на каменных плитах двора. «У тебя здоровская интуиция! - запорхали пальчики девочки, - я не раз замечала, что ты предугадываешь события. Ты оборачиваешься раньше, чем что-нибудь произойдет». «Это не интуиция. Я просто с...» Мать рванулась к сыну, и глаза ее вопили: «Молчи! Молчи!!!» Мальчик перехватил взгляд матери, и его пальцы свело судорогой. Придя домой, он разрыдался. «Я не могу. Я боюсь! Боюсь! Я чуть не проговорился сегодня! Я обязательно проговорюсь завтра! Что мне делать? Мама, можно я расскажу все своим друзьям? Они должны меня понять! Они ведь друзья! Я не делаю ничего плохого. И потом... мне кажется, когда я дую в камыш, это так важно... Мне обязательно нужно, чтобы кто-то понимал меня в этот миг. Пусть они не слышат, но я им объясню, и они смогут по-другому разделить мою радость...» - «Ни в коем случае! - перебили его мать с отцом, - Не делай этого! Помни о казни! На тебя напишут донос! Понять это невозможно, этого не случиться никогда!» В эту минуту в комнате стал дергаться флажок — значит, кто-то потянул веревочку у ворот, к которой он был привязан. У всех троих от страха ноги стали ватными. Отец обреченно заковылял к калитке и отпер ее. Вошел доктор. Вздох облегчения вырвался у всей семьи. «Доктор, как вовремя вы пришли! - руки матери метались. - Что нам делать?! Наш сын может выдать себя каждую минуту, соседи уже стали замечать неладное! Боже! Мы потеряем ребенка!» - «Я как раз и пришел к вам по этому поводу. У меня есть новости. Но давайте отпустим его. Это взрослый разговор. Иди, сынок. Поиграй своими камышинками, а мы подумаем, что делать». Понурив голову, отправился мальчик в сад, сел под любимым кустом жасмина и начал пересвистываться с птичкой. А доктор начал свой рассказ: «Судьба вашего сына очень обеспокоила меня, ведь своих-то детей у меня нет, вот и полюбил я вашего малыша как родного. И стал я вызнавать у всех правдами-неправдами, есть ли какое-то средство помочь нашему горю. И вот что мне написал старинный мой приятель по переписке и по научным интересам из далекого королевства. На краю земли есть удивительная страна. Там все слышат. Да-да! Всякие чудеса бывают на свете! И я ему верю. Не стал бы он писать небылицы. Так вот, там это не болезнь, а все жители такие. И, по сведениям моего друга, жить им от этого намного удобнее. Ибо магический дар используют они себе во благо, чтобы заранее избежать опасностей, чтобы изготовить различные приборы, облегчающие работу, и самое главное — они говорят друг с другом горлом, потому что их горло само может порождать слышимые волны». Видит доктор, что не верят ему отец с матерью. Отец пощупал горло и покачал головой. Мать покхекала и поджала губы. «Я не могу вам доказать это, и сам я там не был... Но мои знания в медицине и других науках подсказывают мне, что это возможно. Если переправить вашего сына в ту страну, он будет там в совершеннейшей безопасности и, мало того, разовьет это свое качество. Наверно, там найдутся и те, кто будет ценить то, что он выдувает из камыша». Мать вскинула руки: «Как это мы отпустим своего сыночка?! В крайнем случае нам придется переселяться вместе с ним! Если уж такое королевство существует!» Печально доктор уронил руки, посидел с опущенной головой, а потом стал делать фигуры особенно осторожно и мягко: «В той стране... те, кто не слышит, презираемы всеми. Нет, они не вне закона, и короли их не боятся, но люди вокруг считают их уродцами, насмехаются над ними, обижают, и могут даже кинуть камнем. Те, кто не слышат, стыдятся самих себя, они там страдающие изгои, проклинающие свою участь. Эх, если бы им попасть к нам, как бы свободно они могли вздохнуть!» - «Как?! - жест отца получился резким и грубым, - наш сын будет стесняться нас? А мы... мы станем предметом его позора?! И я... я должен стыдится того, что я... не имею этой проклятой болячки?! Да ни за что я не поеду туда!» - «А как же наш сынок? - едва двигались кисти матери. - Мы его потеряем, потеряем навсегда! Его казнят! Ни сегодня-завтра соседи донесут на него, и его отнимут у нас и бросят в темницу... А потом...» - «В лучшем случае, сжалившись над ним, потому что он еще ребенок, его закуют в цепи, и он проведет в глубоком подземелье всю жизнь, которая вряд ли будет долгой». В ярости сжимал кулаки отец, тихо плакала мать, хмурился доктор. И не радовал никого солнечный денек за окном. Мрак царил в душах. Мать подняла голову и слепо посмотрела перед собой. Руки ее двигались, как механические, а лицо было отрешенным. «Лучше отдадим его в чужие края. Там он хотя бы останется жив. А может быть, будет счастлив. Там его поймут. А мы... что ж, мы не будем ему мешать... Он будет присылать нам весточки...» - «Он забудет нас. Он от нас отречется», - горестно сказал отец. - «Но он будет жив. Жив». Повинуясь какому-то порыву, они все вместе встали, вышли в сад, и смотрели на мальчика. Он играл. Его пальчики виртуозно летали над дырочками длинной камышины, а лицо было таким серьезным, таким сосредоточенным, таким одухотворенным; ресницы вздрагивали и замирали, глаза, казалось, видели то, что не подвластно простому смертному. И вдруг они почувствовали те волны, которые рождало его существо, его трепещущие руки, его вибрирующее тело, его дыхание, вырывающееся из камышинки. Не сговариваясь, все трое поднесли руки к ушам. И заметили это. И остолбенели. Невидимые волны проводили нити от них к мальчику, связывая их неземной паутинкой, таинство звука забирало их в плен. «Эпидемия. Вот она и началась», - пронеслось в головах. Ни один из них не решался прервать паузу. Взгляд мальчика вернулся из неведомого далека и сконцентрировался на них, он улыбнулся, качнул концом камышинки и достал ее изо рта. Просветленно оглядел он их. «Вы слышали?! Да?!» - счастливо взметнулись его руки. С рыданиями упала перед ним мать и стала неистово обнимать. «Сыночек, сыночек, скоро придется нам расстаться навсегда, теперь уж нечего делать. Иначе нам всем не спастись», - оторвавшись от его колен, ее пальцы двигались так быстро, что он с трудом их понимал. «Почему, мама? Почему, папа? Почему, господин доктор?» Отец отвернулся, скрывая от сына блеснувшую слезу. Он сам был человеком суровым и считал, что сын тоже должен расти суровым, настоящим мужчиной, но он любил своего сына больше всего на свете, и сейчас выбор был сделан — лучше расстаться навсегда, чем обречь его на казнь. Уж они-то с матерью смогут скрыть от окружающих, что слышат волны, привычка поможет, да и кто знает, возможно они услышали единственный раз в жизни, и то потому, что переживали за сына. А ничего другого никогда и не услышат. Но ребенок! Счастье, что родители его услышали, выдаст их всех. Доктор сел на траву и усадил мальчика перед собой. Он рассказывал про чудесную дальнюю страну, про великие возможности, которые открываются в ней тем, кто слышит, про смертельную опасность, подстерегающую всех их здесь, про травлю, которая ждет его семью, если они осмелятся там жить, и потом сказал, что мальчик не будет один, потому что он сам отправится с ним, он стар, он мудр, он не боится презрения, а докторские умения везде в почете и помогут ему преодолеть отвращения жителей той страны. «Прими, мой мальчик, свою судьбу. Тяжело для тебя будет расставание с родными, и им невыносимо расставание с тобой, но твоя смерть от руки палача убьет их тоже. Слишком маленьким отправляешься ты на чужбину, которая, может быть, станет тебе второй родиной, но будь мужественен. Вытри слезы. Завтра на заре, пока все еще спят, я приду за тобой». Но мальчик ответил: «Я должен решить сам. Я буду думать до утра, и когда ты придешь, я скажу тебе, что я сделаю. Оставлю ли я отца и мать, и землю, где я родился, или почувствую, что смогу бросить свою игру, которую я называю музыка, и заставить себя не слышать, просто не слышать ничего, ибо слышать и не проговориться — невозможно. Я не хочу, чтобы из-за меня пострадали вы. И если я буду уверен, что перестану слышать, я никуда не уйду. А если...если не смогу..., тогда эта будет моя последняя ночь в родном доме. А сейчас я снова пойду играть». Мальчик вышел в сад, взял свой инструмент и поднес к губам. Страдальчески кривились его губы, и пальцы как будто неуверенно, медленно перемещались от дырочки к дырочке, и взрослые увидели, что не малыш перед ними, что он повзрослел, что темны его глаза, и худенькие лопатки торчат под рубашкой, как подрезанные крылья птицы, не угадать, что с ним будет, и им остается только верить ему и поддержать его неокрепшие силы.
Свидетельство о публикации №216071201568