Вспышка. Часть 1

___________________________________________________
Статистика произведения на 20.01.2015:

Текущее произведение находится в сборнике
«"Вспышка". Фантастическое повествование. По частям»,
состоящем из девяти произведений.

В текущем произведении –
слов – 29 764,
знаков без пробелов – 164 849,
знаков с пробелами – 198 017.
Чтобы подсчитать слова и знаки, текст произведения необходимо выделить
(от первой буквы названия и включая три последние точки после нескольких пробелов в самом конце), скопировать “Ctrl + C”, вставить “Ctrl + V” в Word и посмотреть Статистику Текста (как правило, в Рецензировании или, в более ранних версиях, в других пунктах меню).
___________________________________________________






       Алёна уже в третий раз за сегодняшний день тащилась от метро с тяжеленной сумкой, — она опять перебиралась в следующую московскую общагу с двухъярусными койками. Нет-нет, она не была девчонкой, — она была совсем уже немолодой женщиной, хотя в моменты житейской собранности и не совсем уж предельной замученности могла выглядеть хорошо и значительно моложе своих лет. Теперь такие моменты случались всё реже.
       Но вообще-то, Алёна действительно так и не повзрослела, несмотря на образование, былое замужество и бурную биографию, профессиональную и житейскую, внутренне оставшись вечным подростком. Последнее, однако, на её внешности не отражалось. Повзрослеть же ей просто не дали, так и не допустив до жизни, свободной, человеческой, самостоятельной в обычном смысле слова. Вот только непосвящённому этого было не объяснить. Собственный выбор болтаться сейчас по московским общагам и перебиваться неквалифицированными заработками на поверку не был таким уж свободным, и ни о какой независимости не говорил. Но, опять же, поди это кому-нибудь объясни...
       С другой стороны, стихи она сочиняла чуть ли ни с младенчества, а такие люди часто если и взрослеют, то... как бы это сказать — нестандартно. Но ни поэтом, ни писателем, ни полноценным журналистом она так и не стала. Поработать в Москве полиграфическим дизайнером неожиданно успела (неожиданно как для себя, так и для всех), но и из этой профессии её выкинули довольно быстро и жёстко. И она не могла сделать по большому счёту ничего и ни с чем. Основным её определением того, что с ней происходило, было: «липовая жизнь липовой личности», и у Алёны имелись на то причины. А пробиться куда-нибудь на свободу за эти стенки она не могла.
       Короче, она тащилась с очередным баулом, часто останавливаясь, не столько перекурить, сколько просто передохнуть. Моросил противный, мелкий-мелкий затяжной дождь. Москва, которую она, вообще-то, так любила, виделась сейчас нудной, блёклой и надоевшей. Плечо ломило. Настроение падало дальше некуда. Впереди ожидала какая-то очередная мутотень и ничего больше. Но думала она вовсе не о своей жизни, вернее, не только о ней, не заморачиваясь бытовой неустроенностью.
       «Психофизическое оружие — нелетального действия... Врут. Или просто боятся сами смертельно напугать обывателей, начитавшихся лишнего. Только у одного Вячеслава Прокофьева в «Атаке не подсознание» есть, кажется, пункт классификационных признаков по степени воздействия (поражения). Только у него там есть чёткое указание: обратимого действия и необратимого, нелетального и летального. Остальные же твердят: нелетальное, нелетальное. Но меня-то этими сказками не убаюкать. Ни хрена себе, нелетальное... Родителям моим это расскажите, — пусть они встанут из могил и послушают!..»
       — Летальное, летальное! — заорала ей почти в ухо, замахав руками, как курица крыльями, старая карга, сумасшедшая и пьяная одновременно.
       Всё было как обычно: карга ёрничала вовсе и не в алёнин адрес. Она просто шла мимо, навстречу такому же старому алкашу, и вполне вероятно, сама не знала, что это на неё вдруг накатило подурачиться услышанным где-то словом. Если бы кто-нибудь надумал с этим разобраться, наверняка всплыла бы совершенно посторонняя история, причина, простая и логичная. Вроде того, то всё это — случайное совпадение.
       «С-суки грёбанные, — привычно и почти без эмоций мысленно выругалась Алёна в адрес невидимых кукловодов, — проснулись, начали...»
       — Проснулись! Начали! — бойко закричал мальчишка лет десяти своим приятелям в какой-то их шумной игре.
       «Ну, эти-то, мелкие, воспринимают воздействия вообще без тормозов, — это старая история. Даже животные бывают зомбированными. Такие выходки устраивали не раз! И всё — в тему...»
       — Ты что, вообще без тормозов? — стала выговаривать мальчишке мать, вышедшая к нему под моросящий дождь из-под навеса...
       «Сегодня что-то уж очень плотно, — с удивлением подумала Алёна, — к чему бы это? Задалбывать они могут основательно, но всё же обычно пореже, не так, что один фокус за другим... Что-то случилось? Или в новой общаге что-то собираются сразу устроить? В последнее время в них стало поспокойнее, но может, опять начинается? Уже готовят меня к чему-то, заранее невротизируют? Надо держаться осторожнее, возможна опять какая-нибудь провокация».
       Вообще-то, странным было всё. Выходки следовали одна за другой, но сейчас были не так травматичны, без сексуальных и непристойных подоплёк, без того, чтобы нажимать на давно изученные психологические болевые точки и без физически болезненных эффектов...
       «Может, отстали?..»
       — Она меня всегда заранее невротизирует, когда я иду к шефу, — проговорил в мобильник парень, спешивший куда-то под этой продолжавшейся изморосью.
       «Й-ёпть, да что же это сегодня?..»
       Общага была уже недалеко.



       Когда-то очень давно ещё даже можно было представить себе цифру «2000», но «2010» казалась чем-то невозможным, невообразимым, таким, чего не может и не должно быть. Однако, 2010-й год уже, как ни странно, прошёл. Такое впечатление, что вместе с жизнью. То, что за ним, то ли не вызывало интереса, то ли от него настолько веяло жутью, что сознание как будто захлопывало некую глухую, тяжёлую дверь и задвигало засовы. Короче, дело было где-то после 2010-го года.
       Людей больше не было. Совсем. По крайней мере, того, что она привыкла так называть. То, что шевелилось вокруг, требовало особого восприятия, особой логики и особой осторожности, главным образом, психологической (последнее слово давно стало для Алёны нецензурным). Восприятие, логика и осторожность требовались уже совсем не те, что всегда оказывались привычными в мире живых людей. Кто именно и как ими всеми «шевелил», она не знала: ей так никто и не представился.
       Пока она бегала с места на место, работала там и сям, перед глазами её прошла бесконечно длинная вереница людей и событий. Люди, с которыми она соприкасалась, видели только себя и только один-другой эпизод, и не могли анализировать, сопоставлять, а она-то видела и помнила их всех... Они бы, наверное, были поражены и напуганы, если бы разглядели однажды, что вместе с огромным числом других людей из совершенно разных мест, возрастных и социальных групп, независимо от пола, профессии, убеждений, бесконечно делают с некоторых пор одно и то же, одно и то же... Как по команде, как по воле некоего программиста... Или — без «как». Люди не заметили, что перестали самостоятельно думать, действовать, вырабатывать отношение к кому бы и к чему бы то ни было. Выяснять с ними какие-то отношения смысла больше не было: дело иметь придётся вовсе не с теми, кого видишь перед собой, — не с их логикой, умом, опытом. Население страны с богатейшими ресурсами выбивалось руками друг друга. Везде она наблюдала одну схему, от которой уже устала: люди, особенно те, которых уже протащили через горе и унижение, с особенной страстью впитывали идею о своей посвященности, уме, всепонимании, психологической «продвинутости» и очень-очень азартно включались в травлю других, заранее намеченных в жертвы, искренне считая, как водится, что делают благое дело, улучшают и совершенствуют мир. Почти никто из них не наносил последнего удара: каждый делал лишь свою часть «работы», но для жертвы всё вместе оказывалось медленным и верным убийством. А «преследователи» не догадывались, что роли эти — всего лишь временны и смена их может произойти в любой момент. Как говорилось в директиве 20/1 СНБ США 1948-го года, ничто в этой войне не должно выдавать американского вмешательства, но производить впечатление естественных экономических и социальных процессов внутри страны (СССР, впоследствии России)... Таким образом, недавняя интеллигенция не заметила, что подлинное «НКВД» давно уже сместилось от всяческой госбезопасности в сторону, скорее, «петербургского Музея Музеев», а вертухаями Алёна, хотя не все и не всегда её понимали, давно уже называла психотехнологов и психопрограммистов, не носивших, как правило, никаких погон. Эфэсбэшники, равно как и люди из высших государственных структур, похоже, если и участвовали в этом, то именно как все остальные, просто выполняя (далеко не всегда осознанно) навязанную им СВОЮ программу дальнейшего развала страны и геноцида. В общем, роль «НКВД» играли теперь «просто люди», а газеты с вакансиями, например, отпестрели уже статьями о всё более распространённом теперь «стихийном» психотерроре на работе. Вертухаи любого толка могли подходить к своим «обязанностям» даже сколь угодно творчески, но подлинный источник нынешней трагедии находился, всё же, не здесь, не в России. Концлагеря и репрессии давно сменили внешнюю форму, «методы и стиль», стали неразличимы в общем потоке кошмара. Теперь людей просто сживали со свету, совершенно буквально и очень методично, технологично. «Высокотехнолгично», говорила Алёна. И начиналось всё это не вчера. В одной из книг кто-то охнул [здесь появится уточнение]: «В СССР с определённого времени было налажено буквально производство диссидентов. Суды над ними, особенно над поэтами, на всех здравомыслящих людей производили впечатление клинического идиотизма. Но были ли люди, всё это творившие, клиническими идиотами? В азарте диссидентского обличительства никто даже не задумался, что здесь, похоже, что-то не так, и всерьёз не так...» Начиналось всё ещё раньше. А люди так до сих пор и не заметили собственных кукловодов. Теперь их учат думать только о насущном и заниматься только своей семьёй, «своим счастьем», когда «всё равно никому ни до кого нет дела». Если же вдруг дело до кого-то появится, то очень пылко «помогать» начнут теперь именно «психологически»  или вообще силком, абсолютно ничего не понимая в чужих душах, но будучи уверенными (убеждёнными кем-то) в своей компетентности, и тем надёжнее уничтожая. Ведающий да разумеет. Разделяй и властвуй.
       Теперь Алёна болталась в третьей Москве… То есть, в одной, всё в той же, но за последний десяток лет она жила здесь уже в третий раз, и так для себя и говорила: «Первая Москва», «Вторая», «Третья»… Что-то было в этом большее, чем просто перечень эпизодов. Так вот, теперь она болталась в третьей Москве и всё свободное время не вылезала из Национальной библиотеки. Теперь здесь можно было взять любую книгу, и если пора было окончательно сдавать её в основной фонд недочитанной, недоработанной, то, чтобы не ждать полтора дня, заказывая её снова, или если хотелось для разнообразия сменить читальный зал, можно было, например, заранее запросто заказать такую же в фонде военной литературы, если, конечно, у книги имелся военный шифр. Можно было копировать, фотографировать, перепечатывать. В общем, теперь можно было всё. Всё, да не совсем. Информации о возможностях серьёзной ЗАЩИТЫ от психотехнологических, психотронных и психотропных воздействий не находилось. Возможно, всё это было на стадии разработок в условиях продолжающейся психологической войны и отлёживалось в спецхране, а то и вовсе отсутствовало в библиотеке, или… людям никто не собирался предоставить возможности защищаться. От того, что она, замученная собственным, куда более давним и ежедневным опытом, успела начитаться, волосы стояли вертикально дыбом. А толку с этого было — чуть.
       Да, людей, то есть, того, что она привыкла вкладывать в это слово, больше не попадалось. Впрочем, людьми они все, конечно, оставались, только совсем другими, чем когда бы то ни было раньше. Но… не тогда, когда они составляли её окружение, во всяком случае, не по прошествии довольно короткого времени. В окружении неё они неизменно и без исключения (независимо от пола, возраста, социального статуса) попадали под чьё-то, с позволения сказать, управление, и делали, говорили, думали одно и то же, одно и то же, одно и то же… Так открыто — вот уже почти десять лет. Не так открыто — гораздо, гораздо дольше. Теперь, года с 2002-го - 2003-го, это главным образом сводилось к явной или замаскированной подо что-нибудь травле. В любом месте, городе, даже стране. Разве что, фактор неожиданности алёниных перемещений или особенная их отдалённость иногда требовали пары-тройки дней для чьей-то подстройки. Но передышек подольше не случалось, по крайней мере, в этот последний десяток лет, когда явно началось непосредственное псевдоестественное уничтожение.
       Алёна отнюдь не была единственным «раздражителем», побуждавшим неких «менеджеров душ» брать кого-либо под временный или тотальный контроль. Ведь постоянно «управлять» всеми вообще и сразу — в любом случае нереально. Но вот периодически — реально вполне. И никто от этого не застрахован, никогда и никто. Алёна с незапамятных времён (с рождения) оказалась одним из «эпицентров», вокруг которых все это и вертелось. Это она знала ещё до всяких ФСБ, до второй Москвы. («Холодная война» формально началась фултоновской речью Черчилля ещё 5 марта 1946 года, а началом информационно-психологической войны США против СССР (как позже выяснилось, и против России) считается директива 20/1 СНБ США, принятая 18 августа 1948 года. Если учесть, где, в каком районе и в каком специфически-элитном окружении (со стороны матери — академическом, куда отец-гаишник, пусть даже на высокой должности, не вписывался никак) родилась, росла и училась Алёна, то можно спокойно говорить, что с 1948 года и до её рождения прошла целая эпоха, за время которой негласно подготовлено и сделано было очень много. И продолжало делаться, пока после 1986-го года, в котором её отец, район которого, самый населённый в городе, часто занимал первое место по низкой аварийности, подобно многим довольно сильным людям, был неожиданно отправлен на пенсию, — пока после 1986-го всё это не начало переходить в открытую фазу…)
       Она предполагала, что ещё с рождения или даже раньше была выбрана в качестве некоего субъекта психологического воздействия на общество, на свой круг — на предмет точечного (тогда ещё) создания всё большего впечатления отвратительности российской жизни, неизбежности и целесообразности вымирания этого народа. Хотя, многие завербованные российские деятели информационно-психологической войны считали и продолжают считать, что действовали и действуют независимо ни от кого и исключительно во благо страны...
       Как теперь понятно, начало перестройки ничему в этой войне не положило конец, и таких «эпицентров», как она, со временем становилось всё больше и больше. А вины её и ей подобных в этом не было, равно как они и не являлись ничему причиной. «Организаторы» вообще не рассматривали таких как живых людей, используя их просто как инструменты ведения ТАКОЙ войны. (Впрочем, как живых людей они не рассматривали и вообще весь незападный мир, даже если иногда и льстили им, играя в «равенство и братство» и в добрые намерения. Это называется фашизм. Кстати, по утверждению Хантингтона, точка зрения которого правомерна и признана вполне официальным выражением западного взгляда на вещи, восточные незападнохристианские славяне входят в состав именно незападного мира, как, впрочем, и любые незападнохристианские славяне, как, впрочем, и любые славяне вообще. Коротко и особенно доходчиво это объяснил Андрей Ваджра в книге «Путь зла», объясняя соотечественникам-украинцам, почему их с самого начала никто и не обирался принимать в Евросоюз: Европа — понятие отнюдь не географическое…) Сами, такие как Алёна «не-люди»-«эпицентры», находились под «управлением» тотально, всегда (в отношении отдельных объектов это реально), и большинства из таких, кого она сама когда-то знала, уничтоженных исключительно «руками» родных, близких, друзей, «своих», в живых уже не было… Включая, кстати, нескольких физиков из маминого института, которых Алёна знала лично и кого-то из них — с её детства. В общем, вокруг неё одной мир не вертелся. Хотя, иногда начинало казаться, что мрачно вертится. Но, поди, всё это кому-нибудь объясни. А она — почему-то ещё жила…
       Сама Алёна тоже, конечно, была не человеком, а чёрт-ти чем. Но в отличие от подавляющего большинства других живущих людей, она об этом знала. Это само по себе меняло многое, если не всё. Однако, вряд ли в лучшую сторону. Только попробуй, разбери, что тут вообще — лучшее…
       Собственной заслугой такое понимание она не считала: году в 2005-м, когда её, как водится, доводили до срыва, и теперь-то (в очередной раз) собирались сделать это наверняка, ей ПОКАЗАЛИ, до какой степени она не принадлежала себе и больше не принадлежат себе люди. Но она опять выжила, — пережила не только 2000-й, но и 2010-й.
       Это тоже было не её заслугой, по крайней мере — не только её.

       Всё это завязано на большой политике и «управленцы» не должны засветиться, — со стороны всё должно объясняться естественным ходом вещей. ПСЕВДОестественное развитие истории, ПСЕВДОестественное выдвижение или исчезновение со сцены ключевых фигур, ПСЕВДОестественное начало гражданских и подобных войн, ПСЕВДОестественные революции, ПСЕВДОестественное сокращение численности населения и деградация «рабочего» остатка, ПСЕВДОестественное изменение общественного сознания и культуры, ПСЕВДОестественные жизни, болезни и смерти, — псевдо-, псевдо-, псевдо-… Всё должно делаться чужими руками или происходить «само». Самое паршивое, что человеку часто самому внушались дискредитирующие его поступки, и даже намерения, и даже черты характера... «Новый мировой порядок» начали сознательно формировать с конца XIX века, и чем дальше, тем технологичнее. А она ещё жила.
       Долгое время Алёна считала, что на всякую силу обязательно найдётся другая сила, и пока кто-то гробит её и семью, кто-то другой научился помогать таким, как она. И тоже не хочет засветиться, но именно отсюда (с чьей-то помощью) — три её Москвы, куда ей удавалось сбежать накануне «очередных последних» событий.
       Судя по неразборчивости в средствах и настойчивости, с которыми её всегда пытались вернуть в родной и давно проклятый ею Петербург, кому-то приспичило добивать её именно там, причём, не абы как, но подобно большинству схем развития событий в таких историях, грязно, мучительно и тоже обязательно псевдоестественно. А кто-то другой, какая-то другая человеческая сила — вроде как, спасает, помогает вырываться и выживать. Потом она стала думать, что источник и катастроф, и спасений — один и тот же, просто игры эти — сложнее, опаснее и страшнее. Потом запуталась.
       За эти годы чутьё у неё гипертрофировалось, хотя, она знала, что надуть её при желании и теперь не составит труда. С другой стороны, вот в этом знании как таковом как раз и заключались и сила, и источник дополнительной защищённости. Побольше веры в собственные силы — и давно могла бы сломаться.
       Но, в общем, в данный момент она просто перетаскивала вещи в следующую общагу.



       «Интересно, когда они всё-таки меня добьют? Но даже если нет — жить в ТАКОМ мире нет ни смысла, ни желания, ни радости. Если человека всё время убивать — он умрёт. Абсолютно летально, блин. Вот теперь я на своей шкуре прочувствовала, как вышло, что за относительно короткий период поумирали почти буквально все деятели прежней русской культуры, русскоязычные, многие даже в эмиграции, и дело было совсем не в том, советские они, или анти-. Вплоть до двадцативосьмилетнего Цоя и не дожившего в Америке до пятидесяти Довлатова. А Цой, насколько я знаю, вовсе не погиб за рулём в автокатастрофе, но катастрофа произошла вследствие остановки его сердца. «Вина» этих жертв — именно в том, что они русскоязычные, что они были носителями ЭТОЙ ментальности и активно её развивали. Интересно, когда не выдержит сердце, или нервы, или что-нибудь ещё — у меня?.. Вот тащусь сейчас неизвестно куда (а больше — некуда), и впереди — маета, измывательства, в которых даже никого формально не обвинишь, — в конечном счёте, впереди — ничто».
       Оп-па!.. (Она уже подходила к нужному ей крыльцу.) Полковник. Давно знакомый эфэсбэшный Полковник. (Это было для неё почти его имя.)
       «Вот это случилось, так случилось… Мир, что ли перевернулся, Земля соскочила с орбиты? Так вот к чему меня накручивали всю дорогу, вот почему кукловоды сегодня так опсихели!..»
       Он стоял, довольно мрачный, задумчивый, опершись о раскрытую дверцу толстого (как говорили в Германии) BMW, за рулём которого сидел кто-то другой, и явно не шофёр. Рядом стояла ещё одна такая же машина, и в ней — трое. На мгновение её вдруг охватила бешеная радость, совершенно не понятно, с чем связанная. Но она и моментально взяла себя в руки: «Посмотрим, что ещё за новости…»
       Формально он никогда не появлялся сам. А она, приходя в приёмную (когда это случалось), никогда до конца ему не верила. Правда, он очевидно и осознанно сам делал для этого всё возможное. В последние месяцы она вообще уже перестала ждать от этих встреч чего-то хорошего и больше не приходила. Чему же она обрадовалась? Сначала подумала, что прилив радости был внушённым, а потом поняла: эту радость вызвало именно то, что его сопровождала машина с тремя другими. Почему? — она не знала.
       «Ладно, посмотрим».



       Впервые в приёмной ФСБ она появилась в начале февраля 2006-го, и привела её к этому длинная и муторная вереница событий.
       Из Германии, где прожила шесть лет, и от мужа-немца, всё же любимого, как показало время, и которого так никогда и никто не сумел заменить, Алёна уехала к началу 1995 года. (В 1993-м она уже закончила заочно Петербургский университет.)  Определённую роль в её возвращении сыграла «очередная большая любовь» к былому политеховскому однокурснику старого приятеля из юношеских туристических компаний, разразившаяся и закончившаяся в Петербурге с середины 1994-го, во время её последнего появления перед окончательным возвращением, и по середину 1995 годов. 1995-1999 — её «смутные времена» в Петербурге, как в личной жизни, так и в работе. Ну, та дурацкая, хотя и бурная с виду личная жизнь требовала бы особого разговора.
       После Германии, помимо прочего и не сразу, ей был подсунут петербургский «дружок», псевдохудожник (уже не первый такого рода), который просто, по сути, тянул и убивал её время в течение двух лет. Чего-то, более или менее похожего на любовь, у неё тогда не возникло, встречи их тоже были не такими уж частыми, но откуда-то у неё взялась дурацкая надежда на устройство личной жизни. Её самолюбие он вполне тешил, будучи весьма эффектным и в определённом смысле престижным партнёром. Но он её замучил. Неожиданно для всех она брыкнулась, связь эту полностью порвала, отказалась, едва появившись у «Фиолетовых», разбирать свои отношения с ним в качестве своей психологической проблемы, походила на дискотеки с молодыми подружками, крепко гульнула, сунулась ещё раз в журналистику и с молодым бандитом (на десять лет её младше), «собиравшимся начать новую жизнь» и подсунутым ей на тренинге у «Фиолетовых», сбежала в первую Москву. Да более того: в Москве она почти моментально разглядела, что никакую «новую жизнь» он начинать абсолютно не собирался, но наоборот, будет только тянуть её за собой на дно, так что Алёна и с ним не захотела загибаться и деградировать, тоже очень быстро разорвала отношения, но вместо возвращения в Петербург или хотя бы вместо состояния полной безысходности, устроилась на приличную работу и окунулась в новую специальность – компьютерный дизайн, закончив несколько курсов в Бауманке. С ней, похоже, вообще не знали, что делать. Правда, соображали не очень долго. Но это — забегая вперёд.
       А работа — ...  Работала она в «смутный петербургский период» в основном в литературно-мемориальных музеях, от научного сотрудника, хранителя фонда и до старшего методиста, всё время чувствуя при этом, что живёт не своей жизнью, из которой нужно куда-то вырваться. К тому же времени относились и её попытки утвердиться в журналистике. Прошло время, и они особенно ярко обнаружили назойливое постороннее вмешательство в её судьбу. К этому же периоду относились интенсивные тренинги у «Фиолетовых», американской психологической организации, где она оказалась вместе со многими другими сотрудниками тогдашнего музея, включая директора, поскольку у «Фиолетовых» имелась лицензия от министерства образования (оказывается, в 90-е годы это министерство навыдавало лицензии кому ни попадя, всем сектам, но тогда этого известно ещё не было) и позиционировали они себя как психологические курсы личностного роста. Базовый тренинг назывался «Пойми себя и других». Алёна пошла туда с радостью, поскольку очень хотела вырваться из какого-то замкнутого круга, и тогда ещё упорно пыталась искать его причины в себе самой.
       Первая Москва прорвалась в её жизнь с начала 2000-го и продолжалась до середины сентября 2002 года. Тогда она, работая поначалу в рекламе недвижимости, неожиданно начала профессионально заниматься полиграфическим дизайном и поняла, что наконец-то нашла себя в отношении возможной постоянной работы, которая была бы в радость, а заодно, после долгих и буквальных скитаний по белу свету, нашла, наконец, СВОЙ город... Вынужденная вернуться (насильственно возвращённая) из Москвы, получив неизлечимый аутоиммунный диагноз, оказавшийся впоследствии липовым, она проскочила целую чехарду попыток устроиться дизайнером в Петербурге. Попытки эти были куда менее радостными, чем в Москве, и привели её как дизайнера в мерчандайзинговую фирму «СРусИнформ», представлявшую собой, как скоро выяснилось, высокопрофессиональнейшую бригаду психотехнологов, проводивших, между прочим, психологические тренинги, включая тренинг по устранению конкурентов «Челюсти». Их задачей, очевидно, являлось уничтожение Алёны как дизайнера в Петербурге. Этого, как ни странно, добиться не удалось, но всё закончилось её серьёзным нервным срывом. (Срыв, кстати говоря, произошёл через неделю после недоброй памяти школьного вечера встречи, посвящённого 20-летию выпуска. Ничего плохого там, КАК НИ СТРАННО, так и не произошло, но она и заглянула туда на часок, уже чуя недоброе и отказавшись от полной программы мероприятий. Через неделю её «догнали»). Потом в петербургском «Музее Музеев», куда её милостиво пристроил давний «Учитель» и «старший товарищ» Барбисовин, Алёна работала дизайнером примитивной анимации с конца октября 2003 и до самого новогоднего конца 2005-го. Январь 2006-го — в дворниках (это был никем не понятый её протест, который привёл, затем, к осознанию необходимости принимать совсем уже экстраординарные меры). ФСБ РФ в Москве, куда она обратилась тогда с заявлением — с начала февраля 2006-го и, с перерывами, до недавнего времени. Вторая Москва — с начала апреля 2006-го и практически до конца 2007-го. С середины июня до начала октября 2006-го — монастыри в Москве и затем — череда случайных московских заработков, в основном неквалифицированных. В начале декабря 2007-го — падение и смерть матери в Петербурге (в связи с чем вторая Москва и закончилась), болезнь отца, длившаяся три года, и после его смерти, с конца декабря 2010-го — третья Москва. Уезжая в Москву в третий раз, Алёна твёрдо настроилась, что теперь возвращения в Петербург больше не будет абсолютно любой ценой.

       Итак, впервые в приёмной ФСБ она появилась в самом начале 2006 года. Но когда-то давно начинала она не с этого, а с церкви, православной. И не потому, что и тогда травля шла на уничтожение, — нет, тогда просто жизнь «почему-то» методично уходила вникуда, но всё ещё оставалось в тех рамках, чтобы походить на реальность, пусть даже на реальность со странностями и с элементами мистики, которые со временем всё усиливались (что и зародило в ней первые серьёзные сомнения в источнике происходящего). Вообще-то, вера ей, как и многое другое в «её» жизни, была навязана извне, но тогда она этого ещё не понимала и в любом случае не сопротивлялась, приняла всей душой. На самом деле в церковь её привели с конкретными целями, одна из которых была — укрепить в желании вернуться из Германии. Первый «комплекс мероприятий» по её возвращению, в который «атака православием» также входила, ещё летом 1990 года закончился провалом. (Да и какое возвращение, когда только-только пала Берлинская стена (впечатлений — море), ещё не было объединения Германии, а они с мужем уже ехали жить в Кёльн, откуда — Париж, Лондон, Корсика и ещё много всего.) В принципе, она там неплохо устроилась: гражданство менять не собиралась, а с российским гражданством при ПМЖ в Германии ездить туда-сюда можно было сколько угодно без виз. Что она и делала, учась, к тому же, на заочном отделении в Петербургском университете. Православие, кстати, как идея, в душу в те времена запало, осталось.
       Тогда, видимо, вертухаям стало ясно, что помимо ностальгии, веры, профессиональной нереализованности, нажимать надо в первую очередь на отношения с мужем, заставить её уйти просто из семьи. Второй «комплекс мероприятий» в 93-94-м был проведён куда более профессионально по всем фронтам, занял года полтора и закончился на «ура»: она развернулась и уехала, вернулась на родину, собираясь, глупая, «зажить полнокровной жизнью». — «Да кто ж тебе даст»… В современной НАТОвской Западной Германии, кстати, таких как она, с духовными устремлениями и метаниями, с российскими порывами и «вселенской тоской в глазах», тоже «ещё только не хватало». Шёл 1995-й.
       Дальнейшая история её православия, не прерванная даже «Фиолетовыми», за много лет по нарастающей всё больше становилась детективной. Под конец был даже период, когда она со страху стала причащаться каждую неделю. Но тогда уже «задурили» батюшки… Не в плохом каком-нибудь, конечно, а в том смысле, что точно так же поддавались воздействиям и выполняли «команды», хотя они, как известно, и причащаются каждый день. Ни от чего их это не спасало. Да и логика всего происходившего была очень уж человеческой, не мистической, равно как и нехороший юмор.
       Летом 2006-го она потрудничала по месяцу-полтора в трёх монастырях, и из первого — буквально сбежала. Там дело пахло просто технологичным программированием в изменённом состоянии сознания. Под предлогом того, что она в своё время побывала на психологических тренингах у «Фиолетовых», которые у православных считаются сектой, её направили бывать в одном из православных центров помощи пострадавшим от сект. Любопытно, что тамошний протоиерей в миру был психиатр и к тому моменту, когда она должна была у него появиться, вернулся из поездки («командировки») не куда-нибудь, а в Сербию. В Сербии же, как известно, давно сформирована «молодёжная» организация «Отпор», взрослые руководители которой проходили стажировку в США, и которая сыграла решающую роль в организации и проведении одной из первых «бархатных революций» в постсоветской Европе. Инструкторы «Отпора» подготавливали «организаторов» и активистов грузинской «революции роз» — организации «Кхмара», а также украинской «оранжевой революции» — организации «Пора». Хорошо отметился сербский «Отпор» и в Киргизии. Всё — на деньги американских грантов. (А описываемые в данный момент события второй Москвы — это как раз середина двухтысячных, 2006-й.) Так вот, протоиерей-психиатр вернулся из Сербии и Алёна, после недолгого и странного общения с «дежурным богословом» должна была пройти у протоиерея «православный сеанс», но обязательно — в изменённом состоянии сознания (в истерике какой-нибудь). Ей об этом, конечно, не сказали, но это было шито белыми нитками. До истерики её никто не довёл, как ни старался, она осталась спокойной, как слон, и протоиерей… перенёс «сеанс», сказав, что надо лучше подготовиться. (По ряду признаков и судя по некоторым «душеспасительным беседам», было, похоже, что её, не очень вменяемую в изменённом состоянии сознания, собирались в обход правил «в виде исключения» быстренько постричь в монахини «по воле божьей»). В общем, она не захотела проверять, доведут ли её до истерики в следующий раз (а то свернут мозги — и уже не выправишь…), и просто сбежала. Но в тот раз она ещё решила, что здесь — дела «революционные», «посторонние», а церковь есть церковь.
       Совсем уже на излёте истории с первым монастырём она была даже в Оптиной, где её проверили на бесноватость, — нет, чисто… Занятно, что с ней в церкви никто никогда не говорил ни о чём откровенно, всё время пытаясь что-то внушать, не выслушивая, и неизменно переводя темы разговора с «идеологически скользких» — на «благочестивые». В Оптиной от неё самой тоже ничего не услышали толком, на откровенный разговор не пошли, ни о чем не предупредили (но кто она и откуда, знали заранее) и отправили просто поклониться могиле оптинских новомученников, к которым не могут спокойно подходить бесноватые. Она — подошла, поклонилась, поставила свечки, приложилась к иконам, помолилась и спокойно ушла, а за ней наблюдали… Позже она подумала, что здесь отсутствие предварительного разговора и разъяснений как раз сослужило добрую службу: те, кто её всегда «слышит» и роется в мозгах, тоже, таким образом, ничего не знали заранее, а то бы ей наверняка «бесноватость» устроили — любо-дорого. Вытворила бы что-нибудь такое, что вся Оптина вспоминала бы это, что называется, до Второго пришествия…
       В третьем монастыре, где она, было дело, «под занавес православия» трудничала за койку и трапезную, один очень современный батюшка всё давал понять, что готов побеседовать, — но тоже ведь, хоть тресни, сам не подошёл, не сказал ничего прямо, на разговор не пригласил. А у неё уже просто дырок в мозгах не осталось для мозгогрёбства, и нарываться по собственной инициативе она не захотела, не пошла. В том третьем монастыре она работала полиграфическим дизайнером в их издательстве, и дело кончилось тем, что её просто подставили. Красочную книжку, оформленную ею от и до, от вёрстки, сканирования и цветокоррекции до подбора, расположения и монтажа иллюстраций, нахально и даже издевательски приписали другой труднице, поставив чужое имя дизайнера-верстальщика.
       В конце концов (вне монастырей) у неё украли вещи, вернув её пустой баул и «чудесным образом» сохранив только иконки и православные брошюрки. Разговаривавший с ней дьякон из второго по счёту её монастыря, продолжавший с ней общаться, ещё накануне откуда-то всё знал, и когда она спросила у него разрешения принести завтра на денёк тяжеленный баул для «передислокации», он, разрешив, как-то нехорошо и саркастически хмыкнул.
       (Кстати, с его стороны прозвучала и любопытная реплика. Ещё раньше он, в ответ на выраженную ею благодарность за то, что он уделяет ей столько времени, задумчиво сказал «сам себе»:
       — Попробовал бы я этого не делать!.. — а теперь он, как бы выругавшись в алёнин адрес, зло пробурчал себе под нос:
       — Бомж союзного значения!..
       Буквального смысла этих своих реплик он ей не объяснял, а она не спрашивала, хотя и запомнила.)
       В давней общаге, где о хранении вещей была договорённость, баул оказался пустым, без тёплых вещей, без учебников и очень многого ещё, а ей сообщили лишь о готовности вернуть православные брошюрки и иконки. Тем же вечером со стороны церкви ей по этому поводу было заявлено, что это, мол, Бог ей путь указывает, оставляя только то, что ей теперь действительно понадобится. Алёне это больше не понадобилось никогда: она хлопнула дверью.



       Итак, в 2006-м Алёна впервые появилась в приёмной ФСБ, хотя, это событие произошло раньше некоторых, только что описанных. Для её появления в приёмной были свои причины, и очень серьёзные. Примерно за год до этого, в начале 2005-го, не зная, как её ещё утопить, ей, собственно, впервые поцитировали её мысли. Причём, сделали это как-то аккуратно, поскольку если неожиданно с большой плотностью огорошить кого-то подобным открытием (то есть, дать понять человеку, что его «слышат» вообще, «слышат» всё), то это можно не пережить психически. Не исключено, что именно такая акция и готовилась в «Музее Музеев», где она в то время работала дизайнером в компьютерном отделе на полставки старшего научного сотрудника (предыдущий опыт музейной работы позволял взять её на эту ставку), — не исключено, что кто-то другой предварил те готовившиеся события, поставив её перед фактом не как снег на голову, а постепенно. Какое-то время она, ещё не понимая, что происходит, и чувствуя слежку, обыскивала свою квартиру, искала камеры и микрофоны, и ничего, конечно, не нашла. Но её «слышали» и на улице, правда, в первое время «свалив» это на возможности мобильной связи, хотя она, давно заподозрив неладное, от собственного постоянно включённого мобильника с неизъятым аккумулятором и так уже отказалась. Позже стало понятно, что дело и не в мобильниках, тем более что «слышали» не только слова, но до какой-то степени мысли. Видимо, мысли «слышали» хуже, или вообще не все вертухаи это умели, потому что часто её провоцировали именно ГОВОРИТЬ, — хотя бы шёпотом и себе под нос, но говорить, артикулировать.
       Так вот, открыто цитировать мысли ей начали в Петербурге где-то весной 2005-го. К тому времени (поскольку всё это началось отнюдь не внезапно) она начала читать и практически уже перелопатила всю доступную православную литературу об обработке сознания в сектах. О существовании другой литературы на ту же тему она ещё просто не догадывалась, равно как и о том, что православные, великолепно изучив предмет, могут теперь заняться тем же самым. Где-то в середине 2005 года она, оставив «веру в душе», решила временно отойти от церкви и формальной православной традиции, поскольку началось то, что выше обозначено как «задурили батюшки», и вообще прогрессировало нечто, откровенно переходившее в богохульство. Например, стоило Алёне прийти в молитвенное состояние — в церковь заваливалась толпа детей лет 12-ти в предельно, чрезмерно ёрнических карнавальных шапочках в виде петушков, мышек, слоников, и все начинали то «истово молиться», то громко ржать, а батюшки и бабушки, обычно воинственные, оставались как в ступоре, — и пр. Из православной литературы об обработке сознания в сектах она почерпнула очень многое, но способ борьбы против такой обработки там предлагался один: «Богу молиться». Для неё это и так уже оборачивалось описанным выше, но внутренний протест в отношении церкви нарастал и по другому поводу: «Применяются психотехнологии. Это — ОРУЖИЕ. А вы, всё прекрасно понимая, лишаете людей возможности защищаться. Когда в них летят физические снаряды, вы же не предлагаете им тихо сидеть и молиться, — вы же сами благословляете их брать в руки оружие и идти воевать. Так почему же здесь вы ставите их в положение беззащитных мишеней, когда именно церковь должна кричать об опасности ТАКОЙ войны и о РЕАЛЬНЫХ возможностях обороны? Уж не боитесь ли вы сами просто потерять свою власть над ними?..» (Кстати, ни в каких монастырях впоследствии ей на этот вопрос просто не отвечали, никак, — да и задать его возможность не очень-то предоставляли…) Но это был уже 2006-й.
       А после интенсивного «цитирования мыслей» ещё в 2005-м Алёна стала вспоминать всю свою предыдущую жизнь, событие за событием, цепочку за цепочкой, и вот тут шок её был настоящим. Она поняла, что под тотальным контролем находилась с младенчества, что какая-то мразь ВЕЛА её по всей жизни, «незаметно» заводя во все возможные тупики. (То-то она не могла понять, ну почему, почему ей никак не прошибить ни одну стенку, которыми была окружена… Способностей, энергии — всегда зашкаливало, она что только в жизни ни сделала, и всё это было вникуда, хоть разбейся…) И даже многое из истории её родителей она увидела совсем в другом свете, и даже многие жизненные передряги некоторых людей, которых она просто знала, виделись уже совсем по-другому. Пережить это понимание было почти невозможно, но Алёна пережила. Правда, с этого момента для неё изменилось ВСЁ. Наряду ещё с какими-то остававшимися чувствами и целями в ней навсегда, наверное, поселились ненависть и непрощение. Несмотря ни на какое христианство. И ещё в 2005-м всерьёз появился мат, которого, разве что уж совсем редко, да и то, больше в шутку, до тех пор не было никогда.
       Её отец был из деревни и ругался, конечно, с детства. Но в своём детстве Алёна этого не знала. Был единственный раз, который она запомнила навсегда и именно потому, что он был единственным. Она была тогда ещё маленькой, и папа вёз её куда-то на своей рыжей служебной «Волге». Вдруг он пробурчал что-то невнятное и злое, с визгом развернулся, с визгом же затормозил машину около какого-то из своих постовых гаишников, у которого было что-то сильно не так с ситуацией на дороге. Опустил стекло и зычно выдал многоэтажную тираду. В чём было дело, она, конечно, не знала и не поняла. Папа отъехал в сторону и вдруг опять притормозил, уже не так резко:
       — Ой, доченька, ты здесь!.. Прости меня, я совсем забыл, что ты здесь. Больше так не будет, прости, — И больше так не было. Она всегда знала его как очень доброго и любящего папу. Матом она начала ругаться именно и только здесь, в петербургском «Музее Музеев» около сорока лет от роду. Но и то, конечно, всегда понимала, где можно или нужно это делать, а где не стоит.

       Летом 2005-го года психотехнологические атаки зашкалили, вплоть до самого что ни на есть допроса во сне, но об этом уместнее вспомнить позднее, в разговоре о ФСБ. Было ещё очень многое, — оно происходило постоянно. В «Музее Музеев» она всё надеялась на Барбисовина, семью которого (его самого, жену и сына) она знала лет двадцать. Когда-то он, потом его жена были её репетиторами перед поступлением в университет. Позднее их семья была знакома с алёниным мужем, — Барбисовин даже встречался с ними, будучи в Германии по делам. Сам он в восьмидесятых работал в основном в небольших музеях, пока года с 91-го не начался его карьерный взлёт. Знакомство с Алёной почему-то сохранялось. Ну, с её-то стороны — понятно: она, как многие его ученики, была заворожена его образованностью, нестандартностью мышления (как казалось особенно по молодости) и рафинированной интеллигентностью. А вот зачем это знакомство так долго готов был поддерживать он — ей стало странным, особенно после окончательного прозрения на его счёт. Вернее, как раз не странным (как только всё стало на свои места), а просто всё это — как-то дико…
       Но в конце 2003-го после страшных её потрясений именно он, взлетев почти на самую вершину музейного Олимпа, привёл её в «Музей Музеев», устроив даже дизайнером, только не полиграфическим, — но не суть. Зачем он это в действительности сделал, она догадалась только впоследствии. Ещё ранней весной 2005-го они с женой пригласили её однажды в гости (что было событием вполне обыкновенным). В разговоре за столом проскочила тема «Мастера и Маргариты» с явной целью узнать, не воспринимает ли Алёна окружающую действительность по аналогии с этим романом. Нет, не воспринимала. Но как она поняла впоследствии, поскольку с ней невозможно было ничего сделать, нервных срывов больше не наступало, то Барбисовину было интересно, что же именно происходит, почему она вдруг стала так устойчива к бесконечным психологическим манипуляциям и издевательствам исподволь (а она к тому времени, особенно после потрясения, слишком многое поняла и почти окончательно осознала происходящее не как набор случайностей и стечение жизненных обстоятельств, не как причинно-следственную связь своих и чужих личностных характеристик, а как войну, действительную межцивилизационную войну с непривычным арсеналом вооружений). Барбисовина занимало, можно ли «из-под ковра» что-то ещё с ней сделать, на чём-то сыграть. Последовал толстый намёк, что неплохо бы ей написать письмо о её нынешней жизни, о том, чем она, как говорится, дышит, о чём молчит с таким стоицизмом. (Огромные письма давно были чуть ли ни единственным применением её литературных способностей. Поскольку потребность писать была сильна, то письма ей «разрешали» в качестве громоотвода: и душеньку успокоит, и толку с этого всё равно не будет, и сама позволит психотехнологам лишний раз ещё лучше её понять.) Несколько завуалированную просьбу она восприняла так, что Барбисовину, видимо, нужна более подробная информация, «чтобы принимать меры во спасение». Она собралась не сразу, но через неделю коротенькое по её меркам письмишко на двадцать страниц было готово. Это оказалось одним из её лучших писем: яркое, с юмором, с оборотами. Интенсивного цитирования мыслей тогда ещё не случилось, но, по сути, письмо было вот об этом же: о происходящем с ней и вокруг неё. Барбисовина она ещё воспринимала как старшего друга.
       Она, глупенькая, написала его в единственном экземпляре, уничтожила черновик и везла его даже не в пакете, а на себе, под шубой, «чтобы врагам не досталось». Барбисовин в своём кабинете письму обрадовался, забрал его охотно. Алёна не сомневалась, что читать его он будет как можно скорее, и если не сразу, то, во всяком случае, сегодня же. Этому «живому богу» она верила беззаветно.
       На какое-то время он с её горизонта исчез, не появлялся (работали они в разных отделах). Дней через десять она пришла сама прощупать почву. Он сказал ей, что письмо сейчас пока читает жена, «продирается сквозь почерк». Это была ложь абсолютная: во-первых, были причины, связанные с сыном, по которым ей бы это письмо он точно не показал (да и вообще, не мог он его не прочитать сию секунду, никак не мог, — иначе бы не «выпрашивал»). Во вторых, и это было дело давно и всем известное, почерк у Алёны — наипонятнейший. По крайней мере, когда это не скоропись, а текст, предназначенный для чтения кем-либо, кроме неё самой. А уж с ЭТИМ письмом она тем более постаралась. Так что он врал, но врал открыто, так, чтобы она НЕ МОГЛА поверить. А значит, как она считала, его «враньё» было просто откровенным для неё манёвром. Она ещё совсем не готова была предположить, что он искренне держит её за ТАКУЮ дуру. И ещё он сказал странную вещь:
       — Больше не пишите. Вообще ничего, — Алёна честно не писала год.
       …Вот что значит убеждённость, вера, особенно слепая!.. Ей тогда даже в голову не пришло, что здесь что-нибудь может быть не так. Дальше он целый год мог делать что угодно, а она изощрялась, изобретая себе объяснения в пользу того, что он — самый порядочный на свете человек, и ничего другого просто быть не может, кроме того, что он, спасая её и негласно подключив к этой истории какие-то более влиятельные и могущественные структуры, вынужденно ведёт какую-то двойную игру…
        Но вообще, в этой вере кто-то (кто обычно) мог её искусственно поддерживать «изнутри»: без той веры в порядочность Барбисовина она бы в тот год просто не выжила. Родители, не посвящённые ни во что, так за неё переживали, что становились просто опасными и могли в любой момент наломать любых дров, начав её «спасать» на свой манер, а все остальные, особенно в Музее, в соприкосновении с ней тем более становились совершенно ненормальными и вытворяли такие вещи, которые в обычном состоянии никогда бы в жизни делать не стали и не смогли. Например, научные сотрудницы в курилке в случайном «разговоре между собой» в деталях описывали её комнату и даже Мишку (большую игрушку ещё из алёниного детства, побывавшую даже в Германии и вернувшуюся вместе с ней), — на Мишку она, сидя дома в комнате, часто смотрела в своих раздумьях или даже что-то «ему» рассказывала (когда хотела высказаться, зная, что её «слышат», и выбирая для этих разговоров себе под нос «благовидный предлог», адресата), — они описывали его, неприятно над ним подхихикивая. Но это ещё цветочки: часто в таких «случайных» разговорах «между собой» (но ей в лицо) выдавались куда более интимные и неприятные детали, которые уж тем более не могли быть совпадениями, особенно в таких количествах… И вот, бывало, что она внутренне совсем уже приходила на грань последнего нервного срыва, но тут вспоминала Барбисовина и в голове что-то ударяло: «Анатолий Львович!!!» — она успокаивалась, приходила в себя, выходила из штопора: «Ведь Анатолий Львович всё знает, он что-то делает, у него такой мощный, уникальный интеллект, а значит, всё обойдётся». Рассказать обо всём этом никому было невозможно под угрозой психиатрической расправы.
       Шёл 2005 год, когда «цветные революции» были на пике актуальности, и Алёна, в силу некоторых вполне конкретных причин была уверена, что программисты и явные психотехнологи, работавшие в компьютерных отделах в каком-то очень уж странно большом для музея количестве, занимаются, например, созданием анимационных роликов психологического подавления и прочих воздействий, — что здесь, в Музее — один из петербургских штабов каких-то «цветных» дел, тем более, что они получали зарубежные гранты, с которых и Алёне немножко перепадало «на бедность». И то сказать, в каком-нибудь Физтехе за программистами в такой горячий период могли бы и присматривать, а в Музее, как казалось, такое и в голову никому не придёт… А как ни относись к российскому правительству, но вот ЭТО (!!!) «цветное» дело было настолько очевидно, вопиюще грязным и ни к чему хорошему не ведущим, что уж тем более, она не могла заподозрить ни в чём подобном Барбисовина.
       Он, во вполне ЦРУ-шной манере, предпочитал действовать чужими руками и вообще особо не светиться, а потому сколько-нибудь явного участия в алёниной жизни и работе не принимал. Но к осени 2005-го её вера в него и его помощь, похоже, ему надоела: она дискредитировала его перед всем Музеем, и могли подумать, что действительно это он ей помогает. (Такой «дискредитации» Барбисовин боялся.) А ей, и правда, кто-то помогал, но никому не удавалось обнаружить, кто. Например, на день рождения ей, как водится, готовили очередную неприятность. Она как-то рассказала, что ей нравятся огромные коньячные фужеры, в которые коньяк наливается на самое донышко, чтобы греть такой фужер на ладони, наслаждаясь ароматом. В начале застолья ей подарили два таких фужера, самых больших и пузатых, какие только можно было найти (но действительно коньячных), а в сторонке уже виднелась бутылка какой-то гадости. Что бы это ни было, но сделано всё было бы технологично, «виновата» она была бы сама. Вдруг её срочно вызывают в другой отдел в другом крыле Музея к человеку, который уж вообще ни во что не посвящён, и ей приходится интенсивно работать за компьютером под его руководством, что-то там оформлять. Возвращается она к концу рабочего дня и, соответственно, застолья. Программисты испытывают такой облом, что даже перестают следить за выражениями лиц, на которых всё написано. А она, успев съесть вкусненького, спокойно уходит с подаренными бокалами отмечать в другом месте… И т.д. Алёна была искренне убеждена, что помогал ей именно Барбисовин или кто-то другой с его подачи, а тот смертельно боялся, что так подумает весь Музей… Он даже попытался, было дело, немножко уронить себя в её глазах — не вышло.

       Где-то в конце сентября, что называется, началось. Алёна с утра, собираясь на работу, начала вспоминать историю её дальних родственников со стороны матери — в Крыму, куда глава того семейства когда-то после войны сбежал из Ленинграда, вторично женившись на местной учительнице и обустроившись и родив младшую любимую дочь. Уже позднее, уже на её памяти (воспоминания детства) кончилось всё очень трагически. Она вспоминала, и незаметно воспоминания превратились как будто в рассказ, она как будто мысленно разговаривала с кем-то, отвечала на вопросы, даже спорила. Доехала до Музея, а там по дороге её к отделу сидела молодёжная компания сотрудников. Они, опять же, разговаривали как бы между собой, но сказано это было очевидно и достаточно подчёркнуто именно ей, с вызовом:
       — Теперь мы с тобой и дальше будем разговаривать долго и много.
       После ещё нескольких таких эпизодов она пришла однажды домой, села и написала очень большое матерное стихотворение о Музее, — почти обо всех, с кем она там была в контакте. Барбисовин в число выматеренных тогда ещё не входил. Её мало волновала достоверность, цель была — зацепить по максимуму, обидеть. Она тут же выучила его наизусть, благо, с этим-то проблем никогда не бывало, и вот это стихотворение она на работе мысленно читала по кругу три оставшихся месяца 2005-го, и в курилке, и даже за компьютером, особенно выполняя монотонную техническую работу. И они «слышали». И ничего не могли сделать, как и она до тех пор: не предъявишь же ей претензии в том, что она не говорит, но думает…
       Они понервничали, но взяли себя в руки; отношения даже как бы улучшились, но явно началась «завершающая фаза». Её всё чаще стали пугать смертями, как реальными, так и придуманными. Умерла, как ей сообщили, немножко знакомая ей двадцатилетняя девчонка, «неудачница». А таким психотехнологи права на жизнь не оставляют, обычно не зная, что до них или одновременно с ними над человеком поработала другая бригада психотехнологов, и ещё, и ещё, так что «продукт» такой работы к изначально реальному человеку может не иметь отношения вообще, в то время как теми, кто назначен, наконец, в психологические киллеры, вывод делается однозначный: это человеческое недоразумение из нашего мира, всё более совершенного, можно убрать, — да и вообще, зачем жить неудачнику и пр.? Одной молодой сотрудницей-программистом нечто такое говорилось Алёне даже прямо, правда, о другой женщине, тридцатисемилетней, которая умерла, оставив тринадцатилетнего сына, «но сына вырастит отец, а для неё самой это к лучшему: впереди у неё сплошные врачи и она всё равно никогда не будет счастлива». Что же касается той девчонки, то «неудачницей» она была всего лишь потому, что ей никуда было не устроиться на работу, её никуда не брали и не давали никакого движения. (Уж теперь-то Алёна хорошо знала, КАК иногда в действительности происходят подобные вещи...) В Музее всё это была в основном молодёжь и с девчонкой этой все они, тем не менее, дружили и ездили в археологические экспедиции. У служебного входа тогда висел даже некролог, но Алёна очень сомневалась в достоверности этой смерти: слишком странной была их реакция. Для них её смерть не стала не то что трагедией, а даже событием. С другой стороны, она относительно давно уже начала обращать внимание на то, что люди вообще как-то не так стали переживать трагедии, даже родители — смерть детей. Впоследствии она и сама не плакала, похоронив родителей, хотя на самом деле пережила всё это очень тяжело. У неё как будто был поставлен какой-то запрет на то, чтобы не только выражать эмоции, но даже испытывать их.
       Но тогда же, в конце 2005-го, ей рассказали в красках и ещё одну историю, якобы одна женщина, сотрудница, вдруг умерла за компьютером на рабочем месте. Вот тут-то Алёна знала совершенно точно, что ничего подобного на тот момент, в 2005 году, в Музее не произошло. Хотя, в окружении ТАКИХ программистов умереть за компьютером реально и уже теперь, в третьей Москве, обоснование возможности таких убийств в специальной литературе она нашла. А в Музее подобная история действительно приключилась, но спустя полгода и в связи с совсем другими событиями. Вероятно, на месте той женщины, совсем по другим причинам, на стыке 2005-2006 годов и должна была оказаться Алёна, — к тому и готовили… Как знать, может быть через полгода реальная преступница-жертва была убита действительно затем, чтобы никому ничего не успела сказать, а может, перед какими-нибудь грандодателями у них оставался несданный зачёт по компьютерному убийству и они воспользовались новым «удобным случаем», как знать... В общем, под Новый год Алёна решила сделать презрительный жест и ушла из музея в дворники. До её появления в приёмной ФСБ  РФ оставался месяц. Пока что она этого даже не планировала, хотя, мысли такие бродили.

       Дворники, судя по объявлениям в газетах, требовались в изобилии, но устроиться она почему-то не могла никак: то «уже взяли», то трубку не берут, то зарплату вдруг предлагают не заявленную, дворницкую, а хуже «белой» музейной... В конце концов, через клининговую фирму она устроилась даже не дворником, а буквально помощником дворника в гараж в подвале элитного бизнес-центра на Невском. Гараж её порадовал: иметь дело с машинами, да ещё с хорошими, было куда приятнее, чем по-бабьи махать тряпкой или метлой. Но оказалась она опять (опять!) в психотехнологической среде дворников с образованием и уборщиц-моделей. Убираться, особенно среди машин и зарабатывать вполне приличные деньги можно было бы ещё довольно долго, но психотехнологий в таком количестве, как там, она выдержала не больше месяца. Барбисовину она говорила: «Ушла в дворники, а впечатление такое, будто всё равно работаю в Музее, в той же организации. Не в такой же, а в той же самой».
       В тот день, когда она увольнялась, она уже собиралась, придя домой, сесть писать заявление в ФСБ, и стало совершенно очевидно, особенно по окончании той истории, что по некоему плану она должна была в самый последний момент поломоечной машиной разбить иномарку. Перспективы её в этом случае были бы самые мрачные: необходимость выплачивать ущерб закабалила бы её здесь очень надолго (и её бы, конечно, психологически добили), а появись она после такой «своей оплошности», только что разбитой иномарки, в Москве в ФСБ РФ с заявлением о преследованиях, вид она имела бы самый бледный. Ни о каком ФСБ речь бы уже, конечно, не шла.
       А другого выхода, кроме ФСБ, ей было уже не придумать: всё однозначно шло к концу. Ситуация со здоровьем родителей становилась всё более устрашающей и ей было очевидно, что происходить всё должно именно у неё на глазах, тем более, что носило всё это тоже характер какого-то бреда и измывательств. Вокруг отца шла какая-то явная и дурацкая медицинская игра на тему кардиологии. (Умер он впоследствии совсем с другим диагнозом, ни к какой сердечно-сосудистой системе отношения не имевшим). У матери тем временем заболела поясница, и снимок показал невесть откуда взявшийся компрессионный перелом позвонка, причём, не только строго лежать, но и никакого корсета носить ей даже не предложили, пока Алёна не подняла-таки шум своим заявлением. Вот тогда спохватились, и надеть корсет матери всё-таки предписали. Только Алёна уже не сомневалась, что никакого перелома там, конечно, нет и быть не могло. Ещё до всякого заявления она застала свою патологически честную маму, которую никогда в жизни нельзя было бы заподозрить в сознательной симуляции, за рытьём в шкафу — и вприсядку, и внаклонку, и вприпрыжку. Всё это вместе взятое уже даже не производило впечатления заговора. Не оставалось сомнений, что у них у всех, и у коллег, и у врачей, и у пациентов что-то очень странное и серьёзное происходит с головой. Хором.
       В общем, шёл последний день одного месяца алёниной работы дворником в гараже. Ещё до обеда там вдруг появилась не самая дорогая иномарка, вся в каком-то грязном, застарелом снегу, — в тот почти бесснежный день почти бесснежной зимы. Однако, номер машины ничем залеплен не был, ярко демонстрируя «страшную цифру» «13». Алёна внутренне ухмыльнулась: «Чёрт с вами, Андерсоны хреновы. К машине прикасаться всё равно нельзя,  — пусть постоит пока, пообтает. Комья снега обвалятся — пол подчищу», — и пошла греться, пить чай.
       Там ей сунули подписать задним числом какую-то должностную инструкцию. Она подписала не глядя: как-никак, всё равно последний день работы. Чай в тёплой комнате разогрел, разморил... Никто никуда её не торопил, и Алёна расслабилась, чуть не уснула. Потом поднялась и, разморённая, поплелась подчистить напоследок пол гаража. Шли последние пара часов её последнего рабочего дня.
       Иномарку, оказывается, уже отогнали чуть вперёд, и грязные комья тающего снега лежали сзади неё. Алёна включила поломоечную машину и начала уборку. Находилась она при этом в какой-то прострации. Голова не работала. Дальше случилось «чудо».
       Она, ничего не соображая, вела работавшую на приличном ходу тяжёлую поломойку прямо на иномарку. Она даже ничего не успела подумать, ни на что среагировать. В полуметре от машины её руки САМИ развернули поломойку, провели её в нескольких сантиметрах от иномарки и выключили двигатель. Только тогда Алёна очнулась, начала приходить в себя и понимать, ЧТО сейчас могло случиться. И — НЕ СЛУЧИЛОСЬ.
       Она могла поклясться чем угодно, что поломойку от машины отвела не она, НЕ ЕЁ воля или реакция, — произошло что-то другое. Иномарка осталась целой. (Годы спустя, вспомнив эту историю, она подумала, что её хорошо рассказывать, когда ничего не случилось. Даже если ей никто не поверит, это ни к каким страшным последствиям не приведёт. А Евсюков — стрелял, и люди — погибли. Конечно, она никогда не знала, кто он такой и что там было в действительности, но она точно знала, что такое вероятно: «команда» стрелять МОГЛА быть дана извне. Конечно, с бухты-барахты такую «команду» выполнит не всякий, — с другой стороны, такой «теракт» может психологически готовиться сколь угодно заранее, да и человека на его исполнение подбирают не любого. Зря только ему насоветовали сказать, что он ничего не помнит: такие вещи происходят иначе, — человек всё помнит и если он ни о чем подобном не знает заранее, то он верит, что сделал это сам, только не понимает, что вдруг на него нашло, как такое случилось. И никому ничего не докажешь. И что бы там, в действительности ни стряслось с самим Евсюковым, но совершенно очевидно, что подобных «терактов» было не десять и даже не сто. Каким бы Евсюков ни был, но вероятно, что без «команды» извне люди могли бы не погибнуть. (И не было бы экстренного повода для перетрясок, преобразований и переименований в милиции-полиции.) А Алёну, наоборот, кто-то вытащил из беды: она всё помнила, но могла поклясться, что находилась в полной психологической (или волевой) отключке. И тоже никому ничего не докажешь, — но здесь это не страшно: ничего не случилось. Это трудный вопрос: с одной стороны знание о подобных вероятностях и о необходимости контролировать свои внезапные побуждения может само по себе предотвратить много бед, хотя и не стопроцентно, с другой стороны, такое знание как общепризнанный факт само по себе может развязать руки тем, кто хочет отнюдь не предотвращения бед. Это — проблема, но её надо решать. Решает ли кто-нибудь?..)
       Перепуганная, она доубиралась осторожно и аккуратно. Вычистила поломойку, сняла перчатки, выдохнула и пошла в предбанник курить. Последний рабочий день был закончен. БЕЗ ПРОИСШЕСТВИЙ.
       В курилке сидел молодой, совсем неинтеллигентный, но умный и франтоватый старший дворник, инженер в прошлом. На Алёну он смотрел выжидательно и напряженно. Она небрежно бросила перчатки, села рядом, прикурила, спокойно откинувшись на спинку. Дворник явно чего-то не дождался, вскочил, как подорванный, помчался в гараж что-то смотреть. Смотрел в сторону той иномарки. Она была цела.
       Он понёсся в охрану, туда, где размещался пульт видеонаблюдения. Оттуда вышел какой-то обалдевший, присмиревший и сразу ретировался. Алёна, никуда не торопясь, прикурила вторую сигарету.
       Чуть ли ни с визгом к воротам гаража подъехала ещё одна машина. Алёна решила не выпендриваться, не лезть в бутылку, что она здесь больше, не работает, но с ленцой встала и открыла ему огромные двери. Заезжая, дядька, кажется, готов был по пояс высунуться из окна машины, впившись глазами в ту самую иномарку. Она была цела.
       Уходила Алёна в полном одиночестве. Складывалось впечатление, что все окружающие где-то сидели в столбняке. Старшая смены не вышла даже попрощаться, принять по описи униформу, — прислала кого-то другого. Потом помещения, обычно многолюдные, как вымерли. Не было вообще никого. Алёна так и ушла молча.

       Пришла домой и, даже не отсыпаясь, села писать заявление в ФСБ на 42-х страницах. Суть этого заявления была классическая: «Что делать?»
       Хотя она давно уже была уверена в том, что туда, в ФСБ, её кто-то ВЕДЁТ (тогда считала, что они же это и делают, что её там ждут, и само по себе последнее, вроде, оказалось правдой), но страх не покидал её, автоцензор работал без передышки, и она старательно балансировала между эзоповым языком и тем, чтобы всё же хоть как-то была ясна суть. «Плохих» имён даже не называла (дело было вовсе не в Машах-Дашах-Петях-Васях, а в гораздо большем). Она пыталась объяснить, что происходит по большому счёту. Барбисовина по фамилии не называла, но указала должность, — именно потому, что ей хотелось точнее показать, КТО друг. Но Музей, будучи упомянут, занял ничтожную часть того заявления. Там были и детство, и школьные годы, и Германия, и «Фиолетовые», —  липовая жизнь липовой личности. О цитировании мыслей тоже было сказано, достаточно отчётливо, но всё же не так прямо, как если бы она говорила без страха. Это потом, позднее, — чего она только ни понаписала! А тогда она страшно боялась, особенно если ей всё же померещилось, что направление задано КЕМ-ТО, или если ей кто-то просто задурил голову, — она страшно боялась, что её попросту объявят сумасшедшей.
       История с НЕ разбитой, к ужасу всего бизнесцентра, иномаркой, воспринятая ею как дорога, расчищенная для этого заявления (вероятно, так оно и было), успокаивала, но уверенности она не чувствовала ни в чём. В какой-то момент пришла «поддержка» (тоже неизвестно ещё, чья). Она рассказала в письме-заявлении, как отец забирал её, больную, на машине из первой Москвы (как потом выяснилось — получать неизлечимый аутоиммунный диагноз, оказавшийся впоследствии липовым). Они с отцом остановились на заправке где-то между Москвой и Петербургом. Заправка стояла у дороги, и больше там не было ничего: трава на большом диком пустыре и вдалеке — лес. У заправки стоял домик известного назначения, — деревянный, но даже вполне цивильный, с водопроводом и электричеством. Пока отец заправлялся, Алёна направилась именно туда. Служительница (которая там была, убираясь и собирая деньги) смотрела телевизор. Алёна вошла и — «чудо»! Чуть ли ни единственный раз за всю их историю по телевидению показывали «Фиолетовых», — американские психологические тренинги, которые Алёна напосещала вдоволь, и в Петербурге, и даже в Москве, попав на эти тренинги, когда работала старшим методистом литературно-мемориального музея (который и оплатил их тогда многим сотрудникам, поскольку у «Фиолетовых» была лицензия от Министерства образования). Хорошо знакомая ей пожилая инструкторша вела открытый тренинг, «мастер-класс».
       Перечисляя в письме-заявлении невероятную, невиданную череду подозрительных совпадений, которые она давно уже именовала не иначе как фокусами, она рассказала и об этом. «Представьте себе, — остановились мы случайно, наугад, и вот, в деревянном сортире в чистом поле, именно тогда, когда туда захожу я, чуть ли ни единственный раз за всё время их существования по телевизору вещает Карина. Я и так собиралась к ним наведаться, а тут, уж конечно, я восприняла это просто как знак судьбы!.. Только много было подобных «знаков», ненормально много». Едва она всё это написала и пошла попить чаю, ведущая теленовостей с лучезарной улыбкой до ушей напомнила о том, как Путин когда-то обещал мочить террористов в сортире... Телевизионные фокусы, подобные этому и похлеще, повторились ещё. Алёне, самой или тоже под воздействием, казалось, что это — именно поддержка.
       За два с половиной года до написания заявления был очень острый, критический период, когда она пришла к убеждению, что ТАКОЕ вытворять могут только спецслужбы, и не важно, чьими руками. Ей оставалось понять, чьи же это непосредственно шуточки, ЦРУ или ФСБ. Ни тем, ни другим она, по логике вещей, не была нужна абсолютно, но и все остальные версии уже пришлось отбросить. Череда событий и фактов, включая американское происхождение «Фиолетовых», указала ей на ЦРУ. Если то, что с ней (и как она уже увидела, не только с ней, и преимущественно с самыми что ни на есть летальными последствиями) происходило — это часть плана геноцида российского народа и сталкивания его к деградации, то всё, вроде, становилось на свои места. (Позднее сюда добавился ещё криминал с его претензией на абсолютную власть, но сути дела это не меняло, тем более что криминал такого уровня тоже замешан на политике). Если бы она пришла тогда к выводу, что это — ФСБ, то в ЦРУ она бы, конечно, точно не пошла. Наверное бы, просто свихнулась от ужаса. Но, как и с чем отправиться в ФСБ, прося о помощи, она тогда не знала совсем. Теперь же собралась с духом и писала.
       Написав, она позвонила в семью Барбисовина, прося срочной аудиенции: она хотела рассказать им, куда собралась, чтобы ничего не предпринимать у них за спиной, а разговор это был совершенно не телефонный. У них не нашлось для неё времени. (Вероятно, ещё и в связи с иномаркой в гараже, НЕ разбитой непонятным образом). Тогда она решила позвонить после, когда дело уже будет сделано, и вместо визита к ним отправилась на Московский вокзал. Назавтра она была на Лубянке.
       Некоторые метания ей ещё предстояли, но по существу это начиналась вторая Москва. Позднее она убедилась в том, что уехав тогда, она действительно подарила родителям пару лет жизни: вся ахинея с их здоровьем на тот момент сразу закончилась. Но если первая Москва, несмотря на общий нехороший контекст, подарила ей очень много светлых и продуктивных периодов жизни, то теперь начинался сплошной кошмар. Однако теперь было предельно ясно, что всё это (как и «неприятности» первой Москвы) преследует единственную цель: вернуть её в Петербург, поскольку программа её медленного и псевдоестественного уничтожения, «написанная», видимо, ещё до её рождения (как элемент воздействия на ближнее и дальнее окружение, элемент создания определённого упаднического общественного настроения) была под Петербург и «заточена». И Алёна стояла насмерть. Вот только не на родительскую, — на свою...
       Но когда Алёна в начале 2006 года отправилась с заявлением в ФСБ, ничего плохого и не случилось, — просто родителей сразу оставили в покое с медицинскими «фокусами». Так она впервые появилась в приёмной, и приняли её, вопреки всем опасениям, приветливо, улыбчиво и не вежливо даже, а в официальных рамках почти радушно (как она позже увидела, встречали там так далеко не всех). Заявление на 42-х страницах приняли безоговорочно и велели ждать месяц.

       По возвращении в Петербург через два дня она немедленно позвонила Барбисовину и теперь уже сказала открытым текстом, что была в Москве в ФСБ и подала заявление. Время принять её дома нашлось немедленно. Это была пятница, а ей он назначил  на ближайший понедельник. За выходные они, оказывается, эвакуировали из квартиры взрослого сына. (Обрадовались, что их сейчас арестовывать прибегут, размечтались...  Интересно, ЧЕГО, раскрытия КАКОЙ тайны они так боялись?..)
       Сначала её немножко напоили горячим глинтвейном, после которого её вдруг понесло рассказывать всякую чушь, дурацкие мелкие детали — вместо настоящей и серьёзной правды, которую она как раз и собиралась поведать. Барбисовина Алёна не видела таким никогда в жизни. Он метался, покрывался пятнами, дрожал, текст заявления оторвал с руками и принялся читать сразу (а она заранее и отксерила его именно в этих целях). Жене он сначала пообещал его показать, рассчитывая, видимо, что там — банальный донос и сейчас он убьёт Алёну в глазах жены. (Интересно, донос — НА ЧТО? — видимо, БЫЛО что-то такое, о чем она и не подозревала...). Или дело было именно в подготовке «цветной» революции, о чем она как раз ничего не писала, не имея на руках ни доказательств, ни достоверных фактов? Неужели она настолько догадалась?.. Но в заявлении этого не было. Убить её в глазах жены было нечем. Поэтому жене он этого неожиданно читать не оставил, вдруг вернув Алёне текст и велев забрать с собой.
       Было там нечто совсем другое. Скольким людям она давала это читать — никто, кроме Барбисовина, даже ничего толком не понял: какие-то общие слова, воспоминания, ни одного факта... Но там была как раз именно СУТЬ. И произошло нечто убийственное: не дав жене читать текст, он читал вслух отрывки, профессиональнейше сфальсифицировав его содержание... Вплоть до... низости какой-то. У неё была описана медитация у «Фиолетовых», а он, ничего не объясняя и не комментируя, выхватывает из контекста: «Свет погашен. Все лежат на полу в удобных позах», — Алёна, чуть ни в слезах: «Но это же о медитации речь!» — нет, он — дальше, в том же духе.  Всех мелочей по тексту уже и не вспомнишь, но содержание было сфальсифицировано и извращено. А для жены он — уж тем более был БОГ.
         Под конец Барбисовин сказал, что с ФСБ дела никогда не имел, но теперь будет принимать меры, раз уж письмо УЖЕ ТАМ. Связи у него были ядерные. Конечно, как раньше, так и теперь, он рассчитывал, что глупости пускай себе делает весь этот гитлер-югенд, а уж он-то, такой умный, всё организует тихо и аккуратно, оставшись в стороне и не на виду…
       Придя домой, она ходила по комнате, схватившись за голову и приговаривала: «Боже мой, я вообще ничего не понимаю в людях!..» На неё посыпались озарения, и о том, что было в последний год, и о том, что стояло за этим общением все двадцать лет. В её памяти всплыл эпизод примерно десятилетней давности, когда она рассказывала Барбисовину о каких-то своих неприятностях, а он с каким-то подтекстом утвердительно-философски заметил:
       — Алёна, всё идёт по плану.
       Тогда её эти слова, помнится, несколько внутренне смутили (она восприняла это как шутку, но нехороший какой-то в этой шутке получался «план»), но ей даже в голову не пришло спросить: «ЧТО за план? ЧЕЙ план? МНЕ он зачем нужен?»
       И в те дни посыпавшихся озарений, и позднее, когда начиналась и разразилась трагедия с её родителями, она стала одно за другим вспоминать его реплики, комментарии, эмоциональную окрашенность тех или иных слов, и картинка в её сознании сложилась совсем другая, новая: всё это время он презирал её родителей (особенно отца), с которыми никогда не был знаком, и уж тем более её саму, старательно собирая как минимум в его собственной памяти весь негатив, весь возможный компромат, все те психотехнологические заготовки, которые ему подкидывали через неё психотехнологи, кукловоды, невидимые до поры ни ему, ни ей... А раньше всего этого понять, посмотреть на вещи вот с такой точки зрения она не могла: зачем же вообще тогда было это общение, зачем нужно было его длить, когда так несложно казалось прервать, причём очень давно?.. Тогда же, после того последнего разговора, через пару-тройку дней маеты, Барбисовин перестал для неё существовать как живой человек, — остался образ предателя и злодея под высокоинтеллектуальной и интеллигентной маской. А вот она для него, похоже, существовать начала...



       В ФСБ её заявление переслали, как положено, в Петербург, по месту прописки, где через месяц из УФСБ по Петербургу и ЛО она получила вежливый отказ вместе с пачкой своих   проштемпелёванных текстов. (От Петербурга она ничего другого и не ждала, уже имея некоторый опыт). Только она уже чувствовала, что история не закончена. Так оно и было.
       После отказа ситуация со здоровьем родителей стала опять ухудшаться. Довольно быстро возобновились и её собственные «неприятности» — по нарастающей. Через месяц она собралась и рванула во вторую Москву, окончательно. Родителям позвонила уже с вокзала, попросив прощения и пообещав регулярно звонить и приезжать на выходные каждый месяц или два (что выполняла дотошно и пунктуально). Идти после отказа в ФСБ она, в общем-то, не планировала, — ей главное было уехать. За три первые же дня её и в Москве немедленно довели её до ручки.
       Во-первых, она собиралась разыскать молодого парнишку, Игоря, с которым работала в полиграфическом отделе рекламного агентства ещё летом 2002-го, в первой Москве. Уже теперь, осенью 2005-го, в последнее полугодие работы в петербургском Музее, когда её собственная психологическая ситуация стала невыносимой, до неё дошёл слушок о самоубийстве Игоря. Её сразу как ошпарило: такое ведь действительно могло случиться.
       В первой Москве, до осени 2002 года, ей уже невозможно было не видеть, что вокруг неё самой происходит нечто запредельное, но тогда она всё ещё пыталась объяснять себе это естественными причинами. В странных уже тогда преследованиях с какими-то возможностями выше нормальных, она всё ещё видела след былого конфликта в первой московской фирме, упорно считая, что главный враг её, Рябочёв — «КГБ-шник с соответствующими связями», а отсюда — и невероятные возможности информированности и травли. Как стало очевидно позднее, ФСБ в её глазах действительно кто-то упорно и целенаправленно подставлял, вплоть до того, что ей несколько раз устраивали шутовские демонстративные слежки. А перестроечная и постперестроечная антикагэбэшная кампания наделила эту организацию в глазах обывателей буквально инфернальными чертами (о ЦРУ тогда в порыве братания с ухмыляющейся Америкой забыли вообще), так что когда вдруг происходило нечто жуткое и необъяснимое, то ответ на вопрос: «Кто?» — у многих был заранее готов: «Если не чёрт, то КГБ». Пока она маялась во всех этих своих ужастиках, она проворонила Игорька. Тогда ей ещё совсем не могло прийти в голову, что всё это может касаться не только её одной.

       Игорь был на тринадцать лет младше тридцатишестилетней тогда Алёны, но формально даже считался её начальником. Однако дизайнерского опыта у неё было уже больше, и он у неё охотно учился. Из агентства, помнится, тогда уволился (был выжит) весь коллектив, молодой и весёлый (столь же весёлая и моложавая Алёна оказалась в их компании своей, равной).
       Надо сказать, что всего лишь десять лет назад молодёжь была ещё другая, «на старых дрожжах», — мышление ещё не было так алгоритмизировано, а значит, они были куда более ЖИВЫМИ, интуитивными, ещё не начинали так безнадёжно путать свои алгоритмы и чужие, привнесённые, что грозит с лёгкостью и полностью попадать под чужое «управление». Их ещё не замкнули тогда на  собственные насущные проблемы, кроме чужой индивидуальной психологии (читай: «садизм»), да и то фальсифицированной. Их ещё не замкнули на свои частные дела (деньги, карьера, любовь или просто секс), кроме которых они не хотели бы больше ничего знать, когда им уже можно было бы по большому счёту врать и внушать, что угодно, а у них исчезли бы все ориентиры и критерии. Мозги работали ещё вживую, интуитивно и разнообразно. С ними ещё можно было действительно интересно поговорить. Какие-то жалкие десять лет, а как резко всё изменилось! И вообще-то, это — десять лет правления петербуржцев в стране… Что это, какая-то дикая государственная политика «европеизации», когда от Европы надо взять, как обычно, всё худшее (а на самом деле — по максимуму отупить народ, чтобы он не мешал им, этим народом, управлять), или просто следствие ведения консциентальной войны, с которой данное отдельное государство справиться действительно не в состоянии?..

       А тогда, в 2002-м, вдвоём с Игорем они даже пытались устраиваться вместе на новую работу, так они успели сработаться. Одно время ещё вместе халтурили у него дома за компьютерами, его собственным и его гражданской жены Марины. К слову сказать, именно Игорь за пивом «напророчил» ей душераздирающий диагноз за месяц до того, как у неё начались проблемы с глазами, и за пару месяцев до того, как диагноз был поставлен. Но обвинить его в осознанном или хотя бы добровольном участии в той «кампании» было бы немыслимо. Потом «жизнь» их раскидала. Ей пришлось вернуться в Петербург получать и впоследствии опровергать страшный диагноз неизлечимой аутоиммунной болезни.
       Так вот, когда позднее в Петербурге до неё дошёл слух о его самоубийстве, в её воспоминаниях всплыла очевидная и стройная схема его собственного психологического уничтожения. Для подавления же человека, особенно окончательного, в первую очередь используются методики сексуального подавления, даже когда при этом по тем или иным причинам (возможность нежелательной огласки и пр.) не прибегают к открытому криминалу. Подходы к женщинам и к мужчинам в этом случае различны, но суть одна. Алёна ещё в те времена даже заметила со стороны одной лихой девахи применение в отношении Игоря техник НЛП (на тренингах-то она восприняла многое, да и начитаться тогда чего-то уже успела). И даже написала ему об этом большое письмо, предупредив, как умела. Но она тогда сама ещё восприняла эту девку просто как психотехнологически натасканную сучку, запавшую на красивого, эффектного парня, — она ещё не увидела во всём этом СИСТЕМЫ и чего-то большего, нежели её собственные разборки с кем бы то ни было. В целом же, у него происходил ещё какой-то полный обвал с работой, далеко не с первой, и с выплатами денег, причём, началось это более чем за полгода до знакомства с Алёной (что она теперь особенно для себя отметила, испугавшись, не из-за неё ли угробили кого-то ещё). Перед ней проскочили некоторые его нехорошие сексуальные историйки, неприятные для него и связанные, что интересно, не только с той серьёзно обученной девицей. Его отношения с Мариной портились на глазах, а он метался, всё больше в чём-то увязая и не зная, как и куда из этого вылезти. Однако, опеки и учительства в любой области, кроме профессиональной, он от Алёны категорически не принимал, желая оставаться мужчиной.
       (Впрочем, в действительности она и не сумела бы ничего сделать. Дилетанту-одиночке противостоять целой отработанной системе ЦРУ — это то же, что идти с пистолетом против танков. На гибель пойти можно (в этом бывает свой резон), но только когда понимаешь, что никакая практическая цель не будет достигнута заведомо. Хотя, даже то, что дело приходится иметь с куда более страшной системой, чем любая собственно человеческая, она поняла позднее, — тогда всё виделось ещё не так фатально.)
       В конечном счёте, у него усиливалось ощущение замкнутого круга, безвыходности. Алёнин отъезд, страшные диагнозы и передряги это общение прервали.
       Теперь, когда вечером, ближе к ночи, до неё, так или иначе, долетел слух о его самоубийстве, она назавтра же после работы понеслась проверять, звонить с центрального переговорного пункта (из полностью подконтрольного кому-то дома ей никуда звонить не хотелось). Она набрала московский номер Марины — ответил голос ребёнка лет десяти. Со времени первой Москвы, когда никакого ребёнка у них ещё не было, и к тому моменту прошло неполных три года. Алёна набрала номер ещё раз — то же самое. Правда, квартира у них тогда была съёмная, и в ней мог жить уже кто угодно. Матери Игоря, с которой у него была своя комната в коммуналке, она дозвониться не смогла: номер был наглухо занят.
       Плюнув на всё, она приехала домой и стала звонить из дома. По обоим городским (не мобильным, — городским!) московским номерам ей раза по три ответили: «Абонент находится вне зоны досягаемости». Алёна поняла, что из Петербурга звонить бесполезно.
       Теперь, оказавшись во второй Москве, первое, что она сделала — стала звонить Игорю из уличного автомата. По прежнему номеру Марины её просто резко послал старый мужской голос, а по номеру Татьяны (матери) она, наконец, дозвонилась. Какая-то взволнованная женщина ответила ей, что у Игорька всё хорошо, но больше они здесь не живут. Алёна стала упрашивать дать ей хоть какие-нибудь координаты. Женщина продиктовала телефонный номер. Этот номер опять оказался бесконечно занят. Алёна решила звонить позже и… в течение получаса у неё на улице стащили записную книжку. В общем, стало ясно, что это безнадёжно и ничего узнать она не сможет.

       Вторая, кого она стала разыскивать назавтра (второй день второй Москвы) — это Лариска. Тем более что предыдущую ночь она переночевала в московской гостинице (ни о каких общежитиях Алёна тогда ещё знать не знала, даже в голову не приходило никогда) и тратить впустую столько денег больше было ни к чему. А Лариска бы точно помогла с ночлегом хотя бы на первые дни.
       В первой Москве Алёна, было дело, даже снимала хорошую однокомнатную квартиру. Закончилась та история (вместе с тогдашней работой) опять какой-то мрачной ахинеей. Поскольку возвращаться в Петербург она не собиралась, она, проболтавшись по знакомым, тогда ещё имевшимся, осела в Подмосковье, в восточном направлении. Просто села в электричку, проехавшую намеченную ею станцию, и сошла, где попало, решив поискать жильё наобум. Поговорила с несколькими хозяевами домов и, в конце концов, набрела на Лариску. Оказалось, что у той был роскошный и обустроенный мужем частный дом с водой и отоплением, а ещё — плохонькая квартирка без удобств в другом частном доме по соседству. Эту-то квартирку она и готова была сдать за символическую плату. Туалет и вода — на улице метрах в пятидесяти, отопление — печка. Алёну устроило. Был апрель месяц, и дольше осени она там оставаться не планировала, ещё надеясь заработать денег и выкрутиться, ещё не поняв, что ей не дадут этого сделать.
       Лариска была алёниной ровесницей с двумя детьми (как говорили, не от мужа, а неизвестно от кого) и выпивохой. Муж с ней не жил, уехав в городок поблизости, но и не бросал, навещая детей, переживая и всё надеясь вылечить Лариску от алкоголизма.
       Всё это вместе взятое производило странное впечатление. Выпивка и гульба как-то не вязались с её трезвой натурой — широкой, доброй и, хоть тресни, по-своему крестьянски целомудренной. Внешность пропитой не была совсем. Детей любила, хотя, иногда и отстранялась от них, полностью полагаясь на старшую дочь. Пообщаться с ней трезвой или слегка подвыпившей было приятно, — Лариска оказывалась душевной и просто очевидно умной. Но когда запивала всерьёз — беда. Все, и соседи, и муж почему-то считали, что она обязательно бросит. И правда, глядя на неё вменяемую, просто невозможно было подумать, что эти пороки — всерьёз. Но бывало, что её как будто переклинивало, и она даже без выпивки становилась другим человеком. Уже позднее Алёна наблюдала такое в отношении совершенно иных, даже давно знакомых людей, и всё больше понимала, что выводы здесь надо делать вовсе не об этих людях. («Липовая жизнь липовой личности»).
       В начале лета, когда Алёна уже устроилась в Москве на новую работу (где и познакомилась с Игорем), когда она очень рано вставала и ездила на электричках, бегая от контролёров за полным отсутствием, по первости, денег, она рассорилась с Лариской, не выдержав начавшегося бреда, и сняла домик без удобств, ещё похуже, но тоже за бесценок у другого хозяина. Лариска попыталась было увязаться за ней и там, но быстро отстала, загуляв.
       С начала сентября у Алёны что-то случилось с глазами. Она ещё даже не представляла себе, что это такое, но почувствовала: произошло что-то серьёзное и придётся уехать.
       Любопытно, что где-то в конце июля в разговоре с Игорем Алёна назвала этот диагноз и сказала дословно: «Это самое страшное, что может случиться с человеком». (Мать её давней юношеской подруги лежала не первый десяток лет в полном сознании с этим диагнозом, и подруга посвятила ей жизнь, отказавшись от собственной. Интересно, опять же, что по прошествии двадцати пяти лет стал вопрос, а было ли у неё это заболевание, и если нет — что же с ней всё-таки случилось, почему у неё повырезали половину внутренностей (что при всех сопутствующих заболеваниях для данного диагноза абсолютно не характерно, и не сделали ли из неё просто донора органов…) Алёна произнесла тогда слова о самом страшном, даже не представляя, что подписывает себе приговор, и с чьей-то подачи этот диагноз оказывается у неё на подходе… А потом, когда всё будет уже пережито, он будет снят.
       В сентябре, когда глаза заболели, она, чувствуя катастрофу, позвонила отцу, чтобы он её забрал — с вещами и с её зоопарком, котом и крысой. (Тогда-то в дороге и был «сортир в чистом поле»). Умереть, чтобы только не возвращаться, она была ещё не готова, тем более что родители ещё жили тогда, волновались, ждали, и она не чувствовала себя вправе причинить им последнее горе. Кроме того, она, ещё не зная, что именно с ней происходит, всерьёз испугалась, что просто теряет зрение.
       Лариска к тому времени протрезвела, опомнилась, они помирились. За Алёну она переживала, как за родную, и всё уговаривала: «А может, останешься, не поедешь? Может, обойдётся?..» — как ни странно, позже выяснилось, что могло и обойтись, но тогда это ещё не было известно, как и сам липовый диагноз. Лариска продолжала уговаривать: «Квартирка сдана, но ты живи в доме, он большой, я с тебя даже денег не возьму!..» Алёна уехала.
       Теперь, назавтра после неудачных попыток что-то узнать про Игоря, Алёна ехала в тот посёлок. В электричке, как положено, купила билет, — ехала спокойно и вспоминала, вспоминала… «Только бы Лариска была трезвая! Уж она-то поможет, не бросит»
       Подходя к тому большому дому, Алёна увидела что-то странное. Подошла ближе и поняла, что дома просто больше нет. Вместо него стоял новый каркас. Соседи сообщили, что два года назад Лариска сгорела в этом доме. Муж строил новый, живя пока с детьми в той самой дополнительной квартирке. Дочь была уже старшеклассница. Алёна дождалась их всех, со всеми поговорила и осталась до завтра. На большее рассчитывать было нельзя.
       Узнав о случившемся, она в растрёпанных чувствах добрела до второго дома, где жила в то лето. Вспомнила Сергея, сына хозяина, тоже молодого студента Бауманки, который в те времена иногда заходил и с которым они подолгу болтали. Вскоре из Бауманки он был отчислен по каким-то дурацким и странным причинам, и позднее Алёна засомневалась, не из-за знакомства ли с ней. Сейчас и дом, и двор были наглухо закрыты, — в деревне ничего не знали.
       Назавтра она, переночевав у ларискиных мужа и детей, поехала в Москву, чтобы всё же пристроиться впредь куда-то с ночлегом. Всё это время непрестанные мелкие фокусы продолжались по нарастающей. Например, ей навстречу пускали «призрак» Лариски: немного похожую тётку, пьяную и сыпавшую знакомыми, очень характерными фразами погибшей приятельницы. В Петербурге такие шуточки ранее уже практиковались, и былое письмо Барбисовину за год до её заявления в ФСБ содержало подобные «миниатюры» о том, как «гитлер-югенд» в состоянии взять соответствующий учебник, всей компанией вычитать симптомы и устраивать спектакли уничтожаемому человеку, убеждая его и окружающих в его невменяемости. И поэтому никому ничего даже не расскажешь… Но то письмо она написала ещё даже до цитирования мыслей, так что многое в нём было наивно. А сейчас было важно другое: Алёну, оказывается, никто с её «бегством» не потерял, — ей методично выматывали нервы, и в покое её уже никто не оставит.
       Она села в электричку. И — здрассьте. Напротив неё уселся тот самый сын хозяина второго дома. Событие невероятное, поскольку в посёлке сам он не жил, да и отец тоже обитался у сожительницы отнюдь не в этих краях, — дом был заперт. Делать этому парню здесь было нечего. Конечно, на самом деле ему уже кто-то сообщил, что Алёна приехала, остановилась у ларискиной родни, — видимо, ему дали задание появиться. Но на контакт он особо не шёл, — поговорили они не много. В университете его, оказывается, восстановили. В целом же разговор складывался «не тот»: это стал другой человек с другим мышлением, интересами. «Всё ясно, — думала Алёна, — Значит, Игоря нет. За этого я тоже беспокоилась — мне его предъявили немедленно. А кого нет — того уже не предъявишь… То-то мне оборвали все концы, даже книжку стырили…»
       Это был третий день второй Москвы.
       Из Москвы она по наивности уехала на другой электричке поискать жильё в западном направлении. Невооружённым глазом было видно, насколько здесь всё дорого. Она доехала до конечной станции, вышла. По поводу жилья ей посоветовали обратиться на рынок. Спрашивать надо было у кавказской пожилой женщины, сидевшей среди коробок. Увидев Алёну, она сказала:
       — Подожди, я сейчас ширнусь, — и вколола себе в вену тонкий шприц.
       Это добило. Ни о каком жилье спрашивать уже, конечно, не хотелось. Она пошла обратно на электричку.
       В электричке уже даже не думалось, куда теперь ехать и что делать. И тут озарило: «Лубянка! Вот пусть меня там лично выгонят, и я уже точно буду знать, что это — конец…»
       Из электрички она сразу направилась к метро, чтобы во второй раз появиться в приёмной ФСБ, — теперь уже, как оказалось, надолго. У входа в метро какие-то парни разговаривали, как водится, о чём-то своём:
       — Лубянка. Теперь — Лубянка.
       «Лять», — мысленно ругнулась Алёна.
      
      

       Она приехала, зашла в приёмную и начала уговаривать дежурного:
       — Два месяца назад я подавала заявление, его переслали в Петербург, хотя я просила этого не делать… Там я, разумеется, месяц назад получила отказ. Но я сейчас — в отчаянной ситуации, я просто вообще не знаю, куда мне пойти, когда я выйду отсюда. Может быть, со мной согласится хоть кто-нибудь поговорить?
       — Хорошо, — сказал дежурный, — Посидите, я узнаю, — и ушёл.
       Вернувшись, сообщил:
       — Вас примут.
       Алёна стала ждать.
       Пока она сидела, из коридора доносился разговор каких-то двух мужчин. Один из них вещал другому громко, уверенно, начальственно:
       — Ваше заявление ещё не рассмотрено. Месяц не прошёл, с ним работают. Но я уже сейчас могу вам сказать: того, о чём вы пишете, с нашей точки зрения не существует в природе. Если вы уверены, что вас подобным образом прессингуют, ну так делайте что-нибудь, принимайте меры. Идите в организацию по правам человека, идите в ООН, идите к Папе Римскому!..
       «Ну, всё, — решила Алёна, — Можно считать, что это ответили мне. Но пусть мне это скажут в глаза, тогда я точно буду знать, что для меня всё кончилось.
       Прошло ещё какое-то время, и появился другой сотрудник. Кивнул ей, жестом пригласил проходить. Это и был Полковник. Так она его увидела в первый раз.
       Заходя в кабинет, она мрачно пробурчала:
       — Я слышала, у вас тут к Папе Римскому посылают. Вы меня сейчас тоже туда пошлёте.
       Он добродушно ответил:
       — А вы не обращайте внимания. Это кому сказали — тому сказали. С вами у нас сейчас свой разговор будет.
       И первый их разговор длился более двух с половиной часов.

       Комедия с Папой Римским нужна была, возможно, затем, чтобы у неё опять включился внутренний цензор. Он включился, — она стала думать над каждым словом. Полковник ещё усугубил, тактично (видимо, чтобы не травмировать) представившись ей как «психолог с медицинским образованием». Вероятно, это было ещё и что-то вроде служебного психиатрического освидетельствования. Но рассказала она всё равно много, и уж «приключения» последних трёх дней — полностью. Отрезюмировал он этот долгий разговор примерно так:
       — С вами всё в порядке. Вам ничего не кажется и не показалось. Кроме одного: что охота ведётся только за вами одной или что за вами она ведётся как-то особо. На самом деле — вам не передать, что сейчас творится. Вы знаете, сколько у нас таких заявлений, как ваше!..
       Алёна догадывалась. О том, что это — система и, по всей вероятности, геноцид, она уже знала. Но услышать эти слова от официального лица было неплохо. Он продолжил:
       — Но мы не можем этим заниматься и принимать меры: у нас недостаточно законодательной базы, — последние слова он произнёс с выражением и сделал паузу.
       Алёна смущённо ответила:
       — Извините, что я отняла у вас столько времени. Я просто не знала, что мне делать. Поговорили со мной — и то уже легче, и то спасибо. Вы не подумайте теперь, что я собралась к вам таскаться…
       Он, невозмутимо:
       — У меня к вам — встречное предложение: приходите как угодно часто и пишите вообще всё, что вам захочется написать, хоть лирику. Я здесь бываю по будням в рабочее время, а записки можете передавать круглосуточно, — я предупрежу.
       Ещё Полковник ненавязчиво продемонстрировал ей, что знает о ней гораздо больше, чем она рассказала. Любая её информация была ФСБ не нужна: они без неё и лучше неё откуда-то знали всё, что с ней и вокруг неё происходит. Впрочем, кто-то же действительно всегда знал, что она говорит, что думает, что слышит, а возможно ещё — и что видит. Если этот «кто-то» не был ФСБ, то в ФСБ они, похоже, тоже это умели. Но если бы это были только они сами, то и разговоры, и общение можно было бы строить совсем по-другому. А так — всегда принимались негласные, но очевидные «меры безопасности», вызванные именно тем, что всё это общение заведомо неконфиденциально. Всё время шла какая-то перманентная комедия типа Папы Римского.
       Кроме того, он не попросил её ни о каком неразглашении. Напротив, произнёс дословно:
       — НапИшете потом обо всём этом, как ещё никто не писал… — когда наступит это «потом», он так и не уточнил.
       Он ещё раз напомнил ей часы работы приёмной и предложил приносить записки в любое время. На том и порешили.

       Но Алёна всё равно не собиралась, как она выразилась, туда таскаться. Тем более что после этого посещения у неё как-то быстро всё нормализовалось, если можно так выразиться о ситуации продолжавшегося кошмара: она устроилась с жильём и работой, согласившись поторговать юбками на подмосковном рынке. Без повторных визитов она продержалась месяц. Родители опять были более или менее в порядке (она регулярно звонила им два раза в неделю), но вокруг Алёны продолжалось неизвестно что. Приходить в приёмную пришлось уже намного чаще.
       С женщиной из общежития она сняла комнату там же, в Подмосковье. Соседи были молодой парой с ребёнком, к ним заходили гости, и поначалу всё было мило и даже весело. Но довольно быстро всё стало съезжать в какую-то дурную сторону. Начались надуманные скандалы, усиливалось акцентирование сексуальной темы, назойливо и очень психологично. В одной из записок она писала, что всё это стало всё больше и больше производить впечатление сутенёрской бригады. Но толком почти ничего рассказать не успела (да ей и не шибко предлагали рассказывать). Однажды, когда какие-то непонятные тучи уже совсем сгустились, она, решив не ходить на работу и приехав в Москву, зашла в приёмную, и после нескольких слов, почти на пороге, Полковник вдруг сказал ей, сам, без её предисловий:
       — С квартиры съезжайте немедленно. Своими силами вам там уже не справиться.
       Она съехала. Когда стало негде и не на что жить, ей, тогда ещё тихо верующей, и предложили поработать в монастырях.
       В середине лета она побывала у родителей. Только тогда она узнала новость (поскольку жить ей приходилось безо всякого телевизора): в петербургском Музее, оказывается, раскрыли кражу, и главная виновница умерла за компьютером на рабочем месте, так и не успев толком ничего рассказать. Случилось именно то, чем её пытались пугать за полгода до этого… Уже теперь, в третьей Москве, Алёна читала в «Атаке на подсознание» то, о чём тогда только догадывалась: «Специфическая особенность программно-математического оружия — его способность психологически воздействовать на абонентов информационно-вычислительных систем. Группа мероприятий по защите операторов [людей], обслуживающих информационные структуры, может приобрести актуальность в ближайшей перспективе в связи с развитием методов прямого воздействия на человека. Уже существующие приёмы воздействия на операторов: голографические изображения, вирус «666», выдающий на экране цветовую комбинацию, вызывающую изменённое состояние сознания человека, вплоть до блокирования сосудов головного мозга; модуль Brain Blaster программы «Ecologist», подавляющий иммунную систему пользователя и др.» Книга вышла в 2003-м, а вторая Москва была уже в 2006-2007-м…
      
       Отдельная история была и со снами. Ещё до второй Москвы, работая в Петербурге в Музее Музеев, Алёна не раз видела фальшивые сны, и не нужно было ничего особо знать, чтобы понять, что такое не могло быть сном, а являлось чем-то другим. В первую очередь, «допрос во сне».
       В Музее она была в двухнедельном августовском отпуске, сидела дома. Однажды в середине дня ей вдруг страшно захотелось спать. Ну, взяла и легла. Сразу же отключилась. Она даже не видела в этом «сне», с кем разговаривает, — был только голос, ощущение присутствия и её собственные ответы на вопросы. Разговаривала с ней женщина, по манере похожая на начальницу её компьютерного отдела Музея. Начальница была значительно младше Алёны, несколько тупенькая, над чем хихикали все, но всё же, программист и, похоже, психотехнолог, как и все в тех компьютерных отделах. (В Музей попала, разумеется, по большому знакомству). Её немножко психологически «вытягивали», пытались технологично «делать умной», и она вполне могла проходить что-нибудь вроде практики с подачи тогдашних тамошних западных «грандодателей». А может, это была и не она, — кто знает… Разговор был долгий, связный, без перерывов и отвлечений, что было вовсе не похоже на сновидение. Но «официально» считается, что это был просто сон, хотя, таких и не бывает.
       Поскольку в Петербурге Алёна всё рвалась обратно в Москву, то «начальница», пообещала ей найти в Москве работу. Алёна закипятилась:
       — Да не надо мне, — я всегда сама находила! Мне бы самое главное — более или менее нормальное дешёвое жильё на первое время, а остальное я сделаю!
       — Ну, хорошо. Я тебе помогу. Только расскажи мне, как ты стала дизайнером. Не была, не была, и вдруг раз — и стала…
       И Алёна, ничего толком во сне не поняв и не желая понимать, начала взахлёб рассказывать, как она оказалась в первой Москве, как скиталась, как разбиралась с молодым петербургским «фиолетовым» бандитом и отшивала его, поняв, что никакую «новую жизнь» он начинать не собирается… Она уже подходила к рассказу о работе, где начался дизайн (как она там оказалась, как всё складывалось), но «начальница» прервала её сердито:
       — Долгая какая история! — и как будто кто-то нажал какую-то кнопку: Алёна резко проснулась, как не спала, и сразу бодро села на кровати, удивлённая.
       Она быстро сообразила, к чему мог быть этот «допрос» (если так оно и было): поскольку реальную начальницу, у которой с дизайном было тоже плохо, «тянули», то, скорее всего, ей хотели построить НЛП-шную схему, как другой человек «на ровном месте» вдруг вполне успешно становится дизайнером. Алёна так завелась от этого предположения («даже способности, и те воруют, не спросившись!»), что историю дорассказала вечером маме в том ключе, что «само выросло, поскольку было из чего расти». (Папа-то у Алёны в молодости рисовал, и вообще, всегда рисовал хорошо, и сама она всегда к этому тянулась, да только мешало как раз какое-то маниакальное убеждение, что не умеет. Вроде того, что хоть от руки и не рисует, но какие-то природные способности в этой области действительно давно очевидны, вот и стала дизайнером слёту.) «Если от природы семя посеяно — само вырастет. А если нет — даже чертополоха не дождёшься». Злилась она ещё дня три: «Заразы, спросили бы, поговорили, объяснили, что к чему — я бы сама рассказала, что нужно. А когда вот так, подло, в обход сознания — хорошо, что я им вместо этого байки травить начала!» Выйдя на работу, она (не в чей-то конкретный адрес, а между делом и «к слову», якобы поведав о чем-то постороннем) всё это им сказала.
       Следующая яркая история со сном была похуже и попротивнее. Это было уже ночью, под утро. Ей приснился немецкий муж и свекровь. Причем, муж был какой-то потерянный, а свекровь — вся чёрная. Она ещё во «сне» умудрилась подумать: «Вовсе это не она. Бабу какую-то гуталином вымазали, а мне мозги парят». Когда проснулась (теперь уже нормально, без «эффекта нажатой кнопки»), сразу решила, что если уж такой сон ей «прислали», значит, надо его проверить. С мужем связи давно не было, — позвонила в Германию его тётке (а родственники мужа его координат ей не давали). Та тут же ей сама сказала, что в прошлом году свекровь умерла. Ни в какую «мистику» Алёна больше уже не верила, тем более что сама же ещё во сне восприняла это как устроенный кем-то маскарад. Кто-то хотел сообщить и сообщил ей о смерти свекрови, и известие это очень её расстроило.
       Позднее фальшивые сны ещё мелькали, и в основном целью их было всё то же психологическое подавление. (Кстати, во сне часто кричала её мать, и перед смертью очень жаловался на сны отец…) Во второй Москве в ФСБ эту тему она поднимала.

       Надо сказать, что общение в приёмной было, как правило, «ни о чём». Это выглядело просто неким подобием психологической поддержки, хотя, и не только от Полковника, она как минимум дважды слышала слова: «Мы - не служба психологической помощи», «Мы - не благотворительная организация». Но не однажды Алёна приходила туда на грани, а уходила — ровная, спокойная… Спустя некоторое время история со снами стала повторяться и в Москве. ГОВОРИТЬ об этом ей в приёмной тоже не очень-то давали, но НАПИСАЛА она много. В самом суровом случае записки были нецензурными. Это произошло как раз накануне того, как её впервые «выпустили в свободный полёт» — пожить без ФСБ. Но сны ей при этом как будто постепенно «перекрыли». Теперь, в третьей Москве, она уже более пяти лет жила вообще без ночных сновидений, чему была несказанно рада.
       Впрочем, она не могла утверждать, что сны были ей «блокированы» именно стараниями ФСБ. Ей и раньше кто-то всё время помогал, равно, как и кто-то её гробил, и не было никакой гарантии, что то и другое делает не одна и та же «структура», и что кто бы это ни был, с ФСБ они находятся в какой-либо связи. В приёмной прямо не говорилось просто ничего. Прямо и что угодно она могла только писать на правах частных записок. Прямые слова и указания можно было пересчитать по пальцам: сюда входило предложение немедленно съехать с подозрительной квартиры, «снятие аутоиммунного диагноза» и ещё очень немногое, в основном, кстати, более позднее, перед третьей Москвой, когда она ухаживала за умирающим отцом и иногда, пока его состояние ещё позволяло, наведывалась в Москву на денёк на «Сапсане», не оставляя отца одного на ночь.
       Она, помнится, жаловалась кому-то из знакомых, что в ФСБ ей ничего не говорят и не объясняют, а ей ответили: «Ты нашла место, где спрашивать! ТАМ тебе точно ничего не скажут!..»

       Был ещё один подарок, тоже ещё не известно, чей. В последнюю встречу «спокойного периода» у неё с Полковником состоялся довольно странный разговор с элементами его клоунады. Позднее она поняла, что ей был дан «ключ». Ни о чём конкретном речь тогда не шла, но похоже это было на какую-то её «раскомплексовку» в целом. Она не однажды вспоминала те слова, похожие на «ключ», и ей трудно было судить, насколько это подействовало и не подействовало в плане её внутренней свободы. Но совершенно неожиданно «выстрелило» в рисовании.
       Алёна давно уже догадалась, что рисовать она должна была с детства и иногда у неё проскакивали явные успехи, особенно летом, подальше от тогдашнего Ленинграда. Но вообще-то, именно в Доме учёных, куда мама старательно водила её ещё до школы, в отношении рисования на неё был наложен комплекс, — теперь она давно уже знала, какой и как это было сделано. Знала, но упорно считала, что поезд ушёл и то, что было сделано в раннем детстве, необратимо. Теперь во второй Москве, уже «в свободном полёте без ФСБ», она валялась нога на ногу в очередной общаге на своей койке на втором ярусе, неожиданно вспомнила «слова-ключ» и её прорвало: «Да наплевать, умею я рисовать, или не умею! Хочу, и всё. И наплевать на всех, хорошо я это делаю, или плохо». Взяла, и шариковой ручкой нарисовала в блокноте свою ногу, ступню без носка. Первый раз в жизни у неё вдруг получилось. Хорошо ли, плохо ли, но — действительно человеческая нога. Слёту. Потом — звери, лица, человеческие руки, что раньше казалось нарисовать немыслимо. В общем, всё. Она открыла для себя другой мир, в который можно было теперь окунуться и благодаря этому пережить очень многое: она стала рисовать, обретая совершенно новое ощущение себя.
        Вообще-то, эта история больше других смахивала на то, что Полковник принял в ней прямое участие: он очень поощрял любые индивидуально-творческие начинания. Но по большей части всё было не так безоблачно, и более того, странно и подозрительно. Он помогал ей, но всё это сводилось к помощи физически выжить, чтобы сидеть тихо, тем и удовлетвориться, и потом когда-нибудь тихо кануть вникуда (в лучшем случае). Кстати, «слова-ключ» применительно именно к рисованию мог ей «напомнить» вовсе не он... В общем, чёрт ногу сломит. Что-то здесь было не так. В целом попахивало заказом, который Полковник, несмотря ни на что, выполнял, стараясь остаться благотворителем в её глазах. Короче говоря, попахивало Барбисовиным.

        Полковник мило с ней общался, снимал стресс, а потом её окружал ещё больший кошмар. Она опять всё надеялась, что ведётся «двойная игра», а потом с ужасом вспоминала, что в отношении Барбисовина верила в то же самое, и так кардинально ошиблась в этом человеке, которого знала больше двадцати лет. Хуже всего было то, что она действительно почти постоянно находилась под тем или иным воздействием, а внушались, как она хорошо знала на своём и чужом наглядном опыте, не только мысли и идеи, но и их отсутствие, и состояния, физические и психологические, и болезни и исцеления, и длительные увлечения, не всегда «доброкачественные» (а разглядеть это подолгу не давала какая-нибудь ложная идея, внушённая как аксиома), — в общем, очень многое, слишком многое. Жизнь же, её остаток, продолжала под чьим-то железобетонным контролем улетать в задницу. Как и вся жизнь с рождения. Да и не просто в задницу, а всё это непрестанно сопровождалось мерзостью, более всего — с сексуально-сортирным оттенком, как в Музее Музеев. Ни права, ни возможности быть человеком ей не оставляли. И то, что точно так же мучили до смерти многих других людей, утешением быть, мягко говоря, не могло. А бежать было некуда, обратиться не к кому, изоляция от кого-либо и чего-либо нормального стала уже полной.
       С другой стороны, она не сомневалась, что если бы не хотя бы факт её обращения в ФСБ, всё кончилось бы гораздо раньше. Но и длиться всему этому — зачем? — чтобы дольше могли измываться?.. Жизнь и всё, для чего она родилась на свет, было уже отнято. Годы уходили на всю вот эту дрянь, и впереди мог быть только омерзительный конец. Это — абсолютный, стопроцентный фашизм, противостоять которому не дадут уже никому. Или — противостояние действительно почти невозможно, но кто-то всё же пытается что-то делать?
       Голова у неё пухла.
      
       Она знала одно: всё равно, конечно, когда-нибудь умрёт, но умрёт, не простив и не сняв проклятия.
       Да вот только, скорее всего, никто никогда об этом не узнает: в сегодняшнем мире во всём царила Большая ложь. Фальсифицировалась история. Причем, грязно, нагло, просчитано. Например, сносился (пардон, — переносился) какой-то памятник советским воинам в Прибалтике, где среди похороненных была одна женщина, и о ней заявили: изнасилована. Задохнувшиеся от негодования, хранители памятника и музея стали уверять: нигде нет подобных сведений, — о ней даже не значится в документах, что она погибла в бою, а так и записано, как есть: сбита машиной (на войне погибали и так). Но их возражений почти никто не слышал, а грязное заявление — все. Подобным образом были облиты грязью почти все герои, почти все святыни минувшего.
       Так, оказывается, происходило и в отношении простых людей, ничем не знаменитых: события фальсифицировались для изменения самого общественного настроения, и не только события из новостей, но и просто из жизни. Жить в России должно стать не только плохо, а мерзко. Алёна столкнулась с этим, когда умирал её отец. Позвонила приятельнице — очень давней, ещё из детства, — у той тоже что-то случилось с мозгами, как и у всех в её окружении (а круг лжи и фальсификаций замыкался вокруг неё с какой-то противоестественной чудовищностью и непрошибаемостью). Приятельница вдруг заявляет:
        — Когда не станет твоего отца, тебе может открыться, что он был совсем другим человеком, чем ты думала.
        Алёна поперхнулась:
       — Да про своего отца я знаю более чем достаточно! Он был вовсе не идеален, и весь «пакет компромата» мне известен. Но, во-первых, я не удивлюсь, если отцом с незапамятных времён так же кукловодили, как и мной с рождения, создавая искусственную личность для какого-то дальнейшего сценария. Тем более что некоторые черты его характера и поступки находятся в жесточайшем противоречии друг с другом, с той его натурой, которую я знала и видела, с тем, как он самоотверженно ухаживал за больными, за своей матерью и за своей женой, моей мамой. А такое противоречие я замечала и у других людей, и это вовсе не сложность натуры, а искусственное вмешательство. Подтверждений тому — много, и даже в самОй логике вещей. Во-вторых, если какая-нибудь зараза хочет мне что-то про отца «добавить» — пусть говорит сейчас, пока он жив, в сознании и может что-то ответить. Надо же, вся культура веками вырабатывала правило: если это не крупный государственный и подобный деятель, которому не избежать оценок, то о мёртвых — или хорошо, или ничего. А теперь взялись обливать грязью тех, кто уже не сможет ни на что возразить!.. Да после смерти отца я ни от одной дряни ни одного слова слушать не буду. Всё.
       — Подожди ещё. Может, окажется, что он брал взятки и на тебя вдруг свалится состояние.
       — Если что-нибудь откуда-нибудь свалится, я к этой фальсифицированной грязи не притронусь.
       У отца, конечно, не оказалось никаких денег. А если бы вдруг оказалось, она бы не поверила в то, что они отцовские и она могла о них не знать. Это был бы какой-нибудь бесплатный сыр в мышеловке. Но ЧТО с ними со всеми в алёнином окружении так одинаково случилось?!! ЧЬЯ это была кампания?..

       У папы были ещё две дочери от первого брака, значительно старше Алёны, — две дочери от жены, с которой отец развёлся относительно задолго до знакомства с алёниной матерью. В разговоре со старшей дочерью отца она опять возмутилась:
       — Про папу бесконечно пытаются что-то врать. Вплоть до того, что ТЫ, ты сама зачем-то наврала мне, как познакомились мои родители, а я эту историю без тебя знаю с детства: их специально познакомили, и тому было много свидетелей, которых я с детства знала сама. ЗАЧЕМ ты мне это врёшь, да ещё так тупо, даже сначала не поинтересовавшись, что я знаю, что нет? Что у вас у всех (просто У ВСЕХ) с головой?!! Что вы делаете?!! А ведь про меня тоже что-то бесконечно врут, и я даже не знаю, что именно, на что отвечать, — я только вижу беспричинную для меня резкую перемену ко мне вообще всех знакомых, какие-то нелогичные и дикие поступки и заявления, вызванные чем-то таким, о чем я даже не могу догадаться. Совершенно незнакомые люди вдруг азартно включаются в травлю, а я даже не знаю, ЧТО им наговорили. Когда помру я — вокруг меня тоже зачем-то расцветёт какая-то махровая ложь, а я уже ничего не смогу с этим сделать!
       То, что ответила ей дочка отца, было за все пределы. Беспечным тоном она ей сказала:
       — А какая тебе разница, что про тебя скажут после твоей смерти?..
       Всё, этой «сестры» для  Алёны больше не существовало. Как и всех этих «родственников». Впрочем, толком их для Алёны и не было никогда: она была с ними не более чем знакома, никогда не имея ни общей жизни, ни задушевных бесед, ничего, кроме некоторых совершенно чужих для неё общих застолий по праздникам, да и то, мягко говоря, нерегулярных. Общение с ней они уплотнили после смерти матери, когда отец на глазах стал сдавать, и запахло квартирой (если, конечно, что-то случится с ней самой, чего, собственно, и ждали).
       Она видела, что вокруг неё тоже зачем-то усиленно фабрикуется какая-то Большая ложь, должная махрово расцвести после её смерти. Какой-то очередной сценарий для очевидного усиления ощущения мерзостности жизни в России. И схвачено вокруг неё всё было какой-то железной хваткой. Не этот ли «заказ» выполнял Полковник, стараясь держать её в безвестности и в социальных низах? Или просто опасно было «светиться», поскольку таких людей вообще убирали? Но, как и зачем тогда жить, если не заниматься тем единственным, что несёт радость и смысл, или если быть готовой к тому, что всё это —  впустую и исчезнет самое позднее вместе с тобой, так и не проявившись никак и ни для кого? Ответить на вопрос о полковничьих целях могло бы только время, если бы она дожила до ответа...

       Так что о её непрощении и проклятии виновных, известных ей или неизвестных, вряд ли бы кто-нибудь узнал. Не очень давно умерла какая-то актриса, и Алёна как минимум раза три слышала во всяких новостях, что та, умирая, всех простила. Сообщение было нетривиальным, и напрашивался вывод, что здесь что-то не так. За этим явно стояла какая-то нерассказанная история, и это наводило на мысль либо об обычной в наше время лжи (как знать, может, в действительности она, наоборот, кого-то прокляла), или о том, что над её прощением была извне проделана большая работа, а в результате какие-нибудь подонки могут потереть руки, оставаясь «с чистой совестью»... Причем, теперь такие вещи делались не в христианском ключе (хотя, прикрывались они часто именно христианством, но никакие несектантские христиане никогда не призывали простить, например, Геббельса с Гиммлером и сурово предостерегали от заигрываний с бесами, от молитв за них, как от большой опасности, от которой уже никто не спасёт), — теперь призывы к всепрощению происходили как заведомая манипуляция и как инструмент построения Нового мирового порядка, когда люди заведомо готовятся разрешить делать с собой и с другими всё, что угодно, заранее настроенные прощать вообще всё, к каким бы чудовищным последствиям это ни приводило. Для этих, в частности, целей людей и целенаправленно примитивизируют, отшибая мозги... Алёна знала, что как бы её ни оболгали, но вот ЭТОГО всего и тех, кто сознательно принял Новый мировой (фашистский) порядок, она не простит. Остальное о ней будет ложью.

       Спектр её предположений о Полковнике был широк до степени всеобъемлющей.
       Первым из худших предположений было то, что он действительно завербован с подачи Барбисовина. Сюда же могли входить и два других предположения, в принципе автономные: то, что Полковник — не москвич, а скорее всего, петербуржец, и второе — то, что он вообще не эфэсбэшник, а хрен знает кто (психотехнолог), иногда занимающий кабинет приёмной ФСБ РФ по какой-то там договорённости. Нейтральным предположением, скорее всего верным при любых других раскладах, было то, что он, кем бы там ни был, просто статист. В худших в любом случае, но даже если вдруг в лучших целях, всё равно занимаются ею совершенно другие люди, которых ни она, ни кто-либо случайный не знает и не может знать в лицо. Ну и самой мерзостной была простенькая версия, что здесь, в ФСБ — просто то же, что везде: как в Музее Музеев, как в церкви, как со свихнувшимися родственниками, — консциентальная война тотальна и охватывает всё и всех, включая ФСБ, где тоже работают такие же живые люди, так же подверженные воздействиям и способные выполнять «команды», сами того не замечая. То есть, ФСБ — это просто абсолютно то же, что всё остальное, разве что,  факт её появления там кого-то насторожил и что-то отодвинул. Но и не более того. Самое радужное предположение Алёной иногда рассматривалось, но всё больше казалось смешным: это было то, что полковник — это действительно московский эфэсбэшник, что война за страну и её народ всё же негласно ведётся, но дело это столь трудное и долгое, что на жизнь Алёны точно не хватит. Длить же её существование вот в этой мерзости было заведомой пыткой и псевдоестественным убийством, чем, собственно, и занимались те, кто к ней прицепился намертво.
      
       Была одна тема, которой за всё время общения Полковником было уделено относительно много времени. Это — саентология. Алёна не имела отношения к питомцам Хаббарда, хотя, «оксфордский тест» однажды заполнила. Знала о них много, поскольку в своё время начиталась чего только можно, как и о других сектах. Знала, что они действительно претендуют на глобальную переделку сознания, мечтают о мировом господстве, занимаются чтением и внушением мыслей и образов, и что суть их однозначно фашистская, а тормозов нет, поскольку на человека они смотрят как на механизм, вернее, на колонию клеток, и значит, обращаться с ним, как с табуреткой — совершенно нормально. Всё это Алёна знала сама и давно. И в принципе, не очень понимала, зачем эти разговоры. Если к ней прицепились именно они — то что она сама может сделать, если ей не дали оружия обороны? На них, саентологов, просто хотят перевести стрелки с чего-то более значимого?.. Может быть, может быть...

       Чем она только ни занималась во второй Москве! — от откровенного бродяжничества с ночёвками на вокзалах, от неквалифицированных заработков (какие-то листовки и хрен знает что ещё), и до полиграфического дизайна, по-первости, в монастыре, и потом в рекламно-производственной фирме.  Бред вокруг неё продолжался неизменно. Результатом его было — «ни горячо, ни холодно», разве что, жизнь улетала именно вот на этот бред. Любые начинания обязательно кончались, быстро, плохо и очевидно кем-то предумышленно. К Полковнику она в конце 2006-го и в 2007-м не заглядывала. Был период в начале 2007-го — она ежедневно специально проходила перед камерами видеонаблюдения приёмной ФСБ и корчила рожи. Ноль эмоций. Правда, тогда же её однажды так довели до ручки уличными фокусами, что она в два часа ночи на Лубянской площади (правда, не у «главного здания», а у «Детского мира») в голос на высоких децибелах читала матерную «поэму», ту самую, которую когда-то три месяца по кругу мысленно читала в Музее Музеев. Назавтра, как обычно, пошла, злая, показывать язык в ФСБ-шную камеру. Только стала в позу — камера, в первый и последний раз на её памяти, качнулась и медленно-медленно отвернулась от неё в другую сторону... Это было единственной их реакцией на все её выходки. Потом она устроилась (сумела, наконец) на очередную работу, занимавшую всё её время. В остальном было очень много всего в том же духе, но рассказывать все эти байки — долго и уже скучно, — всё это сгодилось бы для дружеских интеллигентских пьяных компаний, не отравленных психологией и не заклиненных на насущных проблемах, если бы такие компании у неё когда-нибудь ещё были.
       Летом она, умудрившись заручиться предварительной договорённостью, написала и отдала огромное письмо известному телеведущему. Письмо вот об этом, о способах псевдоестественного уничтожения и о том, что ей, похоже, крышка. В тот же день, когда она передала письмо, часов через пять-шесть «ответил» на это письмо... Полковник, появившись неожиданно и мимолётно (впервые за последний год её с ними «разрыва»). Но появление это было таким, что бежать к нему на «аудиенцию» ей не захотелось, — то ли сама почувствовала, то ли он дал понять, что не нужно.
       Прошло ещё почти полгода. Она уже ушла с той работы, где за три месяца снова всё выродилось в психотехнологическую истерику персонала и других сотрудников на её уничтожение, уже успела поработать дизайнером, где опять, кажется, битком набилось невменяемых петербуржцев, и ей снова пришлось уйти, — написала два письма в Президентскую администрацию (тогда ещё путинскую), не желая появляться в ФСБ и не зная, что ещё предпринять (всевозможных правозащитников она тогда уже обошла, увидев, что всё это или ерунда, или в отношении лично неё здесь «всё схвачено»). На каждое письмо она получила содержательный ответ из Президентской администрации: «Рассмотрено, принято к сведению».
       К декабрю 2007-го ситуация вокруг Алёны обострилась до последнего. Ни одного разговора не обходилось без темы верёвки и мыла (это при том, что общения как такового у неё не было почти ни с кем). Именно эта тема была акцентирована в Петербурге накануне её отъезда во вторую Москву. Ей даже назойливо напомнили песню Высоцкого «Верёвочка» («Как во смутной волости...», «Как верёвочка ни вейся...») А тема возвращения в Петербург вокруг неё теперь, в Москве конца 2007-го, педалировалась с какой-то невиданной настойчивостью. И вот, в ноябре она сидела, курила у «Китай-города» со стороны административных зданий. К ней подошёл очень толстый, очень солидный, очень дорого одетый дядька средних лет и навязался с каким-то «проходным» разговором. Минуты через три он ей вещал:
       — Ну, я надеюсь, что никакие проблемы в Москве не доведут вас до верёвки и мыла! (Мыла, — это важно.)
       Она стала его отшивать. Отвечая на какой-то его вопрос, сказала, что нет, в ЭТОМ здании на Старой площади она ни с кем не общалась, — только в ФСБ. Он как подскочил:
       — Так что же вы сидите ЗДЕСЬ? Это — не их территория. Вам нужно по Новой площади вон туда, — он махнул рукой наверх, в сторону Лубянки, — Там и сидите.
       Алёна заворчала:
       — Вы масляной краской на асфальте границы нарисуйте, где у вас тут какие сферы влияния и где мне сидеть, а где нет. А то мне забыли рассказать. Я от вас, неизвестно кого, в первый раз это слышу.
       Странный разговор на Старой площади с человеком непонятным, неприятным, но обращавшим на себя внимание бьющей в глаза респектабельностью и посвящённым при этом в тему верёвки и мыла, запомнился. В тот момент, после разговорчика, Алёна собралась, конечно, курить впредь вообще только здесь, у Старой площади, но как-то «само вышло», что больше она туда не выбралась.
       После такой «отправки за шиворот» на Лубянку, она туда, разумеется, тем более не пошла. (Возможно, кстати, что того от неё и хотели.) Написала третье письмо в Президентскую администрацию — о том, что вот, уже не только едва знакомые девицы в общагах и в других местах, но и незнакомые дядьки на Старой площади учат её вешаться. А вокруг происходило ещё очень много уличной ерунды, дотошно описанной в её обращении. (Кстати, Полковник по-первости про верёвку и мыло тоже что-то вворачивал, но это выглядело добродушно и походило на «тренировочку от противного», чтобы она взъерепенилась: «Ещё чего! — не дождётесь!» Позднее, кстати, когда очень доставали, она стала говорить: «Это не мой способ. Уж вешаться-то я точно не буду, — надо станет, соображу что-нибудь в своЁм роде».)
       Теперь, в самом конце ноября, она в ответ опять получила: «Рассмотрено, принято к сведению». Самое смешное, она тогда верила, что если написали, значит, действительно — рассмотрено и к сведению принято… В том письме она выразила и беспокойство за родителей, но другого рода: поскольку в Петербурге перед её отъездом начали, а теперь интенсивно продолжили донимать её с этим повешением, она беспокоилась, что убрать её хотят именно при жизни родителей. Ведь мутилось-то всё это как минимум с её рождения, а похоже, что и раньше, — родители (и между прочим, вся большая семья, как отцовская, так и материнская, — отца с матерью, скорее всего, и свели не случайно), — родители, наверное, были первыми фигурами некоего сценария. Когда Алёна ещё раньше говорила о том, что «игры» здесь могут быть куда более сложными и страшными, чем кажется на первый взгляд, она как раз и имела в виду, например, то, что все члены этой семьи, большой и маленькой, давно использовались как инструменты психологического подавления друг друга, и в принципе, всё равно, кто кого угробит и доведёт раньше, лишь бы гробили и доводили, желая того или не желая. Мучая родителей у неё на глазах, доводили её, и наоборот. Теперь высветился очередной вариант развязки. То, как её, позднюю, любили мама и папа, было притчей во языцех, и теперь она писала, что пусть с ней будет что угодно, но — потом. Заставить родителей, особенно под конец, пережить ТАКОЕ, было нельзя никак.
       Страха как такового у неё не было: её «пугали» уже много лет, но никогда по-крупному ничего не случалось. Да и кто-то ею, очевидно, поддерживал в этом бесстрашии, в уверенности, что пусть это всё мутится, но последнего — не произойдёт.

       А с родителями тогда всё-таки разобрались. Не собственно из-за неё: они могли бы пожить дольше лишь в одном случае: если бы она поверила во всё происходившее как в естественный ход вещей и согласилась выполнять «свою» программу, сходя с ума, увядая и умирая у них на глазах. То есть, им бы дали пожить подольше, только если бы им предстояло пережить дочь. Нужно было совсем не знать её родителей, чтобы предположить, что они бы предпочли этот вариант чему угодно другому. А уничтожали-то всю семью в любом случае...
       Отца Алёна, видимо, в конечном счёте, должна была пережить не более чем на сезон. «Родственники», во всяком случае, почти откровенно собирались хоронить её той же зимой. Так бы, видимо, и было, если бы она, совершенно больная, в конце 2010-го не рванула после его смерти в третью Москву, где вдруг выздоровела максимум за месяц.
       Уже теперь, если Алёне действительно кто-то помогал, то по причине невозможности бесконечно держать оборону по всем фронтам, стариками могли и пожертвовать (они были действительно совсем старики: она была у них поздней), да и то, было видно невооружённым глазом, насколько всё, что должно было с ними произойти по очередному плану, было хуже, тяжелее, страшнее того, как всё обернулось в конечном счёте. И всё равно, люди не должны умирать ТАК. А сделать было ничего невозможно: любая её попытка что-то серьёзно изменить, исправить оттянуть, немедленно сопровождалась ухудшениями их здоровья, страданиями, смертями. Никакой положительной активности проявлять было нельзя. На душе у неё навсегда осталась гнойная рана, и – непрощение настоящих виновных. Ей оставалось только проклясть тех, кто всё это организовал и кто участвовал во всём этом осознанно и добровольно, знала она их или не знала, – и никогда не простить, не снять проклятия, что бы ни было с ней самой
       ...С ней — действительно, до сих пор, до третьей Москвы, ПОСЛЕДНЕГО не произошло, хотя, должно было. Теперь, в третьей Москве, она была готова ко всему. (Беспокоиться было уже не за кого...) А тогда, на излёте второй Москвы, в конце 2007-го, она, несмотря ни на что, всё оставалась в уверенности, что как бы сильно ни пугали, по-крупному бояться нечего... В конце концов, она уступила (тем более что родителей пора было навестить) и решила съездить к ним на более длительный срок, чтобы и здесь, в Москве, заодно всё утихло. Представить, что её там ждёт, она не могла никак. В начале декабря она поехала в Петербург на месяц-другой... Эта поездка продлилась три года и для неё самой должна была тоже стать последней.



       Приехала она за день до декабрьского голосования. Назавтра они с родителями, не вместе, но всей семьёй в течение дня сходили проголосовать. Напослезавтра жизнь с треском разлетелась в клочья. Упала  и вскоре умерла (хотя никто никогда этого не будет доказывать, но Алёне-то это было продемонстрировано с такой наглядностью, что никаких вопросов и разночтений оставаться не могло: в действительности была убита) мать, и в тот же день на глазах начал сдавать понявший всё отец.
       Вообще, виной всему были не её визиты в ФСБ и не письма команде президента. Всё готовилось загодя. Но по очередному «изначальному плану» (ещё в связи с её возвращением из Германии) всё должно было произойти тихо и мерзко, — просто закат (по очереди) ещё одной семьи, большого клана, «которому туда и дорога». Если бы она по возвращении что-нибудь сделала с собой после краха большой-пребольшой любви 1994-95 года, родители бы отправились следом практически сразу, и цепная реакция должна была бы начаться. Но она не могла ничего с собой сделать из-за любви, какой бы то ни было, — это в действительности вопиюще противоречило её натуре, вопреки впечатлению, произведённому провокацией и подставой, удавшейся в её 15 лет. Какой бы бардак ни устраивали всю жизнь из большинства её любовей, и как бы ни бурлил темперамент, больше всего волновало-то её по большому счёту совсем не это. Кроме того, происходить всё должно было по возможности тихо, и огласке подлежал только результат, что давало бы простор для любых фальсификаций, — а вместо этого сам «процесс» её доведения до ручки она делала всё более и более шумным... (Надо заметить, что ещё в конце 2001 года она обратила внимание, что её любовные интрижки стали заканчиваться всё мерзостнее, совершенно разные люди стали вести себя всё более одинаково, и от интимной жизни с того времени она отказалась полностью. Для неё это было самой маленькой потерей из всех возможных.)
       Теперь с повешением её донимали в тех же целях. Однажды, в 2006 году, она не нашла в определённый момент (когда ей было очень нужно в своих целях) другой дешёвой гостиницы на востоке Подмосковья, где хорошо всё знала, и остановилась в Электростали, где наконец-то нашла, что искала. В этом городе, работая в Москве, жил один деятель, в которого она была влюблена в свои «полгода счастья» в 2000-м. Оказавшись во второй Москве весной 2006-го, она поначалу появилась у него с совершенно практической просьбой, но поняв, что он ничем ей помогать не будет и что начинается очередная бодяга с чьей-то игрой на её надеждах и их крахах, она на это старое знакомство сразу, что называется, «забила». Сейчас, остановившись в гостинице, ни о чём подобном она даже не подумала, занятая совсем другими проблемами и делами. Но в действительности, случись с ней вдруг что-нибудь в Электростали, с точки зрения «общественного мнения» это было бы накрепко связано с именем того персонажа.
       Остановившись в Электростали, она, никому, разумеется, не собираясь ничего об этом говорить, дважды ходила на тамошний центральный переговорник звонить маме в Петербург, врать, что у неё всё прекрасно, и клянчить денег, чтобы какое-то время перебиться до следующей работы. Оба раза в переговорнике мгновенно выстраивался невесть откуда длиннейший «хвост» очереди прямо до её кабинки и люди, никто ничего не стесняясь, ждали там чего-то с сальными рожами. Но она звонила всего лишь маме и ничего другого «ни с какого перепугу» не планировала. Между тем, в номере её гостиницы люстры не было, из потолка торчал крюк и от входной двери был протянут толстенный кабель, подвешенный на этот крюк. Кабель, в конечном счёте, был обрезан и вёл вникуда (в шкаф, где остаток был свёрнут змейкой). Намёк был ну уж очень толстый, равно как и очевидна — «психологическая подсказка». Повеситься на таком кабеле было бы невозможно, но если бы вдруг провокация удалась, то жертва этой провокации нашла бы, конечно, что-нибудь поудобнее этого массивного кабеля. Алёна посмеивалась, потирала руки и поражалась полному идиотизму своих преследователей... Но она их недооценила.
       Дело в том, что накануне она только что написала в Петербурге, где гостила у родителей несколько дней, письмо в Гос. Думу (по поводу сект, религий, психотехнологий и вообще всего этого кабака) и ни разу его не перечитав, передала для председателя соответствующей комиссии. Вечером в гостинице она, наконец, уселась читать копию, чтобы, возможно, что-то поправить, переделать и отдать куда-то ещё (для чего и нужен был срочно дешёвый одноместный гостиничный номер, а не общага и не вокзал). Какое-то время она читала и текстом была недовольна. Править имело смысл достаточно много. Она ругала себя, что поторопилась, и читала дальше. В это время в гостиничном коридоре начали беситься двое мальчишек-подростков. Они над чем-то почти истерически хохотали. Длилось это долго, но наконец, Алёна открыла дверь и потребовала от них, чтобы затихли, поскольку очень мешали работать. Мальчишки затихли, как выключенные, и моментально тихо удалились. Алёна села читать дальше в тишине. И вот тут началось. (Видимо, мальчишки были элементом какого-то воздействия, какой-то схемы.) Ей вдруг стало казаться, что этот текст — бред сумасшедшего, что его вообще никто и никогда не должен был видеть, а он — уже в Гос. Думе. Она боялась, что больше ей вообще никогда и никуда нельзя будет обратиться и что вообще, жизнь кончена. Она всё бросила в отчаянии, и вот с таким настроением легла спать. Всё, — это было ощущение действительного, полного конца (хотя, фантазия повеситься ей в голову всё равно не пришла). Но потом она стала вдруг успокаиваться, решив, что на свежую голову утром будет виднее, что дальше.
       Утром ей оказалось почти всё по барабану. Копию, бывшую на руках, она немедленно уничтожила, так никогда и не узнав, действительно ли тот текст был так ужасен, а если вдруг да, то почему и как это вышло. Неприятный осадок остался, но она решила, что надо просто как можно скорее всё это забыть и делать своё дело (упорно оставаться в Москве, не возвращаясь ни в какой Петербург). Совсем ей подняло настроение то неожиданное соображение, что ведь действительно, её только что хотели довести до самоубийства, а случись оно в Электростали — эта «бригада» просто добилась бы своей цели: сфальсифицировать её суицид или суицидную попытку на любовной почве. Теперь же они оставались с длинным носом, а она спокойно уезжала в Москву.
       Вот абсолютно того же рода была и её история в 15 лет, только тогда она по наивности и неопытности на все провокации поддалась, ещё и узрев в этом что-то «романтическое». Юношеская любовь у неё тогда действительно была, и сильная, однако подоплёка тогдашнего её поступка в отношении любви была, по сути, ровно такой же, как теперь в Электростали, с той только разницей, что тогда, в юности, с её стороны был ещё и спровоцированный предварительный «криминал», о котором она боялась рассказать половину жизни, пока, повзрослев, не пришла в себя и не сообразила, что весь тот детский сад с её «преступлением» выеденного яйца не стоил, да и вовсе не её была в том «вина». (Она ведь следователем мечтала быть, а тут вдруг сама — «преступница»…) В действительности, любовь в тогдашней юношеской истории сыграла ровно такую же роль, как в этой, то есть нулевую. Но сейчас Алёне ни вспоминать, ни рассказывать этого пока что не хотелось, не до того было. Итак, начался декабрь 2007 года.



       Она приехала к родителям. Они, конечно, были рады её видеть. Но мама отнеслась к её приезду и с грустью: незадолго до этого Алёна работала дизайнером в рекламно-полиграфической фирме, не сказала ей о том, что оттуда опять пришлось уйти, и мать надеялась, что у неё наконец-то всё наладится. Неожиданный её приезд эти надежды развеял. «Но что делать!..»
       Назавтра они все голосовали. Алёна — за единороссов («А какой смысл за кого-то ещё? Тут просто или голосовать, или не голосовать… Тем более, страну как-то держат, рождаемость повысили, на письма отвечают, хотя бы формально»), мама — за «Справедливую Россию», а отец, после долгих попыток во всём разобраться и надежд, снова стал выбирать коммунистов (махнул на всё рукой). Напослезавтра, в понедельник, мама собиралась на работу в Физтех, где научным сотрудником быть уже не могла, но упорно работала за компьютером, впервые освоенным ею уже ближе к семидесяти годам, — писала отчёты о публикациях их научной группы. В семьдесят пять была она, конечно, больна (хотя у неё и не было тремора, но паркинсонизм сгорбил, сделал шаркающей походку, — лицо как будто специально что-то изуродовало, если бы не прекрасные, живые, полные любви её глаза)… Но работать она, как многие физики, очень хотела, ещё больше — жить. Очень радовалась, что леводопы можно принимать до шести таблеток, а она держится на двух — есть задел. Как раз вчера вздохнула: «Ну, больше десяти ещё лет вряд ли получится протянуть…» Отец в свои семьдесят семь носился, как лось: не работал, полностью вёл хозяйство, по собственной инициативе встречал-провожал мать с работы, возил её в филармонию, где мирно посапывал (а ей очень хотелось посещать филармонические концерты), каждую неделю — обязательно сопровождал её в парикмахерскую к своему мастеру, потом, презрев её возмущения (вызванные беспокойством о его здоровье), надевал огромный рюкзак и мчался на другой конец города в гигантский дешёвый магазин… В общем, у них была своя налаженная жизнь, и после всех минувших перипетий они очень дорожили друг другом, очень друг друга любили…
       В тот понедельник на всех что-то нашло. Это чем-то напоминало историю с поломойкой в гараже бизнес-центра, закончившуюся, правда, хорошо, в отличие от этого страшного дня. Сначала маму почему-то вдруг пошвыряло в коридоре от стенки к стенке. Никто, включая её саму, «не придал этому значения». Включила свой первый в жизни недавно купленный мобильник, хотя дочь, очень подозревавшая мобильную связи в самых нехороших возможностях, уговаривала её донести его до работы без аккумулятора. Потом ей вдруг приспичило пойти сегодня на работу одной. Упёрлась, и всё. Отец, что невероятно, согласился. Алёна тоже предложила матери её проводить, — ни в какую. По дороге она упала. Именно перед этим Алёна, как ни странно, тоже умудрилась трижды упасть в Москве в пустынных местах, и каждый раз, как чёрт из табакерки, рядом с ней откуда-то оказывался какой-нибудь дядька, бросавшийся поднимать. Но Алёне-то никакая помощь была не нужна. И вот, когда мама упала, в их немноголюдном районе около неё тоже как по заказу оказался услужливый дядька…
       Скорая увезла в больницу. Перелом шейки бедра. Дальше опять стала происходить ахинея. В тот день в больницу поехал отец, Алёна — назавтра. Мать лежала, но была бодра и оптимистична. Они поговорили. А час назад ей впервые поставили капельницу. И вот, на глазах у Алёны сознание матери «поплыло». Начались галлюцинации. Она бегала ругаться (ведь только что была нормальная, бодрая!) — бесполезно: «Это просто изменение состояния».
       Все, с кем они за это время поговорили по телефону, включая родных сестру и племянницу матери (обе — врачи), коллег из Физтеха, — все, кто хоть что-нибудь об этом знал, в один голос уговаривали: «Надо оперировать, и немедленно. Иначе не встанет. Надо ставить протез шейки бедра (т.е. всего тазобедренного сустава). Сейчас эти операции на потоке, — это не то, что раньше. Сделают операцию — она и не заметит. Зато встанет на ноги. Иначе будет лежачей. Это безопасно. Надо оперировать». Ни одна зараза не сказала хотя бы: «Подождите!» — Они все трое были как загипнотизированные: «Надо немедленно оперировать!»
       В общем, всё это было каким-то кошмаром. Что началось с матерью — описывать невозможно. Она бредила. Её бред первых дней весь сводился к тому, что из этой больницы надо уходить, бежать как можно скорее. Позднее Алёна поняла: мама хоть и без сознания, но чувствовала, что её убивают. Она в бреду умудрялась подняться с кровати и падала. Но тогда ещё Алёна, как загипнотизированная,  верила, что всё будет хорошо: ей же отвечали из Президентской администрации, а значит, про неё всё знают и «всё под контролем»... В общем, голова отказывалась работать у всех хором, — не только у матери, но и у них с отцом. Однако, скандал по поводу того, что произошло именно после капельницы и продолжало происходить, Алёна закатила. Тогда... мама начала бредить не своим бредом. Не только «темы бреда», но и лексические обороты оказывались чужими, совершенно для не характерными. Как будто кто-то, увидев её впервые на больничной койке, «диктовал» ей просто «стандартный» бред старухи, старой деревенской бабули, такой, каким он должен быть с его точки зрения, игнорируя то, что мама — коренная петербурженка, потомственная интеллигентка, кандидат физико-математических наук, и она просто ДУМАЛА всю жизнь по-другому, чем теперь бредила. Она просто НЕ УМЕЛА говорить и чувствовать ТАК. Позже Алёна повторяла: «Ну, предположим, я вдруг начну бредить по-английски или по-немецки. Это тоже будет странно, но допустимо. Но я уж точно никак не могу бредить по-китайски!» Во всём, что происходило, просматривалось как будто чьё-то спокойное ёрничество. И это было ещё не самое страшное.

       Нередко случались фокусы хуже и омерзительнее, такие, о которых Алёна никогда никому не рассказывала и не расскажет. И не однажды впоследствии она вдруг испытывала чувство вины за то, что посмела ТАКУЮ смерть матери пережить, не покончив с собой. Позднее, когда всё улеглось, она вспоминала об этом, думая о «немотивированных» самоубийствах довольно многих людей. Например, у одной интеллигентной армянской женщины из «Фиолетовых» вдруг повесился сын. Были ещё дочери, но сын — единственный. Отец был тоже из интеллигенции. Абсолютно никаких причин суицида следствие не выявило. Вообще никаких признаков насилия, никаких существенных конфликтов с подростками, с сёстрами. Никаких собственных отклонений. В семье он был любим и обласкан. Но однажды он пошёл в парк и повесился на дереве. Подобных историй известно много в отношении детей и взрослых, и с годами их — всё больше.
       Вспоминая собственные суицидальные мысли, Алёна понимала, что причиной их в немалой степени была её уверенность в том, что об этом кто-то, кроме неё самой, ЗНАЛ. Соседки по палате, врачи вот в этом смысле были не в счёт: неприятно, конечно, но мало ли что происходит с человеком без сознания в больнице!.. Но об этом знал кто-то ещё. Кто-то всё это устраивал и наслаждался своей властью. А это казалось невыносимым. Так, известно, например, что изнасилованные люди (женщины и мужчины) иногда прибегают к суициду или суицидной попытке только из-за субъективного ощущения, что об этом все знают, даже если об этом на самом деле не знает никто. Но Алёне было доподлинно известно ещё одно. Психотехнологическая власть распространяется не только на людей и животных, на сознание и подсознание, но и на материальные предметы. И не важно, каким образом, — даже если это «незаметно» делается через тех же людей, через их действия, в которых они не отдают себе отчёта. Ещё в первом заявлении в ФСБ она писала об этом. Например, она заметила, что как только началось серьёзное психологическое подавление, она не могла себе купить ни одной новой приличной вещи: обязательно с ней сразу что-то случится. Месяцами ничего не портится, а тут — назавтра же... И прочее. Что уж говорить о возможности воздействий на человеческий организм!
       Особенно наглядно это проявлялось, когда с ней или с другими людьми периодически что-то случалось исключительно «в тему». Именно под воздействием может происходить множество всяких мерзостей: человек может отрыгивать, пукать, вдруг патологически потеть, может происходить недержание мочи и кала... Возможностей для манипуляций и подавления, тем более для дискредитации, здесь уйма, например, в ситуациях, связанных с сексом, а то и просто даже наедине с собой. У человека можно создать ощущение, что он навсегда опозорен, и главное, что все об этом знают (тем более, когда действительно знают). Наверное, где-то здесь и кроются причины многих «немотивированных» суицидов. Нынешний психотехнологический фашизм никаких мерзостей не чурается. Геноцид можно точечно осуществлять и такими способами...

       У мамы они с отцом дежурили  сутками по очереди. Позднее подключились отцовские сёстры. Жалости к невестке у них не было. Родным сестре и племяннице (врачам) оказалось просто наплевать. Светопреставление.
       Ко времени предполагавшейся операции ей, как специально, стало лучше. Хирург говорил:
       — Ну вот, теперь ей, ТАКОЙ, как она сейчас, и такой, как она была в больнице в первый день, операцию делать можно.
       И ещё — «чудо». Протезы тазобедренного сустава стоили недёшево. Об импортном и речи не было, но они с отцом готовы были купить отечественный за свой счёт. (Бесплатного можно было прождать и год, и то без гарантии. Хотя, именно это и надо было сделать — подождать. Но они с отцом тогда в этом ещё совсем не разбирались, а все вокруг убеждали хором, что если операции не сделать, тогда она точно уже не встанет.) Вдруг на Алёну, вернее, на маму-блокадницу (ребёнка блокады) через носившуюся по инстанциям Алёну «с неба сваливается»… бесплатный немецкий протез сустава!.. Алёна, слегка обезумевшая от всего происходившего, была уверена, что не зря писала в президентскую администрацию, что там, наверное, действительно всё «принято к сведению»… А по дороге в больницу к умирающей матери появился огромный послевыборный плакат «Единой России»: «Спасибо за поддержку!» — Алёна не знала, были ли ещё где-нибудь такие плакаты. Она больше не видела. Но они с отцом пребывали в каком-то лихорадочном воодушевлении: «Теперь точно всё будет хорошо!»
       Когда уже всё случилось, она, конечно, ни одной секунды себе не представила, чтобы президент и его администрация могли действовать по логике шпаны, «гитлер-югенда» (хотя, теперь уже можно было бы ничему не удивиться)… Но ни на какие выборы она уже больше не ходила никогда.
       Операцию мама перенесла хорошо, даже почему-то посвежела. Но тогда мало кто из них что-нибудь соображал, а после Алёна удивилась: «Вообще-то, если человеку в отпиленную бедренную и тазобедренную кости вставили металлический протез, железку с шарниром, и всё это обратно зашили, то это ведь должно выглядеть КАК-ТО?..» Послеоперационный шов не выглядел просто никак: аккуратный надрез на коже, аккуратно зашитый. Ни воспалений, ни припухлостей, ни кровоподтёков после операции с большой потерей крови… Никакой операции матери просто не делали. Льготный протез для блокадницы, да ещё и немецкий, известной и лучшей фирмы, просто ушёл налево. А мать, хорошо пережив «операцию», опять «поплыла» под капельницами и быстро умерла. Алёна-то уже собралась забрать её домой несмотря ни на что, (а отец, очумевший, начал носиться, собираясь писать в газеты и инстанции о том, что здесь, в больнице, происходит, хотя мыслей о фальсифицированной операции тогда ещё не было), но видимо, мать и умерла тем быстрее, иначе рано или поздно всплыла бы правда о несделанной операции и пущенном налево дорогущем бесплатном фирменном протезе сустава... Но всё это было осознанно уже задним числом, когда пережитый стресс начинал отступать и сознание прояснялось. Интересно, что врач, видевший её при поступлении, удивившийся тогда её бодрости, куда-то уехал, соседки по палате уже сменились, и для всех новичков она была просто старухой-доходягой, которую «чем быстрее убить — тем гуманнее»… Что и сделали. Этот город и так был для Алёны прОклятым, а теперь стал ещё и замогильным. В день смерти матери отец стал ходить с палкой и начал на глазах угасать. Алёна продержала его «на плаву» два с половиной года, потом, последние его полгода, ухаживала за ним лежачим.
       На поминках в день похорон матери, её родной сестры, тётка с отрешёнными стеклянными глазами устроила отцу омерзительный визгливый скандал, припомнив какие-то обиды сорокалетней давности. Позднее — окончательно, хотя и без скандалов, посвихивались отцовские родственники. (Но начали они свихиваться, вообще-то, с 2000 года...) Короче, всего этого сюра не пересказать. Можно, но скучно. Интересно, что то же самое (сдвиг по фазе) произошло и с мужьями всех этих баб, не очень даже старыми.

        Кстати, свихнулись отцовские родственники не сразу: что-то произошло в районе 2000 года, какую-то им подсунули «информацию» об отце, в которую они все, не проверяя и ни слова ему не сказав, охотно поверили, обретя, видимо, смысл жизни... Он-то так до конца и остался в растерянности, что же тогда случилось. Потом Алёна припоминала историю, произошедшую ещё года за два до всякого ФСБ, из её музейных времён. Дальше всё происходило только по нарастающей, и случай года 2004-го показателен.
       Все родственники неожиданно (для такого состава) собрались на день рождения отцовской сестры. (Как раз январь.) Была и средняя папина дочь от первого брака с преуспевающим мужем (оба старше Алёны лет на восемь). Обычно они на таких посиделках не присутствовали, — им всё было в новинку. Вместе с Алёной все трое не пили. И все трое единственными остались нормальными за столом. Что тогда творилось! (Кажется, туда не поехала ещё и мама, которая, как и Алёна, лишний раз не ездила.) После первого же тоста у всех сорвало башню. Нет, это было не опьянение с одной, первой рюмки вина, даже подозрительного, — это было нечто СОВСЕМ другое. Они все, включая отца, вдруг понесли невообразимую чушь, загоготали исступлённо… Муж папиной дочери, подполковник в отставке, секретный разработчик какого-то космического института, а ныне респектабельный бизнесмен, молча смотрел на это всё исподлобья. Алёне с папиной дочкой тоже было как-то невесело. Алёна тогда едва только начала постигать происходящее (мысли ей ещё не цитировали), и глядя на папиного зятя, думала, что уж он-то, посвящённый, понимает, что происходит, — просто ужасается, что можно вытворять с людьми. Логика всех последующих событий и последующего общения показала, что не тут-то было. Видимо, весь тот концерт был рассчитан как раз на него и он, ничтоже сумняшеся, заглотил наживку: он должен был считать (и, похоже, считал), что как омерзительны все эти люди! — они не стоят заступничества и покровительства… Похоже, он был тогда попросту завербован поучаствовать в травле всей этой семьи, забыв, что его дочки — тоже из этого рода и когда-нибудь «подлежат» тому же… От разговоров он ушёл, — если бы Алёна поняла тогда, О ЧЁМ он думал, она, при всей своей отстранённости от этого родственного круга, встала бы на их защиту: «Да НИКОГДА они такими не были, ни один! Это — какая-то экстраординарная ситуация!» (Которая, кстати, не повторилась ни разу и впоследствии, но тот папин зять в этих семейных застольях в таком полном составе больше не участвовал.)
       Была ещё некая длительная психологическая подстава с мужем одной из тёток, совсем уж никакого отношения не имевшим к этой семье, поскольку поженились они совсем поздно, в предпенсионном возрасте, и общих детей, конечно, не было. Должное впечатление подстава, конечно, произвела. У простецкого деревенского тщедушного мужичка вдруг невесть откуда-то появилась невообразимая, немыслимая ни в одном более или менее приличном (даже деревенском) обществе черта характера. Будь он чуть более значим, он был бы этим уничтожен вообще. А так — над ним просто хихикали. И вот, однажды он в гостях именно у алёниного отца проявил эту черту в отношении младшей, любимой, почти взрослой тогда дочери того самого отцовского зятя... Страшного ничего не произошло, — отцовский свояк просто сам представился дурачком, но неприятно всё же было, и отцовскому зятю — в первую очередь. Дочь он немедленно пересадил за столом. Однако это могло оказаться последней каплей или одной из них. Большой семье это могло быть приговором.

       Теперь, когда алёнин отец серьёзно болел, этот зять, производя изо всех сил впечатление благодетеля, заказывал какие-то слуховые аппараты, от которых только выматывались нервы, приводил вместо врача какого-то клоуна, которому Алёне приходилось самой объяснять, чем сердечный приступ отличается от болей при левостороннем опоясывающем герпесе и что это вообще такое, и который, прочитав больничную справку со словами «признаки Ca+», собирался назначить стимулирующее лечение… Этого «врача», специально приведённого солидным мужем папиной дочки, она, конечно, послала на все буквы. Но по большому счёту было всё поздно. Отец умер, строго говоря, лишённый медицинской помощи (хотя, в больницах лежал дважды, а в последний момент, и в реанимации). Врачей он и сам уже боялся, как и Алёна, а те, что приходили, в основном укрепляли эти страхи. Без больших денег стариков никто всерьёз не лечил, а заплатить приличные — богатый зять не посчитал нужным. Правда, воспользоваться его деньгами и медицинской протекцией само по себе казалось опасным, но об этом не заходило и речи.
       Кстати, пока отец ещё мог на денёк оставаться один, Алёна несколько раз была в Москве. Полковник («с медицинским образованием») читал все отцовские справки, и тоже ей, тогда ещё непосвящённой, не понимающей, что это значит, не указал на слова «признаки Ca+», не объяснил их значения, не дал совета…

       Полномасштабная антиотцовская кампания стала совершенно очевидна в связи с его восьмидесятилетием. Первым отца «поздравил» его брат, ещё за неделю. В семье их было три брата и затем — две сестры. Отец был старший, этот — второй.
       Началось  что-то ещё в двухтысячном году. Кто-то что-то им всем про него наговорил, какие-нибудь «разоблачения». Отец так никогда ничего и не понял, но поговорив по межгороду с младшим братом в Смоленской области, у которого был тогда в гостях и второй (а Алёна как раз приезжала на выходные к родителям), долго сидел в растерянности:
       — Что это мне братья обструкцию устроили?..
       Он почувствовал, как что-то тогда обрушилось, но так до конца жизни ничего и не понял. Алёна тоже ничего не знала.
       Теперь второй брат явился один (без жены) за неделю до дня рождения, не предупредив заранее, а отец тогда уже не выходил из дома, хотя по дому ходить ещё мог. Тот пришёл, принёс курицу-гриль, вафельный тортик, какую-то бутылку, наверное, что-то ещё. Может быть, дал в конверте денег, — Алёна уже не помнила. Никакого памятного подарочка, ничего собственно к восьмидесятилетию, — хотя бы символического, хотя бы мелочи!.. (Зачем, мол, покойнику памятные подарки.) Прямо так сели за стол, выпили. Больше он в связи с юбилеем не пришёл и не позвонил: уже ведь поздравил.
       Во время того двадцатиминутного застолья он рассказал, преимущественно Алёне, как недавно смотрел по телевизору документальный фильм о живой природе. Этот рассказ был кульминацией папиного восьмидесятилетия в исполнении брата. Он вещал вкрадчивым голосом, усиленно показывая, что история имеет очень важный скрытый смысл. Сначала он, как теперь водится, напомнил, что в животном мире всё построено на взаимном пожирании. А потом рассказал, как молодые львицы в стае изгоняли старую.
       — И она уходила,— красивая такая, сильная! — САМА уходила туда, где ей уже не выжить.
       Нужно было быть полным дебилом, чтобы не понять подтекста. Среда обитания, которую необходимо было освободить — это, конечно, квартира матери, в которой отец жил, а Алёна родилась, выросла и, по чужой преступной воле, так за всю жизнь никуда и не уехав отсюда, проживала до сих пор. «Молодые львицы» — это бесчисленные двоюродные племянницы (были, кстати, и племянники), и парочка сводных, которых она, как водится, видела несколько раз в жизни на каких-нибудь днях рождения, а больше её в свою жизнь они не приглашали. Она только не однажды поражалась, что всё, конечно, понятно, но как-то очень уж много их всех на одну-единственную квартиру...
       Вот так, в общем, брат за 15-20 минут поздравил брата с наступающим днём рождения и ушёл, извинившись, что на самом восьмидесятилетии быть не сможет.

       В день восьмидесятилетия Алёна с утра поздравила папу, подарила ему достаточно функциональный подарок, не заморачиваясь, как долго он сможет ему пригодиться. Правда, она надеялась, что пригодится, всё же, подольше, но папа окончательно слёг уже через несколько дней... Не так рано, но тоже с утра пришли председатель местного совета ветеранов МВД и кто-то из коллег. Они поздравили его от имени всех сослуживцев и поздравили по-хорошему, хотя, в какой-то момент председатель, оценив папино состояние, махнул рукой и тихонько (а папа уже почти не слышал) сказал:
       — О, это всё...
       Чуть позже позвонила мамина коллега. Алёна, уже чуя недоброе, сама накануне пыталась позвонить бывшему мамину начальнику, но не дозвонилась и позвонила вот этой женщине, чтобы напомнить о юбилее и попросить начальника поздравить отца от имени коллектива. Они знали отца много-много лет. Когда-то, помнится, он даже дописывал их поздравительный акростих Алфёрову, тогда ещё не академику и не  нобелевскому лауреату, — сами они почему-то не справились с акростихом. Особенно хорошо они все были знакомы в последние двадцать лет, когда отец весь остаток жизни посвятил маме... Теперь звонила только та былая коллега, хотя, и от имени всех. Она уже, кажется, не работала и сидела дома, так что не исключено, что она просто никому ничего не передала. Впрочем, кто знает.
       Вообще-то, и с маминой смертью здесь тоже было нечисто. Все они, хотя и очень тепло говорили о ней на всяческих поминках, но как ни странно, восприняли её смерть положительно. Когда Алёна на 40 дней после массового посещения кладбища заскочила в местную церквуху подать ещё одну поминальную записку, она, как всегда, написала о маме, как о невинно убиенной. Каким-то образом, едва она вышла на улицу, сию секунду из похоронного автобуса прибежал, как ошпаренный, тот самый мамин начальник, и как-то воровато озираясь, мягко и быстренько загнал в автобус и Алёну. Уж не говоря о том, как они все хором бойко и рьяно убеждали растерявшихся Алёну и отца в необходимости немедленной операции, когда надо было как раз подождать... И так далее. А за столом одна коллега вдруг начала говорить о том, с каким мучением ходила мама на работу, и о том, что каждый её шаг был подвигом. Это была неправда. Старой и немощной она была, но внутренних сил и жизнелюбия она демонстрировала, хоть отбавляй. Тогда Алёна произнесла тост, сказав именно о мамином жизнелюбии и о том, как она хотела жить, просто жить... За столом промелькнула чья-то реплика:
       — Интересно, почему, зачем?..
       В общем, всё это демонстрировало массовое безумие сегодняшних дней.
       Вот так же просто жить хотел и отец.  Хотел жить, хотел отпраздновать праздник. Но больше в тот вечер не позвонил вообще никто. Телефон был, как будто выключен.
       Пришли, наконец, две его сестры и две дочери. Договорённость была о том, что застолье обеспечивают они. Они принесли только пироги (это получились бы просто поминки при жизни). Алёна, опять же чуя неладное, наделала накануне салатов сама. И мало того, что пироги, опять же, оказались единственным подарком на восьмидесятилетие, они ещё и продемонстрировали явное неудовольствие по поводу того, что сама Алёна подарила подарок и что здесь вообще кто-то был с утра с поздравлениями. Зато, средняя дочь, ничего не подарив, именно в этот день принесла мешок со старым ношенным тряпьём, «поскольку вследствие перенесённого опоясывающего герпеса у отца очень чувствительной стала кожа  и ему нужно что-нибудь помягче»... Особой теплоты к нему за столом тоже выражено не было
       Уже вечером Алёна откопала отцовскую записную книжку и дозвонилась до кого-то из сослуживцев, попросив перезвонить в день юбилея отцу, поздравить ещё раз, чтобы тот сам снял трубку.
       Судя по паре случайных реплик, обиду отец перенёс тяжёлую, но больше ничего не сказал и никаких отношений ни с кем выяснять не начинал. У него был очень мужской характер. Но после этого он окончательно слёг.
       Зато Алёна спросила потом у одной из сестёр, почему не пришёл хотя бы её муж, и в результате не было вообще ни одного мужчины. Она ответила:
       — Да он чувствовал себя неважно. Сказал: «Что я там буду с женщинами сидеть!»
       — Ну да, и в результате с женщинами сидел папа.
       Она, с пафосом:
       — Он сидел со своими детьми!
       — Да что он, наседка? А вы все опять спокойно за него решили, что ему надо?

       Нечто невообразимое произошло примерно через месяц. Лето было жарким, и Алёна держала балкон постоянно открытым, забыв осторожность. Какие-то странности происходили несколько раз. А потом они с отцом хотели посмотреть зачем-то старые фотографии, которые отец как раз не очень давно старательно перебрал, разложил по пачкам. Алёна сунулась — фотографий нет. То есть, какая-то часть осталась, но мизер. Например, исчезла большая парадная дореволюционная фотография отцовских бабушки с дедушкой, которую папа очень берёг. И очень многое ещё. Этот удар был страшным. Алёна чуть не плакала, а отец — так и умер в тяжёлой непрощённой обиде. Хотя, тоже после первых реплик больше ничего не сказал. Просто он с тех пор уже больше совсем не хотел никого видеть.
       Алёна-то, учитывая несколько прочих странностей, грешила на открытый балкон. Но папа, земной человек, ветеран МВД, и слушать ничего не хотел: если пропали ЭТИ фотографии, значит, сделать это могли только родственники. А такой подлости он не ждал от них совсем. Если бы он только знал, какие ещё подлости заготавливались его обезумевшими родными!..
       Надо сказать, что пропажа фотографий была уже не первой. 31 декабря 2007 года, на 9 дней маминой смерти (гостей они не звали) Алёна захотела посмотреть альбом деда, отца матери, — что-то показать папе. Это был замечательный альбом, начинавшийся тоже очень старыми, дореволюционными фотографиями. В финскую войну дед-ветеринар был главным ветеринаром кавалерийского полка в чине, равном нынешнему полковничьему,  и носил, как все, будёновку. Эти фотографии тоже были в альбоме. (Всю Великую Отечественную он работал в блокадном Ленинграде, откуда жена его и дочери, включая алёнину маму, были эвакуированы в 1942-м по Дороге Жизни.) Алёна стала искать альбом деда и... не нашла. Она хорошо знала, где он лежал, нередко его смотрела.
       Тогда, после того, как тётка испоганила поминки родной сестры, они не сомневались, что альбом украден тёткой и её дочерью. Алёна не находила себе места: это надо же, у этой сучки дома стоит сканер, — неужели нельзя было договориться, а не просто красть?!
       Мысли отсканировать фотографии бродили у Алёны давно, но отношения уже были плохими не первый год и на то имелись причины. Позднее даже вспоминать об этих особах стало тошно.
       Чуть позже она сообразила, что в день похорон и поминок с утра в доме оставалась и готовила еду ещё и папина племянница, так что в принципе, там могло произойти, что угодно. Ещё позднее, наверное, через год, отец «вдруг вспомнил», что ещё прошлой осенью, когда мама была ещё жива, а Алёна — в Москве, тётка с племянницей якобы заходили и попросили у мамы этот альбом, —  она дала. Эти отцовские воспоминания были сомнительны, похожи на внушённые, поскольку в той паршивой квартире в ЦРУ-шном микрорайоне «связь» была полностью настроена очень давно и какая-то фашистская мразь рылась в мозгах, как хотела, — что-то такое под конец стал чувствовать и понимать даже отец. (Сколько раз Алёна уговаривала родителей отсюда уехать! — бесполезно...) Так что позднее «воспоминание», скорее всего, было фальшивым. Тем более что Алёна, кажется, смотрела этот альбом, когда мама была ещё в больнице, — то ли смотрела, то ли собиралась посмотреть. Но в любом случае, даже если альбом заранее выпросили, то значит, те, кто выпрашивал, знали о предстоящей маминой смерти и приняли меры. Мамина сестра с племянницей, похоже, вообще заранее знали о том, что должно произойти, и как минимум дали на мамину смерть согласие (наряду с некоторыми прочими), — тому был целый ряд и других свидетельств. Это заметил даже отец.
       В общем, как бы то ни было, но украденными оставались альбом алёниного деда, маминого отца, и отцовские фотографии. Смерти её родителей сопровождала одна рука. Вся эта родственная шантрапа оказывалась лишь марионетками в страшном балагане. И значит, они тем более были стопроцентно опасны, как люди, которые больше не соображают сами.
       В разговорах с отцовскими дочкой и сестрой Алёна не преминула об этом сказать. Отцовской сестре сообщила, что поскольку она, Алёна, во всём этом абсолютно бессильна и больше от неё не зависит ничего, то тех, кто украл фотографии, она прокляла, и будет отныне проклинать каждый день. Та настороженно спросила:
       — Кого это ты там проклинаешь?
       — Тех, кто украл фотографии.
       — Так кого?
       — Тех, кто украл фотографии, кто бы это ни был, знаю я их или не знаю.
       (Она всё же не сбрасывала со счетов и открытый летом балкон.)
       Алёна действительно ощущала полное бессилие, чувствовала себя в полном рабстве, в ситуации, когда предприми и реши она что угодно — всё заранее обречено по некоей уголовной, смрадной воле. Проклинать — было тем единственным, что от неё ещё зависело, что было в её власти, что она могла. Отойдя от всякой мистики, в силу проклятий она, вообще-то, тоже при этом не верила. Но точно знала, что её слышат (люди). И хотела, чтобы они тогда уже слушали именно это. Проклятия (пространный текст), запомнившиеся уже как стихи, она действительно с тех пор стала всегда начинать с тех, кто как-либо осознанно причастен к исчезновению фотографий. Отца было уже всё равно не спасти (хотя, его отец прожил до 96-ти и до 90 ездил на велосипеде, а мать его прожила до 90), всех этих зомби — всё равно не вразумить (и даже пытаться опасно, как за бесов молиться: только дополнительные беды навлечёшь), а собственный остаток «судьбы» её уже больше не волновал (разве что, хотелось бы до нового Нюрнбергского трибунала дожить или хотя бы хоть как-то его приблизить, что относилось, конечно, к разряду почти несбыточных мечтаний), — она проклинала, не называя имён, но обозначая суть: тех, кто...

       «Родственники», вообще-то, понемножку им с отцом помогали, хотя решающей эта помощь не была совершенно, и не разорялся, конечно, никто. Отцу, надо сказать, эта помощь не нравилась, — Алёне, почему-то поначалу наивной, всё это перестало нравиться позднее. Младшая папина сестра, когда алёнино завещание по наивности ещё было составлено именно на них, частенько не забывала убеждать её, что «завещание — это ненадёжно, а вот надо бы на квартиру — дарственную, её уже точно никто не отменит»...  Ещё после маминой смерти, когда отец оставался на ногах, старшая из его сестёр и её муж, не спросившись, а как само собой разумеется, приехали к ним и поставили в каждую комнату по телефонному аппарату, которые папин свояк где-то умудрялся доставать. Алёна была тогда от этого в восторге, а папа — удурчён. Чуть позже она поняла, что все они просто считали этот дом уже своим. Потом на поминках папы она была доведена до тихого бешенства их попытками хозяйской наглости в её доме.
       Алёна считала, что в конце концов, их помощь больному ПАПЕ — это нечто естественное, коли уж они с ним — близкие родственники, а если уж ей предстоит пережить отца, то впредь ей ещё понадобится буквально тупо выживать, и уж конечно, не в Петербурге, так что какой-то сэкономленный запас понадобится позарез. (Но кстати, впоследствии она поставила памятник родителям практически за свой счёт, так и не получив полагавшейся отцу компенсации, а от участия «родственников» отказавшись.)
       В Петербурге в этот раз она не работала: отец, оставшись один, прямо попросил её посидеть дома, видимо, тоже предполагая возможные большие её неприятности и не желая потрясений для них обоих. Она была только рада: в этом городе куда-то высовываться грозило уже опасностью смертельной. Так что жили они то время вдвоём на папину пенсию, благо, приличную.
       Саму её во время болезни отца тоже брали в оборот, например, пытаясь приодевать (в ношенные, конечно, вещи). Кстати, вещи любили навязывать просвечивающие, прозрачные, которые она не носила, молча складывала в шкаф. «Приодевали» её тоже в каких-то целях.
        Однажды одна из тёток презентовала ей ношенную, но хорошую искусственную дублёнку. Придя домой, Алёна показала её отцу:
       — Смотри, что мне сегодня дали.
       Отец мрачно спросил:
       — Откуда это у неё?
       — Понятия не имею.
       Дублёнка была действительно не чьей-то из родственников, а взявшейся неизвестно откуда. Вид в ней получался очень приличный, хотя и несколько пенсионный. Сначала даже показалось, что она натуральная, но папа, рассмотрев, сразу определил, что искусственная. Действительно. Но добротно. Алёна всё это игнорировала: всё это было ничто по сравнению с квартирой, которую «родственники» ждали. Как только в третьей Москве она смогла купить себе что-то своё — она немедленно это сделала.
      
       Тем временем, пока папа ещё что-то слышал, им с подачи дочек стала названивать какая-то старая тётка из их молодости. Напрашивалась в гости, но так нахально, что её стали немедленно отшивать. Отец сказал, что помнит её, но абсолютно ничем с ней не связан и видеть её, постороннюю, сейчас не хочет совсем. В конце концов, однажды пришлось дать трубку ему, чтобы он послал её сам. И то ещё звонила, собираясь «сейчас прийти».
       Странности такого рода усиливались, включая появившегося псевдородственника, какого-то «братца», троюродного-десятиюродного. Папа раньше знаком с ним не был, но фамилию знал. Первый раз он нарисовался после смерти мамы, когда отец ещё ходил. Второй раз, спустя два года — уже теперь, когда отец лежал. Любопытно, что это были два разных человека, представленных ей одной дальней родственницей в качестве одного и того же. В прошлый раз он был худощав, примерно с Алёну ростом, несколько невротичен, но зато умный и с ним можно было поговорить. Буквально — интеллигент в очках. Теперь ей привели нечто совсем другое. Без очков. Тот был просто белобрысым, этот — краснокожий, почти альбинос. На голову выше предыдущего, здоровенный, спокойный, как слон и тупой, как валенок. В ответ на скандал, устроенный Алёной той родственнице, ей невинно говорилось:
       — Да нет, он тот же самый. Тебе показалось.
       Замыкался какой-то непонятный круг.
       И вот, уже буквально перед смертью отца и сразу после неё Алёне стали навязывать какого-то «сына отца», правда, представить его лично пока не пытались. Делалось это тайком от отца или планировалось исключительно после его смерти. Естественно: не имея никакого сына, можно себе представить, куда бы он всех послал. Комедия была рассчитана именно на Алёну. На поминках все эти уроды разглагольствовали:
       — Ну, мог же у твоего отца быть ещё какой-нибудь сын?
       Она отвечала:
       — Конечно, у мужчины всегда может быть ещё кто угодно. Но это предел психологической тупости и нежелания знать человека — сочинять про отца такие байки. Во-первых, он никогда не бросал детей, никаких. Он скурпулёзно и без звука выплачивал все алименты, приносил ёлки на Новый год и копчёную колбасу к праздникам, отвозил их, куда надо, сидел с ними, если надо. Это — дочери. И от моей мамы он тоже, было дело, уходил, так что уж я-то знаю. У той женщины, к которой он тогда ушёл, детей нет. Потом она уехала в Москву, — вы все прекрасно это знаете, вы все были с ней знакомы. Я всё это знаю не хуже вас, и не надо мне вот сейчас никакой лапши задним числом. Но папа так отчаялся, что у него рождаются только дочери, он так хотел сына, что если бы сын у него был, он бы наплевал на всё, носился бы с ним, всем бы его показывал, перед всеми бы хвастался. Если же вдруг у него был сын, о котором он сам никогда не знал, то при чем здесь я и откуда о нём знаете вы?!.
       Теперь Алене, по крайней мере, стало ясно: потому её и пытались ещё при отце окружить неизвестно кем, к кому бы она «уже привыкла», что после его смерти (но не раньше) эти люди стали бы ей что-то там «подтверждать». Зачем это было нужно — она не знала.

       Кроме всего остального, под конец отцовской жизни у неё начались серьёзные и дикие проблемы со здоровьем. Ухаживая за умирающим папой, она сама «бросила есть», очень похудела и не могла восстановить аппетит. Заболели ступни — ходьба стала болезненной.
       Ещё как-то раз ей позвонила былая школьная подруга, и так уже очень давно надоевшая, постоянно манипулировавшая, невротизировавшая и получавшая от этого удовольствие, — а в последние годы, по крайней мере, в отношениях с Алёной, просто свихнувшаяся. Иногда она откровенно измывалась, рассказывая запредельную ахинею. У «подруги» была своя семья, своя жизнь, но почему-то ей позарез было нужно, чтобы и Алёна жила ЕЁ жизнью. Ещё когда-то в университетско-германские годы Алёны «подруга» стала относиться к ней буквально как к мужчине (хотя, пол не путала), жутко ревновала её к университетским подружкам и хотела позарез быть у Алёны единственной. Приёмчики она пыталась применять именно как в отношении своих мужчин. Это, конечно, страшно раздражало, чем дальше, тем больше. Отшить её (поговорить начистоту, попросить не звонить, обидеть, в конце концов) было невозможно. В самое последнее время Алёна уже просто бросала трубки, едва услышав её голос. И выключала телефон, поскольку иначе трубки приходилось беспрерывно бросать иногда в течение 15-20 минут. Так вот, теперь она, как изредка делала раньше, очень попросила Алёну не вешать трубку и сразу сказала, что умерла её старшая сестра. Алёна купилась, тем более что это могло быть правдой: та долго болела раком. Тогда «подруга» дурным голосом (то ли ёрническим, то ли хрен её ещё знает, каким, что за ней водилось, особенно в последнее время), начала рассказывать о последнем посещении больницы.
       — Прихожу, а ручки тё-ё-ёплые... Ухожу — а ручки холо-о-одные...
       И так — несколько раз подряд, как будто внушала что-то. Алёна молчала, не говорила ни слова. Трубку тоже не вешала, — ждала, когда сама иссякнет. (У неё, вообще-то, у самой в соседней комнате умирал отец, о чём «подруга» прекрасно знала.) Та закончила свою тираду, не дождалась реакции и... начала сначала, слово в слово, с теми же интонациями. Когда она зарядила в третий раз, Алёна извинилась, сказала, что ей надо срочно уходить и повесила трубку, — та, правда, сказала нормальным голосом:
       — А, ну извини.
       В эту ночь Алёна проснулась... на своей руке. И тогда, и позднее её не интересовало, почему рука у неё затекла. Но человек, если он в сознании, так устроен, что в этих случаях просыпается и руку (и что там ещё) можно растереть. Алёну интересовало, ПОЧЕМУ ОНА НЕ ПРОСНУЛАСЬ. Сколько времени она лежала на руке, было неизвестно, но растереть её не получалось. Рука распухла, но всё же как-то отошла. Сильнейший отёк держался сутки. Через одну ночь она... снова проснулась на руке, хотя, это было всё же не так критично. Ставить эксперименты она не захотела и с тех пор до третьей Москвы спала с привязанными руками, чтобы психотехнологи опять не уложили её во сне на руку. Вообще-то, учитывая, в какой квартире и в каком городе она находилась после всех историй со снами и скандалов по этому поводу в ФСБ, многими вопросами она не задавалась. Если потом оказывалась в этой квартире хотя бы на одну ночь, руки привязывала, — у неё была целая система, чтобы это получалось надёжно, но браслеты всегда можно было быстро отстегнуть. Всерьёз на «подругу», эту свихнувшуюся дурочку, Алёна не грешила. Не могло её идиотическое «внушение» так серьёзно и безотказно сработать. Разумеется, это «дежурные психотехнологи» всё заранее продумали, осуществили, а «подругу» приплели («прислали») для пущего тумана и для ужаса. «Подруге» она, естественно, после этого тем более не звонила (только появись — и опять присосётся)...
       В то время, когда умирал отец, а у неё самой прогрессировали кошмары со здоровьем, она испугалась, что сейчас просто тихо загнётся, и хоть как-то занялась собой: включила музыку (папа всё равно не слышал), начала разрабатывать руки и ноги, прыгая, двигаясь, чтобы ещё и срочно поднять энергетику. Это помогло, и руки-ноги разрабатывались более или менее прилично, хотя, больше всего потом помогла третья Москва, перемена места.
       Болячки её, видимо, нужны были кому-то затем, чтобы она никуда не могла уехать, оставалась сама умирать здесь. Родственники собирались хоронить её той же зимой (почти прямо проговорились, и не однажды).
       Когда Алёна уехала в третью Москву, те проблемы со здоровьем иссякли, как не было, хотя, «атака на руки» по весне 2011-го проскочила, — но всё же далеко не такая и сразу закончилась. Но это — потом, а в ту последнюю папину осень она всерьёз предполагала, что может и не выжить...
      
       Папа умер от рака в реанимации. Никто из врачей умудрился не сказать Алёне, что у него рак, она узнала это так чётко только в приёмном покое, куда привезла его, когда уже кроме реанимации ничего не оставалось. Врачи у него бывали постоянно, участковая спокойно оформляла ему инвалидность, и всё было свалено на постгерпетический (неврологический) болевой синдром. И ещё — поликистоз (но это — не рак)... После смерти мамы, когда кисты у него были обнаружены, ему предлагали операцию, но он отказался:
       — Зарежут ещё, к чёрту!..
       Так бы и было...
       А другой помощи ему не оказали. И как бы ни было, когда бы у него всё это ни началось, но с палкой он начал ходить только в тот день, когда узнал о смерти мамы, и тут же начал угасать, а кисты обнаружили месяца через четыре... Только в приёмном покое, когда его уже положили в реанимацию, Алёну впервые ткнули носом в давнюю, 2008 года, справку о поликистозе: «признаки Са+», и она впервые узнала, что это значит... Сам он этого тоже не знал вопреки утверждению некоторых «родственников», потому что до последнего хотел в хорошую больницу, где ему помогут, и он встанет.

       Как только отец умер, «родственники» взялись за Алёну, засучив рукава. Ей велено было немедленно разобрать два родительских угла, освободить место в комнате (уж не для «папиного сына» ли)? Её заявление о том, что со своими вещами она будет разбираться сама, несколько сбило их с толку. У неё в квартире, пока готовились поминки, они начали брать телефонные трубки как у себя дома и тоже удивились возражениям. Без спросу почистили добела несколько предметов столового серебра.
       В общем, началось нечто. Алёна, когда ей что-то вдруг пришло в голову, выскочила из квартиры к соседке, у которой оставляла запасные ключи, и забрала их, ничего никому не сказав. Очень скоро (видимо, когда получили информацию об изъятии ключей) они оказались с вытянутыми лицами и помрачневшие.
       Ещё они ей что-то такое сказали, помогая готовить поминальный стол:
       — Видишь, сколько мы здесь для тебя делаем?
       — Вообще-то, вы это делаете для папы...
       — Для тебя.
       — Для папы! Мне-то это всё зачем?..

       Где-то в эти дни, ещё накануне кремации и поминок, младшая сестра отца задушевно констатировала «в воздух»:
       — Да, в нашей семье все стали умирать зимой...
       И умудрилась ещё блаженно воскликнуть:
       — Всё-таки, есть высшие силы! Есть!
       Видимо, она ещё не знала, что завещание Алёна отменила и написала другое, по которому ничего не только не доставалось им, но даже не оставалось какого-либо конкретного человека, которым бы можно было манипулировать.
       Короче говоря, папина сестрица умудрилась поблагодарить «высшие силы» за смерть родного брата и замаячившую перед её семьёй чужую квартиру. Алёна не стала спрашивать: «А ничего, что мне сейчас не 80 даже, не говоря о 90, — а 44 года»? (Похоже, их очень вдохновила её тогдашняя резкая худоба после полноты, нажитой за два с половиной года сидения дома...) Алёна в этом восклицании услышала и ещё одно: подтверждение былой догадки, что кто-то им конопатит мозги именно посредством «высших сил» и мистики. Кто-то им «пророчил». Что же, для их уровня сознания — в самый раз...

       На поминках, собственно, они и завели шарманку про «папиного сына», да и вообще, какую-то ахинею про папу понесли все, кому не лень. Алёна настроилась держаться, чтобы совсем не испоганить ещё и его поминки. Ей это казалось почему-то важным. Она и в целом всё это время в Петербурге, как только самые острые эмоции улеглись, старалась быть на тормозах: общение с «родственниками» и так никогда не было близким (слишком уж разные люди, интересы, взгляды), а теперь казалось совсем бессмысленным: они были чем-то или кем-то полностью заморочены и хором выполняли какие-то свои программы. По человеческой привычке в те или иные разговоры Алёна иногда втягивалась, хотела что-то объяснять и доказывать, но по сути, если не было новых подстав, всё с их стороны было ясным заранее и виделось весьма для неё мрачным, гибельным. Теперь ей надо было, как можно более спокойно и торжественно отпеть и проводить папу, и очень быстро, беспрепятственно уехать отсюда самой, чтобы больше никогда никого не видеть. Первое время она ещё позванивала с относительной регулярностью раз в месяц, чтобы не вздумали искать и не трогали (очень уж Полковник стращал её тем, что теперь с ней легко расправиться), но потом не захотелось больше и этих телефонных контактов.
       «Родственники» были, мягко говоря, не мама с папой. С родителями она не хотела, конечно, прожить всю жизнь старой клушей, но просто любила их и не мыслила когда-то остаться без них совсем, ничуть не возражая против своих звонков дважды в неделю и почти ежемесячных появлений. Теперь их больше не было, а мысль о том, что их место в её жизни и душе попытаются занять вот эти самые «родственники» с какими-то своими соображениями и планами, вызывала отвращение. Это уже не говоря о том, что всеми своими словами и намерениями они излучали опасность. Одни только поминки после кремации в смысле вот этого общения довели её до такого напряжения, что она сразу же, не убрав толком со стола, взяла свою сумочку и пакет, отправилась на Московский вокзал и первым же дешёвым поездом уехала в Москву на один день. Через день, вернувшись и наведя дома порядок, она похоронила отца и стала собираться. В тот московский день  Полковник, давно обещавший в этом помочь, действительно помог решить вопрос с котом, так что здесь договорённость уже была и её подтвердили. Ещё он, выслушав её, посоветовал не оставаться в Петербурге на Новый год, что для неё было само собой разумеющимся, поскольку в этом она чувствовала какую-то особую опасность.         
       В общем, под конец и после смерти отца, когда Алёна оставалась единственным препятствием к получению её квартиры кем угодно, «родственники» повели себя так, что из Петербурга она уехала сразу.
       Это и была третья Москва.



       На работу она устроилась тут же, в охрану. С Полковником тоже увиделась сразу. Про «папиного сына» он сказал ещё в тот день после поминок:
       — А-а... Это они готовят ещё претендента...
       Но что-то здесь было не так. Папиной квартира никогда не была, а после маминой смерти он сам же у нотариуса сразу подписал отказ от доли наследства в пользу Алёны. В первый момент она об это даже пожалела, поскольку были сложности с её немецким свидетельством о браке, — но папа не хотел плодить наследников, которые помешали бы ей вступать в наследство после него. Однако свидетельство с апостилем было получено через МИД и всё оказалось в порядке. Так что наследовать квартиру давно уже можно было только у самой Алёны. При наличии двух сводных сестёр новый сводный брат был бессмысленен. Чего-то они об этом не знали, лопухнулись? Всё могло быть. Но скорее всего, его появление придумали не в связи с наследством. Скорее всего, им нужна была психотехнологическая власть над ней самой, и они надеялись, что «обретя брата», она растает, станет податливей. Дальше — догадок море, но Алёне не хотелось «вести следствие», тем более на догадках. Её от этого всего уже тошнило. В конце концов, они все просто сами могли не ведать, что творят: им всем давно уже могли просто свернуть крышу, что тоже было похоже на правду. Этот массовый психоз начинал выматывать до предела. (А может, это и было целью?..)
        Полковник тем временем вызывал в ней всё большую растерянность. Он подзадоривал её: «Приходи чаще!» — она приходила, всегда и только в приёмную: это был вопрос сиюминутной безопасности. Но и повёл он себя странно, не однажды отсутствовал в назначенное время и никогда не звонил, не предупреждал. Кстати, ещё во время болезни отца он предлагал ей перейти на «ты», — она как-то не смогла. Он к ней обращался то так, то этак. Против этого она не возражала совсем, а сама осталась на «вы». Но он... всё больше клонил отношения в какую-то личную сторону, а ей этого было даром не надо: он был ей нужен абсолютно не как мужчина, а как должностное лицо, в самом лучшем случае как товарищ. Он же — мало того, что клонил в личную сторону, но делал это совершенно в русле психотехнологического стандарта, пытаясь вселять какие-то ненужные ей надежды, и их же обламывая. Обещал помочь и с обменом квартиры, но она чувствовала, что этого не будет. Документы показала, даже оставила копии, — вот так, через риэлтора, он бы её не кинул. Скорее всего, на кого-то он, всё же, работал и ничего решать по поводу её квартиры в его компетенцию не входило. Страшнее всего для неё было то, что он тоже на самом деле возвращает её в Петербург. А теперь она уже точно знала (решила), что туда не вернётся любой ценой. Во всяком случае, живая. Если возвращаться в этот город и к этим посторонним, да ещё и  претендующим на тебя людям, — то зачем вообще жить, зачем было рождаться на свет?..
      
       Кстати, в какой-то момент Полковник сказал ей очень важную вещь:
       — К родственникам по поводу квартиры не обращайтесь. Родственникам Вы не нужны.
       Опять же, она и без него это знала исчерпывающе, — они себя показали более чем достаточно. Но и опять же: было приятно, что кто-то это знает, кроме неё и независимо от неё.
       После этих слов Алёна стала вспоминать ещё один эпизод из тех нескольких, когда Полковник говорил ей что-либо прямо. Это касалось «снятия её аутоиммунного диагноза». Ещё в начале второй Москвы, поздней весной 2006-го, уже тогда, когда она познакомилась с ФСБ и ходила в приёмную, но ещё до того, как она узнала о краже в Музее Музеев и до смерти главной виновницы, Алёна как-то звонила родителям в очередной раз. Они сообщили, что им звонила врач-профессор, ставившая ей тот диагноз в больнице и за год до этого руководившая фармакологическими испытаниями на добровольцах страшно дорогого английского препарата. В число добровольцев многие стремились войти, поскольку для них это была единственная возможность какое-то время получать баснословно дорогой препарат. Алёна в том эксперименте участвовала.
       А ещё за полгода до этого, осенью 2004 года, когда она после истории с нервным потрясением 2003-го вспомнила об аутоиммунном диагнозе и решила этим заняться, она обнаружила, что снимки МРТ, на основании которых ставили аутоиммунный диагноз, подменены у неё дома. Алёна была не врач и ничего в тех снимках не понимала, но хорошо помнила их визуально. Они были все в очагах, как карта звёздного неба. Подменённые снимки были принципиально другие, без очагов, с какой-то цельной засвеченной областью, уже не соответствующие словесным описаниям прежних. В огромном конверте был, возможно, не замечен и остался маленький фрагмент снимка, как и был, весь в очагах. Всё это она убрала подальше, благо, их больше никто не спрашивал, довольствуясь словесными описаниями, но в заявлении в ФСБ 2006-го эта история 2004-го с подменой снимков была рассказана. А вот её участие в эксперименте 2005 года она не затрагивала (всего не перечислишь), тем более что письмо Барбисовину она тогда уже отдала и привыкла считать, что «всё под контролем». И тем более что кончилось тогда опять всё благополучно. Уже после смерти мамы, когда она на денёк ездила в Москву, ей анонимно намекнули на те снимки, да так назойливо, что вернувшись в Петербург, она немедленно уничтожила их полностью (а то ещё вздумают поставить запланированный ранее новый диагноз уже теперь, когда она привязана к этой квартире и к отцу)...
       Однажды в 2005-м во время проведения фармакологического эксперимента, после того, как у всей группы в очередной раз брали кровь из вены, у неё в коридоре закружилась голова, она чуть не упала. Тогда она сказала:
       — Нетушки,  в обморок я буду падать не в коридоре, а в кабинете врача! — и из последних сил рванула в кабинет.
       Влетела в кабинет, сказала:
       — Мне плохо... — и рухнула на стул.
       Но головокружение начало отпускать. Она встала, и начала что-то объяснять. Врач, один из двух в кабинете, сказал:
       — Так. Сядьте. Сядьте сейчас же!
       Она немножко посидела и полностью пришла в себя. Тем всё и было исчерпано. Но когда группа собралась в следующий из назначенных дней, им объявили о прекращении эксперимента, не только в том институте, а везде, где он проводился. Вряд ли это могло произойти из-за одного алёниного головокружения. Эксперимент был обширный, анализы крови и результаты еженедельных МРТ, как говорили врачи, отправлялись сразу в Англию тамошним фармакологам, так что здесь их даже не видели. Видимо, что-то оказалось не так с препаратом.
       Было это весной 2005-го, так что к описываемому моменту поздней весны 2006-го прошёл примерно год. Так вот, та профессорша позвонила родителям, и не застав Алёну в Петербурге, попросила её перезвонить ей из Москвы, оставила телефон. Алёна перезвонила. Профессорша разговаривала с ней, почему-то волнуясь и заикаясь, как первокурсница на экзамене. Она предложила Алёне приехать в Петербург, провести дополнительное обследование теперь, через год после того эксперимента. Алёна понеслась в приёмную к Полковнику. Она обратилась к нему:
       — Прошу вас, скажите прямо, мне ехать или нет? Если ВАМ всем это нужно — я поеду. Только скажите. Но сама я боюсь.
       Это и был один из немногих случаев, когда Полковник что-то говорил прямо. Он ответил дословно:
       — Конечно, нет. Никуда не ездите. Вы знаете, что с вами всё в порядке. Сейчас — никаких врачей, никаких обследований. А то ВАМ ЕЩЁ ЧТО-НИБУДЬ ПОСТАВЯТ, проверить не сможете, будете нервничать.
       И пробурчал что-то вроде:
       — А нам с вами потом возись...
       Она не поехала.

       Алёна вспоминала всё это теперь, в третьей Москве, после 2010-го, услышав откровение о «родственниках». И укреплялась в своих предположениях, которые бродили уже давно. Вероятно, она тогда недоосознала те полковничьи слова, а он как обычно всё знал. Скорее всего, он знал, что ей СОБИРАЛИСЬ «ещё что-нибудь поставить», и новый диагноз потребовал бы лечения, которое её бы убило наверняка «естественным образом». А потому профессорша, когда приглашала её приехать, и заикалась, как первокурсница. Тогда, в 2006-м, ей как раз исполнялось 40 лет, и этот юбилей она должна была не пережить. Она не поехала в Петербург, и в день сорокалетия в Москве её везде, где она оказывалась, доводили так, что до самоубийства, по сути, действительно довели. Только форму она выбрала тогда самую обратимую — голодовку, искренне намереваясь больше вообще не есть, если не прекратится вся эта дрянь (а она не прекратится). В ФСБ о голодовке она заявила письменно. Назавтра её психотехнологически «обработали», накормив в другом месте. Так Алёна, как они и договаривались, назавтра позвонила родителям, живая-здоровая. Потом были монастыри с попыткой в первом из них свернуть ей мозги в изменённом состоянии сознания.
       Теперь, в связи с тогдашними и нынешними полковничьими словами и со всеми этими своими воспоминаниями, она укреплялась в неновых уже подозрениях о смерти родителей. В своё время она вскользь обратила внимание на два слишком разных снимка перелома шейки бедра матери. На первом из них были страшные обломки костей, на втором — просто ровная трещина. Но в то время Алёна ещё свято верила в то, что её письма в президентскую администрацию рассмотрены и приняты к сведению, а значит, всё будет хорошо и тонкости — не её дело. Кроме того, её ведь ещё и никто не слушал, считая двинутой, в то время как сами все «трезво смотрели на вещи», принимая за чистую монету, за реальную действительность весь тот концлагерный смертный балаган. Алёна была абсолютно бессильна: и сама заморочена призрачными надеждами на благополучный исход катастрофы, и доводов её не слышал больше никто.
       Теперь, когда она в своих проклятиях поминала осознанно виновных в смерти матери, она произносила: «Если это правда, что маме не делали никакой операции, а только сфальсифицировали её, тем более, если правда, что у неё не было вообще никакого перелома, то»... В том, что мама была просто заведомо псевдоестественно убита, она не сомневалась вообще. Вот так же самой Алёне когда-то наставили страшных липовых диагнозов при наличии абсолютно всех «симптомов» и качественно, «неопровержимо» сфальсифицированных анализов любого толка... Если бы не её сопротивление вплоть до обращения в приёмную ФСБ РФ, она бы «сама» умерла раньше родителей, первой. А помочь им она не могла, потому что её никто не слышал и не воспринимал всерьёз.        Хотя, папа догадываться о чём-то начал. Ещё раньше, громко ругаясь дома на политические темы, мог уже ввернуть:
       — Если меня действительно кто-то здесь слышит, то пусть знают... — и это не было влиянием дочери: тогда она ещё сама побаивалась заговаривать с ним так откровенно, опасаясь его непонимания и недоумения.
       А когда Алёна, похоронив маму, пыталась уже делиться своими озарениями в отношении поведения тётки, маминой сестры, её дочери и зятя, отец сказал:
       — Ты знаешь, мне всё это тоже очень не нравится. Но давай, мы с тобой не будем об этом ГОВОРИТЬ.
       И он уходил от любых обсуждений, страшно боясь за дочь, считая, что ей надо просто сидеть как можно тише и что это может от чего-то спасти, — не понимая, что они все приговорены к смерти В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ и как раз сопротивление только и может что-то отодвинуть и чего-то помочь избежать, если что-то вообще возможно...
       Вообще-то, она бы не удивилась, если бы когда-нибудь узнала, что и у отца не было ни рака, ни даже поликистоза. Психотехнологи могут спровоцировать и сымитировать что угодно. И убить, не забыв замести следы...

       Но сколько ещё людей, молодых и старых, было убито вот так, что никто никакого преступления даже не заподозрил?! И никто против этого не восстал... Соображали ли что-нибудь врачи, равно как и эти «родственники»?! Похоже, что нет, что больше уже вообще никто ничего не соображал дальше собственной денежной выгоды, потеряв такую способность — соображать. Все только бессознательно выполняли какие-то команды, ничего не думая и занимались, как велено, только «своим счастьем» — растительным, одномерным, плоским. Рабы согласились стать рабами и были если не довольны своей и общей судьбой, то уж, по крайней мере, считали её само собой разумеющейся и единственно («естественно») возможной. Как легко и быстро смогли новые хозяева мира победить «самый непокорный на земле народ»!..

       Теперь и сам Полковник начал вести себя всё более странно. Что это было, тактика или окончательная «перевербовка»?.. Если тактика, то на алёниной стороне или на стороне противника?.. Его поведение всё больше убеждало в последнем. Но может, он тоже просто уже перестал думать?..

       Где-то в конце весны он спровоцировал Алёну обидеться на его отсутствие («помогли» и другие эфэсбэшники в приёмной, сказав, что объяснять им ничего не надо, и без того хорошо знают, к кому она пришла, и ТАК предложили подождать его до конца дня, что она развернулась и ушла). В конце концов, всё это стало здорово утомлять. И больше она пока не приходила. Но было очевидно, что она и по-прежнему не выходила из-под какого-то контроля.

       Вот, это были события прошлые. А теперь она, переезжая в очередную общагу, увидела две машины, около одной из которых стоял, опершись о раскрытую дверцу, собственной персоной Полковник. Она подавила в себе непонятную внезапную радость, вызванную почему-то его сопровождением, и поставила баул на асфальт:
       — Здрась-сь-сьте.





...


Рецензии