Сага о дороге. Повесть

               
УДК 8-312.3
ББК 84.3 (2)7-4
М 30

Марьина Татьяна Николаевна
Сага о дороге : (повесть) /  Татьяна Марьина. – Кострома : Обл. тип. им. М. Горького, 2014. – 88 с. : ил.


Повесть «Сага о дороге» была частично опубликована журналом «Знамя» («УНИВЕРСИТЕТЫ РУССКОЙ ШВЕЙЦАРИИ», №6, 2010; «ФРАНЦИЯ, ЯПОНИЯ, КОСТРОМА, №9, 2011). В повести автор пытается осмыслить свою дорогу в науку и литературу, и – шире – жизненный путь, – осмыслить с любовью, оптимизмом, а где-то и с юмором. Такое близкое-знакомое описание мест макарьевско-унженских, буйских, галичских, парфеньевских, антроповских, а также людей, здесь проживающих, окажется родным и понятным не только для костромичей. Неравнодушие автора к существующим (увы!) местным, провинциальным проблемам, несомненно, рождает отклики в душе читателя; писательская зоркость и определённая смелость суждений достойны уважения.

Издание осуществлено при поддержке администрации
Костромской области

©Марьина Т.Н., текст, 2014
© Смирнова А.А., Разыграева С.В., рисунки, 2014
© Брулёва Т. И., дизайн обложки, 2014

               

                САГА О ДОРОГЕ


                (повесть)


         

                …А.А. Каменскому


                РАЗДУМЬЯ НА СУСАНИНСКОМ ТРАКТЕ

Мой путь в науку был труден. Да и только ли мой? Да и только ли в науку? Русским всё дается непосильно трудно и у каждого – свой русский путь…

Мой путь в науку был похож на дороги Костромщины. Я не говорю даже, что я припозднилась, но наука меня ждала. Так ждёт автобус на автовокзале Костромы бессовестно проспавшего пассажира. Только в одном уголке страны моей бескрайней отяжелевшая в целлюлите Фортуна, пересчитав пассажиров по головам, и заметив разницу между проданными билетами и присутствующими головами, тормознёт водителя и заставит ждать опоздавшего, не рискуя вызвать негодование. Нет, в салоне будет терпеливо тихо, потому что это – Кострома; и точность костромичи вежливо оставляют королям. 

А далее автобус витиевато пошуршит не напрямую, по мосту через Волгу, в столицы, а – вглубь бесконечной провинции, по собственной губернии, до иных райцентров которой добраться иногда дольше и сложнее, чем от Костромы до Москвы.

Не успели выехать за пределы губернского города, навстречу по-неслись многочисленные мосточки через речушки в бассейне близкой Волги, и, чем дальше от Костромы, речек этих не становится меньше, но стоки их уже иные – другие полноводные и обильные реки: Кострома, Нея, Нёмда, Унжа, Ветлуга…

Колёса подскакивают на стыках мостов, автобус гремит всеми своими потрохами, и хорошая дорога незаметно покидает нас, превращаясь в сплошные ямы и колдобины, стыки мостов или прикрытых второсортным асфальтом бетонированных плит, коими вымощены отдельные участки, ведущие ранее к так называемым «точкам» (военным объектам, которые сегодня почти все «приказали долго жить»)… И уже не только съезды и въезды мостов напоминают о существовании души, а сплошное неудобье как отличительная особенность российского бытия, и в частности – дорог…

Народ не возмущён и смиренно молчит, хотя на первом этапе по-ездки у многих, даже привычных, кишки, как говорится, перекрутили горло, но с этим как-то свыкаются, а самые психически стойкие или, наоборот, сражённые бесконечной тряской, умудряются дремать, разбалтываясь телом по сторонам, на виражах инстинктивно хватаясь за соседа или за воздух. Неизбывный шансон властно опрессовывает мозг, но и без того пассажир запрограммирован на длинную и изнурительную дорогу, потому что коротких расстояний на Костромщине не бывает.

Редко-редко попадётся на маршруте случайный заезжий человек – и вслух начнёт возмущаться и поминать всяко и прошлого, и настоящего, и будущего губернатора, но попутчики местные и привычные лишь усмехнутся, пустые речи не поддерживая. Они знают: ругаться в долгой дороге ни к чему; дурные слова материализуются, тут, разоряясь по пустякам, не отдать бы совсем Богу душу – этот необходимый для жизни виртуальный субстрат.

Самым страшным, к чему я никак не могу привыкнуть в костром-ских путешествиях, является езда по обочинам, причём не только своей полосы, но и встречной; и маневры такие столь же часты и обыкновенны, как кресты, памятники и обелиски с венками вдоль дорог, которых уже намного больше, чем жителей в вымерших деревнях.

Водитель виртуозно объезжает ямы и ямищи, сбрасывает скорость на рытвинах и ухабах, и захлёбывающийся двигатель всхлипывает по-человечьи, одолевая очередное препятствие. Автобус катит по самой кромке обочины, почти под колесом проплывает оберегом вкопанный на оползне столб, которого мы едва не касаемся бортом; и сердце ёкает не столько оттого, что это – обочина и край, сколько оттого, что полоса-то – встречная, и навстречу тоже идёт непредсказуемыми виражами транспорт, изловчаясь и выбирая путь полегче; и наш водитель, обречённо выворачивает руль, чтобы успеть увернуться. Но вот опять путь свободен, и наддав газку, автобус стремится проскочить по более удобным местам более долгий участок… Наше путешествие напоминает детские компьютерные игры, но это не гонки на трассах будущего, а преодоление кошмарных препятствий и лабиринтов, с той лишь разницей, что в запасе у нас нет дополнительной жизни…

Путешествовать по Костромщине лучше на рейсовом транспорте и спрашивать лишь те поселения, что стоят вдоль дорог. Чуть в сторону – и редкий водитель, даже опытный, подскажет вам, на каком повороте выходить. А выйдешь не там – топать будешь десятки километров, и это здесь – тоже дело обычное: широка страна моя родная! Указатели, конечно, есть, но необходимых вам – вполне может и не оказаться. На своём транспорте ехать не стоит хотя бы потому, что свой – не казённый, и жалко; к тому же на больших перегонах со встречными бывает совсем туго, с народом туго даже в опустевших деревнях. И не раз бывало, что своим ходом заезжали настолько не туда, а потом пытались спрямить путь просёлками, – что те-ряли, блуждая, по трое суток. Прямо ворона летала, да в гнездо не попадала. В этом случае уж лучше вернуться и начать путь сначала. Потому что основные направления от Костромы расходятся лучами, районные города на которых нанизаны бусинами, но часто между отдалёнными центрами соседних направлений нет прямого сообщения вообще. И то, что известно о прямом пересечении местности, например, охотнику, вашей легковушке может и не подойти.

Надеяться на встречных – тоже не стоит; встречный, даже местный, может и не знать нужного вам пункта (верный признак того, что не туда заехали), да и проводник может оказаться лукавым Сусаниным, да и Сусанин, говорят, сам заблудился. А вот это-то и неудивительно: если немудрено заблудиться сейчас, когда леса сведены более чем вполовину и многие болота осушены, то каково же было Сусанину зимой 1612-1613 года?

Конечно, в отношении Сусанина, как представитель поколения, кое-что слышавшего о патриотизме, я склоняюсь к двум версиям, зная упёртый характер скупых на слово костромичей и их умение решать глобальные проблемы без огласки, в одиночку. Сусанин либо вёл врага на кровавую расправу, но хлипким полякам хватило простого болота, либо не счёл нужным даже марать топор, а посчитал для самонадеянных самозванцев такую позорную смерть самой подходящей. Да, народный герой принял жестокую смерть, «положил живот за други своя»; но и врагам показал, что один в поле воин, если он – русский. С Сусаниным и войска не надо.

Я любуюсь в окно знаменитыми костромскими лесами – гордостью нашей; пусть это не сибирская тайга, но живы ещё отдельные массивы – например, Кологривский, – который тайге соответствует: реликтовый лес, как говорят учёные, изучающие и оберегающие эти джунгли. Даже вдоль дороги белоствольные берёзы – раз в пять будут повыше подмосковных; сосны – поистине корабельные; дремучие, раскидистые, колдовские ели подпирают небеса.

Мало кто озирается по окнам на знакомые картины, но если не лишены восприимчивости к свету Божию, то увидите, почувствуете в колдовстве и плутании дороги средь непролазных чащ наши российские жизни и судьбы – трудные и непредсказуемые, пробивающиеся часто не благодаря, а вопреки, с одной лишь разницей, что мало кто доедет до цели…

… Какая-то из них моя?..

Ревёт движок, и едва-едва тянет в горку, за которой, словно про-пасть, стремительно приближающийся откос, и мост через очередную речку, но, утомившись тряской, привыкаешь даже к страху, и глаза останавливаются на другом – на том, чего никогда бы не заметил в своей городской круговерти. Белыми аккуратными шариками на длинных тонких ножках кивают нам, будто головками, отцветшие цветы мать-и-мачехи, плотным, жёлтым ковром их подбивают недолговечные одуванчики, из оврагов и низин чуть ли не на дорогу наступают колониями-семействами жёлтые купальницы, или кубышки – их здесь так много, как сорняков – рви, сколько хочешь! Белою кипенью черёмух окаймлены поймы рек и окна изб в редких мелькающих деревнях, и покинутые человеком, заросшие ивняком по-ля в этом майском роскошном цветении видятся жёлтой пеной прибоя на зелёной волне.

Но вот автобус приваливает к районной автостанции, и из обступившего её с трёх сторон леса чуть ли не под ноги к разминающимся пассажирам безбоязненно выкатывается ошалевшая от сытости белка и, лишь слегка тормознув, соблюдая приличия, с любопытством подтянувшись к предложенному кем-то яблоку, вмиг исчезает вместе с ним.

Вот так здесь рядом – опустошённые, будто после вражеского нашествия, полувымершие сёла (зато с непременной вышкой приёма мобильной связи), зарастающие лесом поля, дикая природа, жаждущая приручения и измученные горожане во втором, а то и в первом поколении разучившиеся понимать красоты мира. Всё рядом: и импортный автобус на убогой латанной-перелатанной дороге, и водитель-ас, перед которым за эту дорогу стыдно, и безмерная терпеливость людей, которая ничем никогда не окупится. И на каждом шагу загородных маршрутов, как на каждом шагу здешней жизни – преграды и пределы, боль и страдание, восторг от красоты и щемящее чувство любви, оттого, что это – твоё, и что ты здесь – свой… Всё вместе: и подвиг, и риск, и жалкое существование-прозябание; и сила, и бессилие; и возникающая из небытия жизнь, и тающая в небытии смерть… И ещё не растаявшая ноздреватая льдина, и лягушачья икра в придорожном омуте…

                .     .     .

Однажды со студентами Костромской сельскохозяйственной академии «Караваево» мы поехали на экскурсию в усадьбу драматурга А.Н. Островского Щелыково. Академический «пазик» довольно резво довёз нас до райцентра, названного в честь великого соотечественника, а далее со второго раза (бывая здесь, конечно, не впервые) удачно свернув на Щелыково, автобус, заунывно поскрипывая, забился в амплитудах стиральной доски. Девчонки – а путешествовали студентки факультета агробизнеса, в основном, сельские, крепкие, с пелёнок привыкшие к любым перегрузкам, – даже и не приуныли, и не переставали щебетать, не боясь прикусить языки. С шутками-прибаутками и взрывами хохота относительно опасений за свой целлюлит, они и не заметили более чем часового путешествия на два-дцативосьмикилометровом отрезке дороги (водитель жутко ругался за перерасход топлива, остановив автобус на обратном пути у заправки, и мне пришлось доставать свой кошелёк – расплачиваться на дозаправку).

Мы не торопясь облазали с фотоаппаратами все горки, овраги, веранды, беседки, мостики и мощёные тропинки с великолепными перилами в этой «русской Швейцарии» (так назвал свою усадьбу сам великий драматург; но удивляет, почему точно такое же название на языке экскурсоводов имеет и усадьба художника Поленова на моей родине); торопиться было некуда, автобус у нас – свой, и экскурсовод свой.

Уже забираясь в автобус, девчонки узнали новость дня: прибывший в Щелыково на экскурсию американец – молодой человек двадцати двух лет – дорогу выдержал с трудом, и выходя из автомобиля, разрыдался… О, видели бы вы, какие презрительные гримасы были у наших дев, способных не просто на полном скаку коня остановить, но и, схватив за холку, оседлать! На моё шутливое предложение – «посмотреть бы на этого кавалера», они чуть ли не хором ответили: «И смотреть не на что!»

Правда, на обратном пути усталых и плотно покушавших перед отъездом, моих агрономш всё же укачало. И когда я заметила им это, они недовольно ответили: «Не надо было говорить нам, что дорога плохая, мы бы и не заметили!»

   
                ЯПОНИЯ, ФРАНЦИЯ, КОСТРОМА

С Овиком я познакомилась в коридоре Московского университета. С исключительной деликатностью он спросил меня, не на восемнадцатое ли октября назначили мне защиту кандидатской диссертации? И на утвердительный ответ значительно произнёс:

– Вы будете защищаться с японкой Киоко Накадзима.

В тот момент измученная и усталая, я не отреагировала никак, будто бы уж если не еженедельно, то хотя бы ежемесячно защищалась с японками. Не могла же я предвидеть, что наше трио – Овик, Киоко и я, или как все тут потом говорили, Франция, Япония, Кострома – сложится на долгие годы.

Тогда, в коридоре, Овик не показался мне примечательным: среднего роста, в обычной какой-то ветровке (я в такой почти хожу и в академию на работу, и в огород). В чёрно-серой гамме я, всегда безразличная к одежде, тогда не прозрела ни утончённости, ни изысканности; но вот в породистом удлинённом и большеглазом лице некая утончённость, безусловно, просматривалась. Овик черноволос, нос у него прямой, немного крупный, глаза карие – всё это исподволь выдавало кавказскую кровь; но в вырезе крыльев носа, благородной округлости подбородка и в общем изяществе облика чувствовалось нечто инородное. Я тогда это не могла определить, потому что и не знала, что передо мною – европеец. Безусловно, европейцев я встречала, но не общалась с ними. Его отличала некая внешняя живость; ведь и провинциальная российская затурканность – тоже часть наших натур.

Овик был европейцем отчасти; он назвался французом. Его отец был наполовину французом, а мать – корсиканкой, и он всё время это подчёркивал. Корсика – тоже Франция, но французы корсиканского происхождения – особые, может, и не столь великие, как Наполеон, но всё же… Овик много говорил об особенностях французов различных провинций. Те же корсиканцы по-французски говорят с акцентом, растягивая гласные; а анекдоты про них – примерно как у нас про армян. Анекдоты того же пошиба, что у нас – про чукчей, ходят во Франции про бельгийцев, в Испании – про португальцев, в Англии – про шотландцев. Гасконец – имя нарицательное для коварного человека… Мне, конечно, надо было бы слушать всё это, разинув рот, а лучше – записывать, но я была зациклена на защите диссертации, которая казалась мне недостижимой, как банан для лягушки из сусанинского болота… Отец Овика был французом по матери, по отцу – армянином, а дед – из армянских беженцев от геноцида 1915-1916 годов. Об этом он прямо никогда не говорил, лишь согласно кивал головой на мои догадки. От армянина в третьем колене у Овика было уже совсем немного во внешности, но армянскими были имя и фамилия, а значит, Овик – в большей мере, чем просто в третьем колене – чувствовал себя армянином.

Овик сразу стал ведущим в нашей тройке. Не только потому, что был единственным мужчиной, и не только потому, что умник и талантище. Киоко, как настоящая восточная женщина, могла уступить лидерство кому угодно, даже мне (поэтому при её явном превосходстве вторым звеном нашей интернациональной компании стала я).

Ещё об Овике. При первой встрече мы недолго поболтали, и я так и не смогла определить тогда, кто он и что. Речь его была исключительно правильной: ни акцентов, ни шероховатостей, ни растянутых междометий при подборе слов. Иностранца в нём выдавала лишь манера говорить. Не наша манера, не русская – обдумывать, прежде чем сказать. А также необычайная обволакивающая собеседника вежливость, притом естественная, врождённая, сейчас бы я опять сказала – европейская. А тогда – ну что я знала о европейцах, кроме того, что они нерусские?

Как же я была удивлена, узнав, что Овик – известный математик, и в какой-то страшно замысловатой математической области таких специалистов, как он, всего трое в мире. Он является академиком шести академий наук мира, заседает в нескольких диссертационных советах и возглавляет диссертационный совет в МГУ, свободно владеет четырьмя языками и за его статьями на английском охотятся мировые научные журналы…

Понятно, тогда я и знать не могла, с кем я разговариваю, а знала бы – обошла бы стороной столь значительную фигуру. Но в том-то и дело, что сам Овик себя значительным не считал! В его случае ошибался Карнеги, объявив важным для каждого человека «чувство собственной значимости». Я без этого чувства тоже как-то живу, часто чувствуя не значимость свою, а  ничтожность. У себя в академии я, не стесняясь общаться ни с коллега-ми, ни с ректором, панически боюсь вахтёров и уборщиц. Ещё – мелочных сплетен и пересудов, откровенного хамства, крикливых интонаций мелких чинуш – я  чувствую себя перед ними полнейшим ничтожеством. И они этим так радостно злоупотребляют, будто у меня на лбу написано: я вас боюсь! Но почему-то доктор математических наук, профессор и академик с мировым именем не увидел этой надписи – так же, как и я не опознала в нём доктора, профессора и академика; и мы, как любил всегда говорить Овик, «мило поговорили».

                ТВОРЧЕСКОЕ ПРИТЯЖЕНИЕ

Овик всегда с интересом слушал мои рассказы о Костромском крае, и всё грозился приехать, но я и сейчас понимаю, что это невозможно. А мне он говорил: «Когда будете во Франции»… Смешно, да? Как это я смогу быть во Франции?! Но Овик считал, что нет ничего невозможного, и настаивал: «Когда будете во Франции, посмотрите, Таня, Лувр…» 

…мне при этом слышалось: когда будете, Таня, в Буе… Буй-то для меня более реален, и командировку в Буйский сельхозтехникум дважды в год мне оплачивает академия. Я к матери в Мантуровский район два года подряд выбраться не могу, не потому что нет времени, а потому, что нет денег.

«Когда будете во Франции, посмотрите, Таня, Лувр…»

                .     .     .               

Туристу у нас посмотреть есть что. И я даже не буду говорить о тех достопримечательностях, благодаря которым Кострома попала в Золотое кольцо России.

В Волжских городах есть особая прелесть. Притяжение Волги, заволжского лесного края колоссально: однажды попав в эти благодатные места, будешь стремиться сюда ещё и ещё. Так случилось, например, с драматургом А.Н. Островским, да и только ли с ним? Узнав, что мачеха, после смерти отца, не сразу, но решается продать Щелыково, Александр Николаевич Островский вместе с братом Михаилом выкупают у неё имение – русскую Швейцарию с живописной холмистостью местность, рассеченную речушками, и Щелыково становится резиденцией творческих людей эпохи не только современной Островскому, но и современной нам. Сколько побывало и проживало здесь актёров, режиссеров, писателей, критиков, поклонников искусства, театра и самого Островского, людей, близких творчеству и просто туристов!

Только на этой благодатной земле и могла появиться чудесная сказка-утопия «Снегурочка». Идеал Островского невозможен в «тёмном царстве» – царстве лживости и трусости, продажности и наживы. В изображении современного ему общества, называемого то «тёмным царством», то «лесом», чувствуется  не только ирония, сатира, но и сердечная боль русского драматурга-патриота. И «тёмному царству», и «лесу», и действительной жизни  контрастом  выводится радостная, полная песен и музыки, жизнь сказочного народа. В обществе берендеев нет кровавых законов, смертная казнь заменена более тяжелой пыткой – изгнанием.  Свобода каждого человека  преподносится как его право быть счастливым и сводится к любви. Берендеево царство правится любовью. Оскорбившего чувство любви судят судом совести. Равнодушие и безответственность считаются пороком.

Разумную власть драматург показывает в лице премудрого Берендея, доброго, простого и справедливого. В его государстве важное место отводится искусству. Искусству поклоняются, видят в нём божественную силу, признают его власть над человеком. Почётное место отводится Лелю, поэту. Именно он по просьбе царя воспевает хвалебную песню Солнцу. Да и сам царь – художник, он расписывает дворец. Вокруг него собрались те, для кого искусство является жизнью: скоморохи, гусляры, художники, певцы. В сказочной стране искусству покровительствует не только царь, но и божественные силы; так считают берендеи.

Островский  видит счастье и красоту  в гармоничной связи человека с природой, в личной духовной свободе человека, в его стремлении к творчеству, красоте. В разумно устроенном государстве искусство поднимается на необычайную высоту. Именно это обережёт людей от войн и раздоров, создаст возможность счастливой и прекрасной жизни. Сам Островский как царь Берендей, создал в Щелыкове своё сказочное царство, гостеприимно распахнув двери усадьбы всем творческим людям.

                .     .     .               

Буйская поэтесса Ю.В. Жадовская, проживая в Буе, Ярославле, Костроме, периодически выезжая в Москву и Петербург, успокаивается только тогда, когда осуществляется её заветная мечта, и она приобретает в десяти верстах от Буя усадьбу Толстиково. Любовная и пейзажная лирика поэтессы тесно связана с этим краем. Ее поэтическое сознание сформировала природа Буйского уезда, костромской песенный край, хранивший об-разы народного творчества. Поэзия Юлии подкупает искренностью и безыскусной простотой, потому что правдиво отражает печальную, трагическую судьбу поэтессы. Судьба оказалась жестока к Юлии: она родилась с серьёзными физическими недостатками, без левой руки и лишь с тремя пальцами на правой. Она слишком рано почувствовала себя несчастным человеком, обделённым судьбой. В возрасте двух лет лишилась матери, скончавшейся от скоротечной чахотки и воспитывалась у бабушки в усадьбе Панфилово Буйского уезда. Детские годы Юлии прошли в деревенской глуши, на просторах буйских полей. Впоследствии эти места она называла обетованной землёй, где на закате дней вновь суждено ей будет поселиться.

Главный жизненный удар Юлия переживает в юности. Её отец, дворянин оскудевшего рода, не дал согласия на её брак с молодым учителем П.М. Перевлесским (впоследствии известным учёным, профессором Александровского лицея). Он и в мыслях  не допускает, чтобы дочь, родовитая дворянка, подающая надежды поэтессы, могла влюбиться в сына жалкого рязанского дьячка. Неисчерпаемая сила страдания и любви вылилась в стихах о любви ко всему миру, о благословении его. Она посвятила свою жизнь всем, кроме себя. Её судьба не сложилась, и она воплотила всю свою силу в пользу родине и близким. Цельность личности, внутреннее мужество и достоинство поэтессы, её чистота, откровенность раскрываются в стихах. Её долготерпение вызывает восхищение.

С костромскими местами связаны проживанием своим или рождением такие творческие личности, как Н.А. Некрасов и в самом деле существовавший дед Мазай (Мазаихин); соратник писателя в охоте и поэзии – поэт и крестьянин Гаврила Захаров; знаменитый публицист и литературный критик Н.К. Михайловский, художник Н.Н. Купреянов, кинорежиссер Андрей Тарковский и другие.

Нынешние постсоветские «усадьбы» наличествуют по области малыми очагами натурального хозяйства и своеобразной культуры. Вспомнив родовые истоки, некоторые известные столичные люди покупают в заброшенных деревнях дома, обихаживают, не жалея сил и средств, личную «усадебку», и живут на природе с весны до осени. В опустевшей местности вполне можно почувствовать себя владельцем целой деревни, правда, такие «поместья» – вполне демократичные: без крепостных крестьян и эксплуатации. Если же используется наёмный труд, то оплачивается он щедро, пусть и не по столичным расценкам, но значительно превышая расценки местные. Так, в Парфеньевском районе Воронцова (Лиманская) Тамара Андреевна – врач, кандидат медицинских наук, в перестройку успешно освоившая книжный рынок и открывшая своё дело, приобрела на родине дом для отдыха, посильного физического труда, творчества, для друзей и родственников. За её открытое сердце никто не считает её приезжей; да и в самом деле – какая она приезжая? – хотя мало осталось тех, кто помнит её ребёнком. Навсегда уехал из Москвы и одиноко обосновался в опустевшей родной деревне поэт Виктор Иванович Константинов. Ну а известная костромская поэтесса и агроном Татьяна Николаевна Иноземцева никогда и не стремилась навсегда уехать из деревни Аносово, где выстроила дом, вырастила сына и посадила сад, в котором даже абрикосы плодоносят.

               
                АРМЯНСКИЙ ФРАНЦУЗ

Овик жил в Москве около двадцати лет, если не считать двухлетней стажировки в Италии и полугодовой – в США. Заняв первое место на мировой олимпиаде по математике среди школьников, он мог выбрать себе для дальнейшего обучения любой университет мира. Овик выбрал МГУ, в шестнадцать лет стал студентом, и на долгие годы – москвичом. В двадцать пять он защитил кандидатскую диссертацию, а в двадцать семь – докторскую. К своему тридцатипятилетию обладая многими и многими титулами, он, казалось бы, лишь почивал на лаврах. Конечно, он много работал, и раздражался, когда опять куда-то его приглашали (на защиты, симпозиумы, конференции…), и надо было отрываться от своей любимой науки и уезжать из Москвы в иные столицы. Прожив большую и лучшую часть жизни в России, Овик стал космополитом и интернационалистом, но с большим сочувствием относился всегда к России и русским. Девяностые лихие застали его в России, и трудности нашей жизни сильно его огорчали.

– Я – что! Я плохо не жил никогда, – говорил он мне. – Вот так, чтобы не было денег, и не было кушать – этого не было никогда. Ну и что, что с шестнадцати без семьи? Нет, мне никто из родных не помогал. Да, из состоятельной семьи, но у нас не принято. У меня получалось всегда себя обеспечивать. И жил я в столице, а не где-то там… Я вообще не представляю, Таня, как Вы где-то в какой-то Костроме без работы и жилья поднимали двоих детей!

Мы с Овиком и Киоко сидели в уютной пиццерии окнами на храм Христа Спасителя, и для меня это был единственный вояж в подобного рода московские заведения, поэтому я преследовала иную мысль, нежели по-есть за чужой счёт. Поскольку дамской сумочки у меня сроду не водилось, ещё в гардеробной я вытащила из своего потёртого пакета фотоаппарат-мыльницу и засунула в неимоверно широкий рукав. Овик бровями выразил неудовольствие, но я не отреагировала.

– Таня, здесь это не принято, – вынужден был заметить он, на что я ответила прямолинейно, по-русски:

– Овик, Вы можете меня не кормить, но я должна это всё великолепие сфотографировать, иначе мне в Костроме никто не поверит, что я здесь с Вами была.

Пока мы пререкались, Киоко, чувствуя себя здесь как рыба в воде, с великолепным изяществом и проворством восточной женщины вытягивала на свой и наши подносы экзотические блюда, накладывая сверх на распробу того и этого. Помимо коронной пиццы много лет спустя я могу при-помнить целыми горками разложенных на блюдах крабов, раков, креветок, устриц и прочую живность под названием морепродукты, и вопросительный взгляд Киоко: надо ли мне положить ЭТО? ОНО лежало на моей тарел-ке. Но и даже хорошо усвоив в нелёгкой жизни, что такое лютый голод, я есть это тогда не смогла… Запомнилась мне целыми листьями и веточка-ми нерезаная зелень (отстав от жизни, я думала, что зелень всё ещё принято измельчать), … и лукавый взгляд пожилого повара в опрятной одежде, тут же над очагом переворачивающего вертела: он опознал во мне нищую провинциалку. Через немного лет мой сын, выбравший эту профессию, будет писать курсовую работу на тему: «Японская кухня»…

Овик говорил:

– Даже сейчас, многого добившись и хорошо зарабатывая, я не могу себе многого позволить; не могу позволить того, что было бы возможно для меня во Франции. Там заработок был бы у меня значительно больше. Здесь я тоже не могу на это пожаловаться. Но не все в России могут зарабатывать столько, сколько зарабатываю я. И я не понимаю, как же они живут тогда? Они не могут, например, вот так просто покушать в ресторане… Я могу позволить себе два-три раза в месяц – вот так как сегодня – привести своих друзей покушать и поговорить. И мне это никак не отразится. А у себя во Франции я мог бы ходить обедать или ужинать с друзьями каждый день. И тоже это не отразилось бы никак на моём кошельке. Но здесь я могу только изредка. Понимаете?

Мне бы его заботы! На мой вопрос – а что же держит тогда его в России, ведь и на родине он, математик с мировым именем, устроился бы не хуже – Овик согласился с улыбкой:

– Да… Но там… как бы Вам это объяснить? Там бы я был как все… Я уже однажды взял и уехал, и даже прожил там почти два года. И знаете, что оказалось? Да, я работал в университете, да, у меня были ученики, да, я каждый день встречался с друзьями, мы хорошо отдыхали в ресторанчиках, ездили к морю по выходным, ходили в музеи и театры. Но однажды я вдруг подумал вот что: в Москве у меня за год выходило четырнадцать-шестнадцать статей, то есть статья, а то и две в месяц, – в серьёзных, научных журналах. Хороших статей.

Я помню, он показывал мне одну – на шестьдесят одну страницу, на английском языке, в издании Кембриджского университета. Я тогда разохалась, и сказала с восхищением, что ему здорово повезло, на что Овик снисходительно ответил: «Ну, что Вы, Таня! Повезло… Да они у меня эту статью семь месяцев выпрашивали!»

– А во Франции, – продолжал он, – за эти почти два года у меня не вышло ни одной статьи! То есть, я жил как все. Я кушал, веселился, ходил в музеи и театры… И всё! Я был как все. А я – учёный. Я должен своим делом заниматься. В России трудно жить, но это заставляет хорошо заниматься своим делом. А дома я расслабляюсь. Я это… деградирую как учёный… И я вернулся в Москву.

Конечно, не факт того, что он не может лишний раз привести своих друзей в ресторан, огорчал Овика. В наших беседах всегда присутствовала боль за то, что обычный русский человек вообще очень мало что может себе позволить в жизни. Он с жадным интересом спрашивал меня о моей жизни, и поражался, как это возможно жить, скудно и некачественно питаясь, постоянно трясясь, что выгонят из общежития, не иметь возможность поменять работу, раз нет своего жилья, боясь всем нутром за своих детей, не потому, что дети не жизнеспособны, а потому, что такая жизнь убивает всякие способности. Это бесправие выбора шокировало его.

– А Вы, Таня, написали бы про свою жизнь, – вдруг предложил Овик.

– Да у меня написано, только кто читать будет, кому такое интересно.


                МАКАРЬЕВСКАЯ ПОЕЗДКА

Впервые моё знакомство с Костромским Заволжьем произошло в поездку к посёлку Первомайка в низовье Унжи в Макарьевском районе. По неведению маршрута путешествие заняло у меня не одни сутки. Шестичасовой путь на автобусе закончился ночёвкой в макарьевской гостинице: транспорт на Красногорье ходил лишь с утра. Утром я благополучно добралась до Красногорья, но далее следовало перебраться через Унжу в Горчуху на маленьком паромчике – так называемой «калоше», а далее – двенадцать километров на попутном транспорте (весьма редком, так как сообщение в основном – по воде, в основном, на личных моторках).

Однако наша «калоша» сломалась, и мы терпеливо – сперва под майским солнышком, потом под ливнем и грозой – изнывали на берегу три часа. А я не чувствовала грозы и ливня, впервые увидев на реке такое завораживающее чудо, как лесосплав.

Мой любимый писатель Борис Васильев пишет, что однажды, попав вместе с женой на среднюю Волгу – её приток Унжу, а именно в посёлок переселенцев из-под Юрьевца – с ласковым названием Дорогиня, они, наглядевшись на невиданную прежде работу – на весёлый азарт погрузок, на весь этот тяжкий, потный, мокрый, но такой захватывающий наглядный труд, пошли работать на катер – на всю навигацию: помощником капитана и матросом. И Васильев, уже признанный в мире кинематографа, пишет здесь первую свою повесть – «Иванов катер». Эта повесть стоит особняком в его своеобразном творчестве, где каждое произведение не похоже на все остальные. Она – как первая любовь… И мне кажется, что лучше и правдивей о Костромской земле нет произведений у современных писателей, в том числе и костромских, творчество которых мне очень хорошо известно.

Великолепие лесосплава тем более покорило меня, тогда всего лишь девятнадцатилетнюю девчонку. Плоты заготовленных в верховьях бревен, поднятые вешней рекой, шли плотно, но не суетно, управляемые, казалось бы, играючи, загорелыми на солнце полураздетыми мужчинами, легко орудующими баграми в огрубевших, забронзовевших в мускулах, руках. Сезонная работа, большая вода сулили большую деньгу, они торопились, дорвавшись до желанной тяготы, до ломоты тела, как косарь в первый день сенокоса отводит душеньку в порыве каждого взмаха соскучившейся по работе косы. Здесь же, на плотах, были шалаши либо палатки, костерки, разложенная для просушки постиранная одежда. Веселые крики перекрывали шум реки, треск и скрежет брёвен, и, казалось бы, в этой рискованной жизни на воде рабочим дела нет ни до наших сухопутных суетных и ничтожных мыслей, ни до нас, праздно и завистливо взирающих с берега. 

…с припозднившейся переправой упустили транспорт на Первомайку. Только в два часа нас взяла попутная бортовая машина. Водитель свирепо осмотрел контингент, видимо некоторые путешественники показались ему плохо подготовленными к рискованному путешествию; сплю-нул под кирзачи и велел грузиться в кузов. В кузове оказались лавки, навешанные на борта железными скобами.

Грузовик, увязая колёсами в песчанике, взревел и пополз. Трясло изрядно, деревья плотно шли по бортам, казалось, выпрыгивая из чащи на дорогу, и почти сразу при въезде в лес, водитель, высовываясь из кабины, предупредительно кричал: «Убирайте руки! Руки с бортов! Руки! Руки!» Эту науку я уже проходила в школе, когда на колбодине подпрыгнувшая лавка скобой наскочила на мизинец руки, лежащей на борту… Но здесь была и другая опасность. На виражах узкой дороги грузовик бортами сдирал кору со стволов, мы пригибали головы под могучими ветвями, норовившими огладить наши головы, а то и огреть. Машина то завывала протяжно, утопая в песке, то подпрыгивала и тряслась на каменьях и кореньях, а мы, хватаясь руками то за борт, то за лавки, осваивали дикий сидячий джаз под аккомпанемент полноводной майской Унжи, гремящей под правым лесистым косогором, и иногда мелькающей средь мощных стволов.

Надо сказать, что приехав в Первомайку в четвертом часу, я смогла лишь убедиться, что приехала напрасно, и не найдя того, кого искала, сразу же поспешила в обратный путь. Теперь на оказию рассчитывать не приходилось: в конце субботнего дня вряд ли кто собирался ехать из Перво-майки в Горчуху, и двенадцать километров я прошла пешком. Или пробе-жала, от страха перед дремучим лесом и близкой речной стихией, цепко держащей в страхе громами бушующих весенних стоков. Да и торопиться имелись все основания: надо засветло выбраться из безлюдного места, где наверняка крупные и мелкие звери чувствуют себя хозяевами. Измотанная дорогой, я даже обрадовалась, увидев кладбище: всё, дошла, дошла до Горчухи! Заблудиться невозможно: других деревень и дорог здесь нет, а главным ориентиром была гремящая внизу Унжа (как говорят на Перво-майке, в переводе с татарского – «беда»). Бог, смилостивившись, дозволил успеть мне на последнюю ходку паромчика до Красногорья. А вот автобуса до Макарьева уже сегодня не было. Красногорье оказалось  деревней из нескольких домов и магазинчика… Уж лучше бы заночевать в Горчухинской больнице!

…и я пошла в Макарьев пешком, сочтя, что лучше топать всю ночь, чем ожидать на берегу чуда. Сбиться с дороги тут нельзя: асфальтированная дорога до Макарьева – одна, вот только не подумала я, что до города – пятьдесят километров… Впрочем, тогда мне было всё равно. В пути я по-пала в грозу. Теперь я вряд ли смогу описать это разъярённое затопление сверху… Как потом оказалось, только к одиннадцати вечера (у меня не было часов, а кромешная темнота, разрываемая лишь блеском молний, не позволяла ориентироваться во времени) меня настигли попутные фары, и по неписанному закону этих мест это было моим спасением. Но я не знала великодушия захолустных обычаев, и кинулась голосовать чуть ли не под колёса.

В служебном автобусе с низовьев Унжи ехала припозднившаяся бригада рыбаков. Я обессилено прошептала водителю: «До Макарьева довезите…», но мой отчаянный шёпот услышали все, молча озирая стекающие струи с плаща и посиневшие ноги в босоножках. Полуторачасовую дорогу одолели в усталости и тишине. В Макарьеве мужчины молча расходились, махнув друг другу рукой, и я лишь много лет спустя смогла вполне оценить золотое немногословие костромского рабочего люда, поистине бесценное в сравнении с нынешнею моею средой краснобайства и хвастовства. Откуда эта сдержанность и эмоциональная скупость? От Унжлага, Мантуровских лесоповалов, Поназыревской зоны? История любого малого края пропитана историей большой Родины…

Попутчиком к центру города оказался пожилой рыбак, просто сказавший:

– Мой дом – четвёртый справа от площади. Если что – приходи. Бабка моя уже ушицы сварила.

Я поблагодарила и сказала, что остановилась в гостинице. Мы молча дошли до его четвёртого дома, где вместо прощания, будто обнажив всю суетность и нелепость моей горячечной пустой поездки в никуда, он сказал:

– Не горюй. Жизнь прожить – не поле перейти.

После этих слов я перестала чувствовать холод.


                ДЕРЕВЕНСКИЕ СТРАДАНИЯ

Жизнь и в самом деле выводит иногда на те же случайные дороги даже оседлых людей, которым командировки работой не предусмотрены. Но на ту Красногорьевскую дорогу я уже никогда не попадала как в прямом так и в переносном (пустые хлопоты…) смысле слова. А вот в Макарьевский район отрядилась уже через два года в качестве поварихи стройотряда «Энергия». Отряд тянул линию электропередач, поэтому место дислокации мы меняли дважды. Сначала весь отряд забросили в село Тимошино двумя партиями. Нас, первую партию, привезли из Костромы в Макарьев на автобусе, а потом переправили через Унжу на пароме, там – до Тимошина на вездеходе по вязкой песчаной дороге, пробитой сквозь сумрачную костромскую тайгу. Сорок километров одолели за три часа… Но, как оказалось, измучились мы меньше тех, заброшенных из Костромы в Тимошино на самолёте: они вышли шатаясь, с позеленевшими лицами и сразу повалились в траву. И мы, встречающие, тащили их вещи и вели под руки их самих. В советское время сообщение по воздуху по Костромской области было хорошо отлажено. Отдаленные райцентры, а так же сёла, ку-да «только самолётом можно долететь», имели свои аэродромы; и даже отдалённые небольшие деревни – хотя бы общий аэродром и нечастое сообщение. Сейчас этого нет. Да и крупные сёла, вроде Тимошина, опустели, а многих деревень просто нет. Исчезать деревни стали ещё с укрупнением колхозов и совхозов, тем более, при таком-то бездорожье. В город молодые дорогу находили быстро, а вот обратный путь… К хорошему быстро привыкаешь.

Тимошино было большим и крепким селом. Поговаривали, что старообрядческим. Это типа – где и воды напиться не подадут, а если подадут, то кружку после тебя выкинут. Ничего подобного я не заметила. В самом деле дома стояли просторные и крепкие, огороды – ухоженные; в глаза бросалось трудолюбие селян и чистоплотность их быта. Мы жили в двухэтажной школе, закупали продукты в магазине. Нам много чего приносили женщины со своих огородов, либо угощая, либо за небольшую плату. Молодёжь, особенно дети, по вечерам собирались к нам поиграть в волейбол и «картошку». Взрослые были сдержанно-приветливые. Вообще внешнюю прохладность костромичей (в противовес нашей тульской пыл-кости) я никогда не принимала за холодность и отторжение. Костромичи не раз спасали и отогревали меня в обстоятельствах, когда мои земляки с пылким негодованием и осуждением могли запросто отвернуться...

У туляков есть своя особенность: жить вместе, соборно, публично. Эта сплочённость, вероятно, сохранилась с тяжелого военного и послевоенного времени, когда она помогала людям выжить. В нынешней жизни она смешна, а рвение помочь там, где не просят, просто раздражает. Моя мать, прожившая в Белоруссии до девятнадцати лет, а в Тульской области – более тридцати пяти, в первый же приезд в Кострому заметила с осуждением: «Да, войны здесь не было. Люди не такие: умирать будешь – не по-могут». Вот в этом – все тонкости различия: у туляков – жажда  помочь, где надо и не надо, вездесущая навязчивая дружба, и в то же время – желание осудить; у костромичей – прохладная отстранённость от чужих проблем, пребывание в собственном замкнутом мире. Но в соприкосновении с чужими судьбами они помогают по необходимости, не рискуя поставить человека в зависимость и не распространяясь о своём великодушии.

В селе нам жилось хорошо и вполне цивилизованно. Был и телевизор, и электроплиты, и молоко с фермы досыта. Ходили мы по селу босиком, потому что, увязая по щиколотки в крупнозернистом песке, быстро поняли бесполезность здесь всякой обувки. Всё вместе взятое позволяло позднее называть Тимошино курортом.

Труднее пришлось отряду, когда убрав старую линию электропередач и поставив новую, он углубился по лесопросеке до двадцати километров, и стало трудно добираться до работы. Тогда часть отряда ушла вперед по трассе, разбив палатки на берегу чистой лесной речушки. Я была у них в гостях, и более всего мне запомнились заросли смородины у реки: ягоды крупные, как черешня. В лесу часто встречались деревянные щиты с предупреждением, что собирать ягоды и грибы в лесу нельзя, так как в целях научных экспериментов данная зона обработана химическими веществами. Но как можно было в восемнадцать-двадцать лет не соблазниться огромными вкусными лесными ягодами и грибами, которые сами выскакивали под ноги?

Наша бригада на вездеходе была перевезена в деревню Малая Торзать. Мы поселились в брошенном доме, где единственный ободранный диван с выпирающими пружинами ребята отдали мне, поварихе, прибив над ним жестяную инструкцию электрика: череп с перекрещенными костями и надписью «Не влезай! Убьёт!» Для себя они вповалку настелили матрацев прямо на пол – никогда в жизни более у ног моих не было столь-ко мужчин. На этом новый уют закончился.

Очаг я сложила сама из кирпичей прямо на улице – печь в доме по-рушилась, и топить было нельзя. А потом началась чёрная полоса в нашей отрядной эпопее. Нас «закинули» в деревню, но не дали денег. Продукты были на исходе; техника где-то застряла, и по существу парни остались без работы и без средств к существованию. Работа была только у меня. Я вставала ни свет, ни заря, раскочегаривала печь и готовила пищу из единствен-но уцелевшей пшёнки ни с чем. Парни валялись иногда до полудня, вяло съедали под накрытыми телогрейками сохранившую тепло кашу, и со все-ми претензиями в плане быта и пищи в мой адрес опять уползали в дом резаться в карты. Тупое безделье выползло на небритые лица, которые давно не споласкивались по утрам, хотя я каждое утро наполняла рукомойник. Чтобы кто-то натаскал журавлём воды из колодца или донёс ведра – и речи быть не могло. Печали усугублялись и тем, что мой очаг приглянулся деревенскому быку. Дом был не огорожен и, не сразу, но приметив в стороне от своего магистрального пути некое инородное сооружение, он в мгновение ока раскатал и кирпичи, и горящие поленья, и плиту, и мои почти вскипевшие ведра с водой.

Каждое утро начиналось со складывания очага. Вставала я теперь поздно, когда прогоняли стадо (всё равно парни спали до обеда), складывала очаг и готовила пищу. Но вечером бык вновь не оставлял камня на камне, задавая наряд на утро. Никто не хотел мне помочь, разъярившегося быка никто не пытался прогнать, нашу территорию никто не пытался хоть как-то огородить. И однажды я решила сделать печь основательно. Попросила у соседки лопату, отбила в новом месте дёрн по периметру и стала углубляться в землю. В азарте работы не обратила внимания на рёв трактора, остановившегося поодаль. Через некоторое время ко мне подошёл однокурсник Серёжка из бригады, которая жила в лесу.

– Что ты делаешь? – удивился он.

– Могилу себе рою, – ответила я. По форме моё произведение было впрямь похоже на могилу.

Ничего не сказав, Серёжка отправился в дом. До меня стали доноситься голоса, крики и ругань. А я копала. Я давно уже не чувствовала, что у нас бригада, коллектив – ничего этого от нашего сброда не осталось. Где-то около часа продолжался галдёж, потом Серёга вышел, отобрал у меня лопату, вырыл достаточно глубокую яму. Вырыв, спросил:

– Тебе хватит?

– Мне – хватит! – ответила я двусмысленно.

К тому времени я натаскала из-под навеса старых колотых кирпичей и замесила давно припасённой густой глины, которую нашла далече, натаскала вёдрами и припасла впрок. Вдвоём мы быстро обложили кирпичами стенки нашей «землянки». Серёжка устроил плиту, вымыл руки и пошёл к трактору. Он вытащил двух глухарей, бросил прямо на землю, и в сердцах плюнул:

– У нас тоже денег нет, да и купить негде. А у вас – деревня, люди, магазин, а вы? Мы гаечными ключами молодых глухарей бьём и у нас всегда мясо: благородное мясо, дичь! И компот со свежими ягодами… А они (он кивнул с отвращением в сторону дома) не умываются и не бреются.

Он уехал.

…Ели хмуро. И пшёнку мою «с дичью» не критиковали. И друг с другом не разговаривали – видно, на «собрании» наговорились. Я, ни к кому не обращаясь, сказала вслух:

– Ставить новую линию без техники мы не сможем. Но вручную убирать старую – можно. Бабкам в деревне дрова нужны. Они за дрова дадут картошки. Можно помочь им распилить и расколоть.

Я была на три-четыре года постарше своих однокурсников. И эта разница выявилась именно в быту… Это сразу оценилось, и с первого по пятый курс я все сезоны работала в мехотрядах.

Вечером у нас была картошка, пожелтевшее сало, квашенная капуста. А главное – была усталость, и я выспалась, потому что ночью никто до одури не пел, надсаживая глотку. Да и печку по утрам перекладывать больше не приходилось: углубленная в землю и прочно сложенная, она не поддалась быку, и он утратил интерес к ней.


                РУГАТЕЛЬНОЕ СЛОВО "АСПИРАНТ"

Я поступила в очную аспирантуру, потому, что стипендия аспиранта в 1998 году была немного больше, чем зарплата у ассистента. Тогда я работала ассистентом на кафедре, то есть вела лабораторно-практические занятия, курировала курсовые проекты, но не читала лекции. А в принципе, разница была невелика, как говорили в стенах академии: что ассистент, что аспирант – это всё ругательные слова.

Но разница, конечно была. Было больше свободного времени, если считать что у аспиранта оно будто бы есть. Времени на огород, например. Получая стипендию, я не привязана к работе и могу подрабатывать «на стороне» за гораздо большую зарплату, чем в академии. Уйти из академии совсем я не могла (я и сейчас не могу), потому что живу с детьми в общежитии академии (и до сих пор всё так), – и куда же, спрашивается, я тогда уйду? Замкнутый круг. Но конечно хочется жить лучше, хоть на рубль дороже! Моя главная опора в жизни – дети (тогда им было тринадцать и двенадцать лет) – горячо меня поддержали: лучше ещё потерпим-поголодаем три года, зато потом ты будешь получать достойную зарплату, и мы заживём! (…наивные!)  Понятно, что при этом надо ещё и, во-первых, делать диссертацию. В освободившееся ото сна время.

О, где я только не рабатывала за период аспирантуры!

Но лучше всего у меня получалось горничной в гостинице: два дня – по двенадцать часов, два дня – выходной. И главное – ночью я дома, с детьми и диссертацией. Дочка взяла на себя прополку огорода, а иногда приезжала в город и помогала перестилать постели после отъехавшей группы туристов. Ей очень нравился шик и блеск гостиницы, а я смертельно уставала, наводя этот блеск. Были у меня и дополнительные заработки: если кто-то просил дежурную по этажу что-то погладить, постирать, она доставала расценки гостиницы, и приглашала меня. Однажды вызвала меня и сказала:

– Не знаю, возьмётесь ли. Работа сложная, но обещали хорошо заплатить, – дежурная Марина Владимировна была совсем юной, только что после университета (филолог, иностранные языки), но настолько хваткая, что я полностью ей доверяла. Она повела меня в ванную и показала целую гору некогда белоснежных футболок и трусов – в грязи и зеленой траве. – Вот, футбольная команда. Сегодня под дождём играли, а завтра у них опять матч. Форма нужна к завтрашнему дню.

– И это реально отстирать? – спросила я.

– Не знаю, но у нас очень хорошие средства.

– Я физически не успею.

– Успеете. Правда, из города домой пешком пойдёте.

– А выгладить?

– А выгладить я Вам помогу. Соглашайтесь, – и она назвала сумму.

В этот день дочка была у меня, и я обрадовалась, что предупрежу, пусть не ждут и не переживают, приду, но поздней ночью. Её мы быстро выпроводили, и взялись за дело. Марина Владимировна перечитала все инструкции на всех наших моющих суперсредствах, и стала командовать:

– Наливайте холодной воды, этот отбеливатель, и всю одежду туда.

Я испугалась: не замачивать, не стирать в горячей воде, и сразу вот так? И кипятить нельзя – синтетика.

– Не бойтесь, все Ваши бабушкины технологии устарели. Не испортим. Хуже чем есть, не сделаем.

Успокоила!

Отмочив в отбеливателе это травянисто-глиняное месиво, я оттёрла его до натуральной белизны очень легко. В самом деле, выполнив все приказания моей юной Марины, я вскоре развешивала на лоджии белоснежное обмундирование футболистов. На улице стояла ночь. Кто отмывает миллионы, а кто отстирывает гроши…

Оставлять детей ночью я всегда боялась: этаж у нас первый, криминогенный, и через лоджию можно влезть, и дверь – щелчком откроешь. А главное, любят у нас тусоваться тёмные личности, то пива выпить, то «травку» покурить… В общежитии меня встретило нечто невообразимое… Но пусть лучше про это расскажет дочка:

– Мы здесь так за тебя переживали и волновались. Как ты ночью по лесу пойдёшь из Костромы… Я всё плакала, плакала… Без тебя так страшно было. Там за дверью всякие наркоманы матом ругаются. Мы тебя ждать устали и уснуть не можем. И тогда я стала играть на пианино. Когда я заиграла свой любимый «Гимн России», там за дверями мне стали подпевать. Я тогда погромче стала играть, а они громче запели. Такие милые… Может, и не наркоманы?»

Вот и не говорите, что у нас патриотическая работа плохо поставлена!

                .     .     .


За время работы в гостинице я заметила одну особенность: в Костроме по существу туристам сфотографироваться негде. Как-то раньше я не обращала внимания, что ежегодно как только начинался туристический сезон, все памятники архитектуры одевались в «леса» и начинались реставрационные работы. Зачастую работы замирали на два-три летних месяца, но леса не убирались. Мне думается, что, несмотря на нерасторопный костромской менталитет, подобные вещи могли бы делаться куда как более оперативно. Мне и тогда казалось, и сейчас кажется, что Кострома могла бы специализироваться на туристическом бизнесе, как, например, Греция. Экологически чистый отдых в отдалённых от цивилизации живописных местах Кологривского, Галичского, Макарьевского и прочих районов, эксклюзивные рыбалки и охоты (вплоть до медвежьей) в Межевском, Боговаровском и Вохомском районах оживили бы эти края… Сколько было написано превосходных сценариев о Костромском крае – родине Снегурочки, но как-то всё осталось нераскрученным. Новый губернатор заинтересовался брендом «Костромская Снегурочка», даже стали конкурсы проводить – несколько помпезные, правда, для столь бедной области и столь кризисного времени, – прямо пир во время чумы. Есть у нас и факультет по турсервису и масса туристических бюро… Казалось бы… ан нет!

…маленький районный городишко Ярославской области Мышкин имеет восемь музеев. Туда даже дороги нет, надо на пароме переправляться, и туристические автобусы по часу ждут на пристани очереди. И музей Мыши придумали, и музей Водки, и традиционные – народные ремёсла и быт… Ну, какое там производство в этом Мышкине? А жить-то надо! Делают деньги из воздуха. А у Костромы – такая история, такая архитектура, столько известных земляков…

А вот теперь, думаю, вполне уместно лирическое отступление из дня вчерашнего в день сегодняшний. Конечно, область обезлюдела. Но наиболее лакомые места облюбованы имущим людом. Успешно распроданы, захвачены и освоены. В любом даже маленьком районном городишке есть своя «Санта-Барбара» или «Нью-Васюки», которые с удовольствием, как достопримечательность, покажут Вам местные жители, к этим Барбарам и Васюкам не имеющие никакого отношения (кроме разве что подённой работы на их возведении). Есть такие Васюки и у нас в Караваево, а в Буе говорят так: «У нас в том краю "сироты" живут». Давно поделили берег Волги под строительство особняков, как и берег Галичского озера. Кое-где и к воде подойти проблемно, а вскоре, может, и по воде проведут межевание. Строптивым руководителям, владеющим привлекательными сельхозугодиями и воспротивившимся дележу, чинят всяческие бесчинства.

Теперь насчёт медвежьих охот, рыбалок и прочих молодецких утех… Да, они – «царские охоты» – тут и в прежние времена водились, а в нынешние возобновились с необычайным, прямо-таки бессовестным, размахом. Под Вохмой имеются два таковых очага в тридцати и семидесяти километрах от районного центра. Места и вправду плохие – бездорожье, да зато лес – загляденье! – поэтому выстроены аэродромы. Плохо ли: и экология, и экзотика; и адреналинчик, и подальше от посторонних глаз… Осваиваются местечки-то заветные…

                .     .     .

Я люблю наш Караваевский лес. Он очень большой, и хотя я бываю в нём часто, часто и плутаю, – но из него всегда куда-нибудь да выйдешь, так что заблудиться – невозможно. Несмотря на множество тропиночек вкривь и вкось пересекающих лес, его лесопарком никак не назовёшь: это действительно костромской лес, с небольшими болотцами (которые можно обойти, а можно и перейти, хорошо обляпавшись), земляничными полянами, небольшими черничниками и малинниками и кое-где попадающейся брусникой, костяникой, огромными ландышевыми полянами. В небольших количествах тут можно набрать тех же ягодок или грибков. А в сезон ландышами, черникой и малиной бабушки и детки пытаются даже успешно торговать: пусть самые шустрые – первые, но всё же… Да и «проспавшие» сезон, по пути на собственную дачу всегда могут набрать и скушать лес-ной ягоды горстку-вторую с куста. А зимою на лыжах можно путешествовать разными маршрутами на разные дистанции. И если что-то нужно (ве-ник в баню, ёлку к Новому году, жердины на огород, черенок на сельхо-зинвентарь и т.д.), караваевский поселенец не заморачивается, а с полной безалаберностью идёт в родной лес. А куда же ещё? Помещика над нами нет, высечь некому. Милиция, конечно, на Новый год не дремлет, но тут есть свои тонкости, какими тропами и в какое время доставить домой хвойную радость, не схлопотав штраф в несколько тысяч.

Вот один такой наш хозяин, как и сорок лет подряд, летом сподобился на личной машине заготовить веничков в баньку (большой любитель: за одну баньку может два веника до «голиков» исхлестать). Только приступил к привычному делу, а тут из лесу выходит ещё один хозяин и объявляет себя владельцем этой делянки и берёзовой на ней поросли, даже каким-то документом перед носом машет. Выругался наш мужик крепко: что же это такое? – я тут сорок лет веники себе вязал, а ты – такой же, как и я – в соседнем подъезде живёшь. – Такой же, – отвечает, – но у меня есть документ, что этот лес – моя собственность, а у тебя никакой бумажки на порубку нет.

Вот ходить ли по-прежнему в «свой» лес этак запросто, или хорошо подумать?

Одного понять не могу: как же мы сами, живя в столь обетованных землях, ничего не прихапнули себе, даже места на кладбище?

                .     .     .

Прав был А.С. Пушкин, сказав, что Россию надо изучать не только с фасада. Неплохо бы, но велика Россия и «грозно объемлет меня могучее пространство» (а теперь другой классик – Н.В. Гоголь). Голос изучателей из провинции не слышен. Но я хочу о другом. Сегодня и российский фасад настолько спрятан от общественности, настолько закамуфлирован, что истины не найдёшь, как у змеи ног. Так что при всём желании задача изучения здания российской действительности становится вовсе неподъёмной. И осознавая свою ответственность перед потомками, я вношу в разрешение этой задачи свою посильную, мизерную лепту, в надежде, что набрав «с миру по нитке», образ моей современности будет прочитан правильно. И что родится на Руси такой ум, которому будет возможно и понять, и измерить (я в это буду сильно верить!), и проанализировать нашу эпоху и события, свидетелями (но не толкователями) которых нам пришлось быть.

                .     .     .

Однако вернёмся к моей гостинице: не всем политиками быть да бизнесменами, кто-то должен и шваброй работать. Я работала на элитарном этаже (люксы и полулюксы), где останавливались интуристы. Вот там-то я и увидела иностранцев живьём и в большом количестве. Конечно, принимала и размещала их дежурная по этажу, а горничная входила лишь в пустые номера, приняв ключ у дежурной. Но некоторые особенности я тоже замечала. Самыми нечистоплотными оказались редкие у нас в Костроме (слава Богу!) американцы. Тут я даже комментировать не берусь! Пусть опять дочь комментирует. Через несколько лет, будучи студенткой, она устроилась на каникулы в ту же гостиницу «специалистом по швабре». Однажды, приехав с работы, сказала: «Не дай Бог, разбогатею и поеду за границу! Не дай Бог, окажусь в Америке! Я тогда им отомщу, и тоже буду свинячить в номерах».

Самыми детски беззащитными оказались японки. Группа из Страны Восходящего Солнца была почти целиком женская (лишь две дамы путешествовали с мужьями). Наши носильщики быстро подняли на этаж чемоданы маленьким и хрупким женщинам, но уже через несколько минут из номеров стали звонить дежурной и объяснять, как умеют, что не могут открыть чемодан… Собственный чемодан женщина открыть не может без посторонней помощи! То оказывался тугим кран, то требовалось передвинуть кресло… Для русской женщины показалось бы удивительным просить помощи по таким мелочам. Женщины сразу же основательно поместились в номерах, и с порога было видно, что в их женские оазисы мужчинам вход воспрещён. На самом видном месте – на столе – разместились лёгкие пластмассовые сооружения, которые я назвала бы «вешалами», – на пяльцевидных ярусах которых изящными прищепками крепились простиранные и развешанные для просушки носочки, чулочки, платочки и нижнее бельё.

                ЕГО ВЫСОЧЕСТВО ТВОРЧЕСТВО

Моя японка Киоко тоже была аспиранткой, и тоже подрабатывала, как могла; правда, на другом уровне. В отличие от меня, в России она не только не получала стипендию, но и платила за своё обучение. Киоко нисколько не напоминает своих соотечественниц, она очень самостоятельна. А носить тяжести ей привычно с детства. Через всю Москву с двумя пере-садками ей приходится везти и скрипку, и виолончель.

Киоко  – музыкант, известная в мире скрипачка. В Европе прошла мастер-классы в Италии и во Франции. Концертной и преподавательской деятельностью зарабатывает себе на жизнь.

Быть просто музыкантом показалось Киоко скучно, и она закончила очно философский факультет МГУ и аспирантуру по специальности «Эстетика».



Киоко живёт музыкой. В жизни российской столицы она непрактична и одинока. Главные её трудности – от плохого владения русским языком. Не то, чтобы она плохо говорит по-русски, но у неё получается плохо по-русски мыслить и жить. А, как известно, живя в чужой стране, надо и думать на языке этой страны. У Киоко это не очень получается не потому, что язык наш труден, а потому, что восточный менталитет накладывает свой отпечаток. С настойчивостью восточного человека, Киоко остаётся в замкнутом мире, «вещью в себе», никого не впуская в этот мир, и отчасти препятствуя самореализации в мире окружающем.

С Овиком Киоко познакомилась от отчаяния, – если так можно сказать. У Киоко заканчивался срок учёбы в аспирантуре, и по существу диссертация была готова, но на защиту её всё-таки не выпускали. Она никак не могла понять, почему. Вроде отмечали, что работа добротная, достойная, но… Объяснений она просто не понимала: как это так – «не так написано»? Потом стало доходить, что по-русски материал изложен не достаточно правильно, что затрудняет понимание профессиональных тонкостей, а иногда и искажает это понимание. Киоко поняла, что надо искать по-мощника, человека, который мог бы не просто отредактировать текст, но отредактировать со специфическим пониманием узкой темы диссертации (Киоко писала об эстетике музыкально-исполнительского искусства). Попросту говоря, ей надо было перевести диссертацию с русского языка по-японски – на чисто русский язык.

Киоко стала обращаться к русским знакомым, имеющим дело со словом; но они не разбирались в музыке. Русскоязычные музыканты оказывались столь далеки от научного мира, что излагать мысли на языке это-го мира не умели. Киоко всё больше отчаивалась, а время шло.

Однажды на переговорном пункте, в ожидании своего заказа (раз в неделю Киоко обязательно звонила домой родителям), Киоко оказалась свидетельницей телефонного разговора какого-то иностранца. Он свобод-но разговаривал, переходя с английского на русский и наоборот. Из всех иностранных языков лучше всего Киоко владела французским, чуть похуже, но тоже прилично – английским, и хуже всего – русским. Очарованная свободной техникой разговора, Киоко совсем забыла про свой собственный заказ, и, дождавшись выхода иностранца из кабинки, буквально вцепилась в него. Замкнутой и сдержанной японке такая напористость была не характерна, и от сознания своей беспомощности в неумении даже чётко объяснить суть дела, изумрудные слёзы навернулись на оливковые глаза Киоко.

– Только Вы можете мне помочь, – повторяла она горячечно, и о! – если бы знала она, как по адресу она обращалась! Овик как раз и был тем человеком, готовым помочь каждому в отдельности и Вселенной в целом. Но и он, безусловно, был ошарашен такою эмоциональною бурею и натиском:

– Почему я?

– Потому что Вы – иностранец. А иностранец иностранца легче поймёт, – резонно отвечала маленькая, хрупкая, но очень сильная духом японка, продолжая в волнении всё более обезображивать по-русски свою просьбу.

Выявив, говорит ли она по-английски, по-французски или по-немецки, Овик предложил выбрать язык, и Киоко с удовольствием выбрала французский. Опробовав свои силы на нескольких фразах, японка, на-конец, ответно смущённо улыбнулась новому знакомому, и они вместе покинули междугородку.

Киоко повезло. Овик безукоризненно владел научным стилем, и прекрасно сознавая специфику любой области исследования, дотошно вы-являл у Киоко все тонкости и нюансы предмета, пытаясь вжиться в них и прочувствовать, дабы точно передать словами языка, на котором Овик говорил и думал лучшую и большую часть своей жизни.

                .     .     .    

Меня всегда удивлял у иностранцев неподдельный искренний интерес к людям. Видимо, проживая в чужой стране, в своей одинокости, они более способны на вселенскую отзывчивость… Наша же коммунальная родственная скученность этому не способствует. И Киоко, и Овик были далеко от родины. И я оказалась им чем-то сродни, привязанная к различным городам и весям – не корнями – нитями, по существу… Кто я? Инопланетянка? Я могу жить везде, где дадут мне крышу и работу; и работа у меня есть везде, а вот дома нет до сих пор, и разве не может это промозглыми сквозняками продувать душу? Может, потому мы и сошлись? Чужая среди своих, откинутая перестройкой далеко за горизонт черты бедности, отчуждённая собственным не таким уж благополучным в материальном отношении обществом, я, тем не менее, удобно чувствовала себя в этой иностранной связке. Я и сейчас, глядя на Овика и Киоко, не могу решить, кто из нас в России более иностранец: я или они? Наверное, эта  мысль является следствием такой посылки: неизвестно, кому было труднее выживать – Овику и Киоко – в России, или мне – в Костроме…

                .     .     .    

– Незнание языка – это мука. Даже зная язык, мы им не владеем в полной мере, – говорил Овик. – Киоко никогда не умеет договориться, и я не всегда могу ей помочь.

Немного забегая вперёд, скажу, что сейчас Овик живёт во Франции. В России бывает не столь уж часто. Он продолжает:

– Недавно Киоко опять понадобилась моя помощь. Купили скрипку ученице. Это столько проблем! Надо паспорт оформить в музее искусства. И чтобы обязательно было сказано, что никакой ценности для России эта скрипка не представляет. Иначе в Японию не выпустят. Киоко ездила с ученицей, но их даже не приняли. Это, представьте, со скрипками, да с виолончелью – после репетиции – как тяжело! Два раза зря проездили. Я был в Москве, и улучшил время; сказал, что с ними поеду. Они подъехали за мной на машине. А я уже позвонил туда: с ними так мило говорил, что всё получилось. Пришли, а меня уже ждут. Там ансамбль Спивакова был, так их всех выгнали, а меня пригласили. За пятнадцать минут паспорт был готов. Я дверь приоткрыл, позвал Киоко. Её увидели, мне сказали: «Надо сначала свою женщину научить говорить по-русски, а потом к нам посылать». Но ведь я не могу её выручать каждый раз, я здесь и сам редко бываю. Потом поехали к Ирине Вячеславовне – заведующей отделом экспертизы. Предварительно позвонил, конечно. Так любезно всё оформили; всё разговаривали и раскланивались. Киоко теперь подружилась с ними. Её спрашивают: «Он музыкант?» – Она говорит: «Нет, математик». – Надо всегда находить общий язык. Она этого не умеет.

Овик умеет говорить со всеми. Этакий очаровашка. Он и с бомжем на улице может поговорить:

– Мужчина на улице валялся, и никто к нему не подходил. Он был… это… давно не мылся, плохо пахло. Опустился человек. Я не брезгую. Я подошёл, начал разговаривать. Он грубил, не хотел говорить. Я спросил: «Чем я могу Вам помочь?» Я несколько раз спросил его об этом. Он сказал: «Дай денег!» – Но ведь это не то. Я могу помочь устроиться на работу; я могу помочь сделать карьеру; как-то организовать, чтобы было, где остановиться, и было что покушать. Это же намного больше, чем про-сто один раз дать денег. Дать денег – это не выход из ситуации. Опустившемуся человеку и деньги не впрок. Ему помочь надо комплексно. А он: «Денег дай, и катись отсюда! Мне и так хорошо». Ну, дал я ему денег, и что?

Овик обычно не просто помогает, он ещё и прослеживает дальнейшую судьбу своих подопечных: хорошо ли им живётся, или ещё помочь надо. Уехав во Францию, он не перестаёт творить добрые дела:

– Я тут одного мальчика подобрал из Ульяновска. Хороший мальчик, тоже математик. Я всё сделал, чтобы его к себе на кафедру взять. Он на улице оказался случайно. Приехал из России с деньгами, но он так молод. Деньги сразу кончились, а он так и не сумел никуда устроиться. Он сначала не хотел со мной говорить, боялся. Жил ведь нелегально, и уже до такой степени дошёл, что ото всех шарахался. Думал, что я его отвезу, куда положено (в полицию). Он спросил потом: «Почему Вы мне помогли?» – Но я не мог не принять участия в судьбе русского. Я России обязан своим образованием и в широком, и в узком смысле слова. Этого коротко не объяснить.

Уезжая во Францию, он увёз с собою лучшего своего ученика, ныне тоже известного математика.

– С семьёю, с двумя детьми уехали из России. Он из благополучной семьи, но вот в Россию его не тянет, – говорит Овик. – Это даже мне удивительно, потому что меня тянет в Россию.

И ещё одна фраза Овика зацепила меня:

– Здесь не с кем поговорить по-русски, – горько пожаловался он по телефону из далёкой Франции.

                .      .     .

Я много раз переезжала. Пять раз – с родителями, и четырнадцать – будучи взрослой.

Но однажды мне приснилось, что я уезжала из своей страны…

Я взяла диски с фотографиями.

Альбомы – это очень тяжело…

Флэшку?

Наверно не догадалась…

Из одежды?

А что возьмёшь из такой одежды, как у меня?

Я не знала, куда девать ключ от общежития…

Ведь это так страшно – уезжать из своей страны…

                .      .     .

Когда мы разбираем со своими студентами тему «Познание», я пытаюсь им показать, что знание и понимание – не одно и то же. Осмыслить это нам когда-то помог доктор философии, профессор Костромского технологического университета – Лев Николаевич Роднов.

Ratio – переводится и как рассудок, и как разум. Ещё Паскаль впервые ввёл важную идею, что есть два порядка – порядок разума и порядок сердца: «У сердца свой порядок, у разума – свой, основанный на правилах и доказательствах… Мы познаём истину не только разумом, но и сердцем. Именно сердцем мы познаем начальные понятия, и тщетно рассудок, к тому непричастный, пытается их оспорить». Паскаль, лишь обозначив, к сожалению, не показал различия между понятием рассудка и понятием разума. Рассудок даёт знание, а разум – понимание.  Понимание – это вхождение мысли в другой предмет. Чтобы мыслить рассудочно, надо уметь экспериментировать, наблюдать, описывать, абстрагировать, моделировать… Чтобы мыслить разумно, этого мало: надо понимать, надо вжиться мыслью и чувством в эту научную тему, в этого человека, в эту проблему и т.д. А для этого нужен жертвенный отказ от себя, нужна воля отказа. Человек ставит себя на место другого и начинает понимать, любить другого.

Восточная мудрость гласит, что человек может быть не сколько познан, сколько понят. Познать любовь невозможно, её можно только понять. И не только любовь: ещё Кант утверждал, что содержащиеся в разуме (метафизике) три идеи – идею свободы, идею бессмертия души, идею Бога – познать нельзя. Рациональная наука о свободе, о душе, о Боге – невозможна: невозможно синтезировать любовь и ненависть, добро и зло, совестливое и бессовестное, прекрасное и безобразное…

Методологию любви можно выразить следующей цепочкой: стараюсь понять, люблю, и боюсь потерять. Я понимаю другого (стараюсь понять), а значит, стремлюсь полюбить, а полюбив, боюсь потерять (детей, работу, Родину…), потому что потерять то, что уже стало частью тебя, это значит потерять себя… А если я люблю то, что не-я (природу, общество, другого человека, свою научную тему, работу, клочок обрабатываемой земли…), значит, начинаю лучше понимать себя, прихожу разумно (а не рассудочно), духовно (а не эгоистически) к себе самой, и люблю себя не как эгоист, не рабски, а свободно. И в этом случае можно говорить о человеке-личности, который никогда не перешагнёт рассудочно через то, что не-я, у которого есть только страх потерять, то, что не-я, потому что это означает потерять себя.

Здесь можно всякие примеры приводить.

Можно познать этот мир, познать рассудочно всё, что не-я: и относиться потребительски – к природе, обществу, другому человеку. Всё себе, любимому – это вариант эгоистический. Например: «…я знаю свою работу, я знаю, что мне за неё заплатят, я могу делать карьеру, идя к своему достатку по головам и трупам. Я знаю, как прогнуться, чтобы вырвать должность». А понимаешь ли ты свою работу, а любишь ли ты её? Или: «…я знаю, как свои пять пальцев свою жену, – говорит пожилой человек, – я с ней сорок лет прожил. Она нужна мне. Она меня устраивает. Она стирает мои порты, варит мне щи». А понимаешь ли ты её? Любишь ли ты её?

Можно не познать, а понять всё, что не-я: понять природу, осознавая себя лишь её частью, и тогда мы не будем гадить вокруг, бросать мусор мимо урны, ведь всё, что не-я, это же я, делать плохо всему, что не-я – это делать плохо себе.

Например: я люблю свою работу не потому, что мне платят зарплату, а потому что я понимаю её необходимость, и я осознаю ответственность за свою работу. Она стала частью меня, очень важной моей частью. Поэтому я не могу через пакости и подлости к своим коллегам, не-я, выполнять свою работу, ведь не могу же я делать пакости себе. А если я буду это делать, то это обязательно ударит по мне. И поскольку я понимаю свою работу как дорогую часть себя – мне и карьера не нужна, я боюсь потерять то малое, что имею; и если чего-то добилась, то – как раз поэтому: благо-даря моей любви к работе.

Или… Я люблю свою Родину, и никогда не покину её, не потому, что в другой стране я не смогу жить лучше, а потому что там я не смогу жить вообще, даже если мне дадут особняк вместо общежития и солидную пенсию вместо моей зарплаты. Потому что я люблю свою родину… Я далеко не сразу пришла к такому пониманию-любви, но все более и более узнавая культуру страны, её историю – во взлётах и падениях, я – как и многие – пыталась отыскать причины небывалого величия духа моих со-отечественников и несоответствующего ему нищенского прозябания, и я пришла к пониманию некоторых исторических поворотов и коллизий в судьбе моей страны, к сочувствию, а не осуждению. Я люблю свою Родину разумно, духовно, с пониманием, а не рассудочно, потребительски; я люблю Её, как люблю себя, ибо я и есть частица этого не-я под названием Родина.

Я люблю (стараюсь понять) и боюсь потерять своих детей – потому что это значит потерять себя… Я люблю (и стараюсь понять), и боюсь потерять своих студентов – потому что это значит потерять себя… Своих студентов я люблю одинаково, не деля на любимчиков и нелюбимчиков, а иногда – как кажется моим близким – больше собственных детей. Потому что иногда – но только иногда и далеко не всем – я бываю нужна своими воспитательными беседами больше, чем собственным детям (которые мои назидания уже выучили наизусть). Поняв, а потом полюбив окружающее меня не-я, я уж теперь точно не мыслю себя без этого понимания и любви.

У человека-личности нет желания урвать (по-звериному, потребительски) от того, что не-я, а есть только страх потерять, то, что не-я, – ведь это значит – себя потерять! Такой человек не плюнет в родник, не будет петь концерт под фонограмму по энергосберегающей технологии, не ста-нет губить выращенный урожай, разрушать построенный храм…

Но такому человеку трудно жить. Да, трудно, выкладываясь, он много отдаёт, но и много получает, тоже подпитывается энергетикой. Трудно, ведь у него много завистников, а друзей – немного. А хорошего и должно быть немного, и даже один друг – это целое достояние, он дороже толпы искусственно взращённых вокруг карьериста людей, лижущих пятки.


Однако мы отклонились от нашего пути…

                .      .     .

Когда ещё Овик был в России, мне однажды удалось побывать у него в гостях. Я ехала проездом через Москву, и поэтому мы решили встретиться у него, а не где-то, чтобы больше было времени на разговоры. Конечно же, я приехала с Киоко. И она, естественно, принеся всяких восточных снадобий, побежала на кухню готовить. А мы расселись в светлой зале, наполовину занятой немецким роялем, пофилософствовать.

Разговор, как помню, был о творчестве и религии. Овик только что прочитал рукопись моей повести, и всячески рекомендовал её издавать. Тогда это был ещё вариант не окончательный (второй или третий), менее художественный и более документальный, но Овик овладел им и задавал много вопросов по существу, которые потом помогли мне повесть доработать. Он был одним из немногих, кто поверил в меня.

Я сказала, что «пробить» повесть мне не удалось, а главный аргумент – ни одному костромскому писателю она не понравилась. Овик буквально взорвался. Его всегда возмущала моя неуверенность в себе, безропотное согласие с обстоятельствами жизни, боязнь напомнить о себе сильным мира. Долгое время пребывая «на дне», я до сих пор не научилась ценить себя. Он возмутился:

– Таня, да что они там в Вашей Костроме понимают? Кто они есть? Вы диссертацию защитили по эстетике – по философии искусства; Вы жизнь знаете; да Вы сами их научить можете, что писать, и как писать. Я Вам говорю, что это надо издавать, или я тоже ничего не понимаю в искусстве и в литературе?

                .      .     .

Овик здорово разбирается в искусстве, особенно в живописи (его постоянно просят писать не только обзорные, но и аналитические статьи по художественным выставкам) и в литературе.

У него были к тому времени изданы две художественные книги, правда на французском, но он хотел перевести их на русский. Наставницей его в литературе была (тогда ещё живая) Франсуаза Саган. Овик владел роялем, и писал музыку. Вот тут он чувствовал себя не столь уверенно, и его консультировала Киоко.

Талантливый человек «талантлив во все стороны». Киоко хорошо писала акварелью. Её папа – известный японский художник, и у него было несколько выставок в разных странах, в том числе, в России.

– Хотите, покажу её рисунки? – спрашивает Овик. Но сначала зовёт из кухни Киоко, что-то объясняет ей по-французски, она смотрит внимательно на него, на меня и согласно кивает. Рисунков у Овика нет, он показывает открытки, на которых – пейзажи Киоко. Это акварели «с водой», то есть пейзажи, на которых где-то краем изображён водоём (или море, или озеро, или река). Не будучи живописцем, я догадываюсь, как трудно «писать воду», передавать её прозрачность, или наоборот – непроницаемость морской толщи…

Вот откуда у них, у иностранцев, такая уверенность, что всё, за что они возьмутся, у них обязательно получится? Что свою акварель станет возможно увидеть на открытке, книгу обязательно издадут, музыкальное произведение будет услышано? Почему они не болеют моим комплексом неполноценности? Я осознаю, что передо мною не такие уж простые иностранцы, с детства живущие в атмосфере творчества, да и наделённые свыше огромным талантом. Но почему у нас в мир искусства не следует засовывать нос простым смертным (даже талантливым, а не просто способным)? Так называемая элита не примет, потому что там давно всё устаканилось, портфели розданы, места заняты, а очередь – как в мавзолей в советские времена, и при жизни не грозит пододвинуться даже к подножию Парнаса!

Далеко не все талантливые дети живут в элитных семьях, приближенных к миру искусства. И кто поможет моей студентке галичанке Насте Маракасовой, в руках которой оживает глина? Но учится она у нас на агрофаке (профессия – ближе к земле, то бишь к этой самой глине); и даже такая учеба её тяжела для многодетной семьи. Ей не пробиться в столицы, и может зря отметил и превознёс её талант школьный учитель, заронив в душу крупицу тщеславия? Успокаиваться Настя тем, что глины этой самой в Галиче – море…

Другая Настя – Бородулина (с ветфака) принимает отстранённо похвалу в адрес своих талантливых стихов; она наоборот всячески скрывает это своё увлечение. Она не обольщается своей талантливостью, и не строит воздушных замков: больно будет разочаровываться. В далёкой деревне живут её родители – простые сельские труженики, живут в трудах и умеренности…

…всё-таки как малому в жизни мы были научены, мелкими шагами самостийно ступая в жизнь: читая ворохи книг, чтобы найти ту единственную, нужную; спасая из выкинутых на растопку журналов «Крестьянка» и «Работница» цветные репродукции художников-передвижников, неосознанно полагая, что всё это не просто, это что-то не от мира сего, и это надо спасти, сохранить, почему – непонятно, но чувствовалось, что понимание, возможно, придёт позднее – к кому-то придёт, а к кому-то не придёт. И каким долгим должен быть этот путь обретения, если чувство прекрасного не было заложено генетически, не культивировалось воспитанием, и каковым должно быть узнавание…

Я не могу сказать, что у нас были плохие учителя, нет. Но сами они поверхностно, и также стихийно придя к искусству, и нас вели теми же тропами. Они не могли увлечь нас, но приведя, оставляли, надеясь, что кому необходимо прозреть, тот прозреет. Из своего первого посещения Третьяковки в пятом классе я вынесла только то потрясение, что мы потеряли в метро Наташку – самую маленькую девочку из класса. И больше ничего. Наташку мы, конечно, нашли. Но ведь учителям хотелось, чтобы мы запомнили ещё что-то.

                .      .     .

Я могу бесконечно писать про провинцию. Но хотела бы про столицу. Как я её ощущаю. Уход от темы иногда необходим для ясности понимания. Вы, конечно, можете не печатать, да не мешайте высказаться. А вот не прочитать вы не сможете; вас ведь уже сейчас подмывает узнать, и чего это там мы, провинциалы, о вас думаем?

А ничего. Мы про себя, любимых думаем, как уверяют психологи. Вы – про себя, а мы – про себя. У вас – своя свадьба, а у нас – своя. Удивление начинается там, где свадебные поезда пересекаются. И тогда становится очевидным, что мы живём в разных мирах. И вот что страшно: в параллельных…

Но вот парадокс: наши образы, наше убогое житие интересует столицу, а убогое изложение этого бытия не достигает уровня, профессионализма «толстых»  журналов. А где этому уровню здесь мы можем научиться? Этому не учат в Чухломе и Вохме.

Вам интересно про провинцию? А мне неинтересно читать про события, происходящие на переделкинских дачах, потому что для меня эти события – из пальца высосанные, как бы высокохудожественно они не были сварганены. Мне бы их проблемы! А на мои проблемы вы посмотрите через лорнет высокомерия, заметив лишь, что накарябано сие неумело и непрофессионально. Журналы наши – литературно-элитарные, пишутся для литературной элиты и литературной же элитой. Но страшно далека она от народа. Она не жила и не живёт внутри народа и с народом. Потому и появляются в столичных журналах рубрики для провинциальной экзотики, типа – «Нестоличная Россия»; даже целый журнал появился, яковлевский: «Письма из России». Но нам, провинциалам, неприятно это пристальное рассматривание через лорнет, и элитарное желание и неумение понять.

Мы никогда не дотянем до формата столичных журналов. Нам не уследить за всем в современной литературе. Это надо заниматься литературой профессионально, а не любительски. Читать всё подряд, как Андрей Семёнович Немзер. Куда нам до Немзера! И литература мстит за любительство, дразня редко – избирательным, по существу, случайным своим расположением. А скорее безнадёжно отказывая…

…Вот и в галичском техникуме, читая лекцию, и глядя на эти неискушённые души, я понимаю, что я тоже уже заражена некоей абстрактно-творческой инфекцией, будучи втянутой в научно-художественные круги. Слегка разбираясь в философии, литературе и критике, я отдаляюсь от простоты сердечной моих студентов, и ловлю себя на мысли, что интерес мой к ним – как интерес москвичей ко мне: чем живёт провинция?

А живёт ли?..

                .      .     .

– У русских есть справедливое замечание, что все дети талантливы. Надо только выявить, в каком направлении, и развивать этот талант, – говорит Овик. – Я же уверен, что талантливы все люди вообще. Надо только подольше оставаться детьми.

Он спросил меня, как я начала писать, и я сказала:

– Когда я поняла, что звучащее слово можно отобразить на бумаге, и – наоборот – по символическому изображению выразить словом чужие мысли, это навсегда заворожило и покорило меня. Человек, умеющий это делать, казался мастером, а освоив это, я поняла, что это лишь ремесленничество, а до мастерства долго. Но путь обольщал, пленил на всю жизнь. И в постоянном благоговении я касалась  необъяснимой тайны творчества. Это сейчас можно сформулировать ощущение подобным образом, но тогда я не думала о формулировках.

Я думала, Овик не поймет, но он понял. Он ответил:

– Творческий человек – он немного… как это … ненормальный. У вас говорят – «чокнутый». Но чокнутый чокнутого обязательно поймёт. Вот Киоко – чокнутая.

В это время Киоко с подносом заходила в комнату. Овик быстро передал ей суть нашего разговора, и она, задетая, метнув искры потемневшими оливковыми глазами, произнесла самое страшное своё ругательство:

– Овик, дура!

Относительно русских ругательств Овик тоже рассказал историю. Когда Киоко, будучи студенткой, жила в общежитии МГУ, там быстро выявили, что она слаба в русском языке, и начали при ней говорить всякие скверности, в том числе в её адрес. Поскольку таких слов в словаре Киоко не обнаружила, она всё-таки выяснила их смысл, и, ни разу не поддавшись на такого рода провокацию, и тогда, и впредь стала отвечать на мат с сожалением и сочувствием к человеку, посмевшему осквернить свои уста, одним только словом:

– Не художник…

Вас обидели, оскорбили? – Не обижайтесь, пожалейте этого человека; он – не художник…

                .      .     .

Иностранцы не обсуждают религию, политику и секс. А я беседовала с иностранцами, долго живущими в России, поэтому мы говорили о христианстве. И Овик поражался, как можем мы тупо, часами молиться в церкви, в скоплении народа. Действительно, наши службы долгие, но и молитва – своего рода подвижничество. В раскаивании не предусмотрен «сокращённый срок».

– Зачем мне священник? – возмущался Овик. – Я и без посредника могу разговаривать с Богом. Скажите, чему он может научить меня? Он что, разбирается в жизни лучше меня?

– Овик, это у нас называется грехом гордыни. Как бы Вы не разбирались в науке и искусстве, но в религии священник является профессионалом. Вы же не допустите, чтобы дилетант спорил с Вами в области математики? Хотя ведь каждый из нас – математик: мы все умеем считать свои деньги. И как это Вы напрямую разговариваете с Богом, хотелось бы узнать?

– Я работаю в своём кабинете, мне тут никто не мешает. Здесь нет толпы самых разных людей. Я занимаюсь наукой на очень высоком уровне, и в этой своей духовной причастности уже близок к Богу. Занимаясь математикой, или музицируя, я могу с помощью медитации разговаривать с Богом.

Не знаю, не знаю… Я объясняю Овику, что русские – коллективисты. У нас считается, что мы не можем прийти к спасению поодиночке; к своему спасению мы можем прийти только все вместе, соборно. И посредник между человеком и Богом в лице батюшки просто необходим, пусть даже этот наставник не имеет такого образования, как его паства. К тому же чудесным образом устами священника с нами говорит Сам Господь. И руководство пастыря спасает нас от гордыни, высокомерия, тщеславия, указывая, что все мы перед Богом равны; а угодны Богу могут оказаться вовсе даже не те, кто многого сумел добиться в этой жизни.

                ГАЛИЧСКИЕ МОТИВЫ

Такая она, провинция, из которой все мы родом? Свои корни, истоки модно сейчас знать и изучать. Но они, корни, настолько разорваны, связи потеряны, что запоздалая попытка обрести и соединить отброшенное и сокрушённое, теперь может оказаться постыдной и горькой.

В последний приезд матери ко мне я решила с её слов записать родословную. Помню, бабушка никогда и ничего нам не рассказывала, как-то даже стеснялась говорить про прошлое. Прошлое было тяжёлым, и она боялась отягощать наши безоблачные души таким багажом. А мать согласилась охотно, она даже отметила, что благодаря её рассказам один из внуков оказался единственным в классе, кто знал прабабушку. Конечно, умерла та давно, но он о ней знал. «У нас на стене висит её фотография, и у нас в роду она почитается, как святая», – выдал мой племянник. Три дня под-ряд – с перерывами, конечно – я терзала матушку вопросами. А когда летопись подошла к концу, она с облегчением перекрестилась, сказав:

– Прости, Господи, нас, грешных, суетных, судящих! Вот сколько мы с тобой грешили эти три дня – простит ли Бог? Всех тронули, все грехи поворошили… Людей-то уже нет в живых, а мы пересуживаем.

А и в самом деле, что вспоминали мы: как пропадали мужчины на войнах да от вина, а изношенные непосильным трудом женщины тянули и поднимали детишек, доставшихся им великой наградой за краткий миг супружества от сгинувших, чаще по своему беспутству, мужей. И со всех сторон и от всех родов не было ни гениальности, ни учёности, а порою и элементарной порядочности. Понимаю, что дворянский род пишет свою историю творчески, что-то приукрашивая, лакируя, а что-то нивелируя… Нам, людям простого происхождения, писать историю рода кажется делом несерьёзным, а то и постыдным. 

Это всё равно, что москвичам рассказывать про провинцию.

                .      .     .

Я иду на занятия от вокзала по чёрной, блестящей, как антрацит, жирной галичской грязи, мимо дощатых домиков и дощатого военкомата, где работает мой однокурсник и друг. И где он частенько ночует – до дому тридцать два километра… Но к нему я заскочу позднее, сейчас мне некогда.

Меня ждут. И это тем радостнее, что меня мало где и мало кто ждёт… В академии таких как я – полным-полно, а в Галичском аграрном техникуме, где расположился наш заочный филиал, я – величина. «Это к нам, из Костромской сельхозакадемии», – услышала я уважительное в свой адрес ещё в автобусе.

Бросаю сумки в преподавательской у нашей улыбчивой заведующей, одёргиваю костюм, оправляю воротничок, и иду учить жизни. Жизни, в которой сама я давным-давно ничего не смыслю…

По области у нас два филиала – в Буе и Галиче. На базе Буйского техникума высшее образование получают строители и бухгалтеры. А здесь, в Галиче – экономисты, а значит, почти одни девушки.

К специфической костромской красоте надо привыкнуть. Женские лица скуластые, двух типов: бледненькие, угловатые, с крупными, или наоборот, чересчур меленькими чертами у русоголовых, или яркие, чётко прописанные, с узкими глазами, – у брюнеток. К бабке ходить не надо, чтобы угадать, проходил здесь Мамай, или нет: на лицах написано… Но если считается, что полукровки всегда своеобразнее и харизматичнее, тогда – взяв во внимание Мамая – здесь что-то не так… Впрочем, к костромичкам я несправедлива, я и сама красавицей даже смолоду не была. Во мне тоже намешаны крови, но и моей красоте это не помогло…

Я не случайно позволила себе говорить про специфическую костромскую красоту, взирая на своих студенток-заочниц в Галиче. Красавицы на Костромщине – галичанки: большеглазые, круглолицые, курносые, светлорусые (как сейчас говорят, «натуральные блондинки»), с налитыми щёчками-яблочками в ямочках, с литыми, крепкими фигурками – полногрудыми, крутобёдрыми, с осиной талией. Они сидят передо мной, сознавая свою пригожесть, с прыгающими бесенятами в глазах, а я с грустью думаю: где же вы, девоньки мои, женихов себе достойных найдете? Девоньки мои убеждены, что в Галиче и ловить, и делать нечего. «Одно пьянство да скука», – сетуют.

Мужчины костромские, наоборот, в большинстве большеглазые – и блондины, и брюнеты. Брюнеты – знойные, яркие и привлекательные на первый взгляд. Но это только на первый. Прохладная костромская рассудительность и неторопливость расставляет невидимые барьеры при под-ступах – костромской мужик разборчив и привередлив, пребывая в меньшинстве в соотношении к прекрасному полу.

Неброские светлорусые мужчины, несмотря на свои скулы, а то и вовсе плоские азиатские лица тоже непременно несут в себе черты мужественности; но эти ещё степеннее и основательнее. Как неторопливая окающая (строго по правописанию) речь замедляет их беседы на дольний срок, так и их мировосприятие плавно и величаво, и размеренность жизни до раздражения неспешна – Эстония отдыхает!

                .      .     .

Контингент заочников сильно помолодел. В первые годы учились люди немолодые, руководящие кадры; их состоявшейся карьере и бесценным практическим навыкам могли бы позавидовать и наши преподаватели; не хватало только диплома. Не первой молодости дамы, обременённые должностными и семейными обязанностями, в сессиях видели редкую возможность забыться от проблем. Однако вырвавшись ненадолго, они не «отрывались по полной программе», жили дружно, весело, общаясь с людьми похожего образа жизни и сходной судьбы искренне и опрятно. Костромские преподаватели не виделись им залётными Жар-птицами,  здесь диалог вёлся на равных – и это казалось естественным и позволительным для их практического профессионализма и житейского опыта. Правда, в вопросах дисциплинарных они сами устанавливали необходимую дистанцию. Их неподдельный интерес к изучаемым предметам, жажда усвоения нового были столь велики, что не позволяли сомневаться: выбор в пользу высшего образования сделан осознанно.

Теперь – не то. Сегодня сразу после техникума выпускники подаются к нам за высшим. «А чем ещё тут заняться? – говорят они, работая абы как и абы кем, а то и вообще не работая: в маленьком городке нет выбора. – Диплом получим, и уедем куда-нибудь, в Кострому или Москву».

Ждут их там…

В Буе и Галиче наши студенты получают высшее по сокращённому сроку обучения и учатся платно. Оплата небольшая, по сравнению с Московскими филиалами, но просто огромная, по отношению к местным заработкам. Учить одного студента родственники чаще всего берутся вскладчину, и самой большой надеждой для семьи, учащей студента «в  городу», являются бабушка или дедушка, пенсию которых ему и спонсируют. Старики ещё ой как могут помочь, вы даже представить себе там, в своих сто-лицах, не можете, чем. Например, они могут сэкономить на дровах, потому что две зимы подряд были тёплые. Вы кожей прочувствуйте такую формулировку… Сэкономить, чтобы одеть внука после армии (потому что он и до армии был одет как бомж).

Бабушки и дедушки, повидавшие ещё дармовую работу в колхозах на трудодни (уж если не сами так трудились, то их родители) как показал исторический российский опыт, могут обходиться и без «пензий», копошась на огородном подспорье, столуясь в семьях детей, справляя посильную домашнюю работёнку, впрочем, сильно не утруждаясь. Стариков берегут и жалеют, вероятно, ещё и потому, что перестроечное время сблизило в горестях поколение отцов и детей и убедило, что выживать в одиночку – труднее. «Нет старика – купил бы, есть старик – убил бы» – такая вот ещё есть истина. Но терпят, терпят в семьях всё – лишь бы жил старик-то, и «пензия» была.

На некоторых специальностях обучение только платное, на некоторых есть бесплатные места. Даже на престижном экфаке ежегодно есть десять бесплатных (бюджетных) мест (но не в филиалах, а в самой Костроме). Конкурс не мал, правда контингент поступающих слаб – и у способных есть реальные возможности получить престижное бесплатное высшее. Но способные учатся на очном сразу после школы.

Каково же это – выучить студента-очника, который ведь не дважды в год едет на сессию, а постоянно проживает вдали от дома? Вообще не представляю как это возможно одинокой маме, из какого-нибудь Пыщуга, Павина или Вохмы, работающей, к примеру, библиотекарем, или учительницей, или воспитательницей детского сада. Как выучить студента из тех же или чуть ближних мест семье сельских тружеников, где папа – тракторист, а мама, положим, – наша бывшая выпускница агрофака? Зарплаты задерживают, а они – столь мизерные, что впору студенту самому заботиться уж если не о родителях, то хотя бы о себе.

Очень многие студенты работают. Деревенские – чтобы выжить, городские – чтобы не зависеть от родителей и жить «красивой жизнью». Те и эти, стремясь к самостоятельности и вырвавшись из-под родительской опеки, не всегда справляются с искусами и соблазнами взрослой жизни и нередко, по причине неуспеваемости, покидают академию.

Если двадцать-тридцать лет назад было мало студентов из самой Костромы, в основном – из области, то теперь много городских, особенно на экфаке, ветфаке, архитектурно-строительном факультете… На селе они работать не будут, да они и понятия не имеют, что такое село. На вопрос, чем собираются заниматься после академии, разнаряженные ветеринарши говорят: «Кошечек и собачек лечить будем!» Первые выпускники ветфака устроились очень хорошо; культ животных у городских жителей высок: сам умру, а на питомца денег не пожалею…

                .      .     .

Моя молодёжь инертно, заплетающимися ногами, тянется в аудиторию, усаживается, и первую пару с усилием и старательностью таращится на меня. Мой энтузиазм не знает границ, и я всё-таки хотя и не сразу, но добиваюсь, чтобы они хотя бы что-нибудь записывали; но чтобы они писали, надо диктовать, а если диктовать – то я просто не успею изложить весь материал. А материал такой интересный и соблазнительный (пальчики оближешь!), который я несу им в горстях, боясь расплескать, читаю взахлёб и с блеском глаз… Но им мои лекции не кажутся, вероятно, интересными и соблазнительными, и они просто с удивлением смотрят на меня, как на артистку из погорелого театра, выделяя не артистку, а погорелый театр как синоним наших нынешних философских наук… Чеховский герой из «Скучной истории» кажется мне счастливчиком – интерес его студентов к предмету был обусловлен ещё и тем, что у студентов под рукой не было ни «мобил», ни «компов», ни «асек»…

Курс у меня плотный, сжатый, я обязана выдать его за три дня, по четыре пары в день, и меня всегда потрясает, как мои студенты умудряются, ничегошеньки не делая, уставать больше меня? Однако пропрыгав три дня перед ними, я понимаю, что тоже устала. Мне кажется, я чего-то им не додала, что курс прочитан отвратительно; всё это меня сильно напрягает, и от меня не укрывается вздох облегчения, что наконец-то всё закончилось. Но есть, есть и редкие вздохи сожаления, сожаления перед расставанием.

У меня – консультация перед экзаменом, и мне задают вопросы, к предмету не относящиеся. Как сделать карьеру, почему такие мужчины безответственные и замуж выйти не за кого, куда можно уехать из этой глуши, почему дети болеют и идут в садик с рёвом. Меня спрашивают, чьи стихи я читала, когда говорила о грехе суицида (в контексте стоической философии как науки умирать), и я вынуждена сказать, что свои… Да, но книги нет, и подарить не могу; и купить нельзя, конечно, если её нет. Сама с удовольствием купила бы такую книгу… Они задают много вопросов, и я отмечаю, что слушали всё-таки, раз смотрят на меня с таким… мне хочется сказать «с восхищением», но это как-то неловко по отношению к себе.

…И я вспоминаю, как беседовали со мной в редакции «Знамени» Сергей Чупринин и Наталья Иванова, и с каким восхищением я смотрела на этих недоступных людей, так запросто разговаривавших со мною; так почему бы не допустить, что сейчас для своих галичских или буйских студенток я не являюсь той самой Жар-птицей, которая улетая, оставляет им в виде радужных перьев странички со стихами.

Нет, что вы, я далека от греха гордыни…

С детства цепко держит меня иной комплекс: страх перед наглостью и хамством, и преклонение перед людьми большими в своей истинной простоте и талантливости… Таким простым и талантливым был для меня мой научный руководитель – доктор философии, профессор Леонид Борисович Шульц, который в смутные времена не только создал в Костроме свою философскую школу (чем может похвалиться далеко не каждый московский профессор), но и занимался переводами, пел в вокально-оперной студии, виртуозно владел фортепиано, писал стихи…

Да и только ли он? Я не могу теперь вспомнить даже фамилии той молодой учительницы – девочки из Тульского пединститута, так не похожей на учительницу, организовавшей в только что открывшейся Богучаровской средней школе для собранных из всех окрестных деревень детишек танцевальный кружок (слово «хореография» я тогда не знала, но как и многие девочки моего поколения, впервые увидев черно-белый телевизор, мечтала быть балериной). И была эта Юлия как чудо, как диво для нас всех, и покоряла она именно простотой, способной обнадёжить каждого, что и мы скоро будем танцевать так же великолепно, как она. После занятий танцами ребята быстро разбегались и разъезжались, из моего Севрюкова я была одна, и, хотя стояла деревня на симферопольской трассе, бойкой весьма и весьма, транспорта к нам никакого не ходило, а ездить попутками мы боялись. И ходить одна я боялась тоже, и всё оттягивала свой уход, желая, к тому же, подольше побыть с удивительной Юлией. А потом бежала, онемев от страха, в ранних сумерках, рассекаемых фарами мчащихся машин, и шарахаясь от пронзительных сигналов чуть ли не в кювет… Встречный же человек казался чуть ли не разбойником – хотелось перебежать на противоположную сторону, но транспорт на обеих полосах мчался сплошняком, и сердишко обмирало в груди.

Казалось, что либо кто-то убьёт в дороге, либо задавит машиной. Почему непременно убьёт? Так нас пугали взрослые. Километрах в десяти от деревни находилась воинская часть, и в одной из деревень произошёл такой случай: солдат изнасиловал девушку. Нам, детям, это слово не говорили  – да мы его и не поняли бы! – а говорили: убил. Чтоб уж боялись наверняка, и не доверяли чужим людям. Но какими-то смутными интонациями умудрялись довести до детского сознания, что сделал что-то страшнее, чем убил. И мы боялись.

И каждый вечер – а дни осенью становились всё короче, – я бежала под тяжестью обрывающего плечи ранца и собственного страха сквозь тьму, бежала от доброй и красивой Юлии, которая всё знает и всё умеет, зная, что дома меня точно уже потеряли, а значит, непременно влетит.

Наконец, мать пригрозила, что пойдёт в школу и скажет сама этой Юле, чтобы не задерживала ребёнка. А она меня не задерживала. Она просто три часа должна была ждать свой автобус в Тулу… И она жевала свои домашние бутерброды и меня кормила.

…и сейчас помню эти бутерброды: тонкие, наискось нарезанные ломтики батона, тонко намазанные маслом, а далее прозрачными пластинами – сыр, ветчина, колбаса. Это я потом узнала, что ветчина, а тогда я думала: почему сало-то такое вкусное у неё (мы держали свиней, и сало, на котором жарили, и с которым варили суп, и которое ели солёным – мы, дети, не любили). Колбасы и сыра в деревенских магазинах не водилось, и понятно, что ничего вкуснее тогда я не ела.

Куда страшнее угрозы матери – запретить мне заниматься танцами – оказалась действительность. Чуть ли не на другой день отец объявил, что в соседнем районном центре, наконец, удалось получить и хорошую работу, и служебное жильё, и школа там для нас, детей, десятилетка – рядом; и мои документы забрали из школы, где я проучилась только четверть.

Ах, смогу ли я быть для вас, дорогие мои галичанки и буевлянки, той учительницей из моего детства? Чем напитать вас, милых моих? Не поманить бы пустыми надеждами, но и не подрезать крылья. Упредить бы нелёгкие женские судьбы, утвердить бы зрелой своей, выстраданной уверенностью, что многое, ах как многое – и хорошее, и плохое в жизнях наших – от нас самих, от желания или нежелания отдаваться полностью любви к работе, семье, детям, творчеству. Творчество как украшение жизни всё равно ведь какое: плетение корзин или кружев, разведение ли цветов, садов или карликовых кур, писание ли стихов или песен – чуткая душа сама знает, как явить миру свою любовь к работе, семье, детям…

Я отпускаю их. В основном все разбегаются, но обязательно остаются несколько человек. Вместо консультации по философии разговор бесповоротно сбился на судьбы моих учениц, и я думаю, а какое право имею я обнадёживать их и подвигать на строительство воздушных замков? Ведь далеко не у каждой из них будет и малая часть того, на что я подвигаю их дерзать. Но женская доля – это всегда подвижничество, ежедневное, невидимое, такое необходимое для других умение делиться своим временем, силой, талантом, теплом, любовью… От разговора о любви спонтанно начинается чтение их собственных стихов, столь же слабых, неумелых и искренних, как и мои собственные… Вот, вот оно пересечение родственных душ! И теперь я уже уверенна, что не зря, не зря – и тряска по гиблым дорогам, и севший до хрипоты голос на бесконечных лекциях, и усталость, улетучивающаяся от этих наивных стихов. И когда на стихийные аплодисменты вдруг заходит наша заведующая, с подозрением спрашивая, чем это тут мы занимаемся, мы, глядя в глаза друг другу, уже не чувствуем себя чужими, и в немом заговоре обмениваясь улыбками, ощущаем то редкое родство, невозможное в целом, но возможное в частности.

И мне неловко, истинно неловко думать, что одна, или две из них сегодня опоздали на свой деревенский транспорт, и останутся ночевать в общежитии, а могли бы уехать домой. Но они говорят «спасибо» и «до завтра» очень довольными голосами, и я иду прогуляться по Галичу.

                .      .     .

В Галиче есть где погулять. Приезжаю я сюда обычно в студёную погоду – ранней весной или поздней осенью, при этом неприкрытое сиротство древнего города видно весьма отчётливо. По ходу к центру, я миную остатки крепостных валов с наполненными водою рвами;  где-то отреставрированные под магазины и офисы, но чаще – обшарпанные  дома-развалюшки; запущенную с прокопченными окнами церковь, используемую под пекарню; и, почти на главной площади, – руины двух трёхэтажных старинных домов, один из которых, наконец, в свой последний приезд я увидела облагороженным. Уникальная ценность Галича общепризнанна, но вот разительных реставрационных перемен не наблюдается. Галич, один из немногих старинных городов, сохранивший торговые ряды (кстати, окончательно достроенные уже в советские годы). В ряды бесцеремонно встряли административные здания советских времён – сегодня там по-прежнему управленческие структуры. Возможно, из-за этих-то инородных вкраплений слабее чувствуется целостность белоснежного ансамбля купеческих торговых рядов. Центральная площадь непозволительно огромна – древние и средневековые площади европейских столиц уступают Галичу.

Галичский рынок, расположенный в стороне от площади (и правильно!) банален. Не случайно торговцы частного сектора с товаром своего подворья стоят не на рынке, а вдоль проезжей части, на тротуаре. Их совсем немного, и товары их мне более интересны: картошка, молоко, сметана, творог, огурцы, грибы, ягоды – черника, брусника, клюква (в  сушёном, мочёном или свежем виде – по сезону), мёд всех сортов, а главное – рыба. Я не сразу оценила галичскую рыбу: мерилом благосостояния у туляков советского периода считалась московская колбаса и к рыбе мы равнодушны. Уж лучше потратиться на что-то мясное – воистину съестное, – чем на какую-то рыбу, которая по стоимости почти как мясо, да не мясо! Костромичи рыбу любят. Да и как её не любить в краю озёр и рек? И хотя сейчас колбаса произрастает не только в Москве, а и на местных мясокомбинатах (и в Костроме, и в Буе, и в Галиче, и в Нерехте, но самый знаменитый – Шуваловский) – поди, зарплат-то местных на неё не хватает.

Ещё недавно рыбу из Галичского озера можно было купить в местном магазине в любой день. Теперь в магазине её нет: не поставляет местный рыбхоз. Но если повезёт сюда приехать в субботу или воскресенье, спешите к полудню на площадь, и обязательно купите рыбу. Продаёт её женщина средних лет, иногда наспех собравшись на рынок после рыбалки. На ней – водонепроницаемый комбинезон с сапогами, прикрытый сверху цветастым фартуком. Когда местные женщины журят её за внешний вид, она говорит просто: «Я только с озера, что же мне в озеро в юбке лезти?» У неё есть и свежая рыба, и холодного, и горячего копчения. Она называет её, но я не могу запомнить, и беру привычно востроносую щучку и леща, да ещё целый пакет дешёвых мелких окуньков, которые моя рыбачка Соня (так я её про себя называю) протяжно и нежно называет «окушки-и-и». Эту ершистую мелочь на первый взгляд не то что чистить замучаешься, но и есть не захочешь, но у меня есть свой резон. Чистить, действительно, мука, а без головы и внутренностей – почти ничего не остается. Но если пропустить через мясорубку, первый раз – по три-четыре штучки (каждый раз разбирая мясорубку и снимая с винта хребты), а второй раз – всю массу сразу – всё! Вы вознаграждены! Добавляете булки, яиц, лука – и вкуснее котлеток не бывает!

Когда мы жили очень голодно, в общежитии сосед промышлял рыбалкой (он тоже диссертацию писал, а дети есть просили). Жена подешевле продавала крупную рыбу, а мелочь отдавала мне «за спасибо». Когда я начинаю возню с рыбьей мелочью, дети иногда говорят: «Ностальгия по временам?»  Сосед-то, кстати, не только кандидатскую, но и докторскую защитил.


С высокого холма Балчуг раскрывается вид на Галичское озеро – главное украшение этих мест. Водная мощь всегда впечатляет, даже если она окаймлена обозримой сушей. А Галичское озеро необозримо – длиною в 17 километров – и поистине величаво. Мне не приходилось видеть озеро спокойным и приветливым, в межсезонную стужу оно пугало. Удаляясь от центра, вы можете увидеть ведущую на высоченный холм прерывистую лесенку с перилами и лавочками – выкрашенными в весёлый светло-зелёный цвет. Где-то лесенка и дощатые помосты обрываются, и несколько метров приходится идти по скользкой,  разбитой ногами, тропке. Но в награждение за крутой подъём и неудобства, вас встретит приветливо очередная зелёная лавочка, и, оглядевшись через прицельное фотооко на город и роковое пасмурное озеро, мы продолжаем подъём к маленькой беседке на вершине холма, где юные галичанки, вероятно, назначают свидания своим кавалерам. Крутой подъём для влюблённых – чисто пустяк, и голова кружится только от любви. Я же испытываю на такой высоте лёгкое головокружение от страха, и, не задерживаясь, начинаю коварный скользкий спуск.

                .      .     .

Ногами исхоженные ландшафты Костромской губернии во взрослом настоящем меня впечатляют гораздо сильнее, чем бойкая автотрасса Москва-Симферополь в детстве. За тот детский страх мне просто стыдно, перед рассказами моих костромских подруг о встречах на лесных дорогах и лесных полянах с крупными зверями: кабанами, лосями, медведями. Причём рассказывали они всегда столь скупо, не вдаваясь в детали, даже смущаясь, никакой экзотики в этом конечно не подразумевая.

«Ехала на велосипеде к крёстной в соседнюю деревню, а медведь вышел прямо на тропинку и встал на задние лапы. Огромный такой», – рассказывала Ольга из Антроповского района, моя правая соседка по койке в студенческом общежитии. «И что, и что?!» – тормошили мы её. «А ничего. Ничего не помню. Не помню, как велосипед развернула и оказалась дома». 

Нейчанка (жительница городка с удивительным названием Нея) Люба (соседка по койке слева) рассказывала о встрече с медведем в малиннике: «Пошли с сестрою Надей за ягодами. Она пошла с одной стороны малинника, а я с другой. Всё переговоривались, потом малинник плотный пошёл, иногда перекликались. Но я чувствую, что она там подотстала, и уж окликать её часто не стала. Да и с другой стороны нам навстречу кто-то идёт, слышу. Видно мужик: идёт небрежно, кусты ломает. Дыхание такое тяжёлое. Я и вовсе уж с сестрою перекликаться перестала. Иду себе и иду, собираю ягоды-то, увлеклась. А мужик тот уже напротив ягоды собирает. Притаился, слышу, чавкает как-то странно. И такое меня взяло любопытство, что пораздвинула я кусты-то, а там прямо на меня смотрит рожа медвежья, глазки маленькие, пасть красная, ягодами перемазанная, я и корзинку бросила, и со всех ног – дёру. Бегу обратно, только крикнуть успела сестре: «Надя, медведь!» – и она за мною, тоже, со всех ног. В деревне очухались; не сразу, но матери рассказали. Уж ругала она: в огороде сколько этой малины, что в лес-то одних понесло? Но в лесу-то ягода душистая, ароматная, на садовую не похожа. Правда у лесной ягоды – свой хозяин, а мы в лесу – гости».

Медведь летний сытый, не тронет. Вообще зверь не трогает, если не раненый, не обиженный. Исключение разве – кабаньи семейства с малыми поросятками. Их поведение непредсказуемо. Нам такие семейства часто встречались в Антроповском районе, в мехотрядах. Но мы работали на тракторах, комбайнах, так что они поднимались с дорожных луж, и уходили восвояси, пропуская технику. Бывало, комбайнеры наши спугивали с вызревших овсов медвежьи семейства, пришедшие полакомиться. Но о мехотрядах я ещё расскажу.

                .      .     .
 
Однокурсник Валентин закидывает мои вещи в машину и везёт к себе домой, в село Унорож:

– Ты ещё выступать будешь? Моя Лариса без работы сидит двадцать лет, никого не видит, она мне не простит, если я тебя не привезу.

Мы едем из Галича по длинной дороге, огибая огромное озеро, а утром на работу поедем по короткой. Местность холмистая, дорога круто петляет, машина идёт на большой скорости, и я не удерживаюсь от восклицаний.

– Не бойся, я эту дорогу могу с закрытыми глазами пройти.

Лариса встречает с искренней радостью, даже слёзы блестят, ведёт в дом, и мы начинаем бесконечные женские разговоры.

В этом доме никто не даёт указаний и разнарядок, мы просто сидим и болтаем, а в это время Валентин (хотя после работы он конечно устал),  готовит нам баньку и прекрасную озёрную рыбку. Село стоит на единственной вытекающей из озера реке Вёксе, и рыбы в ней – хоть ведром лови. У Ларисы и Валентина крепкое хозяйство, корова. В семье трое детей. Валентин – потомственный крестьянин. Отец «вышел в люди», выучился и возглавил колхоз. Человек трудолюбивый и честный, заботливый руководитель, Валентина он готовил себе на смену. Сын пришёл после института на должность главного инженера. Началась перестройка, отлаженные механизмы стало перекашивать и клинить, и сердце честного хозяйственника не выдержало: он умер от инфаркта, а сын принял колхоз.

Я помню, как Валентин на своей машине привёз к нам в академию из своего колхоза доярку с сыном: сын хотел поступать на агрофак. Женщина не очень понимала, куда надо ходить, как устроить ребёнка в общежитие, какие экзамены и когда сдавать, и Валентин везде бегал сам. Меня заинтересовал крупный перстень на руке женщины: вместо камня были часы, и она сказала с удовольствием:

– Это всем нам, дояркам, к Празднику Урожая наш Валентин Валентинович подарил!

Примеров беззаветного служения людям, бескорыстной помощи Валентина всем нуждающимся, я могла бы здесь привести множество: кому в институт поступать, кого в областную больницу вести, у кого родины, а у кого беда… Сколько знаю Валентина, он для меня – одно большое великодушие, огромное сочувствие к старикам, детям и женщинам.

Председательствовал Валентин лет десять, и колхоз держался, не смотря ни на что. Но после операции (язва желудка) и трудной адаптации после неё пришлось ему уходить с работы.

– Я мужа как ребёнка выхаживала, на руках носила, – рассказывает Лариса. Женщина она дородная, пышущая здоровьем и очень красивая. Она и сейчас легко подняла бы Валентина – худого и болезненно-бледного.

Лариса рассказывает о детях (учить приходится в городе, своей средней школы нет); о хозяйстве (сама справляюсь, мне привычно всё это и нетрудно); о муже (он работает «на государевой службе», в военкомате, далеко, да и командировки, но полегче, чем колхоз, да и деньги нужны, семья большая). А я, примеряя на себя, поражаюсь, как же Лариса наша – умница и отличница (инженер, промышленно-гражданское строительство) сидит в такой дали от цивилизации без работы!

– Всю жизнь со свекровью жила, терплю-терплю, да и скажу Валентину: всё, брошу вас всех и уеду в Кострому, пока на работу ещё берут! – жалуется Лариса. Перечислять все неудобья деревенской жизни ей скоро надоедает самой, и она подпирает щёку, пригорюнившись.

– А могла бы уехать? – спрашиваю я.

– Нет, что ты! Ведь я его люблю.

Господи! Как же мне тепло и радостно в этом чужом гнезде, где живут мирно и говорят неслышно – одними сияющими глазами; где дела делаются невидимо (кто для кого больше доброго сделает) и чувства не выставляются напоказ; где трудности перемогаются вместе, а любовь рож-дает великое терпение в болезнях, скорбях, горестях. Великое спокойствие разлито по дому-крепости, где опорой и тылом – чудесная женщина, оставившая собственные амбиции далеко в прошлом, не утратившая любовь к единственному своему мужчине, и умножившая эту любовь трижды в своих детях.

…Вот и думаю я, что настоящим «галичским кладом» является не тот клад местных изделий культового назначения, возрастом от 13 века до нашей эры, о котором есть даже заметка в энциклопедии, а такие вот галичские семьи, как у Валентина и Ларисы. И случайно ли ежегодный Всероссийский фестиваль короткометражных фильмов «Семья России» проводится именно в Галиче? Жива семья – жива Россия.

                ГОРОДИЛИ ОГОРОД

Я преподаю всего десять лет – читаю лекции и веду семинары. У меня шесть курсов: философия, социология, эстетика, русская философия, культура поведения (этика), эстетика архитектуры и дизайна. И каждый курс – авторский. И я всегда ими недовольна. Шеф говорил: если преподаватель успокаивается на достигнутом, он перестает быть преподавателем. И ещё: если перед каждой лекцией тебя не лихорадит, ты кончаешься, как преподаватель. Судя по стажу – я начинающая. Представляете, как каждый раз я волнуюсь? У нас отпуска по два месяца и один методический день в неделю для разработки и подготовки занятий. Много времени, казалось бы, но всё «съедает» учебный процесс – на науку ничего не остается.  А науку для нас тоже никто не отменял. Как хочешь, так и успевай; спросят за всё.

Просто не представляю, как можно держать при этом корову, поросят, огород, дачу и мужа? У меня всего этого нет, но люди умудряются. Я тоже когда-то многое из перечисленного проходила. Но тогда я ещё не была преподавателем. В лихие девяностые многие преподаватели нашей сельхозакадемии в прямом смысле плотно перешли на натуральное хозяйство. Даже анекдоты ходили, например: читает Марь Ванна лекцию, а сама в окно смотрит. Как там коза Машка? Не отвязалась ли? А отвязалась – бежит Марь Ванна за козою, забыв про лекции, или двоечника какого посылает.

Расположение академии такому ходу дел способствует, мы – за городом. Здесь у нас свой поселок, академгородок. Понятно, не как в Новосибирске, а в соответствии с профилем – сельское поселение. Общежития, дома, лужки, полянки, аллейки, огороды и дачи. По аллейкам ходят-бродят академические коровы из вивария, которых никто не пасёт и никто не ворует. Кроме них для практических занятий студентов в виварии есть овцы, козы, кролики, куры; а собаки и кошки в счет не идут. Всё рядом, и все ря-дом – и живём, и работаем, и отдыхаем. Вся жизнь – на виду, как в аква-риуме.

Мои курсы не сильно меняются год от года, разве что социология. А вот преподаватели экономических дисциплин едва успевают обновлять свои лекции. Многие подрабатывают «на производстве», не только ради дополнительного заработка, но и чтобы знать проблемы современного рынка, и передавать свой практический опыт студентам. Самыми «неграми» среди нас являются преподаватели факультета агробизнеса, которые во время наших отпусков пропадают со студентами на опытном поле. А после учебной практики спешат на собственные участки…

Мои коллеги свято верят в оздоровительный эффект потребления собственных экологически чистых продуктов, а я – не очень: уж больно тяжко они достаются. В эпоху перестроечного выживания мы с детьми арендовали дачу у нашей же преподавательницы. Дачу – это круто сказано: сараюшко и года три не паханную целину. Болотистые «дачи» «на куличках», разведение кроликов и уток в чужих сараях и прочие придумки – это все уже было мною пройдено и энтузиазма не вызывало. Но выхода не было – мы действительно очень трудно жили. Случилось так, что мы всей семьей тяжко заболели. Детей положили в больницу, а я продолжала ходить на занятия. Однажды после занятия (уже на кафедре) я потеряла сознание. Для меня это было делом обычным, но коллеги перепугались. Работала я тогда с одними мужчинами, а они, как известно, в подобных ситуациях совершенно беспомощны. Случай получил огласку. Все захотели помочь моей семье, собрали деньги – «Тане с детками на гроб» (по нашим «сломанным телефончикам» не все толком поняли, почему собирают), кто сколько может (жили тогда все бедно, но с миру по нитке…). Но и в мужских коллективах есть женщины, обычно стойкие и мужественные. И такая женщина, вдова, в одиночку поднявшая сына, пройдя все ступени карьерного роста и став профессором, предложила мне свой путь – свою дачу (их у неё было две): как это так, считала она, женщине – и без огорода? Чем детей кормить?

Я точно знала, что у меня нет на это сил. Но – велика сила общественного мнения: что это за тунеядка, которая лучше от голода умрёт, чем от работы? И я согласилась умереть от голода за работой. Когда хозяйка повела меня показывать свои угодья, моя задача была – дойти и не потерять сознание. Хозяйка (на десять лет старше меня…) резво шла впереди, я же с трудом передвигала ноги…

Условия были более чем льготные: даром. Только платили ежегодный налог, отрабатывали субботники, да два раза в год выпадало дежурство – чтобы бомжи не безобразничали. Но бомжи всё равно безобразничали – то, что у нас вырастало, они крали не в пору ночных дежурств, а прямо  средь бела дня, когда мы были на работе.

От неплодородных и неокультуренных участков ждать урожая можно годами. Возделывали мы эту дачу лет семь или восемь (я уже не помню, сколько раз и у кого я сажала свои огороды…) Первый год, чтобы поднять залежь, тронувшуюся мелким кустарником, распахали плугом, второй год наняли фрезу, разбившую все корешки и корневища на миллиарды частиц, способных давать жизнь. Поверхность огорода при этом будто бы приподнялась мягкой, дышащей периной, и мои дети, завидев её, разогнались и сиганули с разбегу чуть ли не на середину, распластавшись в довольном визге. 

В один год я влезла в долги и купила машину навоза, на полусогнутых растащила его, вручную перекопали с детьми, но ожидаемого урожая картошки мы не увидели. «Кабы ты каждый год по машине вносила», – прямо сказала соседка. Больше навоза я вносить не могла: была я тогда аспиранткой с двумя школьниками на руках. Я и теперь пожалела бы… Нам всегда хочется и богатство обрести, и невинность соблюсти. Но не ценою же жизни!

Только первые два года (благодаря хозяйке, то есть за её счёт) мы обрабатывали землю трактором. Последующие – вручную, лопатами. Мне, отощавшей от научного подвижничества и детям, хронически недоедавшим, это было непосильно. Пока мы добредали до дачи, они исчерпывали энергию скудного завтрака, и смотрели голодными глазами на мою полупустую суму. «Ну, покопайте хоть немного», – просила я. И они повисали на лопатах, надеясь вогнать их в неласковую землю уж если не силой, то хотя бы тяжестью своих лёгких тел. Надеялись заработать хоть на какой-нибудь обед. С сожалением смотрели, как я кидаю в лунки картошку, которую лучше бы сварить да съесть. И на следующий день я соглашаюсь с ними – лучше бы съели сами: бомжи умудрились выкопать эту пророщенную картошку, не побрезговав сухими комплексными удобрениями (строго по пять горошин в лунку). Соседи, сжалившись, делятся оставшейся после посадки семенной картошкой, и мы сажаем вторично свой огород сор-том «типа ассорти».

И вот все силы брошены на борьбу с сорняками и полив, если засуха, или отвод воды, если дожди. Местность болотистая, отвести воды практически некуда, если к соседям – не факт, что вода, слившись с соседской, не вернётся к нам сторицей.

Ползая в грязевой жиже по расстеленным в междурядьях досочкам, мы выпалывали сорняки, пока не обнаружили, что едва выросшая картофельная ботва подгнила у основания клубня…

Засухи нам тоже хватило – два сезона подряд. Заняв шланг опять же у соседей, я поливала всю ночь – днём соседи поливали сами; но и засушливые годы не дали урожая.

В те ночи, ползая с фонариком и перетягивая шланг из борозды в борозду, я вполне могла насладиться теми «вечными» вопросами, которыми я испытываю своих студентов. Что такое человеческое счастье и каковы пути его достижения? Скептики (например, Пиррон) были правы, говоря, что в невозможности и есть наше счастье. А всё то, что рано или позд-но может осуществиться, и то, за что мы боремся – составляет наши истинные несчастья. Тогда мне для полного счастья нужен был собственный шланг, чтобы поливать не ночью, а днём, как нормальные люди. Хорошо бы ещё (думала я) свою дачу, а не арендованную, чтобы детям осталась (нужна она им!!!). Хорошо бы иметь свой гараж, чтобы было куда высыпать эти три мешка выросшей из полутора мешков посаженной картошки. Чтобы не проситься с этой картошкой в гараж к соседке и не чувствовать себя уж если не обязанной (соседка считает меня подругой), то хотя бы не столь нищей, униженной и оскорблённой. Ну, а денег? Денег мне нужно совсем немного: только-только чтобы купить сыну кроссовки. Господи, мне бы денег только на кроссовки, какие-нибудь корейско-вьетнамские, и ни на рубль больше… Но где их взять? Я ведь ему с таким трудом откладывала грошики, купила на последние шиши, а он и трёх дней не проходил – вдребезги! Конечно, я купила самые дешёвые (чего же хочу, спрашивается?), но не в футбол играть, а в школу ходить, пусть не на три года, но хоть бы год поносил!

И в чём оно, женское счастье? Шланг, склад для картошки и кроссовки для сына? Негусто же! Правы, ой, правы скептики: счастье лишь в том, что невозможно! Мне невозможно, например, построить особняк, и я на этом не зацикливаюсь, это не составляет предела моих мечтаний, но также и терзаний, и страданий, и я намного счастливее тех, кто особняк строит. Почему бы мне, живущей в общежитии, из которого меня и вынесут вперёд ногами, не возмечтать об особняке? Потому что невозможен он для меня. А раз так, то нечего и обольщаться. Правы, ой как правы эти эллины: «Откажись от всего, и ты почувствуешь себя счастливым»!

Раз вспомнили эллинов, то и о свободе что бы не поговорить нам, пришибленным жизнью? В.В. Розанов (которого костромичи считают земляком – родился он в г. Ветлуга, сейчас это Нижегородские земли) провёл в Костроме тяжёлое и несчастное детство, о котором и вспоминать не хо-тел. Лишь в позднем его творчестве обнаруживаются воспоминания о матери – вдове из дворянского рода Шишкиных, которая с семерыми детьми приехала в Кострому, чтобы воспитать их, и теряла одного за другим, угасая сама, не умея поддержать детей, не умея распорядиться назначенной пенсией, домом, коровой, парниками. Вот впечатления детства, одно страшнее другого: то вспомнится сахарница с пятью кусочками сахара  вместо шести – и детский ужас охватит душу от зрелища матери, бурно вцепившейся в белые волосы младшего брата, то в памяти возникнет хлебный мякиш из рук умирающей сестры Верочки… Рассказы об «испуган-ном и замученном» детстве изобилуют реалистическими подробностями, но не имеют обличительного пафоса:

«Как же вы меня убедите в правоте Лассаля и Маркса?

И кто нас «притеснял»? Да мы были свободны, как галки в поле или кречеты в степи. И – проклятие, отчаяние и гибель.

А могли бы быть не только удовлетворены, но и счастливы».

Сама по себе свобода – ничто, она, напротив, с лёгкостью может привести к отчаянию и гибели.

Я привела комментарии Валерия Фатеева, с любовью написавшего прекрасную книгу «С русской бездной в душе. Жизнеописание Василия Розанова». И я соглашаюсь. Но и возражаю: прежде чем дать истощённому человеку в руки лопату и вдохновить его на результаты труда, которые возникнут лишь после уборки урожая, ему надо дать кусок хлеба…

Розанову повезло: его даже незначительные заметки и записки опубликованы; он изучаем, читаем; в Костромском государственном университете имени Н.А. Некрасова проходит ежегодная научная конференция «Розановские чтения»… Но никто из исследователей не увидел сквозную тему розановских сочинений: онтология голода. Чтобы её прозреть, надо её прочувствовать на себе…

                .     .     .

Под напором доводов выросших детей («на три мешка картошки мы тебе за каникулы заработаем, а больше у тебя не вырастет»), собственных болезней и прочих обстоятельств, я отказалась от дачи и в самом деле почувствовала себя свободной, а значит счастливой…

Конечно, каждую весну во мне пробуждается зов предков-хлебопашцев, я настойчиво, в тайне от детей, прорабатываю планы посадить картошку в поле, хотя бы три сотки, но дети цепко держат ситуацию на контроле. А в мае меня обязательно посещает мой хронический радикулит (ни с того, ни с сего), и я успокаиваюсь надолго.

Сейчас многие побросали дачи, заросшие сорняками и осеменяющие соседние участки. В трудные времена люди всегда поворачивались лицом к земле, как к последней надежде, и укоренялись на частных клочках. В перестройку распахали много земли, поделили под дачи; семьи обрабатывали по два, а то и по три участка. Позднее эти заброшенные массивы говорили  лишь о том, что явная безработица подвинулась, и люди опять кинулись работать на одной, двух и трёх работах (вспоминается старый анекдот: «Чтоб тебе жилось на одну зарплату»). Повернёт ли кризис народ массово опять к огородам? Посмотрим…

Не могу сказать, что отношение к земле у меня такое уж безразличное. Земля для меня теперь – как некогда горячо любимый человек, которому смолоду отдалась беззаветно. Полностью износившись, иструдившись, много раз преданная, и ни разу не приголубленная, став больше не нужной, я осталась одна, вспоминая свою прошедшую любовь без горечи и не помышляя о возвращении. Я и сама понимаю, что не надо было так-то любить, но когда любишь, не думаешь о дозировках.

                АНТРОПОВСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ

Нынешние мои путешествия по Костромской области не распространяются далее трёх-четырёх недальних районных городков. О бытии в деревнях я узнаю лишь от своих студентов. Именно о бытии, потому что жизнь выбирает крайней чертой оседлости районные центры; большинство же деревень канули в небытие.

В студенчестве я много попутешествовала по Костромщине, и узнала её куда больше, чем родную Тульскую область. И конечно влюбилась навсегда, потому что невозможно не полюбить удивительной красоты места с дремучими лесными массивами, лазоревой гладью озер и полноводной влекущей силой рек.

В конце семидесятых – начале восьмидесятых первый в Нечерноземье студенческий механизированный транспортно-уборочный отряд «Колос» стал целой эпопеей для малолюдных Антроповского и Парфеньевского районов. Первый сводный отряд (1978 г.), состоящий из четырёх линейных, общим количеством в 160 бойцов, попал в самые жёсткие, можно сказать жестокие погодные условия, когда урожай буквально приходилось спасать, таская тракторами комбайны по раскисшим от дождей полям, заготавливая вручную сено и просушивая его на «вешалах» – деревянных приспособлениях, устроенных над заболоченными землями. Отряд потом увеличился до двухсот человек, в основном это были студенты факультета механизации, но так же и агрономы; поварами и связистками в штабе работали девчата с экономического факультета. Чтобы не наносить большого урона учебному процессу, четверокурсники выезжали на посевную, а потом возвращались почти к сессии. На сенокос и уборочную уезжал уже третий курс. Это была хорошая школа для будущих инженеров и хозяйственников. Техникой, как старой, так и новой, отряды были обеспечены сполна и дорожили ею, но не могли спасти от зимнего браконьерства местных механизаторов: с запчастями в советские времена было туго. Годы спустя, анализируя опыт мехотрядов, его сочли чуть ли не вредительским: дескать, по неумению много техники погубили студенты. Но почему-то забывалось, что порой на 70-90% отчётные показатели по вспашке, посеву, уборке в некоторых хозяйствах были выполнены именно «колосятами». Для студентов отряд «Колос» явился не только школой практических навыков в будущей профессии, но и школой выживания, потому что погодные и бытовые условия были порой невыносимыми. Конечно, был и ущерб, но на чаше оценки подготовки наших выпускников его перевесили профессиональный рост и обретённые деловые качества. В те годы в подборе кадров многое решал вопрос, был ли механик в мехотряде или нет.

                .     .     .

Поезд Кострома-Свеча, кланяющийся каждому столбу, останавливается в Антропове глубокой ночью. Пустынный, ярко освещённый вокзал приютил меня до утра. Даже примерно зная, в какой стороне гостиница, я не рискнула идти в кромешную темень, начинающуюся за чётко обозначенным кругом света единственного фонаря. Утром я начала спрашивать, как добраться до деревни Степурино, но антроповцы ничего сказать мне не смогли. Лишь после двухчасовых поисков один человек сумел ответить, что это очень далеко, и транспорт туда никакой не ходит. Но чтобы облегчить путь, посоветовал доехать хотя бы сначала до села Палкино. От Палкина я пошла пешком в деревню, где в начале восьмидесятых доживала свой век последняя семья: муж механизатор, уже пенсионер, и его супруга, ведущая полное натуральное хозяйство – она даже хлеб пекла сама. Обрабатывать поля в округе стал один из линейных отрядов «Колоса», а поселились ребята в заброшенных домах.

Я шагала по дороге бойко: виделась та дорога не покинутой, но всё же редко используемой. А я была полна сил и впечатлений. В отряд я ехала поварихой, только что поступив в институт, да ещё только что отгуляв свадьбу у лучшей своей подруги. В саквояже у меня лежали не только два платья и босоножки, в которых я повеселилась на свадьбе, но и высокие литые сапоги, фуфайка, теплый платок и рабочая одежда. Солнце светило ласково, дорога была приветливой, пейзаж радовал. Долго ли, коротко ли, показалась на горизонте деревня. Ускорив шаг, почти вприпрыжку, я во-шла в неё с видом победителя. Но мертвенность пустых незрячих окон быстро охладила мой пыл. Кое-где окна и двери были заколочены досками сплошь, кое-где – накрест, кое-где – оставлены как есть.

Был 1980 год. Я никогда в жизни не видела брошенных деревень. Думаю, даже брошенный дом способен повергнуть в уныние неискушенного человека. Мне было тогда двадцать, и после путешествия на Первомайку – это был мой второй значительный вояж вглубь Костромской области. Брошенная деревня потрясла меня гораздо больше вздыбившейся в непогоде неприветливой Унжи.

Я тоскливо ощутила свою вселенскую одинокость, и ясный осенний день померк. Будто небо опустилось и надавило на ссутулившиеся плечи. Но мне был напророчен долгий путь, и я заставила себя оторвать ноги и идти. Долго ещё в некоей экзистенциальной тоске оглядывалась на удаляющуюся призрачную деревню, а когда она исчезла совсем, пошла веселее и поспешнее, ведь солнце уже поднялось к полудню.

Скоро сказка сказывается, да не скоро ноги идут. Саквояж мой будто бы потяжелел, да и есть хотелось неумолимо. Но когда я увидела вторую деревню, ноги будто сами понесли меня! Едва не бегом я влетела в неё… И эта деревня была покинутой – ни единого признака жизни. Полное отчаяние охватило меня. Возвращаться назад у меня не было сил, да ещё на пути стояла та пустая, зловещая деревня. Идти вперёд тоже было страшно – я вообще не знала, правильно ли иду. Жилым не пахло в этой замершей, мёртвой округе… Я прошла всю деревню, тщательно всматриваясь в потухшие заколоченные глазницы окон. 

Не знаю, сколько времени ещё брела по этой среднерусской пусты-не, но когда показалась третья деревня, я и сама себе уже казалась миражем. С полным безразличием мы вглядывались друг в друга, пока на под-ходе мне не почудился запах живого жилья. Поистине – «человеческим духом пахло». Проходя покинутые избёнки, я отчаянно всматривалась в пустоту окон, и только у хлева последней хатки увидела приоткрытую дверь и услышала протяжный коровий мык. Я оставила саквояж и, боясь спугнуть судьбу, не дыша прислушивалась к чиркающим по ведру струйкам молока, ожидая хозяйку. Наконец, древняя как мир и, очевидно, подслеповатая старуха выползла из хлева. Обрадовавшись и одновременно испугавшись её, я издалека начала с нею заговаривать, боясь и её испугать своим появлением. Но бабка, завидев меня, не просто испугалась, а ошалела от страха. Действительно, откуда могла на её одиночество тут свалиться девица?

Не могу сказать, страшно ли было жить одиноким старикам в глухой деревне двадцать пять – тридцать лет назад. Но что сейчас очень страшно – это так. Бомжи, цыгане, пьянь – много у них, беззащитных, обидчиков. Народная статистика приводит много примеров о невинно убиенных стариках и старухах, оказавших сопротивление грабителям, или ни-какого сопротивления не пытавшихся оказать. А в те, далёкие уже времена существовал доходный и порочный промысел – грабить заброшенные церкви, а разграбив, переключились на сельское население – ведь самые ценные иконы верующие люди разобрали по домам. Ужас в глазах одинокой старушки, возможно, и означал постоянную готовность к нашествию безбожников (а девушку вперёд послали); ведь самым ценным для бабульки были намоленные иконы.

Мы едва поняли друг друга – бабушка была глухая, но всё же она подтвердила, что есть тут бригада на тракторах, и надо идти в следующую деревню, по той же дороге, не сворачивая. После этой встречи я поняла, что означает «вновь возвращается жизнь». Выйдя за околицу, я почувствовала себя; в частности – свою сильную усталость, и поняла, что просто не дойду. И тогда я оставила свой саквояж со свадебными и рабочими одежами посредине дороги и пошла налегке.

Пришла вечером, бойцы сидели под самодельным навесом за грубо сколоченным столом и ужинали. Были они в промасленной рабочей одежде,  бородаты, с въевшимися в руки и лица копотью и мазутом. Увидев меня, исполнили «немую сцену» гораздо лучше любого сработавшегося театрального коллектива. А я почувствовала себя инопланетянкой, гостьей из будущего. Командир лихо сгонял на «колёснике» за моим саквояжем, и я обосновалась в «Колосе» на три сезона подряд.

Вспоминая те далекие дни, мы чаще всего говорим о легендарных антроповских дорогах. Почвы в районе глинистые, и дожди превращают дороги в непролазную грязь. Разбитые техникой колеи цепко держат трактора, проваливающиеся на полметра и более, «плывущие», как лодки. Речушки, не вбирающие больше осенние ливни, разливаются и отсекают сообщение деревень с внешним миром. Например, деревню Олонино – вряд ли она сегодня существует. Там пахали на тракторах две наши студентки мехфака, и парни их там оставили со спокойной совестью – были девушки родом из этой деревни и жили у родителей.

Я помню, что трактора у нас часто переворачивались, а раз даже упал на бок зерноуборочный комбайн с жаткой (ширина захвата жатки – шесть метров, но и это не спасло). Драматичнее всех перевернулась моя однокурсница, нейчанка Люба Невзорова. Она была самым опытным трактористом, потому что после школы год проработала на тракторе. Был та-кой призыв – «С аттестатом зрелости и комсомольской путёвкой – на вторую целину» – на который откликнулись в 1976-1978 годах 3500 выпускников средних школ Костромской области. Нечерноземье было объявлено Всесоюзной ударной стройкой. Вот Люба и работала на тракторе в родном селе по комсомольской путёвке.

Нам всем командир доверял гусеничные тракторы и комбайны. Я работала в тот сезон на гусеничнике с лущильником или дисковыми боронами: катайся по полю, с него точно не свалишься и в столб не врежешься. А Любе доверили колёсный трактор, и ездила она даже в райцентр – за продуктами и по делам.

Тогда она везла обед в поле. Попутную речушку трактора одолевали вброд, но гусеничные машины так размозжили дорогу, к тому же раз-мытую рекой, что Любин колёсник её попросту не одолел. Привычно Люба въехала на пониженной малой скорости в воду, а выбираясь на горку, быстро переключила скорость и поддала газку. Движок взревел, задние колёса буксанули в реке, передок задрался, и трактор, кувырнувшись через задний мост, опрокинулся на крышу. Как Люба вылезла из кабины и из реки, она не помнила, – пришла в отряд мокрая насквозь.

У нас на факультете было три каскадёра – и все фамилии – с приставкой «не-»: Некипелов, Невзорова, Неупокоев…

Я как трактористка не ценилась: парни рассказывают много технических ляпсусов с моим участием, причём сама я их не помню – думала, что так и надо... Поэтому я всегда работала у плиты – что умела.

                .     .     .

В отрядах я была пять сезонов, из них в Антроповском районе – трижды. Условия менялись к лучшему; в последний раз мы жили в щитовых домиках, у нас были баллоны с газом, холодильник, телевизор. Но все-таки с перестройкой «Колос» приказал долго жить. Почему?

Мы анализировали причины, это необходимо сейчас, когда в академии вновь возродилось стройотрядовское движение. Есть и механизированные звенья, и ветеринарные отряды. Я выскажу только своё мнение. Заранее предчувствую, что оно будет похоже на советскую передовицу.
Первые отряды ехали в Антроповский район, как целинники на целину, как на подвиг шли, как в бой. Их провожали напутствиями первые лица института и области, их встречали приветствиями. Газеты пестрили репортажами о бойцах, снимались фильмы, отряды приглашались целиком на Праздник урожая в Антроповский район, где бойцов награждали не только на местном уровне, но и на уровне всесоюзном (очень почетно было получить значок Центрального Комитета Комсомола «Золотой Колос»). Обком партии, обком комсомола, Антроповские райкомы и власти сельхозинститута работали в тесной связке и являли общую заинтересованность. В Антропове был создан координационный штаб. Поддержка «сверху» была очень мощной. При таком подходе каждый боец осознавал значимость возложенных задач и чувствовал ответственность. Недостатки не замалчивались; я читала подшивки старых газет, и особо запомнила «Круглый стол» с командирами и комиссарами отрядов. Так вот: там настолько резкой и жёсткой была справедливая критика, что на сегодняшний день такую открытую критику от нынешних студентов в адрес руководства я думаю просто немыслимо получить.

Теперь формулирую основной вывод, и этот вывод  – пропаганда. Меня тоже, господа, корёжит от этого слова, но грамотная пропаганда родила популяризацию студенческого движения, следствием которой явился  энтузиазм и те результаты, за которые стоило бороться. Потом то ли произошёл разлад между институтским, областным и районным руководством, то ли кризис общественных отношений перестроечного времени в том числе явил себя в указанных отношениях, то ли износилась техника, а новую закупать теперь стало проблемно даже в хозяйствах, что уж говорить про студенческие отряды, но…

Но считаю одной их причин развала ту, что «Колос» стал непопулярен, и ездить туда стало не престижно. На высоком уровне было сказано, что толку от студентов мало, что они «всю технику ухлябали» (попробовали бы так сказать в 78 году, – партийным билетом расплатились бы).  За восемь лет и механизаторы разбивали технику основательно, тем более, что в отрядах новой и старой техники было половина на половину.

Предвижу вопрос: а что это Вы, мадам, всё о преданиях старины глубокой? Не интересно, что было там, в вашем Антроповском районе  двадцать пять  – тридцать лет назад!

Отвечу: сейчас на полях, где работал наш «Колос», вырос лес.

И ещё: поднять сельское хозяйство области (региона, страны) собственными силами – это безумие. Нечерноземье не могли поднять даже с государственной помощью. Во всём мире сельское хозяйство получает дотации. А Нечерноземье к тому же – зона рискованного земледелия. Наши земли бедные, неплодородные, в них надо вкладывать и вкладывать. И не только человеческий труд (это всё равно что воевать человеческой силой без оружия). Только труд вкладывала я с детьми на своём болотистом участке, но этого мало. Мало как для отдельно взятого участка, так и для целой области или региона. Землю окультуривать надо.

Окультуривая человека, сколько мы вкладываем в его образование (в детском садике, в школе, техникуме, вузе), и то не всегда во благо. Так же и облагороженная, окультуренная земля может не оправдать надежд из-за погодных условий, и т.д., и т.п.

                ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ

Всему лучшему в жизни я обязана Костромской сельскохозяйственной академии «Караваево». Своим человеческим, личностным и профессиональным становлением. Я так и говорю студентам, что заканчивала лучший в мире вуз и лучший факультет – механизации сельского хозяйства. Это – мой старт, моя база. Это – мои большие возможности. Мехфак – это не образование и не карьера, это – состояние души. Нас учили не искать лёгких дорог, нас научили профессии и жизни, нас обучили надёжности. Пусть мои однокурсники не достигли архиважных должностей, но ни один, пройдя искушения перестройки, не стал подлецом. Наши выпускники работают везде. Институт дал большие возможности, потому что не убил веру в свои силы. Это произошло потому, что наши Учителя не были просто педагогами, они были нашими единомышленниками, и относились к нам, как к равным. Конечно, свои возможности использует не каждый, не каждый стремится преодолевать свою лень, эгоизм и соблазн золотым тельцом. Меня поражает, что когда людям прямо в руки даётся заветная нить Ариадны, способная вести к самосовершенствованию, они начинают вязать из этой нити носки, или, в лучшем случае, – свитер по журналу «Бурда Моден». 

Мой родной вуз дал мне несколько замечательных возможностей найти дорогу к себе. Здесь я получила диплом, училась в очной аспирантуре по специальности «Эстетика», вуз направил меня на защиту в МГУ, в редакции академии вышли две мои монографии и первый сборник прозы. Здесь мне, бездомной, шестнадцать лет назад дали общежитие, и с моим должностным ростом условия проживания улучшались; здесь выросли мои дети и, хотя получили образование они в других учебных заведениях, но – благодаря академии и караваевской земле.

Не всё так гладко в наших буднях. В среде, где собрано большое количество людей интеллектуального труда, людей и творческих, и амбициозных, а порою и завистливых, и откровенных карьеристов, а где-то возможно излишне равнодушных и прохладных, – в такой среде не может не быть подводных камней и течений. Но это ли главное?
Мой бесконечный сюжет и мотив – люди, которые не подставят, судьбы, которые впечатляют, дороги, которые мы одолеваем…

                .     .     .

Вуз – специфический бренд выпускников. Костромской сельскохозяйственный институт – это своеобразный пароль, позывной всех бывших его студентов от Пинска до Чукотки, от Кольского полуострова до Кавказа и среднеазиатских республик. В советские времена очень гордились, что у нас учатся студенты многих национальностей (в разные годы называлась с трибун разная цифра, но в пределах 40-45 национальностей). Даже внешняя разнородность наших студентов бросалась в глаза, и по ней нельзя было определить – где же, в какой республике мы находимся… Можно было лишь предположить, что здесь вечно проводится международный молодёжный фестиваль. В такой среде караваевской республики мы отучились пять лет, но не чувствовали не то что враждебности, а даже и малейшей неприязни к представителям какой-либо национальности. Более того, у нас было очень много смешанных браков. Популярность вуза была высока, и к нам не случайно ехали со всего Союза. Можно было бы предположить, что из-за небольшого конкурса в провинциальном институте – но это верно лишь отчасти. Моя сестра поступила сюда по совету выпускницы Московской Тимирязевской академии: «Нужен престижный диплом – иди к нам, нужны знания – поезжай в Кострому» (ничуть не хочу, поверьте, обидеть тоже весьма престижную и поныне «Тимирязевку»). Я поехала в Кострому вслед за сестрой, живописующей замечательную студенческую жизнь в чудо-городке Караваево. Популярность вуза создавали сами студенты, а славу – труд его выпускников в разных уголках страны на разных должностях.

Во встречах – организованных, или вовсе случайных – название нашего вуза действительно произносится как пароль, как особая гордость: «Я закончил Костромской сельскохозяйственный институт!» Этим паролем можно открыть многие двери…


                .     .     .

…и вот тут-то мои дети хором говорят: «Знаем, знаем, какой случай ты хочешь сейчас рассказать!»

…я, конечно, опущу многие подробности… В 90-е голодные в дни осенних школьных каникул у меня созрела в голове абсолютно бредовая идея отвести детей к родственникам на деревенские харчи в Мантуровский район. Сама я взяла несколько дней отгулов за свои хронические переработки – о чём и спорить никто не стал. Денег на дорогу у меня не было, а занятых – не хватало даже на один конец. И, вместо автобуса, я придумала ехать в Мантурово на перекладных: через Галич на поездах местного значения – что дешевле. Запаслась льготными справками для проезда школьников в пригородных поездах во время каникул (были тогда такие) и пустились в путь. До Галича мы доехали без происшествий. До Мантурова денег уже не хватало, и я купила на детей только один школьный билет, предложив им поспать «калачиком» на лавочках под куртками: не будет же контролёр смотреть под куртку – большой ребёнок или маленький. Мои дети и впрямь со своим «бараньим весом» не вызвали подозрения у контролёра, и мы доехали до Мантурова. У нас ещё оставались рубли на пригородный автобус до деревни, но мы приехали на вокзал в восемь вечера, и автобусов уже не было. Надо было ждать утра. Ждать утра с голодными детьми было проблемно – их надо было или кормить, или занять делом. И, со слов кассирши вокзала, что до «нашей» деревни восемнадцать километров по хорошей асфальтовой дороге, совместно с детьми – в душе вечными туристами – мы решили заняться делом: пройти эти восемнадцать кило-метров пешком. Всех наших приключений в эту осеннюю тёмную и дождливую ночь здесь описывать неуместно. Скажу лишь, что кассирша ошиблась: расстояние было в двадцать пять километров. Я уже не говорю о том, что чем дальше от райцентра, тем деревни попадались нам реже и реже…

…в определённый момент, предельно устав, мы решили постучаться в любой дом любой деревни и попроситься на ночлег. Что и сделали. В кромешной тьме безлунной ночи в деревне, где даже собакам лаять лень, в третьем с краю доме мы почувствовали жизнь (работающий приёмник при тёмных окнах) и постучались. Очень и очень не сразу за дверью послышался голос хозяина:

– Кто?

Что Вы ответили бы в такой ситуации? Я ответила:

– Чужие… Пустите переночевать женщину с детьми.

Последовал вопрос:

– Вы откуда?

Я ответила:

– Из Караваева.

Мигом во всех окнах дома загорелся свет, дверь раскрылась настежь, и хозяин с улыбкой шагнул к нам:

– Я Караваевский сельхоз заканчивал в 80-м году!

– А я – в 85-м! – ответила я.

– Я мехфак заканчивал!

– И я – мехфак!

О! да мы были почти родня! Более того – хозяин оказался одноклассником и однокурсником нашего родственника. А до деревни своей настоящей родни мы не дошли всего три километра…

                .     .     .

Эта история сродни анекдоту про папуасов, переделанная у нас на свой лад. Вожак племени, осматривая пленных, всем выносил приговор: «Съесть!», и только двоих пощадил: «А с этими я вместе в Караваево, в сельхозе учился!»

Не удивительно, что во все времена караваевцы всех поколений поддерживают друг друга и помогают, а встречи выпускников у нас очень многочисленны.

                ПАРФЕНЬЕВСКАЯ САГА

Я уезжала в Парфеньево впервые. Ехала к легендарной поэтессе и первому фермеру-женщине Татьяне Иноземцевой на 60-летний юбилей. Она живёт не в самом Парфеньево, а в деревне Аносово, в десяти километрах от райцентра. Поэтому я выезжала заранее, с тем, чтобы ночевать у её подруги, а утром с бригадой парфеньевских рукодельниц «Очаг» отправиться к юбилярше. По её же совету села на субботний комфортабельный экспресс, который ходит в Парфеньево раз в неделю и находится в пути всего четыре часа; обычно на этом маршруте работает ежедневный рейсовый автобус без «наворотов», да ещё частная «Газель».

Молодой бравый водитель выводит автобус со стоянки задним ходом, включив компьютерный обзор и я устраиваюсь поудобнее. Место у меня, предварительно купленное – как выигранное в лотерею: впереди, и даже лучше, чем у водителя – на полметра выше. Дорога до Галича хорошо знакома. Правда, зимой тут я никогда не бывала. Ельник, занесённый снегом, стоит стеною. Но я знаю, что весной он насквозь просвечивает, поскольку редок и разбавлен ещё безлистной порослью берёз. И это уже заново наросший, вторичный лес, гораздо менее ценный, чем тот, «деловой», который вдоль дороги вырубили в первую же очередь.

Автобус, в основном, начинен студентами, успешно завалившими сессию. Все нормальные люди встречают Татьянин день каникулами, но и они тоже хотя бы на день поспешают на домашние пироги. Татьяну Иноземцеву именно так и угораздило родиться: на Татьянин день (сегодня «за бортом» – минус тридцать один градус), да ещё… в неотапливаемом вагоне, в которых раньше возили лесозаготовителей по узкоколейке. Это, как признаётся она сама, и закалило её характер.

Ещё на автовокзале студенты начинают обмениваться информацией о своих неудачах, обсуждая надоевших «преподов», не «заморачиваясь» в подборке слов и не стесняясь в выражениях. Но говорят они тихо, с опаской поглядывая на меня, сидящую поодаль. И хотя я у них не веду занятия (это электрики), но физиономия моя для них узнаваема, так же как их лица для меня; вуз наш невелик. Я тоже корректно не прислушиваюсь к нелицеприятным характеристикам моих коллег в студенческом исполнении, потому что гораздо ближе и гораздо громче тоже присутствует мат. Можно делать замечания у себя в академии, а отойдя от неё, лучше остерегаться…

Водитель попутно высаживает студентов в деревнях и городках. Только проезжая по извилистым улочкам Судиславля, он остановился пять раз. Чем дальше вглубь области, тем больше наш экспресс напоминает маршрутное такси, но здесь это никого не возмущает.

Вдали от дома учатся в основном девочки: они легки на подъём, более склонны к учёбе-зубрёжке, выпархивают из родительского гнёздышка на заклание чужим городам легко, непринуждённо и естественно. Надо же где-то устраивать свою судьбу и искать принца, который по соседству, конечно, не живёт. К Галичу автобус почти опустел. Но вот в Галиче на углу к педучилищу впорхнули две девчушки:

– До Парфеньева!

Юные, красивые, с озорным блеском глаз – хоть на обложку глянцевого журнала. Но, видимо, Галич для них – предел мечтаний. Дальше выучить их не могут родители из материальных соображений.

На смену «Дорожному радио» Костромы вдруг врывается галичская радиостанция «Балчуг». Передав необходимые новости, недолго зацикливается на проблеме наркотиков, прогнозе погоды и программе о здоровье; что же, всё злободневно… А потом полились песни о недостигаемой гламурной столичной жизни и автобус свернул к Антропову и Парфеньеву, а расчищенная до асфальта дорога сменилась расчищенной, но заледеневшей… Впрочем, если учесть, что от Галича до Антропова мы объехали лишь один пустой, стоящий на обочине лесовоз, да обогнали пустой самосвал, а от Антропова до Парфеньева нам встретилась одна легковушка – то дорога была просто шикарной.

Кстати, дорога недавняя: ещё 25 лет назад, когда мы ездили в мехотряды, её не было, и мы добирались в эти районы по железной дороге на поезде «Кострома-Свеча». Расчищена дорога хоть и не до асфальта, но весьма любовно: все столбушки на обочинах очищены лопатами вручную и каждый нарощен брусом (с лесом тут нет дефицита). Пока надобности в такой предосторожности нет, но в преддверии февральских заносов, когда до снега на обочинах вряд ли дойдут руки, такая предусмотрительность похвальна.
Дорожная монотонная картина не несёт никаких изменений: заснеженный могучий ельник непробиваемой стеной обступивший дорогу, вначале завораживает, потом начинает напрягать. Вспоминаю свой первый пеший поход тридцатилетней давности по пустым антроповским деревням. Но это был летний поход. А сейчас, хотя и едем мы в замечательном теплом автобусе (кстати, так и не снимая рукавиц), я знаю, что в этом ельнике в тридцатиградусный мороз жизнь замерла и умерла. Каково остаться вдруг на этой, хоть и новой, но безлюдной трассе, зная, что даже в райцентрах волки таскают домашних собак, не говоря о деревнях (которых вдоль трассы не встретилось ни одной)… Неотвязчиво пульсирует вопрос: «И здесь кто-то ещё живёт?» Но автобус поворачивает на Антропово, и это несколько отводит от навязчивых мыслей. Переезд. Пропустили один состав. На автостанции высадили предпоследних пассажиров, но никого уже не взяли… На обратном пути пропустили ещё два состава. Антропово – ещё и железнодорожная станция; в Парфеньево своей станции нет, ближайшая – Николо-Полома. В студенчестве, бывая в Антропове, я видела село мельком, хотя даже в больнице тут полежать пришлось. Беглый взгляд из окна автобуса тоже мало что расскажет, но три нежилых дома вдоль дороги на въезде уже сами за себя говорят. Улица безлюдна, несмотря на субботу и три часа дня. Хочется скорее уехать, что и делает водитель, объявляя остановку всего в две минуты.

И вновь монотонная картина с заледенелым ельником, нагоняющая уныние и тоску. Вопрос о том, каково проживание в этих местах, свербит мозг. Я понимаю, что в бытность моего студенчества не было даже и этой дороги, и что такое соединение райцентров – большой плюс… Используемый местной молодёжью, чтобы однажды уехать и не вернуться?

…картина наводит на мысль о постепенном сумасшествии как в «Белом безмолвии» Джека Лондона, и эта мысль уже не оставляет. Вспоминается замерзшая в Костроме бывшая массажистка студенческого профилактория, бежавшая с подработки (основную работу в связи с огромной-таки для Костромы безработицей она потеряла): её обнаружили лишь наутро шофёры возле автозаправочной станции… Начинают вспоминаться все утонувшие и погоревшие (что тоже для костромских мест не ред-кость)… И окоченевший на плотном замороженном ельнике взгляд начинает вычерчивать необыкновенные иллюзии…

Автобус резко заворачивает, и по времени понимаешь, что это последний поворот на Парфеньево, или как говорили в старину – на Парфентьев Посад. И вдруг заходящее солнце выхватывает вдалеке бело-розовые кристаллы небоскрёбов некоего яркого южного города – вероятно, Рио-де-Жанейро на морском побережье. Умом понимаешь, что таким Парфеньево просто быть не может, но заворожено взирая на эту картину, сильно желаешь, чтобы именно здесь был именно такой город! Напрягая глаза, пытаешься определить подвохи явленного миража, но ничего подобного не обнаруживаешь. Небоскрёбы с четкими контурами построений выкристаллизовываются на закатном горящем в морозном мареве небе (хоть щипай себя, хоть не щипай!), и явленное миражем не кажется. Одно из предположений, безусловно, верно: это заходящее солнце высветило из монолитов заснеженного ельника необыкновенной стройности небоскрёбы, в отражённом свете явившие чудо!

Автобус идёт на подъём и сказочная долина, заслонённая новым набежавшим лесным массивом, отходит в небытие. Солнце село и небо обрело сумеречные, предночные мотивы… Наконец, распахнувшаяся прямо на обочине городская (даже – сельская – ибо Парфеньево – село) помойка (пардон, свалка) на въезде окончательно позволяет вернуться в действительность, и даёт почувствовать, что мы всё же в срединной России.

Автобус выскакивает на вполне деревенскую улочку затерявшегося в таёжном крае Костромщины районного центра и выруливает на традиционную центральную площадь, окаймлённую двухэтажными каменными постройками, скорее всего, историческими, но мне не до архитектуры. Мороз к ночи усиливается, и встречающая Ангелина Ивановна – в куртке и вязаной шапочке (когда я уже мечтала о тулупе и валенках!) – ведёт меня домой. Дошли быстро за приятной беседой. В теплонатопленном доме гостеприимные хозяева предложили мне замечательный грибной суп и совсем городской салат со свежим огурцом, а также туалет с потугой на цивилизацию. Но на мой критический взгляд даже японский унитаз, поставленный на выгребную яму, не производит впечатления цивилизации. Удобства сельской жизни надо прочувствовать долгим в ней проживанием. И Ангелина Ивановна научилась это чувствовать собственным телом.

Так, в баню (метров сорок от дома) она спокойно шествует в тридцатиградусный мороз босиком и в летнем халатике. Да и водные процедуры по системе Порфирия Иванова (за домом на снегу, так как дома слива нет, и лишняя вода для деревянного строения нежелательна) обычны для немолодой женщины.

У Ангелины Ивановны дома целый музей: коллекция ракушек («это всё те, что в двух экземплярах, а главная красота сейчас на выставке в районной библиотеке», – говорит она), всяких-разных камней, поделок, рукоделия. Вязанные крючком покрывала; подушки, выполненные в стиле лоскутной техники; расшитые бисером иконы, а ещё – фотографии. Это не только парфеньевские пейзажи. Ангелина Ивановна устраивает «фотосессии» ежам, гусеницам, гадюкам и ящерицам. Вот попробуйте заставить их «позировать»!

– За хвост держали?

– Нет, хвост ящерица откидывает. Правда, один только раз. Отросший хвост она уже не теряет.

– А гадюк как – не страшно фотографировать?

– Трудно её застать, чтоб вот она так спокойно, колечком, лежала. Они очень чуткие, уходят. Конечно, пошипит, боязно, да! Нет, не тронет, если её не тронут.

Семья Бездорожевых самая типичная и самая нетипичная для этих мест. Типичность в том, что трудяги-работяги – за всю свою жизнь они не нажили никакого богатства. А отдушиной в жизни стали такие увлечения, которые и в городе придумать трудно. Коллекционируя ракушки, Ангелина Ивановна на море никогда в жизни не была, да и уже не побывает, а по энциклопедиям знает о них всё, да ещё в школу ходит, пятиклассникам рассказывает. В семье пятеро детей и трое внуков. Многодетность в те советские времена на моей родине уже вышла из моды, и в этом – тоже нетипичность семьи. Для костромской же глубинки многодетные семьи ред-костью не были. А теперь представьте, что такое вырастить и выучить пятерых детей?! Две дочери – в Мурманске, и одна – уже взрослая – внучка в Петербурге учится. Две младшие дочери и сын с семьями живут тут, в Парфеньево. Живут своими проблемами, и главная – ни у кого нет своего жилья (оказывается, даже и тут с жильём туго, а я ещё чего-то жалуюсь!). Отопление в селе только печное. Водопровод – не в каждом доме, слива нет. «Топить печки? Мы привыкли. Как же без этого?» – удивляется Ангелина Ивановна. Но свои прекрасные пироги с капустой, брусникой (брусёной) и творогом в гостинец Иноземцевой она выпекала в духовке на баллонном газу; печка у Бездорожевых лишь для отопления, под пироги не рассчитанная. Протопленная перед моим приездом (к четырём часам дня) к утру она совсем остыла, и дома было весьма прохладно. Но вставшая в пять хозяйка быстро поправила ситуацию.

Ангелина Ивановна на пенсии, уже не работает (работала бы, да негде), её муж пока ещё работает. Да взяли подработку – чистить зимой дорожки: «Пенсии малы, денег не хватает, детям хочется помочь, но как тут поможешь при такой жизни?»

В родительской семье Ангелины Ивановны было четверо детей; отец умер, когда старшему было 12 лет, а младшему не было и года. Самой Ангелине было семь. И достигнув взрослого возраста, она уезжала из Парфеньева в Ярославль, к сестре. Но мать была одна, в старости потребовался уход, и дочь вернулась. «Так жизнь сложилась», – просто говорит она.

Где-то наша жизнь сложилась, где-то нет… Через годы мы и сами порой не можем определить, в чём и как она могла сложиться иначе… Родной деревни Ангелины Ивановны давно уже нет. А вот деревня её мужа – Николая Александровича – ещё сохранилась, и дом цел, где Ангелина Ивановна проводит весну и осень («отдыхаю от всех своих»). Летом здесь случается нашествие родственников мужа («племянников» – как называет их всех Ангелина Ивановна) и покоя нет. А вот ранней весной (15 апреля у неё день рождения) муж увозит жену в это родовое гнездо, в деревню, где есть ещё семь домов, но все нежилые, лишь летом используемые как дачи, и она там отдыхает душой. За рекою, правда, тоже живут обнищавшие русские старики, у которых не было ни сил, ни средств перебраться ближе к цивилизации, но половодье на время отрезает деревню от людского мира, и Ангелина Ивановна царствует в одиночестве. Осенью делает заготовки. Летом выбираются на машине (прихватив подруг) в леса за ягодами и грибами. Ягоды набирают в том числе и на продажу. «У Ангелины Ивановны ягоды особые, отборные, – говорит Татьяна Иноземцева. – Ягодка к ягодке. Она их дома перебирает: помельче – себе в пироги, крупные – на продажу. Если я трёхлитровую банку брусники продам за сто пятьдесят рублей, то она – за триста. Научишься ягодку к ягодке перебирать и копеечку к копеечке считать, когда пятеро деток».

А подруг у Ангелины Ивановны – всё Парфеньево.

Мы – восемь рукодельниц из кружка «Очаг» и я – на двух машинах с утра отправляемся на юбилей к Иноземцевой в деревню Аносово. Из Костромы к ней рвалась ещё одна женщина, в возрасте, но Татьяна Иноземцева ей отказала. Не знаю, обиделась ли та или нет, но попасть в Аносово даже летом проблемно. Транспорт сюда не ходит. Поезд приходит ночью (но ведь не в само Парфеньево, а на станцию соседнего села), автобус в условиях зимнего дня приходит тоже по темноте. Гостиницы нет. Просить из Аносова кого-то с машиной встретить приехавшего – в тысячу обойдется.

Кто поедет ночью, если весь день работал на лесоповале? А подниматься ночью, да разогревать двигатель иногда целый час (а утром идти на лесоповал) – и за тысячу не согласятся… «Пристраивать» гостей по своим знакомым (как повезло мне) для Иноземцевой тоже совестно. У всех – свои проблемы, а главное – нужда кромешная. Костромская гостья сказала, что встречать её не надо, пешком дойдет десять-то километров. В шестьдесят лет и в тридцать градусов мороза? Да ещё не зная дороги…
 
– На делянку (где рубят лес) дорога лесовозами лучше накатана, чем в Аносово, – говорит Ангелина Ивановна. – Не зная дороги, можно и туда уйти, а это сорок километров, и ни одной деревни рядом.

                .     .     .

Нас встречает Дружок – небольшой комнатный пёсик, но сельской закалки, громким лаем оповещая хозяйку о гостях, и валясь к нашим ногам вместе со снежной пылью, поднимаемой лапами и хвостом.

Дом, выстроенный своими руками и силами, сад-питомник, где поэтесса, агроном и учёный Татьяна Иноземцева выращивает первосортные саженцы фруктовых деревьев и ягодных кустарников на всю округу… Парфеньевская сага о дороге окончена. Но несколько слов о причине, повлекшей меня в дорогу, я всё же скажу.

Почему только несколько слов? Потому что Татьяна Иноземцева, несмотря на свою всемирную известность, человек очень скромный. Она прославилась уже с первого своего поэтического сборника «Любовь и хлеб»; поэтесса-агроном стала героиней множества публикаций в центральных газетах, её показывали по телевидению. Повесть «Запашка» принесла Иноземцевой славу лауреата Всесоюзного литературного конкурса имени Николая Островского, а позднее – правительственную награду – орден «Знак почета». В 1996 году на международном конкурсе «За созидательное творческое отношение к труду в сельской местности», проводимом фондом «Всемирного женского саммита», из 180 кандидаток пяти континентов Татьяна Иноземцева – единственная женщина-фермер, поэт, писатель и журналист стала одной из четырёх победительниц, приглашённых в Женеву, вместе с представительницами из Туниса, Руанды, Коста-Рики. Она представляла не только Россию, но и Европу.

Как мне думается, большим успехом (пока никем не отмеченным) является научно-исследовательская работа Т.Н. Иноземцевой «Алиби для Зевса», где полностью перечёркивается традиционное понимание содержания античной мифологии. Работая в области философии понятия (имени), автор увидела за именами (богов и героев) и символами (обобщениями), ряд логических связей, убеждающих, что древнегреческая мифология – не похождения героев и не распри богов, а бессмертные знания и опыт погибшей высокой цивилизации, зашифрованные в языке тайнописи, безцензурного иносказания, используемом избранными хранителями знания с тем, чтобы эпоха варварства не поглотила эту информацию.

Около пятнадцати лет расшифровывая послание погибшей цивилизации, Иноземцева явила почти фантастический, гипотетический, но всё же и научный опус, который в условиях нашей современности – техногенного засилья, падения общественной нравственности, манипулирования сознания СМИ - звучит актуальным предупреждением для нас, потомков, от некогда бывшей высокой цивилизации. Вот про эту недавнюю работу Иноземцевой, мало кому известную, мне и хотелось рассказать её землякам.

                .     .     .

На следующий день в районной библиотеке парфеньевцы устроили своей именитой землячке настоящие чествования: литературно-музыкальную композицию, красиво оформленный зал, множество выступлений, таких сердечных и искренних, каких не получит ни один столичный писатель. И вполне заслужено: Иноземцева осталась верна той нещедрой земле, которой отдала столько труда, пота, слёз горечи обид и радости побед, доставшихся кровавыми мозолями.

Она так и живёт на краю обычной русской, заброшенной в глуши деревни, и дом, который требует не только рук, но и денег на постоянную подправку, так мало удобен для зимнего проживания. Две печи съедают много дров, но из-за высокого подполья (которое ведь тоже необходимо) недолго удерживают тепло. Колонку, которой на этом краю села никто больше не пользуется, приходится каждый раз отогревать (размораживать) костром, иногда по три часа. Воду носить, или возить на санках надо ежедневно и в больших количествах. А вода нужна, ведь есть живность. И хотя корову Татьяна Николаевна уже не держит, есть куры, собака, три кота и две козы. Животные в такой глухомани, где словом перекинуться не с кем, становятся настоящими друзьями. Поэтому самым большим подарком на юбилей для Иноземцевой стал блудный кот, который пропав месяц назад, был обнаружен соседкой, и отощавший, простуженный (кашляющий совсем как человек), едва живой, был принесён хозяйке как раз на Татьянин день. «У меня три соседки, и все три хорошие», – гордо говорит Татьяна Иноземцева. Та, что принесла кота, показалась мне совсем святой. Талантом на добрые деяния в тяжёлой сельской жизни и нелёгкой судьбе Господь тоже не каждого наделяет. На это замечание соседка, потупившись, отвечает:

– Зачем человеку злым быть? У людей и так своих проблем полно.

                .     .     .

В позапрошлом году, неудачно упав, Иноземцева сломала два ребра, ушибла бедро и руку. Из-за нечищеных дорог «Скорая» не смогла сразу приехать в деревню, а приехав, не смогла пробиться к дому. В этом году администрация дала распоряжение чистить дорогу; хотя к дому, конечно, ведёт по сугробам только извилистая тропка.

Сад-питомник вокруг дома разросся, и по осени Иноземцева выпросила ещё тридцать соток для новых насаждений. Снег выпал поздно, в декабре, и это позволило женщине рубить, шкурить и перетаскивать жерди из леса для изгороди; долбить уже прихваченную морозцем землю ломиком, а потом выбрасывать лопатой эту землю из ям для будущей оградки. И огородить она успела до снега весьма много.

Татьяна Николаевна – трудоголик. С 12 лет росла в детском доме. Была замужем, но развелась, выращивая сына в одиночку. Всего в жизни добилась сама. Один из её поэтических сборников называется «Ожёг». Вся жизнь её – ожёг души безразличием или жестокостью, в том числе близких людей и единомышленников, о которых она никогда плохо не говорит и всем находит оправдание. Вся её жизнь – светлое служение людям, селу, земле, семье, творчеству, в котором все окружающие очень нуждаются.

Вместе с рукодельницами из «Очага» Татьяна Иноземцева задалась целью сохранить для потомков те ремёсла, которыми были славны землячки старинного Парфеньева в прошлом. Осваивая и старые, и новые ремесла, они вяжут на спицах и коклюшках, шьют из лоскутов ковры, подушки, вышивают картины и иконы нитками и бисером, мастерят из бересты кузовки, корзины, карандашницы, вазы, из дерева – необходимую эксклюзивную мебель. И если писать про парфеньевских мастериц – это целая книжка. Да и без меня есть кому писать о красотах здешних мест и величии душ людей, здесь выросших: в Парфеньевском районе – пятеро писателей – членов Союза писателей России. Здесь Иноземцева возглавляет литературное общество «Надежда».

                .     .     .

«Места у нас такие, талантами богатые», – говорит Татьяна Николаевна о своих земляках. И это так. Не меньше признанных писателей и поэтов и в соседних районах. И хочется рассказать ещё об одном поэте – Сергее Потехине из далёкого села, добраться до которого очень трудно: из райцентра сюда ходит автобус лишь дважды в неделю. Исключительной талантливости русский поэт-самородок, крестьянин, сельский пастух, мастер расписных глиняных игрушек, садовод-любитель, экспериментирующий на клубнике и разведении лесного орешника… Не пожелавший никуда уезжать в более благополучные места (была возможность жить в районном городе), долгие годы проживший в брошенном дырявом помещении бывшего сырзавода, а зимой в собственноручно вырытой землянке, околоченной железом (так легче отапливаться, да и не одолевают крысы)… Но легко ли прожить натуральным хозяйством, когда начинает серьёзно под-водить здоровье и сказываются годы?

С ним – ясным, как Божий день и наивным, как ребёнок – дружат все костромские писатели и поэты, такие меж собою заносчивые и недружные… Едут по бездорожью в даль далёкую коллеги, поклонники и просто творческие люди из Москвы, Костромы, из соседних Чухломы, Галича, Судая... Непрактичный, бескорыстный, открытый Сергей располагает к себе; не раз приходилось слышать от разных собеседников едва ли не о святости этого необычного человека! Немногословная и скупая на похвалу Иноземцева говорила о нём с восторженным удивлением, что он обладает даром провидения. Она рассказывала такой случай. Писатели Костромской городской организации поехали к поэту на юбилей – тогда ещё пятидесятилетие; администрация Костромы выделила автобус. Зная, что живёт он трудно, бедствует, собрали вещи, продукты… Когда приехали, расположились на улице во дворе, там стол с лавочкой был. В дом не приглашал, да и кто бы пошёл? – Не дом, а одно название. «И вот сидим на природе, – рассказывала Татьяна Николаевна, – и вдруг огромная чёрная туча всё небо закрыла. Прямо на нас идёт. И мы засуетились, чтобы собрать всё и в дом пойти. А Сергей посмотрел на тучу, рукой махнул и сказал: «Сидите. Она мимо пройдёт». И туча буквально над нами раздвоилась и обе её половины обошли нас. А потом она опять соединилась и где-то рядом пролилась дождём. На нас же и капли не попало. Это что за чудо?»

Познакомившись с творчеством Потехина, я тоже стала его поклонницей; прочитала все его стихи из старых подшивок газет и журналов, и даже собрала их. Кстати, стихи Сергея многие собирают и переписывают, куда-то (порою и без ведома автора!) пересылают, где-то они печатаются, становятся песнями, находят автора то эпизодом телепередачи, то «любовью с первой строки» (и такое бывало!). Сам Сергей не то чтобы к изданию своих книг, но даже и просто к сохранению стихов не прикладывает никакого усилия: наоборот, он их щедро раздаривает всем подряд… Но периодически находятся люди, которые не дают пропасть ни Сергею, ни его стихам. Усилиями пусть немногих, но самых горячих поклонников потехинской Музы издаются сборники, проводятся презентации и даже… и даже в своей землянке с рухнувшей печкой Сергей уже не живёт! Но не  администрация и социальные службы, а просто добрые люди (которые столь скромны, что вряд ли захотят огласки), подремонтировали старый дом: собрали деньги, чтобы покрыть крышу, вставить окна, постелить линолеум, сделать «автономное» электричество… Навещают, не оставляют, поддерживают…

Я переписывалась с Сергеем почти три года, и ни разу в письмах он не посетовал на жизнь. Его беззлобие, простота и детская беззаботность были глотком свежести в круговерти пасмурных буден. Желая как-то поддержать его, я порою ловила себя на том, что сама ищу поддержки. Теперь же, когда попала вновь в полосу нищеты и невезения, я понимаю, как не хватает потехинского оптимизма, помогающего выжить, а также веры в добрых людей. Невольно исподволь копится недовольство, одолевают горькие думы: ну почему люди в здравом уме и полные сил, трудолюбивые, ответственные и совестливые остаются невостребованными? Неужели не нужны работяги – пастухи, скотники, поэты, учителя, кандидаты наук? Ненужность, покинутость, бесприютность, нищета – наш удел?..

А в таланте Потехину не откажешь! И многие столичные поэты могли бы позавидовать искромётной его Музе: своеобразию, ироничности, душевности, доброте и порядочности простых строчек; стихам, посвященным женщине и любви – необыкновенно застенчивым, трогательным и великодушным; стихам-противостоянию городской кошмарной жизни и бездушию; философским суждениям о русском трудолюбивом народе и так и необъяснённой бедности честного человека. А с другой стороны, есть у Сергея стихи хулиганские, метко попадающие по цели; есть и стихи, я бы сказала – политические, а так же совсем розановская тема философии пола, очерченная откровенным языком земляков… Мысль о том, чтобы всё-таки издать эти непричесанные, часто разлохмаченные матерком «сопелки», «вопилки» и частушки о наших перекошенных неразумностью российских буднях, и преподнести в виде дара уж если не московским, то хотя бы местным, костромским удельным князьям меня не покидает. Но подступов к княжьим хоромам я не знаю; моя книга «Дети общежития» и получившая литературную известность повесть из неё растворилась безнадежно в первом круге мелких чиновников на подступах к губернатору. Москва услышала и оценила, а Кострома знать не хочет о тех, кто живёт в общежитиях да землянках… А жаль… Чем помочь сельскому поэту, пророчествующему в своём Отечестве и всею душою болеющему за него – не знаю… Но знаю, насколько бывает полезен во время поданный скупой, постный ломоть, гораздо более своевременный, чем даже публикация в центральном журнале с нескорым гонораром, которого можно не дождаться…

В чём же секрет потехинской Музы? Только ли в том, что стихи его добрые; и даже ироничные – совсем не обидны? Уж если поэт и допускает сарказм, то только по отношению к себе, чему, в общем-то, многим было бы полезно поучиться. Пожалуй, привлекательными чертами его лирики являются естественность, близость к природе, земле, умение слышать разговор листьев и трав, понимать язык зверей и птиц; некое стремление соборного единения людей через живость и искренность русского слова, а также умение чувствовать душу собеседника и задевать в ней самые сокровенные струны… Потехин много пишет от первого лица, а получается, что стихи его – не только о себе, но и о нас. Каждый отыщет в них свои мысли и ответы на собственные сомнения. Стихотворения Сергея невелики, лаконичны, но с каким накалом страстей, с какою глубиной мысли! Образный, выразительный, напевный язык его – это язык земляков. Поэт не оторвался от корней, питающих его поэзию, не отказался от малой родины, воспевая красоту и гармонию сельского уклада, обнаруживая поэтическое родство с окружающим миром – от малой родины до Родины вели-кой. Его стихи похожи на народные песни, народные сказы, выражают чаяния обычного русского человека, любимы народом, а потому и поэта Потехина можно назвать народным поэтом.

                .     .     .

Казалось бы, здесь вот и самое время сказать о моей дороге в литературу. Но сегодня мне как-то не хочется этого делать. Возможно, говорить об этом рановато. Можно сказать лишь, что путь мой в литературу был так же коряв и неказист, как и в науку – как и большинство дорог на теперь уже родной Костромщине. Но сколько бы я не пела дифирамбы этому краю, в плане литературной известности как я была для костромичей нулем, так и осталась. Может и к лучшему; не запачкала мундира званием местного костромского борзописца.

Что касается моего отношения к костромским писателям – я их всех знаю, очно или заочно, всех читаю (чего сами они не делают) и на творчество некоторых у меня есть эстетические обзоры в виде методических пособий, которые я иногда использую при работе со студентами. С одними писателями я общаюсь и дружу, приглашая их на встречи со студентами, с другими переписываюсь или перезваниваюсь. Их ко мне скептическое отношение как к человеку пишущему, и благодарное отношение как к пишущему о них, любимых, нам не мешает. В этом отношении им со мной даже легче, чем друг с другом. Потому что ссоры и распри их между собой неописуемы, и на мой посторонний взгляд не стоят выеденного яйца. Уже давно все столичные литературные круги и партии нашли компромиссы и точки соприкосновения, а провинциальным дрязгам нет конца. Они только проявляют худшее в людях. Чем больше я узнаю костромских писателей в личностных отношениях, тем больше в них разочаровываюсь. И поэтому с годами научилась в дружбе с ними находить необходимую дистанцию. Это так же полезно во избежание плагиата ценных мыслей, которые на эмоциях могут разбазариваться направо и налево. Своё выстраданное я однажды увидала аж на обложке в виде подзаголовка…

Кстати, о плагиате. Проходимцев от литературы спасает в Костроме то, что местные писатели, как я уже заметила, в непримиримых распрях не читают друг друга, но почему-то единодушно смиряются с обстоятельными  плагиатами. Казалось бы, это ли не повод для вражды, но нет: закрыв глаза на крупное, ругаются по мелочам.
Я благодарна всем костромским писателям за неподдержку, за то, что не учили меня плавать, сталкивали в воду и не бросали плавательных средств. Может, с плавсредствами в нашей местной литературе и впрямь не густо, а может это такая метода? А может, хотели избавиться… Но я находила средства спасения сама, и они оказывались действенными, а написанное – жизненным. Я тоже сейчас, в желании помочь начинающему, боюсь переборщить с помощью: бросишь бревно – а вдруг зашибёшь, и не выплывет, бросишь соломинку – а вдруг мало? Наставничество в творчестве – вещь трудная, и даже таланты не все обладают порой этим даром. У Татьяны Иноземцевой, о которой я здесь писала, этот дар есть. Жаль, что однажды обозначенная ею творческая дистанция в наших достаточно дружеских человеческих отношениях не оставляет права рассчитывать на этот дар.

Ну а другие? Не то, чтобы у нас не у кого и нечему было научиться – нет! Просто думается, что творчество – это не то, чему можно научить, а то, чему можно научиться, и то – при диком желании, отрекаясь от всего во имя Его Высочества Творчества. Поэтому-то истинного не так уж и много при множестве людей, склонных называться творческими…

                ВЕЧНЫЕ ВОПРОСЫ

Не могу объяснить, почему меня так манят и волнуют дороги. Я человек оседлый, и мало куда могу позволить себе уехать. Мои дороги в основном от работы да от нужды. Но мысли, которые приходят в пути, отличны от обыденных.

1995 год. Я с детьми, брошенная мужем и поменявшая место жительства, нахожусь в подвешенном состоянии. У меня нет даже прописки. Но некому шепнуть мне, что через семь лет я, по образованию – инженер-механик, стану кандидатом философских наук. На тетрадных листках сохранилась такая запись:

«Я сижу у замерзшего окна в тёплой электричке и думаю об относительности. В жизни моей почти не осталось отрадного, нет тех радостей, от которых хочется прыгать до потолка. Всё чаще хочется повеситься. И всё-таки жизнь бесконечно дорога.

Нет в жизни моей ни риска, ни хождения по острию ножа, ни глобальных задач, ни удачных решений – ничего того, о чём с удовольствием читается в книгах… Хочется осмысленности бренного своего жития.

Тут и вспомнится несуразная старушенция, тащившая за много вёрст на санках нехитрую поклажу: мыло, муку, соль да керосин из своего райцентра. И не кажется ей поход её странным; так она из года в год, из десятилетия в десятилетие ходила в город, а хлеб не покупала никогда: она сама его печёт. И не считает она свою жизнь несуразной – жизнь для неё полна смысла. И не встань она рано с зоренькой – некому будет подоить корову; и не посади огород – неча будет кушать. И проходит жизнь тяжело, в работе и лишениях, в дефиците общения, а всё же осмысленно. Но… – не хочется жить так-то! Хочется свершений, подвигов… хотя бы престижной работы. А скажи всё это той старухе, она не поймёт: блажь всё это, суета, от безделья. Некогда ей понимать таких, как я. Хоть и есть у неё время на думы, но и мыслей пустых нет, даже когда тянет свои санки из города».

                .     .     .

Разговоры о манерности и напыщенности москвичей я не поддерживаю, мало того, возражаю на них. Для меня они – нормальные и простые люди. Секретарь Учёного совета по защите – Татьяна Васильевна Кузнецова сказала доверительно:

– Я специально поставила Вас с японкой. Они люди очень порядочные, и не возьмут с Вас ни копейки. Но даже если бы Вам пришлось защищаться одной, поверьте, организовывать банкет не понадобилось бы: достаточно торт купить и хорошей заварки, и наши девочки на кафедре организовали бы чаепитие. Это в последнее время придумали какие-то пиршества, а нам этого вовсе не надо, поверьте.

Накануне защиты Татьяна Васильевна буквально потащила меня  в столовую университета и плотно накормила за свой счёт:

– Небось с утра голодная?

Вот такими я знаю москвичей.

Когда проездом я бываю в МГУ, мне очень приятно, что меня там помнят и всегда уделяют хоть немного времени. Но даже коробку конфет (теперь, когда я её могу купить) брать отказываются.

Я никогда не беру на экзамене от своих студентов ни цветов, ни конфет, ни прочих подарков. Мало того, я предупреждаю их, чтобы ничего подобного они не придумывали. Говорю, что, слава Богу, не всё в нашей жизни определяют деньги и связи, как им думается. И я – тому  доказательство. Когда я приехала в МГУ с диссертацией, никто ни разу не намекнул даже, чтобы я там кому-то чего-то подшустрила и преподнесла. Иногда мои близкие друзья позволяют себе меня подколоть, что, дескать, по твоему внешнему виду можно было догадаться, что взять с тебя нечего. Возможно. Но ведь, невзирая на мой внешний вид, взяли же мою диссертацию на ознакомление; потом я её дорабатывала, согласно замечаниям, и была допущена к защите.

О моём внешнем виде позаботилась подруга, дав мне костюм на защиту. Она сказала: «Ну и что, что костюма нет, зато есть диссертация. У большинства женщин в твоём возрасте костюмы есть, и не один, а диссертации никогда не будет». Я и сейчас, спустя годы после защиты, хожу в этом её костюме на занятия в академию, а собственный купить мне по-прежнему не на что.

Я не устану признаваться в любви своей академии, но немалую роль в моей жизни сыграл и другой вуз. Получается, что моей alma mater является так же и МГУ, где я защищала диссертацию. Неожиданно для себя я нашла в первом Российском университете на кафедре эстетики настолько исключительную доброжелательность, редкую чуткость, искреннее стремление помочь, поддержать, этакое замечательное русское бескорыстие, простоту и доступность, невзирая на ранги – всё то, что всегда отличало нашу российскую науку. И покуда это здесь есть, кризис нашей науке не грозит.

                .     .     .

Конечно, если быть честной, мне придётся уточнить, что один профессор всё же пытался попрекнуть меня провинцией: едете в Москву со своими диссертациями, а они не соответствуют уровню, и кто вы есть... Это справедливо. Но когда он добрался до моего научного руководителя, я в своём присутствии бранить его не позволила, и храбро возразила, что в провинции, как на мелководье, возможно, и мельчают мыслители, но по отношению к моему руководителю Леониду Борисовичу Шульцу – этого не скажешь. Для Костромы он был и остается величиной, да и в науке не затерялся, оставив след как философ, эстетик, социолог, политолог, культуролог, переводчик, публицист… Дай Бог каждому, как говорится… А главное достижение – своя философская школа: десять защитившихся в столице аспирантов (это в девяностые-то «лихие» и «нулевые», когда людям не до науки и высоких материй было!). Нас так и называют и в Костроме, и  Москве – «школа Шульца».

Но помню, помню я, как хотелось тому профессору лягнуть, боднуть, очернить нашего «провинциала»… Впрочем, месть за ту мою защиту Учителя догнала меня через шесть лет… Но стоит ли об этом? Я могу сказать в оправдание истинным москвичам: истинных вас не так уж и много. Жизнеспособнее в Москве оказываются всё-таки провинциалы, и это тоже неплохо: так было всегда, без этого блеск и свежесть мысли столиц был бы невозможен. И я не раз убеждалась, что способные и талантливые пробьются, будут увиденными и услышанными в Москве, независимо от места проживания. К великому сожалению, среди новоявленных, прорвавшихся в столицу, есть люди и нечистоплотные, не брезгующие средствами для достижения цели; это они быстро забывают, кто они и что, и как пришли сюда.

                .     .     .

В день нашей с Киоко защиты проходил Учёный совет философского факультета МГУ. Поэтому все светила российской философской мысли прямо с заседания устремились на пир восточной кухни. В тесноватом, забитом столами помещении кафедры эстетики (ещё старого Гуманитарного корпуса) на несколько часов воцарился пир мудрецов. Я не могу сказать, что стол ломился от яств; но пришли сюда за насыщением души, и сутью застолья стали философские споры и беседы.

А яства и вина были в той самой умеренности, и в той эстетической изысканности, которую и преследуют философы. Понятно, что вина были французские. Из арсеналов французской кухни Овик извлёк два блюда – «салат по-корсикански» (из апельсинов, яблок, зелёных оливок и чеснока, выдержанного в оливковом масле) и «грибы по-корсикански» (шампиньоны, грецкий орех, кизил, мускатный орех и специи) – которые вы не найдете ни в каких книгах рецептов. Это рецепты его матери-корсиканки, а салат Овик делал сам. Киоко поразила изощрениями японской кухни, описанием которой боюсь совсем обессилить и себя, и читателя, но верхом которой, естественно, было суши. Из особой рыбы и особого риса, и особо приготовлено, с помощью необычных деревянных приспособлений, которыми эта колбаска суши и закатывается, прежде чем разрезается порционно. Киоко показывала, как это делается, и рассказывала о многих тонкостях, и это не только то, что знаем о суши мы: если варить рис в рыбном отваре, то вкуснее… Восток – дело тонкое! Под конец пиршества друзья Овика – армяне – принесли пышущее жаром собственного приготовления национальное блюдо гата с невообразимым орнаментом (даже жалко раз-резать!), и это было намного вкуснее всех шикарных тортов, и оказалось предельным блюдом, на которое ещё оставалось у присутствующих место.

Как истинная восточная женщина, Киоко почти не присела за стол, ухаживая за гостями, я старалась не отставать от неё. Ну, а преуспела я по оформительской части: сделала шикарные именные ленты через плечо себе и Киоко, подписанные быстросохнущей нитрокраской, и моя «группа обеспечения» – дети – эти ленты нам подарили. Татьяне Васильевне мы подарили самодельную шапочку-магерку с кисточкой, и пожелали ей как можно скорее получить профессора (что и в самом деле быстро осуществилось), и т.п. Я рада, что хоть как-то тоже смогла быть полезной своим иностранцам, внося не материальную, а организационную составляющую в наше празднество. Хороший фотоаппарат Овика почему-то отказался работать, и нас буквально спасла моя «мыльница».

В первые годы я очень часто рассматривала эти фотографии с защиты, особенно когда в жизни бывало не так всё гладко и безоблачно. Ну а Овик всегда поддерживал меня. Для общения сначала мы использовали междугородку. Но ездить в Кострому из Караваева на переговорный пункт (своего у нас нет) – неудобно. А сейчас и в Костроме пункт закрыли и переоборудовали в Интернет-клуб. Оставили две кабинки на Главпочтампе, но на них – запись за три дня. Пробовали использовать электронную почту, но мне это тоже проблемно, так как нет своего компьютера. Сейчас у меня даже появился мобильник, но – «Вам, Таня, это дорого», – сказал Овик.

Как я уже обмолвилась, он уехал-таки в свою Францию. Перед отъездом мы созвонились. В его голосе я почувствовала какую-то скрытую грусть. Он говорил, что болен, и помочь ему могут только на родине. В Москве ему предлагают операцию, а во Франции можно обойтись без неё. Меня будто током прошибло. Я вышла с переговорного пункта, не видя дороги, и встречные шарахались от меня. Единственное, что удалось – удержать крики отчаяния. Я догадалась, что за болезнь. Идти я могла только в храм; ведь спастись можно только вместе, соборно. Через два года похожая ситуация коснулась и меня. Но прожив непростую жизнь, я ко всему готова. К тому же у меня хорошая поддержка моих детей, родных и близких, а соборно можно победить болезнь.

Овик очень редко бывает в Москве. Однажды мне удалось до него дозвониться. У него всё хорошо. И может ли быть по-другому? Он спрашивал о сыне, о дочке. Порадовался, что сын получил ту специальность, о которой мечтал: повар. Дочке советовал поступать в аспирантуру Сорбонского университета. Возможно, он и помог бы преодолеть непреодолимое, но я никогда не обременяла своих друзей. Мне достаточно того, что они есть. Да и дети не любят повторять ни родительских подвигов, ни ошибок. Ни ходить теми же дорогами. Их право. Чтобы они и впрямь были лучше нас, не надо им мешать.

Дети мои рационалисты и прагматики. Но я сильно надеюсь в душе, что хоть чуть-чуть чокнутые…

Без Овика с Киоко общаться мне трудно. Речевой барьер: за девятнадцать лет жизни в Москве Киоко так и не научилась хорошо говорить по-русски. Я по-японски – тем более…

Киоко и сейчас живёт в Москве. Она бескорыстна и безотказна, и несмотря на то, что с защитой кандидатской диссертации за границей считалась бы доктором наук, Киоко живёт в России и не чурается никакой работы: организует выставки и водит экскурсии, учит музыке и музицирует сама, ах, да! – главное – преподает в университете. И пишет докторскую! Учится русскому и учит японскому. Она по-прежнему встаёт часов в пять утра, и к семи готова угощать блюдами изысканной японской кухни. На полчасика перед выходом на работу она обязательно приляжет, и утренней свежести и бодрости ей хватит теперь на весь день. Она слегка располнела, приобщившись к русской кухне, но это ей очень идёт.

На защите ей понравилась моя дочка, и она подарила ей три настоящие японские кофточки. Мы (поскольку с дочкой мы одинаковы) очень редко одеваем их и храним, как реликвию. Чтобы оценить великолепие этих вещей (простых, однотонных, с вышивкой того же цвета), надо рассматривать их долго и вблизи, смакуя орнамент, игру полутонов, качество ткани, стиль покроя, россыпь редких мелких и крупных бусин – врозь и в целом, и это покажется утомительным русской моднице, привыкшей покорять внешне и сразу, публично.

От Овика подарок у меня один: обычная и необычная вазочка. Необычная своей простотой и оригинальностью. Минимализмом. Она вызывает массу соблазнов. Мои простые и оригинальные дети подо что только не хотели её приспособить. Была она и чашкою для кошки, и пепельницею для сына. В конце концов, я, устав пресекать их фантазии, отмыла и убрала её подальше (всё-таки память…). Теперь, видимо, пока внуки не раскопают.

Наши пути-дорожки разошлись, но я напрямую могу медитировать и с Киоко, и с Овиком, могу поделиться своими радостями, могу посоветоваться. Разве не великое счастье иметь таких друзей?

                ГОСТИ ИЗ САРОВА

Много крутится споров по поводу заказа в искусстве. В зависимости от вида искусства, творения художников очень даже могут быть заказанными, например, в архитектуре (полностью, ведь она связана с огромными материальными затратами), в скульптуре (в большей степени), в живописи (особенно в портретной). На заказ пишутся мелодии, сочиняются песни, снимаются фильмы.

Примером заказа в литературе можно назвать серию книг «Пламенные революционеры», которую в советское время попросили написать не каких-то любителей слова, а самых маститых писателей (например, роман Ю. Трифонова «Нетерпение: об Андрее Желябове»). В результате читатель получил высокохудожественные исторические романы, повествующие не только о колоритных фигурах революционного движения (которые без этих книг совершенно стёрлись бы из памяти, или воспринимались в сухой исторической информации), но дающие объективную картину исторической эпохи. На первый взгляд, для современного юного читателя в этих книгах открывается совершенно незнакомый мир фанатиков-экстремистов. Для пожилого читателя этот мир во многом понятен и объясним.

Качественно проработанный и художественно изложенный исторический материал раскрывает не столь идеологическую, сколь психологическую, социальную суть исторических поворотов, а потому оказывается «вне времени». Поэтому с уходом советской эпохи ко многим советским книгам (в том числе и из такой специфической заказанной серии) интерес не пропадает.

Есть заказ, есть раскрутка, есть читатель.

Повесть «Сага о дороге», которую мой преданный читатель уже почти прочитал до конца, тоже была мне заказана журналом «Знамя». В период творческого безделья я не могла подвигнуть себя хотя бы на редкое писание черновиков. А «Сагу о дороге» выдала совершенно неожиданно за 19 дней. Это не значит, что потом в течение трёх лет я к ней не возвращалась, не перерабатывала её. И совсем не значит, что повесть сразу же и целиком взяли в журнал. Но не было бы заказа, не было бы и «Саги».

Для художника (в широком смысле слова) очень важно, чтобы его творчество было востребованным. Востребованным не тогда, когда он умрёт, а когда он жив и здоров, и может в благодарность на благосклонное к себе расположение выдать гораздо больше, чем при невостребованном писании «в стол», «для себя», «для души»…

После того, как два кусочка из «Саги» были опубликованы в журнале «Знамя», у меня появилась поклонница – филолог Наталья Сергеевна Куликова из Сарова. Случай для меня беспрецедентный, поэтому не обойду вниманием.

Наталья Сергеевна в отличие от меня – самая настоящая костромичка в четвертом поколении. И как все настоящие костромичи она очень любит свою малую родину. Но прожив более сорока лет в Сарове, на родине она бывает редко. Прочитав мои костромские зарисовки, она решила установить со мной связь. Своему деверю, живущему в Костроме, Наталья Сергеевна дала задание: «Найди мне её». И хотя я пишу под псевдонимом, ему это удалось быстро сделать, поскольку он оказался выпускником нашего вуза, да ещё и мехфака.

С Натальей Сергеевной мы переписывались и перезванивались в течение двух лет. Благодаря ей я познакомилась с замечательным журналом «Нижегородская провинция» и его редактором Любовью Петровной Ковшовой. У меня есть все номера этого журнала, и если каких-то нет, то только потому, что моим друзьям тоже хочется прочитать «что-нибудь для души». Я познакомилась с творчеством нижегородских (и не только!) поэтов, писателей и художников, у меня есть сборники саровских поэтов.

                .     .     .

Во время заочного знакомства мы помышляли о встрече, и вот она произошла! В эту встречу мы не лишний раз убедились, насколько тесен мир, и как много в нём неожиданного и удивительного. Мама Натальи Сергеевны оказалась подругой (одноклассницей и однокурсницей) троюродной прабабушки моих детей. А разглядывая мои фотографии с защиты диссертации, среди членов Учёного совета Наталья Сергеевна узнала свою однокурсницу.

Описанием встречи я не буду напрягать дорогого читателя. Остановлюсь лишь на некоторых аспектах, акцентирующих в рамках данного повествования главную тему – тему дороги. Поскольку из троих новых знакомых – самой Натальи Сергеевны, её младшей сестры Александры Сергеевны, которая была за рулём, и школьной подруги – костромички Галины Ивановны (у которой по приезду в Кострому всегда останавливались саровские гости) – все трое были филологи, в голову им пришла замечательная мысль посетить дом-музей А.Н. Островского. В состав экскурсии они великодушно включили не только меня (обольщаюсь тем, что, возможно, экзамен по проблемам современной литературы я всё же успешно сдала на жиденькую троечку…), но и моего сына Александра, приехавшего из Иванова на каникулы.

Поскольку эпизод о студенческой экскурсии в Щелыково был тоже напечатан в «Знамени», мои новые друзья подробнейшим образом выспрашивали детали «как там сейчас в Щелыкове». Я не скупилась на подробности, особенно живописуя неприглядность безобразной дороги. Саровские гости, бывая не раз в заповедном месте, конечно же, знали об этом, лишь вздыхая по поводу, что «ничего не изменилось». В расчете на то, что путешествие затянется именно из-за плохой дороги, мы предусмотрели запас времени и запас необходимой еды.

Наше удивление было сродни шоку, когда свернув на Щелыково, мы оказались на шикарной трассе, можно сказать, трассе будущего. Асфальтовое покрытие показалось праздничной скатертью (без единой морщинки!) у хорошей хозяйки, к тому же дорога была обеспечена массой указателей крутых поворотов.

Прекрасная машина с кондиционером, петляющая меж холмов и речушек живописная дорога и чудесный солнечный летний день подарили нам великолепное настроение. Преодоление на большой скорости уникального ландшафта, где в сочетании амплитуд по вертикали доминировали крутые виражи, а за окном простирались дивные луга ромашек, настоянные земляничным благоуханием, рождало сладостное ощущение полёта, крыльев за спиной!

Это было лучше всякой Швейцарии, в которой я никогда не была, и, верно, вряд ли буду; это было вне всякого сравнения с аттракционом американских горок. Но, видимо, русскому человеку всегда чего-то не хватает. Точная во всем Наталья Сергеевна не преминула заметить:

– А где же Ваша обещанная плохая дорога? Мы так ожидали получить острое впечатление…

– В самом деле – где? – спросила и Александра Сергеевна.

– Ну, женщины, – только и нашлась сказать я, – вам не угодишь!

                .     .     .

Россыпи земляники и черники, крепеньких грибов чуть поодаль припаркованных машин, великолепные горки, которые мы стремились покорить, закрывая глаза на возраст, быстрые речки и чистые родники… Есть на земле благословенные места, куда душа устремляется вновь и вновь…

И ещё один сюрприз поджидал нас, когда мы возвращались с кладбища Николо-Бережки, где похоронен великий драматург и его близкие родственники. Обычно от главной усадьбы эти 1,5 – 2 километра экскурсанты преодолевают пешком. По пути  можно было лицезреть запущенные дома-развалюшки, используемые, видимо, только сезонно. Когда-то путешествуя со студентами, я сфотографировала один такой дом, окна которого были заставлены бутылками всех мастей. Из этого фото мы сделали обложку к моей книжке с повестью «Путник» о хорошем и работящем человеке, который спился. Меня не раз спрашивали, где я такой дом запечатлела. Я отмалчивалась, потому что стыдно было сказать, что такие дома – обратная сторона нашего великолепного Щелыкова.

И вот в нашу поездку с гостями из Сарова, увидев вместо привычных развалюшек прекрасно отделанные дома, мы уж было с досадой решили, что заповедные местечки прибрали к рукам новорусские толстосумы. Однако никаких высоких заборов не было, а условная загородка не остановила наше любопытство. Разговорчивая и доброжелательная хозяйка объяснила нам, что в домиках проживают сотрудники музея… Сотрудники музея, или те истинные энтузиасты, живущие вдали от цивилизации и её благ на мизерные зарплаты… Хотя бы внешняя сторона их быта теперь эстетически облагорожена…

                .     .     .

Вспоминая нашу последнюю поездку в Щелыково я думаю вот о чём. Почему бы вдруг и в наших русских (и особенно  – женских) судьбах не быть таким вот метаморфозам? Почему бы вместо ожидаемой разбитой, расхлябанной, губительной жизненной колеи пусть не нам, а как принято надеяться у русских – хотя бы нашим детям – судьба не подарит ровный и гладкий, щедрый на открытия путь? И пусть на этом пути судьба не способствует продвижению, но лишь бы не мешала… Так нет же: всё какой-то дикий до безобразия путь с чапыжами, бег с препятствиями, которые видятся уже к финалу жизни искусственно созданными для особо ретивых.

И почему бы всех людей, которые по роду своей деятельности ничего не производят, не торгуют и не грабят, а несут просвещение и культуру, хранят очаги духовности и нравственности, не поселить в прекрасные дома; почему бы не создать для их жизни такие же прекрасные условия, как та энергетика, то настроение, которыми они спешат одарить всех нас, приезжающих в русскую Швейцарию А.Н. Островского?

                .     .     .

В этих очерковых зарисовках я через своё присутствие, но всячески сдерживая себя от передачи истинного драматизма пройденных мною жизненных дорог, позволю себе только одну по-настоящему горестную зарисовку. Это запись 2007 года: после защиты диссертации прошло пять лет, а до выхода книги, повесть из которой принесла мне известность, оставался ещё год...

                САГА О ДОРОГЕ

«Я плыву в дорогущем экспрессе, купив новый хрустящий билет в радужных разводах фирменного ярлыка, и откинув маленький журнальный столик с гнёздами для стаканчика и «Колы». Но позволив себе билет, я уже не могу позволить ни «Колы», ни журнала, и разложив удобно свои путевые заметки, предаюсь наслаждению чудом цивилизации. Дефицит времени на долгом пути к карьере сделал эту поездку необходимой, но я вспоминаю другие поездки. Как в звеняще-продрогшей заиндевевшими стёклами допотопной электричке, ползущей часами и кланящейся каждому занесённому снегом полустанку с низкими платформами, с которых, спотыкаясь по железным ступенькам, с авоськами и кошёлками, в разбитых валенках, перехваченные накрест шалями, карабкались в вагоны деревенские бабы, чаявшие продать на рынке с трудом выстраданное на огородах, добытое в лесах, надоенное, сбитое в масло своё подспорье – вместе с ними уезжала и я из забытой Богом глухомани, оставив на руках соседок двоих малых детей. Уезжала на разведку в поисках новой жизни и лучшей доли.

Ни на какой билет денег у меня тогда не было, и уезжала я, как говорится, «в белый свет, как в копеечку», а вечером возвращалась к своим голодным и орущим ртам.

Я вспоминаю, как, основательно собравшись в дорогу и выйдя загодя к первой электричке, мы с детьми уезжали из своего захолустья навсегда, с несколькими посильно сложенными мне узелками. Запас времени оказался кстати, потому что через множество полустанков нас турнули из поезда на залитую летним зноем чужую платформу, и полдня мы мыкались, уставшие и ошалевшие от жары, пока не пришла другая электричка, довезшая нас – хоть и без билетов, но и без бед – до областного центра. Тут, перехватив пресных домашних лепёшек и запив родниковой водой, предусмотрительно взятой в дорогу, мы пересели на другую электричку и отправились в многочасовое путешествие в следующий областной центр, куда прибыли лишь на ночь.

И здесь опять был контроль, но подошёл ко мне мужчина-контролёр, а не женщина с визгливым до обморока голосом. Глянув в мои скорбно-тоскливые глаза, он споткнулся вдруг опустившимся взглядом о детские открытые глазёнки со шрамами судьбы и, торопливо отвернувшись, шагнул дальше, вглубь вагона…

Сейчас мне думается, что тогда в вагоне была не я… Вот же уютное, глубокое, мягкое кресло с высокой спинкой, и в толще пустынных снегов за окном – пласт минувшего времени.

Я напряжённо всматриваюсь в бегущие за окном бесконечные леса с редкими вкраплениями постаревших хат обедневших деревень, пытаюсь найти и не нахожу ту единственную, где родились и провели свое младенчество мои дети.

Экспресс летит, захлёбываясь стуком колёс, поднимая вихри снега, и глаза, выхватив очередное поселение, не успевают подать весточку памяти, которая тоже, видно, застыла в снежных пластах минувших лет.

…Вон там, на промелькнувшем полустанке стояло нечто неопределённое, замотанное тряпьём и работой. Не старуха и не девочка: хроническая некрасовская боль – русская женщина…

Экспресс сбавляет ход, но без остановки проплывает мимо деревянного городишки, и прочитав его название на вывеске вокзала, я понимаю, что ту деревеньку мы уже пролетели…»

2009 – 2010, 2012 гг. 
   
                г. Буй – п. Караваево, Костромская область

maryinakostroma@mail.ru

Литературно-художественное издание

Татьяна Марьина

САГА О ДОРОГЕ

(повесть)

Рисунки А.А. Смирновой, С.В. Разыграевой
Дизайн обложки Т.И. Брулёвой

Дизайн-оригинал макета И.Ю. Прокофьевой

Подписано в печать: 30.12.2014.
Заказ 2965. Печать офсетная.
Объём: 5,5. п.л.. Формат: 60х90 1/16.

Тираж 250 экземпляров

2014 г. Отпечатано в ГП «Областная типография им. М. Горького,
156961   г. Кострома, ул. П. Щербины, 2.


Рецензии