Игорь Дедков 11. 04. 1934 - 27. 12. 1994

Игорь Дедков (11.04.1934 – 27.12.1994): 
костромская драма и московская трагедия

(опубликовано в журнале «Москва», 2014, №6).


Для Костромы личность известного критика современности И.А. Дедкова почти что культовая. Ежегодно в областной научной библиотеке имени Н.К. Крупской проходят конференции, своеобразные «Дедковские чтения», пожалуй, самые многочисленные, объединяющие всю разношерстную пишущую братию. В апреле 2014 г. костромская общественность отметит юбилейную дату: И.А. Дедкову могло бы исполниться 80 лет. А в декабре – 20 лет, как его нет с нами…

Полжизни – тридцать лет – Игорь Александрович прожил в Костроме, восемнадцать – проработал в областной газете «Северная правда». Но последние несколько лет, с 1987 г., жил в Москве, в которую так стремился от провинциального литературного мелководья.

Каким же образом лидер университетской молодёжи 1953 – 1957 гг. И. Дедков оказался в провинции? В интервью И.А. Дедкова – Е.Ю. Зубковой, (1990 г.) исчерпывающе сказано, в какой степени события 1956 – 1957 гг. повлияли на судьбу молодого журналиста. Весной 1956 г., сразу после ХХ съезда КПСС, четвёртый курс факультета журналистики МГУ проводит комсомольское собрание с повесткой дня «Место журналиста в общественно-политической жизни страны». С докладом выступил секретарь бюро курса Игорь Дедков. Студенты требовали изменений в преподавании общественно-политических и специальных дисциплин на факультете, а также углубления демократизации в стране и партии. Они стояли за отмену подотчётности редакций газет партийным комитетам. Одним из требований студентов было также открытие доступа к так называемым библиотечным «спецхранам». Организаторы собрания были обвинены в «мелкобуржуазной распущенности, нигилизме, анархизме, бланкизме, троцкизме, в политической невоспитанности, в политической незрелости, даже в растлении малолетних – в том смысле, что, оказывается, на том собрании мы приняли обращение к младшим курсам», – рассказывал Дедков (1; с. 606).

«Наше молодое безумство: отъезд ночным поездом в Кострому…» (1; с.294)… Станислав Лесневский так прокомментировал поступок Дедкова: «Прыжок»… Дедкова из столицы в Кострому больше походил на административную высылку «неблагонадёжного» (1; с.4). Но молодой выпускник МГУ, похоже, не тяготится ссылкой: «Я не жалею, что из всех возможных выбрал «костромской» путь. Жаль только, что здоровье, нервы, умственная энергия так часто расходовались на дело казённое, конторское, на три четверти бесполезное, на людей фальшивых, недалёких и самодовольных. Там, на триста семьдесят шестом километре от Москвы я открыл, что служба требует не ума и творчества, а послушания и ремесленничества. Ум и творчество – это сугубо добровольное и беспокойное приложение к служебной нуде, которое ты делаешь в силу угнездившихся в тебе идеалов» (1, с. 68; 1963).

Дневниковые записи Игоря Александровича, изданные его вдовой, Тамарой Федоровной (Дедков Игорь. Дневник. 1954 – 1994), проливают свет не только на драматические события, коим оказался свидетелем талантливый и мудрый человек, но раскрывают истинный драматизм судьбы нашего выдающегося современника.

Чем же была для Игоря Дедкова Кострома – город, где семья Дедковых прожила 30 лет? С одной стороны, это по-настоящему счастливые годы: начало долгой счастливой семейной жизни, ожидание и рождение первенца, признание и несомненный авторитет среди костромских литераторов, рождение второго сына… Ни работой, ни решением жилищного вопроса Дедков в Костроме не был обижен. И разве не объективен его взгляд на столицу и провинцию?

«Чего только не пишут о провинции и провинциализме!

Провинцию ругают за провинциализм, за подражание столичной моде, столичному прогрессу, за отсутствие собственных идей.

Провинциала ругают за неумерную восторженность, за то, что он суетлив и бестолков у московских прилавков, за его образ жизни, за то, что мыслит не концепциями, а их отголосками.

Обличают провинцию в человеке, а не человека в провинции или из провинции.

Укоряют Москву провинцией, а провинцию – Москвой…

Но в слове «провинциал» есть поэзия…

Наконец, провинция – это всё то, что не Москва…

О провинции легко рассуждать, труднее в ней жить. Но, как сказал один крестьянин в Государственной думе, кто-то должен жить и в Чухломе» (1, с. 127 – 128; без даты, 1969).

Тем и хороши дневниковые записи, что кратко и ёмко могут поведать читателю истинное назначение человека: «Наверное, Розанов и обо мне мог бы сказать: дайте ему в управление департамент, и он перестанет скулить» (1, c. 81; 21.12.1964). За этой иронией – сознание собственной невостребованности, и как следствие – неприкаянность мыслителя и борца, истинного героя нашего времени, нежелающего становиться «лишним человеком»: «Иногда я верю, что такие люди, как я, ещё понадобятся родине… Если я, конечно, до этого времени доживу» (1, с. 118; 20.01.1960). И – годы спустя – горькое признание: «Такие люди, как мы, видимо, не нужны нынешним регулировщикам русской жизни. Спрос на послушных, на поддакивающих, остальные – опасны» (1, с. 130; 06.04.1970).

Да и как может быть угоден властям человек, в свои 24 года заявивший: «Отличная судьба у нашего поколения – духовное рабство» (1, с. 22; 03.01.58). И это – о ней, о власти – тоже: «Поразительно, каким диким, неостывающим страхом проникнуты наши власти! Каждый пункт правил, по которым устроена наша жизнь, во всех её проявлениях, продиктован этим страхом. Мужество, величие, командирские интонации, уверенность, непоколебимость – и все качества Труса» (1, с. 111; 05.12.1968).

Из года в год выпускник Московского университета видит в провинции одно и то же: «Всё бедно, беднота, беднотища – ничего нет; ничего – шум слов, аплодисментов, звяк орденов – и ничего: бессодержательное, бессобытийное, бесцветное, обессоленное время» (1, с. 202; 26.06.1978). Событиями становятся встречи с людьми и потрясающие откровения, не находящие места на страницах областных газет, но находящие пристанище в дневниковых записях. Среди них – знакомство с директором Вохомского сырзавода, героем соцтруда Бураковой и её горестный рассказ: молока заводу не хватает. Коровы стоят голодные… После поездки на ферму полночи не спится, всё эти коровы в глазах стоят. Они уже не способны принести приплод, настолько  обессилены. Осенью вручную было выкошено около 5 тыс. га пшеницы, ячменя, овса; из тех, что не взяли комбайны. Выкосили, сложили в копёшки, и всё ушло под снег. Под Ростов же погнали грузовики за соломой. Пришли два грузовика с прошлогодней соломой; там согласны дать лучше и больше, но за Вохомский лес. Люди пьянствуют; видела она и спящих доярок, свалившихся прямо на ферме. «Наверное, мы долго не проживём», – сказала она, и я даже не сразу понял, о чём это она, – пишет Дедков. – Оказалось: о войне. Беспорядок, разболтанность, небрежение собственными интересами она связывает с войной; народ словно предчувствует, куда всё идет». С горечью рассказывала, как ездила в Одессу в связи с экспортом сыра на Кубу. Её поразило обилие и высокое качество товаров, отправляемых на Кубу: масла, консервов, сыра и т.д. Консервы все из лососевых рыб, её кто-то там угощал, и она вполне оценила, что отправляют, только не поняла, почему так много и почему своим ничего не остаётся. Рассказывала, как пришли обследовать Вохомскую среднюю школу, а там в бачке с кипячёной водой – лёд. И на уроках ребятишки сидят в варежках: руки мёрзнут. Вдруг она сказала: «Наверное, мы оторвались от народа»… «Я слушал её, – пишет далее Дедков, – и было такое чувство, что у людей отнята возможность самим вести и налаживать дело, самим думать и искать выход; словно эта возможность и право кем-то узурпированы, и на долю большинства оставлено – исполнение и подчинение, а остальное – не их ума дело» (1, с. 233; 28.12.1978).

Не от таких ли встреч в предчувствии грядущих событий И.А. Дедков напишет: «Наша власть нуждается в децентрализации, и федеральное устройство наконец-то должно сбыться, осуществиться. Пока этого не будет, Россия не поднимется повсеместно, не воспрянет, сказано же давно: Москва у всей России под горой: всё в неё катится. Можно сравнить и по-другому; из-за московской ширмы хотят всей русской землёй и всеми людьми управлять как куклами, а точнее: сверху, как марионетками, накрепко накрутив прочные нити на пальцы…» (1, с.375; 28.08.1982).

Жизнь не замирает в провинции. Правда, она двоякая: для тех, кто наверху – одна, парадная, для тех, кто внизу – иная… Впрочем, как и в столице… «Опубликованы очередные Директивы. По этому поводу с утра в кабинете редактора был большой театр. Жизнь людская разогнана по углам, посреди – большой Театр. Большой фарисейский Театр» (1, с. 139; 05.02.1971).

«Нужно менять не правительства, а отношение к человеку» (1, с. 79; 10.11.1964), – убеждён И.А. Дедков. – «Необходима не история событий, а история л и ц. Первые хотя бы пишутся, с пятое на десятое, вторых же – нет. И ещё подумал, что люди бывают жизнью затасованы, как карты, – не найдёшь где, и краешком не высунется» (1, с. 206; 08.07.1978).

«…что такое человек для государства? …вот о чем должна бы спрашивать литература всегда, не уставая, спрашивать и переспрашивать, и снова повторять: что для государства человек?» (1, с. 457; без даты, 1985). Разве не так?

Примером для честного литератора Дедкова, несомненно, являлся любимый им Чехов: «Чехов был «вне партий», потому что чувствовал, что литература делает не своё дело, если изображает искусственные массовые движения людей (мы называем их историческими), если она участвует в политической борьбе впрямую. Чехов знал, что у литературы один герой – человек как личность, что литература не просто дополняет историю, а пишет самую подлинную из возможных историй – историю жизни отдельного человека, проходящего через огонь фальшивой политики, миражей и мифов.

Чехов – это тот случай, когда человек всё-таки осмеливается остаться один на один с правдой человеческой жизни (с её вечным, неразрешимым трагизмом, с сегодняшней социальной и нравственной несостоятельностью).

Литература воскрешает из мёртвых, она – орудие бессмертия» (1, с. 115; без даты, 1968).

Мечта о возвращении в столицу и прежней бурной, кипучей деятельности скрыта в ранних дневниковых откровениях, лишь изредка косвенно проступая. Не случайно Дедкову так созвучны чаяния чеховских героинь: «Так хочется, чтобы жизнь была прожита не напрасно. Лучше сказать, чтобы она была осенена и не подчинена, т.е. сопряжена с извечной нравственной силой. Приобщена к ней. Герои «Трёх сестёр» это чувствуют, но ничего не могут. Их «жизнь заглушила» – внешняя, пошлая, масса её, хотя противостоять ей должна формула «согласия с жизнью, проникновения в её суть и мудрое живое начало» (1, с. 107; 17.07.1968). Профессор Ярославского театрального института Нина Шалимова, вспоминая о Дедкове, тонко прочувствовала, что «…вся его жизнь – это внутреннее противостояние провинциальной пучине, активность усилий, направленных на то, чтобы не раствориться в ней, устоять, сохранить нравственную опору личности, не дать себя размыть» (2; с.185).

Но месяцы и годы повседневной рутины уносят последние надежды, что в жизни что-то может измениться:

«Сегодня – 14 лет, как я в Костроме. Целая жизнь» (1, с. 142; 07.09.1971).

«Как трудно даются иные дни! Заполненные бессильными, бесполезными разговорами – видимостью дела – требуемым делом, представлением, – и жизнь вся кажется напрасной, и страшно от мысли, что отдано семнадцать лет этому месту, будто ни на что лучшее не был годен. Вечером сидишь, будто тебя выпрягли, и желанная свобода только здесь, за письменным столом, но ведь и сесть за него в такие вечера не просто. Вся вера в себя, в пользу свою для других – пропадает. Сидишь, как на берегу, на высоком, поджав ноги, над чёрным пространством и смотришь вперёд, и только ту черноту видишь – ничего более. Вот и выходит: без надежды…» (1, с. 163 – 164; 16.10.1974).

«Вот думал: временное житьё, затянувшаяся командировка, а теперь ясно: то и была сама жизнь, лучшие её годы, и здесь вторая твоя родина; наверное, здесь и умру. В другом месте даже хуже, хотя и говорят, что всё равно. В сорок лет поднимать голову? Не пора ли её опускать» (1, с. 154; 19.02.1974).

«Трудно представить себе, что мы живём в этом городе так давно, так долго. Впору с фонариком опускаться в глубину самого начала шестидесятых и бродить там, припоминая… сколько наивного и молодого ощущения жизни! И ни разу не пришла мне в голову мысль, что так легко и опрометчиво я отрезал все пути возвращения своей семьи в Москву, в город всех своих и Томиных родных. …Может быть, мы надеялись на то, что вся эта полицейская глупость будет потом, скоро, само собой, отменена? Но и этой надежды не могу припомнить. Вероятно, мы были просто беззаботны на этот счет. Мы были поглощены главным: новой совместной жизнью, рождением первого сына, новой неведомой работой и новыми обстоятельствами…» (1, с. 281; 10.05.1980).

Наконец, Дедков будто бы уговаривает себя: «Сколько хороших у нас городов  – так бы и пожил бы в каждом, что пожил – жизнь бы прожил, если б можно было прожить её на несколько ладов и вариантов… Отчего эта глупость – рваться в Москву и тесниться там? Мало-мальски преуспел в чём-то – в начальствовании, в науках, искусствах, – и уже надобно быть ему в Москве…» (1, с. 373; 28.08.1982).

Но как бы то ни было, осмелимся утверждать, что провинциальная жизнь, а именно – Кострома – принесла Дедкову и семейное счастье, и большую литературную славу. Человеку заурядному проявить себя не поможет и столица, человеку талантливому и трудолюбивому провинциальное проживание будет лишь способствовать сконцентрироваться в мыслях. Невольно вспоминается Л. Фейербах, для которого увольнение из университета и ссыльное прозябание в небольшом поместье жены оказалось временем истинного философствования, и эти годы мыслитель считал лучшими в своей жизни.

Дедкову ли обижаться, ведь его голос из провинции слышала вся страна. Тихое, размеренное проживание, сосредоточенный труд – это то, что вполне оценил Дедков-«костромич»: «Из Москвы хорошо возвращаться: там чужое мне, разговорный жанр, значительность, тщеславная борьба, литературное чинопочитание, подогреваемый беспрестанно антисемитизм и просто толчея. Всё это я переношу тяжело и, разговаривая, чувствую, что не могу быть искренним: что-то мне мешает постоянно, как бывает в тех случаях, когда к собеседнику нет полного доверия или уверенности, что у вас общий, общепонятный для вас язык» (1, с. 211 – 212; 12.08.1978). Кострому в последние свои, «московские» годы он будет вспоминать с ностальгией: «Посидеть бы на лавочке на волжской набережной, поглядеть на реку, на ту сторону… В другой счет времени перейти» (1, с. 527; 12.04.1990). «Оглядываюсь вокруг: как беззаботно, как счастливо жили в Костроме! Были заботы и горести, да те ли?» (1, с. 542; 06.04.1992).

…Со  смотровой площадки в конце Центрального парка на крутом берегу хорошо просматривается величавая Волга, и в ясную погоду – «стрелка» – место впадения реки Костромы в Волгу в ореоле золотых куполов Ипатьевского монастыря. Туристы толпами поднимаются по серпантину асфальтированной дорожки крутояра сфотографироваться на фоне раздольного русского великолепия. Посидеть в тиши на лавочке попросту не удается. Летом парк многолюден и суетен даже в будни, зимой на пронизывающем ветру с речной долины долго не простоишь. Как часто мог позволить себе Игорь Дедков прохаживаться по эти тропинкам, растворяясь взором в волжском просторе, мыслями – в творчестве, работе? Смею уверить: в отличие от многих нас он умел выкраивать для этого время. По существу, будучи кабинетным работником, он любил пройти пешком несколько остановок, даже не пройти, а скорее «пробежать», так, что иной попутчик едва успевал за ним… А пешие прогулки в полном одиночестве способствовали сосредоточению в размышлениях…

Но как же удивитесь вы, если узнаете, что Дедков страстно любил футбол и был заядлым футболистом! И такого же фаната мяча он нашёл среди костромичей: писателя Владимира Старателева, написавшего замечательные воспоминания. С Игорем Дедковым на футбольном поле он провел 14 сезонов: «Каждый сезон длился по полгода. Были травмы, особенно по весне, когда слишком резво начинали, но к осени мы выглядели закалёнными бойцами, физически подтянутыми. У нас не было ни дач, ни машин, никто из футболистов не курил и не пил от скуки; играли для здоровья… И.А. много работал. Игра была для него спасением. Он это понимал. …Его походка, когда он быстрым шагом… пересекал поле, где мы уже поджидали его, казалась невесомой. Он не шёл, а плыл. В его игре, довольно ловкой, невесомость тоже присутствовала: не теряя мяча, он уходил от столкновения, оставляя соперника ни с чем. …Он сражался как благородный рыцарь; попытки грубости пресекал. Когда что-то не получалось, он по-детски огорчался, а когда получалось, – радовался, но стремился скрыть радость за какой-нибудь дурацкой фразой типа «даёшь четыреста замесов в смену!» С Игорем Александровичем игра одухотворялась; всегда найдутся игроки, для которых важен счёт. Здесь он не имел значения. Мы играли в настоящем времени и растворялись в нём» (4, с. 123).

…Не стоит забывать о том, что всё «костромское» проживание Дедкова сопровождалось негласным контролем органов госбезопасности, а это изрядно отравляло жизнь: «Официально «университетское дело» Дедкова в 1959 году закрывалось. На самом деле оно велось областным управлением госбезопасности все годы жизни И.А. Дедкова в Костроме. В 1959 году прошли допросы друзей И.А. Дедкова, состоявших с ним в переписке … от Пскова до Чукотки» (1, с. 611; в примечаниях). Не отсюда ли размышления о свободе? Эта запись сделана уже в Москве, где Дедков оказался так же связанным по рукам и ногам, правда, другими обстоятельствами и другими условностями: «Сколько же человек бывает свободным? Девять месяцев в чреве матери? Наше государство амбициозно и вездесуще; ему хочется присутствовать в жизни человека как можно больше и неотвратимее, чтобы человек не переставал ощущать, как государство двумя железными пальцами держит его за голову, поворачивая туда-сюда. Отпускает под старость, когда человек сам автоматически повторяет все заученные маневры, твердит всё те же правила» (1, с. 477 – 478; 04.04.1986).

А в Костроме ещё молодой Игорь Дедков передаёт своё мироощущение, чувство текучести бытия, безвозвратности времени исключительно зрело и выстрадано: «Зачем мы так зыбки и непрочны, Боже? Я всё молод, а мне 33, и эти 33 – только внешнее, только оболочка, а душа болит, как у мальчика… Ничего с нами не поделает время. Мы не меняемся в чём-то самом главном… Молодость наша остаётся с нами» (1, с. 97; 17.05.1967). И всего год спустя:  «Когда-то во мне жило ощущение моей вечности: был молод и беззаботен. Теперь я живу с постоянным ощущением своей бренности, временности, и оттого мир стал дороже, и каждый счастливый вечер дома – так дорог, и жаль, когда он уходит, как песок через пальцы. Я физически ощущаю это уходящее время, не всегда, правда, но временами, – пронзительно…» (1, с. 101; 30.10.1968).

Скованность, связанность условностями и обстоятельствами человека думающего и активного, распыление сил на дела пустые и ненужные становится истинной костромской драмой Игоря Дедкова: «С возрастом время физически ощутимее и дороже… И «ощутимость» – это не совсем то, что можно было бы определить как ускользание жизни, сокращение шагреневой кожи. Это какая-то возрастающая скорость движения времени. Когда сижу за столом, то со страхом оглядываюсь на часы: ещё прошло полчаса, ещё час и ещё час… И так мало сделано! Очень горько бывает оттого, что много времени прожито вполсилы; нам просто не дали и не дают жить в полную меру наших возможностей. Они не нужны тем, кто держит в своих руках власть. Могущество же этой власти ни с чем не сравнимо; ей всё подконтрольно, она возникла повсюду и всё подчинила себе, в том числе и закон. Всё недостаточно ей, послушное оттеснено и ограничено, и ходу не получит. Впрочем, это давно понято, пережито, и послушание в нас не возрастёт. Ничего уж не переменишь; выбор непослушания и отказа от карьеры был сделан сознательно. Плохо, что нереализованными остаются возможности множества людей; можно сказать – народа… Боже, не оставь моих мальчиков, помоги им» (1, с. 197; 23.04.1978).

Да, есть ответственность за близких и дорогих людей, и страх за семью не позволяет, как в студенчестве, быть Дедкову бесшабашным и неосмотрительным. Страх за будущее сыновей всё чаще отражают исписанные страницы: «С годами всё более понимаешь, как коротка жизнь… Но… понимаешь и другое: сознательная твоя жизнь совпала с временем мрачным и растворяется в его глубине; и превозмочь эти мрачные силы невозможно, и страшно от того, что жизнь твоих детей зависит от тех же сил и может пройти под их же деспотией, в царстве фальсификаций, фарисейства, страха… Как рождается во мне примирение? Страх нарушить или сломать жизнь близких…» (1, с. 213; 19.08.1978).

О прежнем себе – молодом и неосмотрительном – из далека прожитых лет он скажет иронично: «Диплом, молодость, бледность, – и это, ты думал, всё, что имеешь? Ты ошибся. Ты имел много больше, но не знал. Зато знали другие» (1, с. 460; 19.07.1985). И Дедков смиряется с необходимостью (эпоху не выбирают), записывая в день смерти Брежнева о времени и о себе: «…жизни многих людей совпадают со временем всевозможных, по-разному объясняемых ошибок и недостатков, а жизнь у них одна, и зачастую она проходит нереализованной, ущемлённой, а то и оборванной… Печальная особенность нашего образа жизни, способа существования» (1, с. 392; 11.11.1982). И в самом деле, ну что может сделать один отдельно взятый человек? Если только мучиться осознанием несодеянного, страдать «комплексом вины» русского интеллигента:

«Общее состояние окружающей нас жизни, т.е. жизни, внутри которой мы находимся и где истекает наше время, печально прежде всего тем, что множество людей лишено возможности реализовывать заключенные в них силы» (1, с. 291; 26.07.1980).

«…мука одна и та же: надо бы поворотить или вывернуть из глубокой колеи вбок, да никак; только вывалиться… И не то, чтобы впереди обрыв, яма, крах, а просто само движенье, где ты втиснут, вжат, предопределён, – и оприходован, – само это проживание жизни, нерастраченность, тяжелы своей безвариантностью…» (1, с. 354; 1982).

И главный трагизм при этом – в конечном нашем пребывании в этом мире: «Человек так мал, так утл, но как много всего впитывает он за свою жизнь и всё несёт это в себе и несёт, и это какой-то непостижимо огромный объём жизни, которую непередаваемо жаль, и кажется недопустимым, чтобы ушло вместе с человеком, словно не было никогда…» (1, с. 549; 09.06.1992).

Конечно, у И. Дедкова было немало единомышленников, с которыми он переписывался (Л. А. Аннинский, В. И. Белов, Д. А. Гранин и др.). Переписка скрашивала его оторванность от большой литературы: «Через это – преодоление костромского одиночества и «отшиба» – ощущение своей «нужности» (1, с. 426; 29.02.1984). А главное – у Дедкова было много работы, и мечтаниям о Москве предаваться было некогда: «…содержание моей жизни сводится в основном к работе; ну, ещё беспокойство за близких, иногда теснящее всё остальное, даже работу; но в конце концов, если равновесие восстанавливается, работа опять заполняет всё; а жизнь проходит» (1, с. 464; 16.07.1985).

О чем же болит душа и плачет? О том, что «Кострома по потреблению спиртных напитков и по преступлениям сейчас занимает первое место в республике. В 1972 г. выпивалось на 21 млн. руб.; в 1977 – на 26 млн. руб. Смертность от пьянства соответственно 378 и 460 человек. Прогулов за год – 45 тысяч человеко-часов» (1, с. 214; 24.08.1978). Душа болит о «сервисе» в доме отдыха и районных гостиницах, «…о грубости и пошлости, о низкой культуре (т.е. неуважении к другим), которые не просто входят в состав современной российской жизни (это неизбежно), но и образуют целый слой, связанный с её устройством. Я имею в виду нравы и поведение людей из обслуживающей отрасли, распущенной и глубоко корыстной» (1, с. 208; 15.07.1978). «Суждено жить вторым сортом», – смиренно соглашается Дедков (1, с. 271; 17.11.1979).

Откуда же эта российская наша «второсортность»? Может быть, верно уловил И. Дедков: «…один из грузин… сказал, что у вас, здесь, нет достоинства. У вас нет того и другого, а вы делаете вид, что всё в порядке… Те помогают нам осушать наши болота (азербайджанцы. – Т.М.), эти учат достоинству. Но лучше всех наши руководители. Они требуют, чтобы их беспрестанно благодарили за их благодеяния» (1, с. 222; 26.10.1978).

«Ах, не о сытости я болею, не о пище, о другом – о справедливости и равных человеческих возможностях…» (1, с. 221; 23.10.1978), – как понятны нам эти переживания и дальнейшие рассуждения: «В наши времена человек не меньше, чем в прошлые времена, игрушка в руках государства. Мы смертны, и уже потому слабы, и не можем себя защитить… Мы – такая же собственность государства, как земля и недра. Рука зрячего циклопа шарит и шарит, а ты жмись к стенке пещеры, авось обойдётся другими? До чего же это всё печально!» (1, с. 410; 17.09.1983).

«Уровень ненормальной жизни столь высок, что не замечать, кажется, невозможно…», – приходит к убеждению И. Дедков (1, с. 302; 02.11.1980), подтверждая сказанное множеством примеров: «Плохо с бумагой, надо где-то добывать. В магазинах попадается мне редко. Белый хлеб посерел и светлеть что-то не хочет. Московский хлеб поразил меня ослепительной белизной. Всё нормально, говорю я, когда кто-нибудь начинает жаловаться на пустоту в магазинах. Всё идёт по плану. Так задумано» (1, с. 357; 14.01.1982).

По дедковским записям можно проследить нарастание кризисной ситуации в предперестроечное время:

…укрепился бюджет Литфонда за счет того, что содержание аппарата Союза писателей взяло на себя государство. «…как же так? Общественная творческая организация перешла на содержание государства? – с горечью восклицает критик. – О какой самостоятельности, независимости может идти речь?» (1, с. 237; 25.01.1979).

«А Нагибин просто проговорился, потому что это сегодня членов СП в Москве раскрепили по магазинам, и они в определённые дни недели те магазины навещают. Мне передавали слова Ф. Кузнецова: «Снабжение писателей – дело политическое». Воистину так»  (1, с. 276; 16.03.1980).

«Перед праздником приезжали собкоры «Северной правды», рассказывали, что в майский паёк на этот раз входили: килограмм мяса, пять яиц, триста граммов карамели «Снежок», сколько-то масла» (1, с. 361; 04.05.1982).

«Не хотелось выходить из дому, но был «заборный» как говорили прежде, день… Давали по килограмму баранины и по 800 граммов колбасы» (1, с. 387; 18.10.1982).

«По словам Распутина, в Иркутске выдают по триста граммов масла и восемьсот граммов колбасы в месяц на человека, и писателей обком никак не «подкармливает» (1, с. 388; 18.10.1982).

«Ненормальное давно и незаметно стало нормальным. Мы молчаливо допустили, что обойтись можно без молока каждый день, без хорошего чая, без масла. Без какой-нибудь ваты, без электрических лампочек. Без батареек. Без свободы выбирать одно из двух. Без свободы писать письма, ограждённые от перлюстрации. Без многих других свобод. И несвобод.

Допускали, что все нормально. Потому что мы имели в виду возможные худшие варианты. И только поэтому мы говорили: всё хорошо!» (1, с. 463; 14.07.1985).

Надо заметить, что заполучить место на костромском литературном Парнасе не легче, чем московскую прописку. Кострома не больно-то жаловала даже земляков, сыскавших славу за её пределами: вернувшихся из столицы к родителям уже известную поэтессу Нину Снегову, из добровольных колымских скитаний снискавшую всесоюзную славу писательницу Ольгу Гуссаковскую… Но Игорь Дедков, сформированный Москвой, как-то сразу обрёл своё место – особенное – пусть не тёплое и хлебное, и слегка затенённое, но с которого легко обозревалась вся костромская литературная жизнь. Такая стратегическая позиция московского критика долгие годы сдерживала излишне ретивых и честолюбивых, не допускала чрезмерного пререкания и копошения.

Это свое положение годы спустя сам Дедков иронично оценивает в письме к писателю В.В. Травкину от 7 декабря 1987 года: «Как там жизнь в писательской конторе? «Шумят витии, идёт народная война»? Большая нервотрёпка, должно быть? Так ведь силы уходят не на то… Оказывается, я был чем-то вроде небольшой плотины, или того бревна, что сдерживает плывущий поверху мусор…» (2; с. 180). Несомненно, Дедков видел карликовость костромской литературы, и оказался Гулливером среди лилипутов. Он поддерживал истинно талантливых (и как показало время – не ошибся), он вроде бы шутливо и с неизбывной вежливостью мог поставить на место функционера от литературы, и этой дедковской иронии побаивались. Слово Дедкова ценили.

С отъездом Дедкова и после развала Союза – в духе времени – от костромской областной писательской организации отделилась костромская городская, а потом дробление продолжилось. Но вот ведь никто не сделал себе имени на этих склоках и раздорах, так и не вызрела костромская литература в какое-либо направление, подобно вологодским «деревенщикам», несмотря на немалое количество по-настоящему талантливых писателей. Борется с неурядицами сельского бытия в одиночку в Судиславском районе Василий Травкин. Латает выстроенный собственными руками дом и разводит саженцы в Парфеньевском захолустье всеми почитаемая и многим неугодная – «ндравная» – Татьяна Иноземцева, занявшаяся столь всерьёз древнегреческой мифологией, что выпустила добротную монографию… Стойкой и бескомпромиссной Ольги Гуссаковской уже нет, как и фронтовика Владимира Корнилова, как и многих других… И никому не прибавили эти склоки ни сил, ни новых тем для творчества, ни времени для него, ни славы, ни покоя… И уж ежели столь много приведено было выписок из дневника Игоря Дедкова о хлебе насущном, хочется привести ещё одно меткое замечание – Владимира Соловьёва, дай Бог которому не стать пророческим для костромской литературы: «…борьба за существование имеет гораздо более глубокий смысл и широкий объем, нежели борьба за хлеб, за мирты и розы. Гейне забыл борьбу за лавры и ещё более страшную борьбу за власть и авторитет. Кто беспристрастно смотрел на природу человеческую, не усомнится, что если бы всех людей сделать сытыми и удовлетворить всем их низшим страстям, то они, оставаясь на природной почве, на почве естественного эгоизма, наверно истребили бы друг друга в соперничестве за умственное и нравственное преобладание» (3; с. 83).

Но мы не об этом…

В Костроме Дедкова нашла всесоюзная слава: секретариат СП СССР присудил ему одну из четырёх ежегодно присуждаемых премий за лучшие литературно-критические работы (1, с. 351; 13.12.1981). «В истории литературы хорошо остаться, но ещё лучше остаться в памяти сына. Может быть, внука. И достаточно. Достаточная награда… – размышляет критик. – Такие записи только и делать, что в одиночестве. Они и означают одиночество, и ещё боль – за близких, за себя – тоже» (1, с. 322; 22.03.1981).

Чтобы постичь истинную драму провинциала, надо помнить, сколь нелегко было и остается заполучение московской прописки. Однажды утратившему таковую, вернуть её оказывается не так-то просто: «…чувствуешь себя в глупом, унизительном положении. Мы, выехав однажды из Москвы для честной работы, не имеем права в неё вернуться, даже прожив в провинции семнадцать почти лет. Но даже не это более всего задевает: человек должен в своей стране иметь право жить там, где он захочет. Может быть, я не хочу жить в этой – навязшей в зубах – столице, но я должен знать, что я могу ехать туда и жить там и работать, если захочу, хоть завтра» (1, с. 158; 17.03.1974). В дневнике всё чаще появляются записи, иногда критические и ироничные, свидетельствующие о вызревании мысли о возвращении в столицу: «Опять волей-неволей думаешь об ограничениях в прописке. Эти ограничения очевидные нарушения свободы и равноправия. Впору бы Москве отделиться от России, да вот беда – протянет ноги. Сомневаюсь, чтобы где бы то ни было в мире… существовали такие ограничения. Хотя много городов в мире больше Москвы» (1, с. 171; 02.07.1977).

И вот, наконец, для Игоря Дедкова обозначился «московский вариант». Но – удивительно – он, долгожданный, не радует, а страшит: «… «Московский вариант» не исчезает, но приобретает всё новые и неожиданные очертания. Он мне не нравится, Москва тяжела… я не жду от этих вариантов ничего хорошего: это будет для меня страшная трата душевных сил. И уйдут они вовсе не на главное дело. (1, с. 466; 30.08.1985).

И. Дедков получил три предложения поработать в Москве: из «Огонька», «Нового мира», «Коммуниста». Возможность обосноваться в столице совпала с началом перестройки. Москве понадобились свежие силы и мысли, новые политики, творцы, созидатели. Блестящий эрудит, личность творческая и бескомпромиссная – «неподкупный критик Игорь Дедков, который живёт в недоступной для иностранных журналистов Костроме с тех пор, как его исключили из Московского университета как защитника чешского освободительного движения» (1, с. 491; 23.11.1986) – как никто другой наиболее соответствовал выдвинутым перестройкой качествам лидера.

В 1986 году имя Дедкова приобретает ещё большую популярность с публикацией «антибондаревской» статьи в «Вопросах литературы». Сразу появилось множество врагов; Дедков сам рушит возможность «московского варианта», но это его не смущает: «…хорошая статья дороже хорошей должности» (1, с. 484; 23.07.1986). По-прежнему Григорий Бакланов («Знамя»), Сергей Залыгин («Новый мир») обсуждают кандидатуру Дедкова на должность своего заместителя.

И вот Дедков в Москве: он работает в «Коммунисте». Однако самые худшие опасения сбылись: квартиру не дали, семья остаётся в Костроме, приходится заниматься подённой работой… Да ещё и политическая неразбериха.

«Эта Москва тяжела, будто хожу в чём-то тяжёлом на ногах и всё зависаю, теснюсь в какой-то густой массе. Политические игры – маневры хороши, и некая благая дрожь приобщённости сопутствует им, но – недолго, как нечто пустое, мимоездно-мимоходное, будто всё главное, незыблемое где-то оставлено и существует» (1; с. 500, 04.11.1987).

«…Что за жизнь! Здешняя суета, вздор, какая-то рассосредоточенность, – и милый, исчезнувший покой дома… Жизнь, остановись! – надо было орать тогда, когда мы были все вместе; ну хотя бы втроём, как в последние годы. Что эта Москва, мельтешение, подчинение, включение, – зачем?! Жалею, видит Бог, жалею, горюю, устал» (1, с. 500; 04.11.1987).

«Скажи мне кто-нибудь летом, что я буду сидеть перед этим окном, что пройдет уже почти восемь (!) месяцев ожидания квартиры, что буду заниматься политикой вместо литературы, – я бы не поверил. Боже, какая ирония судьбы и времени: вернуться в Москву, чтобы участвовать в политической жизни, да на каком уровне! Тщеславию тепло, но недолго, да и другая надежда греет сильнее: это должно пройти, миновать, прекратиться, я же другого хочу, за другим ехал! Поздновато уж, верно?!» (1, с. 507; без даты, 1987).

«Когда я дома, в Костроме, все возвращается: и не хочешь ничего, кроме того, чтоб остаться здесь, дома, навсегда. Надо собирать камни, а я разбрасываю, разбрасываю, а понимаю: спасение – в сосредоточенности» (1, с. 506; 27.02.1988).

«…Политика, мне бы 30 лет назад в тебя кинуться. Что теперь?» (1, с. 509; 17.03.1988).

«Восемь месяцев московской (?) жизни. Я бы отступил, да куда? Если б обойтись без костромских писателей, костромского обкома, а жить абсолютно частным лицом – хорошо! Да невозможно. Вот и терпим, и ждем. Я произвожу здесь, должно быть, мрачное впечатление… И люди вроде бы располагающие, но всё-таки чужие, другой клан, другие воспоминания у них. С другого этажа. И я с другого, не с их» (1, с. 511; 25.03.1988).

Квартиру Дедкову всё-таки дают, но и это уже не радует: «Квартира, которую дают, – вот красная партийная цена мне (моему уму и проч. и проч.). Их цена» (1, с. 505; 23.02.1988). Кажется, что за этот «первый московский» год Дедков прожил долгую жизнь: «Минувший год… словно отнял у меня принадлежность к прожитой жизни, оставил её за чертой и вместе с нею – непрошедшее чувство молодости. В эти восемь месяцев я постарел, я отделил себя от чего-то, или они дали мне почувствовать, что прежнее ощущение жизни невосстановимо…» (1, с.510; 21.03.1988).

Он ведёт дневник всё реже и реже, записывает, пытаясь сбить «температуру» души, но всё «та же горечь и острое чувство напрасности: что я тут делаю? Зачем? Время – думать и писать – как всегда в одиночку, – время сосредоточиться, отойти от старых приёмов письма и переналадить мысли: то, за что ратовал, многое осуществилось, становится общим местом; нужно продолжение, нужно другое направление…» (1, с. 513 – 514; 29.03.1988).

Казалось бы – столько событий: побывал в Италии, в Штатах (на трёх самолетах, в свите Горбачёва…). Но… год не вёл записей в дневнике: «Не пишу дневника. Плохо. И не пойму, почему. Много надо писать? Если про то, что в газетах, то да. Если про душевную смуту, – тоже» (1, с. 532; 29.04.1991). А впрочем, о поездке в Барселону (хотя и значительно позднее) безрадостную запись Дедков оставил: по приезду у него прорвалась вдоль подошва, а купить новые туфли – не на что. Так и прожил барселонскую неделю: «…вроде бы российский литератор, и не последнего ряда, заместитель редактора журнала, немолодой человек, что-то обязанный заработать за долгие годы, чтобы чувствовать себя уверенно и обеспеченно, – так и проходил, чувствуя лёгкий, крошечный холодок правой ступнёй…» (1, с. 558; 09.11.1992).

Есть, есть всё же эти путевые зарисовки – разрозненные, кричащие, болезненные: «Всё удаляется и заслоняется… И отчаянные бывают мгновения когда… Словно жизнь уже кончилась. Родина никогда не казалась мне безобразной, она как дом, где всё родное – и бедное, и неказистое, и обтрёпанное. Тяжело от другого – от нового насилия над людьми, которых с новым энтузиазмом и новой самоуверенностью волокут, подгоняют к новым сияющим вершинам. При этом не устают повторять: вся ваша прошлая жизнь ничтожна и напрасна, вы дураки, потому что утописты-идеалисты, вы ещё не поняли, что уже не книга, а «валюта – лучший подарок», и деньги – превыше всего, новое солнце России, именуемой свободной и демократической. Я видел эту новую Россию, призванную заменить таких, как мы, когда она расхватывала багаж в Шерементьеве – 2 после прилёта из Стамбула. Какие гигантские тюки она волокла, как громогласно перекликалась, как глядела, не видя, на людскую мелюзгу, путающуюся под мощными, молодыми ногами и мешающую, мешающую их хитрой, жадной прыти. Я поздравляю тебя, родина, с новыми героями, я рад, что меня не будет, когда они окончательно восторжествуют» (1,  с. 560; 12.11.1992).

Удивительно, но к дневниковым записям возвращают Дедкова воспоминания о Костроме и встречи с костромичами. Так, после разговора с писателем Борисом Негорюхиным о тяжбах и ссорах в писательской организации он записывает: «Я слушал и думал: а если б я остался там, как бы я жил, как бы ходил на эти сборища? Прошло всего четыре года, а перемен бездна, и странное чувство горечи от проходящей жизни, от своего в ней – хотя бы и костромской – неучастия. И одновременно – чувство освобождения, или своей переключённости на что-то другое, которое опять же превратилось в несвободу. Бывает страшно печально: жизнь тащит, тащит и тащит, и хочется никуда не ходить, сидеть на месте, вслушаться в самого себя… Я знаю, что мне много лет, но почему кажется, что жил мало? И вот с таким чувством – краткости и ясного сознания молодости – люди уходят? Бедные люди, и чем они заняты, и как транжирится, тончает жизнь. Боже, прости мне эти банальности» (1, с. 537; 25.11.1991).

Не даёт покоя душевная смута от переживаний капитализации общества, «перекрашивания» и отхода единомышленников, потере близких людей… О, сколько их, с прежними ценностями и идеалами раньше срока покинули мир:

«Политическое колесо буксует – летит грязь в наши лица. Они хотят, чтобы огромная часть народа вывернулась наизнанку. Жили так – теперь живите, как мы решили. Кругом – марш! Иногда так отвратительно – понимаешь, почему уходят люди. На таких условиях – не хотят жить» (1, с. 538; 13.12.1991).

«О политике, о новом абсурде писать не хочется. Кажется, все иллюзии рушатся безвозвратно. Побеждает сила, которую невозможно приветствовать» (1, с. 538; 15 – 16.12.1991).

«Новое государство не лучше старого. По-другому, но всё та же тяжесть. Было подавление политикой, теперь – подавление деньгами» (1, с. 539; 03.03.1992).

«Всё проплёвано, прособачено…» – поистине так. И не хочется и записывать. Опротивели слова» (1, с. 543; 21.04.1992).

«Зависимость от государства меняют на зависимость от тех, кто владеет богатством. В сущности, ничтожная перемена» (1, с. 546; 01.05.1992).

«Опять к всеобщему благу через насилие. Ничего нового. Одно и то же, только разные слова, разная идеологическая упаковка» (1, с. 546; 06.06.1992).

«Из абсурда – в абсурд, – вот эволюция нашего отечества за последние год-два. Могучий демократический интеллигентский хор наконец-то смолкает. Осанна демократии кончилась, огляделись: где она?» (1, с. 547; 08.06.1992).

Но Дедкову «всё ещё не хочется проигрывать…» (1, с. 542; 06.04.1992). Как «гражданин мира» – он «не с теми, и не с этими, а те, с кем мог бы быть, не объединены, рассеяны. Одно повторяешь: этого мы (если угодно – я) не хотели…» (1, с. 556; 11.07.1992). В эти неуютные дни перевернувшейся действительности И. Дедков переосмысливает ценности: «Иногда думаю: зачем пишу? Записываю зачем? Надо ли? Кому? Конечно, надеюсь. Конечно… Всё-таки память, и если российский мир не взорвется в какой-нибудь новой гражданской, разрушительной, испепеляющей (войне), – всё-таки формирование памяти семьи, своей родословной… Раньше бы я думал и о чем-то другом: об издании, о какой-нибудь общей пользе, о важности свидетельства, – но теперь, посреди этой бестолочи, этого «рывка к капитализму», – я понимаю: до этого никому нет дела… в целом – эта жизнь, отбрасываемая назад, ещё долго не опомнится, ей ещё долго будет не до нас…» (1, с. 542; 06.04.1992).

Встреча с Костромой – по печальному поводу (приезжал на годину смерти к другу – историку Виктору Бокову) – лишь усугубляет горечь: «От посещения Костромы осталось горькое чувство. Впервые я почувствовал, что наш отъезд случился вовремя и жалеть не нужно. Возможно, если бы мы продолжали там жить, то многое из того, что теперь лезло на глаза, просто бы не замечалось… Это обилие торгашей, толчея, мусор, носимый ветром по площади, крошащиеся фасады зданий, того же старого вокзала – даже дрогнуло сердце…И здания, как люди, беззащитны и столь же заброшены… и горько стало, и бессильно – от невозможности что-либо переменить, помочь, заступиться» (1, с. 540; 29.03.1992).

Любопытно, что Дедков, будучи наставником многих начинающих писателей, помощником и мудрым советчиком писателей состоявшихся, сам замечательно владея художественным словом, чутко улавливающий истинное и фальшь, с большой робостью и сомнениями  примерял робу писателя: «Иногда приходит в голову: роман бы написать. И такая вдруг поднимается в душе надежда, что смогу, что нужно сесть и писать, что рассудок быстро отвергает: не твоё дело, оставь. Но потом снова случается такой миг, и такая же поднимается надежда. Не знаю, не знаю» (1, с. 277; 13.04.1980).

Вероятно, к мыслям о писательстве его склоняли друзья-писатели, заранивая в душу зёрна всё большей уверенности: «Ах, Даниил Александрович (Гранин. – Т.М.), может быть, Вы и правы, и мне следует писать вовсе не критику, а заняться стоящим делом – чем-нибудь художественным или полухудожественным, вольной какой-нибудь эссеистикой, – да кто меня отпустит, иль как мне самого себя отпустить от подённого моего и любимого, – разве не так? – дела, а ведь хотелось бы, хочется – «отпуститься», оказаться по ту сторону жанра, потому что нет утоления тому, чем занята мысль и отчего нарастает ощущение беспомощности и напрасности» (1, с. 432; 11.08.1984).

«Страшно хочется сесть с утра – такого никогда не бывало! – и попробовать, – признается он. – Попробую кое-что писать для себя – не для печати: под влиянием Герцена. Простительно? Или в мои лета пора писать – без влияния?» (1, с. 465; 02.08.1985). И некоторое время спустя – с надеждой: «Очень хочется продолжать те 19 страниц, что написал перед отъездом в Москву» (1, с. 466; 30.08.1985).

На этом влекущем, свободном пути художника-творца возможно и виделось Дедкову истинное его назначение. А невозможность преодолеть непреодолимое рождало мысли: «Какая славненькая, дрянненькая, угнетающая тоска. Всё бросить, остановиться, ничего не делать, сидеть на берегу. Включаться и отключаться, отключаться. Чтобы написать длинную историю, нужна сила в руке. Другая сила, чем та, чтобы выжимать гирю. Или та самая? Богомолов как-то пожелал в письме: силы в руку. Или я забыл и это сейчас придумал. Писать что-то, уводящее в прошлое, значит отвлечься от себя сегодняшнего. …Мы что-то значим, пока живы. Жить мешает воображение. Жаль последнего таракана с его неразделённой любовью. Жаль кошку, собравшуюся родить и жадную до еды. Жаль людей, но если на этом сосредоточиться, то жить невозможно…» (1, с. 472; 23.11.1985).

И опять – возможные перемены в жизни. Записи от 19.12.1992: Залыгин настойчиво зовет зам. редактора «Нового мира»; от 27.12.1992: «На днях отказался испытать счастье в роли главного редактора «Дружбы народов». И здесь же: «Часто всплывает в памяти Кострома и многое другое. Мы живём в мире живых, но и в мире теней…» (1, с. 564; 27.12.1992).
Из Москвы костромская жизнь вовсе уже не кажется драматичной, но жизнь московская приобретает трагедийные ноты: «Часто вспоминаю Кострому, и жалею о той жизни. Умом понимаю: что-то бы там в моем положении изменилось бы; может быть, стал бы депутатом или как-то иначе ввязался бы в политические игры… выпускал бы журнал или редактировал газету. А теперь сохраняю верность – из чувства сопротивления… едва выплывающему изданию и нескольким людям, которых не хочу бросать… пусть глупо, но подыгрывать новым временам с их законами не хочу» (1, с. 565; 17.01.1993).

Секрет нашего душевного благополучия прост. Нам хорошо, пока мы молоды, здоровы и счастливы. И что нам за дело до взятых высот, достигнутых рубежей, высокого признания, если уходят силы, здоровье, жизнь…

…уже после Кунцевской больницы на дневниковых страничках Дедков выражает сильное желание написать автобиографическую повесть о детстве, и не только: «А Кострома – целая жизнь!... А в дневниках так мало поэзии жизни, поэзии дома, семьи, – самого бесценного…» (1, с. 573; 22.08.1993).

В период болезни Дедков узнает о ряде смертей близких людей и своих родных: Ю.Болдырева, В. Лакшина, Г. Комракова, В. Кондратьева, А. Адамовича, тещи, сестры жены …

«…Снаряды рвутся вокруг. …Проклятое время!» (1, с. 585; 27.01.1994).

18.02.1994 умирает отец Дедкова.

И.А. в это время проходил курсы химиотерапии: «Я заболел от запахов расцветшей «демократии». …Я даже бы выздоровел, если бы эта вся «президентская рать» куда-нибудь исчезла и вместе с ней всосались бы назад, в тёмные глубины, эти хамство и наглость, – чёрная жижа так называемой свободы» (1, с. 592; 25.10.1994).

27 декабря 1994 г. Игоря Дедкова не стало…

«В декабре 1994-го у меня сдулся мяч, – пишет в своих воспоминаниях благодарный ученик Дедкова, писатель Владимир Старателев. – Хранил я его на шкафу: всё время он был перед глазами. Мы этим мячом не играли. Он был, что называется, запасным. Настоящий, футбольный. Делил с нами нашу жизнь. И вот… Через две недели Игоря Александровича не стало… Когда я проезжаю мимо футбольного поля, моё сердце сжимается: мы бы и сейчас играли…» (4, с. 133).

Человек приобретает особую ценность или обесценивается, когда с ним и его поступками начинают сверять поступки свои и чужие: поступил бы как Х; или: никогда бы не поступил, как У. Как-то невольно, говоря о себе и других, мы не можем избавиться от сравнительных параллелей. Но чтобы жить «по Дедкову», надо им быть…

Пусть по-разному скажут о нас. Каждый шёл к своему призрачному счастью, и многие не дошли, а дошедшим счастье и впрямь показалось призраком. Наши неудачи на поверку оказались слаще побед, несвобода – пленительней свободы сомнительного свойства, драмы ужасней трагедий… Но обманувшиеся оказались мудрее и чище обманутых, потому что летели навстречу жизни доверчиво и открыто, не прячась от тягот, забот и труда, позволяя огню Вечности сжигать крылья и укорачивать жизнь… Такие и запомнятся.

1. Дедков Игорь. Дневник.1954 – 1994. – М.: Прогресс-Плеяда, 2005.

2. Серия «Родиноведение»: Жизнь замечательных костромичей. ХХ век. Краеведческие очерки. – Кострома, 2004.

3. Владимир Соловьев. Чтения о Богочеловечестве. – СПб.: Азбука, 2000.

4. Старателев В.М. День шнурка (Воспоминания о И.А. Дедкове) // Чай вдвоём. – Кострома: Костромаиздат, 2008. 

Дневники Игоря Дедкова читала  Татьяна Марьина, г. Кострома




Татьяна Николаевна Бурдина (псевдоним Марьина) родилась в поселке Ленинский Тульской области. Окончила Костромской сельскохозяйственный институт и аспирантуру.

Защитила кандидатскую диссертацию по эстетике в МГУ им. М.В. Ломоносова.
Автор книг и монографий, в том числе «Философско-эстетические воззрения Иннокентия Анненского», «Дети общежития: сборник повестей и рассказов», «Путник».

Лауреат Всероссийского конкурса прозы им. И. Шмелева за повесть «Как вода в песок».

Живет в Костроме.


Рецензии