Глава 5 Альберт

В детстве мне пришлось научиться играть во множество взрослых игр, и каждая раздражала по-своему. Не правилами или сюжетом, а тем внутренним абсурдом, который заметен в них тем лучше, чем меньше тебе лет.

Например, меня спрашивали, кем я хочу стать? Происходило это обычно посередине светского приема, когда гости уже утомлялись первой чванливой фанфаронадой, и ими вдруг овладевало невнятное беспокойство. Может быть, это были сомнения в верности избранных житейских маршрутов, а мои ответы выступали чем-то вроде авизо от банка поколений.

Мне предлагалось свериться с настроением аудитории и извлечь нужный сценарий из нехитрого евангелия, составленного ими же самими. Годам к пяти я выучил его наизусть и послушно рапортовал им что-либо социально аутентичное и одновременно трогательно-наивное. Здесь хорошо помогали поэмы Маяковского и Михалкова.

Если в зале было светло от золотых погон и орденских планок, я называл какой-нибудь сугубо мужской жребий: «моряк», «летчик», «космонавт». Если в воздухе дрейфовало облако цветочных ароматов и женские бюсты волнительно колебались над скатертью стола, я обращался к лирическому началу: «поэт», «актер», «художник». Если кругом строго чернели галстуки в белых пиджачных прорезях, я говорил: «дипломат», «ученый», «партийный работник». Если все это смешивалось, то и тогда, конечно, находились какие-нибудь нейтральные «врачи» или «инженеры». Пролетарские профессии были уже не востребованы. Думаю, истинная диктатура пролетариата выражается в том, что сам он, победив реальность, переходит в плоскость чистой идеи и перестает быть кому-либо интересен. Как бы там ни было, гости оживленно умилялись полученному допингу и вечер продолжался.

В этом не было никакого нигилизма. В принципе, я мог честно отождествить себя с каким угодно названным амплуа при условии, что это не навсегда. Мне лишь казалось нелепым горделиво врастать собой в любую социальную маску, точно так же как нелепо круглый год ходить в одной и той же одежде. Но затем я понял, что эта игра нелепа вдвойне, потому что целиком, включая текст и мизансцену, взята из мира людей…

Однажды мне объяснили, кто я такой, и что меня ждет на самом деле. Из всего, что я пережил тогда, в памяти осталось только какое-то темное отторжение. Как если бы у меня вдруг отобрали палитру, которой я раскрашивал мир, и вручили вместо нее банку ацетона. 

Мне нравились герои моих детских книг, я самозабвенно жил их придуманными судьбами, я сражался, искал сокровища, похищал и освобождал прекрасных пленниц и мстил врагам вместе с ними. Было чарующее волшебство в том, чтобы представлять себя всеми этими людьми и каждым по отдельности, по собственному выбору или повинуясь фантазии автора. Меня опьяняла и сама непринужденность бега от палубы пиратского корабля к крепостным бастионам, или от лондонских улиц к африканским пескам, и право нигде не останавливаться надолго. Стоило только перелистнуть несколько страниц или вообще взять с полки другой том. В этом содержалась невероятная свобода - становиться то злодеем, то праведником, то мудрецом, то блаженным, то героем, то трусом, то влюбленным, то возлюбленным…

Знание же о том, что все эти рыцари, пираты, сыщики, воры, богачи и бродяги, принцессы и герои в конечном итоге являются лишь крайними фазами человеческой сублимации, а  человек, в свою очередь - моей пищей, приводило меня к отвратительным границам какой-то тусклой пещерной каверны, где нечего было делать чувствующему существу. У этого порога впору было селиться лишь каким-нибудь бессмысленным лишайникам или грибам.

Выходит, я напрасно примерял на себя их хрупкую любовь и ненависть друг к другу и своему короткому книжному веку? Все великолепные декорации были сорваны лишь для того, чтобы увидеть спрятанную за ними примитивную чавкающую машинерию? Неприятие этого не с чем было сравнить…

Я протестовал! Нет, я не то, чтобы не хотел быть вершиной пищевой цепи. Где бы вы встретили вампира-вегетарианца? Проблема была в том, что не желал становиться каким-либо ее постоянным звеном вообще. Мне хотелось оставить за собой возможность скользить по этой цепи вверх и вниз, как заблагорассудится. Дело было, конечно, не в нравственной дихотомии. К концу близился все-таки не девятнадцатый, а двадцатый век. Жили мы уже не по заповедям Моисеевым и даже человеческим детям старались как можно раньше прививать санитарную гуттаперчевость взглядов вместе с оспой или малярией… Меня мучило другое… Вряд ли я смог бы выразить это точнее, но острота хищнического инстинкта и наслаждение собственной жертвенной беспомощностью имели для меня совершенно одинаковую ценность. Так что внутри этой очередной взрослой нелепицы, буффонады плотоядия, я тоже хотел присутствовать сразу всюду и нигде.

Взрослые меня, однако, не поняли…

Мне сказали, что все дети первородной крови испытывают похожий шок. Мне было все равно.

С необходимой убедительностью мне разъяснили, что люди, этажом ниже, обитают в точно такой же дарвинистской реальности и что здание их культуры, обжитое мной, выстроено только для маскировки угнетающей борьбы друг с другом за место под солнцем. Я готов был признавать это, но отказывался принимать приоритеты.

Мне математически, на моделях популяций, доказали, что сумма человеческих эмоций это только эволюционно сложившиеся паттерны колебаний электрохимического маятника центральной нервной системы. Что вся нужда в них исчерпывается лишь стратегиями внутривидового отбора. Эта теория при всей своей холодной красоте также оставила меня равнодушным. Я не видел в ней места для себя лично.

Меня пытались воодушевить правильной доктриной о будущем совершенном мире, где частное диалектически подчинено целому, а единство целого порождает качество частного, и о могучем эксперименте, предпринимаемом советскими вампирами для блага трудящихся на одной шестой части суши. Тщетно. Я был далек от инженерного воодушевления, свойственного марксистам.

Женщины требовали от меня, чтобы я, в конце концов, был мужчиной. Я вовсе не возражал, но наивно уточнял: всегда ли?

Это, в свой черед, озадачивало моих лампасоносных кузенов - они сурово указывали, что человечество сейчас как раз готовится к очередной великой бойне за мирное сосуществование и в такое переломное время нельзя позволять себе сомнения. Но я не собирался расставаться с прелестью сомнений. Робко замирать в них было куда более волнительно, чем брать готовые ответы из решебника.

Тогда мне объяснили, что могучий эксперимент это лишь фикция, фрагмент длинного демиургического плана, неизвестного нам самим. И что ценность нашего участия в нем выражается в совокупности сиюминутных благ, которые мы получаем от жизни. Их, якобы, следует добывать в изнуряющей напряженной борьбе, где каждый раунд сопровождается отчаянием поражений и радостью побед, и золотом, идущим в награду. Я не заметил на холеных физиономиях воспитателей особенного изнурения, но в тот же день убежал из дому, мечтая соорудить плот, добраться до притоков Миссисипи, встретиться там с Гекельберри Финном и Томом Сойером и откопать сундучок с золотом Индейца Джо.

Спустя сутки меня нашла бабка, разогнала поисковую партию и забрала жить в свой особняк. Мне кажется, моя остальная родня испытала от этого известное облегчение. Одновременно, близость к бабке как бы вознесла меня в семейной иерархии куда-то очень высоко, но не в качестве действующего субъекта, а скорее в виде декоративного украшения, вроде елочной игрушки. Как бы там ни было, до моей конфирмации меня оставили в покое. И, кстати говоря, больше никто не спрашивал меня, кем я хочу стать…

Едва мне исполнилось десять, меня отвезли в один из наших старинных венгерских замков, за которые нам пришлось так поволноваться из-за Имре Надя. В это же время туда из Ниццы для каких-то других дел прибыл длинный чопорный господин в архаичного кроя костюме и накрахмаленных манжетах. За ним ухаживали сиделка и двое сумрачного вида молодых людей. Этот патриарх осмотрел меня довольно бесцеремонно, дотянулся деревянными пальцами до лица и приподнял мне верхнюю губу, оценивая остроту зубов. Вопреки первому впечатлению, это не было неприятно, скорее, странно…

- C'est un peu tot pour une crise identitaire…- сказал он сопровождавшему меня человеку,- Mais, je peux l'emmener avec moi si vous en voulez. Il est un Prince par le sang, apres tout. Avec toute historique confusion la lignee remonte au tout debut… *

- Cet enfant comprend le franсais, Votre Grace**,- учтиво предупредил его этот сотрудник Внешторга.

- Vraiment? C'est tout a votre honneur***,- как-то равнодушно отозвался старик, и, обратился ко мне, уже по-русски,- Ну, а вы, молодой человек? Чего вы сами хотите?

- Не знаю,- честно ответил я, оглянулся на окаменевшего дипломата и поспешно добавил,- Ваша Светлость…

- Ты не обязан обращаться ко мне полным титулом. Достаточно «Месье»…

- Да… Месье.

Он подумал некоторое время, сказал:

- Ну, ступай…

И легонько подтолкнул меня к дверям.

- Contentez-vous de transferer ca sur ce compte aux Caimans,- донеслось еще до меня, прежде чем кто-то закрыл створки,- Dis lui que je l'envoie au Japon…****

Ни в какую Японию меня, однако, не отправили. И на Кайманы тоже. Может быть, речь вообще уже шла не обо мне…

Мне, конечно, пришлось научиться своего рода мимикрии. В школе я умел демонстрировать такие же трогательные зачатки цинизма, как и сверстники, и даже наравне принимать участие в их соревновании за право выворачивать жизнь пустой изнанкой наружу. У меня это получалось не хуже других, но сама игра нисколько не увлекала.

Взрослые создали нам отдельный микроклимат, хотя прямо не запрещали общаться с человеческими детьми. Как следовало из педагогических постулатов, ничто не должно было мешать развитию навыков выживания в коллективе и управления им. Кроме того, ведь любой из смертных за особые заслуги в благородном деле строительства бесклассового общества мог быть приобщен к правящему классу. При условии, что это не будет входить в откровенное противоречие с основными евгеническими программами, что сами постоянно противоречили друг другу. Но их дети избегали нас вместе с нашими противоречиями, а мы заранее учились избегать сами себя. Вероятно, чтобы в сумбуре будущей внутри- и межвидовой борьбы не обременяться привязанностями.

В итоге я довольствовался общением с Версидским, на котором вымещал всю свою негодующую тоску по утраченному чему-то, что при всем желании не смог бы определить. И слава богу, ведь в моем новом эклектическом мировоззрении тут и там зияли такие прорехи, что любое звездное небо могло бы запросто дотянуться до любого нравственного закона внутри меня одной из своих когтистых лап. Хорошо еще, что я не был знаком с Кантом в те годы…

Вместе с тем меня не покидало ощущение, что все это актуально лишь до поры, пока моя родня не инициируют меня согласно старым канонам. Видимо, мне следовало как-то готовиться к этому событию, но ничего подобного я не делал. Я лишь воображал, как это будет, болтал с вампирами, живущими по соседству, и представлял себя то хищником, то жертвой…

После двенадцатого дня рождения я стал обращать внимание, что мое постельное белье каждое утро придирчиво осматривает горничная. Версидский был мрачно пьян, когда я поделился с ним этим наблюдением.

- Хе, монсеньер,- желчно сказал он,- Они всего лишь ждут пол... нужного дня. Ваше время близко…

- Чего они ждут? Какого дня?

Он, наверное, понял, что сболтнул лишнее, поэтому выцедил целый стакан, пока не нашел достаточно обтекаемую формулировку.

- Однажды вас спросят, что именно снилось вам прошлой ночью. Поверьте, у них будет повод… - он покачал головой и недоверчиво хмыкнул,- Да, они действительно консервативны с вами, мой юный господин. Все должно быть сделано по правилам. Не раньше этой ночи…

- Какой ночи?

- Когда вы увидите особенный сон,- засмеялся он и замолчал.

Я еще приставал к нему с расспросами и даже угрожал, но ничего не добился.

- Считайте, что это будет сон-ловушка, монсеньер…

Меня, в общем, не удивило, что ловушка ждет меня во сне. Версидский был явно с ними заодно, они уже давно всюду расставляли мне какие-то капканы, состоящие из антагонизмов и недомолвок. Почему же им не проникнуть с этой целью и в мои сны?

В понедельник, после этого разговора, я оторвал краешек тетрадного листка, свернул его в плотную скобку и с помощью резинки выстрелил этим снарядом в аккуратный пробор на затылке Кати Еременко, дочки второго секретаря горкома. По правде говоря, мне всегда хотелось это сделать, меня раздражала геометрическая безупречность этой тоненькой полоски беззащитной кожи. Но теперь меня вдобавок подталкивало беспокойство. Я нуждался в ее совете. Катя обернулась и сердито посмотрела на меня. Я сделал виноватое лицо и показал три пальца. Это означало, что я жду ее после третьего урока у летней спортивной площадки. Она беззвучно, одними губами донесла до меня все, что обо мне думает, но все же кивнула.

На третьей перемене я выскочил во двор и увидел ее, сидящей на скамейке. Она разглаживала несуществующие складки на своем фартуке. Ее светло-серые чулки хорошей английской шерсти на фоне девственной зелени газона должны были бы фетишизировать мой тревожный ум, но он был занят иными мыслями.

- Ну ты и дурак,- сообщила она, когда я, путаясь, изложил ей свои подозрения относительно происходящего,- Это известно абсолютно всем… Я удивляюсь, что ты такой наивный.

- Что известно?

- День конфирмации особенный. Организм должен достигнуть нужной зрелости, как иначе ты сможешь управлять своим голодом? Ты будешь просто бесполезно убивать трудящихся направо и налево, как дикарь… Эта зрелость, она… Я не знаю точно, как это определяется у мальчиков, но для девочек есть свои правила… Во всяком случае, это связано с кровью. Должна пойти кровь.

- То есть? - вздрогнув, спросил я,- Пойдет кровь? Откуда?

- Ой, у тебя точно из ушей…

Я непроизвольно поднял ладони к ушам.

Она расхохоталась, вытянув ноги и болтая ногами ими в воздухе. Я ощерился было, но Катя в ответ, подобравшись, показала свои клыки, и ее казались заметно длиннее…

- Ну ладно, детский сад,- примирительно сказала она,- Не из ушей, естественно… Вот отсюда.

Носок ее туфли вдруг мягко толкнул меня между ног.

- Нет…- прошептал я.

- I’m afraid that’s true, my little sheep. And I promise you it'll be very painful…*****

- Ты все врешь! Это у вас, может и бывает больно! У овец деревенских! А я принц крови, мой род восходит… к началу… К самому началу!

Я не знаю, почему у меня это вырвалось. Испуг был так велик, что я почти плакал.

Катя резко встала.

- Значит, я овца деревенская?! Я сейчас пойду и всем расскажу, о чем ты меня спрашивал!

- Ну, прости…

- Не слышу?

- Прости,- отчаянно заныл я, рушась в какую-то пропасть,- Катя, прости. Я по глупости сказал…

- Встань на колени и проси прощения.

- Катя?!

- Ну!

Я оглянулся по сторонам, никого не увидел, и медленно опустился на одно колено.

- На оба!

Вторая моя нога подломилась сама собой.

- Теперь проси прощения.

- Прости меня, Катя!

- Не вставать! Дурак ты, как и было сказано... И не пылайте щеками, принц крови! Когда это случится, ваша лицемерная застенчивость будет неуместна. Вы быстро с ней расстанетесь. И со всем остальным тоже.

- Я не хочу…

- А придется... И вообще нам всем придется расстаться.

- Почему?

- Потому что мы повзрослеем,- в ее интонации появились первые щадящие нотки, смешанные со странной грустью,- И должны будем учиться управлять своими инстинктами. В смешанных классах мы просто перегрызем друг друга. Ты разве не обращал внимания, что в нашем корпусе после седьмого других классов нет?

- Обращал…- подтвердил я, как можно преданнее глядя на нее снизу вверх,- Но…

- Ничего не «но». Девочки учатся отдельно, мальчики отдельно… Впрочем, тебя-то все равно загрызут.

- Почему это?

- А ты на барышню похож, тебя только в платье нарядить…- видимо, выражение моего лица ее развеселило,- Какой же ты все-таки дурак… Все, вставай! В наказание проводишь меня домой.

- За мной машина при…

- За мной тоже. Пойдем пешком...

И я проводил ее домой. Мы молчали всю дорогу.

- Зайдешь?

Я покачал головой. Тогда она неожиданно протянула руку и провела ладонью по моей щеке.

Когда дверь за ней захлопнулась, я поднялся пролетом выше и постоял перед другой запертой дверью. У меня был с собой ключ, но входить в пустую отцовскую квартиру не хотелось. Я просто погладил кончиками пальцев холодное лакированное дерево и отвернулся…

Версидский все пил и пил. Не стоило давать ему много денег…

- Это не будет больно,- поморщился он, вливая в себя очередной стакан коньяку,- Это вас кто-то напугал, монсеньер. Наоборот… Этот сон станет одним из самых волшебных ваших снов, поверьте. Он очень важен…

- Чем?

Версидский пожал плечами.

- Многим, монсеньер. Скажем, это будет ловушка выбора. В вашем случае хотя бы выбора первой жертвы…

- Я не хочу делать никакого выбора.

- В этом смысле все заложники отвратительного детерминизма, монсеньер. И люди, и вы. Это только кажется, что мы свободны, потому что природа снабжает этот выбор эмоциональными оттенками. В виде компенсации, чтобы не возникало отторжения… Но, на самом деле, вот это вот все,- он обвел вокруг себя рукой,- Как выражаются кибернетики, есть лишь бездумный конечный автомат.

- Я не хочу делать никакого выбора,- тихо сказал я.

- А придется,- скривился Версидский и зло выплеснул остаток коньяка в стакан…

Он нашел меня потом, на крыше, у слухового окна.

Я сидел, обняв колени, и смотрел на лунный диск. Его перебегали быстрые тени облаков. В серебряном свете, которым окрашивалось все вокруг, не было ни теплоты, ни звучания. Лишь громоздились в темноте какие-то безответные массы кровельного железа, и мне казалось, что из них на скорую руку собран для меня весь оставшийся мир. Мне снова захотелось заплакать, но слез я в себе тоже не находил. Версидский, шатаясь, поднялся на чердак, подступил со спины и накинул мне на плечи какую-то старую куртку, пахнущую нафталином. Помолчал и ушел…

Той ночью я увидел свой длинный сон.

Я твердо решил его запомнить. Это вовсе не казалось чем-то сложным, но у меня были и другие намерения, они требовали немедленных действий, если я хотел остаться самим собой. Пока я в темноте неумело менял простыню, переодевался, крался в прачечную и прятал белье в глубине корзины, я мог без труда, по желанию, увидеть каждую деталь сновидения так ярко, что это озаряло мой ум подобием вспышек. Но, когда я вернулся в постель, я понял, что кроме этих бессвязных зарниц, ничего другого моя память не сохранила, а сами они, в действительности, не несли вообще никакого содержания. К утру от них и вовсе остались лишь чья-то протянутая сверху рука и голос, звавший меня:

- Поднимайся…

* Не слишком ли рано для личностного кризиса… Впрочем, я могу забрать его с собой, если хотите. В конце концов, он принц крови. Родословная при всей исторической неразберихе восходит к началу… (фр.)
** Этот ребенок понимает по-французски, Ваша Светлость. (фр.)
*** Вот как? Весьма похвально. (фр.)
**** Просто переведите эти средства на Кайманы. Скажите им, что я отправлю в Японию… (фр.)
***** Боюсь, что так, овечка моя. И я обещаю, это будет больно (англ.)


Рецензии