Художник Глава 2
Ребятишки пили.
– Сезам, закрой дверь, - недовольное бурчание с дальнего конца кухни.
Сезам закрыла дверь и подошла ко столу. На столе стояла бутыль, три кружки и банка с огурцами. Ребятишки мрачно смотрели на то, что пока ещё находилось в бутыли. Там было мало. Потом, порешив, что, мол, “чекаться не будем”, быстро осушили кружки. Один из них, плотный парень флегматичной наружности, посмотрев на сизый туман под лампочкой, выудил оттедова нить прерванного разговора и изрёк:
– Мн-да…
– Вот в этом-то вся и соль, - тут же откликнулся второй, пережёвывая огурец.
– Мн-да, - согласился первый.
– И вот за это надо выпить, - подытожил третий и разлил всем по новой. – Сезам, надо бы ещё горючего.
– Буде вам.
– Сезам, не спорь.
– Да я и не спорю, упьётесь опять, что я делать буду?
– Разглядывать…
– Иди ты, - беззлобно ответила Сезам и направилась в прихожую.
– Сезамчик?
– Да?
– Дверь не забудь закрыть.
– !!!
– Молчу, молчу.
Сезам хлопнула дверью.
– М-мужики, - флегматично протянул парень соответсвующей наружности. – Деньги ещё есть?
– У меня нет.
– Опять? Художник, ты что, опять всё на батарейки ухлопал? – быстро среагировал парень с очень гладкой стрижкой и таким же лицом.
– Угу.
– А зачем?
– А мороз ведь!
– Электроноски? – догадался бритоголовый субъект.
– Не понять тебе этого.
– Абыжаешь, начальник.
– М-мужики, давайте выпьем. Вот остаточки.
После неизбежного кряканья и уханья разговор перешёл в более здравомыслящее русло.
– Мн-да … - сказал один.
– Труп под стол!
– Хорошо сидим, - грустно подметил кто-то.
Дверной замок щёлкнул, сопровождаемый характерным бряканьм ключей.
– Сезамчик пришла! – радостно возвестил плотный парень совсем не в привычной для него флегматичной ноте.
– Пришла, пришла, Севушка.
Появление бутылки на столе вызвало радостное оживление.
– Сезамчик?
– ?
– Дверь? Ой, не надо! – бритоголовый парень резво увернулся от подзатыльника. – Сезамчик, я почти хороший!
– Только вредный! Художник, чего задумчивый такой?
– У него депрессия.
– ?
– Ну, одни от магнитных бурь страдают, этот – от холода.
– Это правда, Художник?
– Брешет.
– Вру, - согласился бритоголовый. – Просто нашему Художнику недавно по морде съездили, вот он и смурит.
– И все интсрументы отобрали, - мрачно добавил Художник.
– Взломщик, - пробурчал Сева.
– А ты что, напрашивался?
– Да не, просто очень поздно возвращался, на тусняк нарвался, пристебались, дескать, не понравился. Их же много, вот и смелые.
– Как же это ты им не понравился, - кокетливо спросила Сезам. – Быть такого не может.
– И я им тоже самое сказал, - Художник хитро посмотрел на Сезам, та улыбнулась в ответ.
– Ну ладно, пойду, отдохну от вас. – Сезамчик выпорхнула из кухни.
– Сезамчи-и-ик… - ехидно прозвучало вдогонку.
– Ненавижу! – донеслось с лестницы.
Анютка ревела запершись в ванной.
– Выходи, дрянь! – бушевала за дверью мать. – Выходи, а то хуже будет!
Анютка перестала реветь, пощупала задницу, и решила, что хуже уже и быть не может. Она открыла рот, и где-то внутри её уже напрягся оглушительный визг, но вдруг в голове далёким эхом зазвучал тихий нежный голос: - Я люблю тебя, жду тебя…
И Анютка потеряла сознание. Очнулась она с полотенцем на лбу.
– … может быть придётся поколоть антибиотики.
– Так серьёзно?
– Да. Хорошо бы отправить на рентген, но в таком состоянии… Я выпишу, вы умеете делать уколы?
– Вы знаете, нет. Как-то не приходилось.
– Тогда таблетки. Хотя это хуже. В пятницу на приём.
Шуршание бумаги, осторожные вздохи.
– Спасибо.
– До свидания.
– До свидания.
Хлопнула дверь.
– Доченька, - и холодная рука прикоснулась к её щеке. Дёрнулась было Анютка к ласке, но зашелестел далёкий голос эхом воспоминаний сквозь глыбы падающих льдин, и она отвернулась.
Что тут такого, что тут страшного? Никто не поймёт Анютку, и никому нельзя объяснить. Она думает, что никогда не сможет простить этого матери. Чего? Что та расцарапала дырочку в инее стекла? Смешно, не правда ли. Но ведь мир погиб, навсегда. Целый мир. Анюткин мир. О нём никто не знает, и никто не поверит. Может быть участливо выслушают, все когда-то были космонавтами. Хороший воспитатель или учитель, правда, обратил бы внимание на этот рассказ, решив, что у девочки сильно развитое воображение и пространственное мышление. Попросил бы нарисовать его, снова рассказать. Так и убил бы его окончательно.
– Мн-да… - сказал Сева.
– Вот и Сева, тоже так думает. Да, Сева? Смотри, ну вот художник, а кто может сказать, что он художник? Только те, - правда Сева? - кто видел, что он там рисует. Вот ты, почему называешь себя художником? Я вот не верю, нарисуй мне собаку.
– Серо мыслишь, Саня. Ты хоть и кудрявый, но банальный.
– Абыжаешь, начальник, - Саня погладил бритую макушку. – Ладно, согласен, ерунду спорол, от собаки отступаюсь. Леонардо да Винчи нарисовал Мадонну, и я вижу – да, это Мадонна, а это –Леонардо да Винчи, уважаю. Ну а ты?
– Разве художник только тот, кто, как ты выражаешься, рисует? Художник – это творец, прежде всего. И всякий творец – Художник. Не обязательно холст должен быть куском загрунтованной материи, и кисть – совсем не обязательно деревянная палка с хвостиком. Мн-да. Да, Сева? Вот ты – алкоголик, пьянь беспробудная. Не радуйся, твой рот – не кисть, и раковина – не холст. Ты не творишь блевотину, ты просто пачкаешь раковину.
– Мн-да, - грустно сказал Сева.
– Всякий художник, настоящий художник, творец – не от мира сего…
– Значит ты – придурок?
– Хочешь так считать – считай.
– М-мужики, может выпьем?
Предложение не встретило возражений.
– Севушка, голубчик, поди сюда, - позвала Сезамчик.
– Так, Сева ушёл, а мы?
– А мы решаем, кто ты есть. Кто есть ху, так сказать.
– Валяй, решай.
– Художник рисует…
– Ладно, пусть рисует.
– Художник нарисовал нечто! И люди, публика, решили, да, это – художник. То есть художник – это мнение публики. Художником можно величать себя только после того, как это впервые выскажет публика.
– А если это нечто не дошло до людей?
– Значит он – не художник. И это нечто - мазня.
– Убил, кудрявый. У тебя так получается, что художник пишет, пардон, рисует только для того, чтобы доказать всем, что он чего-то стоит.
– А как же!
– Но ведь настоящий творец упивается процессом творчества, а не его конечным результатом.
– Скажешь тоже, если твою картину обмажут соплями или сожгут, тебе не будет больно?
– Будет.
– Так ну?
– Это неизбежно. Чем вещь прекраснее, тем меньше она бросается в глаза. Чем вещь величественее, тем больше безумие её творца, тем естественней она в естественном Хаосе Вселенной, и тем незаметнее. Но чем прекрасней вещь, тем больше необъяснимая, подспудная человеческая ненависть к ней. Человек – творение злобное. Добро не наказывает. Творение – не плод разума, это клубок крючёчков, которые цепляются за твоё подсознание. И каждый крючёчек может породить резонанс в душе твоей, если есть в ней созвучная нота. Придёт один, у упадёт на колени. Но потом приходит ещё один, и ещё один. И тогда уже толпа встаёт на ноги, отряхивает колени. Толпа – очень гордое существо, или чванливое. Тупое. И тогда стоит только шепнуть – можно, а потом крикнуть – распни – толпа вырвет холст из рамы, растопчет ногами, сожгёт. Банальные же вещи, Санёк.
– Чего-чего, Сезамчик?
– Расскажи мне о Художнике.
– Он Санькин приятель.
– Собутыльник?
– Ну да, в общем-то…
– Ну и …
– Ну и что?
– Дальше давай.
– Странный парень, зиму любит. Зимний фанатик. В морозы – ваще невменяемый. Говорит, что пришло его время.
– Почему?
– Не говорит.
– Расколоть не пытались?
– Ты же видела. Отшучивается.
– Сегодня – то же самое, да?
– Угу.
– Не отпускать. Господи, что там за грохот!
На пороге появился Художник.
– Санёк захотел под стол.
– Ну и что?
– Теперь не хочет выходить.
– Ясно, пущай спит.
– Ну, я пойду пожалуй.
– Останься, Художник.
– Никак нельзя, дела у меня.
– Я с тобой, можно?
– Пойдём, Сезамчик.
Когда наступила ночь, Анютка оделась и тихо-тихо отворила замок. Тишина, фонари, заснеженная улица. Побрела неведомо куда, искать своё студёное королевство.
Троллейбус гудел и ехал вперёд, а Сезамчик обнимала Художника за талию и, закинув подбородок, просила рассказать ещё чего-нибудь.
– Ты говорил, что творец – обязательно безумец. Что ты имел ввиду?
– Ой, Сезамчик, тебе скучно будет.
– А всё таки.
– Ну, кх-е, прямо и не знаю с чего начать. Понимаешь, во всякой гениальности есть безумие, и никуда от этого не деться. Это безумие привлекает и страшит. Кто-то боится, и отмахивается чумным перекрестием, кто-то кокетливо величает себя безумцем. Гений разума гениален когда летит в пропасть безумия и упивается полётом. Величайшие умы – мистичны и темны, они за чертой разума. И всякое вновь отвоёванное безумие становится достаянием разума, но разум – это всего лишь доска, с которой делается прыжок в безумие. Да, гении балансируют между безумием и разумом. И когда они срываются в разум, они становятся выдающейся посредственностью. Но мы называем себя безумцами. Мы просто разумны, мы знаем основы логики и умеем делать выводы.
Я играю на гитаре. И ты можешь научиться играть на гитаре. В этом нет ничего сложного. Но гениальный музыкант не играет на гитаре. Его гений живёт отдельно, и возвращается в него только тогда, когда тот складывает пальцы в аккорд. Не он заставляет жить музыку, рождённую этим инструментом, это его гений заставляет гитару плакать или смеятся, радоваться или негодовать. Его пальцы сводит эпилепсия, но так, что ты сидишь тихо-тихо, и ничего для тебя больше не существует, кроме музыки, его музыки. Только безумие гения может вселить душу в бездушный инструмент. Только высшая сила безумия может так истязать тело творца эпилепсией, что душа инструмента проникает в тебя, в каждого.
Ты танцовщица. Тебе судить. Ведь можно научиться прекрасно танцевать, доведя движения до автоматизма, отточенного наукой пластики, – но это не безумие. Разум управляет танцем и телом. Гениальный танцор отдаёт своё тело безумию, и танец, как часть Космоса, входит в него, овладевает им, кидает его в пенный экстаз. Танец – Бог, и в танце – Бог. В танце нет человека, есть только танец. Танец – это безумие в чистом виде, безумие – как оголённый нерв. Танцор - раб танца, гениальный танцор не может остановиться до тех пор, пока танец хочет быть, существовать, присутствовать. Это та сущность, которая овладевает телом. Шева. А мы называем себя безумцами.
Мы сочиняем песни.
Безумие вселяется в перо гениального поэта. Гениальный поэт – шизофреник. Когда его белый лист начинает приобретать глубину, она оказывается бесконечной, в его белом листе – объёмы бездны. А мы называем себя безумцами, поэтами… Но наши плоские листы с небрежно накарябанными строчками имеют глубину спичечного коробка, иногда – гранёного стакана. Но мы кокетливо называем себя безумцами.
А имеем ли мы право, разумные, быть безумцами, хотеть безумия, ведь безумие – от рождения, безумие – Дар. Рождённый разумным может стать только сумасшедшим, не более. Безумие – не наша стихия, как океан. Мы можем надеть акваланг, сесть в подводную лодку, но океан всё равно выплюнет нас обратно, на нашу пропахшую разумом, потом и помоями сушу. Но мы упорно хотим называть себя безумцами.
– Браво, браво! – захлопала в ладоши Сезам. – Красиво говоришь.
– Да ладно, пьян, болтлив, занудлив. Вон, посмотри лучше, какой симпатичный узор. Я его … Ну, в общем, красиво. Правда?
– Художник, поехали ко мне! Ещё чего-нибудь расскажешь, очень уж у тебя это лихо получается.
– Ой, Сезамчик, боюсь ты тоже пьяна.
– Я не пьяная! Поехали, поехали ко мне, а, - она заглядывала в его глаза.- Переночуешь, а?
– Подумаю…
– Тут и думать нечего, поехали, я тебя … Вот смотри, - и она накарябала прямо на замысловатом морозном узоре
Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ
Художник надолго замолчал. Потом сказал:
– Я приду к тебе, чуть позже, - и вышел на следующей остановке
Свидетельство о публикации №216081501140