Георгий Иванов. Музыка на краю ночи

Вся жизнь Георгия Иванова (1894-1958), без малейшего вычета, состоит из литературы. Ничем другим заниматься не умел и не желал. Не привлекался, не был, не состоял. Но, ради бога, — не прочтите "не состоялся". Состоялся, да еще как! с драматичнейшими переломами и остросюжетными поворотами. Да, на бумаге, ну и что с того? Речь о поэте: здесь слово, образ — высшая реальность.

Жить литературой можно по-разному. Угодив в богемный круговорот шестнадцати лет от роду, Иванов долгое время с виртуозным мастерством (это признавали все) клепал изящные безделушки. Но вообще говоря, прозвание "мастера" для поэта — скорее упрек, чем похвала. Мандельштам, как известно, криком кричал, когда его хвалили за мастерство (к счастью, об этом не догадывался тот, кто в 1934 году отсрочил его гибель, допытываясь у Пастернака: "Но он мастер? Мастер?").

Те, кто понимал поэзию глубже, технической виртуозностью не очаровывались. Дореволюционные критики на один голос говорили: да, ивановские стихи умелые, но — не поэзия. Души не хватает, собственного голоса, одни маски и декорации. Едкий Ходасевич на десятки лет уязвил Иванова (тот лелеял месть аж до 30-х годов, когда вернул упрек по обратному адресу) рецензией 1916 года:

"Его поэзия загромождена неодушевленными предметами и по существу бездушна даже там, где сентиментальна. [...]
Это не искусство, а художественная промышленность (беру слово в его благородном значении). Стихи, подобные стихам г. Иванова, могут и должны служить одной из деталей квартирной, например, обстановки. [...]
Г. Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастия. Собственно, только этого и надо ему пожелать".

Конечно, не каждый поэт переживал большое горе, и не все пережившие горе делаются поэтами. Суть в другом. Что такое в искусстве душа, что такое собственный голос? Художник, лишенный этого блага, отличается от подлинного творца так же как животное от человека: он не осознает мир, в котором существует, хотя и может вполне бестревожно обитать в нем со всеми удобствами (обратное как раз-таки неудобно, мучительно). Осознание, конечно, не означает сугубо рационального, рассудочного анализа; можно понимать и более глубинно, но без этого — никуда. Здесь и крылся главный порок юного Георгия Иванова: он принимал литературные стереотипы, элементарные частицы культуры, всерьез (или наоборот, несерьезно, бездумно) — как безусловный фон, данность, единую и самоочевидную. То есть, не видел.

Не раз говорили, что-де присоветованной Ходасевичем катастрофой оказался 1917 год, сокрушивший привычные иерархии общества и культуры. Стал бы Иванов собой без революции (и эмиграции) или не стал — вопрос, конечно, абстрактный. Революция, безусловно, сместила вехи, навязала иную систему координат. Но сказалось это не враз, потребовались годы. Какое-то время "эстетство" Иванова не только длится, но превращается почти в декларативный вызов бурям эпохи: "Подите прочь, какое дело поэту мирному до вас!" Однако к началу 30-х годов в ивановских стихах начинает пробиваться то самое, чего ему так не хватало в юности.

Когда художник наконец обретает способность разглядеть первичные (привычные) культурные категории всерьез (или наоборот — играя; только игра здесь — не пустое веселье, не легкомыслие, а нечто обратное), тут-то и происходит самое интересное: неизбежно встает вопрос: "А что дальше?" — Тот самый вопрос, который заставил навсегда умолкнуть Артюра Рембо. Иванов ответил на него в 1937 году страшноватым и беспросветным текстом "Распад атома", который обычно именуют "поэмой в прозе" — и на десять лет прекратил писать стихи.

Художников развязная мазня,
Поэтов выспренняя болтовня...

Гляжу на это рабское старанье,
Испытывая жалость и тоску;

Насколько лучше — блеянье баранье,
Мычанье, кваканье, кукуреку.

Они вернулись только после Второй мировой войны, и совсем иные. Но их новизна лежит глубоко под поверхностью, её нужно ОТКРЫТЬ. Поверхностный читатель поздних ивановских стихов придет в недоумение: тут тебе рифмы "кровь-любовь" и "розы-грёзы", звезды и соловьи, сирень и закаты — налицо весь набор избитых штампов, которых сегодня чураются даже завзятые графоманы. Да, если считать меркой таланта формальное новаторство — Иванов явно не тот случай. Однако дело, разумеется, не в неумелости. Самыми традиционными, консервативными средствами Иванов делает то же, что поэты-авангардисты, и даже гораздо больше.

Обычно талантливый стих — не тот, где всё ново (это ребяческая иллюзия), а тот, где всё на своем месте, всё в гармонии — звук, ритм, чувство, мысль — и не поддаются опознанию банальный размер или приевшееся созвучие. "Неважно ЧТО говорится, важно КАК", — говорила Цветаева, но при этом забывала добавить (ей-то само собой разумелось): "что" неотделимо от "как", и подлинная поэзия рождается тогда, когда они сплавлены неразрывно.

У Иванова так, да не так: общие места ДОЛЖНЫ быть узнаваемы, более того — навязчивы. Материал его поэзии — не жизненный "сор" Ахматовой, а безжизненная культурная шелуха, литературный шлак: то самое, чем он искренне упивался в юности.

И здесь уместно вспомнить Франсуа Вийона, с которым Иванова впрямь часто сопоставляют. Но в чем их родство? Боже упаси, не в аморальности или криминальности личного поведения или хотя бы "лирического героя" — а в идентичности роли в культуре собственной эпохи. Иванов, как и Вийон, — поэт-закрыватель эпохи, а не открыватель новой. Давно известно: на поверку мнимая исповедальность Вийона оказывается ловко собранным коллажем из классических топосов и жанров средневековой поэзии. Георгий Косиков писал: "Вийон лишь позирует в одежде героев средневековой лирики, разыгрывает ее стандартные ситуации, не веря ни в одну из них. В этом отношении он и противостоит всей поэзии Средневековья. [...] В основе его творчества — ощущение принципиальной дистанции по отношению к любым каноническим ситуациям и образам". Близко нашему герою, не правда ли? Так же как Вийон закрыл средневековые жанры и топосы, сталкивая их в остраняющем коллаже, обнажая ритуальную условность, Иванов закрыл классическую русскую поэзию.

Но есть и еще одно. Георгий Иванов не только смотрит на поэзию со стороны; он глядит СКВОЗЬ нее и видит — тьму, ничто. Именно поэтому ивановские "что" и "как" рождают поразительную гармонию "от противного": коллаж из вороха макулатуры.

Секрет в том, что поэтическими средствами он говорит о ненужности, бесполезности, суесловии поэзии. Да и не одной поэзии, а, почитай, всего на свете. Вот вам еще один способ писать стихи "после Освенцима".

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.

Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.

Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,

Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

Отчаяние? Безнадежность? Ивановское мировоззрение можно было бы назвать (и называли) нигилистическим, если бы...

"Тс... Не прерывайте и вслушайтесь. Слышите? Еще нет? А... слышите теперь?
...Среди тысячи деревянных ложек — есть одна серебряная. И ударяет она по тонкому звенящему стеклу...
Слышите?
Ее едва слышно, она скорее чувствуется, чем слышна. Но она есть, и ее тонкий, легкий звон проникает, осмысливает, перерождает этот деревянный гул. И гул уже не деревянный — он глохнет, отступает, слабеет...
...Шум исчез. Чистая, удивительная, ни на что не похожая мелодия — торжествует победу. Лучше закрыть глаза. Закрыть глаза и слушать это торжество звуков".

Это строки из мемуарной книги Иванова "Петербургские зимы" — о чужой музыке, но они же приложимы к его собственной поэзии: словесная шелуха разлетается по ветру, остается чистая мелодия. Он слышна только на краю ночи, в абсолютной пустоте. Но она — то, ради чего только и стоит жить.

      Душа человека. Такою
      Она не была никогда.
      На небо глядела с тоскою,
      Взволнованна, зла и горда.

      И вот умирает. Так ясно,
      Так просто сгорая дотла —
      Легка, совершенна, прекрасна,
      Нетленна, блаженна, светла.

      Сиянье. Душа человека,
      Как лебедь, поет и грустит.
      И крылья раскинув широко,
      Над бурями темного века
      В беззвездное небо летит.

      Над бурями темного рока
      В сиянье. Всего не успеть...
      Дым тянется... След остается...

      И полною грудью поется,
      Когда уже не о чем петь.


Рецензии