Неизбежность. От счастья я не исцеляю

*** «От счастья я не исцеляю»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/wGhRoUe1-0c


Директор Царскосельской Императорской Николаевской гимназии, поэт, переводчик, специалист по античной литературе И. Ф. Анненский в предисловии к книге критических очерков объяснял:
«Критик стоит обыкновенно вне произведения: он его разбирает и оценивает. Я же писал здесь только о том, что мной владело, за чем я следовал, чему я отдавался, что я хотел сберечь в себе, сделав собою.
Вот в каком смысле мои очерки – отражения, это вовсе не метафора.
Но, разумеется, поэтическое отражение не может свестись на геометрический чертёж. Если, даже механически повторяя слово, мы должны самостоятельно проделать целый ряд сложных артикуляций, можно ли ожидать от поэтического создания, чтобы его отражение стало пассивным и безразличным? Самое чтение поэта есть уже творчество. Поэты пишут не для зеркал и не для стоячих вод» (И. Ф. Анненский. «Книги отражений». С. 5).



Мне всегда открывается та же
Залитая чернилом страница.
Я уйду от людей, но куда же,
От ночей мне куда схорониться?

(И. Ф. Анненский. «Тоска припоминания»)



Мысль И. Ф. Анненского о природе языковой динамики, – «самое чтение поэта есть уже творчество», – в работе «Культура и взрыв» развивается выдающимся советским культурологом и литературоведом Ю. М. Лотманом (1922–1993):
«Мы погружены в пространство языка. Мы даже в самых основных условных абстракциях не можем вырваться из этого пространства, которое нас просто обволакивает, но частью которого мы являемся и которое одновременно является нашей частью. И при этом наши отношения с языком далеки от идиллии: мы прилагаем гигантские усилия, чтобы вырваться за его пределы, именно ему мы приписываем ложь, отклонения от естественности, б;льшую часть наших пороков и извращений. Попытки борьбы с языком так же древни, как и сам язык. История убеждает нас в их безнадёжности, с одной стороны, и неисчерпаемости – с другой» (С. 101).
Осенью 1910 года А. А. Ахматова «сходила с ума» от «Кипарисового ларца», посмертного сборника стихов И. Ф. Анненского, выход которого из печати считала величайшим событием. Забыв всё на свете, она прочла его корректуру в Брюлловском зале Русского музея и «что-то стала понимать в поэзии», чтобы заговорить голосом, который, на чёткий музыкальный слух О. Э. Мандельштама, «души раскалывает недра».


Подражание Анненскому

И с тобой, моей первой причудой,
Я простился. Восток голубел.
Просто молвила: «Я не забуду».
Я не сразу поверил тебе.

Возникают, стираются лица,
Мил сегодня, а завтра далёк.
Отчего же на этой странице
Я когда-то загнул уголок?

И всегда открывается книга
В том же месте. И странно тогда:
Всё как будто с прощального мига
Не прошли невозвратно года.

О, сказавший, что сердце из камня,
Знал наверно: оно из огня…
Никогда не пойму, ты близка мне
Или только любила меня.

                1911


Насколько бы образцовой ни была классика, полностью стабильных, неизменяющихся языковых структур не существует, и граница, отделяющая замкнутый мир знаков и текстов, мир семиозиса, от внесемиотической реальности вещей и процессов всегда остаётся открытой:
«Она постоянно пересекается вторжениями из внесемиотической сферы, которые, врываясь, вносят с собой динамику, трансформируют само пространство, хотя одновременно сами трансформируются по его законам. Одновременно семиотическое пространство постоянно выбрасывает из себя целые пласты культуры. Они образуют слои отложений за пределами культуры и ждут своего часа, чтобы вновь ворваться в неё настолько забытыми, чтобы восприниматься как новые. Обмен с внесемиотической сферой образует неисчерпаемый резервуар динамики.
Это “вечное движение” не может быть исчерпано – оно не поддаётся законам энтропии, поскольку постоянно воссоздаёт своё разнообразие, питаемое незамкнутостью системы» (Ю. М. Лотман. «Культура и взрыв». С. 102).
Брак, путешествия, литературная деятельность – да что там, сама жизнь Гумилёвых начала 10-х годов – это постоянные «вторжения из внесемиотической сферы», постоянная трансформация пространства мысли, языка, поведения. 
В январе 1911 года жена русского посланника в Абиссинии А. В. Чемерзина сообщала в Россию:
«Здесь у нас в Аддис-Абебе проживает временно декадентский поэт Гумилёв, окончивший Сорбонну и числящийся теперь на последнем курсе Петербургского университета. В мае мес. он женился на киевлянке, а уже в августе в конце выехал в Абиссинию, и пребывает здесь неизменно. Мы, конечно, не спрашиваем его о причинах, побудивших его покинуть жену, но он сам высказался так, что между ним и его женой решено продолжительными разлуками поддерживать взаимную влюблённость. Вероятно, он скоро уезжает через пустыню и Черчер; решил предпринять этот путь, после тысячи самых невероятных проектов» (Цит. по: Степанов Е. «Неакадемические комментарии»).
Две зимы кряду Н. С. Гумилёв проводит в Абиссинии – «той стране, что могла быть раем». Для петербуржца начала ХХ века его африканские путешествия и приключения невероятны.
Однако «самый невероятный его проект», «неисчерпаемый резервуар динамики» чувств, переживаний и творчества, безусловно, оставался в России.



Над водой

Стройный мальчик пастушок,
Видишь, я в бреду.
Помню плащ и посошок,
На свою беду.
Если встану – упаду.
Дудочка поёт: ду-ду!

Мы прощались, как во сне,
Я сказала: «Жду».
Он, смеясь, ответил мне:
«Встретимся в аду».
Если встану – упаду.
Дудочка поёт: ду-ду!

О глубокая вода
В мельничном пруду,
Не от горя, от стыда
Я к тебе приду.
И без крика упаду,
А вдали звучит: ду-ду.

         <Апрель> 1911



«Всё искусство наших дней, – писал Фёдор Сологуб, – искусство стремительное и волевое. Для него характерны не столько те новые направления, которые так часто возникают в нём, сколько самая неустанная смена этих направлений. В искусстве мы, люди наших дней, постоянно стремимся к новому. А история дополняет наши искания, немножко успокаивает нашу суету, порою крикливую и неприятную, и из нового отбирает для хранения в благодарной памяти потомства только достойное. Впрочем, может быть, было бы не плохо, если бы и мы сами, проникшись справедливым духом строгой истории, радостно и жадно приветствуя всё новое, отбирали из него достойное. Это ведь и соответствовало бы волевому характеру нашей эпохи. Зачем же нам ждать приговоров неторопливой истории, когда мы и сами легко различим, что приходит к нам в широком русле общемирового устремления и что подарено нам прихотью взбалмошной Айсы, весёлой Мойры, любящей только анекдоты и охотничьи рассказы?» (Ф. Сологуб. «Искусство наших дней»).
Путь поэта – скорее, провидение, чем слепая судьба – приводит А. А. Ахматову в «Цех поэтов», организованный Н. С. Гумилёвым, О. Э. Мандельштамом и С. М. Городецким в 1911 г. Последний к тому времени уже пережил увлечение языческой мифологией славян (сборники стихов «Ярь», «Перун», «Дикая воля»). После большевистского переворота он будет писать агитки для бойцов Красной Армии, приветствия пролетарским поэтам и партийным съездам, оперные либретто и даже сочинит кантату «Песнь партии». В 1911 году А. А. Ахматова к «этим игрищам опоздала», а в игрищах советских сочинителей и цирковых программах, несмотря на природную свою гибкость, принимать участие никогда не желала.



Цех поэтов 1911–1914 гг.

Гумилёв, Городецкий – синдики; Дмитрий Кузьмин-Караваев – стряпчий, Анна Ахматова – секретарь; Осип Мандельштам, Владимир Нарбут, М. Зенкевич, Н. Бруни, Георгий Иванов, Адамович, Вас. Гиппиус, М. Моравская, Елизавета Кузьмина-Караваева, Чернявский, М. Лозинский, П. Радимов, В. Юнгер, Н. Бурлюк, Вел. Хлебников. Первое собрание у Городецких на Фонтанке; был Блок, французы!.. второе – у Лизы на Манежной площади, потом у нас в Царском (Малая 63), у Лозинского на Васильевском Острове, у Бруни в Академии Художеств. Акмеизм был решён у нас в Царском Селе (Малая 63).

(А. Ахматова. «Листки из дневника». С. 32)



*   *   *

Я пришла сюда, бездельница,
Всё равно мне, где скучать!
На пригорке дремлет мельница.
Годы можно здесь молчать.

Над засохшей повиликою
Мягко плавает пчела;
У пруда русалку кликаю,
А русалка умерла.

Затянулся ржавой тиною
Пруд широкий, обмелел,
Над трепещущей осиною
Лёгкий месяц заблестел.

Замечаю всё как новое.
Влажно пахнут тополя.
Я молчу. Молчу, готовая
Снова стать тобой, земля.

23 февраля 1911
    Царское Село



Первое заседание «Цеха поэтов» на квартире у С. М. Городецкого – 20 октября 1911 года, второе – у Гумилёвых в Царском 1 ноября того же года. 2 ноября синдик «Цеха поэтов» уезжает в Финляндию проведать в санатории смертельно больную Машу Кузьмину-Караваеву, и 10 ноября на третьем заседании у Кузминых-Караваевых в квартире на Манежной площади Анна Ахматова присутствует без супруга. Тогда состоялось её знакомство с Михаилом Леонидовичем Лозинским – «элегантным петербуржцем и восхитительным остряком», чьи «стихи были строгие, всегда высокие, свидетельствующие о напряжённой духовной жизни»:


«Дружба наша началась как-то сразу и продолжалась до его смерти (31 января 1955 г.). Тогда же, т. е. в 10-тых годах, составился некий триумвират: Лозинский, Гумилёв и Шилейко. С Лозинским Гумилёв играл в карты, Шилейко толковал ему Библию и Талмуд. Но главное, конечно, были стихи.
Гумилёв присоветовал Маковскому пригласить Лозинского в секретари в “Аполлон”. Лучшего подарка он не мог ему сделать. Бездельник и [лентяй] болтун Маковский (Papa Maco или Моль в перчатках) был за своим секретарём как за каменной стеной. Лозинский прекрасно знал языки и был до преступности добросовестным человеком. Скоро он начал переводить, счастливо угадав, к чему “ведом”. На этом пути он достиг великой славы и оставил образцы непревзойдённого совершенства. Но всё это гораздо позже. Тогда же он ездил с Татьяной Борисовной в оперу, постоянно бывал в “Бродячей Собаке” и возился с аполлоновскими делами. Это не помешало ему стать редактором нашего “Гиперборея” (ныне библиографическая редкость) и держать корректуры моих книг. Он делал это безукоризненно, как всё, что он делал. Я капризничала, а он ласково говорил: “Она занималась со своим секретарём и была не в духе”. Это на Тучке, когда мы смотрели “Чётки”, и через много, много лет (“Из шести книг”, 1940): “Конечно, раз вы так сказали, так и будут говорить, но, может быть, лучше не портить русский язык”. И я исправляла ошибку».
(Записные книжки Анны Ахматовой. С. 702)


М. Л. Лозинский стал одним из создателей советской школы поэтического перевода, автором образцового перевода «Божественной комедии» Данте Алигьери, «самого всеобщего из стихотворцев, писавших на новых языках» (Т. Элиот): «Земную жизнь пройдя до половины…»



*   *   *

              М. Лозинскому

Он длится без конца – янтарный, тяжкий день!
Как невозможна грусть, как тщетно ожиданье!
И снова голосом серебряным олень
В зверинце говорит о северном сиянье.
И я поверила, что есть прохладный снег,
И синяя купель для тех, кто нищ и болен,
И санок маленьких такой неверный бег
Под звоны древние далёких колоколен.

1913


Литературная деятельность молодой поэтессы в «Цехе поэтов», участники которого вошли в авторский и отчасти редакторский коллектив учреждённого в октябре 1909 года журнала «Аполлон», не осталась не замеченной. 13 декабря 1911 года в газете «Киевская мысль» появилась неблагозвучная рецензия г-на Л. Войтоловского на столичный альманах, где между прочим упоминалось об «очередных декадентах» – «госпожах Ахматовых и господах Ауслендерах»…
Более проницательной была петербуржская критика.
Г. И. Чулков в рецензии, опубликованной в газете «Утро России», отмечал изысканность поэтического дара Ахматовой, утончённость переживаний и смертельный яд иронии, который, как в бокале благоуханного вина, тайно заключён почти в каждом её стихотворении.
С. М. Городецкий в газете «Речь» писал «о прелестных стихотворениях Анны Ахматовой, полных такой близости к интимному переживанию, такого острого аромата женской жизни».


*   *   *

Сколько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает.
Как я рада, что нынче вода
Под бесцветным ледком замирает.

И я стану – Христос помоги! –
На покров этот, светлый и ломкий,
А ты письма мои береги,
Чтобы нас рассудили потомки,

Чтоб отчётливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый.
В биографии славной твоей
Разве можно оставить пробелы?

Слишком сладко земное питьё,
Слишком плотны любовные сети.
Пусть когда-нибудь имя моё
Прочитают в учебнике дети,

И, печальную повесть узнав,
Пусть они улыбнутся лукаво…
Мне любви и покоя не дав,
Подари меня горькою славой.

          1913



29 декабря 1911-го в Сан-Ремо в Италии скончалась Мария Александровна Кузьмина-Караваева. Ей посвящён весь первый отдел сборника стихов Н. С. Гумилёва «Чужое небо» (1912). Однолюбом Гумилёв не был, оттого в его творчестве самые разные произведения хранят память о возлюбленных. А. А. Ахматовой посвящены «Романтические цветы» (1908), три четверти лирики «Жемчугов» (1910), несколько песен из «Чужого неба». Её образ завладел им с самой первой встречи на катке в Царском Селе и был с ним с его первого сборника «Путь конквистадоров» (1905) вплоть до последних лет жизни – стихотворения «Эзбекие» (1918), «Память» (1920).
А 31 декабря в Санкт–Петербурге в подвале дома Жако на Михайловской площади антрепренёром Борисом Прониным было открыто литературно-артистическое кабаре «Бродячая собака» – Художественное общество интимного театра. На эмблеме художником М. Добужинским были изображены театральная маска и лохматый пёс дворовой породы – символ бесприютного, как дворняга, артиста.
Георгий Иванов (1894–1958), будучи в эмиграции, вспоминал:


«“Бродячая собака” была открыта три раза в неделю: в понедельник, среду и субботу. Собирались поздно, после двенадцати.
Чтобы попасть в “Собаку”, надо было разбудить сонного дворника, пройти два засыпанных снегом двора, в третьем завернуть налево, спуститься вниз ступеней десять и толкнуть обитую клеёнкой дверь. Тотчас же вас ошеломляли музыка, духота, пестрота стен, шум электрического вентилятора, гудевшего, как аэроплан.
Вешальщик, заваленный шубами, отказывался их больше брать: “Нету местов”. Перед маленьким зеркалом толкутся прихорашивающиеся дамы и загораживают проход. Дежурный член правления “общества интимного театра”, как официально называется “Собака”, хватает вас за рукав: три рубля и две письменные рекомендации, если вы “фармацевт”, полтинник – со своих. Наконец все рогатки пройдены. Директор “Собаки” Борис Пронин, “доктор эстетики гонорис кауза”, как напечатано на его визитных карточках, заключает гостя в объятия. “Ба! Кого я вижу?! Сколько лет, сколько зим! Где ты пропадал? Иди! – жест куда-то в пространство. – Наши уже все там”. И бросается немедленно к кому-нибудь другому. Свежий человек, конечно, озадачен этой дружеской встречей. Не за того принял его Пронин, что ли? Ничуть! Спросите Пронина, кого это он только что обнимал и хлопал по плечу. Почти, наверное, разведёт руками: “А чёрт его знает”...»
(Г. Иванов. «Бродячая собака»)



*   *   *

Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.

Ты куришь чёрную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться ещё стройней.

Навсегда забиты окошки.
Что там – изморозь или гроза?
На глаза осторожной кошки
Похожи твои глаза.

О, как сердце моё тоскует!
Не смертного ль часа жду?
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.

      1913



«Комнат в “Бродячей собаке” всего три. Буфетная и две “залы” – одна побольше, другая совсем крохотная. Это обыкновенный подвал, кажется, в прошлом ренсковый погреб (магазинчик, где продавали рейнские вина. – О.К.). Теперь стены пёстро расписаны Судейкиным, Белкиным, Кульбиным. В главной зале вместо люстры выкрашенный сусальным золотом обруч. Ярко горит огромный кирпичный камин. На одной из стен большое овальное зеркало. Низкие столы, соломенные табуретки. Всё это потом, когда “Собака” перестала существовать, с насмешливой нежностью вспоминала Анна Ахматова:

Да, я любила их, те сборища ночные, –
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над чёрным кофием пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжёлый, зимний жар,
Весёлость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.

Есть ещё четверостишие Кузьмина, кажется нигде не напечатанное:

Здесь цепи многие развязаны –
всё сохранит подземный зал.
И те слова, что ночью сказаны,
другой бы утром не сказал.

Действительно – сводчатые комнаты “Собаки”, заволоченные табачным дымом, становились к утру чуть волшебными, чуть “из Гофмана”. На эстраде кто-то читает стихи, его перебивает музыка или рояль. Кто-то ссорится, кто-то объясняется в любви. Пронин в жилетке (пиджак часам к четырём утра он регулярно снимал) грустно гладит свою любимицу Мушку, лохматую и злую собачонку: “Ах, Мушка, Мушка, зачем ты съела своих детей?” Ражий Маяковский обыгрывает кого-то в орлянку. О.А. Судейкина, похожая на куклу, с прелестной, какой-то кукольно-меланхолической грацией танцует “полечку” – свой коронный номер. Сам “метр Судейкин”, скрестив по-наполеоновски руки, с трубкой в зубах мрачно стоит в углу. Его совиное лицо неподвижно и непроницаемо. Может быть, он совершенно трезв, может быть, пьян – решить трудно».
(Г. Иванов. «Бродячая собака»)



По свидетельству Г. В. Иванова, к своему успеху в литературе Анна Ахматова относилась сдержанно и даже смущённо: «Молитесь на ночь, чтобы вам вдруг не проснуться знаменитым», – знала она.
Вместе с известностью поэтессы ширилась и росла молва о её шарме и красоте, и это кружило голову молодой женщины сильнее всего. Молва была не случайной: из проезжающего мимо царского кортежа с ней раскланивались и стрелки и генералы. О. Э. Мандельштам описывал так:



Ахматова

Вполоборота, о, печаль!
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.

Зловещий голос – горький хмель –
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.

   1914



Предвоенные годы стали временем расцвета «Парнаса серебряного века». Успех, слава, известность сопровождали появление новых талантов, открывающих новые возможности русской литературы ХХ века. Эти возможности были не одни только «слова, слова, слова», но и сам образ мысли и деятельность творческого меньшинства. Семиотическое пространство продуцировало целые пласты культуры русского модерна, которые, благодаря постоянному обмену с внесемиотической сферой, служили общей социокультурной динамике и творческому преобразованию структуры жизни дореволюционной России. Преобразование было настолько интенсивным, что скорее напоминало культурный взрыв, чем поступательное развитие.
«Теперь уже женщине не надо было притворяться способной играть роль мужчины, – отмечал Ю. М. Лотман. – Это породило неслыханный эффект: начало XX века выплеснуло в русскую поэзию целую плеяду гениальных женщин-поэтов. И Ахматова, и Цветаева не только не скрывали женскую природу своей музы – они её подчёркивали. И тем не менее их стихи не были “женскими” стихами. Они выступили в литературе не как поэтессы, а как поэты» (Ю. М. Лотман. «Культура и взрыв». С. 98).



Набросок с натуры

Что же касается стихотворения «Вполоборота», история его такова: в январе 1914 г. Пронин устроил большой вечер «Бродячей собаки», не в подвале у себя, а в каком-то большом зале на Конюшенной. Обычные посетители терялись там среди множества «чужих» (т. е. чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (человек 20–30) пошли в «Собаку» на Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошёл Осип: «Как Вы стояли, как Вы читали», и ещё что-то про шаль…

(А. Ахматова. «Листки из дневника». С. 31)



*   *   *

В пышном доме графа Зубова
О блаженстве, о Италии
Тенор пел. С румяных губ его
Звуки, тая, улетали и

За окном, шумя полозьями,
Пешеходами, трамваями,
Гаснул, как в туманном озере,
Петербург незабываемый.

...Абажур зажёгся матово
В голубой, овальной комнате.
Нежно гладя пса лохматого,
Предсказала мне Ахматова:
– «Этот вечер вы запомните».

(Г. Иванов)



– Приходи на меня посмотреть. Приходи. Я живая. Мне больно.
Жизнь – опыт со смертельным исходом, и вся – от шуточных стихов до романса.

«За столом идёт упражнение в писании шуточных стихов. Все ломают голову, что бы такое изобрести. Предлагается наконец нечто совсем новое: каждый должен сочинить стихотворение, в каждой строке которого должно быть сочетание слогов “жора”. Скрипят карандаши, хмурятся лбы. Наконец время иссякло, все по очереди читают свои шедевры.

Обжора вор арбуз украл
из сундука тамбурмажора.
“Обжора, – закричал капрал, –
Ужо расправа будет скоро”.

Или:

Свежо рано утром. Проснулся я наг.
Уж орангутанг завозился в передней...

Под аплодисменты ведут автора, чья “жора” признана лучшей, записывать её в “Собачью книгу” – фолиант в квадратный аршин величиной, переплетённый в пёструю кожу. Здесь всё: стихи, рисунки, жалобы, объяснения в любви, даже рецепты от запоя. <...>
Понемногу “Собака” пустеет. Поэты, конечно, засиживаются дольше всех. Гумилёв и Ахматова, царскосёлы, ждут утреннего поезда, другие сидят за компанию. За компанию же едут на вокзал “по дороге” на Остров или Петербургскую сторону. Там в ожидании поезда пьют чёрный кофе. Разговор уже плохо клеится, больше зевают. Раз так за кофеем пропустили поезд. Гумилёв, очень рассердившись, зовёт жандарма: “Послушайте, поезд ушёл?” – “Так точно”. – “Безобразие – подать сюда жалобную книгу!”
Книгу подали, и Гумилёв исписал в ней с полстраницы. Потом все торжественно расписались. Кто знает, может быть, этот забавный автограф найдут когда-нибудь. Столкновения с властями вообще происходили не раз при возвращении из “Собаки”. Однажды кто-то похвастался, что влезет на чугунного коня на Анничковом мосту. И влез. Разумеется, появился городовой. Выручил всех Цыбульский. Приняв грозный вид, он стал вдруг наступать на городового. “Да ты знаешь, с кем ты имеешь дело, да ты понимаешь ли… Как смеешь дерзить обер-офицерским детям”, – вдруг заорал он на весь Невский. Страж закона струсил и отступился от “обер-офицерских детей”».
(Г. Иванов. «Бродячая собака»)


*   *   *

Мне с тобою пьяным весело –
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги жёлтые на вязах.

Оба мы в страну обманную
Забрели и горько каемся,
Но зачем улыбкой странною
И застывшей улыбаемся?

Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища
И беспутного и нежного.

               1911. Париж


«Настоящее, – определял Ю. М. Лотман, – это вспышка ещё не развернувшегося смыслового пространства». Культурный взрыв сопряжён с резким возрастанием информативности всей динамической системы мира семиозиса, мира знаков и текстов, и внесемиотической реальности:
«Кривая развития перескакивает здесь на совершенно новый, непредсказуемый и более сложный путь. Доминирующим элементом, который возникает в итоге взрыва и определяет будущее движение, может стать любой элемент из системы или даже элемент из другой системы, случайно втянутый взрывом в переплетение возможностей будущего движения» (Ю. М. Лотман. «Культура и взрыв». С. 22–23).
18 февраля 1912 года на Заседании Общества ревнителей художественного слова Н. С. Гумилёв и С. М. Городецкий заявили о своём отрицательном отношении к символизму. Там же и тогда состоялся окончательный разрыв отношений молодого мэтра «Цеха поэтов» с идеологом дионисийства, непререкаемым авторитетом в среде ревнителей художественного слова Вячеславом Ивановым.
В том же году 18 сентября у гумильва и гумильвицы родился гумильвёнок – сын Лев Николаевич Гумилёв.



*   *   *

Меня покинул в новолунье
Мой друг любимый. Ну так что ж!
Шутил: «Канатная плясунья!
Как ты до мая доживёшь?»

Ему ответила, как брату,
Я, не ревнуя, не ропща,
Но не заменят мне утрату
Четыре новые плаща.

Пусть страшен путь мой, пусть опасен,
Ещё страшнее путь тоски…
Как мой китайский зонтик красен,
Натёрты мелом башмачки!

Оркестр весёлое играет,
И улыбаются уста.
Но сердце знает, сердце знает,
Что ложа пятая пуста!

                Ноябрь 1911
                Царское Село




1910-е годы

10-й год – год кризиса символизма, смерти Льва Толстого и Комиссаржевской. 1911 – год Китайской революции, изменившей лицо Азии, и год блоковских записных книжек, полных предчувствий… “Кипарисовый ларец”… Кто-то недавно сказал при мне: “10-е годы – самое бесцветное время”. Так, вероятно, надо теперь говорить, но я всё же ответила: “Кроме всего прочего, это время Стравинского и Блока, Анны Павловой и Скрябина, Ростовцева и Шаляпина, Мейерхольда и Дягилева”.
Конечно, в это, как и во всякое время, было много безвкусных людей (например, Северянин). Подозрительна также “слава” Брюсова (однако тогда она уже сильно померкла). По сравнению с аляповатым первым десятилетием 10-е годы – собранное и стройное время. Судьба остригла вторую половину и выпустила при этом много крови (война 1914 года).
Кто-то (другой) сказал мне: “Те, кого вы встречали в Париже в 1910–1911 годах, и были последние французы. Их всех убили под Верденом и на Марне”. Потом я прочла это в Le Sursis Сартра.
Хороши были и те, кто в 1917 году летом поехали играть в теннис на крымские курорты. Они до сих пор не вернулись. Сильно затянувшийся game! Как страшны эти оборванные биографии.
(А. Ахматова. «Pro domo sua». С. 177)



*   *   *

Я не любви твоей прошу.
Она теперь в надёжном месте.
Поверь, что я твоей невесте
Ревнивых писем не пишу.
Но мудрые прими советы:
Дай ей читать мои стихи,
Дай ей хранить мои портреты, –
Ведь так любезны женихи!
А этим дурочкам нужней
Сознанье полное победы,
Чем дружбы светлые беседы
И память первых нежных дней…
Когда же счастия гроши
Ты проживёшь с подругой милой
И для пресыщенной души
Всё станет сразу так постыло –
В мою торжественную ночь
Не приходи. Тебя не знаю.
И чем могла б тебе помочь?
От счастья я не исцеляю.

                1914


Рецензии
Аудиокнига на Ютубе http://youtu.be/wGhRoUe1-0c

Олег Кустов   29.07.2022 17:38     Заявить о нарушении