Бездельник. Часть III Осень

Я слышу, как со скрипом хлопает калитка, и следом шаркают шаги. Это на последней приехал брат. Вытираю руки и выхожу на встречу. Мы здороваемся. Чудесный вечер с вкусным воздухом, мошки нет, прохладно. Брат привез продукты: беру пакеты и заношу внутрь. С тех пор, как я вернулся – немного поработал, уволился и уехал вновь, только вот теперь сюда – и сижу почти безвылазно, разве что лишь иногда выбираюсь в город хлебнуть ночного воздуха, пройтись среди огней на улице Войны, не торопясь, вздрагивая от высокого, почти реактивного гула внезапных мотоциклов, раскатов грохота салонов автомобилей, веселея от смеха нарядных людей и так – до самого Острова и дальше – бродить по заливам; или, взобравшись на Сопку пустым узким серпантином, сидеть на отбойнике – слушать ночь, лес, хруст ржавого лыжного трамплина и всматриваться в мигающие из темноты глаза города; а потом подняться в гору до конца мимо всех этих радиовышек и спуститься с обратной стороны по грязной крутой проселке к дачам, спотыкаясь впотьмах луны, пугая сонных собак за оградами и, возможно – раздражая их спящих хозяев; шагать-шагать по темноте, и вот снова асфальт, дорогие типовые дворцы взамен тех – с потрепанной душой и добрым сердцем, внутри которых отдыхают их славные хозяева, ну или, во всяком случае, тот, кто в состоянии самостоятельно сменить колесо своего автомобиля; и вот вновь горят огни, редкие шатающиеся тени скользят вдоль увитых плющом заборов; выйти на Вильского – к озерам, потом вверх до Елены Стасовой и все идти, идти, идти, понимая, что все делаешь верно, и что с каждым мгновением приближающегося солнца рассеивается ложное очарование, но не печаль; и где-нибудь в районе Плодово-Ягодной поймать сонную попутку и на рассвете быть дома, хлебать на скамейке чай под окном, наблюдая за дышащим огородом, за утром, что в птицах, улавливая малейшие запахи и вроде как почти понимая величие жизни.

Достаю картошку, чищу ее под байки брата. Сковородка греется на «мечте», и вот уже шипит ужин. На столе, что упирается в широкое окно, здесь – на веранде, лежат мои записи, книги – в том числе перевожу, как не смешно, не зная толком языка, обложившись по-всякому доставшимися справочниками, стихи отбросов литературы, и так далее… Разгребаю все это дело, накрываю на стол. За окном уже стемнело, внутрь тянет прохлада. Но спать здесь – на топчане, укутавшись в спальник – так спокойно… А я не ел толком уже несколько дней и сейчас пытаюсь сдерживаться, так сказать – по ряду причин…

– Ты как? – спрашивает брат, а я в шутку отвечаю:

– Сам так живи!

– Цэ…цэ…цэ… – не может вспомнить слово.

– Цемент? Целина? – подкалываю я.

– Цэ…цэ…цэ…

– А цэ шо?

– Гепатит… – угрюмо отвечает, сдавшись, злой сам на себя.

И сидим допоздна за подобными разговорами с чаем и желтым светом лампы. Брат все травит, а я достаю его: «напиши про это рассказ, напиши рассказ…» а он неизменно: «тебе надо – ты и пиши…» Выходим перед сном на улицу, а там уже холодина. Осмотрев владения – возвращаемся и ложимся спать, не запирая дверей.

***

А утро выдалось и вправду доброе – солнечное и радостное. Сажусь на край своего ложа, охватываю взглядом следы вчерашнего пиршества и где-то под ними исписанные мною листы, останавливаясь, конечно, больше на тех, что не переводы…
 
Встаю, быстро надеваю холодную одежду, выхожу на улицу умыться. Свежо и хорошо.

Немного посидев на скамейке, иду будить брата:

– С Днем знаний, упырь!

Тот со скрипом недовольно потягивается, долго пытается встать, и вот, наконец, мы завтракаем. Тем временем на улице уже душно – собирается дождь, и меня это расстраивает.

Когда около двенадцати мы все-таки выходим из дома и топаем мимо озера – погода внезапно налаживается, и брат начинает гундеть и ворчать, зачем, мол, надел куртку и джинсы – жарко ему теперь. Я потихоньку вскипаю. По его инициативе мы, естественно, заходим в магазин, и он покупает себе бутылку ледяного лимонада, однако и это ему не помогает. «Говно, жопа…» – все ворчит он, а я пытаюсь удерживать равновесие…

Через полчаса мы уже подбрели к карьеру. В канаве у обочины среди прочего мусора валяется зеркало. Братец, сам не зная зачем, разбивает его булыжником, и лицо его озаряет радостно-напуганная улыбка.
 
Дорогу преграждает шлагбаум. Рядом – куча знаков, сторожка с тарелкой. Поразмыслив, решаем пройти иначе, дабы избежать встречи с Карьерным Королем, с «Карьеристом» - трудно доверять тем, кто служит в любого рода охране. Недалеко бежит река, мы сворачиваем в густые заросли на заболоченные остатки другой дороги, пролегающей вдоль нее. Когда домик скрывается из виду, мы спокойно покидаем укрытие и шагаем дальше. Слева наверху шумит лес, вокруг на рыжей земле разбросано множество внушительных цветущих луж. Достигнув тупика – забираемся по насыпи и, ведомые узкой едва различимой тропой, продолжаем скитания по крутому склону. Под ногами иссушенными монетами звенит тонкий плоский щебень, покрытый красивейшим мхом. Останавливаюсь и разглядываю его. Вот на такой ковер я согласен.

– Напиши книгу и назови ее «Мхи Сибири» – подкалывает брат.

– Или «О мхах».

– Будешь мошистом…

– Мохологом…

– Моховиком…

Склон заселен соснами, рябиной и шиповником. Кругом множество хвороста. Напрашивается костерок. Но мы идем дальше.

– Я бы хотел быть деревом, – задумчиво говорит брат, – стоишь себе, ничего не делаешь, никому не мешаешь, фотосинтезируешь… офигенно!

– Ага, а потом приходит чей-нибудь сосед и срубает тебя на хер.

– Тогда – камнем. Вообще круто.

– Я – камень в лесу. Сегодня ничего не произошло.

– А прикинь, если мы их кидаем, а им больно. Мы по ним идем, а они такие: «ай… ой… ай…» Или собакой…

– Ага, и сидеть дохнуть на цепи.

– Домашней собакой, а не сторожевой. С нормальными хозяевами.

– У собаки – хозяин, у волка – бог.

– «Волк внутри меня рвется на свободу, / человек внутри волка стремится вернуться в клетку!»

Потом находим корягу, похожую на бычий череп. «Она классно пахнет!» – говорит брат. Внизу все бежит река – мы слышим ее. Склон становится еще круче, тропа упирается в густые заросли и исчезает. Вот тут-то брат и понимает, что его облачение самое правильное и подходящее – уж точно лучше, чем шорты и голые руки. Пробираемся сквозь черемуху и непролазные кусты, стараясь не выколоть себе глаза и не улететь вниз. Медленно, но верно.

– Расскажи об этом кабинетным подагрикам! – говорю я.

Минуя змеиные норы, долго и трудно движемся вдоль и вниз по склону, иногда отдыхая. На камнях растут совершенно прекрасные суккуленты, трава колючая, совсем другая. «Подохнем тут, и никто нас никогда не найдет!» – весело замечает брат. А у меня и впрямь такое чувство, что мы едва ли не первые, кто пытается прорваться сквозь эту нетронутую зеленую полосу препятствий, сквозь линии обороны природы на подступах к вершине. Во время остановок чудесно лежать и глядеть на волны тайги впереди. Все вокруг уверенно говорит о том, как ему все равно на любые наши жалкие ворошения. «Я не испытывал ненависти к обществу, поскольку не имел к нему отношения». Как можно все это променять на воплощение теорий в практику? На уверенную поддержку отнюдь не дружелюбно настроенной бесконтрольной системы, которая, тем не менее, если каждого спросить лично и наедине – никому не по нраву (кроме всем известного ряда лиц, так мЫ и не сможем выйти с ними на связь…). Змея кусает свой хвост, причем – выдуманный, но, как известно – фантомная боль сильнее...

Наконец выходим к тропе, бегущей в ложбине, и она приводит нас к реке. На берегу – ржавая насосная станция, чуть дальше – замученный трансформатор. Полазав вокруг – начинаем восхождение на последний холм. Из него лезвиями торчит несколько скал. Уже давно сгустились тучи – небо нахмурилось, поднялся сильный ветер с покрапывающим дождем, а я все молюсь, чтобы он дал еще немного времени. Делаю пятнадцать-двадцать шагов, и сердце норовит выпрыгнуть из груди, а брату хоть бы что – скачет огромными шагами вверх и в ус не дует. Я же тем временем – едва не умираю.

Достигаем вершины – осматриваем всю округу. Все никак не могу отдышаться. Тайга внизу колышется под натиском ветра, который в итоге нас и прогоняет. Расходится дождь. Мы направляемся дачами домой. Иногда я смотрю, как с полей панамы скатываются капли. Домики под дождем становятся еще красивее. Брат ест все, что выглядывает из-за оград.
Вернувшись – стаскиваем мокрую одежду, я затапливаю печь, машинально посчитав при этом количество оставшихся спичек. Брат в одних трусах валяется на диване – ему все лень – хмурится, ведь даже телевизора нет.

– Давай откроем дом?

– Зачем? За телевизором? – подзуживаю его.

– Да чё ты!.. – обижается и ненадолго замолкает.

– Давай откроем.

– У меня ключей нет.

– Не может быть.

– Отстегнул, чтобы соблазна не было.

Брат снова морщится.

– Я тут «Чемодан» прочитал.

В полном недоумении я удивленно приподнял брови:

– СЕРЬЕЗНО?! Ого! Да я восхищен! Спасибо тебе, Отец Небесный!..

– Смотри не обосрись. – злобно отвечает брат.

– Понравилось?

– Да, серьезно.

– Говна не посоветую! Расскажи, что именно.

Он думает-думает, а потом с радостной хитрецой выдает:

– Рассказывай! Рассказывай! Чего же тут рассказывать?! Хули ты мне, сука, плешь разъедаешь?! Могу ведь и тебя пощекотить!

– Интеллектуальненько! – рассмеялся я.

– И первый мне понравился – про носки. – брат вернулся к суровой насупленности.

– Да там все хороши.
– Ага.


Я разложил в парилке сушиться вещи. Дождь за окном все молотил. Брат дальше лежал, так и не одевшись, а потом и вовсе уснул. Я вышел на веранду, открыл настежь дверь, впустив растворенную в воздухе благость. И сел за стол.

Вечером брату надо было уезжать. Он собрался и, меся грязь, мы двинули на станцию. Мне – в резиновых сапогах – все равно (а вообще – ничего видок: патлы, дедова брезентуха и эти самые сапоги в завершении шорт), а вот стремящийся на уходящий паровоз науки студент скачет матерящимся козлом.

Не доходя магазина, видим пару молодых – держатся за руки; мы идем чуть позади; и вот рядом с ними поравнялся разбитый «степвагн», из окна выглядывает лысый голый по пояс мужик и сипит:

– …как приятно, что возвращается эта тесная связь мужчины и женщины… такая… такая… – он отпускает руль и, высунувшись в окно, трет щепоти пальцев в муках слова.

– Чистая? – пробует паренек.

– Да, точно, чистая! Чистая связь, понимаете? Не в каком-то там смысле… А что за ручку идете и без всякого там пивка!.. Не потеряйте друг друга!.. – и уезжает, однако вскоре тормозит у магазина.

Мы входим внутрь. Пара – тоже. Брат берет тархун. Мужик – водку и хлеб. На улице он вновь обращается к своим новым знакомым:

– Ребята, вы же интернетом владеете? Великую Тартарию знаете?.. Обязательно посмотрите! Нет никакой России. Была Великая Тартария. Ты, – он указывает пальцем на парня, – русский тартарин. Я – чечен-тартарин. Узбеки и все эти – шелуха… Не было никакого Татарского иго. Не было Великой Римской империи. А что самое интересное – Великая стена: там бойницы направлены в сторону Китая, это мы защищались от супостата!.. Нам не дано до конца это раскопать, вы – молодые, вы сможете. И тогда начнется Четвертая Мировая война. Меня Анатолий зовут. Можете просто – Семеныч… Никакой там не дядя, не тетя – просто Семеныч… Мы взрослые люди – вам девятнадцать, мне – сорок два, какая разница?..

А мы все топаем вниз и уже ничего не слышно. Озеро покрылось дымкой, утки спрятались в камыши. На станции брат покупает билет, возвращаемся на перрон. Народу почти нет. Я всматриваюсь в полосу вырубленной под ЛЭП тайги вдалеке, вспоминаю былое. Чуть правее из зеленой стены выглядывает труба Лесхоза.

Подходит электричка, брат запрыгивает внутрь и, когда закрываются двери, демонстрирует в окно тамбура, широко улыбаясь, средний палец. Я смеюсь.

Стук колес, пронесшись по округе эхом, стих, унесшись свистом рельсов. Пути опустели. Я выдыхаю, еще раз оглядываю с высоты деревню и бреду обратно, пока небо тем временем греет рыже-брусничным пламенем.

***

Следующие несколько дней идут дожди. Ночью – набрасываются ливнями, вспахивают землю, вбивая в нее траву, срывают с деревьев листья, молотят в крыши. Вода даже немного попадает внутрь моей обители, стекая, чуть постукивая, по внешней стороне трубы.

Утром же всегда стоит безветренная тишина. Робко покидают свои укрытия птицы, заявляющие о своем присутствии больше песнями, нежели полетами. Виновато, побитой собакой, показывается солнце, но все же осень уверенными утренниками теперь не позволяет о себе забыть. Одевшись потеплее, можно выйти на улицу. К обеду, крайний срок – к вечеру и до следующего утра вновь набирают обороты отчаянные хляби. И так – по кругу.

В один из дней звонит брат, сообщает, что бабушку из больницы выписали домой. Надо ехать в город.

Вечером того же дня выхожу пройтись. Опускаются сумерки, дымятся печки. Вопреки обыкновению, сворачиваю не вниз, к озеру, а налево, к Радиостанции. Пару месяцев назад там начались дорожные работы, с тех пор я в тех краях не появлялся, будучи бессилен перед страхом перемен, по определению не способных принести хоть что-то хорошее. Ведь если ты чего-то не видел, оно равно существует и нет – мышление труса.

Мне навстречу бежит Рэкс, улыбаясь во всю свою рваную пасть. За ним след в след по тем же лужам трусят две его спутницы. А мне совсем нечего вам дать, ребята. Рэкс – наглая морда – бесцеремонно сует мне в руки голову – чеши давай, не отвлекайся! Потом лихо валится на спину в грязь, подставляя пузо. На его боку снова какая-то рана, в шерсти репей, ветки и листья. Где ты пропадал, бродяга? Ы-ы-ы – улыбается, жулик. А дамы кокетливо семенят радом, бросая томные и боязливые взгляды в сторону своего покровителя…

Дорога уводит меня мимо пней – вырубленной в начале лета непроходимой чащи. Сначала сюда приехали серая «калдина» и того же цвета «ауди». Содержимое их салонов о чем-то коротко поговорило, не отходя от машин и размахивая конечностями – лениво, но с потаенным энтузиазмом, растущим из чутья наживы. «Ауди» больше не появлялась, но «калдина» наведывалась регулярно. В один из таких наездов в лесу появились колышки, ствол большинства деревьев украсился бело-красной лентой, а между крайними у дороги соснами растянулся баннер. Мы с братом жалкими и обреченными попытками пытались воспрепятствовать, но куда там. Теперь – пустошь.

Сворачиваю направо. Дорогу срезали грейдером. У поля успела возникнуть строительная база. Страшная помойная грязь. На другой стороне у забора стоит витой металлический крест, у его основания лежат серые от слякоти венки. Сначала я подумал, что показалось. Нет, не показалось.

Иду дальше – мимо свежего, весной поставленного сруба. Теперь участок стал ниже уровня свежеотсыпанной, готовой лечь под асфальт дороги, наполовину закрывающей новые ворота. Как следствие – воде некуда уходить, огород превратился в болото. Зато всем станет удобно ездить. В том числе – и в первую очередь – хозяину этой земли…

И вот я добрел до другого конца свежесодранного пути. Здесь когда-то текла речка, через нее был брошен аккуратный мостик, под которым мы прятались, играя, в детстве; рядом густо росли ивы. Теперь мост выломали, все кругом превратилось в одно сплошное вывернутое месиво. Речка стала вялой лужей, ивы врыты в грязь. Рядом остывает, будто брошенная, техника, навалены бетонные плиты для нового, соответствующего времени и месту моста – двухполосного, широкого – это правильно, это безопасно. Уже вбили сваи.

Привет, ребята, детство ваше кончилось.

Приезжают пиджаки при деньгах, «дородные телом мужики, нажившие два подбородка, а как зачнется третий – их пригласят работать в горком». Плюют пару раз. И, конечно же, не думают о том, что все, в чем они видят лишь золото – кровью и плотью связано с людьми, прожившими здесь свою жизнь. Вдруг кто-то решил – кто-то ОДИН решил, что, пожалуй, помогу СЕБЕ и людям – застрою-ка я это поле мерзкими типовыми шлакоблочными халупами: как можно больше претендующими на что-нибудь заморское (не важно – на что именно), как можно больше выбивающимися из здешнего мира, ничего в себе не несущими, пустыми, бездушными, преходящими. И, судя по всему – один в поле воин.

Будущие владельцы не будут знать (хотя – они и не хотят этого – «а зачем?») как строились их дома, не будут понимать, что в их стены ничего не вложено, кроме жажды обогащения; не будут понимать, что их жилища бесплодны: их пространство мертво и потому ничего не способно породить; не будут знать историю этих мест («ох, а это и вовсе смешно! ха-ха!»), что ради сего изысканного говна повернули, например, русло реки, изгадив тем самым флору («да ничего страшного, мы же чуть-чуть!»); не будут знать, что ради их блага вырубили тысячелетний лес, вспороли много километров земли на подходах, протянув электричество, газ и водопровод, проложив этот чертов асфальт, чтобы, нежные господа на своих нежных дорогих авто быстрее и беспрепятственнее проникали в свои чертоги, которые нереально даже протопить, которые построены с учетом, что НИКТО ПОСТОЯННО В НИХ ЖИТЬ НЕ БУДЕТ, хоть и всегда утверждается обратное (да ничего страшного, они им, по сути, даже не нужны, ведь господа приезжают лишь раз в год, точнее – их золотое потомство, наша надежда, – приезжает, жарит шашлык, сук в своих банях на газу и наутро улепетывает); они не будут знать о грязи строительных баз, о горах мусора в лесу, что соседствуют с огромными серыми лужами слитого цемента и с кучами земли, порожденными вырытыми где-то котлованами, они не будут об этом знать, ведь по дороге от машины до входной двери этого не видно; они не будут знать, что все изничтожено и истреблено только лишь ради одного пункта, из множества которых, как гроб из досок, складывается их СТАТУС – ради показателя их удавшейся жизни, их успеха, их власти и – нашей ничтожности.

Они не будут этого знать – да и зачем им это?

Воин в поле не один.

Я срываюсь и бегу домой. Это поражение. Бросаю, задыхаясь, вещи в рюкзак – слишком уж много их накопилось, все запираю и, собрав остатки сил – несусь на последнюю уже по темноте.

Пустой вагон. Уставшая, но добрая улыбка женщины-контролера. Станция была закрыта – покупаю билет в пути. Старые деревянные сиденья. Мое тошное отражение в окне. И электрический гул.

Вокзал. Выпрыгиваю в холод – сразу шум, сигаретный дым, перегар, толчея, пар ртов, гарь – городской воздух. Фонари, расплывшиеся в лужах. Властные глаза ментов. Миную потрепанный виадук, распластавшийся над товарняками, и медленно и долго поднимаюсь в гору под собачий лай домой. Мама думала – приеду завтра.

***

Солнцем в комнату бьет утро. Все налаживается – каждый раз заставляешь себя думать именно так. Все тот же пузырь известки на потолке. Все та же стопка писанины и книг на полу у изголовья. На столе видны оставленные кем-то из родителей деньги – позор, вместо тысячи слов. Спасибо, но я уже занял у брата…

В детском саду во дворе визжат дети. Шумя карнизом, взмывают за окном голуби. Завязывая ангарский шнурок – улыбаюсь.

На улице душновато и визги детей ближе. Но все же можно уловить прогорающую свежесть – с ночи. И это замечательно. Шорты, кофта и панама – самое верное облачение. Тень двора заканчивается, набрасывается жара. Сбегаю по лестнице и выхожу к дороге. Табачный чад на остановке, автомобильный гул и задний план с огромными афишами, которые уже можно и не менять – из года в год все те же лица, бороздящие родину в очередном прощальном турне. Тур халтур длиною в жизнь. Перебегаю.

С торца супермаркета разгружают ящики. Вонь мусорных баков и горячий воздух вытяжек, доносящий ароматы выпечки, от которых сводит живот. В подвал ныряет крыса.

Прохладой пятиэтажек мимо детских площадок и гаражей, где мы курили в годы чудесные, выхожу к школе. На футбольном поле идет ожесточенная борьба за первенство сверхдержав. Суперприз – Четырехугольник. Океанский Министр Мира (ученик 7-го «А») наносит сокрушительный удар по воротам Евразии (команда 7-го «Б»). Противник проводит рекогносцировку и совершает серию мощных контратак. Я как раз подоспел к двадцать пятому году первого тайма: напряжения не стало меньше, силы по прежнему равны, существенных перемен не предвидится. Счет 0:0. Команда Остазии (игроки 7-го «В») находится на скамейке запасных, ожидая своей очереди вступить в игру, Пятая колонна (5-й «Г»), угрюмо завидуя, прячется за их спинами. Нападающий океанцев вновь вырывается вперед, играючи обходит защиту противника, и вот уже вблизи решающий момент, и мы видим стремительный пас бегущему чуть позади Министру Изобилия, затем – уверенное движение обратно к центру поля – обратите внимание на это нехитрое, но действенное решение! Мяч переходит океанскому Министру Правды, в свою очередь – продолжающему следовать командной стратегии. В то время как противник недоуменно хлопает глазами, мы видим уверенный удар и бегущего в обратную сторону от мяча голкипера океанцев – Министра Любви – и ГО-О-ОЛ!!! завершает мастерски выполненную серию маневров! Восхитительное тренерское решение! Ударом в собственные ворота команда 7-го «А» наконец открывает счет! Невероятно! Вот это тактика, друзья! Евразийцы продолжают недоумевать, в то время как среди игроков сборной Океании наблюдается небывалый подъем спортивного патриотизма и праведной ненависти к противнику, и в итоге мы видим как скоро 7 «Б» абсолютно нелепо пропускает мяч, тем самым уравнивая счет! Что же будет дальше?!..

Но у меня было полно других дел и наблюдение за этой игрой не входило в их ограниченный список, поэтому я предоставил сражающихся самим себе и по-прежнему не желал иметь к ним какого-либо отношения. Шаркая замученными обувками, я потопал дальше вдоль стены школьного спортзала, затем мимо очередных гаражей и подвалов, детского сада и добрался до бабушкиного тенистого двора, миновав участковый пункт с расположенной напротив его дверей кучей песка.
 
Стучу пальцами по кнопкам домофона и жду. Когда сигнал затихает – стучу и жду снова. И вот родное: «Кто-о-о?..» Это я, бабуля.

Дверь открывается, в избитые солнцем глаза давит темень замученного подъезда, знакомого с капитальным ремонтом лишь по квитанциям. Поднимаюсь по лестнице, окруженный исписанными стенами, да подгоняемый грязным полом. Звоню. Жду пару минут. Щелкает замок и открывается дверь. «Длятуте!» – говорит бабушка – как в детстве. Она тепло одета, на голове – платок. Мы обнимаемся, и мне сразу поступает предложение позавтракать половиной холодильника. Потихоньку попадаем на кухню, ставлю чайник. Бабуля, разумеется, требует, чтобы я достал себе чайную пару непременно из сервиза. Я как всегда объясняю, что из чашек детских размеров пить не очень удобно. Бабуля смеется своим оглушительным хохотом и начинает вспоминать былое. Я же в свою очередь неустанно поглощаю печенье.

Когда мы заканчиваем чаепитие, бабушка очень медленно, по стеночке идет прилечь в спальню, говорит, что совсем не спала этой ночью. А я берусь за тряпку и теперь мою полы под метроном висящих в гостиной часов и внимательные взгляды фотографий. Особенно пристально за мной наблюдает Андрей образца начала нулевых, сидящий в ванной с братом. Суровый океан обоев бороздит, делая два шага вперед и один назад «Капитан Чечкин» – где-то там – на капитанском мостике мой дед. Он же глядит на меня с хитрым прищуром, дымя папиросой, с борта проносящегося мимо катера. Бутуз-кузен лепит мой образ из пластилина, давя на стекло голопузостью…

Такая компания.

Когда заканчиваю, бабушка дает новые распоряжения:

– Та-а-ак, теперь иди в дедову комнату… Открой верхний ящик тумбочки… Достань квитанции…

– Ты скажи сразу – что я должен сделать, без промежуточных этапов… – сам того не желая – начинаю раздражаться.

– НЕТ, ты слушай: иди в дедову комнату… Открой верхний ящик тумбочки… Достань квитанции… найди те, на обратных сторонах которых написано: «июнь», «июль», «август»… Нашел?

Роюсь в ящике, каждая квитанция сложена в несколько раз и на обратной стороне ручкой обозначен месяц.

– Нашел.

– Теперь возьми те, к которым не прицеплены чеки.

– Взял.

– Неси их сюда.

Захожу в спальню. Двери балкона открыты, слегка подрагивает тюль.

– Тебе не холодно? Не дует?

– Не-е-е!.. Ну, где квитанции?.. Правильно... Теперь положи их на столик в коридоре и возьми в том же ящике квитанции за свет, они сложены стопкой…

Скрипя половицами, снова шагаю в дедову комнату.

– У тебя там еще запас есть. – говорю, вернувшись. – вы с мамой почему в Энергосбыт за кап. ремонт не платите-то? Там долг три тыщи уже, плюс пени капают.

– Не отвлекайся.

– Бабуля, там проценты начисляют…

– Я не собираюсь им платить. Тут после меня жить никто не будет.

– Ладно.

– Так, теперь бери на столике ручку, листок и неси их сюда…

Приношу. Бабушка, не вставая с кровати, ровным красивым почерком медленно составляет список покупок и отдает его мне. И ручку.

– Теперь записывай: заплатить за квартиру… Заплатить за телефон…

Я начинаю закипать; за это – продолжаю на себя злиться и потому закипаю все больше. Делаю вид что записываю.

– …еще посмотри мой тонометр… Кажется, там сели батарейки… Возьми их с собой и скажи в магазине, чтобы тебе дали такие же… Теперь достань из верхнего ящика комода гаманок…

Подхожу к комоду. Над ним висят иконы, сложены привезенные давным-давно из Израиля свечи. В детстве, когда я еще хотел стать врачом, мне очень нравился Николай Чудотворец – его спокойный добрый взгляд, которому хочется довериться, седая борода… Чтобы понять людей, бог наделил Христа человеческими чертами, только вот в отличие от сына, он так и не принял многих вещей, многое осталось ему чуждым, как бы он не старался доказать обратное, потому что не дано, например – сострадание… Именно поэтому святые вернее следуют истинам, которые провозгласил отец устами сына, чем сам их автор, и именно потому, что они – люди…

– Не потеряй только ничего... А что останется – возьми на обеды…

Распихиваю по карманам скарб, беру со столика ключи и возвращаюсь на улицу.

Солнце распаляется все сильнее. Не торопясь, иду в сторону касс, наслаждаюсь уходящим теплом, старательно его накапливаю.

Перебегаю дорогу, бреду вдоль сталинок, их оранжевые стены греют не хуже солнца. На одной из них написано: «Витя - сом». Интересно, почему именно сом? Первое, что приходит в голову – усы. Но почему же тогда не жук, не таракан, а рыба? Из-за краткости? Есть в этом что-то величественное…

Вхожу в офис управляющей компании. Щурясь, изучаю окошки и выбираю нужную мне очередь. Среди посетителей традиционно преобладают пенсионеры, а те, кто суетится, почти исчерпав отведенное на обед время, и такие, как я – составляют лишь незначительную часть сборища. Стоит тебе присоединиться к одной из колонн, тут же найдутся желающие занять место за тобой, дабы убить двух зайцев – торопятся, видите ли… Возможно, так оно и есть, но в большинстве случаев, это лишь изворотливые нетерпеливые хамы, и самое прекрасное их оправдание: «я просто не могу стоять в очереди!» Ну так никто же не заставляет… Каждый раз встречаются такие, как, например – вот эта большая мелированная женщина в стрекозьих темных очках: невозмутимо вклинивается перед тобой, сразу же обратившись к кассиру, а я ругаться не умею и вообще не хочу лишний раз вступать в контакт, да и подобная ушлость обезоруживает… Те, кто стоит за мной, должно быть, думают: «во-о! тюфяк!» – и молчат дальше.

Но одна отчаянная девушка все-таки находит в себе силы столкнуться с непознаваемым и уверенно спрашивает у тетки:

– Прошу прощения, вы не видите, что здесь очередь?

На это вклинившийся противник, чудовищно недоумевая, выпучивает глаза – так, что их видно даже из-за очков, и выдает:

– У меня ребенок вообще-то!

Что тут скажешь?

Когда тетка отчаливает, окно закрывается на обед. Дружно, как семья, мы перемещаемся к соседнему. Стоять в очередях – искусство…

Из-за духоты, врывающегося сквозь стекла солнца и набирающей обороты злости я уже весь мокрый. Как и квитанции в моих руках. И вот через одного – мой черед.

Последнее препятствие в виде плешивого потеющего мужика подходит к окошку:

– …и переотправьте его мне, и уведомление выдайте…

– Это ваше письмо?

Мужик в течение секунды взвешивает варианты и просчитывает все ходы из возможных, но осознание степени ошибочности сказанного приходит слишком поздно – в это время он уже говорит:

– Ну, примерно… – и чуть мнется, пытаясь непринужденно улыбаться.

После некоторого молчания, словно устав размышлять, оператор отрезает:

– Мы так не делаем.

И тут – понеслась:

– ЧТО ЗНАЧИТ, НЕ ДЕЛАЕТЕ?!! МНЕ ОЧЕНЬ НАДО!!!

– НЕ КРИЧИТЕ, МУЖЧИНА!

– ЭТО ВЫ НЕ КРИЧИТЕ!!! ЗОВИТЕ НАЧАЛЬНИКА!!!

– Я ВАС НЕ ПОНИМАЮ!

– ЭТО Я ВАС НЕ ПОНИМАЮ!!!

И так – долгие-долгие минуты. Строй соратников, стоящих позади меня, постепенно редеет – многие перебегают к другим… А я изо всех сил заставляю себя остаться и выждать. Частично – из принципа, но по большому счету – лишь потому, что знаю – стоит мне переметнуться, у мужика все разрешится, тем временем, как моя персона продолжит томиться в ожидании у соседнего окна.

Бушующий адресат (или адресант?) все орет на средней громкости, периодически оглядываясь в нашу сторону со смешанным выражением безумия и удивления. Он извиняется и умоляет… врывается, плачет, целует, просит… В какое-то мгновение кажется, будто ты стоял так всегда, и нет никого роднее этого мужика и сопящей за спиной старушки…

Но вот она – победа, и победитель сам не верит своей удаче. Глупо улыбаясь и по привычке ищущий причину чувствовать себя обманутым – он удаляется в сторону дверей, гордо неся бремя потерпевшего успех… Мой черед.

Плачу по долгам, в очередной раз вздрагивая, удивившись, что при оплате за телефон в графе «плательщик» значится дед, будто он жив еще. Странная и жуткая штука.

Вот и я покидаю это здание, и на какое-то время послеполуденная жара способна освежить, но ненадолго. Ношусь туда-сюда от ларька к ларьку, собирая батарейки по одной. Покупаю у узбеков семеринку, гранат и апельсины. В мясной лавке беру грудок и яиц. И уже во дворе – оставшееся, в частности – печенье, которое кроме меня никто не ест. Продавщицы интересуются бабушкиным здоровьем. Что им ответишь? Оказывается, одна из них уже давно отложила для бабули пластиковый контейнер икры… Шлют приветы и так далее…

Затхлая прохлада подъезда. Третий этаж. Тамбур, где всегда пахнет луком. Две двери: металлическая и обитая дерматином деревянная, которую я специально не запер, уходя. Разбираю пакеты, меняю батарейки в тонометре. Сдачу кладу на столик. Ну, я побежал, бабуля?

***

«Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам,
вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам.
Гулкий топот копыт по застывшим холмам - это не с чем сравнить…»



Уже миновал обед, но жара так и не спала. Бреду домой, где шарюсь теперь по книжным полкам, не зная за что взяться. Тишинский звон и треск рассохшегося паркета, пробуждаемый моими шагами – прекрасно аккомпанируют моим поискам. Иногда солирует врывающийся из-за такта соседский телевизор или шум водопровода.

После долгих мучительных стенаний в шкафах – бросаю пару-тройку в рюкзак, туда же отправляются остатки моего диплома, случайно обнаруженные в закромах – их оборотная сторона ценнее… Такие дела.

Осматриваю взглядом комнату и ухожу. На улицу опускается тень, заставляя все то, что она в себя вбирает: нас, вас, тех, других, асфальт, бетон, металл, гудрон – все становиться рыжее, поначалу – едва заметно, а потом раз – и пожар! Будто мы вдруг оказались на листе бумаги, который вот-вот должен вспыхнуть.

Вновь чад остановки и две перейденные дороги, но только не занырнуть в дворовую прохладу, а шагнуть влево, вдоль движения – дальше, покачивая рюкзаком и всматриваясь, вслушиваясь во все вокруг. В то, как постепенно разбирают остатки павильонов и ларьков; в то, как вкусно выглядит слово «пломбир» на вывеске, а за «разливное пиво» уже даже не цепляется глаз – так часто и повсюду это кричит, словно напоминая о слабости. Хотя нет, не кричит, а предлагает себя, мол, попробуй, тебе понравится – освежает…

Дорога становится в два раза шире, вдоль обочины струится, ныряя в водосток, содержимое прорванных труб в частном секторе, остатки которого затаились по ту сторону монолитных спин свежих новостроек и теперь едва ли не только так напоминают о себе. Ветерок расчесывает газон, тревожа опавшие с дичек листья, что кружатся бок обок с человеческим сором. От шаурмичек за несколько метров тянет снедью – есть, да не по твою честь. Подле них – бизнес-центр с дорогим автомобилями у ног его и серьезными МУЖЧИНАМИ, что увязли в сигаретном дыму и алмазной пыли на входе и, кажется, не в силах выбраться. А я шагаю дальше – к ГорДК, вокруг торгаши от мала до велика, хвалящие свой товар: бесконечную зелень, чернику, начавшуюся облепиху, морковь, свеклу, кабачки, тыквы, на которых некоторые рисуют жуткие рожицы, молодую полузеленую картошку… или половики с дорожками, говнолитературу в пестрых липких обложках с изображенными на них полуголыми барышнями в плену у оружия… белье, конфеты, обувь… Таксисты расплылись, мучимые духотой в раскаленных за день салонах… Полупьяные нищие… Обволакивают гвалт и толкотня сотен снующих голосов, рассекаемых резкими синкопами клаксонов, и троллейбусные вспышки вздумали тягаться с солнцем…

Когда эта кисельная круговерть выплевывает, становится будто бы даже свежее, ветер обдувает вспотевшую под рюкзаком спину и хлещет по лицу запутанными волосами. Еще дальше – стадион, заправка, где прогнившая девятка провожает десятком глаз с плещущейся в них ненавистью. Здание суда, рынок в низине через дорогу от замороженного недостроя станции метро, где раньше было озеро. Теперь – вверх, мимо отдела УФМС к «Строителю», сквозь дорожную пыль по правой – повернувшейся к солнцу – стороне взлетной полосы Тотмина. От ТЭЦ – повернуть к мосту поверх железной дороги, окаймленной гаражами и заросшими зеленью складами. На подвалах у автостоянки варят что-то на огне бездомные, развалившись на собранных со всей округи диванах и креслах, звучат смех и похабщина – хороша жизнь.

Тень опускается все ниже. А ты берешь от заправки влево и долго шагаешь вперед мимо сервисов, шинок и одиноких фруктовых палаток у обочины. Вокруг склады, деревянные халупы, а когда минуешь кольцо и остатки завода «Зубр» – новостройки, возводимые с космической скоростью, подминающие округу. Их пустые глазницы уже застеклены.

Наконец – озеро Мясокомбината, проходишь мост, и черная линия перечеркивает город. На другой стороне – хижина стариков, построенная из всего подряд в поле, которое раньше китайцы засаживали капустой, а когда земля истощилась – ушли, оставив после себя только скелеты теплиц. Первые несколько лет стариков гоняли с места на место скупившие землю для промышленных нужд деятели, устав, дед с бабушкой, в конце концов, перешли через дорогу и вот уже около года их никто не тревожит. Деда можно часто встретить катящим за собой вдоль обочины тележку с огромной пластиковой канистрой воды.

Понаросшие строительные базы разят, в том числе, и куриным перегноем. Каждый раз, оказываясь в этих местах, вспоминаю, как мчались здесь с братьями после той одиссеи к ГЭС.

Устремляюсь от дороги в дачи – шум трассы постепенно сходит на нет, вступает иной оркестр, один из лучших: шуршание шагов по проселке, дуновения ветра, редкие возгласы собак и другой живности. Спокойствие и птицы. Иду там, где больше заросших брошенных участков с покосившимися когда-то сделанными на скорую руку изгородями: бурьян, почерневшие от рук времени – дождей, снегов и зноя – доски или брус, и в глубине – туалет да, может быть, сарай. Иногда посажена картошка. По углам заборов – густые заросли одичавшей малины. Узкая размытая дорога с глубокой колеей, вдоль нее – старые столбы с обрывками проводов. Дружелюбно помахивают широкополые лопухи.

Упираюсь в странного вида домишко: я был свидетелем того, как в течение долгого времени хозяин – возрастной мужичок – строил его лишь трудом своих рук и, кажется, из того, что было; обшитое дранкой жилище в итоге получилось довольно необычное – в форме восьмиугольника с большими окнами по кругу и трубой посередине; оно немного напоминает беседку, которую вдруг утеплили и стали в ней жить. Может, это какой-нибудь энергетический ловец? Храм солнца? Совершенно точно можно сказать одно – этот дом не может не отражать нрав своего хозяина и в этом его великое преимущество.

Сворачиваю направо и выхожу к большому озеру. А небо тем временем теплится, клонясь к закату. Умываюсь и сажусь на щебень. Приятно обдувает ароматный вечерний ветер. Ноги сладко чуть гудят, будто благодаря за передышку. И тень уже совсем рыжеет горячим светом, и даже облака теперь залиты ею. Вот вам и «пейзаж с наводнением». Вскоре начинает легонько накрапывать дождь – добрый и светлый, едва слышно постукивая по полям панамы.

Дорога ведет вверх и влево. Славно пахнет печной гарью. Пока иду – разглядываю дома, все так же пытаясь по внешнему облику определить хозяйский нрав… привычки и склад ума. Вот жилища-ровесники, но одно – сгнившее и покосившееся, не в пример другому – будто бы вчера построенному, во дворе которого мужик накрывает брезентом старый «юпитер» с люлькой. В чем же здесь на самом деле секрет? Спросите жителей кирпичных дворцов без труб, где большая часть комнат простаивает, а домашние отгородились в двух-трех, в которых они могут поддерживать тепло и чистоту без посторонней помощи.

От дождя грунтовка постепенно темнеет, воздух наполняют новые оттенки – глубокие и с богатыми обертонами. Перейдя асфальтовую дорогу, ведущую к трассе – иду низом, вдоль реки. Птицы прячутся в заросли, переговариваясь друг с другом или же созывая деток домой. Посреди луга валяется старая семерочная дверца, я переворачиваю ее, поддев ногой, и она глухо хлопается наземь. Ладонью стряхиваю с панамы скопившиеся капли. И вот передо мной то озерцо, где весной я спасся. Гладь чуть дрожит от дождя, трава коротко выщипана обыкновенно пасущейся в этом месте живностью: нередко я натыкался здесь на большое стадо под сотню голов: козы, овцы, коровы; хор голосит на все лады одновременно, особенно выделяется овечий – будто детский плач, даже жутко; дирижер этого оркестра – низенький бородатый старичок в смешной рыбацкой жилетке и широкополой соломенной шляпе, из-под которой выбиваются длинные белые волосы – он забирается чуть повыше и следит, опершись на палку и почитывая «Сад и огород» или какую газету, напялив большие очки с толстенными стеклами; когда приходит время, он гонит стадо дальше, помахивая своим посохом и покрикивая высоким голосом: «эй! а ну! пшли! пшли!» и все шагают к озеру напиться, подгоняемые лохматой шустрой собачонкой.

Здесь-то меня и застал закат, оставив час до темноты. Шурша травой, взбираюсь в гору, последний раз бросаю взгляд в сторону дрожащего в серой дымке города и уверенным шагом все дальше отдаляюсь от него. Дорога вьется, периодически ныряя в низины и огибая пролески, вдоль широких полей, что растянулись вокруг насколько хватает глаз – здесь, по правую руку; слева вдалеке трасса и такие же поля, однако с заводом стеклопакетов и мертвенно пустым коттеджным поселком «Георгиевский квартал», где есть все коммуникации, самостоятельно дотянутые аж из города, но нет ни одного жителя; разноцветные дома, открытые всем ветрам, медленно тускнеют и рассыпаются, ведь не может жить то, в чем нет жизни; и единственная функция, которую они смогли осилить – опоганить землю и виды.

Там, где поле оставлено под паром – высокий бурьян волнами колышется от ветра.  Кажется, будто он – ветер – подхватит и тебя. Дождь постепенно расходится, а я ору во все горло песни, во всю окружающую широту:
 

«Откуда нам знать, что такое листва, если все дерева разошлись на дрова,
Откуда нам знать, что такое война, если мы не знаем мира?!
Но тает нектар на медовых устах и девочка в белом считает до ста,
Изогнувшись как лира, и смотрит на меня с укором!..»


Гимн бездельничьих хожений! И танцую, кружась, чуть присев и широко раскинув руки, и едва не падаю, поскользнувшись в грязи. Бегу со всей мочи, вспугнув глухаря – он взмывает, расправив крылья, и несколько мгновений летит совсем рядом, после чего устремляется ввысь. А мне уже пора достать свое полиэтиленовое пончо ярко-голубого цвета, что я и делаю, и теперь становится теплее – уже не продувает ветер и не так мокро, не считая щиплющих от дождя голеней и коленей. Небо на линии горизонта светится морской водой, и, несмотря на тучи – не так уж и темно, и пока еще даже не стало страшно.


«У-но-сит ме-ня-я-я
В ва-ку-у-ум
Ти-ши-на-а-а!»


Вдалеке горят людские огни, на трассе, дыхание которой теперь редкое и сбивчивое, мигает редкая гирлянда фар. Быть может, я не один? Ведь иначе – кто же тогда там – рядом? А я здесь – никто в целом мире даже понятия не имеет – где, и, кажется, еще никогда я не хотел так верить в чувство, что я кому-то нужен. И разве может надежда бросить человека, который непонятно почему все еще верит во что-то совершенное, пусть даже это и наивный плод его больного жалкого воображения? И даже не в совершенное – это слишком громко и пошло, – а вообще хоть во что-то? Или не верит?.. И в ответ всегда получаешь тишину и жизнь, которая хлещет тебе сейчас в лицо и долбит по сраному полиэтилену, и скулит в черноте деревьями, и что ты тут делаешь, дурак, как ты сюда забрел, зачем ты сюда потащился, за каким рожном?! Но ведь все есть только здесь, только эта широкая мгла вправе зваться настоящим, только здесь эта сидящая у тебя в голове глупая сказка, она виной тому, что ты все еще живешь, ведь «все будет хорошо, все будет хорошо!» и сказка в очередной раз развеется – неминуемо и незаметно, и пока она не вернулась вновь, а она неминуемо вернется – раз за разом, – ты будешь с горечью вспоминать то время, когда была, к примеру, мечта, и чем недостижимей – тем лучше, тем сильнее она грела, тем сильнее ты чувствовал, что живешь, но взамен вдруг приходила другая – мельче и тусклее, а потом и она уходила, и ты будешь вспоминать о ней с невыносимой тоской, хоть никогда и не подумал бы, – и рухнуть в канаву – в сырость, в мутную воду и надеяться, что к утру умрешь – но это поза – лживая и мерзкая, блажь, которую надо выбивать ногами до одури – и дальше…


«У-но-сит ме-ня-я-я
В ва-ку-у-ум
Ти-ши-на-а-а!
Тя-ну-щим
Ру-ку сво-ю-ю
За-по-мнишь ме-ня-я-я!»

 
Привет, родная светлая печаль, я тебя ждал.

Кругом темень, и я, миновав шипящую под дождем ЛЭП, почти на ощупь спускаюсь с крутой горы вниз, хлюпая кедами. Слева – лес, промесив грязь болотных кочек вдоль которого – выхожу к заброшенной заправке на краю поля. Иду тихо, всматриваясь в темноту, и тут что-то черное выпрыгивает из ее нутра – собака, вся мокрая и сверкающая глазами. А я уже чуть не умер. На задворках – глубокие котлованы, оставшиеся после того, как вывезли топливные резервуары.

Выбираюсь к трассе и, медленно шагая по обочине – двигаю к перекрестку, меньше, чем через час я наконец буду дома. Мимо проносятся редкие автомобили, норовя сбить или облить, поэтому ты шарахаешься, как дурень, хоть и больше машинально – водители почему-то забыли, что сами когда-то ходили пешком, теперь же между ними и землей – посредник. И вот одна из машин останавливается, я мигом просыпаюсь и настораживаюсь. Красный «опель» «корса». Вскоре нагоняю его, и тогда опускается стекло, и мужик за сорок говорит мне:

– Довезу, садись!

Пару секунд я думаю, после чего – быстро осматриваю, есть ли кто на задних сиденьях и, удостоверившись, что там пусто, заваливаюсь на переднее. Мы довольно резко трогаемся. Рефлекторно пытаюсь уловить перегар – его нет. Хорошо.

– Я тебя увидел еще когда в ту сторону ехал, а потом смотрю – все идешь. Дай, думаю, подберу. Еще ливень этот, сука. – он лихо обруливает ямы. – А я за сигаретами поехал. При жене покупать постеснялся – ей не нравится, что я курю, а сюда когда приехал, это самое, все, бл*дь, не могу – приперло! А в Элите магазин закрыт уже, вот я и развернулся. Сон-час уже у всех, спать пора, спокойной ночи малыши!.. Тебе куда надо-то? Я тебя могу до моста докинуть, ну, где типа Радиостанция или что там, разрыли все, короче…

– Ага, в самый раз, спасибо! – пробормотал я, а сам думаю – сильно ли вымочил пончо сиденье. Мокрые ноги стали гореть от холода.

– Ништяк тогда – едем!.. – он постучал пальцем по магнитоле. – Что за херня играет?!.. Во! Нормально! Полезет!.. – зашипело «РетроFM»

Мы стали взбираться в гору, мужик поддал газу, «опель» затрясся и заревел во все свои один и три. В небе из-за туч показалась луна. В салоне бушевало диско.

Щелкнул поворотник, огибая ямы, машина неслась по серпантину вниз, чуть при этом поскальзываясь, за окном в лесу промелькнуло свеженачатое кладбище. Проехав по мосту, мы остановились у магазинчика, я взял рюкзак, пожал мужику руку и выбрался наружу. Сняв в салоне панаму, я совершил ошибку, ибо теперь полностью ощутил, насколько она промокла. Да и вообще – заметно похолодало, дождь все еще шел и после тепла, даже успевшего немного разморить, все погодные невзгоды стали ощущаться острее. Поеживаясь, я двинулся дальше, однако не успел пройти и сотни метров, как «опель» вновь нагнал меня:

– Бля, прикинь, закрыто! А дальше там где-нибудь есть магазин?

– Да…

– Садись, покажешь. – сказал он, махнув рукой.

Я вновь оказался в тепле, мужик помчал дальше. Когда асфальт кончился, мы резко грохнули брюхом о щебень, и теперь нас трясло и било о ямы.

– Здесь налево.

Щелкнул поворотник. В свете фар я разглядел испуганного зайца и свежие колышки на пустоши – будет чем заняться.

– Гляди-ка – косой! – мужик радовался, как ребенок.

Коридор сосен вывел нас к магазину – его огни еще горели. Мы остановились, я снова попрощался и пошел своей дорогой и совсем скоро оказался дома.

Рэкса и его команды не было. Замерзшими пальцами я отпер калитку, потом баню и бросил рюкзак в угол. С облегчением стянул с себя пончо. Кофта, понятное дело, вымокла, но, что удивительно, футболка осталась сухой. Я перетащил «мечту» с веранды в предбанник, поставил кипятиться воду. Включил чайник. Привычным быстрым и легким движением затопил печь. Достал блокнот и бросил его на табурет перед собой. Сегодня получится.

А дождь все расходился. Потом я сидел, укутавшись в одеяло, уже глубокой ночью, прихлебывая чай и подшивал на джинсах заплатку – все, уже осень. Теплый тусклый свет плафона согревал и дарил надежду. Пламя трещало. Я улыбнулся и убрал нитки.


«Да, мы-ы
О-бя-за-а-
тельн-а-а
Встре-е-е
Те-е-е
Мса!
Та-а-ам,
Где за-ли-и
В-ы-ы
О-бни-ма-ют де-ре-е-е
Вья!»


***

Среди ночи я проснулся от чьей-то речи – кто-то говорил, причем казалось – прямо мне на ухо. Сначала я думал – бубнит сам себе, быть может – спьяну, однако позже стало ясно, что у говорящего есть собеседник, хоть и молчащий. Они стояли прямо за стеной – у забора, в паре метров от моей головы, мне даже стало казаться, что я чувствую их запах. Нельзя было разобрать ни слова, но чувствовалось что-то недоброе, ночное, становилось ясно, что я не должен был слышать этот разговор, этот низкий хриплый голос. Вскоре они замолкли и ушли. Какое-то время я прислушивался, но все было тихо, только ветер иногда вздыхал. Что они нашептали мне?

С молотящим сердцем я поднялся и задернул месяц шторой, недолго посмотрев за окно, где ветки сосны бросали наземь широкие тени. Запер дверь. А потом провалился во мглу.

***

Пришли холодные утренники. Кое-где деревья уже прихватило желтым, будто первой пробившейся сединой.

Все последующие дни я занимался тем, что выдергивал колышки в свежевырубленом лесу, срывал ленты, баннеры – ведь дерево не рекламный щит? Ходил к речке и курочил технику – что смешно и по-детски стыдливо, как и вся эта «сущая правда», ради которой оно и делается, ведь когда первоначальная гниль неустранима – вся борьба с ее отростками, побочными очагами и червоточинами – мелочь и пошлость, и потому, как встарь «начальство дальше будет смотреть на нас, выпуча глаза, и не понимать, в чем дело».

Видя ложь – обретать бессилие что-либо сделать. Видя невозможность принести перемены. Каждый закрывается тем, чем может и так, как умеет.

Здесь, где все мы проиграли, где нет невиновных, единственное, что мы можем – не дать забыть Распятие Пилату, о котором так много по сей день говорится слов – не дать сделать еще хуже; не стать всем тем, что ненавидим и презираем, соблазнившись уютом теплой дряни; может, поэтому я, чувствуя радость или смеясь – каждый раз себя одергиваю, думая, что не вправе это делать – каждый раз мне становится стыдно; я не могу понять – почему, КАК остальные – на улицах, на экранах, в коридорах университетов могут спокойно жаловаться, что не нашли подходящее платье или пиджак, преспокойно листать на ленте каталог с трусами, когда перед ними разворачивается самая тлетворная ярмарка; что мне мешает быть среди них? И тут – ВНИМАНИЕ: не стоит забывать, ОСОБЕННО – мне, что Миранда Грэй стала умирать насильственной смертью с той секунды, как стала художником, противопоставить ужасу лишь творчество, а это как на танк бежать с цветами, НО ПОГУБИЛА ЕЕ ИМЕННО ГОРДЫНЯ, и потому гибель ее – самоубийство, – чистота может называться таковой лишь до тех пор, пока в нее не затесалась любого рода корысть. Бог все видит, хоть теперь и пишут: «ведется видеонаблюдение».
 
Вы спросите – откуда здесь взялся бог? А я и сам не знаю.

Я подкапывал картошку – питаясь преимущественно ею, и писал, писал, и бродил по округе – по окрестным лесам, вкушая терпкий, отдающий дождливой печной гарью хвойный аромат увядания. И с каждым днем седины становилось больше. Ко мне захаживал Рэкс, и мы подолгу сидели на скамейке, что возле калитки и пристроенной к бане небольшой террасы, потому как дальше он не проходил – укладывался у моих ног и спокойно дышал, подремывая, до тех пор, пока я не озябну и нам не придется прощаться; тогда он почтенно уходил под березу за ограду, никогда не оставаясь ночевать у нас. Исписав ручку, я срезал новую в здании сельсовета, когда кончилась бумага – насобирал по округе объявлений.

Перечитал нобелевскую книжку Пастернака – она осталась все такой же приторной, жеманной и пошлой, несмотря на мелькающую смелость. И немного из Астафьева – и сейчас не за что зацепиться – как отсыревший наждак: вроде порыв, сила, но как-то пусто, все на внешнее, на форму, хоть и греют сердце землячество и посыл. Сильнейший «Пролетный гусь» так и остался для меня его вершиной.

Традиционно спасал лишь ленинградский ВОХРовец – литература чувства – для таких, как я – собак, что сказать ничего не могут ни другим, ни самому себе…

Безделье – недуг богатых, значит – я богат до отупения, и в этом случае то, что мне вдобавок наскучило мое ничем не отягощенное уютное существование – тоже отнюдь не последний довод «за».

***

В среду вечером я доковылял до станции и уехал в город. Выгрузился на «Путепроводе» и пошагал закоулками к бабушке.

В ее дворе как обычно резвились дети, своими визгами и смехом не давая расслабиться всей округе, от чего даже дрожала чуть пожухлая трава. Я растекся на свободной скамейке и стал читать, при этом чувствуя себя виноватым, что нахожусь на детской площадке без ребенка, такие у нас времена нынче. Солнце грело уже скорее из приличия, уступая место холодам, и скрылось ровно в тот момент, когда я захлопнул книгу, вынудив застегнуть кофту. Резвящихся ураганчиков становилось все меньше, собирая свои вещички они неуклюже и нехотя топали к дому, кто – из-за охоты спать, кто – желая остаться еще. Поеживаясь, я дальше ждал маму.

Краем глаза замечаю подкатившую к подъезду «волгу», беру рюкзак и не спеша направляюсь в ту сторону. Мама замечает меня не сразу. Обнявшись, мы как-то нехотя поднимаемся в квартиру. Все тот же тамбур, где всегда пахнет луком, все те же две двери – металлическая и, обитая дерматином, деревянная, конечно скрипящие по-особому, как приотворенное окошко в детство: с запахом блинов – таких сладких, что даже не верится – сочащихся сахарным сиропом, – особый рецепт бабушки-диабетика, – нечто среднее между пирожком и рогаликом – в форме восьмерки – опять же сладкое; и великое множество пирожков всех сортов и пироги с брусникой и другие, и бабушка все заливается смехом и все боится, что уйдем голодными; и тут же моя маленькая дачная детская кружка с наклейкой – из нее я упорно пил до средней школы; и бабушкино «Ко-о-о-ля-я-я» с первого этажа, будящее по утрам – ненавязчивое, но настойчивое, и дедово «ай-й-й», а потом: «да-а, Нифута»; и ты пытаешься проскочить мимо кухни, сам не зная зачем, но куда там – ничего не выйдет, – ты можешь бежать, но не сможешь скрыться – бабушкин завтрак объемом в несколько обедов настигнет всех; и брат, сбежавший первый, как самый маленький и юркий, а мы с кузеном, давясь от смеха, вываливаем в его тарелку пшенку, бабушка берет ее в руки и такая: «уже съели? какие молодцы!», а там аж на скатерть через края валится – вроде как удалось…; и бабушкино логопедическое «л-л-л-лопата», «налил-л-л-л», «козел-л-л-л» – тут и камней в рот пихать не надо, разве что иногда хотелось себе по карманам…; и какое-то мое старое стихотворение, которое я не помню и которое, кажется, наполовину не мое, выписанное бог знает откуда бабушкой себе в блокнот и чуть ли ею не боготворимое…

Но все это, понятное дело, на мгновение и не отдавая себе отчета. На самом деле то, что находится по ту сторону дверей – впервые встречает какой-то недвижимой тревогой, будто замерло перед грозой в молчании. Мы разуваемся, я вешаю кофту и кладу рюкзак на стул у порога. В гостиную мама проходит первая и долго не может разбудить бабушку, делая это, как с ребенком – ласково и аккуратно. Бабуля через какое-то время открывает глаза и медленно-медленно возвращается к нам. А я едва узнаю ее: облепившая череп кожа, выпученные глаза и попытки что-то сказать пересохшими губами, но вместо этого получается какой-то высокий прерывистый свист, исходящий из чуть причмокивающей улыбки. Я даже представить себе не мог, что человек может так измениться меньше, чем за неделю. И тут ко мне впервые в жизни приходит особый страх, порождаемый шаркающей вокруг нас в этой комнате смерти – мерзкой, подлой, слепой, но расчетливой твари – в этот момент я понимаю, что на самом деле очень боюсь ее, паскуду, боюсь настолько, что хочется вовсе никогда не рождаться – боюсь не исчезновения, не конца, а умирания, и от этой мысли становится мерзко.

Бабушка лежит на застеленном простынями и полотенцами старом темном велюровом диване – невольно вспоминаешь, как в детстве прятался за ним, как рисунок на ткани играл роль разметки для машинок, и квартира дедов, прежде всего, тогда ассоциировалась почему-то именно с этим диваном.

Я обнимаю бабушку и, разогнувшись, стукаюсь головой о люстру.

Мощный стол посреди комнаты, заваленный теперь лекарствами, ватой и шприцами. Стулья, в углу – сервант, в другом – тумба с телевизором на ней: на верхней крышке лежит библия с множеством закладок. Открываю наобум – подчеркнуто: «как воробей вспорхнет, как ласточка улетит, так незаслуженное проклятие не сбудется».

У окна – неумолимо идущие часы, фотографии ледокола, на котором ходил дед. Ставим с мамой укол со всеми этими ненавистными «сейчас… сейчас… потерпи…» и бабушка стонет, когда мы поворачиваем ее на бок, и ничего страшнее я не слышал в жизни, и как пусто все перед этим, и видно, что если бы могла – стонала бы громче.

Мама греет бульон и бабуле удается заставить себя съесть пару ложек. Оказывается, последние несколько дней она уже не ест. Жидкое – предел. И на кой хер тогда тетка притащила все эти сраные гуляши и салаты, прости меня, господи, и овощи аж в ЯЩИКАХ – соразмерно своей любви что ли? Хотел бы я оказаться там, где все это еще пригодилось бы.

Надо дойти до туалета. Мы убираем одеяло, на бабушке ватный комбинезон, аккуратно снимаем его, и садим ее – бабушка еле сдерживает крик. Сначала долго сидим, потом, крича, все-таки встаем, а постояв – по шажочку приближаемся к туалету – очень-очень медленно, почти сдавшись под конец пути, а ко мне в дурную голову лезет всякая чушь, например, что за долгое время болезни от бабушки ни разу не пахло дурно, даже в комнате. И вот – дошли. Бабушка тихо, но уверенно смеется…

Квартиру наполняет мрак, теплеющий от пары горящих светильников. Мы отводим бабушку в спальню и укладываем на кровать. Видно, что сейчас она уже уснет. Я обнимаю ее дольше обычного и, отправленный мамой домой, собираюсь уходить. Кровать стоит изголовьем к двери, бабушка смотрит мне в след, лежа на спине и запрокинув голову, и тянет руки в остывающем объятии.

Фонари в сумеречной прохладе светили в этот раз как-то даже по-особому сочувствующе.

***

Утро.

Передо мной в автобусе едет старушка. За окном то едва моросит, то вновь расходится дождь. Запотевшие окна – палимпсест с пассажирской живописью. На мокром капюшоне старушки покоится прилипший березовый листик. До колыма я так и не доехал – вылажу на Детской краевой, перехожу дорогу.

И дальше, где «Гремячий лог» – сворачиваю в заросли, что бесконечно тянутся вдоль забора, перешагиваю через накопившийся мусор – он затаился в густой траве там, где не вытоптана тропинка. Дорога отдаляется за спиной, впереди разрастаются остатки рощи.

Миную опору ЛЭП и, стараясь не улететь вниз, спускаюсь по скользкой глине в разлом. Вот здесь – человеческое торжество: помимо очевидной тары – оконные рамы, покрышки, одежда, обугленные шприцы в кострище. Ползком выбираюсь с другой стороны, по соседним оврагам еле плетется недобитый ручей своими грустными остатками. Вода в нем больше похожа на помои.

Перепрыгиваю его, вытираю глинистые руки и кеды с килограммом грязи о траву и следую мягкому пути по хвойному настилу сосняка. Выхожу к парковке около офисного центра – высокое старое здание посреди леса, скорее всего – раньше принадлежавшее соседнему НИИ – что-то про экспериментальную физику. На крыльце стоит мужик с тонущим в кофейном пару лицом. И запах столовой – все это подгоняет куда подальше – свернуть в гаражи, мимо цехов, вдоль автостоянки и дендрария, нырнуть в милые сердцу хрущевки с пустыми песочницами и ржавыми «жигулями», и к высокому обрыву мимо остова «вольво», где внизу едва различимые дачи, монастырь и Великая река, обрамленная чуть поседевшими горами, и все блестит в дожде и сверкает сквозь дымку, едва упади свет, выносимый гомоном ветра, берущего начало где-то там – вверх по течению.

И, посидев здесь, пока совсем не пронзит холод, иду чуть дальше до крутой тропы и – вниз, поскальзываясь и хватаясь за высокую траву, треща вымокшими насквозь обувками.

И наконец – ровная поверхность, а когда выхожу из кустов – вообще асфальт, – свернуть в переулок Послушников, где личные Кремли и храмы за стенами, что едва не выше сосен и не дойти до белеющего монастыря, наблюдающего камерами в попытке узнать хоть что-то о происходящем по ту сторону.

К реке в тумане и вдоль берега, утопая ногами в гальке с сочащейся из-под нее водой.  И запах водорослей и рыбы, редкий гул моторных лодок. Запущенная пристань с одиноким катером, смиренно переваливающимся с боку на бок. И дальше – сквозь дебри, что летом кишат гадюками, мимо затерянного гаража – полуразрушенного, слепленного из всего подряд, заросшего травой, с кустами на крыше, высохшим илом, кирпич обкатан паводками и внутри чернеет старое кострище.

Перекусывающий рыбак с термосом и зонтом, позади него остатки небольшого дома с обвалившейся, будто после удара бомбы, крышей – вывороченная из бетонных блоков ржавая арматура и горы мусора. И так – пока не упираюсь в преграждающие путь скалы всех оттенков рыжины и темнеющей вокруг них водой, чуть дрожащей от дождя и пенящейся у берегов в водоворотах желтых ивовых листьев. Отдых сидя на бревне с грезами о содержимом рыбацкого термоса.

И вот я совсем замерз, поэтому возвращаюсь онемевшим назад, что всегда кажется быстрее, нахожу остановку – дав волю мокрым ногам – и долго жду автобус с номером по числу апостолов. Наконец, он приходит, гремя в облаке дизеля, и я заползаю в заднюю дверь и отогреваюсь поближе к двигателю и вскоре задремываю, пока автобус силится взобраться в гору.

Будит звонком брат, сквозь дурную голову понимаю, что речь идет о том, чтобы встретиться в центре. В итоге еду мимо лесов, науки, не нашедшей ту грудь, в которую можно уткнуться, и последующего депо до Робеспьера, где жду соратника.

И вот он идет, заговорчески улыбаясь – задирает футболку с курткой, оголив торс, я быстро смотрю и делаю вывод – стоит знать, как плыть по волнам и не разбиться о скалы. В честь этого мы идем по сонным дождливым улицам центра, минуя Храм Святого Иоанна, где спят окрест на мокрых скамейках нищие, и площадь Ленина – до ЦУМа, попадаем в соседний ларек и берем шаурму с горячим чаем, которому я неустанно сейчас поклоняюсь и молюсь. Брат по-доброму шутит шутки с продавщицей-гостьей из Средней Азии, явно скучающей в такую погоду, а я вглядываюсь сквозь размытое стекло и чайный пар в улицу на дорогую бессмысленную пивную, на ЦУМ и редких прохожих с бедными грустными лицами, что полны уставших забот, пока мои кеды сушатся под радиатором, а бездельничьи ноги отогреваются сверху.

Из соседнего заброшенного ларька тихо выходят заспанные бездомные, отряхивая на ходу одежду. К нам же явно случайно попадает девушка с длинными рыжими волосами, и быстро осматривается, очаровательно чуть хмурясь. На ней серая вязаная кофта и джинсы. Изучив холодильник с напитками, она сразу уходит – это не беда, потому как закономерно.

А мы остаемся дальше сидеть со своим чаем. К нам прибывают уставшие работяги с термосами и, забрав еду, удаляются. Телевизор принуждает меня спасти амурского тигра – достояние России – оформив карту Сельхозбанка и расплачиваясь ею в аптеках…

Каждый в своей голове, думая, кто о том, как не простыть (чтобы не думать о прочем), кто о том, где взять денег на д-пантенол, кто, быть может, о доме.

А сонливый тоскующий дождь вбирает все это, что твои толстовские капли – ему все одно.

***

Я все-таки заболеваю, что, в общем-то, не удивительно, и только в понедельник выбираюсь подзаработать – теперь моя особа дает уроки словесности Жоре Гулиеву – десятилетнему мальчугану серьезной наружности и твердых, но не совсем постоянных намерений. Что поделаешь, я же все-таки человек с образованием…

В мою жизнь, тем самым, так или иначе, после долгого отсутствия возвращается чувство ответственности. Я бы себе и рыбок не доверил, а тут – ребенок, которого я боюсь точно больше, чем он меня. Как оправдать возложенное на мои сутулые плечи?

Я шел от Жоры домой через рощу – тогда мне позвонила мама и сказала просто: «вот и всё». Я остановился и посмотрел на желтеющие деревья, солнце начинало вечереть, от этого окружающее казалось теплым, местами – даже горячим, а еще – спокойным. И я подумал – какой хороший день, чтобы умереть – лучшего и пожелать нельзя.

И пошел чуть быстрее. Прочее сразу стало казаться каким-то пустым, и я все пытался поверить: неужели и вправду – всё? И какое-то дурацкое чувство, будто бабушки и не было никогда, будто она сразу стала лишь воспоминанием, и в то же время – будто ее не может не быть.

Я все вспоминал последний раз, когда я ее видел – тянущиеся руки, глаза, в которых все было написано; и думал о том, что все разговоры выговорены, вопросы заданы, объятия распростерты. И как-то… – обидно, что ли.

Дома был только брат. Впервые в жизни пришлось сообщать о смерти – о той, не которая где-то там, а вот – рядом. Но он все понял и так. Мы сели рядом на диван в его комнате. Первый раз за много лет я снова видел, как он вот-вот заплачет – как в детстве, – но сейчас брат уже изо всех сил сдерживается – взрослые не плачут, им не положено. А я бы и сам зарыдал собакой, да только забыл – как это.

Погода в день похорон была дерганной. В самую рань – вроде светлой, но потом резко напирал дождь, затем – вновь якобы заливало солнце, да только какое-то злое и ненасытное. Вскоре все остановилось на ветре, кружащем прерывистый ливень.

Вдвоем с отцом мы сначала забрали цветы из павильона, хозяйка которого уже много лет делит и нашу радость, и наше горе. Потом поехали на кладбище, по дороге хотелось говорить привычные разговоры, но приходилось себя одергивать – будто я уже все позабыл, и было это давно.

Ветер на стоянке у церквушки продувал машину насквозь. Вскоре меня начало колотить. Подъехал автобус с бабушкиными коллегами со школы. Папа вышел их встретить. Кто-то из них когда-то учил меня уму-разуму в началке. Я все сидел и пытался согреться, голова наполнилась каким-то сонливым отупением.

Вдруг заметил машину кузена и сперва не понял и удивился – что он тут делает? Может, случайно сюда приехал – так совпало? А потом вспомнил – зачем и вышел поздороваться.

В салоне «фанкарго» остались моя тетка, ее подруга и какая-то старушка, Леха объяснил – кто это, но я не понял или сразу забыл. Мы стояли на улице, я окончательно замерз. Кузен сначала молча курил, а потом вдруг спросил:

– Андрюха, слушай, а ты в подштанниках?

Я довольно долго соображал, а потом огрызнулся:

– Какие, бл*дь, подштанники?

Он докурил и щелчком выбросил окурок – его тут же подхватил ветер, не дав даже удариться искрами об асфальт.

– А то погода непонятная – я все думал – одевать или нет. Все же решил одеть.

К входу в церквушку подъезжает кортеж. Из катафалка выходят одетые в черные кожанки и водолазки бритые мужики, больше похожие на бандитов, и выносят гроб, попросив отойти. Я замечаю едва живую маму и следом за всеми прохожу внутрь. По дороге папа успевает сунуть мне мелочь, чтобы я подал нищему. Попадая в двери, где нет хотя бы ветра, я тут же пытаюсь согреться и перестать трястись и думаю, прежде всего, о тепле, от чего мне становится мерзко.

Внутри пахнет воском и ладаном. Суетятся женщины-работницы. Я впервые смотрю на бабушку и едва узнаю ее. Нам раздают свечки. Через некоторое время приходит молодой поп и начинает отпевание, двое других – постарше – помогают ему. Все начинают креститься, и я сперва вместе с ними, но вскоре перестаю – не удается себя заставить. Смотрю на папу – он крестится так, как дети: словно боясь, что сделает что-нибудь не так, и тихо, просто и чисто.

Сквозь неустанные «аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя» наконец начинаю понимать – что именно отпевают, – отпевают красоту души. И кажется медленно становится легче, но вдруг все заканчивается, молодой поп начинает рассказывать о том, как всем нам необходимо заботиться об этой самой нашей душе и в конце концов упоминает о своих визитках, что на кассе… И от этого тягость возвращается снова, отягощенная отвращением.

Тетка припадает в громких рыданиях к гробу, а я почему-то в них не верю и за это мне стыдно. Вскоре ее с трудом отстраняют и бабушку выносят. Мы разбредаемся по машинам, чтобы ехать дальше. Снова льет дождь. По дороге мне становится плохо, и я выскакиваю наружу. Чтобы не задерживать колонну, папа едет дальше. Отдышавшись, подсаживаюсь к ожидающей меня подруге родителей, ехавшей в конце. «Все в порядке?» – спрашивает она. Я говорю, что да.

Разверзлая могила, рядом все забросано свежей глиной. Все прощаются в последний раз, а я не могу заставить себя подойти к гробу и прячусь, кажется от ветра, за разбитым «уазиком» могилокопателей – меня все трясет.

Закрывают крышку, опускают. Потом ты ловишь себя на мысли, что выбираешь –какой именно ком глины бросить на гроб.

Могила медленно наполняется землей. Я всегда думал, что это происходит не так быстро. Бабушка? да нет ее там.

Папа дает могилякам денег, они обещают все прибрать.

Дождь прекращается. 

Вот и все. Бедная моя мама.


Затем мы сидим в кафе. Пришло много людей, неожиданно и очень приятно видеть, например, соседей по даче – все больше уважаю этих людей и все больше дорожу ими – глубоко сочувствующие честные труженики. И вокруг лишь добрые слова – разве можно сказать о бабушке что-то дурное – о человеке, кто за всю свою жизнь никому ни разу не сделал зла?

Дрожь вроде прошла, но кусок не лезет в горло – все думаю, что, может, пойти в туалет и, спрятавшись, наконец прорыдаться, но потом понимаю, что ничего не выйдет.

Прорвало меня гораздо позже, через несколько месяцев – от музыки.

***

Я сидел на скамейке у террасы и вдруг заметил, как из собачьей кастрюли шмыгнула мышка и ускользнула в старую водосточную трубу, лежащую вдоль забора. Подхожу ближе, наклоняюсь и заглядываю внутрь. Мышь сидит где-то посередине и смотрит на меня. Бросаю ей кусочек сушки, она медленно подползает и осторожно берет его передними лапками. И начинает грызть. Я делюсь с ней еще, но вдруг случайно вспугиваю, вынудив свою новую подругу, словно пулю из дула, скрыться под забором, выбежав из укрытия.

Если бы меня, как в детстве, спросили – какое время года у тебя самое любимое? То я ответил бы – разумеется, осень. Когда идешь по лесу, по любому лесу, желтый березовый лист убегает с тропинки и прячется в колею или овраг; такой же желтый свет пятнами пробирается с высоты сквозь ветки; все тихое и торжественное, молчаливое и мудрое – неминуемо умирает со спокойствием и радостью, что все было не зря – для того, чтобы потом вновь родиться. Даже в этой безжалостной петле можно разглядеть хоть что-то хорошее.

Или кто-нибудь увидел бы, как я стою посреди тропы с блокнотом или использую пень, как стол – колышется мох, по бумаге семенят муравьи, – и спросил бы меня – что ты делаешь, ненормальный? То я бы ответил – тише, спокойствие, я конспектирую…

А потом встал бы и сказал пню «спасибо».

Я сижу среди божьих коровок на краю скалы, удобно подложив куртку. Солнце почти в зените – 11:30 – припекает слева. Коровки садятся на меня, а потом взлетают. Скоро сентябрь выйдет. Справа на склоне пищит птица. Слышится едва уловимый шорох скатывающихся камней. Оса. Совсем разморило, поэтому легкий сквозняк со стороны леса ждет особо радушный прием. Щелчком отправляю камень вниз и не слышу его падение.

Коровка взлетает с пальца, я смотрю ей вслед, пока она не растворяется в облаках. Может, она улетела домой? ВЕРНУЛАСЬ?

Если солнце ненадолго прячется – сразу становится холодно.

11:56 – солнце вернулось.

11:57 – пролетает стая щебечущих птиц.

11:58

11:59 – я хватаю минуты.

Зенит.

Если все осталось, как прежде – в городе ударяет пушка.

Скала – как множество полок, использую одну из них, чтобы положить бумагу и ручку.

А бабушка все еще с нами – когда натыкаешься в холодильнике на приготовленное ее руками варенье или аджику, или находишь в кармане список, выведенный ровным красивым почерком, таким же – как и в подписанной книге.

Поднялся ветер, налетел на солнце. Подходя к дому, я увидел на дереве птицу, которая оказалась грязным черным пакетом, конвульсирующим, как глистатая рыба. 


Рецензии