Полёт комара

Комары нынче злые пошли. Куснул перед кончиной и от шлепка ладонью в скромную лужицу превратился. А мне третий день за распухшую ногу страшно. И вот, что вспомнилось: была у меня в жизни подобная травма. В далеком детстве-отрочестве, в херсонских полях-огородах села Казачьи Лагери, куда хоровая студия «Полёт» почти каждое лето отправлялась полным составом на прополку огурцов и прочие сельхозработы. 

* * *
Трудовая смена была непривычно длинная. Дней сорок с лишним. Возвращались на родину обычно впритык к новому учебному году, 30 или 31 августа. Чисто символически: вымыть голову, собрать портфель, нарядиться в приготовленную мамой школьную форму и - вперёд! На торжественную линейку под гимн Советского Союза.

Первого сентября обычно знаниями нас не нагружали. Так только, расспросы про «как я провёл лето», прослушивание доклада какого-нибудь ветерана и ритуал заполнения дневников. По случаю резкого ухудшения зрения меня пересадили на вторую парту в ряду возле окна, за которым подмосковная осень уже насвистывала леденящие мотивы. Как будто её раздражало моё обугленное на полевых работах тело, мозговыми элементами выступающее из белоснежного гипюрового воротничка. Класс давился от зависти к моему загару, хоть и не подозревал, какой ценой он достался. Соседка по парте Юлька Павлова долго рассматривала мою шею, а потом громко так и неприятно сообщила на весь кабинет: «Ой, что это за пятно такое белое?»

Разволновавшись не на шутку, я побежала домой, предъявила пятно на изучение маме, а она в свою очередь потащила меня в поликлинику. Суровый врач, огласившая неизлечимый диагноз «витилиго», оказалась не только грамотным для начала 80-х иммунологом, но и мамой «полётовки» Полины Мишкуровой, которая тоже ещё не успела отмыть загар после хорового лагеря. Мама моя аккуратно запричитала: «Ей ведь только 12! Какое витилиго? Это же кошмар на всю жизнь! Неужели ничего нельзя сделать?» Врач Мишкурова сосредоточенно записывала мою дальнейшую судьбу в карточку, приговаривая: «Не сгущайте краски, и с таким люди живут, руки-ноги целы. И потом, правильное питание, прогулки на свежем воздухе, овощи-фрукты, витамины, физкультура… Может быть это просто реакция на переходный возраст?» Мама удивилась и подмигнула докторше: «Ну, уж свежего воздуха и фруктов-витаминов у неё было предостаточно! Она же только вернулась с хором из Херсона…» В этот момент, как сейчас помню, засверкали виртуальные молнии, извергаемые из прекрасных глаз врачихи, загремел гром негодования, и земля заходила ходуном, сбивая с ног обвинениями: «Да этот мне Херсон! Полная антисанитария! Гадюшник! Завшивели все! Запаршивели! Сгущенкой на ночь обожрались и прыщами покрылись!...» Поток нелицеприятных фактов ещё какое-то время изливался из медицинского сознания, оформляясь в слова и фразы отнюдь не эстетического содержания. Забрав у онемевшей от страха медсестры рецепт салициловой болтушки, мы ретировались из поликлиники, в глубине души понимая, что врач Мишкурова, к сожалению, права по большинству гигиенических обвинений.

* * *
Орденоносный и легендарный хор «Полёт» стабильно насчитывал в своем составе человек сто с лишним. И это, не считая бывших воспитанников, которые частенько сопровождали нас на каникулах, а так же целого штата «хоровых мам», обеспечивавших сложнейшую логистику любых путешествий. Не менее стабильно мы ездили летом в Херсон. В небольшом селе на берегу реки Конка, являвшейся скромным ответвлением могучего Днепра, поющие бригады определялись на постой в бывшей деревенской школе. Школа эта являла собой пару белостенных корпусов, на задворках одного из которых располагался пыльный стадион, а в тыльной утробе – вечно заколоченный спортзал. У забора, диаметрально противоположного центральным воротам, коротала свой век заброшенная кухня. Помнится, в самый первый приезд она ещё функционировала по назначению. Длинные лавки зелёного колера обрамляли сучковатый стол. В привезенную из дома миску накладывали попеременно какой-нибудь суп и «второе», а в персональную кружку наливали добрую порцию компота. Почему-то добавки компота не полагалось. А жара стояла страшная! Пить хотелось адски! Однажды даже питьевой конфуз произошел: зачерпнув положенную порцию компота, я поставила кружку на стол, застолбив тем самым место для приема пищи. И отошла на секундочку, забрать плошку с «баландой». Тут мальчик из вторых альтов хвать мою кружку! И жадно так отпил объемный глоток! Я чуть миску с едой не выронила из рук. Гад какой! А он смотрит на меня весело и говорит: «Я сейчас возьму свой компот и тебе дам отпить, не боись, у меня стоматита нет!» Вот как ему было объяснить, что час назад, собирая Белый налив в колхозном саду, наша компания четвероклассниц обсуждала важную тему: «Откуда берутся дети?» Распутав сложнейший логический узел, проанализировав недавнюю свадьбу во втором подъезде отчего дома в Жуковском, мы решили: сначала люди целуются, потом дети появляются. Какой вывод? Правильно! Слюни! И мне предстоял судьбоносный выбор: либо умереть от жажды, либо испить компоту из кружки, которой коснулся своими слюнями не самый лучший в «Полёте» второй альт. Я пила компот и рыдала, представляя, как по весне появится в моей жизни орущий младенец. Кухню, как кухню, в следующий набег «Полёта» на херсонские земли закрыли, и кушать мы ходили в кафе на центральной площади Лагерей. Но свято место пусто не бывает: на заброшенном пищеблоке рисовались плакаты, проводились советы командиров, сдавались партии и пожирался «второй ужин». Московская сгущенка, бутерброд с копченой колбасой и полбанки кабачковой икры в одни руки вприкуску с серым хлебом – самые, что ни на есть полезные продукты, выдаваемые юным
менестрелям коммунизма на сон грядущий.

* * *
Если идти от кухни к «корпусу», обязательно наткнёшься на туалет «типа сортир». Это было сооружение века: десятиместное «эМ» и «Жо», а по периметру – две душевые комнаты под открытыми небом. Утром огромную бочку, венчающую чудо сантехнического прогресса, наполняли колодезной водой. К полудню вода естественным образом нагревалась до температуры, почти готовой к употреблению для мытья потных тел.

Обычно после трудового дня наш коллектив собирался полным составом возле кафе, торжественно ел, пел песню благодарности поварам, шёл купаться на речку и бежал, обгоняя время, занимать очередь в душ. Не менее быстро хор бегал занимать очередь в туалет, особенно перед утренней зарядкой и после кино-дискотеки. Единственным ритуальным объектом, не требовавшим никакого ожидания, был умывальник на двести персон. Длиннющая труба «двухсоточка» с воткнутыми в её брюхо палочками-крантиками располагалась точно над сливным «хав пайпом», уносящим в неизвестном направлении регулярные результативные потоки. Частенько в этой ёмкости плавал упущенный кем-то кусок столичного мыла, который моментально разбухал от миллионно-процентной влажности, лишая сточные воды вообще какой-либо прозрачности. Даже ноги мыть в этом устройстве было противно, но необходимо, иначе появлялась реальная угроза быть вызванным сначала на линейку, а потом и на совет командиров для полировки гигиенической сознательности. Как справедливо отметила врач Мишкурова, на каждом шагу в лагере нас подстерегала опасность в виде грязного сортира, застоявшейся воды в умывальнике и злостных насекомых в ледяном душе. 

Справедливости ради, сообщу, что с завидной регулярностью нам полагался поход в сельскую баню. Заведение это скорее напоминало помывочную, без всяких парильных глупостей. Но нам и это было в радость! Соблюдая очередность, голые вокалистки всех возрастов и размеров набивались в запотевшую кафельную залу, отнимая друг у друга дефицитные шаечки. Отмыв головы и туловища от плотных слоев грязи, мы ещё какое-то время сидели на лавочке банного дворика, помогая друг дружке расчесывать волосы, расслабленно наслаждаясь мимолетной чистотой.  Обычно после бани менялось постельное белье. Таким образом праздник чистоты продолжался ещё несколько часов. Пока замызганный грузовик не сотрясал утренний воздух противным клаксоном, приглашая нас немедленно отправиться на работу в колхозные поля.

* * *
Прибыв на место трудовой вахты, мы зачастую разоблачались до купальников, уходили подвязывать виноградники, полоть огурцы, собирать арбузы, собирать облепиху, яблоки, абрикосы, перцы, помидоры. Весь спектр плодово-овощного разнообразия прошел через наши музыкальные руки. Тех, кто постарше, отправляли на спец.задания для местного винзавода. А самым «блатным» поручением считалась погрузка собранных арбузов в фуры. Во-первых, потому что действо это приходилось на тихий час, и отпадала необходимость отгонять надоедливых мух в попытке симулировать послеобеденный сон. А во-вторых, погрузка арбузов производилась совместно с солдатами срочной службы, отбывающими воинскую повинность в соседней части. Силя каким-то волшебным образом всегда подгадывала нахождение рядом с «Полётом» мужесодержащих коллективов. То морское училище из Мурманска, то ПТУ из Львова, то ансамбль лошкарей из Луховиц. Что самое непонятное, она всегда истово блюла девичью честь и целомудрие каждой «полётовки», да что там душой кривить – каждого редкого «полётовца». Но бывали и исключения. Показательный пример: в том же Херсоне случилось нам соседствовать с будущими слесарями-электротехниками, прибывшими на трудовой фронт по распоряжения львовского горисполкома. Разумеется, среди полсотни "гарных хлопцев" и мечтающих о большой и светлой любви хористок возникли разнополярные флюиды. Силя пресекла любые перемигивания на пятой минуте знакомства. Только лишь в отношении Наташи Кудряшовой она практически издала царский указ: пусть гуляет! Логичный вопрос: почему ей такие привилегии? Силя начала-было разъяснять, что девочка скромная, молчаливая, до десятого класса в учебниках засидевшаяся, но потом резко хлопнула рукой по двери и заорала: «Кудряшова, марш в корпус!» Это был самое быстрое и красивое свидание возле калитки лагеря, так и не приведшее к укреплению дружбы народов.

* * *
А утром меня укусил комар. Все пятнадцать минут тряски в кузове грузовика я с удовольствием чесала надоедливую ссадину, пока не добилась появления возле щиколотки здоровенной кровавой раны. Последующие несколько часов, отведенных КЗОТ для эксплуатации детского труда, я старательно собирала яблоки в пластиковое ведро, волокла его на центральную межу сада, ссыпала добычу в свежесколоченные ящики, пыльной тропой возвращалась к своим яблонькам и, не забыв почесать бобошку, снова лезла на дерево срывать сочные плоды.

Усердие в сборе урожая являлось самоцелью. Каждый из нас стремился выполнить положенные нормочасы. Результат отважной работы оглашался на вечерней линейке. Самых выдающихся «стахановцев» награждали словами похвалы и гладили по головке. А вот особенных лентяев наоборот кляли на чём свет стоит и всячески порицали. Никто не хотел оказаться в такой шкуре, поэтому мы ежедневно надрывали животы, таская тяжелые вёдра, стирали руки в кровь тяпками и лопатами, пропалывая километры грядок. Самой почётной травмой на производстве считались язвы на руках, разъеденный кислотой от свежей облепихи. Резиновые перчатки в поединке с колючками потерпели позорное поражение, растворившись под действием органической химии. Руки концептуально было жалко, но стремление быть первым в сборе урожая всегда одерживало верх над целостностью эпидермиса. Однажды я так размечталась, собирая оранжевые бусинки, что не заметила, как подошло время обеда. Еле дотащив ведро с собранной облепихой до пункта приёма, я узнала, что поставила колхозный рекорд: 17 килограмм чистейшего витамина С за день! На вечерней поверке меня торжественно поздравляли, ставили в пример лоботрясам и бездельникам, а по окончании смены вместе с честно заработанным гонораром вручили почётную грамоту от деревенского комитета комсомола.

Надо сказать, что председатель этого самого комитета был очень дальновидным и весьма привлекательным парнем. В нашем таборе всегда были «девки на выданье». Комитетчик очень красиво ухаживал за всеми. Особые акценты-комплименты весьма политкорректно были предназначены Силе. Мне казалось, что он настолько правильно подбирал ключи к потенциальной подмосковной прописке, что к середине августа уже мог называть Силю «мамой», даже не заботясь, какая из невест ему будет предложена в конце удачно сыгранной партии. Когда приближался сентябрь, он ещё долго махал вслед уплывающему кораблику, не понимая, где и какую допустил ошибку. «Полёт» плыл на родину, а он оставался на благословенной украинской земле ждать нашего следующего приезда.

Зарплату нам колхоз платил настоящую. И если в первом конверте ученица четвертого класса получила честно заработанные три рубля, то переходя в десятый класс, проведя полтора месяца на посадке той самой ненавистной облепихи, я обнаружила в заветном письме почти 170 советских рублей, лихо козырнув денежкой перед родственниками с инженерскими окладами. На честно заработанный гонорар я попросила маму купить мне настоящие финские сапоги, с высоким голенищем и полиуретановой танкеткой. Шедевр буржуазной обувной промышленности даже постоял в глянцевой коробке за дверью дальней комнаты несколько дней. Пока мама не вернула их обратно фарцовщику, аргументируя отказ незрелостью моего голеностопа. После чего купила идеологически правильные дермантиновые сапоги в Детском мире, а сдача в сто тридцать пять рублей с моего благословения пошла на хозяйственные нужды.      

* * *
После тихого часа обычно были репетиции хора. Для этого нужно было идти в сельский клуб, где, разместивши натруженные попы на деревянных лавках, мы разучивали произведения молодого московского композитора Михаила Броннера, прежде никем не понятые и не исполненные. Репетиция длилась часа два. Именно в это время мама Таня Иванова ходила на почту за корреспонденцией. Не знаю, в чем секрет, но в те, провонявшие тоталитаризмом, годы почта работала более, чем исправно. И быстро. За полтора месяца мы с мамой успевали обменяться не одним десятком писем. Регулярно приходили посылки с баранками и какой-нибудь обновкой, потому что стоило только мне пожаловаться маме, что «спрыгнув с яблони, я порвала халат», она немедленно присылала новый. Культура той самой переписки была достойна Пулитцеровской премии: элегантно сдобренные деепричастными оборотами и фразеологизмами, новости из Жуковского отображали круговорот вещей в природе. Несколько листков «чертежным шрифтом» для лёгкости чтения содержали в себе последние новости, эмоции, размышления и фантазии. «Как было бы здорово, если бы ты сейчас могла видеть, какие тыквы выросли у нас на огороде…» Я читала мамины письма с упоением! Закрывала глаза и старалась увидеть каждое слово. «Купила тебе голубенькую юбочку», а рядом малюсенький чертеж, как эта юбочка выглядит. И вот в воображении я уже иду в этой юбочке по залитой солнцем улице и нравлюсь сама себе до безобразия! Нет, бывали, конечно, моменты, когда восторг от прочтения письма был так или иначе омрачен: мама написала, что в маленькой комнате они переклеивают обои. Нарисовала, какие это будут обои. Что будет светло и уютно, когда я вернусь. Но меня беспокоил только факт того, что для поклейки обоев в маленькой комнате нужно отодвинуть пианино. А если отодвинуть пианино, то можно в секретной нише старинного инструмента обнаружить зелёный блокнот в прочном переплете. А внутри блокнота признание о том, что ученица четвертого класса Маша Вастягина влюбилась «не скажу в кого, я и так его запомню на всю жизнь».

* * *
Когда сошли яблоки, каждая хоровая партия была готова соединить в едином аккорде «Ключи от королевства». Это было первое произведение с хореографией. Хоровые ряды выходили на сцену по очереди, скандируя уникальные для каждой партии речевки. Концертмейстер Ирина Александровна Волкова, покорившая искушенные сердца и уши виртуозным исполнением «Попутной песни» Глинки и прочих «Музыкальных моментов» Шуберта с полным собранием сочинений Рахманинова, ритмично грохала крышкой клубного пианино, поочередно опуская предплечье на клавиши средних октав. «Бум-трах-бум-трах! Чудеса в решете!» Будучи зомбированными неслыханными ранее музыкальными формами, мы не сразу заметили, как в боковую дверь клуба протиснулась мама Таня. Вернее, сначала протиснулась её кормовая часть, а уж потом в зрительный зал повернулся анфас, увешанный посылками из дома, как рождественская ель игрушками и флажками. «Бум!» - треснула Ирина Александровна крышкой фисгармонии. «Бабах!» - раздался несанкционированный грохот справа от сцены. Мама Таня растерянно сидела на полу, пытаясь собрать выскользнувшие из рук бандероли, и плакала: «Господи! Дожила! Какую ахинею вы поёте!» Ой, как не права была тогда мама Таня! Только Силя, к сожалению, уже второй десяток пристально наблюдающая за нами из стратосферы, могла по косвенным уликам, по росчерку скрипичного ключа на партитуре разглядеть будущий шедевр. Склеить в уме восемь голосов, приправив палитру оркестровкой, угадать красоту гармонии, заполняющую сердце по самое «не могу». То, что на этапе разучивания, слышалось полным бредом, на премьере в Большом зале Консерватории ласкало слух и заставляло плакать от всепоглощающей красоты звуков. Силя сама никого не искала. К ней, как к желанному берегу, прибивало нерадивых талантов, некоторым из которых она царственно позволяла показать композиторские наброски. Цикл «Родная природа» Ефима Адлера несколько лет не принимали во внимание в союзе композиторов, но, когда его спел «Полёт», когда стало зябко от надвигающейся «Непогоды», когда задрожала земля от приближения конницы Стеньки Разина, Адлера вознесли на пьедестал. Но мы-то знаем, кто выписал ему туда путевку… На руинах монастыря Гелати, что покоится неподалеку от Кутаиси, мы пели «Озеро», не потому что кто-то попросил. Вернее, конечно попросили. Просило сердце, душа просила, умоляли вековые камни и горное мартовское солнце. Обыватели старинного храма подошли поближе, внимая прозрачной боли многоголосья. «Кто автор это прекрасной песни?» - спросил старец с клюкой. «Это наш друг, Мераб Парцхаладзе!» - с гордостью ответила Силя. «Эй, нет такого грузина! Что за фамилия? Вот если бы он был Пирцхаладзе...» Силя не стала спорить с престарелым горцем. Она-то знала, что Парцхаладзе – великий композитор современности, доверивший исполнить произведения, созданные им изначально для мужского хора, детишкам из Жуковского. «Мы недаром называемся «Полётом»! – напишет Мераб Алексеевич задорный гимн хоровой студии, главная мысль которого соединит поющие поколения на века: «Быть может мы певцами и не станем, но музыку любить не перестанем»… Сложнейшие какофонии  Ефрема Подгайца и Михаила Мееровича, щемящая лирика Георгия Струве и Тамары Попатенко, Щедрин, Бойко, русские и зарубежные классики – Силя находила невостребованные произведения и «выстреливала» фантастическим исполнением. И если по тексту требовалось взорвать Землю или сокровенным пианиссимо поцарапать совесть под левой лопаткой, то Силя выжимала из хора все соки и эликсиры, чтобы зритель ни на мгновенье не усомнился в истинности своих эмоций. Крепкими руками она держала грозное фермато, словно атлант, караулящий небо. И музыка лилась, хранимая крыльями её гениальности, будто ручей, пробивающий дорогу к свету сквозь мёртвые камни.

* * *
Репетиция в клубе подошла к концу. Мы вызвались помочь мама Тане с посылками. Это был прекрасный шанс узнать пришло ли тебе письмо, чтобы как следует подготовиться к танцам на линейке. Это был ещё один неотъемный ритуал хоровой жизни, наряду с награждением лучшего труженика согласно сводкам из сельсовета, с вручением переходящего надувного оленёнка за самую аккуратную комнату и, разумеется, с вызовом к позорному столбу провинившихся в больших и малых грехах. Бесспорным лидером почтовых танцев была наша солистка: «Липатникова Света у нас при деле, танцует на линейке семь раз в неделю». Завидуя Светкиной регулярной корреспонденции, мы мечтали завести такого же внимательного жениха.

В тот день мне тоже полагалось письмо, мама прислала подробный отчет о новостях нашего маленького городка. Несколько минут перед ужином я тщательно изучала каждое предложение, стараясь запомнить, представить и погрустить о доме. Содержание именно этого письма помню до сих пор. Кроме обзора домашних дел, передачи приветов от сестры и прочих родственников, в письме проскользнула информация о том, что в минувшие выходные родители ездили на дачу к Лаппо и собрали там богатый урожай красной смородины. Друг и соратник моих родителей Санька Лаппо проживал во втором подъезде нашего дома. Сколько я его помню, он всегда был задорно криклив и гостеприимен. Мама рассказывала, что родился он в начале войны категорически недоношенным. Повитуха даже не потрудилась обмыть младенца как следует, поскольку свято верила, что жить ему лишь пару часов, не более. Мать-же завернула килограммового наследника в пушистую ветошь и поместила на печку. Уж не знаю, каким чудом, но температурный режим сотворил чудо, так что ежегодно Александр Яковлевич широко праздновал своё день рожденья на даче в шумной и многолюдной компании почётных туристов СССР. Они не только громко пели песни их бродячей молодости, но и способствовали сбору богатейшего урожая на всем приусадебном хозяйстве. В тот год особенно удалась красная смородина, из которой все приглашенные на торжество делали желеобразное варенье.

Надо сказать, что это смородиновое желе много лет подряд перетиралось с сахаром моей мамой через мясорубку, погружалось в пятилитровые канистры и употреблялось в качестве дрессингов всю последующую зиму, а порой хватало и до майских. Честно скажу, я терпеть не могла это желе! Потому что кроме этой красной субстанции из сладостей в доме практически ничего не было. Его употребляли и в пир, и в мир. Мазали на хлеб, перемешивали с дефицитным творогом, накладывали в чай для кислинки, размешивали с водой до состояния морса. Я мечтала о приближении того дня, когда оно либо прокиснет, либо закончится. Я залезала в банку грязной ложкой, забывала прикрыть полиэтиленовой крышкой и даже нарочно не убирала ненавистный баллон на ночь в холодильник. Безрезультатно! Вернее, результат в виде выговора и подзатыльника, конечно, был. Но прокисший джем тщательно процеживался через марлечку, кипятился несколько часов на газу и обратно разливался по банкам, потеряв при этом свою алость и студенистость.

В письме мама сообщала, что на этот раз смородина выдалась особенно сочной, что накрутила она три огромные банки желе, да оно получилось такое вкусное, что пальчики проглотишь! Мол, к твоему приезду, боюсь не останется и капелюшечки. Я ликовала!  Мои мольбы услышаны! Я вернусь домой, а варенья больше нет! Ура! Ура! Ура! На дискотеке я плясала, как оглашенная, изредка выбегая в душную ночь слегка отдышаться от мелодий и ритмов советской эстрады.

* * *
Крепкий сон завершился ровно за пять минут до свистка. Впрочем, как всегда. Это дурацкое свойство организма, когда просыпаешься от незнания, который сейчас час. И вместо того, чтобы мирно досматривать предрассветные сны, лежишь и думаешь: «Вот сейчас засвистит, вот сейчас, вот ещё через минутку…» Незаметно погружаешься в дрёму. И тут внезапно: «Ребятушки, подъем!» И бешенный свист прибора отечественного производства.

Это Силя проносится по коридору в направлении зарядки, участия в которой можно было избежать только по причине скоропостижной гибели. Словно обкуренные тараканы, мы выползали из палат, пытаясь разлепить глаза и не потерять по пути тапочки. Вечно бодрая Силя руководила упражнениями: сто «насосов», сто «взмахов», наклонов, поворотов. Дыхательная гимнастика Стрельниковой сопровождала нас повсюду.

Отдышавшись, мы шли умываться и собираться на работу. В тот день что-то пошло не так. Мне было тяжело идти. Нога распухла и почему-то позеленела. Место расчесанного комариного укуса превратилось в неприятный гнойник. Я заикнулась было руководству о своем недомогании, но была направлена в туалет, а потом на завтрак, а потом в поля и огороды. Ещё дня два я мучилась сомнениями, наблюдая активный прирост одутловатости в районе щиколотки. Ходить стало совсем невозможно. И концертная обувь отказывалась застегиваться на раздувшейся конечности.

Если память мне не изменяет, помирать в Херсоне я собиралась трижды. Причем, пару раз из-за натурально оказывалась «без ног». Укус комара – это, пожалуй, «гибель номер три». Второй по счету была обездвиженность по причине огромных мозолей.

Ступив на благодатную степную землю, мы старались разоблачиться из тесных городских одежд, скинуть ненавистные сандалии фабрики «Скороход», оставив в зоне прямого доступа лишь концертные босоножки. Всё, больше никакой цивилизации! Модные по тем временам «вьетнамки» были в большом дефиците, уничижительно обзывались «сланцами» и не имели репутацию добротной обуви. Пара рабочих дней в резиновых шлёпках с хронически выскакивающей центральной перемычкой – и на моих ступнях красовались огромные водяные мозоли, размером не просто с юбилейный рубль того времени, а с юбилейную зарплату председателя колхоза. Резервуары с мозольной жидкостью мешали при ходьбе и уж тем более при выполнении трудового социалистического обязательства.

Заковырка была в том, что полагавшаяся нашему возрастному слою воспитательница сильно жадничала выдавать мне общественный пластырь. Миллиметровые огрызки проклеенного брезента будто насмехались над масштабами моих мозолей. Я даже предъявила к просмотру той «фреккенБок» свои грязные ступни, но щедрей она от этого не стала. К тому же я отказалась оставаться на дежурство с её веснушчатой дочкой. Девочку тоже звали Маша. Её мамаша выстрелила каламбуром: «А давайте будут дежурить девочки с одинаковыми именами. Маша и Маша?» Это для её принцессы был бы повод откосить от прополки, а для меня обещалась пытка калёным железом наедине с семейкой пластырных жадин. Помучившись сутки, я решилась на сложнейшую операцию: прогрызла мозольные шарики, чтобы хотя бы обнулить рельеф. Нарывающие ступни пришлось несколько дней прятать в носки, да ещё и схлопотать выговор от дежурных по палате за перепачканные простыни. К сентябрю я и думать забыла про мозоли, столько всего в пятом классе интересного предстояло!

Когда нас первый раз привезли на виноградники, помню ощущение безграничного восторга: такой простор! По земле ещё стелется жирный туман, солнце только разминается перед взлётом в зенит, разглядывая новый день сквозь пирамиды тополей.

Каждой из нас выдали по копне холщовых веревок и отправили подвязывать виноград. Процедура не сложная, хоть и монотонная. Идёшь себе вдоль многокилометровой грядки, подбираешь с раскаленной земли непослушные усики виноградной лозы и аккуратно привязываешь их поближе к братьям и сёстрам. В конце виноградной магистрали нас ждала прохлада колодезной водички. Насытившись ледяной жидкостью, мы с подружками дружно залезли на абрикосовое дерево, крепко обосновавшееся во дворе колхозной конторы, сорвали сочные пахучие плоды и, не прожевывая, отправили их в желудки, только и успевая отплёвывать косточки. Праздник поглощения витаминов окончился истошным ором воспитательницы, смысл которого заключался в том, что мы все умрём! Что-то про медный купорос, которым опрыскивают виноградные листья, про немытые руки и грязные абрикосы. Сдерживая подступающий к горлу рёв, мы слезли с дерева и поехали на обед. Всю дорогу размазывали сопли предсмертной истерики по чумазым лицам. А ближе к вечеру легли на кровати и приготовились ждать конца. Грозная предводительница нашего отряда озвучила чёткие временные рамки, когда медный яд проникнет в кровеносную систему и завершит наш земной путь. Весь хор пошёл в кино. Гаше лежание на кровати восприняли, как взбалмошность, значения не придали и уговаривать пойти в клуб не стали. Взрослая тётя – виновница наших страхов даже не поняла, какие душевные муки нам довелось испытать в тот вечер. Она и думать забыла про патетическую тираду, выплюнутую в подсознание одиннадцатилетних девочек.
 
* * *
Летом, отмежевавшим мой шестой общеобразовательный класс от седьмого, я была избрана бригадиром хорового отряда. В «Полёте» всегда приветствовалась какая-либо иерархия подчинения. Основополагающей «полётовской» доктриной являлась идея, пророщенная некогда Антоном Семёновичем Макаренко в бессмертном романе «Педагогическая поэма». Согласно предложенной терминологии, главенствовал в студии комиссар хора. Это была правая Силина рука, стать которой мечтал каждый вассал от нотного стана. Дальше, спускаясь по карьерной лестнице, шли командиры и комиссары партий. Всего по четыре штуки. Должности не менее почетные. Потом с годами появилась вакансия библиотекаря и костюмера. А в лагерное время назначался «физрук», руководивший явкой на зарядку. Возможно теперь совет командиров разросся до размеров римского сената и вобрал в себя фотографа, визажиста, блогера, буфетчика, водителя и прочих штатных единиц. Мне довелось побывать на своем «полётовском» веку на посту библиотекаря и комиссара партии первых сопрано. А в характеристике, предоставленной мне администрацией «Полёта» для поступления в институт, написали, что я была, оказывается, хоровым поэтом и концертмейстером на «корпоративах», сама того не предполагая. Но приемной комиссии Энергетического института было всё равно, в какой степени я владею рифмой и сложным инструментом, потому что качество возведения чисел в несуразную степень совершенно не зависело ни от белых, ни от чёрных клавиш, ни уж тем более от вдохновения.

Иерархии из вокальных параллелей перепрыгивали в возрастные вертикали в зависимости от местонахождения коллектива. В гастрольных поездках мы делились сначала на купе, потом на палаты. В пионерских лагерях – на отряды и палатки. В трудовом лагере, отличавшемся не только удаленностью от дома, но и длительностью пребывания на чужбине, у нас были бригады. Многочисленные конкурсы, устраиваемые руководством для коротания досуга, подразумевали перекрёстное соревнование: бригады сражались на лучшую постановку сказки и сочиняли «частушки», хоровые партии визуализировали «конкурс инсценированной песни», палаты соревновались на лучшее название и плакат. Были ещё «А ну-ка, девушки!» для старшеклассников, смотр строя и песни, КаВээНы и даже попытка провести спартакиаду, провалившуюся с треском из-за плохой погоды. 

Исполнение обязанностей бригадира позволяло мне иметь некоторые преференции, в том числе залезать в кузов грузовика-трансфера последней. Лавка, подпирающая торцевой борт, была самой козырной, не считая той, что была прибита возле водительской кабины. Мы с бригадным воспитателем тётей Таней Овечкиной залезали по шаткой лесенке, замыкая вереницу несовершеннолетних тружеников, усаживались на краешек лавки и всю дорогу до колхозного поля подставляли лица встречному потоку прохладного украинского воздуха. Остальные ехали спиной вперёд и наслаждались разве что залезающими в рот, развевающимися на ветру непослушными вихрами. Тётя Таня уверяла, что утренний ветер - лучшее средство от морщин. И я ей почему-то верила.

В одну из таких ходок в ответ на вопрос: «Как дела дома? Письма приходят?» я поведала тёте Тане содержание письма про варенье. А после обеда она взяла меня за руку и отвела к поселковому фельдшеру, потому что нога моя уже практически распадалась на молекулы и крошилась на атомы.  Фельдшер «крякнул», разглядывая гниющую лодыжку. Долго мял в руках початок «Беломора», потом произнёс: «Ампутировать пока не будем». Я попыталась осмыслить эту фразу, чувствуя приближение истерики. Тётя Таня изумленно молчала, жадно глотая вспотевший воздух.

Фельдшер покурил в три затяжки и продолжил лечение: «Будешь дней пять принимать димедрол и хлористый кальций, там посмотрим…» Он вышел в коридор и спустя пару минут вернулся с бутылью прозрачной жидкости и вязанкой облаток димедрола.

С этого момента у меня началась новая творческая жизнь. Меня принудительно будили, помогали принять вертикальное положение, сопровождали в туалет, следили, не упала ли я в «очко», вливали в меня очередную порцию медикаментов, подкармливали и укладывали обратно спать. Про трудовую повинность и речи не было. Как не вставал вопрос и о вахте по палате.

Чёткий график, опубликованный на каждой жилой комнате, утверждал ежедневное дежурство. Не могу сказать, что это было приятнее, чем сельский труд на благо Отечества. Дежурному полагалось навести чистоту в палате, проверить все постели на предмет песка на простынях, выкинуть из тумбочек огрызки и фантики, натянуть заправленные одеяла до состояния ледового покрытия олимпийского стадиона, придать подушкам силуэт крепкой пирамиды, вымыть полы. Можно начать цитировать Золушку: посадить восемь розовых кустов, перебрать зерно и т.д. На все это действо отводилось два часа, по истечении которых Силя лично поверяла степень идеальности спальни. И если хоть какой-то пункт не соответствовал «полётовскому» СанПиНу, то приближалась гроза, гром и молнии. Лучшую уборку, напротив, поощряли на линейке добрым словом и полиэтиленовым оленёнком, переходящим из лучшей палаты в ещё более лучшую, как символ чистоты и порядка.

Кстати, ругали или хвалили всегда не конкретного дежурного. Тут вступала в силу коллективная порука всей комнаты целиком. В один из приездов в нашей палате жила бестолковая пудель Кора. По объективным причинам её на работу не брали, запирая до обеда в корпусе. Однажды скучающая Кора основательно пообедала красными кожаными туфлями Светы Соломко, купленными её папой в секретном магазине при ЦК КПСС. Света попыталась обратиться к начальству с требованием наказать Кору подзатыльником, а её хозяйку Наташу Потапову – компенсационным рублем. Но вышло всё наоборот: вся палата, включая Свету, была наказана за разбросанные туфли, приведшие к общему беспорядку в палате и нарушению пищеварения у патлатого пуделя Коры.

* * *
Неделя с димедролом пролетела, как во сне. Редкие секунды прозрения позволяли заметить происходящие вокруг перемены, но очередная порция лекарств исключала возможность любого анализа ситуации. Сон был крепок и чист, как мысли сытого младенца. Когда дурман стал понемногу рассеиваться, я увидела весёлый взгляд фельдшера. Он критично осмотрел мою ногу, хоть и не вернувшую прежние размеры, но хотя бы избавившуюся от запаха гнили и приобретшую цвет, отличный от колера трупных пятен. «Организм молодой, справится. Я же говорил, рано резать-то!» - счастливый медик умчался поливать огород. А я впервые за долгое время попыталась самостоятельно дойти до столовой, поесть горяченького и поучаствовать в разборе свежих хоровых сплетен.

А сплетничать было о чём: Ленку Шашкову вызывают на совет командиров, будут решать вопрос об исключении её из хора!  Этот процесс можно сравнить разве что с публичной казнью времён французской революции. Слушание дела было назначено на завтра. Мои подружки о чем-то таинственно перешептывались. Я настойчиво пыталась узнать все тайные детали. Но девки были непреклонны: «Это для твоей же безопасности!» После таких предупреждений моё любопытство начало распухать, словно голеностоп в начале заболевания. Девчонки сдались. И посвятили меня в суть конфликта в обмен на клятву хранить молчание.

Хор «Полёт» тем летом традиционно разместился в каменном корпусе, что слева от школьных ворот. В доме напротив, как говорится «окна в окна», расквартировался стройотряд из местного ПТУ. Наш корпус содержал в себе несколько отдельных комнат. В каждой комнате умещалось в среднем по 18 панцирных кроватей. Те палаты, что поменьше, считались «люксами» и резервировались для «особ, приближенных к императору». Понятное дело, малыши отдельно, взрослые отдельно.   

В тот заезд мне выпал жребий поселиться с девочками разного возраста. Комната находилась сразу у входа в корпус, имела даже небольшую лесенку, некоторым образом возвышаясь над остальными апартаментами. Кровати располагались в два ряда. Один ряд занимала я с подружками, а другой – девочки на два года меня старше. Что по мне, так не важно, кто спит на соседней кровати, но девки те и правда были противные. Сейчас я думаю, что это был просто переходный возраст, который у меня ещё не наступил, а у них уже расцвел.

И надо же было случиться, что второе сопрано Лена Шашкова поцапалась со вторым-же сопрано Леной Бабусиной на какую-то вообще не музыкальную тему. Но Бабусина-то была старше. И имела в ближнем круге закадычных подруг громогласного комиссара вторых альтов Юлю Скворцову, которая и пообещала Ленке исправить тембр голоса или что-то в этом роде.  Про ссору узнали «наверху», и Шашкову вызвали для разбирательства на совет командиров. Потому, как была абсолютно не важна суть конфликта. Просто старших нужно уважать в любой тональности.

Как-то ночью, не опасаясь спугнуть мою димедрольную дрёму, девочки маялись бессонницей, размышляя, каким образом спасти Шашкову от депортации. И тут вдруг окошко в углу комнаты противно скрипнуло. На долю секунды заслонив лунный блин могучим торсом, в приоткрытую бойницу пролез ПТУшник, а вслед за ним ещё парочка. Противно хихикая, они поползли ближе к ряду, где ожидали их «Бабусина&Со». Девки мои замерли от ужаса, боясь пошевелиться и обнаружить свое бодрствование. ПТУшное хихиканье разбавилось «полётовским» шёпотком. Деталей происходящего участники подпольной группы «Свободу Шашковой» не расслышали и не разглядели. И попытались уснуть только перед кукареканьем деревенского петуха, когда без пяти минут слесаря и такелажники низшего разряда таинственно удалились из нашей опочивальни. Данное событие можно было бы трактовать по-разному, но вдаваться в эротические расследования никто не собирался. Возможно, по причине отсутствия базовых знаний о гендерных отношениях среди подростков Советского Союза, созревших в прекрасные, но смутные 80-е. Однако, в качестве аргумента, моментально оставляющего Шашкову в рядах «Полёта», факт ночного гостеприимства вполне мог быть употреблен. Прямой шантаж Бабусиной с требованием «оставить кляузу без рассмотрения» применить не представлялось возможности. Ибо совет командиров организационно заскучал без свежих скандалов и ждал разбирательства, как премьеру в Мариинке.

* * *
План был таков: сопроводить Шашкову на совет командиров и походатайствовать пред «великими мира сего» за её творческую судьбу. В крайнем случае пустить в ход аргумент: «Они на неё взъелись, потому что к ним мальчики ночью приходили…» Несколько раз сверили показания, удостоверились, что я всё правильно запомнила, и пошли пыльной тропой на заброшенную кухню защищать интересы нашей бестолковой подруги Лены Шашковой.

Дальше всё произошло молниеносно. Помню ликующую Бабусину и гневные взгляды остальных командиров. Все участники мизансцены сосредоточенно молчали. Я ляпнула: «Не ругайте Шашкову, она ни в чем не виновата. Просто они ей мстят за то, что мальчики ночью приходили». Воспитатели, вожатые, Ирина Александровна, наглый пёс Рыжик и недавно дембельнувшийся Курносов сосредоточенно смотрели на Силю, ожидая её реплики. Тишина, решавшая участь тринадцатилетней Шашковой, начинала раздражать. Послеобеденный воздух, уставший от жары и безветрия, резанул хорошо поставленный голос Татьяны Евгеньевны: она доходчиво объяснила мне, какая я сволочь, раз сумела сочинить такой гнусный поклёп на тихоню-Бабусину. Подкрепила Силя свои умозаключениями аргументом: «… и семья у тебя гнилая. Вместо того, чтобы с нами поехать на трудовой колхозный фронт, мама письма шлёт, мол, ты там давай, работай! Гни спину за идеи коммунизма! А мы вареньице будем кушать, когда вернешься, ни граммулечки тебе не достанется…»

Время ощутимо приостановило свой бег и приготовилось к рождению сверхновой звезды в результате большого взрыва. Я стиснула зубы, испытывая на прочность все имеющиеся во рту амальгамовые пломбы. Сжала, как могла, обкусанные пальцы в кулаки и процедила сквозь побелевшие от натуги губы: «Не трогайте мою маму!»

Никогда прежде моё окрепшее сопрано не издавало таких дерзких звуков и не доставало такие высокие ноты. Все участники импровизации ошарашенно разинули рты и замерли в ожидании развязки драматургии. Я плохо помню, что происходило в следующие несколько минут, но по итогам потрясающего скандала и меня, и семью мою предали политической анафеме, торжественно объявили общевойсковой бойкот и строго настрого запретили всему «Полёту» вступать со мной в какие-либо товарно-денежные отношения.

Согнувшись от обиды, я доползла до кровати и заплакала. Ревела я в тот вечер долго. Слёзы никак не собирались останавливаться, извергая из организма злость и чувство несправедливости. Пакость произошедшего заключалась в том, что все моментально забыли про реванш Бабусина-Шашкова, и что никому, кроме меня, из делегации парламентеров не досталось по шапке за попытку отстоять доброе имя хорового товарища.

В палату прибежала тётя Таня Овечкина с огромным ворохом вязанья и сунула мне в трясущиеся руки шерстяной кончик нитки: «Давай-давай, разматывай, это успокаивает…» Я старательно пыталась смотать клубочек, но руки тряслись и холодели. Мысленно я всё пыталась оправдаться: «Вы всё неправильно поняли про варенье!» Поддаваясь утешениям тёти Тани, я даже не хотела знать, кто и зачем поведал Силе содержание того письма. Ещё одно предательство в тот день я бы не выдержала.

* * *
Потянулись страшные часы отчуждения. Нет, распорядок дня при этом никто не отменял. Зарядка, работа, сдача партий, обед по расписанию. Просто я впервые поняла, что такое истинное одиночество. Это когда толпа в сто человек смотрит сквозь тебя, не понимая, не замечая и не пытаясь помочь. Единственной связью с реальностью оставалась тётя Таня. У неё мне полагалось спрашивать разрешения сходить в туалет, постирать белье или написать письмо домой. Кстати, после того случая вся моя входящая и исходящая корреспонденция подвергалась тщательной цензуре. Маме я так и не пожаловалась на судьбу, только попросила прислать побольше конфет и сухарики с изюмом.

Случилось так, что почти одновременно со мной, под грозный меч «полётовского» правосудия попалась Галька Хусаинова. И если мой проступок носил идеологический характер, то Галю обвинили в воровстве французского бюстгальтера. Предшествовали раскрытию кражи века грандиозные постирушки. В Херсоне не было прачечной. Для приведения элементов нижнего и прочего белья в свежий вид, мы занимали очередь за общественными тазиками. Постиранные вещи аккуратно развешивались на паутине хозяйственных верёвок, растянутой через весь школьный двор. Поначалу весь повешенный текстиль разлетался по деревне, стоило только подуть свежему ветру. Потом кто-то смекнул, что в сельпо продаются прищепки. Белье летать перестало. Жизнь наладилась.

Как-то в «тихий час», испросив позволения сходить до сортиру, я стала невольным свидетелем разговора «хоровых мамочек»: «Лифчичек французский тю-тю, спёр кто-то!» - сетовала «мама», раскуривая вонючую «Родопи». Остальные сидели на крыльце корпуса и точили старые ножи, старательно пошкрябывая ими о каменные ступеньки. «Мамы курят?!» - для меня это было откровением из откровений, моментально разрушавшее веру хоть в какие-то идеалы.

А на вечерней линейке была зачитана директива, что Галю Хусаинову выгоняют из лагеря. Пока, правда, только выселяют из палаты в коридор. Но как только она вернет злополучный лифчик владелице огромного бюста, её посадят на поезд «Николаев-Москва» и вычеркнут из биографии хора. Почему обвинение в краже пало именно на Галю? Я не могла спросить, потому что никто бы мне не ответил. С репрессированными не разговаривают. Галькину кровать вынесли в коридор и поставили в «аппендиксе» возле изолятора. Была в торце здания хитрая комната, где складировалась привезенная из Москвы сгущенка, призы для конкурсов и прочие хозтовары. Если кто-то начинал кашлять или маяться расстройством желудка, их отправляли в зону отчуждения для подавления симптомов. Обычно уже через сутки болезные возвращались в строй.

Я присела на краешек кровати и погладила Галю по руке. Она предложила мне уйти: «Со мной нельзя разговаривать, тебе влетит!» Я с нескрываемым сарказмом напомнила своей ровеснице, что нахожусь примерно в такой же ситуации, так что хуже уже не может быть.

Через несколько дней мы уезжали домой. Я уже собрала чемодан. Оставалось упаковать концертный костюм после торжественной линейки. И было намерение купить каких-нибудь сувениров на деревенской ярмарке. Весь хор уже отоварился в местном универмаге, демонстрируя друг дружке одинаковые халаты и босоножки. Товары массового потребления стремительно заканчивались. На мою долю достался школьный дневник на украинском языке, электрический удлинитель с таймером и батистовый парадный фартук, который я планировала надеть на первое сентября.

Пока я бродила по ярмарке, раздумывая на что бы потратить кровные пять рублей, в мозгу пыталась найти пристанище оброненная тётей Таней фраза: «Пойди и извинись перед Силей!» Я ещё удивилась: «За что извиняться-то?» По моим меркам, это Силя должна была извиниться перед моей мамой за гнусные слова и обвинения. Тётя Таня настаивала: «Не важно за что, просто пойди и попроси прощения. А то дальше хуже будет…»

В предпоследний день, за несколько часов до прощальной линейки, отработав финальную трудовую вахту, «Полёт» отправился на речку. Силя в жёлтых плавках и футболке с олимпийским мишкой гордо вышагивала по крутому спуску, размахивая зажатыми в руке ластами. Я понуро плелась чуть поодаль, аккумулируя резервы смелости для решающего разговора. Тётя Таня тыкала меня пальцем в спину, вроде как оказывая морально-физическую поддержку. Я поравнялась с Силей: «Простите меня, я больше так не буду…» - еле выдавила зазубренные слова. Силя притормозила и отдала ласты кому-то из оруженосцев. Вдохнула полную грудь свежего воздуха и приступила читать мне нотации.

Искупаться мне в тот день не удалось. Я стояла, размазывая сопли огорчения по лицу, и старалась запомнить все тезисы великой Селищевой. Клятвенно пообещав «думать, что говорю», я ощутила некоторую свободу. Не скрою, груз с плеч не свалился, но лямки ноши ослабились. А ближе к вечеру нашелся лифчик. Его дожевывал козёл Бяшка из соседнего подворья. Оказалось, прищепка не выдержала груза «супер-бра». И его унесло попутным ветром ближе к забору. Галю вернули в палату, заставив, как и меня, публично извиниться и пообещать «больше так не делать».

Первого сентября был запланирован концерт во Дворце Культуры. Жуковский, соскучившийся по своим детям, трепетно ожидал открытия нового певческого сезона. За час до выхода на сцену мы собрались на репетицию в 15-м классе. Я наивно полагала, что новый учебный год начнёт летопись взаимоотношений с чистого листа. Только войдя в дверь хорового класса, я увидела лучезарный взгляд Сили: «Ой, смотрите, кто пришёл! Заходи-заходи скорей! Молодец, что пришла!» Я почувствовала, как чешутся крылышки самооценки, робко улыбнулась и собиралась-было подойти ближе, поздороваться… Но внезапно заметила у себя за спиной повзрослевшую Свету Липатникову, которая отложила свои микробиологические дела в институте и приехала исполнить коронное соло. Через несколько репетиций стало понятно, что ничего не изменилось, я по-прежнему находилась в странной опале. «Всё! Я ухожу! Больше так не могу!» - написала я на листочке в клеточку, а соседка по партии Света Соломко круглым почерком ответила: «Будешь ДУРА, если уйдешь…»

Осень традиционно загрузила всех школьно-письменными проблемами. Началась подготовка к очередным гастролям. Еженедельные концерты, конкурсы, нескончаемые репетиции. Минор сменялся на мажор и наоборот. Жизнь продолжалась, периодически транспонируя основную мелодию в параллельную тональность, не позволяя делать паузы, заставляя ускорять темп и не расставлять акценты в побочных партиях.


Рецензии