Черви святого Ганса

И в день, что колеса ход мерный обратится
Вспять, и реки потекут в обратном направленьи

                Одиннадцать знатных рыцарей
                Спят под этим холмом

И руки смертных не найдут во мраке ночи
Знакомых узелков, что предки по дороге к утру
Извечным космам Рудавора перевили –
Кто скажет, так, чтобы от края міра
И до края – как тать, несущий крик трубы с востока –
Стало ясно, кто из вчера ещё траву топтавших
И узы нёсших в тесном латном строе
Нечистым троллем обратился, и, трижды проклятый,
Зарезав спящих стражников, в покои,
Где дремлет безоружная принцесса,
Не встретив по пути сопротивления – ворвётся?




В тот день мы с молодыми людьми – господами и дамами, – решили выехать на природу. Осень едва тронула листву, слегка перевалило за обед, начинался замечательный, прохладный вечер, который обыкновенно дарит своим гостям и обитателям средний Сванемарк. Мы ехали по старой грунтовой дороге вдоль берега Эдеры. Из открытых летних экипажей неслись шутки, присвисты и раскатистый хохот – мы были молоды; как тогда казалось, был молод сам мір с его строгим пуританским укладом и постоянным бунтом золотой – или не очень – молодёжи. Мы вели самую беззаботную жизнь, свесив ноги с того ради чего нашим родителям приходилось лить кровь и оббивать коридоры – господа и дамы делали пробы в поэзии, устраивали свои романы по сюжетам любимых произведений и всем казалось что так будет всегда и всегда, непрерывно будут виться бесконечные пряди Рудавора, за которые мы держались мчась вниз, к устью. К слову был как раз день осеннего равноденствия, и по преданию бог Рудавор к окончанию полевых работ учредил праздник, в который земледельцы приглашались за стол хозяевами. Господа прислуживали наёмникам и рабам, мужчины – женщинам, все снимали с себя опознавательные знаки и отличия, которые указывали на возраст, сан или пол. Все соединялись за руки и перед вечерней трапезой, которая предваряла всеночные гуляния, благодарили бога времени за обильный урожай, детей, которые родились за последних пол-года и за то, что Зорга течёт в привычную сторону. Считалось злым предзнаменованием, если она меняла своё направление. По преданию, так закончилось золотое время: это значило скорое наступление природного катаклизма, мора или опустошительной войны. Поэтому Рудавора и благодарили что дождь льёт сверху вниз, реки текут от истока к устью, а солнце светит грешным и праведным, гениям и идиотам. Так всё и закончилось: в столицу прискакал гонец и на площади вострубил что Зорга потекла вспять. Следом случилась великая война, в ходе которой к людям вторглись странные существа под предводительством Хваруда, брата-близнеца Рудавора. Злые, вооружённые до зубов варвары, которых Хваруд привёл на землю, разбили мирных автохтонов, а его брата низвергли в темницу, из которой выпускают только на два дня в году. Остальное время он отбывает свой срок и плетёт бесконечные волосы, за которые держатся смертные, сплавляясь вниз по течению. В древности считалось что Зорга течёт с одного края земного диска на другой, а сравнительно недавнее открытие о круговороте воды грамотеи из Академии так и назвали – Рудаворовым колесом.
С шумом, байками и бренчанием лютни мы добрались наконец до вполне пригодного места. Это была живописная поляна в том месте, где берега Эдеры становятся совсем пологими, а сама река делается шире и величественней. Чуть ниже возвышался достаточно крутой холм, поросший древней дубравой. У его подножья мы должны были устроить пикник. Была даже программа: мы с молодыми людьми накрывали на стол, пока девушки отчаянно пытались развести костёр. Потом мы переоделись в костюмы персонажей из сказания о низвержении Рудавора, отдали кучерам наш гражданский костюм и, где-то импровизируя, где-то пользуясь стараниями девушек, заранее отрепетировавших весь этот идиотский спектакль, наконец вымучили и его. Кажется, и получилось неплохо, и если-бы кому-то из молодых людей аперитив не ударил слишком в голову, из-за чего он в припадке ревности чуть не зарезал меня и Морберга, а потом безуспешно пытался наложить на себя руки, этот выезд можно было-бы считать образцовым. Медленно вечерело, мы разомлели от закусок и чего-то сухого солидной выдержки, желудки грел слегка недожаренный фазан, глаза – очаровательные колени Элен.

Наверное это единственное что я хотел-бы запомнить изо всей этой встречи. Элен; я никогда не годился на роль непорочного и рыцарственного воздыхателя, но женская красота – это то, чем я всегда умел восхищаться. У меня были любовницы высокие и низкие, светловолосые гусыни и жгучие героини заморских сказок, с крепкими бёдрами воительниц древности и прозрачными бронхами столичных морфинисток, злые животные и волшебные принцессы, пустоголовые дуры и шахматистки. Признаться честно, и среди нашей компании не было ни одной, кто минула-бы меня своими ласками и пожадничала-бы для меня всех прелестей, что в неё заточил великий Создатель. Они ругали новые работы Кристенсена и Жоакина Ромариу, кусались, царапались и блажились неизвестно из какой подворотни подхваченными словами; стеснялись когда платье обнажало лодыжки или неожиданно урчало в животе. Они храпели во сне и истошно дули креплёное вино, не уставая ругать новые эпопеи очень популярного тогда Кристенсена, кружа вокруг как слепые ночные бабочки и бросаясь с какой-то ненавистной им самим радостью в мои руки. Не скажу что я слишком этому способствовал. Скорее это было что-то роковое и неизбежное, что-то сродни круговороту воды или деревенскому ритуалу, и сам я, украдкой захлопнув на закладке беднягу Кристенсена не один раз размышлял, как жестоко и бесчеловечно пережитки самого дремучего Средневековья сталкивают нас на белоснежной арене спален, парков и карет с открытым верхом, вооружаясь для своего никчемного оправдания современными средствами и провоцируя просто-таки головокружительный распад, который гораздо проще втягивал в свою пучину молодых, чем постарше и выдающихся раньше посредственностей. Чем моложе, тем ярче люди буквально сгорали в собственном пламени, не зная от чего, а если и зная, то не находя в себе ни сил ни веры в то чтобы как-то этому воспрепятствовать: мало кто из нас докарабкался до тридцати, и столь-же ужасные, сколь и целительные плоды последней войны, кои могли их как-то вывести из этого бесконечного штопора, молодых людей просто-напросто не успели застать.
Как и любое поколение, которое живёт в период больших перемен, мы чутко воспринимали, как привычные до того формы человеческой жизни приходят в упадок; оставаясь теми-же, что и раньше, они походили на пересохшее русло, которое продолжали именовать рекой, и, бросаясь к её берегам с фонарями, мы громко кричали проходящим мимо нас ряженым болванам – "куда вы? Неужели вы не видите, что реки больше нет?" И я не скажу что молодые, неустанно и громко, зачастую вовсе безыскусно и вызывающе обличавшие напудренных идиотов, были совершенно неправы – нет, но, как редкие самородки опустошительного безверия, паразитируя на благоденствии из своих бочек побуждали окружающих к пересмотру застоявшихся ценностей, так нигилизм, брошенный в целые плеяды выкормышей того самого благоденствия, приобретал совершенно безобразные очертания. Это не было благородным порывом отчаянного сумасшествия, это не было положительным побуждением наводнить пересохшее русло, скорее мы просто били беззащитного и расхищали гнёзда, в которых сами-же выкармливались под никогда не пустыми клювами, и всё то высокое, благородное и честное, что стремительно превращалось в добродетель степенного труда и обособленное самодовольство спасённого загодя, терпело двоякий ущерб. С одной стороны, его исповедники не могли не внушать отвращения, поскольку тот дух, котором они якобы были водимы и который определял их картину міра никогда не противоречил их интересам: обкатанный и ручной, он вовсе не был похож на могучего подводного монстра или огнедышащее чудовище, способное ввергнуть весь универсум в геенну, если не найдётся того кто замолит его за десяток праведных. Водимые собственным интересом, который искусственно драконизировался, они были мерзки, домашни и гораздо меньше походили на уличных проповедников близкого царства, чем те которые писали на них пошлые и самого низкого искусства пасквили. С другой стороны, те, что могли отличить дыхание змея от постной отрыжки отца семейства или владельца мануфактуры избирали своими вождями сентиментальных горемык, что, найдя вместо чудотворных мощей кенотаф, принимались носиться по улицам и завороженно твердить будто им явилось новое откровение – судя по всему, весьма физиологического свойства и откуда-то снизу туловища, – что тысячу лет самодовольные опекуны дурили человечеству головы и что стоит только вострубить об этом на площадях, написать школьный учебник, где будет раскрыто что дыхание – это физический процесс горения кислорода, – и тогда наверняка над землёй воспарит десятиглавое чудище, и, вскормленное плотью богатых и порочных негодяев, уж точно сможет испепелить человечество, если не останется десятка-другого, что прочитали школьный учебник. Были и те, кто говорил, что никаких драконов нет, никогда не было и не будет. Что чудовищ вовсе не нужно и достаточно того, что сосед может прийти к тебе в гости с длинным ножом – в сущности, они называли чудовищем человека. В наше время эти звери были особенно популярны. Были и те, кто воспевали любого дракона, лишь-бы впереди маячил пепел геенны – такой был, между прочим, вышеупомянутый Кристенсен. Бедняга, готовый хвалить власть за то, что она властна, а помидор за то, что он красный, но делал он это так восхитительно, а средневековые сказки, что он выносил на свет мечтательной публики были так нефильтрованны, так прекрасны, что можно было опустить ему опоздание в полстолетия, тон сластолюбивого нытика и то, что ему почти удалось совратить министра внутренних дел: совершенно не отдавая себе отчёта и не придавая произведениям никакой нравственной оценки, он описал русла подземных потоков, которые наводнились, когда в двери постучался сосед с длинным ножом.
Я не ругал Кристенсена. Я вообще не нахожу верным ругать кого-то только из известности, равно как и хвалить; пожалуй, я питал полнейшее безразличие к поэзии как таковой. Да и по части изящных искуств я был мягко говоря слаб – может быть, а скорее всего так и было, что меня интересовали только женщины, и в них я знал толк как никто другой. Замужние и вдовы, бледнощёкие горожанки и поджарые крестьянки, девицы и проститутки, из-за которых мне приходилось писать письма отцу с просьбой выслать ещё немного денег... Из-за женщин я попадал во все случившиеся со мной передряги и обязан им-же самыми головокружительными своими приключениями. Они были приторным напитком, которым я утолялся на полдороги своей бесцельной и одолженной на время жизни праздного дегенерата – один слаще другого, и, наслаиваясь друг на друга, смешиваясь и цепляясь краями своих ароматов и послевкусий, эти напитки вконец расстраивали эстетический орган, даруя взамен только комок плавящейся вокруг меня плоти и дьявольскую пустоту, в которую забирались самые чёрные из снившихся смертным кошмаров.

Элен была, казалось, одним из этих напитков. Если представить её как растение, она была скорее чем-то полевым, чем комнатным, садовым или тепличным: с её волшебных коленок не сходили царапины и синяки, а звонкий хохот нисколько не препарировался положениями салонного этикета. Она была естественна в своих почти начисто лишённых величавого веса и притворства движениях, а если описать её как животное, то это была вернее охотничья собака чем самка оленя; задорная, оптимистичная хищница зрелого дня или раннего вечера. Заливая меня белоснежной улыбкой с крепкими, острыми клыками, Элен распугивала птиц в подземельях и напрочь сдувала с меня естественный и определённый натурой томный, меланхолический тон – пусть, потому что все хоромы подземного царства, в которое меня заточили в незапамятные времена не стоили её положительного, непринуждённого и непосредственного напора, перед которым я охотно сдавался и раскладывал навзничь знамёна. И может она и была одним из тех крепких напитков, которые мы пили в надежде поскорей утолить жажду чего-то честного и правдивого, достойного и простого как человеческая нужда непременно кого-то любить, или всего лишь одна из светлых теней на страницах нескончаемой саги о низвержении Рудавора – да пусть, что там, пусть – Элен, царапины и синяки, объятия, которые мы спешили друг другу подарить напоследок перед тем, как непременно продолжить своё неумолимое путешествие среди міра, что проклял нас за нашу могучую страсть, которой, тем не менее, так и не хватило сил выходить себе чудище и геенну!

Эйнарсен совершенно упился, оба фон Фогельшерна отправились проведать наши экипажи, а я, пользуясь моментом, незаметно взял Элен за руку и решительно ринулся в чащу. Оба не знали этих мест; сверяясь по карте, мы обнаружили только странную надпись "холм святого Ганса", который, судя по всему, возвышался перед нами. Я набрал скорость и попытался спрятаться за стволом поваленного дерева, но отрыв был слишком маленький и быстроногая девушка успела подметить, как я забирался в своё убежище.
– Попался! – крикнула она и широко, белоснежно искрясь, расставила руки, – теперь ты никуда не денешься!
Я попытался поднырнуть ей под руку, но нарочно медленней чем того требовала эффективность манёвра, иначе она меня не поймала-бы. Широко расставленные пальцы зацепились за лямку подтяжек; я как мог изобразил панику загнанного хищника.
– Хохо, – произнесла она, и округлившаяся в задоре, должно быть, сопровождавшем игру в пятнашки или приятное удивление, привлекла меня к себе; – ну и где твоё подземное царство?
Мои руки обвили её талию. Сквозь хлопок отчётливо проступало молодое, живое и упругое тело, которому явно недоставало грации, зато с лихвой перехлёстывало буйной энергией, которую ещё совсем юные души пригоршнями тратят между короткими промежутками сна. Я восхищённо слышал прибрежный бой её каштановых волн – о, как прекрасна простота ничем не стеснённых волос, – кожа отчаянно исторгала сильный запах женского тела; Элен шумно выдохнула и сжала в кулаках складки моей рубашки. Грудь наливалась чем-то тёмным; я чувствовал как смолистые, как венозная кровь, потоки наполняют русла подземных каналов.
– Теперь ты никуда не денешься из моих катакомб... – я целовал её ресницы и чувствовал как колотится заточённое в ажурную клетку безотказное сердце.
– Самые тёмные комнаты... – шептала она не размыкая век и быстро, сатанея от неги, теряла остаток предусмотрительности и такта.
Она вцепилась мне ногтями в затылок – слишком сильно, чтобы её рассудок ещё мог фиксировать границу между желаемым и возможным, а её душа распахивалась предо мной крупной дрожью горячего тела и готова была признать, принять и взрастить что-бы я туда не привнёс; непростительная в другом случае беспечность, наивный огонь едва тронутой спичкой свечи. Я слегка отстранил её, чтобы привести в чувство бойцовский задор: мне не нужна была шкатулка с ключами, а скорей только зубы.
– Тогда мы выкопаем их прямо здесь.
– Да, да! – воскликнула она, одновременно смущаясь своего скорого согласия. Мы упали в траву и безудержно ласкали друг друга, будто нам вот-вот пришлось-бы проститься; над нами плыли безынтересные и ленивые облака, солнце едва золотило подёрнутую винным перегаром листву, а волны облизывали паромы на которых смертные везли чемоданы.

Вдруг я замер. Замерла и девушка; видимо, она почувствовала то-же что и я. Странное ощущение, неожиданно прорезавшееся где-то между и настежь. В этом было что-то эдемское, очень твёрдое, далёкое и удивительно-благородное, ровно загоревшееся среди угрюмых стволов. Это было что-то одновременно молодое и перекорное, буйное – и в то-же время величаво-строгое. Будто мы в этот момент могли дать міру что-то совершенно новое, очень ценное, и даже если-бы он это растоптал и не принял, его всё равно стоило дать. Я удивлённо чувствовал, что ещё миг – и восстанет что-то ещё невиданное, в простых одеждах, держащее в руках элементарную, но вместе с тем гениальную истину, которая неожиданно воскресла в этом волшебном лесу дыханием двух одуревших от любовного напитка людей...

Что-то ёкнуло, будто шило вышло с обратной стороны. Что-то прошло навылет; я попытался не подать виду и обнял девушку за плечи. Но она почувствовала чей-то взгляд, упёршийся прямо меж нас. Он прошёл по складке её платья и упёрся в руки, вонзившиеся в фалды моего пиджака.
– Что случилось? – твёрдо спросила она переменившимся тоном.
– Ничего. Так...почудилось. Вздумалось. Ничего.
Она вся вдруг как-то налилась под одеждой, словно навострившая загривок лиса.
– Поделись со мной.
Её тон был твёрд. Она не требовала, но будто очень надеялась и не сомневалась; зря.
– Всё в порядке, – сказал я и обдал её самой обнадёживающей из своих улыбок. Я сам себе не мог до конца объяснить в чём дело; что-то моментально всплыло, будто мёртвое тело показалось из высыхающего фонтана.
Нужно было как-то вывернуться; мышцы девушки каменно стояли в затылочном, промыслительном ощущении хищника.
– Давай возьму лютню, – подмигнул я ей, делая вид будто не замечаю как настороженно она смотрит, – тут недалеко, я мигом.
Я успел это сделать за секунду до того как она убрала с меня руки, раунд был выигран. Элен застыла в нерешительности, не зная как реагировать на моё предложение.
– Я сейчас! – крикнул я, отряхиваясь на ходу и напрямик проламываясь через заросли обратно к поляне. Я бежал и пытался перед самим собой скрыть тревожное наваждение, светлые линии показавшихся из-под земли рёбер, запах почерневшей бумаги.
Я бежал, но слишком долго чтобы туда куда нужно. Остановился и посмотрел на солнце. Оно медленно садилось; судя по его расположению всё было в порядке – если я и сбился, то совсем незначительно. Где-то недалеко слышны были голоса нашей шумной компании. Я опять побежал, ориентируясь на шум, но через две минуты опять остановился. Стало тише. Это меня озадачило: мы отошли от поляны на каких-нибудь две сотни ярдов. Ещё в ста пролегала дорога, на которой мы оставили экипажи. Если-бы я и промахнулся, то давно должен был выйти на её поперечину. Дороги не было. Я уже не бежал а шёл, попеременно останавливаясь и прислушиваясь. Стало совсем тихо. Дыхание сбилось, было ощущение что я шёл наверх по склону, хотя если он и был, то очень малозаметный. Я шёл и шёл, всё больше удивляясь тому как можно столько идти на таком ничтожном участке, пока не взобрался на возвышенность, откуда можно было как следует осмотреться. Это был тот самый холм, который обозначался на карте. Я смотрел как правее от меня разливается величественная Эдера. Значит, слева дорога, а прямо – наша поляна. Ни дороги, ни поляны не было видно. Тогда я решил подняться на самую верхушку.
Начинало темнеть; деревья вокруг становились всё толще и старше, но было в них и ещё что-то странное. Стволы. Причудливо перевитые, изломанные и исковерканные, они давно заросли, как те несчастные, что втягивают в себя поперечины перил и бруски бордюров, и теперь их искалеченные тела были похожи на залатанные лица ветеранов гражданской войны: без подбородков, с оторванными ушами и носами, покрытые ломтями так-сяк нарезанной донорской кожи. Я взобрался на самый верх. Здесь, окружённые баллюстрадой древней дубравы, покоились обломки какого-то крупного здания, скорее всего, культового назначения. Виднелись останки толстых, будто крепостных стен с неказистыми романскими окошками; центральный неф был направлен перпендикулярно течению реки и сохранил подобие утолщения в своём окончании. Вероятно, тут находился алтарь. Впечатлённый огромными размерами каменных обломков, я решил, несмотря на моё незавидное положение, присесть и как следует рассмотреть здание с удобного ракурса. Солнце уже закатывалось за ворсистую гриву. Я закурил, примостившись на здоровенной плите, торчавшей чуть поодаль из густой травы. На останках стен были заметны крупные выщербины и отверстия от огнестрельных попаданий меньшего калибра; очевидно было, что святилище рассыпалось отнюдь не по доброй воле.
Наслаждаясь живописным закатом в такой уютной компании и совсем забыв о своей пропаже, я откинулся было на выступ плиты, на которой сидел. Тут я почувствовал что она металлическая. "Странно" – подумал я, оборачиваясь. Металлы вошли в строительный обиход после промышленной революции, а здание от неё отделяло минимум четыре века. Металлическая деталь оказалась громоздким куполообразным люком с прорезями для обзора. Обуреваемый любопытством, я без особой надежды попробовал крутануть ручку, чтобы его откупорить. Моему удивлению не было предела, когда она поддалась. Совершенно смешавшись, я спускался по длинной лестнице в темноту таинственного подземелья и перебирал одну за другой цепочку картинок, знаменовавших сегодняшний день со всеми его странностями: копыта лошадей, излучина Эдеры, звук лютни. Чёртов спектакль, Элен. Элен, я совсем забыл про неё – но тут моя нога опустилась на ровную поверхность.
Я шёл по длинной подземной галерее, освещая спичками путь. Она была в сносном состоянии – складывалось подспудное ощущение, что здесь обитаемо. Это было запустение, но какое-то очеловеченное, облагороженное присутствием кого-то зрячего и понимающего запустение как запустение, подземелье – как подземелье. И подземелье молчало. Не так как молчат дикие заросли, а скорее как пустота внутри рояля или комната спустя час, как из неё вынесли гроб: это место было пусто, но человечно, по человечьему росту складывались железобетонные плиты потолочных перекрытий, для его ног ветвились в разные стороны узкие коридоры. Не слишком задумываясь куда идти, я скоро попал в широкое складское помещение, где один на другом громоздились серо-зелёные ящики с незнакомой мне маркировкой и штабеля консервированной еды. Толстый слой пыли покрывал предметы – странно, но мне всё равно продолжало казаться что на меня кто-то смотрит. Будто кто-то специально рассыпал белёсые пригоршни и развесил сухую паутину в отверстиях вентиляционных шахт, чтобы лишить бдительности. Я открыл один из ящиков. В нём лежали аккуратно завёрнутые в разлагающуюся от времени бумагу пехотные сапоги непонятной даты выпуска. Я достал один из них и попробовал просунуть туда руку, но тут что-то острое и твёрдое уткнулось мне в бок. Как ослепительный взрыв раскатилось под сводами:
– Кто идёт?
Чтобы сказать что я испугался нужно было-бы изрядно соврать. Я остолбенел от ужаса, выронил сапог и спичку и открыл рот, чтобы что-то машинально выпалить. В кромешной тьме слышалось только биение моего сердца и свист возбуждённого дыхания. Перед глазами плыли красные пятна, от которых кругом шла голова. Что-то острое ещё настойчивей упёрлось мне под ребро.
– Кто идёт, я спрашиваю?
– Рихард... Меня зовут Рихард...
Я пролепетал как ребёнок, потеряв всякий статус и готовый, извинившись, вихрем побежать вспять; "хоть-бы я не опустошил мочевой пузырь" – пронеслось.
Кто-то хмыкнул в темноте.
– Разве так раппортуют? В каком звании? Фамилия!
– Я... Я не в звании. Я гражданский. Рихард Фредлунд, послушайте, я просто прогуливался...
– Не просто, Фредлунд. А теперь поднимай спички и иди по коридору в самый угол, не опуская рук.
Я сделал так, как приказал голос. Дойдя до упора, обнаружил перед собой два таких-же ящика, стоявших на расстоянии шага друг от друга. Под ногами стояла смятая плошмя гильза от небольшого снаряда с торчавшим из неё фитилём. Незнакомец приказал мне зажечь его. Когда он разрешил мне сесть, я смог наконец разглядеть этого удивительного человека.
Он был непонятного мне возраста – густая борода скрывала черты лица так, что трудно было определить сколько ему лет. На нём была очень старомодная униформа серого цвета, какую использовали ещё в начале века у нас в крепостных войсках. Он был седой, без петлиц и головного убора, по которым можно было-бы определить звание. В руке незнакомец держал дульнозарядную винтовку ещё конца прошлого века: такие потом перепиливали под табакерочный магазин и вооружали национальное ополчение. К ней был примкнут неудобный, чрезвычайно длинный штык, которым он неспардонно водил у меня перед самым носом, наточенный и начищенный до зеркального блеска. Но больше всего меня поразили его глаза: он был совершенно слеп, и, голубые и водянистые, они таращились сквозь предметы, прожигая насквозь человеческую плоть, дерево и армированные плиты казематов. Это было жуткое зрелище. Незнакомец бросил мне под ноги какой-то свёрток и сказал утвердительно:
– Переодевайся, это твоя униформа. Слушай что я скажу и не перебивай, потому что времени осталось немного. Тут достаточно оружия и продовольствия. Распорядись им верно и не трать лишнего. Тут карта укреплений – он бросил на ящик массивный кожаный планшет, – прибывших распредели согласно уставу и без необходимости не высовывай нос. Ты поймёшь когда это сделать. Не высылай корректировщиков слишком далеко – они должны быть доступны невооружённому взгляду. Если попробуют обойти со стороны реки...
– Послушайте, уважаемый! – от слов этого полоумного старика у меня окончательно всё перемешалось. – А вы догадываетесь какой сейчас год? Сколько вы провели в этом подземелье?
– Это не имеет значения, – невозмутимо произнёс человек в форме. – Слушай внимательно, мало времени.
– Нет-нет, это вы послушайте! – я начинал белениться ото всей этой чепухи, что сопровождала меня целый вечер. – Я не имею ни малейшего представления о том, сколько вы здесь просидели и кого ждёте, но уверяю вас, я – самый обычный человек без военного звания и всего лишь прогуливался, прогуливался – издевательски семенил я двумя пальцами, – по здешним местам, а потом попал в эту нору, где встретил вас. Я не намеревался с вами разговаривать, я не намеревался слушать эту чепуху которую вы мне тараторите, я ни в чём перед вами не виноват и даже не знаком с вами.
– Меня зовут Ганс, – так-же невозмутимо и просто сказал старик.
Мне по жизни очень везло на сумасшедших. Случалось так, что идя в составе компании молодых людей мы проходили мимо церквей и ворот, где обыкновенно гнездятся чёкнутые и прокажённые, и изо всей гурьбы они выбирали именно меня, чтобы сказать, по их словам, что-то очень важное. Они пытались отвести меня куда-то в сторону от моего общества, заговорщицки косились и несли такую ахинею, что нарочно её сложно придумать. Мне везло на них и я не знаю других людей, которые собирали-бы такие-же урожаи сошедших с ума.
– Уважаемый Ганс, я очень прошу вас оставить меня в покое и отпустить обратно к друзьям. Я заблудился и попал сюда случайно. Я очень признателен вам за то что вы не проткнули меня своим штыком, а также позволили присесть и перевести дух. Теперь мне пора. Прощайте.
Я встал и медленно, намеренно беспечно сделал два шага в сторону предполагаемого выхода, но тут неожиданно твёрдая рука старика вцепилась мне в предплечье.
– Стой. – тихо сказал он мне, и в этом голосе послышалось столько твёрдой, неотсюдошней власти, что я оторопел и сделал как он велел.
– Сядь. – Он указал пальцем на моё место. Я сел. – Ты знаешь историю про короля Свангерда?
– Да, – ответил я, совершенно не понимая чего от меня хотят.
– Он тоже пробовал отмахнуться. Больше: он велел казнить своего епископа, который повелел ему вести своё войско за море, чтобы отбить у нечестивого Готлинда украденную жену. Он надоедал ему день и ночь, стучась в покои и не давая спать. Свангерд рассвирепел и повелел изгнать епископа: у Готлинда было большое и многолюдное королевство, а Свангерд мог снести унизительную кражу собственной жены. "Так я ввергну всю страну в хаос и порабощение" – рассуждал он, и был в целом прав. Ты помнишь что было дальше?
– Да, – недоумённо кивнул я. Эту историю почему-то рассказывали в детстве каждому ребёнку от Хёйланда и до Линдемарка, а может и дальше. – Епископа выгнали, но он продолжал приходить к окнам королевской опочивальни, и тогда Свангерд приказал его убить. После этого он едва не сошёл с ума, потому что митра покойного мерещилась ему день и ночь, на охоте и за обеденным столом. "Убей Готлинда" – твердило привидение, и когда Свангерд почувствовал что теряет остаток рассудка, сбросился со скалы. Но слишком удачно приземлился, и океан выбросил его обратно на берег. Тогда, переживший что-то странное, король облачился и созвал войско.
– Что было дальше? – продолжал Ганс свой экзамен.
– Дальше они отплыли в королевство где правил Готлинд и обложили столицу. Три года, что-ли, длилась осада, пока армии не сошлись лицом к лицу. Армию короля Готлинда уничтожили, вырезали всё живое, а город сравняли с землёй и засеяли солью. Свангерд вернул себе Альду.
– А теперь скажи мне: как звали епископа?
– Святой Ганс... Эдерский... – растерянно пробормотал я, будто-бы начиная что-то понимать в этом дурацком экзамене.
– Одевайся, Фредлунд.
Я повиновался, хоть желание просто вырваться и убежать отсюда едва не перебарывало во мне властный тон сумасшедшего.
– Послушайте, я правда не понимаю куда вы меня пытаетесь вербовать. Я ничего не смыслю в военном деле, да и в коленках честно говоря слабоват.
Ганс не обратил на эти слова никакого внимания. Я растерянно напяливал галифе и китель. Удивительно, но они были как нельзя впору.
– Это не заканчивается, – тихо и задумчиво произнёс слепой. – Это никогда не заканчивается, эта война. Ты думаешь что история идёт поверх человека, воздвигается народами, армиями и технологиями. Что жизнь это движение множеств, приливы и ураганы. Это враньё. В истории есть только трое, и только они в ней по-настоящему участвуют: беззащитный, герой и толпа. Всё. Больше никого нет и быть не может. Ты, наверное, думаешь, что я сторожу эту крепость по ошибке и не знаю, что война давно прекратилась. Что-ж, славно, если и правда прекратилась, – в первый раз усмехнулся старик, – но неужели ты думаешь, что когда-нибудь прекращаются отношения между троими в потаённом, под землёй, в кровеносных сосудах? С оборотной стороны памятных гобеленов они приводят в действие жизненную пружину, единственное имя которой – война, которая без конца длится с первого вдоха и до последнего шанса, передвигая по міровой карте фигуры флотов и устраивая самую последнюю кухонную перепалку. Ты чертовски ошибаешься, если думаешь что нечто может приходить и уходить. Если что-то есть, оно конвульсирует, и ты сам не раз видел как человек сгорал за минуты от того что годами зрело у него внутри: я знаю имя жизни, и её имя – война. Война между двоими, третий только поводом, но если не будет повода не будет войны. Что-то очень дорогое кроется в руках беззащитного, что-то ценное. Его не вручат ни толпе, потому что она тут-же очернит его своей нечистой породой, ни сильному, который его тут-же неуклюже сломает. Оно дано слабому, потому что его руки одни могут лелеять цветы. Стадо. Ты слышишь его поступь? Слышишь гул тысячи глоток, поглощающих воздух и рокот толпы, идущей прямиком в сад? Они ненавидят сады, Фредлунд. Так только кажется, но они едят чем сады плодоносят, а нет ничего ужасней чем просто съесть плод, для которого заботливая рука старательно вымерила угол солнечного светила, и дело не в том чтобы есть. Дело в том что стадо превратит в еду всё что попадётся на её пути, сравняет леса и станет цитировать то что медленно вылуплялось годами – толпа согласится с тем что берегут руки слабого, а этого не должно произойти. Слышишь? Драгоценное не должно согласиться с толпой.
Здесь, под землёй, откуда разворачивается бесконечная міровая драма солнце может быть только инстинктом крови, живым чувством властного верховенства без доказательств. Светило нуждается в руке, которая сможет отстоять очевидное, и если-бы всегда было светло, а реки текли в ту-же сторону, не нужен был-бы герой. Толпа множится. Прислушайся – ты услышишь как они забираются в кузова; толпа для того чтобы сделать героя героем. Есть заповедь: "не убей". Так вот, если герой получил вызов, то не убив он согрешит. "Убей" – вот заповедь всадника: толпа уже мертва, достаточно с этим решительно согласиться. Она для того чтобы покуситься на беззащитного. Беззащитный делает героя героем с одной стороны, толпа – с другой. Героя можно отличить так: он стоит не за себя. За себя стоит толпа, чем-бы она ни прикрывалась. Герой стоит за беззащитного, и это его живой инстинкт, прописанный на сухожилиях властной руки, поэтому он должен убить – так он исполнит себя, слабого и толпу и всем определит своё место.
– Подождите... – у меня кружилась голова и едва клеилось что тараторил седобородый старик. – Я не совсем понимаю. Только трое...
– Толпа множественна, даже если одна. Герой один, даже если с кем-то повязан.
– Ради одного?
– Именно. Герой – это привилегия дубов сломаться, tenant, цепная собака. Так было когда молот Мартелла остановил Альмохадов при Пуатье. За его спиной кто-то стоял; так родилось сословие тех, кто избрал смыслом жизни отстаивать слабых. Что-то было за спиной немецких рыцарей, что остановили венгров на холме Гунценлее. Им даже в голову не пришло, что пленного венгерского вождя можно не повесить. Высокая роль сильного – непререкаемая истина даже для степной орды, и уже назавтра венгры, укрывая своими плечами того кто не мог дать отпора, отбивались от толпы, которая пришла следом.
– Подождите, но зовут на помощь не обязательно по имени. Да и откликнуться может не тот; должен быть кто-то четвёртый, кто был-бы вне этих отношений и смотрел-бы на них непредвзято и со стороны. Нужно их достоверно определить.
Ганс замялся.
– Есть ещё один персонаж, – сказал он с видимой неохотой. – Герольд; его узнают по незрячим глазам и окровавленным шпорам. Он всегда вовремя, а за его копытами тут-же прорастает трава: от предопределения всегда можно отказаться.
– Я не верю в предопределение, – твёрдо возразил я. – Это сделало-бы человека бездумной игрушкой в руках космических сил.
– И дало-бы ему высокую миссию. Это нужно хорошо понять – дают делать что угодно тем, кто не способен ничего изменить. Это дети в пустой комнате; те, кому что-то по силам имеют над собой предестинацию, и даже убив самого верного епископа герой прийдёт на поле боя к которому предназначен – в клетке или на коне и в доспехах. Лишив человека этой роковой точки мы лишим его смысла, который двигал галеры при Лепанто – снова за плечами кто-то сжимал в руке лилию, острое жало в бессильных руках – и голову капудан-паши нанизали на древко, толпу утопили в море и освободили двенадцать тысяч невольников. Герольд уже нёсся под стены, потому что солнце уронили в воду, Дунай потёк вспять, а бессчётная банда расхитителей терзала несчастную. Ни фон Штаренберг, ни саксонский курфюрст, ни Максимилиан не слишком раздумывали чтобы ринуться наперевес. Что-то великое почивало на гусарах Собесского, когда они строились, медленно появляясь из виноградников, что-то священное слышится по сей день в Пуммерине.
– Герольд называет по именам?
– Именно так. Если остальные могут почувствовать себя то в одной, то в другой шкуре, то герольд от рождения.
– Вы говорите, он слеп.
– Это его отличительная черта. Когда нужно назвать имя, легко спутать лицо. Герой совершает подвиг, герольд даёт имя.
Передо мной начинало плавно вырисовываться то, что этот сумасшедший человек пытался до меня донести. Я сидел и слушал как он сбивчиво тараторит, и будто музыка помеж висков медленно обнажала мне свой грубый и напористый ритм. Варварская и монотонная, она нарастала и затихала с его речью, а старик как полоумный шаман продолжал набрасывать мне контуры своей удивительной схемы:
– Невеста стояла за воротами Шипкинского перевала; едва раскованная из цепей, в которых томилась пять сотен лет, она смотрела, как крупповские орудия сметают с уступов крадущихся расхитителей гнёзд; как когда-то под Фермопилами, горстка героев вгрызалась ладонями в землю и метала камни и проклятия, когда кончался боеприпас. Перевал устоял: по двое на коне, усталые и божественно-злые, каждый день подходили резервы, и герою опять посчастливилось выдержать.
– Вы говорите так, будто они делают одно и то-же. Где-же имя? Если герой во всякое время герой, кто Мартелл, кто Карл, кто Свангерд...
– Герой один. Но если-бы не было подвига, не было-бы и Штаренберга, потому что героя делает подвиг, который называет герольд. Если-бы не было подвига, не было-бы и героя, если-бы не было незрячего очевидца, не стало-бы Ричарда.
– Герой всегда побеждает?
– Всегда. Даже если проигрывает. Раньше утром наступало утро, ночью – ночь. Когда в Тиргартенском парке умолк последний Флактурм, герой остался героем, подвиг-подвигом. Каждый получил своё имя. Но орда поглотила весь мір и солнце зашло насовсем. На землю легла печать чего-то неправильного, что-то двинулось в противоположную сторону. Стало нельзя верить глазам и ушам, называть белое-белым, стоять на месте и верить на слово. Темно, и вместо бравых головорезов на добрых конях за оружие берутся дети, жалкие тени воителей прошлого. Донельзя жестокие, свято ненавидящие отца и мать, отважные как черти; – такие герои, и в этом мало эстетики, но много смысла, потому что благодаря им, отмеченным высокой печатью смерти на лбу, до сих пор живы трое – беззащитный, герой и толпа. Первый всё ещё хранит в руках чудо, второй – слышит зов первого. Третий тщится проглотить солнце.
– Как узнать кто есть кто?
– Никак. Это можно почувствовать только инстинктом; так сами тянутся руки и содрогается сердце. Если раньше были явны границы народов и очевидна неправота, за которой стояли ждущие наказания, то сегодня разделился сам мір, и двое в одной постели вцепятся друг другу в горло, отец схватится с сыном, а дочь с матерью. Это только инстинкт, и в полной темноте, в которую сегодня спрятался мір, может ясно говорить только заточённое кровеносное солнце.
– Вы говорили про перепалку...
– Да, – спохватился старик, как будто я прочитал его мысли. Он, присевший на какой-то момент рядом, торопливо поднялся с очевидным намерением оставить меня одного – Тот-же инстинкт отчётливо чувствует копытом поле, даже если поля нет. Даже если нету оружия, доспеха и у герольда прыщ на носу. Они поднимутся – указал он вниз, под ноги, – стоит только ощутить схватку как схватку, подземелье – как кровеносные узы светила.
Я сидел, индевелый как изрытый галереями холм, и глупо смотрел перед собой. Казалось, целая вечность прошла передо мной – так стало всё элементарно, просто и объяснимо. Какая-то обманчивая лёгкость и тревожная пустота обосновались во мне, вдруг моментально собравшемся воедино и одновременно застывшем как кирпич в дрожащей руке. Старик встал и поправил китель.
– Скажите ещё, – вяло произнёс я. Хотелось спросить ещё много, но это вряд-ли имело теперь значение. Пожалуй, я не хотел ничего узнавать – как будто точка, чувственный оттиск последнего слова, что непременно последнее, за которым следует нечто и ничего из того что может быть сказано, нужен был мне от этого слепого шамана. –  Кто такие герои глазами судьбы?
– Черви, – сказал старик не думая, повернулся и двинулся прочь, но через несколько шагов остановился. – И – боги, – добавил он и твёрдо шагнул в темноту.

Когда я поднялся на поверхность, было уже совершенно темно. Старика простыл след. Обескураженный, я сел возле открытого люка и, не зная что делать, оторопело пялясь в непроглядную стену леса вокруг, стал искать спички. Осталась только одна. Я держал её в руках и чувствовал ощупью, как где-то за спиной доносится полный страха и отчаяния голос Элен. Она звала на помощь, запутавшись в непролазной ночной темноте; я чиркнул и закурил. Где-то у подножия холма по дороге скакали десятки копыт; кареты с открытым верхом в полном молчании высаживали приземистые силуэты и отправлялись обратно.
– Рихард! – звала где-то Элен, и что-то очень живое, как будто скованное внутри меня непокорное существо извивалось и пронизывало беспокойные мышцы. Я затянулся ещё раз. Уголь потонул среди прочих. Черви, сотни червей ползли по холму и от голоса девушки разгорались бледным, мертвенным светом. Кажется, послышался тихий топот сапог. Так и есть: мне не нужно было оборачиваться, чтобы почуять затылком, как проворные люди в касках и выкладке юрко, как обезьяны, рассредотачиваются по развалинам, занимая места у окон и затаскивая по обломкам что-то тяжёлое. Сапоги шуршали по подземным коридорам и между древесных стволов; церковь ожила. Светлячки горели. Всё становилось совершенно понятно, будто я тысячу раз здесь был и имел в этом участь: вот-вот упадёт с дерева корректировщик, захлопает авангард, приземистые люди под прикрытием кузовов разом бросятся с флангов... Но одна деталь всё-же оставалась неясной: что здесь делаю я?
Проворные силуэты залегли за пнями и в выщербинах стен. Корректировщих чутко всматривался между деревьев...

Элен звала на помощь, отчего всё тело наливалось удивительной злобой; я сидел и курил, не зная что предпринять.
Эдера текла вспять. Расползаясь по засохшим костям, мертвенно тлели черви святого Ганса.




Кто вострубит? Кто встанет между ними?
Кто, не нащупав узелков в то утро, что не наступило,
Принцессу назовёт принцессой, тролля – троллем,
И, не завидев на востоке медной крови –
Препоясавшись, выйдет на траву, которой нету боле
Чтобы спиною заслонить, пусть нет теперь ни уз,
Ни знамени, ни братского плеча, ни строя –
Спящую; не в память об однажды данной клятве –
Клятв нет, само теченье рек измыло смертным память;
Не потому что та зовёт – та крепко спит;
Но само солнце, закатившись,
Туда где седовласый Рудавор прядёт узлы из судеб смертных,
Как было всякий раз, что реки обращались вспять –
Не трубами и барабанным боем, а как тать,
Как шёпот неумолчных корней гор, и трав,
Вчера ещё объявших выпавших из строя –
Тихо и властно говорит: так рдеет в жилах медь,
Так под землёй текут у смертных струи крови –
Твой час, копыта, меч и право устоять.
Закрой спиной принцессу. Убей тролля.

                Одиннадцать знатных рыцарей
                Спят под этим холмом.


Рецензии