Кацианеры фон Каценштейн. Историческая повесть
КАЦИАНЕРЫ ФОН КАЦЕНШТЕЙН
Историческая повесть из времен XVI столетия (С Немецкого)
(Посвящается Р. и К.)
*
(Опубликована в журнале М.П. Погодина "Московский Вестник" в 1827 году)
*
Месяц изливал полуночное сияние на одну из прекрасных долин Славонии. В воздухе все было тихо, как будто природа, в страхе ожидая чего-то, таила дыхание. Далеко вокруг расстилала долина свои бархатные зеленые ковры; к западу склонялся к ней голый хребет гор: можно было подумать, что сам горный дух наклонил его, чтобы проложить себе путь к Нимфам источника, внизу игравшего своими серебряными струями. К Северу шумела Драва, вырываясь из крутых берегов своих, и орошала крепость Эссек, где над стеною на высокой вехе блистал Турецкий полумесяц, воинственное знамение Солеймана. Хранение оного поручено было наместнику Вейсенбурга, Магомету Ягиаоглису, между тем как сам свирепый завоеватель в другой части света испытывал над Персами всю силу своего гнева.
К западу, на плоской возвышенности стояло лагерем войско Римского Короля Фердинанда Первого, брата и наследника Императора Карла; песчаное место покрыто было длинными рядами белых палаток, а там, где лагерь примыкал к лесу, легкие Венгерцы и искусные Богемцы сплели из ветвей древесных плотные шалаши, изукрасив их конными знаменами, гербовыми щитами вождей, пестрыми уздами и серебряными попонами лихих коней своих. Сторожевые огни с треском горели в большом полукружии, но тускло светили при чистой луне; темные призраки людей двигались около огня, и изредка глухой оклик прерывал глубокую тишину усыпленного стана.
Впереди лагеря, у самого ската горы перед горящим пеплом сторожевого огня, стояло тяжелое орудие - огромная пушка, разинувшая свою желтую и блестящую пасть на крепость, лежащую к востоку. На гладком хребте грозного зева сидел Сципио Ланденберг, Немецкий пеший воин, в легкой одежде, в шишаке с пером, от усталости склоня на руку свою кудрявую голову; возле него, прислонясь к колесу орудия, стоял Франциск Штейнбрун, Рыцарь из Каринтии, в тяжелом конном одеянии, с ног до головы закованный в сталь. Вправо от них валялась на полу сонная толпа Немецких копейщиков: они лежали как ни попало в одной куче, вместе представляя одно тело дракона с тысячью головами; налево стояли оседланные лошади, а перед ними в прямой линии лежала дюжина рейтаров, тяжело вооруженных, которые в просонках часто ворочались и при всяком движении звенели своею железной одеждою.
«Что ты, Франциск, вытаращил глаза? Куда смотришь? - сказал Сципио, прерывая молчание. - Дай покой телу; ляг на жесткую постелю; верно, поломал ты косточки на вчерашней сшибке, где удалось доброму мечу твоему сбросить с коней двенадцать голов неверных. Я буду караулить, хоть и мне плох был покой с моими бедными земляками с той поры, как мы уселись на этом проклятом месте и голодаем из любви к отечеству».
«Да, смертно устали косточки, - возразил Штейнбрун, не переменяя положения, - но душа моя бодра и жива, хотя от заботы и хворает».
«Если уж вас, людей старых и опытных, страх берет, то как же быть нам-то, новичкам в деле военном? Вот какой голодной земельки добились! Да уж с каким дьявольским народцем и воевать-то досталось! Из каждого куста пометывает стрелы да копья, только и знает, что головы, носы да уши прочь, в мешок, а потом домой, как будто Бог знает какое сокровище. А, сверх того, ведь мы от самого Копрейница без провиянта поживаем, не говоря уж о винце да сухариках! Турецкий меч ни одной былинки не оставил! Хотя и уважаю наших господ Генералов, а нельзя не примолвить, что Магомет подогадливее почтенного Наместника Крайны; недаром выдал он нам Славонию и прекрасный Позег, заманил в уголок, проморит голодом, а там шутя побьет да и отправит вниз по Драве и по Дунаю в Черное море, чтобы запахом Немецкого мяса очистить моровой смрад Туреции, да избавить Его Величество Короля Фердинанда от лишних издержек на похороны тридцати тысяч его храбрых воинов».
«Держи язык за зубами, Сципио! Фельдмаршал - добрая сабля, хоть и сердита. Уж если б подслушал он Капитана своей передовой стражи, завтра быть бы тебе навеки немому! Каценштейнер следует высшему приказанию. Его дело - очистить Славонию от чалмоносцев, освободить все пути и мосты через Драву для войска Австрии, идти в Офен и там навеки запретить коренному врагу ее, Иоанну Яполию, именоваться Королем Венгрии и Трансильвании».
«Цель хороша - так ли исполнится? Что поход открыт до возвращения самого Солеймана из Персии - это дельно сделано; он настоящий сатана в этих ордах дьявольских; где нет его, там Немецкие мечи устилают себе дороженьку Сарацинами. Что с Яполия хотят сорвать голову - это дело, - и честное: еще этот отступник, который чистую корону Венгрии, к стыду ее, взял у Султана в ленное владение, этот негодяй будет хвастаться, что пойдет вместе с Солейманом к Вене, как было за восемь лет! - поделом Фердинанд наденет на него железный венчик, как прежде он сделал с Венгерским бунтовщиком Георгом Цехом. Но скажи, пожалуйста, кто выедет на турнир с лошадью, которая восемь дней овса не нюхала? Кто будет драться тупым ржавым мечом, который при всяком ударе ломается? Голодный солдат сам себе не верит; желудок зовет его назад к домашнему хлебу, а какая охота идти вперед, где наверное он отдаст свое тело на завтрак воронам?»
«Солдату не дело роптать! Стяни крепче свой пояс, да помни, что в лагере жить не на пиру пировать! Отказывать себе - не добродетель у воина; он голодает для того, чтоб братья его спокойно кушали; мрет, чтоб братья жили: вот слава воина - ее добивайся! С верой в полководца и малое войско непобедимо; а без нее и сотни тысяч хороший боец как баранов порежет. Нам ли не иметь ее? Не самый ли этот Иоанн Кацианер фон Каценштейн при страшной осаде Вены был ее спасителем? Не он ли у Каринтийских ворот отразил дикую силу Турецкую и избавил Австрию от стыда и запустения? Не за то ли Его Величество пожаловал ему титл Генерала гвардии и Наместника Крайны? Не он ли в Штенбергской долине с Графом Палатином на месте положил гордого Кассан-Бега со всеми его Янычарами? Не он ли с Вакитом Полем у Греца убил седого Пашу, за которого Султан выдал бы сейчас 20000 голов Турецких? Не брал ли он уж несколько раз и Песта и Офена? Где такие дела за него говорят, там к чорту сомнение! - Труба славы давно уж гремит о нем во всех краях света, и мы ли заткнем свои уши потому только, что несколько дней не видали чаши вина да блюда с мясом? Стыдись, Сципио!»
«Вам, конным, хорошо говорить; ваша лошадка везде найдет себе корм. Есть захотелось, - пошел ездить около лагеря, убил оленя, - развел огонек, копье сделал вертелом, - и готово жаркое, кушай на здоровье; а коль погода сыра, вобьешься в избу мужичью, сам надоишь молочка, зайдешь в курятник да душишь цыплят как коршун жадный; а мы стрелки пешие - иди рядом, а коль есть захотел, провиянтской кухни дожидайся! О, если б ты видел, как бедные мои товарищи гибли на походе, как всякая деревня хоронила по нескольку сотен на своем кладбище! Если б ты видел, как перед знаменем своим пал храбрый Граф Юлий Вардек, как бледные стрелки отнесли его в землянку нищего, чтобы там испустил он дыхание, - о! ты бы сам так же роптал и клял, как и я. Его нет - нашего храброго, лучшего собрата - и тысячи за ним последуют.
Ну, что ж из этого будет? Все думали - вот скоро Эссек наш. Приехало и жданое орудие; здесь оно; все слушали - когда раздастся выпал громовый. Ослепли господа Артиллеристы: ядро едва захватило полдолины, побледнели Генералы, и в самом военном совете совета не достало. Как же не робеть солдату, когда перед ним его же начальники трусят?»
«Тс! - прервал Штейнбрун. - Я слышу топот лошадиный от лагеря». - Оба стали прямо друг подле друга; раздался оклик; пароль сказан, и полдюжины конных воинов подъехало тихим шагом. Это был сам Фельдмаршал Иоанн фон Каценштейн; при нем Гусарский Полковник Мор Лacлав, и Куприк, Генерал Саксонский. На бодром жеребце величался Полководец, крепкий, высокий и широкоплечий; позлащенная кирасса стесняла широкую грудь; из-под шляпы, осененной перьями, виднелось грозное лицо героя, темные огнистые глаза, благообразные черты и густые седые локоны, подобные серым облакам, сокрывающим разрушительные перуны бурные.
«Вот место, Генерал!» - сказал он Саксонцу, остановив своего коня у самой пушки и устремив недвижный взор на освещенную луной долину.
«Отсюда невозможно. Надо переместить лагерь, наперекор всем спорщикам и завистникам; а город взять должно, хотя б надо было для этого сорвать месяц с неба да пустишь в него!» - Саксонец с Гусарским Полковником отъехали вперед и углубились в важный разговор о местоположении страны. Между тем, Полководец окинул взором спящую стражу. Каринтийские рейтары вскочили и стали в военном порядке у коней своих, a пехота все еще лежала и не шевелилась. Генерал-Лейтенант бросил сердитый взгляд на Капитана и, повернув коня в средину спящих, закричал:
«Что это значит, Г. Капитан? К чему вы здесь приставлены - спать или караулить? А ты, Ланденбергец, что так нарядился - в бархате да серебре, как будто на бал столичный, а не на войну с врагом-кровопийцей? Берите с нас пример: мы в замшевом коллете да в фризовом нагруднике рубились под Веной, зато теперь первенствуем в государстве. Но коль начальник глуп, так и солдат лентяй и обжора». - Сципио вздрогнул, правая рука его невольно схватилась за шпагу; но скоро он вспомнился и, преклонив голову в знак воинской покорности, сказал, удерживая порыв гнева: «Сердце да меч образуют воина, а не платье; завтра, Генерал, вы узнаете мой ответ на поле битвы; а если паду, то, по крайней мере, грабитель Мусульманин скажет, раздевал меня: «Недаром же я пытал меч этого Ланденбергца».
Пешие копейщики уже встали и построились в два ряда; седой Капрал, подошед к седлу Полководца и левую руку приложив к киверу, сказал ему гордо:
«Обратите гнев ваш на милость, и без вины не порицайте нашего Капитана. Скорее те достойны брани, которые завлекли нас сюда, чтоб поморить всех голодом. Дайте вина и хлеба, - и вы возвратите прежних стрелков ваших. Лучший цвет воинства гибнет на дорогах, и через неделю попытайтесь-ка одни вашею мощною рукой сокрушить стены, тогда увидите - падет ли Турецкий полумесяц пред вашим одиноким высочеством?»
Кацианер косо взглянул на смельчака, но удержал в груди своей клокочущий поток гнева.
«Ты - Никель Эйхшейт, - сказал он ему тихо, - ты не отставал от меня во время Венской осады; тебе бы надо гордиться тою честью, которую ты разделил с Катценштейнером. Грешно тебе так величаться предо мною. Саксонцы пришли; с ними Епископ Аграмский привез нам и провиянт; а Гильгенберга все нет: зато первому Капитану, который его встретит, дано право его повесить; он один виновник всех страданий нашего любезного войска. Ты будешь накормлен, Эйхшейт, но в цепях и в тюрьме: мужество и верность не дают прав на непокорство». - Он дал знак, и несколько воинов из его свиты повели смущенного Капрала в лагерь.
«Что, они еще не воротились? Ты ничего не слыхал об них?» - спросил Генерал, обращаясь к Штейнбруну.
«Ни одного нет еще, - отвечал Франциск. - Около полуночи, в правой стороне слышны были двенадцать выстрелов пистолетных, да вслед за ними палили две пушки; звук отдавался не от Эссека, а от горы. Но с той поры все тихо, и мы ничего не видали и не слыхали».
«Напрасно я не послал одного Вакиша Поля; Михаила удержать бы надо. Венгерец, пожалуй, своею дерзостью погубит и Черных. Лишь только хоть один из них возвратится, пошлите ко мне сказать о том в главную квартиру; не теряйте бодрости; звезда Каценштейнера всегда затмевала Турецкий полумесяц».
Генерал, пришпорив лошадь, удалился с своею свитой. Долго и безмолвно начальники стражи смотрели ему вослед. Сципио, сложив руки, прохаживался вокруг, покамест не перекипало в нем чувство мести, и с пылающим лицом подошел он к Штейнбруну.
«Это ли честный человек? И он смеет при всех срамить Офицеров Королевских? Что мне делать?»
«Молчать, не дорожить его словами, как словами отца сердитого, и при первом случае доказать ему его ошибку. Бьюсь об заклад, что тогда публичная похвала в три раза воздаст за бранное слово. Ах, как бы скорее возвратились наши Черные!»
«А, так вот зачем ты таращишь глаза свои: ждешь Михаила, своего Полковника. Нет, он не в отца. Все добро отцово взял он, а зло оставил. Старик вскормлен войною: он кипит страстями, груб, свиреп и жесток; гнев его неугасим, ненависть непримирима. Сын же рожден от Марса и Венеры, кроток, верен, человеколюбив; первого бойся, когда он и дремлет, ко второму иди всегда!»
«И он-то, может быть, не возвратится, может быть, ты говоришь ему речь надгробную!» - говорил Штейнбрун, крепко сжимая руку товарища.
Снова раздался оклик - и вдруг послышался топот конницы. «Да здравствует Фердинанд! Святой Георгий с нами!» - закричали Венгерские голоса, и в то же время черная конница въезжала на покатый холм; весело подошли к ней навстречу утешенные товарищи.
Впереди ехал смелый Вакиш Поль, ростом короткий и худой мущина, в Венгерской одежде с золотыми шнурами; черный, остроконечный колпак, украшенный широким пером орлиным, покрывал его кудрявую голову; вместо эпанчи служила ему кожа тигра, и черная борода висела клочками. Сказавши Венгерское приветствие стражам, он на добром буром коне своем поскакал к лагерю: за ним следовал эскадрон легкой конницы, в средине коего видно было несколько пленных Мусульман. Несчастные были привязаны руками и ногами к своим Арабским коням; всякий скачок их причинял смертельную боль прикованным всадникам; кровь обагряла их белую одежду; жестокие гусары концами своих сабель кололи несчастных ради забавы. Из уст страдальцев не слышно было ни вопля, ни жалобы; только тихо шептали они: Алла; изредка двигали бритыми, непокровенными головами, вращая большие черные глаза, пылавшие гневом, и скрежетали зубами.
За быстрыми, без порядочными Венгерцами следовали в строгом порядке Немецкие Черные рейтары. В средине их находился пленный, но не скованный Турок; впереди блистал своим стальным оружием Полковник Михаил Кацианер фон Каценштейн, соединявший в себе величавость родителя с красотою своего юного возраста. Сказавши несколько слов своему Капитану, который тотчас велел воинам ехать к шатрам лагеря, Михаил повернул своего Золотого к передовой страже и сошел с него близь самой пушки.
«Здравствуй, Михаил! - закричал Франциск. - Долго ты загостился, а мы за тебя трусили».
«Жарка была эта ночь!» - отвечал юный Герой, задыхаясь от усталости. В это время он сбросил свой шлем на песок, и темные кудри осенили его благородное лицо и длинную шею. «Если б еще немного, не видать бы родины. Я видел у тебя, друг, нашего лекаря. Позови его; я ранен в плечо; коллет мой весь в крови».
«Ты ранен!» - воскликнул с ужасом Франциск и бросился за лекарем. Между тем, Сципио помог Полковнику расстегнуть его панцирь и спросил его: «Вы привели пленных? Разве бы забыли об указе не щадить ни одного неверного?»
«У нас были другие приказания!» - отвечал Михаил. Между тем, он лег на землю, прислонясь к орудию, а искусный врач при свете горящей лучины, которую держал Франциск, рассматривал рану. «Отцу хотелось иметь живых Мусульман, чтобы пыткой вынудить у них нужные известия; его желание исполнено, хотя и стоит шести храбрых».
В это время приближились к ним два мужа, которых офицеры почтительно приветствовали. Первый был Граф Людвиг Ладрон, Генерал Италиянских стрелков, сухощавый, длинный мущина; гордость во взгляде, крутое, лысое чело, римский нос - были главные черты его выразительной физиогномии. Богатая, римская одежда из желтого бархата, пук красных перьев на широкой бобровой шляпе, означали мужа сановного. С любопытством подъехал он и, узнавши юного Михаила, сдвинул свои черные брови.
«Что вижу я, Полковник? - сказал он сердито. - Родитель вам дал важное поручение, и вы медлите известить его об успехе дела, тогда как вас дожидается пятьдесят заслуженных офицеров? Верно, и вы наследовали тщеславие отца! И вы уж смотрите на своих сотоварищей как на жалкие планеты, который должны поклоняться величеству единого солнца?»
«Я ранен, почтенный Граф, и много потерял крови, - отвечал Каценштейнер голосом любви и уважения. - Вакиш Поль уже доносит Полководцу об удаче предприятия. Можете ли вы сердиться на то, что я дорожу жизнию моею с тех пор, как воссияла мне надежда - получить от вас драгоценный залог любви вашей? Не должен ли я щадить своей жизни для того, чтобы некогда мое имя, столько же славное, как имя родителя, достойно украсило древо Ладронова племени?»
«Мы в поле; здесь не дают серенад любезным дамам. Вы забылись, Г. фон Каценштейн».
«Любовь и честь, честь и любовь - знамена Рыцаря. Под ними совершалось до сих пор все великое; под ними благородный Римлянин сочетался с благородным Германцем!»
«Но почему вы знаете, что это родство мне будет приятно?»
Вопрос ужаснул Михаила. «Какой злой дух овладел вами? - сказал он с горестию. - Не вы ли сами назвали меня сыном, внушили сладкую надеж-ду некогда соединиться с Эрмадой, благословили первую любовь нашу? И вы же в эту горькую минуту, видя меня раненого, еще умножаете мои терзания жестокими словами?»
«Ты добрый юноша; но кто порукой, что и в тебе не кроется злое семя, которое при солнце счастия на пагубу другим так сильно возросло в твоем родителе? Неужели ты думаешь, что я по повелению Короля привел сюда цвет Италиянского юношества для того, чтоб оно погибло даром, в угоду безумному баловню фортуны, который не внемлет гласу совета и опыта? Не безумство ли это - осаждать самую твердую крепость с голодными солдатами? Почто он больше уважает Богемского Генерала, Альбрехта Шлика, чем меня и друзей моих? И так эти Гусситы много вреда нанесли дому Императорскому: не бывать добру и от этого Богемца. Ваш герб изображает белого кота на золотой горе. Да, Фердинанд вам подарил горы золота, и их сторожит кот: по правилам Геральдики он знаменует проницательность, а по мне это знак обмана и мщения, которое за пяты кусает все, для него ненавистное».
«Граф Ладрон!» - воскликнул Михаил, ударив железной перчаткой по звучному металлу орудия.
«Что угодно Полковнику? Не вскипела ли в нем кровь Каценштейнеров?» - спросил Граф с насмешкою.
«Вы, почтенный родитель Эрмады! - возразил юноша на гневное восклицание Графа. - Из целых тысяч вы одни имеете право произносить такие слова предо мною».
«Так - и сын по отце! За правду - удар меча, за совет - смертельная рана. И в эти когти отдам ли я мою кроткую голубку? Нет, ищи себе другого тестя между хищными коршунами Германии! - А добрые ли вести принесли вы? Исполнятся ли грезы великого Героя Вены, и завтра эта крепость будет ли нашей? Найдется ли в ней, по крайней мере, лазарет для бедной пехоты, которую безумный вождь как будто на убой гонит?»
«Известия не радостны для отца моего; отсюда Эссек неприступен. В правой руке есть монастырь, которого взять невозможно. С его высоты можно стрелять на всю долину, и если б лагерь протянуть далее, в один час он обратился бы в пепел. У меня на плече верный знак того, как метко летают оттуда пули. Сила Магомета не так маловажна, как мы думали. Он собрал гарнизоны из Офена, Вейсенбурга, Самандрии; Восток и Юг шлют ему свежие войска, а что всего ужаснее, Устреф-Паша послал к нему своих конных Босняков под предводительством Амурата, лучшего конного Генерала во всей армии Султанской, того самого злого отступника, который взял Элиссу и украсил врата сего замка многими главами Християн благородных».
«Амурат против нас - безбожный поноситель церкви? Кацианер! Это известие зажгло во мне пламя ненависти. Если б не ты истомил мое пешее войско, завтра бы в бой! О, я благословил бы тот день, в который бы удалось мне сразиться с этим предателем Иудой!»
«Вините Епископа Аграмского и Гильгенберга: ужели ненависть ослепляет и ваши ясные взоры? Или вы хотите, чтоб отец мой взял и кухню вашу под свое ведомство?»
Граф разгневанный удалился; в это самое время Офицер, посланный от вождя, подскакал к Михаилу, сказал ему о беспокойстве отца на счет сына, и юный Полковник, отдав почтительный поклон Ладрону и надев свои доспехи, поехал в лагерь к родителю.
*
На другое утро военный совет собрался в великолепном шатре Генерала-Фельдмаршала. На вершине палатки развевался белый шелковый флаг с черным орлом; вход завешан был пурпуровой занавесой, а пол устлан дорогими коврами. При входе, наверху шатра блистал серебряный щит с гербом Фельдмаршала, изображавшим белого кота на золотой горе, в красном поле. Капитан Эрнст фон Бранденштейн с толпою стрелков стоял на страже, охраняя знамя, пушку и барабан.
Внутри шатра сидели за полевым столом ИоаннКаценштейнер, Граф Ладрон, Богемец Альбрехт Шлик, Барон Ганс Унгнад фон Зовнек Наместник Стирии и Ганс Магер фон Фуксштадт; вокруг по сторонам стояли храбрые Полковники воинства Христианского, в рядах которых спокойная маститая старость мешалась с пылающим юношеством. Перед столом находилось пять пленных Турков, и Секретарь оканчивал чтение журнала их показаний.
«Довольно! - произнес Фельдмаршал. - Выведите неверных, и вас, господа Офицеры, прошу выйти: теперь следует быть нашему общему совещанию».
«Вакиш Поль! - воскликнул Богемец, пробегая живыми взорами ряды офицеров. - Вы привели этих псов; прошу вас провести их сквозь ваши Венгерские сабли, да ни один из них не возвестит врагам креста о том, как побледнели лучшие Офицеры наши пред лживыми известиями хитрых Турков!»
Караульные Гусары занесли свои сабли; четыре Мусульманина поверглись на землю и с воплем ужаса подняли умоляющие руки. Пятый из них (по цветной чалме коего, перьям и золотым шпорам можно было заключить, что он знатного рода) стоял недвижим, гордо возвышал прекрасную главу, а черные, живые глаза его, обегая ряды офицеров, как будто в них искали кого-то.
Тогда выступил Полковника Михаил и, став между палачами и пленными, заслонил своим телом юного Турка. «С вашего позволения, мои Генералы! - сказал он с жаром. - Сим врагам мы дали честное слово возвратить жизнь, если они скажут правду на все наши вопросы. Извините, что я в этом случае счел за долг пособить вашей памяти».
«А разве ты ручаешься, что они донесли правду?» - спросил отец, изумленный поступком сына.
«Следствие покажет, а до тех пор они должны быть под стражею».
«Должны? - насмешливо возразил Богемец. - Вы так думаете, Г. Полковник? А я иначе. С неверным народом нет честного слова, да в войне сам Султан сколько раз изменял ему? Вакиш, долой этих псов, и делайте с ними что приказано!»
«Нет, говорю я, нет! - воскликнул громовым голосом раздраженный Михаил, набросив шлем на главу и хватаясь за меч. - Ужели Христианин последует порочному примеру язычника? Ужели Германский Рыцарь возьмет за образец Араба разбойника? Этот Босняк - мой пленный; мой меч его обезоружил, мои Черные его схватили. Я ему рыцарским словом ручался за жизнь, а найдется ли хотя один человек во всей Австрии, который мог бы сказать, что Михаил Каценштейнер тогда-то не исполнил хотя единой буквы из данного им слова? Кто захочет нанести сию обиду моей чести, тот прежде да положит меня мертвого на землю. Г. Вакиш Поль властен в своем слове; его - четыре пленные; пятый мой, - и пятого я беру под защиту, хотя бы все Богемцы на меня ринулись». Он крепко схватил правую руку Боснийского воина, вышел с ним из шатра, и никто не осмелился преградить пути ему.
Граф Шлик с досадой обратился к Фельмаршалу и сказал ему: «И вы сносите такие поступки вашего сына, Г. фон Каценштейн? Вы терпите это в присутствии всех Генералов вашего воинства?»
Старый вождь не без удовольствия смотрел на подвиг сына. «Пленный принадлежит тому, кто взял его, - отвечал он важно. - Что же вы находите в этом неправого и необыкновенного? По моему мнению, Каценштейнер может идти собственным путем своим в службе Королевской; от этого не было еще вреда дому Императорскому».
«Кто перед врагом честен, тому и друг поверит!» - сказал вполголоса Граф Ладрон, как будто говорил сам с собою. Богемец бросил гневные взоры вокруг себя, дал знак Полковнику Гусарскому; пленных вывели и казнили.
*
В военном совете скоро загорелась война мнений. Фельдмаршал не верил донесениям пленных; он не отставал от своего намерения - взять Эссек и сдержать слово, данное Королю Фердинанду. Если настоящее место лагеря было для того невыгодно, то надлежало переменить его.
«Отчего не дерзает враг в открытое поле битвы? - говорил он. - Это явный знак его бессилия и страха. Я нашел настоящее место для приступа; должно обойти лес; на конце его есть возвышение, подобное крепости; с него-то пушки разобьют стену - и сквозь проломы мой Фельдмаршальский жезл укажет народам Фердинанда путь к обычной победе».
«Уважаю ваше счастие и мощную десницу! - возразил Граф Ладрон. - Но здесь дело не о том идет, чтобы с громким ура! бросить гусаров на неприятеля, а о том, чтоб, не забывши выгод дома Императорского, не забыть также и двадцати тысяч храбрых воинов. Вы, Фельдмаршал, на походе имели вокруг себя одну конницу, а я был свидетелем, как пешие люди, изнемогая от усталости, валились как мухи от зимней стужи. Итак, мой совет - не битва, не штурм, а обратный путь к Вальпаху, где ждут магазины. Там повесить Гильгенберга, насытить воина и коня его, и потом к верной победе!»
«Обратный путь? - презрительно возразил Кацианер. - И в виду этих Арабов, еще до битвы, обратится в бегство знамя Императорское? Кому из вас, Господа, нравится такое предложение? Говорите откровенно».
Венгерец, Бамфи Валтсар, встал с своего места и произнес: «Предводитель Италиянского войска прав: пехота едва влачит оружие; Турок знает нашу нужду, сидит спокойно в стенах своих, и через несколько дней надеется побить безоружных. Можно без ретирады, но гораздо короче, пособить недостаткам воинства. В двух милях отсюда замок Германд; его магазины полны хлебом; мне сказал о том перебежчик; замок взять легко, а потом с крепкими войсками снова возвратимся к башням Эссека».
«B Вальпах, в Вальпах! Больной солдат и ружья не поднимет!» - воскликнул Граф Ладрон.
«Подите с вашим Вальпахом! - прервал его Фон Фуксштадт. - Покажите тыл этим робким гиэнам, и оне бросятся по вашим пятам. Нужен удар - и удар решительный! В Эссек, в Эссек, хотя бы сквозь ад!..»
«В Эссек! - повторил Барон Зоннек. - Хотя путь и опасен, но зато штурмовать его легче. Орудия городские без колес; а до двух сот пушек направлено на сию долину. Не успеет Магомет перевезти их на ту сторону, с которой штурм начнется. Християне, живущие в предместии, помогут братьям, и Эссек наш».
«В Вальпах идите! - бормотал старый Ладрон. - Уж слышу, как враны бьют крыльями над трупами наших!»
«Можете для себя самих оставить ваше пророчество! - отвечал Фельдмаршал. - Избранная конница Графа Альбрехта покроет наше шествие, и чтоб не сказала зависть, что Полководец щадит кровь свою, мой Михаил с своими Черными займет место арриергарда. Вместе с зарею в поход!»
«Хорошо же! - отвечал Граф Ладрон. - Пускай же и мои знамена развеваются на том самом месте, которое считается опаснейшим. Да не скажут, что Граф Ладрон из страха советовал принять путь обратный!»
Все встали; Граф еще раз подошел к Фельдмаршалу и сказал ему тихо: «Я уважаю в вас храброго воина; но на сей раз лучше бы вам согласно с гербом своим следовать внушению проницательности, чем доверять когтям своим. Благо тому из нас, кто умрет честною смертию от руки вражеской!»
Он вышел, - долго старый Каценштейнер, исполненный думы, смотрел ему вслед, и медленными шагами пошел во внутренность шатра своего.
*
Приказы о походе были скоро изготовлены: едва рассвело, шатров уже не было; полки потянулись один за другим по дороге, которая облегала лес и дугою шла к месту, назначенному предводителем войска. Богемцы и Италиянцы замыкали шествие; последнюю колонну составлял Михаил с своими Черными
Великолепный лес зеленым сводом возвышался над воинством. Защищенный от зноя солнечного, наслаждаясь свежим запахом цветущих кустарников, солдат дышал вольнее: надежда возвратила ему утраченное мужество. В средине Черных рейтаров ехал пленный Босняк на коне Персидском. Сердито смотрел он на своих спутников; только иногда устремлял кроткие, но пламенные взоры на юного вождя их; иногда бросал соколиные взгляды вокруг, как будто выжидая защитника, или мстителя.
Безмолвный Михаил ехал вперед. Лес стал уже проясняться; сквозь деревья можно было видеть мелькавшее поле; один путь разделился на многие дороги; Полковник велел остановиться; разделил свой полк на отряды, и дал приказание их капитанам рассеяться по всем путям и разведать - нет ли где лазутчиков, опасных для арриергарда? Сам в тени дерев расположился с своим эскадроном и дал ему отдых; Босняку не велел сходить с седла, отъехал с ним в сторону ближе к полю и просил его наименовать все замки и селения, видневшиеся вокруг сквозь деревья. Турок с удивлением взглянул на Михаила; но он изумился еще более, когда юноша, подъехав вплоть к нему, положил свою правую руку на его левую, в которой Мусульманин держал узду.
«Османлис! - сказал он ему приветливо. - Ты молод и храбр: если бы твой меч не разбился о добрый шлем мой, может быть, я бы был твоим пленным. Храбрые везде родня между собою. Несмотря на кровожадность моих собратий, я успел вчера избавить тебя от смерти; слово мое свято; я могу его исполнить - и ты свободен. Мы последние в шествии; страна тебе известна; вот стезя: по ней никто из моих тебя не встретит».
Майлат взирал на великодушного юношу с сомнительною радостию. Вскоре он опомнился и, ударив правой рукой о железную перчатку Полковника, с чувством произнес: «Християнин! Ты достоин быть Мусульманином; между Пашами Султана едва ли кто храбрее тебя и великодушнее».
«Скорей, пока не застали! Помни меня - и если хочешь заплатить добром за добро, то щади моих соотчичей, которых судьба предаст в твои руки». - Турок кивнул головой, обернул лошадь, щелкнул, конь помчался, как вихрь, и в несколько секунд исчез с седоком своим. Черные бросились было к коням, но по знаку Полковника успокоились: его воля была для них законом, и никто не дерзал ни словом, ни видом ей противоречить.
Не прошло мгновения, как послышался в лесу стук оружия, и раздались крики боя и команды, - вслед за сим несколько выстрелов.
По знаку Полковника трубач мигом созвал рассеянные отряды; Михаил вынул меч и первый поскакал на шум сражения.
Перемена лагеря Християнского не укрылась от Магомет-Бега. Не теряя из вида плана войны, и всегда покорный повелениям Султана, за исполнение коих порукой была голова его, он не упускал однако ни малейшего случая - вредить неприятелю. Вслед за войском Християнским, он послал по путям малоизвестным тысячу Спагов и отряд стрелков, которые должны были укрываться в чаще леса и при удобном случае напасть на задние отряды войска.
Михаил скоро достиг той круглой лужайки, осененной высокими деревьями, где происходила битва. Появление его было важно для войска. Уже Богемские стрелки в бегстве искали спасения; уже пара знамен была покинута Италиянцами, которые, стеснившись в карре посреди луга и припав на колени, упорно отражали нападение Турецкой конницы непрерывной пальбою, а особенно в Янычар, от коих уже редели ряды Италиянские. Граф Ладрон, оставленный робкими Богемцами, окружен был толпою врагов; но, несмотря на усталость, он с своими офицерами отчаянно отбивал удары торжествующих противников. Михаил положил конец опасности. «Бог с Фердинандом!» заглушило клики Турецкие; Черные градом ринулись в толпу; Граф освобожден, сабли Спагов мигом сокрушились под ударами оружия Германского; Италиянские стрелки, вышед из засады, бросились в кусты, отколе свистали смертоносные ядра; в несколько минут место было очищено, и только некоторые, зная тайные стези леса, бегством спасли жизнь. Старый Граф жал руку юному герою и пред толпой окровавленных воинов называл его своим сыном; Михаил, в упоении блаженства, возвышая взоры к вершинам дерев, вспоминал о возлюбленной; это мгновение жизни не променял бы он на златую цепь от руки Фердинанда.
*
Казалось, сим походом управляла сама злая судьба, препятствуя всем начинаниям Предводителя. Воинство достигло желанной высоты; разбили новый лагерь, и на другое же утро вся армия Австрийская выступила в поле битвы. Чалмоносцы ни с места; они, как хитрые крысы, таились за стенами крепости; изредка слышен был стук, изредка по валу мелькали перья их тюрбанов; по одним пушечным выстрелам, которые никогда даром не раздавались, можно было догадаться, что в крепости были люди.
По приказанию Фельдмаршала, две пушки выставлены были на переднем холму против стен; первые ядра вырвали огромные камни из крепости. Немцы победными кликами отвечали на гром пушек; видимое беспокойство произошло внутри Эссека; чалмы, шлемы, перья теснились у пролома, который после каждого выстрела увеличивался более и более и отверзал вход Австрийцам. Около полудня он уже готов был для штурма, и Краинская пехота первая отчаянно бросилась через развалины в отверстие, пробитое ее пушками.
«Смотри! - воскликнул Фельдмаршал, с восторгом взирая на отважность воинов. – Это, кажется, Ландербергец! Ошибся же я в тебе, храбрый Сципио! Взгляни, Михаил, он уж наверху, он в проломе; все за ним, не боятся каменьев, ни копий Турецких. Браво! Они смяли Испанскую конницу, которую Магомет приставил за брешью. Победа! Бить во все барабаны; вся пехота вслед храбрым; Адъютанты, проворней! Один конец бедам! Счастие Каценштейнера с ним! Эссек наш!»
Стук барабанов огласил весь фрунт, но слишком рано было торжество гордого Полководца. Внезапно страшный залп раздался из пролома. Турки спрятались за пушки; мгновенно огненная цепь ядер раздробила ряды смелых ратников. Стрелки, с ужасом отступив от Испанской конницы, теснили отряды свежих воинов, за ними последовавших, и увлекали их с собою в бегство. В числе их находился и Сципио; он хотел перепрыгнуть через зубчатую стену, но нарядная одежда, которой он не скидывал и в битве, погубила храброго; он зацепился ею об острие зубца, и шесть турецких копий пронзили его тело, как будто оно далось им на забаву, как мишень стрелку молодому. «Не будет вперед наряжаться! - сказал сердито Каценштейнер. - Если б он для балов поберег свои наряды, не лишились бы мы храброго воина; под шелковым его нагрудником билось солдатское сердце».
Три последующие штурма были равно безуспешны. Крепость, богатая народом, не терпела урона; от вождя до последнего рядового - все наслаждалось изобилием; у Немцев же народ скудел; о Гильгенберге ни слуху; надежда исчезала, голод возрастал; целые шатры в одну ночь пустели; артиллеристы падали у пушек, и высокомерный Предводитель поздно дознался, что он безумно жертвовал и войском и своею славою, добытой потом и кровью.
Посреди всеобщего уныния один Ладрон, как вещий вран, повторял свой крик пророческий: «В Вальпах! Гибель или Вальпах - выбирай любое». Ненависть к сопернику не позволяла Каценштейнеру решиться на совет лучший. Он предпочел мнение Венгерца Валтсара - и повелел войску двинуться к замку Германду. - По беспорядку шествия можно было заключить о будущих следствиях. Лишь только подали знак к походу, солдаты, как будто не зная знамен своих, бросились как ни попало; с трудом в первой деревне офицеры могли собрать подчиненных, и только одна предстоящая опасность могла водворить порядок в войске, обезумевшем от голода. Замок защищен был одною стеной и рвом; слабый гарнизон не долго сопротивлялся, и Немцы, ворвавшись с яростию, попрали последних упорных Турок. Пятьдесят Христиан пало в штурме; но начальникам от радости некогда было считать погибших. Сия радость скоро превратилась в ужас, - когда в скудных магазинах нашли они запасу только на два дни. Сам Кацианер упал духом; он повелел скрыть неудачу от войска, заперся на день в покоях замка, где нашел его Михаил, в мрачной думе стоящего перед гербом серебряного щита своего: «Михаил! - сказал тихо отец. - Время прошло! Наступает другое - темное и тяжелое; но и в ночь, как в день, не изменю себе». Он велел сыну объявить генералам, - чтобы готовились в поход обратный, соблюдая строго порядок отступления.
Насыщенное войско возвратило мужество; построили мост через реку Бодрог и счастливо перешли ее. Положено было на пути овладеть замком Юванхеном и городом Гарою, где по верным слухам много было запасов и мало неприятельского войска. Весело и скоро шли полки, как будто вперед - к победе. Но скоро новые заботы втеснились в сердца вождей; около полудня, по лесным высотам, сверкали остроконечные копья Спагов, и здесь и там развевались пестрые знамена Босняков.
Замок Юванхен возвышался на горе, тихий и мрачный, как могильный памятник. Пушки с отверстыми зевами выдавались из амбразур; но не заметно было ни одной живой души, и медные, недвижные чудовища безмолвно грозили войску. У подошвы крепости лежал городок, покинутый Мусульманами; Христиане, в нем оставшиеся, немедленно отворили врата собратиям. Фельдмаршал счел это первым знамением своего нового счастия и гордо сказал своему сыну: «Имя Кацианера по-прежнему звучит для варваров».
Михаил в грустной думе тайного предчувствия печально смотрел на пехоту, которая врывалась в город. Безумными кликами огласили солдаты свое новое убежище; двери покинутых жилищ разломаны; из погребов вы-катывали полные бочки вина; шлемы и шляпы служили вместо чаш, и ог-ненное Венгерское вино, упоивши воинов, лилось по улицам города. Михаил с досадой указывал на толпу пьяных, но гордый отец его говорил, улыбаясь: «Дай же им попраздновать: недаром по целым неделям морил их голод. Завтра будут лучше драться: надежда на такой же пир чего из них не сделает? Только нужен караул; когда мы все вместе, трус Магомет не пойдет на нас». Так думал старик, но не дремал неприятель. Замок окружен был страною неровною; в горах, ее окружавших, всюду были ущелья, тесные проходы. Как губительный демон, уловляющий человека в минуты его слабости, Магомет издали следил Христианское войско, укрывая свои кровожадные толпы в засадах горных. Его капитаны знали все норы этой страны, и потому легко могли воспользоваться случаем, не выгодным для верных.
Пьяная Австрийская пехота крепко спала на чужих пуховиках; вдруг пламя объяло разные части города, и боевая тревога пробудила от сна упоенных воинов. Конница с ужасом видела огненное море пожара, разлитое повсюду, слышала грохот падавших зданий, кои погребли многих сынов Германии; помогать было некогда, ибо с первым рассветом дня со всех сторон раздался однообразный клик Турецкого воинства, - и ядра, предвестники врагов, свистали по главам Австрийцев. Богемец Петр Ратчин первый привел в порядок свою конницу и полетел навстречу неверным. С чела до ног облитый медью, он, как гений опустошитель, все на пути своем обращал в бегство. Но неосторожностью погибла храбрость: завлеченный в ущелье лесное, он обессилен был кучами новых врагов; его Богемцы пали вокруг него, храбро защищаясь, и сам Амурат своим мечом разбил его шлем и череп. Не лучшая участь ждала кровожадных Венгерцев по другую сторону города, где место удобнее было для правильной битвы. Ядро прострелило в грудь Вакиша Поля, и гордое орлиное перо пало на землю. Падение вождя ужаснуло войско: он был на поле брани гением хранителем своих соотчичей, он был во всех военных походах того времени: при нем совершалось все великое. Рассеянные гусары ударились бежать, бросились в лес - и к вечному стыду своему Венгерцы беззащитно падали под мечами Спагов и Босняков. Но едва лишь Кацианер, устроив полки свои, вышел в долину, - Турки в единый миг исчезли, как будто покорствуя силе незримого чародея, и одни кровавые трупы мертвых свидетельствовали об ужасах совершившейся битвы.
«Скорей отсель удалите войско от сего постыдного зрелища!» - воскликнул раздраженный Граф Ладрон, подскакав к Фельдмаршалу, который устремил недвижные взоры на поле смерти. «Стирийцы ропщут; пехота, видя труп Вакиша Поля, освещенный пожаром, в отчаянии бросает оружие. Если еще промедлите, - все войско последует постыдному примеру гусаров».
Дано повеление идти скорее: - войско без отдыха достигло широкого поля, которое близь города Гориэна простирается между гор. Лагерь разбит, - и после часу отдохновения, Генерал Фельдмаршал созвал военный совет; но уже поздно было внимать гласу мужей опытных.
Безмолвны и мрачны вошли военачальники в шатер их Предводителя; их бледные ланиты, гневные взоры обвиняли его в утрате лучшего воинства. Михаил, кротостью нрава приобретший всеобщую любовь, подобно Ангелу-примирителю, укрощал волнение гневного ропота. Вдруг, казалось, само отчаяние явилось посреди вождей в лице Мора Ласлава, который возвратился с побега с прочими товарищами.
«Изменник! - воскликнул Иоанн Кацианер. - И ты еще доброй волей сам идешь к своей виселице?»
«Повесьте меня, - возразил Ласлав, - но прежде позвольте сказать слово. Я не достоин поношения: я один из всех мог бы найти верное убежище в моем наследном замке; но я пришел назад. Хочу предостеречь вас, да не погибнут мои товарищи. Вы окружены отовсюду бесчисленными полками Магомета; куда не двиньтесь, они везде вас встретят. Через лес проходу нет; его нарочно загородили Янычары, срубивши деревья; во всяком ущелье - пушка, в каждом кусте - стрелок. Если вы пойдете в расставленные сети, вам не воротиться!»
«Каркай ворон на свою голову! - воскликнул раздраженный Михаил. - Не вселяй робости в героев, не высчитывай им опасностей, а говори о средствах к спасению».
«Мне известны все углы этого леса, - отвечал Ласлав, - остаются две дороги: избирайте любую. Одна весьма узкая, длиной в две мили, ведет в Вальпах; она безопасна от неверных, ибо по ней нельзя везти тяжелых орудий: потому, если ее изберете, то пушки должно оставить. Другая кратчайшая в мой замок Центурцебет; ее стережет небольшой отряд Турок, ибо не предполагают они, чтобы вы ее избрали».
«Избирайте последнюю, - сказал Ладрон. - Кто из нас примет на свою ответственность потерю лучших снарядов артиллерии?»
«Прежде, Граф, вы хотели в Вальпах? - насмешливо спросил Кацианер. - Что за непостоянство во мнениях? Там и провиант и военная касса; там целую зиму может продовольствоваться войско; а мы, Бог даст, еще до осени успеем возвратить покинутые орудия. В Вальпахе ждет нас безопасность и забвение всех страданий!»
«В Вальпах!» - загремели в один голос военачальники.
«Власть предводителя, его и ответственность! - прибавил Ладрон. - Итак - в Вальпах!»
«Ломайте экипаж, жгите запасы, - был приказ Фельдмаршала. - Пушки разбейте молотами или заклепайте их. Солдату не брать ничего лишнего, взять одну муницию. Полковникам - не распускать полков, Капитанам строго смотреть за отрядами, чтоб все было вместе. Ночью на второй смене протрубят в рог перед моей палаткой: это знак к походу! До тех пор не шевелиться в лагере!»
«Этот сигнал может разбудить неприятеля», - возразил Ладрон.
«Вечные противоречия! - отвечал гневный Кацианер. - Когда Мусульманин сражается ночью? Но если вы придумали знак безопаснее, можете одни употребить его для вашего войска».
Раздраженный Граф вышел поспешно из шатра; Михаил за ним, чтобы утешить обиженного старца; старый Каценштейнер грозил врагу вслед, говоря сам с собою: «Упрямый Римлянин! Будешь каяться в своем противоречии!» Офицеры собрались к нему на зов его, и он дал им тайные повеления.
Мрачная ночь спустилась на долину Славонии. Небо, как железный гробовой свод, возвышалось над Христианским лагерем, подпираемое гранитными столбами гор. Тяжелая туча висела над землею, как траурный балдахин над трупом царственным. Она как будто прикасалась злаченым шпицам шатров и знамен; ни одна приветная звезда не улыбалась земле; буйный ветер ревел с юга, шумно пролетая мимо копий и палаток, свистал по барабанам и литаврам, и скрывался в лесу, подобно пролетному зловещему демону, который и в часы ночные тревожит предчувствием усыпленного смертного.
Сторожевые огни погасали, несмотря на старание солдат зажигать их. Перед шатрами спали ряды воинов в полном вооружении. Сон смыкал их вежды, но холодный ветер и страх оробевшей души непрестанно отверзал их; в просонках свист ветра казался им вожделенным сигналом похода.
На левом крыле, перед шатрами войск Италианских, покоились Каринтийские кирассиры; каждый воин лежал подле коня своего. Ржание нетерпеливых коней, подобно хохоту эха, отвечало на завывания бури. Франциск Штейнбрун, сложа руки и опустя голову, в беспокойстве бродил перед шатром Генерала, который, утомясь от дневных раздоров, отдыхал на своем ложе. Вооруженный воин наконец приближился к Штейнбруну. При блеске молнии, мелькавшей на небосклоне, и по знакомому голосу, Франциск узнал Михаила.
«Граф не спит? Доложи ему обо мне».
«Генерал почивает, и до второй смены не велел будить себя. Он и так сердит на отца твоего; еще больше разгневается, когда потревожишь покой его».
«О, несчастная вражда честолюбия! Ты смущаешь мир невинной души и удаляешь меня от милых сердцу».
«Не рассердись, Михаил, а я скажу правду. Оба старика походят на двух пьяниц, которые, стоя на краю Альпийского ледника, спорят о пустой чаше и бросают жеребий почти замерзшими пальцами. Две руки согласные стоят дюжины: это мы не раз доказывали. Хоть бы нам из этой-то западни вылезть! Здесь каждый куст враг, а они то и дело спорят - кому умирать прежде. Да что отец твой не трубит так долго? Я из терпенья вышел».
«3a тем-то я и пришел к тебе, ты не слыхал шуму на правом крыле лагеря?»
«Ветер так оглушил меня, что я и тебя едва слышу».
«Епископ Аграмский первый подал пример ко злу; за ним последовали гусары, под предводительством Ласлава, который обещал всем показать дорогу. Целое крыло вдруг исчезло; пехота смутилась; солдаты, покинув свои знамена, стали рассыпаться по лесу, где, вероятно, ждет их смерть. Ганс Унгнад вошел к отцу, когда я доносил ему о всеобщей тревоге. Он спросил его - что ему делать? – «Разумеется, не дожидаться сигнала, - отвечал Фельдмаршал. - Граф Ладрон боится разбудить неприятеля. В поход! - Я за вами тотчас же, пока бегущие гусары не успели выманить врага из нор его».“ – «А послали ли вы извещение к Ладрону?» - спросил я отца, когда Стириец вышел. «Вели седлать коней твоим Черным! - сказал в гневе отец. - Еще дети отцов учить станут! Графу не нужна наша предосторожность, и весть, надеюсь, вовремя к нему подоспеет». - Он велел мне выйти, сам начал снаряжаться, и когда я спешил сюда, Стирийцы уже выходили. Делай же скорей свое дело; я иду к Черным, чтоб не прогневать отца».
Оба пожали руку друг другу; сердца их поняли рукожатие. Лишь только отъехал юный воин, как поднялся занавес шатра и вышел из него Ладрон, бледный, как призрак могилы. – «Кто был здесь? - спросил он. - Подан ли сигнал?» - «Был Полковник Каценштейн; он хотел с вами говорить. Правого крыла нет уже; Стирийцы и сам Фельдмаршал выступают; не медлите, сигнала не будет». – «Будет, должен быть, - возразил Граф, и очи его запылали, как очи сокола, узревшего добычу. - Никто из служивых Короля так гнусно не обманет товарищей. Капитан, вы видите злую кошечью хитрость! Выступи мы в поход до сигнала, и случится что-либо с войском, - тогда и стыд, и гнев Короля, и приговор суда падут на нас, - и хитрец оправдается. Каценштейнер, мы видим насквозь тебя, и твое орудие есть сын твой»…
«Михаил честен; нет лучше Офицера во всем войске Королевском; если б все Немцы были в него, не видать бы ни одному Турку башни Стефана, как ушей своих, и жить бы им в своей Африке между кровными братьями, зверьми кровожадными».
«Разве вы его знаете? И в овечьих шкурах ходят волки. Яд не так виден в золотом сосуде; потому-то и употребил его злой хитрец».
«Но, по крайней мере, не послать ли Офицера узнать правду?»
«Нет! Когда услышите сигнал, разбудите меня. Пойду лягу, старость требует отдыха, надо собрать силы, дабы бодро идти с вами, куда Бог позовет и жребий войны». - Старец снова вошел в палатку, а Штейнбрун, в глубокой думе, не преставал ходить взад и вперед, напрягая слух сквозь раскаты грома и часто обращая взоры на Восток - не блеснет ли там луч утра, не разрешит ли сомнений мрачной ночи?
*
Рассвело. Ветер разгонял черные тучи, Восток подобен был кровавому морю, из бездны коего сверкало пламя, угрожавшее сожжением земле, и как воин в вооружении огненном, явилось солнце. С первым светом дня тревога смутила левое крыло воинства, дотоле усыпленное сном могильным. Полковники сошлись; гневом пылали их взоры, горели брадатые лица, и в отрывистой беседе сердитые воины махали мечами. Дело сделано. Центр и правое крыло лагеря пусты, шатры покинуты, Фельдмаршал удалился с Немецкой пехотой, за ним Венгерцы, Стирийцы и Краинцы. Полковники бросились в шатер Ладрона и требовали от него - занять между ними место Фельдмаршала и вести их из бездны погибели с благоразумием, ему свойственным.
«В руке Фердинанда все власти, - отвечал сумрачный Ладрон, - но я иду вперед, хотя бы кровавое знамение неба и предвещало нам час смерти». – «И Михаила твоего нет! - прибавил он, обращаясь к Штейнбруну. - Проснись, мечтатель!» С хладнокровием спокойным, как будто готовясь к торжественному въезду в столицу, он отдал приказания, сам распорядил полки и выступил в поход к лесу: между тем в кустах раздавались глухие трубы Янычар, которые как будто звали на пир смерти. Вдруг сквозь туман утренний увидали коня, скакавшего прямо к воинству: серебряное оружие и голубые перья обличали воина. «Это Золотой! Это мой Михаил!» - с восторгом кричал Франциск, - и скоро запыхавшийся воин очутился в кругу Полковников, которые его встретили с видимым презрением.
«Ты возвратился, юноша? - спросил изумленный Ладрон. - Зачем же не остался ты под знаменем умного отца твоего? Все злое отошло от нас - и мы тем сильнее». - Михаил приветно взглянул на мрачный круг товарищей и сказал им голосом кроткого упрека: «Заслужил ли я такой прием от своих собратий? Отцу принадлежало сердце и рука; Полковник должен был повиноваться и обезопасить полк свой. Я исполнил свою обязанность, и теперь возвращаюсь, чтобы совершить долг чести, хотя б это и жизни стоило. В поход, Граф! Минуты дороги. Авось мы успеем еще достигнуть узкого прохода между утесов, где по-Спартански можно защищаться. Прошу вас назначить мне команду в арриергарде, да сотрется пятно стыда с герба Каценштейнского!»
«Мои Каринтийцы там!» - сказал Франциск; Генерал кивнул головой в знак согласия и с радостию взирал на героя, который в утреннем сиянии подобился Архистратигу Михаилу, на бурном коне, с огненным мечом дерзающему на демонов ада. Малочисленное войско отправилось немедля, желая достигнуть скорее места безопасного.
Но не так суждено было в Вышнем совете. Едва развернулись знамена, едва последние кони вышли из стана, едва передовые достигли леса, как невнятный гул труб превратился в гром браноносной музыки. Как неистощимое море в час бури волну за волной выбрасывает на берег, так из каждого ущелья, из-за каждого куста выходили толпы кровожадных Турок.
«Алла! Алла!» - раздалось повсюду; выстрелы гремели, кривые сабли звучали со всех сторон, и с яростию диких зверей, бросающихся на обширное поле травли, бросился Албанец, Африканец, Босняк, Спаг и Янычар на скудную толпу Христианских воинов. Богемцы первые приняли удар. Их Генерал, Граф Шлик, левая рука Фельдмаршала, исчез во время ночи, и над остальными старший Капитан принял начальство. Лишь только они коснулись леса, как закрытая батарея стала действовать - и пули громили коней и воинов. Янычары окружили их, ядра разрывали их кожаные панцири, и оперенные стрелы впивались в голую шею статным Богемцам, и кровь лилась ручьями. Когда же устрашенные ободрились и, собравшись в единую толпу, ринулись на незримого неприятеля, тогда с обеих сторон налетела на них старая конница Турецкая. Как оторванная скала, разрушающая на пути своем все живое, так задавила бесчисленная толпа малых числом, но крепких сынов Богемии; копья их сокрушились о сабли Дамасские, тяжелый палаш разбил их шлемы, и знамена разбросаны по песку, увлаженному кровью.
Ужасенная пехота хотела обратиться в бегство; но Граф Ладрон спрыгнул с коня своего и единым размахом сразил своего любимого товарища в брани. «И я пеший, я с вами! - воскликнул он. - Но проклят будет тот, кто покинет знамена Царские и вождя своего!» - Дух мужества как будто с неба слетел на изумленных; собравшись воедино, они бросились на несвязные толпы врагов и внезапным напором проложили себе путь, одушевившись мгновенною надеждою.
Каринтийцы поравнялись участью с Богемцами. Африканцы, как саранча, с криком напали на них, уповая на легкую победу, и по обычаю Турков считая ретираду правильного войска беспорядочным бегством. Михаил и Франциск дрались неразлучно; они окружили себя холмами издыхающих Арабов, коих черные лица, искаженные судорогами смерти, представляли зрелище адское. Но недолго торжествовали Немцы. Начальник Каринтийцев, Ганс Магер фон Фуксштадт, привлек на себя грозу боя. Поелику весь экипаж был покинут, он облекся в свое парадное вооружение, чтобы в обычном убранстве своих предков лечь на поле брани. Златые латы, украшенные цепями, корона на шлеме, осененная черными перьями, огромный щит с серебряной лисой и пестрой лилией, обманули врагов, и они сочли его за полководца, и всею силою лучшего воинства ударили на Каринтийцев. Два раза Немецкая конница отражала неверных, но с великим уроном. Наконец Албанцы, окруживши Ганса, сбросили его с коня: все его тело превратилось в одну кровавую рану под бесчисленными ударами бешеных врагов, и в потоках крови излилась благородная душа воина.
Михаил и Франциск долго сражались вместе, защищая друг друга. Всюду, где блистали мечи их, редело войско; все или бежало или падало пред ними. Вдруг Кацианер, оглянувшись, не видит своего друга; орлиный взгляд его обежал все поле и узрел Штейнбруна, окруженного толпою Босняков. Он летит туда, как Ангел брани; скачет мимо Африканцев, которые до обычаю резали головы, как победоносные трофеи. Михаил сечет и рубит вокруг себя, и кровь Агарянская брызжет на него от падающих; как снопы под рукой жнеца, валятся под ним устрашенные враги; единым потоком крови означил он путь свой до того места, где кипела брань жарче и еще развевались последние орлы Австрийские.
Ужасное зрелище взорвало его сердце! - У столетнего дуба лежал Граф Ладрон; кровью облито было лицо его; перед ним сражалось еще несколько отрядов, до последней минуты покорных гласу вождя, бледными устами все еще вопиявшего к своим воинам.
Бесчисленная толпа Янычар окружала героя с его последнею дружиною. Из сей толпы возвышался над всеми один из военачальников Турецких на златоуздом коне своем.
Стальной шлем, золотое воронье крыло и богатые перья отличали его перед всеми; он махал тяжелым млатом около главы своей; не пускал робких бежать и непрестанно восклицал: «Десять мешков злата тому, кто возьмет Италианца живого!»
В это время ринулся в средину юный Каценштейнер, спрыгнул с коня, бросил узду и впереди храбрых начал рубиться, одушевляя товарищей новым мужеством. Покинутый Золотой с минуту смотрел на своего господина и заржал, как будто от удивления; но когда двадцать желтых рук бросились на славную добычу, он встал на дыбы; схватив зубами тощего Араба за плечо, опрокинул его; копьем, которое было на лбу его, и копытами разогнал врагов, - и стрелой помчался по холмам, почуя следы знакомых коней Саксонских и Австрийских, с коими пробился сквозь толпы вражии полковник Никлас Тур - единый счастливец в сей роковой день смерти.
Между тем бой кипел у старого дуба. Выстрел следовал за выстрелом; более и более скудела фаланга героев, уступая место толпе Мусульман. Скоро Михаил остался почти один; тогда Франциск, потеряв своего коня, подоспел к нему пеший, и его помощь на несколько времени отсрочила погибель последних защитников Графа. Вдруг острая сабля ударила по перчатке Михаила, брызнула кровь, и меч выпал из руки храброго. «Отец! - воскликнул он в отчаянии, закрывая щитом Ладрона. - На кого покинешь Эрмаду?»
«Гнев Божий карает грешных и праведных: покорствуй!» - со вздохом отвечал раненый старец, - и млат великана с крылом враным - обрушился над шлемом безоружного Каценштейнера. Юноша зашатался, взоры его отуманились, но бодрое тело покорилось последней блеснувшей мысли: он бросился на отца возлюбленной, и в изнеможении заслонял его и собой и щитом своим от ударов вражиих; Граф Ладрон слабыми руками обнял главу Михаила, лишенного чувств, и, благословляя его, томящимися взорами уже вопрошал Небо о тайнах, на земле не разрешаемых. - Франциск видел падение друга, вскипел бешенством, бросился на Янычар, повергал все вокруг себя и губил варваров дотоле, пока они не напали на него с тылу: он, как срубленный дуб, увлек в своем падении противников, и крепкие мышцы изнемогли под бременем народа. Остальные воины закричали - пардон: знамя Королевское склонилось, и воинство Солеймана криком победы заглушило стоны раненых, которых изувечило отчаяние Германское как бы в отмщение за измену.
*
Знойное полуденное солнце палило свежую зелень луговой долины, где Магомет Бег, перед шатром вождя Австрийского, в кругу вельмож своих, праздновал победу. На златом шпице главной Немецкой квартиры блистал серебряный полумесяц; люди желтого и черного цвета, собранные из разных частей мiра, грабили обозы Христиан; из шатров таскали они покинутые сокровища в одну груду, и далеко разносилась шумная полевая музыка Мусульман, их насмешливые победные песни и торжественные марши.
На широком багряном ковре, на желтых бархатных пуховиках возлежал Турецкий вождь; по правую руку его стоял Амурат, гигантский предводитель Босняков, в шлеме, осененном златыми крылами врана; за ним черные рабы его в открытой палатке Каценштейна готовили роскошное пиршество; пред ним искусные Арабы сооружали на поле победные памятники, от коих с ужасом отвратила бы взоры душа чувствительная. - Среди луга кучами лежали доспехи падших воинов – драгоценная добыча, богатая и сребром и златом; но благородные гербы на Германских щитах обагрены были кровию - и гордые перья их шлемов висели смятые, как будто скорбя о смерти падших героев. - Множество знамен больших и малых развевалось вокруг воинского Саркафога. - Направо варвары воздвигали пирамиды из отсеченных голов; их не страшили обезображенные черты бледных брадатых лиц, и в смерти все еще грозных. Налево складывали они на огромных щитах отрубленные уши и руки; драгоценные гербовые кольца блистали на пальцах - и свидетельствовали о сане убитых. - Свирепый восторг зрелся на лице Магомета: он с каким-то сладострастием взирал на это зрелище, угодное одному только Турецкому вкусу. - Когда же Офицер из Спагов принес ему на серебряном блюде головы Вакиша Поля и Ганса фон Фуксштадта, когда простер он перед ним кровавый тигровый плащ Венгерца и, преклонив колена, поставил к стопам его ужасное блюдо, - тогда возрадовался холодный Турок и с адскою улыбкою обратился к вождю Босняков.
«Повеселится Солейман, властитель мiра, солнце земли, царь царей, - воскликнул Магомет, - повеселится и похвалит нас - и щедрою рукою прольет поток милостей на рабов своих. - Когда нечистые руки наши приносили лучшую дань Государю Порты? - Слава Алле, слава пророку! Им победили мы слабые, он грешною рукою нашею избил тварей неверных».
Гордо взглянул Амурат на смиренного повелителя. - «Наши Дамаскинцы, - возразил он громким гласом, - были что огненные языки на небе; руки наши губили как перуны бурные; но не рабов победили мы, не пресмыкающихся Сатрапов повелителя вселенной. Взгляни на поле, вождь; исчисли чалмы, плавающие в этом море крови; каждая из сих голов положила подле себя две главы верных. Двойной славой увенчает нас Солейман. Недаром, - прибавил он с диким восторгом, - недаром пустое место на этом блюде близь головы Венгерского волка занято другою ненавистною головой Христианина, - за такой царский подарок Солейман возведет своих героев на высокие ступени своего слонокостного престола».
Молодой, статный Турок в легком вооружении, с султаном на голове, свидетельствовавшим его сан высокий, подошел к гиганту воину - и шепнул ему на ухо. - В миг укротилось гневное лицо Амурата; с улыбкой любви и удовольствия он тихо отвечал юноше, который с радостью отошел от него и поспешно втеснился в толпу, принявши повеление от Магомета привести Христианских пленников.
В стороне от лагеря стояло высокое дерево; вершина его, раздвоенная ядром, вместе с зелеными ветвями лежала близь огня на земле. - Янычары воткнули в этот пень два копья с двумя головами окровавленными. Над ними развевался конский хвост с небольшим полумесяцем, а под ними висел огромный чан, ударяя в который, Ага подавал сигналы войску. - Вокруг сего дерева, знаменовавшего судьбу Германского воинства, лежали несчастные пленники, связанные вервями и цепьми, как жертвы, уготованные на заклание. Вокруг бледной толпы смуглые дикари безмолвно держали копья, направленные на погибших, и с нетерпением ожидали повеления от Аги на потешную игру варварства. Не было знаков отличия на благородных Рыцарях; их лишили богатых доспехов - эшарпов, цепей и шпор; по одному только благородному виду и по желтому замшевому нагруднику можно было их отличить от слуг, вместе с ними связанных. Граф Ладрон лежал на носилках близь дерева; в головах у богатого Римлянина был пук соломы; многие раны на его могучем теле, слабо перевязанные, точили кровь струею; он с горестию томными очами смотрел на храброго Михаила, который лежал подле него на большой ветви расстрелянного дерева. Юный герой был обезоружен; платком обвязана была окровавленная голова его; влажные кудри падали на плечи; левую руку поддерживал сук древесный, а раздробленную правую стеснила цепь железная. В глубоком раздумье смотрел он на песчаную землю; между тем Франциск Штейнбрун, с руками, связанными назад, опирался на пень и, проклятиями облегчая грудь, стесненную зноем, сердился на солнце, палившее его череп.
«Им хочется нас изжарить на солнце по Татарскому обычаю, - бормотал он сквозь зубы. - Если это еще продолжится, я взбешусь как собака, кинусь на них, искусаю и отравлю их этой пеной, которая течет по засохшим губам моим».
«Тише, Франц, - сказал Михаил, подняв на него важный взор. - Неверные видели твои подвиги; ужели ты хочешь унизить себя в их мнении и своею слабостью повеселить горделивцев? Бог над нами, Он посылает искушение!»
«Хоть бы не связывали они нас, как волков бешеных, - бормотал Штейнбрун, - тогда, по крайней мере, я мог бы вынуть крест из-под платья, да Христиански приготовиться к дальнему походу на вечную квартиру воина. Взгляни-ка над нами, видишь, какой memento mori? Узнаешь ли храброго Гиммельбергера и веселого Христофа Эрнава? - Плохая караульня им досталась: что за жалкие лица? - Дьявол возьми нечистых псов, которые им такое место выбрали».
«Они пали героями; о, зачем и мы не с ними вместе!» - с тяжелым вздохом сказал Михаил, печально взглянувши на отца своей невесты.
«Смерть легка на помин; кажется, слышу идет их палач, - отвечал Франциск. - Но пусть так, рыцарскому телу смерть лучше рабства у неверных».
Штейнбрун недаром говорил это; внезапно зашумела дотоле немая толпа копьеносцев. Раздвоился их круг, и отряд Турецких воинов устремился прямо к несчастным рыцарям. Один из них, еще юный, в богатой одежде, подошел к Полковнику Каценштейну и с дружеским видом сказал ему по-Италиански.
«Помнишь ли меня, Христианин? - Майлат Ибрагим с радостию узнал, что ты не в числе мертвых».
«Лучше быть мертвым, чем рабом постыдным!» - громко отвечал Михаил.
«Кому еще улыбается жизнь, тому цветет и роза надежды, - возразил Майлат. - Я должен выручить залог моего обещания; ведай, что и Мусульманские клятвы святы. Ты не знал тогда, какой золотой фазан попался тебе в руки. Я любимый сын непобедимого Амурата - кроткий агнец, рожденный ото льва златогривого. Его солнечный взгляд ныне впервые осветил мои воинские подвиги; он своею брадою поклялся наградить меня по желанию. Я узнал тебя между пленными, герой смиренный, и выпросил у отца чету невольников на мой выбор. Отец согласился. Скрой свое имя, и сам решись один день зваться рабом моим, а потом ты увидишь свою отчизну».
«Но что мне в спасении, коль друзья мои погибнут? Спаси этого раненого Генерала, спаси моего товарища вместе со мною, а не то пускай и я погибну с ними; ты показал добрую волю, и клятва твоя исполнена».
«Друг твой будет спасен с тобою. Ио Геманский Визирь есть раб великого Солеймана; в руках Царя его жизнь и кровь; но злато может сокрушить его цепи. Не противься же, не мешай мне, и железною рукою не разорви венца моей благодарности».
«Вспомни Эрмаду. Она одна. Отнеси ей благословение родителя», - тихо сказал старый Граф. Ага прибежал в это время с повелениями от Султана; Майлат велел своим спутникам окружить двух друзей; Генерала понесли на носилках; за ними пошла печальная толпа пленных Христиан, окруженных копьями и саблями, до того места, где возлежал Магомет.
Пламень волкана пробежал по темному лицу исполина Амурата, когда он увидел Ладрона, который своим бесстрашным видом, благородной осанкой и в унижении являлся героем. Гордясь родом и славою воинскою, он высоко поднимал главу, осененную сребряными власами. К нему подошел свирепый Амурат, а по манию руки его приближились два негра в темножелтых одеждах, с широкими мечами в руках.
«Здравствуй, Граф Ладрон! Знаешь ли меня?» - спросил он гордо. - Старик безмолвно покачал головою.
«Так у тебя, видно, окаменела совесть? Кремнем стало преступное сердце? - с яростию говорил злобный Турок. - Некогда звался я Асканий Колумна. Твоя племянница, помнишь, гордый Христианин, хотела быть моей супругой, а ты запер ее в монастырь. Я дерзнул преступить чрез стены затворниц, а ты предал меня в руки судилища вашего. Судьба чудно спасла меня, я сделался Мусульманином, и Алла благословил меня: предо мной мой враг извечный - в унижении, в ранах, в бесчестии, - игра моего дыхания».
«Узнаю тебя, бешеный Колумна! - отвечал Ладрон, не изменяясь в лице. - Да, я в ранах, я унижен, но честь моя со мною. Судьба войны меня постигла, но душа моя говорит мне, что я выше тебя; я не издевался ни над одним из своих пленных, как ты надо мною».
Амурат отвечал сквозь зубы: «Ты должен идти ко двору Султана, вместе с другими дарами победы, и ты повеселишь покорителя Персов в чертогах Серальских. Встань же с своего смрадного ложа, ты, герой непреклонный! Сядь на коня и поезжай в Стамбул, да рассудит тебя там любимец пророка».
«Жалкий насмешник, - возразил спокойно Ладрон, с презрением отвращая лицо от Амурата. - Нога моя раздроблена; горят мои раны. Дай мне спокойно умереть на этом жестком одре. Лавр воина прохладит мою пылающую голову; в сердце моем Бог, который учит прощать врагов своих».
«Ты не можешь сидеть на коне? - грубо спросил великан, подавая знак неграм. - Взоры Солеймана не терпят слабых. Ныне ты должен отправиться в Стамбул, в кругу товарищей: твой путь будет спокойнее». Негр занес меч; широкое лезвие свистнуло в воздухе, и глава храброго Графа скатилась с плеч. При поднятии меча, Михаил с громким воплем, без чувств, повергся на землю подле одра, - и отбрызнувшие потоки крови от убиенного старца оросили его одежду, вместе с теплыми потоками рыдающего сердца.
*
Внезапное несчастие, невозвратимая потеря есть лучший пробный камень для природы человека и его сил душевных. Или сокрушится он, - или укрепится, и все переносит. Так дуб укореняется на целые веки, когда устоял главою против разрушительного оркана; так железо, превратясь в огне под пытливым молотом в твердую сталь, никогда не разобьется.
В бедной пастушьей хижине, лежавшей среди гор, пробудился Полковник Кацианер от мучительных грезов сильного недуга. Он покоился на сене и рогожах; подле него сидел верный Франциск; жена пастуха варила на очаге мазь для его ран, почти совсем затверделых. Штейнбрун весело поздравил друга с возвращенною жизнию, - и удовлетворительно отвечал на беспрестанные вопросы больного, которому сначала все прежние ужасы, бывшие для него как бы чистилищем в жизни, и все прошедшее представилось мечтою одной продолжительной ночи.
Михаил впал в глубокую задумчивость, которая целые дни продолжалась. Возвратив прежнюю силу здравия, он часто садился в зеленых кустах или на вершине утеса, озаренной солнцем, - и тогда дух его, как юный орел, возлетая над суровыми туманами скорби, снова достигал тех пределов света, где прежде привыкли носить его крылья.
«Приготовляйся, Франц, к отъезду на родину, - сказал он однажды другу. - Эрмада в кручине. Она погибнет с горя, а отцу нужен сын, коль не обманывает меня предчувствие».
Тогда Франциск принес две монашеские одежды, которые Майлат Ибрагим с намерением ему отдал из добычи Немецкого лагеря; показал и полный кошелек золота, оставленный им же на одре больного; вынул из шелкового платка золотую цепь - орден покойного Графа Ладрона, серебряный локон с мертвой головы его: сии последние остатки храброго были вручены благодарным Турком Франциску на память родственникам почившего.
«Печальные сокровища! - сказал Михаил со вздохом и слезами. - Вот с чем я должен встретить любезную! И это заменит ли ей отца, а мне честь моего имени? О, как тяжела мне жизнь! Я охотно бы сложил ее бремя: что мне в пустых ее нивах, когда оне скошены рукою смерти! Разве для тебя одной, Эрмада, хочу жить; но и того не знаю - нужна ли тебе грустная жизнь твоего друга?»
«Дай-ка нам добраться до родимого воздуха Германии! - говорил веселый Франц с утешительной улыбкой. - С проклятой победы этих бусурманов все вокруг меня что-то кровью пахнет; куст ли увижу - мне грезятся черные головы этих получеловеков; утес ли - мне думается, нет ли за ним хитреца ухореза? Ох, эти злодеи! В Африканские пески загнать бы их! Но полно, брат! Скорее в страну человеков, где казнят законы, а не жажда крови, где цари - отцы, а подданные – дети».
«Ужасно! - шептал про себя Михаил. - В первый раз я трепещу закона, впервые хотя не за себя страшусь предстать пред лицо отца - Государя!»
Франциск изумленный поглядел на него, отгадал мысль друга и возразил ему: «Да, Генералу плохо будет ведаться с этими членами военного совета, которые, сидя на печке, ни лагеря не видали, ни голода не знают. Да что! Бог даст, сойдет ему с рук! Обвинители его спят спокойно при Эссеке и Юванхене».
«А спит ли обвинитель в собственной груди его? - с жаром спросил Михаил. - Разве стыд на щеках сына не уличит отца при первой встрече?»
Франциск пожал плечами и пошел готовить все к отъезду. Он наградил гостеприимного пастуха, который, снабдивши их дорожными запасами и двумя рогатинами и помогши им надеть монашеские платья, тайной стезею проводил их до того места, где они могли продолжать путь свой к родине, безопасно от набега Турецких наездников. Путешествие их замедлялось слабостью Михаила: печаль души еще более утомляла его члены. Часто с самого полудня они принуждены были отдыхать или у пастухов, на берегу Дравы, против течения которой они странствовали, или в бедной хижине какого-нибудь охотника. Сии друзья природы гостеприимнее, чем городские жители, угощали усталых путников. С намерением оставив в правой руке город Варасдин, они при Штудмице повернули к горам Краинским, с радостию приветствовали отеческую землю, и здесь-то провидение послало им знак своей милости. Идя лесом, они часто видали толпы роговетвистых оленей; часто щетинистые кабаны проходили мимо их с шумом по опушке леса. Не раз благородная страсть охотника, столь близкая чувствам воина, загоралась в груди Штейнбруна. Он сердился, что нет ни пороху, ни копья, ни коня, и что он осужден был только глядеть на одни следы своей славной добычи.
Раз в полдень, они отдыхали на скате горы, беседуя за полевою чашей; вдруг Франциск вскочил и, заслонив глаза рукою от солнца, воскликнул: «Эй, взгляни, брат! Видишь ты этого белого зверя? Я ли не охотник, а таких зверей в глаза не видывал! Уж это не единорог ли, что в баснях славен? Смотри, идет в кустах: вот вышел на поляну. Мне солнце смотреть не дает; гляди ты. Ах, как бы это да не рогатина, а копье! Уж верно, голова его украсила бы мою залу в Штейнбруне».
В угождение другу, приподнял Кацианер свою утомленную голову и устремил свои большие глаза на зверя; тихо встал он с холма и смотрел с напряженным вниманием. «Ах, ты слепой, слепой! Да это редкий зверь! - в первый раз воскликнул он с живостию. - Клянусь Св. Губертом, что это конь боевой, в военном снаряде, с пикой на лбу и с седлом высоким. Пошли мне, Господи! Кажется, это мой Роланд, мой добрый Золотой». Он мигом свистнул: зверь остановился, выпрямил шею, уши, и медленно пошел по высокой траве. Полковник повторил свист: «Роланд! Роланд!» - закричал он громким голосом, и эхо десять раз откликнулось. Конь отвечал ему звучным ржанием и веселыми прыжками поскакал к лесу. Как будто изумленный, остановился он возле переодетых воинов; Михаил сбросил одежду монаха, приголубил его словами, протянул руку, - и заблистали глаза коня, - и поднялась его грива! Он заржал весело и громко; подошел ближе, мордою ласкал руку друга - хозяина и прижимал свою шею к плечам рыцаря, его обнявшего, потрясая великолепным хвостом своим и роя копытами землю.
«Так и ты спасен в кровавой битве, верный сокол мой! - закричал Михаил от радости сердца. - И ты не дался в чужие руки, а ждал своего господина здесь, в голодной пустыне».
«А хотелось бы отвечать ему! - весело говорил Франциск. - Смотри, какие огни в глазах у него. Вот, говори теперь, что у этого благородного зверя души нет! Кстати пришел ты, Золотой. Замарано, разбито твое седлышко; много ненастных ночей провел ты под вольным небом Божиим; не чесала, не холила тебя заботливая рука воина; загрубела шерсточка, загрязнились ножки; а корм, видно, был у тебя, да что? - Царь Небесный питает птиц своих, одевает крины сельные. Ну, Михаил, садись! Отдых тебе нужен; Роланд тому и рад; он бодро понесет возвращенного господина. Исполни его желание; коль устану, так и я за тобой присяду; как первые рыцари храма, поедем на одном коне, а почему не так, коль мы ни в бедности, ни в храбрости им не уступаем?» Возвращение коня имело благодетельное влияние на больного воина: он видел в этом благоволение неба. Франциск оправил седло, не оставляя своих прибауток; оба сели, и Золотой гордо понес двойное бремя воинов вдоль леса; ему не тяжело было; он играючи нашивал на турнирах и поединках нелегкие панцири с ног до головы закованных рыцарей.
С той поры они спокойнее продолжали свое странствие. Жители сел, мимо коих они проезжали, с удивлением, а иногда со смехом, смотрели на эту странную кавалькаду и не знали - что подумать об этих духовных особах, которые так были тощи и босы, только одним власяным одеянием походили на затворников, и вместо ленивого осла искусно правили конем воинственным. Без приключений приехали они в Ратмансдорф и в вечернем сумраке увидали твердые стены, зубцы и каланчи высокого Каценштейна. Не зазвучали трубы, не раздались сторожевые рога, когда они выехали на узкую стезю, ведущую к замку; после их многократного зова, выглянуло тощее лицо старого слуги из слухового окна башни, возвышавшейся над подъемным мостом; Полковник назвал себя, но старый слуга, перекрестясь, спрятался, как будто убоясь привидения. Скоро все ожило в замке. Огни засветились на дворе, мост накинут - и сам кастеллан явился в воротах, чтобы своими глазами увериться в чуде и первому встретить мнимо-умершего сына своего барина. Радостный ропот оживил толпу оруженосцев, когда Михаил, сошед с коня, приветливо подошел к ним. На вопрос его: «Где отец?», «Его милость давно уже в Вене», - печально отвечал кастеллан. Безмолвно склонив голову, пошел Михаил на широкую лестницу замка, а люди, качая головами, про себя думали: «Что это? Наш барин совсем другой возвратился. Нет, уж видно не видать нам прежней радости в Каценштейне».
Кастеллан отворил пышную залу, и друзья вошли при свете факела. Михаил остановился, как очарованный, при первом взгляде на древнее жилище предков. Траурный флер затмевал блеск большого золоченого герба Каценштейнова, прибитого над камином против боковой двери; блестящие оружия, висевшие на могучих столпах, частию родовое наследие предков, частию завоеванные трофеи, были покрыты черным сукном или украшены флером погребальным; между ними живые лики Каценштейнеров, как призраки могильные в час полуночи, глядели на пришельца, и кровь застывала в его жилах.
«По чьему это приказу?» - спросил он седого служителя. «По приказу его милости, - почтительно отвечал управитель. - Его Превосходительство горькими слезами оплакал смерть милого сына. Ваш дядюшка, Франц, достопочтенный Епископ Лайбаха, отслужил за ваш упокой не одну обедню: все думали, что вы преставились без причащения. Но часто господин мой во время молитвы сердился на вас, зачем вы так не благоразумно пустились на смерть, когда вам было гнездышко и вернее и теплее?»
Быстрыми шагами подошел Полковник к камину и разом сорвал траурный покров с пестрого герба своего. «Нет, благородные предки! - воскликнул он вне себя. - Вы не должны с грустью и стыдом смотреть на ваш завешенный герб. Здесь пред вами Кацианер, который еще готов поднять на врага беспорочную руку, и смеет сказать, что он загладил вину отца, и бесстрашно взирает на ваши мертвые, но пламенные взоры».
«Что так ужасно вы говорите, барин? - спросил испуганный управитель. - Неужто слухи, в самом деле, нас не обманули? Так лучше оставьте в покое эти флеры; смерть берет свое, и дрожащая рука моя укажет вам гробницу ваших великих предков».
«Что ты болтаешь, старый дурак? - прервал его Франциск, заметив, как Михаил устремил глаза на Кастеллана и невольно схватился за рукоять меча. - Скажи, какие слухи? Где Наместник?»
«Его милость недолго была в замке, - робко отвечал Кастеллан. - Никогда еще не был он так сердит и кропотлив, как ныне. Сидел по целым дням, запершись с почтенным Епископом; потом, как я заметил из слов их, они решились послать Курта в Вену с донесением о походе. Вскоре после этого, прибыл начальник трабантов с повелением от Его Величества; и господа наши отправились в столицу, чтобы просить милости Государевой и защититься от обвинения. Курт, возвратившись, привез нам страшную весть, что барин объявлен государственным изменником, что его судить будут судом уголовным, и что в Вене думают: не смирить ему гнева Царского, не избежать эшафота».
«Судия небесный! - воскликнул Полковник. Не всем бременем скорби гнети меня, да не паду! Чем заслужил я твои кары? Почто ты бичуешь душу мою до отчаяния? - Кастеллан! Проворней, вина и хлеба, да вели оседлать два свежих коня. Не дотронусь до мягких пуховиков сего замка; цель моего странствия далеко за Каценштейном».
«Друг! На что ты решился? А болезнь твоя?» - возразил Штейнбрун.
«И ты спрашиваешь? - с жаром прервал Михаил. - Мое место в Вене подле отца. Если нет ему у Царя милости, иду в бой на смерть и искуплю жизнь родителя».
«Я с тобою стану рядом в толпе судей», - отвечал Франциск. С жаром бросился Михаил в его объятия. Друзья, сжавши друг друга, долго стояли в таком положении, между тем как ветер через пестрые оконницы ударял с шумом в стены и качал траурные покровы.
*
Дочь Графа Ладрона покоилась в мирной спальне в чертогах отца своего; пред ней был образ Распятия; в своей глубокой грусти она питала одно печальное утешение, помышляя о невинных страданиях Искупителя грешных. Печальная одежда осеняла милую прелесть благочестивой девы; под темными локонами, при черном цвете платья, еще живее блистала ее лилейная шея. Серебряная лампа у образа освещала грустную бледность ее выразительного лица; хотя розы и погасли, но в темных взорах горела жизнь выше земной, пылала надежда выше здешней. Она нежными перстами перебирала четки; уста что-то шептали; но душа носилась в высших пределах, и там, казалось, беседовала с отлетевшим другом ее сердца.
Кто-то стукнул в двери комнаты, - молящаяся затрепетала; но, скоро ободрясь, встала с ложа и, медленно подошед к дверям, отворила их. Патер Бернгард, духовник ее, Доминиканец, вошел в комнату; она смиренно ему поклонилась. Он благословил ее, между тем как его проводник остановился в дверях, и из-под капишона монашеского светились его пламенные взоры, выражавшие сильное движение души.
«Что так поздно вы посетили духовную дочь вашу? - спросила Эрмада грустным голосом. - Нет ли сладкой вести для моего растерзанного сердца? Не ложно ли известие Графа Тура? Что слышно об Славонии? Жив ли отец? Предлагали ли вы Королю искупить его у врага ценою лучших сокровищ наших и имения Миланского и чертогов Римских? Говорите, почтенный отец! Облегчите бремя души моей, которая не снесет своего одиночества. Не могу помыслить, что сердце мое будет биться для одного себя в целом мiре».
«Кто один в мiре? - важно возразил Доминиканец. - Бог и святые Его блюдут стезю праведника, и на пути тернистом посылают ему добрых спутников, подкрепляющих его члены в часы недуга и томления. Разве одного только отца оплакала Эрмада? Разве ее сердце ничьей еще не чувствовало потери!»
Юная дева бросилась на колена перед отцом духовным и, рыдая, воскликнула: «Отец мой! Вы хотите мне дать отраду: зачем же новым кинжалом терзать грудь мою? Разве не довольно того, что мой почивший возлюбленный носил то имя, которое с трепетом замирает на устах моих? Каждая слеза, каждый вздох о нем, не есть ли обида разгневанной тени моего отца, погибшего его родителем? Спасите душу мою из этой борьбы чувств, грусти с раскаянием, покаяния с преступлением! Не то, отчаяние лишит меня ума и вместе с телом погубит мою душу».
«Эрмада! Это ли слова твоего непорочного, верующего сердца?» - с жаром прервал вошедший проводник Доминиканца. Он сбросил с плеч власяную одежду, и в бледном лике самой скорби дева узнала юного Кацианера. «Ужель еще эти громы разразятся над невинной главой моей, и любовь меня обманет, как обманули люди?»
«Михаил, друг мой!» - закричала Эрмада и без чувств пала в его объятия.
«Нет, твой благородный родитель не противится тому, чтоб невинное сердце твое билось на груди моей! - горестно сказал Михаил. - Его преображенная тень кротко улыбается союзу детей, который он сам благословил за несколько минут до кончины».
«И так его нет! - возопила Эрмада. - И Михаил не спас его?»
«Его слова спасли жизнь мою, - возразил Михаил. - Он велел мне - терпеливо нести бремя жизни: я не смел ослушаться. Он сам напомнил мне о любезной, о моих обязанностях пред нею - в то самое время, когда мои кровавые руки были связаны, и когда кровь его отбрызнула на меня и как огонь зажгла мое сердце».
«Его кровь? - воскликнула Эрмада раздирающим голосом. - Это пятно на твоем коллете кровь его? Дай мне ее расцеловать!» Как безумная, бросилась она целовать кровавое пятно; потом без сил упала на колена, и плачущий Михаил, подняв ее, посадил в кресла.
«Вот тебе еще дар, - сказал он тихо, - его золотая цепь!» Он повесил ее на шею Эрмады. «Вот локон с его головы! Плачь над бесценными залогами, плачь, бедная сирота. Слезы – отрада!» - Эрмада схватила и цепь и волосы; с жаром прижимала их к устам; слезы потекли ручьем, смягчили грусть и растворили сердце к нежным впечатлениям.
Человек - существо слишком чувственное; когда в нем ум теряет силу, он в муках скорби, как Андалузский вол, разрывает узду своего внутреннего проводника, и тогда что укротит его? - Взгляд на что-нибудь, впечатление чувственное. Вместо того, чтоб в возвышении духа находить отраду, он утешается детскою игрушкой, кладет цветок на рану и думает, что нашел врачевание. Так и грустные дары друга отвели грозу отчаянной скорби от Эрмады; смотря на них, она почти забыла своего живого, чудом возвращенного ей друга. Полковник и Доминиканец с растроганным сердцем смотрели на деву, как она играла этими залогами воспоминания, как беседовала с ними, изливая в словах всю нежность дочери, как будто в них возвратился к ней ее почивший родитель. Вдруг с трепетом прервала она свое занятие.
«Михаил, они не отвечают! - воскликнула она, пробудясь от мечты. - Под этой холодной цепью не слышно биения сердца; эти седые волосы безмолвны; они не могут ни беседовать со мной, ни благословить меня. Михаил, зачем твой отец виновен в этом?»
В сильном волнении чувств он пал пред нею на колена и, обнявши их, сказал: «Не суди, не суди его; здесь кроется тайна. Иоанн Кацианер являлся нам всегда в геройском величии; он не может таким пятном добровольно помрачить свою славу. Но Эрмада, ты меня счастливее. Не утешать тебя пришел я, - нет! но вымолить у тебя отраду, спасение, жизнь, честь. Ты единое существо в целом мiре, которому смею и могу вверять себя».
«Чего ты требуешь от бедной девушки? - спросила она, как будто проникая невинным взором во внутренность души его. - Михаил! И венец любви моей завял; он не благоухает радостию, как прежде; что принесу жениху? - Растерзанное сердце и вечные слезы».
«Эрмада, утешься! Друг твой еще злополучнее. Твое горе так бледно пред моим, как горящая хижина перед пылающим Везувием. Смиренно благодари Провидение за свою участь и плачь о моей. Твой отец пал в битве, как герой; закатился, как звезда прекрасная. Его имя славно в отчизне, славно у варваров - врагов его. Взгляни в окно; видишь башни крепости, осребренные луною? Там лежит мой отец, также гордый воин, именуемый избавителем столицы, неограниченный полководец, славный наместник нашей области, там лежит он - на соломенном одре преступника; кровавые тени гонят от него сон; уже готовится плаха, где разобьют его герб, где рука палача посягнет на жизнь его, некогда завидную. Эрмада! Сыну ли это пережить? Но ты клялась мне в верности. Вспомни клятву - теперь в самый тяжелый час твоей жизни. Эрмада, спаси душу друга от отчаяния; спаси мне отца!»
«Я? - воскликнула она быстро, встав с места, и вспыхнули ланиты девы. - Я - спасу убийцу отца? Бог правосуден! И если б могла я, вечную ненависть, вечное проклятие...»
«Удержись, - прервал Михаил, снова заключив ее в объятия. - Дух отца твоего парит около нас; кроткие чувства души моей, воскресшая надежда на счастие в грядущем, говорят о его присутствии. Меня, сына своего противника, он избрал в вестники благословения родительского: это было знаком его прощения, его примирения с Каценштейнером. Уже тогда веял вокруг него мир той страны, где предел ненависти, где все братья по любви. Эрмада, кроткая, чистая душа! Исполни мою мольбу, или я погиб для тебя. Если Кацианер умрет на плахе, бесславие изгонит меня из Германии: я брошусь на кривые сабли Турков. Я бы мог прийти к Королю Фердинанду, представить ему свидетельство Генерала Тура и бросить мои заслуги на весы правосудия. Но ни единый Каценштейнер не величался исполнением долга. Государь добр, но пылок; слово, не кстати сказанное, пробудит его гнев: он и так раздражен - я знаю; у него нет уже лучшего войска; дети благородных вельмож легли в песках Славонии, и рыдающие отцы вопиют перед троном. Потому я остаюсь в мертвых, пока не разрешатся узы отца, пока он сам не получит права говорить против врагов своих. Этот долг всегда предо мною, это долг кровный, сыновний. Эрмада, помоги мне совершить его, а там что будет, - в то проникать не смею. Если мы обменялись сердцами, если мы с тобой одно, если я поступил как Михаил Ладрон, действуй ты, как Эрмада Каценштейн».
Долго и задумчиво она смотрела на него; потом с молитвой подняла руки к Распятию, тяжело вздохнула, и в знак решимости простерла их к возлюбленному.
«Так, ты поступил как Ладрон, ты возвратился к тем, которые на смерть обречены были. Тур засвидетельствовал твой подвиг двору и мне. Если отец мой уже не в силах наградить тебя, я должна за него. С тех пор, как святая цепь родителя коснулась моей слабой груди, я ощутила в себе новую, бодрую жизнь; увидишь, как голубица полетом сокола вознесется к облакам. Ты требуешь награды сверх сил моих; я дева, - а наше сокровище - любовь и верность; но на все решаюсь; кладу правую руку на это сердце, где ты живешь, и клянусь памятью отца: если возможно женщине исполнить твое желание, я берусь за это». Казалось, воспламененная дева досягала неба в сие мгновение; но скоро кротость смирила волнение сердца, и, павши в объятия друга, Эрмада произнесла тихо: «Ты более сделал, ты поступил выше человека, ты презрел безопасность твоего отца и на верную смерть полетел к моему».
«Эрмада, Ангел жизни моей! Ты будешь Ангелом избавителем и тому, кто, сверженный, томится в темнице. Он согрешил против дружбы и чести; но ты предстанешь ему с пальмою мира, с чашею отрады, - и он снова возвратится к Богу и истине. Туда поведет тебя сей почтенный отец, хранитель моей юности, к которому привязан я узами благодарности. Так придумал он сам - в минуту моего отчаяния; он и поможет нам». - Михаил склонил главу свою на грудь возлюбленной, и престарелый пастырь благословил союз скорбных сердец святым словом высокого таинства веры и любви.
*
Печальная бурная ночь простирала покров свой над престольным градом Императоров; ни одна звездочка не глядела с небес на удовольствия жителей Вены, которые не прекращались, несмотря ни на мрак, ни на бурю. В гостинницах и чертогах Австрийце, яркими огнями блистало веселие; в одном только доме царствовала мрачная тишина уединения: по одному оклику грубого сторожа можно было догадаться, что это не обитель смерти. Два человека, закрытые одеждою, шли осторожно к огромному каменному зданию, которое возвышалось из мрака ночи; это был Пастор, а по маленькой шляпе, украшенной перьями, и по белой епанче можно было почесть его спутника за юного пажа.
«Вы дрожите, сударыня, - сказал первый вполголоса. – Конечно, в это время гулять не вашему полу! Жесткая мостовая не по вашим нежным ногам, а ночной крик петухов слишком неприятен для вашего слуха. Но путь наш есть путь Христианский, и потому будьте бодры душою. Религия запрещает мщение; вы мстите благодеянием, так велит вера; за то вас Бог водворит в селениях праведных».
«Я дрожу не от страха, но от холода и ветра, - отвечала Эрмада, переодетая пажом. - Мои щеки горят, сердце сильно бьется, - и так я должна увидеть врага, погубившего род мой…»
«Тише, дочь моя! - возразил Доминиканец. - Думайте об одном Михаиле, помните то, как он мечом и щитом своим отражал от вашего отца удары смерти, пока сам вместе не пал в крови своей».
«Да, я об нем только помню; идите ж скорее».
«Если б знала Королева, для чего вам нужен этот пергамент, она, верно, по просьбе вашей не стала бы просить его у Его Величества, своего супруга. Но вы заслужили бы ее уважение: великодушие есть достояние государей Австрийских; они умеют уважать добродетель. Не ненависть ведет вас в темницу, как может думать Королева; вы идете не с упреком, не с проклятием; вы не хотите ни единым словом укоризны пробудить в нем раскаяние, тронуть злую совесть, нет! - Как солнце, равно светящее злым и добрым, вы предстанете к нему среди мрака его тоски; как звезда надежды, вы разгоните кроткими лучами черные облака его отчаяния».
«Кто идет?» - закричал сторож и прервал речь монаха. Посмотрев на пропуск, он велел привратнику отворить двери. Они взошли и по длинным переходам, витыми лестницами, где душный воздух стеснял дыхание груди, они следовали за тусклым фонарем проводника до тех пор, пока он, отворивши им железную дверь, впустил их в комнату, слабо освещенную, и снова захлопнул задвижку. Они очутились в полукруглом покое башни; лампа, на цепях привешенная к своду, тускло светила; сквозь низенькую дверь видна была тесная комната, где перед бедным ложем теплилась лампада. Все было тихо; пришельцы робко подходили к ближнему покою; сам Пастор не без трепета слышал стук тяжелой задвижки, напомнивший ему о том, что он в месте заключения. Но скоро он возвратил прежнюю бодрость.
«Господин Наместник! - воскликнул он, входя в дверь. - В живых ли вы? Или Ангел Господень привел уже вас перед трон Судителя дел и помышлений?»
Высокий, бледноликий мущина быстро скинул с себя покровы и, сев прямо на постели, бросил дикие взоры на посетителей. «Кто вы? Или мало того, что полководцы и вельможи изнывают в темницах? - спросил он грубо. - Не шлет ли суд палачей своих до приговора, чтобы встревожить сон убитых и не давать успокоения больному?»
«Я - служитель Господа, - кротко возразил Доминиканец. - Со мною вестник мира, Ангел в человеческом образе. Взгляните на меня: вы узнаете Бернгарда, бывшего некогда пастором в церкви вашего замка».
С трудом встал Каценштейн с своего ложа и с внимательным взором поднес лампу к их лицам.
«Ты меня удивил, - сказал он. - Ты пришел навестить своего господина в доме убийц, в доме постыдного страдания, куда низвергло меня неблагодарное отечество? Нет ли за тобою тигра палача? Не принес ли ты отпущения грехов, мvра отрады живому покойнику? Зачем этот паж? Здесь не бывает любовных писем; повести, о которых говорят сии стены, холодят душу; от них обезумеешь».
«Да, этот паж принес к вам письмо любви, - с улыбкой отвечал монах. - Оно более вас утешит, чем то, которое лет двадцать тому назад вы получили от юной красавицы. Прочтите его, пока не возвратился сторож: вот оно».
Эрмада с трепетом подала письмо удивленному Каценштейнеру. Он пронзительно взглянул на нее, схватил письмо и подошел к свету.
«Мой герб? - спросил он, вперив взоры на печать. - Разве есть еще хотя один живой Каценштейнер, чья рука имела бы право оттиснуть этот герб на письмо? Ах, Михаил, ты не придешь с твоими Черными спасти отца своего?»
«Прочтите скорей!» - сказал монах. Наместник развернул письмо и, узнавши руку сына, воскликнул: «Михаил здесь! Он близко! - И так есть надежда на спасение, на мщение?.. Так, это мой сын, - говорил он, читая письмо, - он хочет спасти меня, он спрашивает о средствах, клянется жизнию... - свет в моей темнице! Боже мщения! Я слышу Тебя. Сии стены падут - и тогда горе неблагодарным!»
«Молись Богу милосердия, да разрешит он тебя! Благодари Его за то, что Он послал тебе Ангела: не призывай Его мщения. Не то оставить тебя Его Ангел!» - Старец образумился: «Для чего же Михаил сам не пришел ко мне? - спросил он. - Если ты мог привести этого мальчика, то мог бы и ему отворить двери темницы. Во мне родилось страшное подозрение. Зачем этот паж так робко закрывается? Долой личину!..»
Эрмада сбросила епанчу, сняла шляпу, и в траурном платье, - печальна, недвижима, явилась Каценштейнеру, как бледное привидение могилы. С глухим криком, как будто тигр, пораженный стрелою, он отступил от нее, - и как будто незримая рука его повергла на ложе. Слезы и прерывистое дыхание означали борьбу души его.
«Графиня Ладрон! Чего вы хотите? - Посмеяние? – Измена… мщение? - Что вас привело сюда? - Фурия злобы! - А! - Напрасна твоя радость. Тебе некуда бежать. Ты и твой спутник сами пришли к своей погибели. Эта рука сокрушит вас; да умрут со мною враги мои!» - Раздражженный, он поднял грозную десницу; но кроткий взгляд Эрмады обезоружил гнев его; подъятая рука упала - и он не мог встать с своего места. Великодушная дева подошла к нему и сказала: «Безумный человек! Ужели несчастие не смирило твоей дикости? Ужели гордость твоя и в темнице неукротима? Да, дщерь твоей жертвы стоит пред тобой, - той жертвы, чья кровавая тень не дает тебе отдыха в часы полночные. Внемли: любовь к твоему сыну победила мою ненависть к тебе, Михаил перед тобой, как солнце перед бледными звездами: для него я примиряюсь с тобою; для него вопрошаю тебя, какое средство к твоему спасению?»
Старец тихо привстал и, взяв письмо Михаила, долго смотрел на него. – «И вы еще медлите? - спросил Доминиканец. - Ваш язык немеет от удивления к благородному подвигу девы, которая мстит как Христианка. Вы сомневались в человечестве: примиритесь с ним. Если б вы не одному себе желали славы, она б и теперь была с вами. Что созидает человек с братиями, то века переживет, а дела его самолюбия не переживут и века человеческого».
«Кто говорит, что со мною нет моей славы? Светило Каценштейнера взойдет снова, подобно комете промчится по небу - и горе тем, кого коснется оно пламенным хвостом своим!» - Приветливо обратившись к Эрмаде, он сказал ей: «Ты доброе дитя! Как бы хотел я на огненной стезе моей жизни не встретить отца твоего! Да заменит тебе Михаил твою утрату! Возвратись к нему, скажи, что мне не нужна его помощь, чтобы выйти из темницы. Скажи, чтобы он облегчил мне тот путь, который ведет нас из страны неблагодарных в страну новой жизни».
«Это для нас загадка, - возразил Бернгард. - Ужели вы презираете помощь? Ужели, следуя порыву гордости, вы добровольно идете под секиру палача?»
«О, нет, напротив! Я сам нашел средство к освобождению. Король сам дал мне время - обдумать мой план и избрать лучшее оружие в этой хитрой вылазке. У Каценштейнера ли недостанет силы найти свою свободу? - Смотрите!» - Он поднял ковер с того места, где стояла кровать его. – «Под сим ложем есть тайный проход; кирпичи положены для виду, и доски потолка нижней галлереи разбираются. Мои палачи слишком забывчивы; и то забыли, что их пленник некогда начальствовал в этой крепости; что его меч и знамя блистали некогда на вершинах сих башен; что здесь знаком ему каждый угол, каждая щель. Под этим покоем есть темная галлерея и в ней окно без решетки, от которого начинается вал и идет по стране пустой, необитаемой. Притворившись больным, я получал лучшее содержание; живучи вместе с обманщиками, я сам пустился на хитрости; мне больному шло больше белья, которое пригодилось на спасительную веревку, с помощью коей надеюсь увидеть вольный свет». Взявши лампу, он повел гостей своих в полукруглую залу. «Видите ли наверху окошко? - сказал он им. - Из него видна деревня Симонинг. Там находится большой луг на высоком месте, про него все пастухи знают: там во время осады Вены стоял лагерь Султана, угрожавшего гибелию столице. Скажите Михаилу, чтоб у него каждую ночь, начиная с завтрашней, была готова там на холме пара добрых коней; в полночь чтоб ставил он стража на валу, с которого видно это окно, - и когда он увидит за решеткой свет лампы, это знак того, что я спасаюсь: внизу у башни Михаил должен ожидать отца и приготовить все безопаснейшие средства к побегу. Более ни о чем не прошу; в случае неудачи я хочу, чтоб никто не погиб со мною».
«К чему дерзновенное отчаяние? Вы знаете, кого потеряет в вас корона Австрии, если...»
«Подите, будьте моими вестниками; вы, Графиня, скажите поклон от меня сыну; дайте мне вашу руку, да через вас передам ему своим рукожатием благословение родителя!»
Эрмада затрепетала: ей казалось, что она видит кровь отца своего на руке, протянутой старцем. «Бог прощает врагам!» - произнес Доминиканец - и она поспешно подала свою руку убийце ее родителя. Каценштейнер пожал ее и, быстро удалившись в свою келью, бросился на ложе. Доминиканец постучал в двери темницы; явился привратник; они вышли из крепости и спокойно достигли чертогов, где их ожидал Михаил с Епископом Лайбахским.
*
Протекли две ночи - и тщетно взоры стража, приставленного Михаилом, ожидали полуночного знака. Полковник едва мог сносить тревогу душевную; он не знал рассеяния, не оставлял дома своей невесты, а жители Вены считали его погибшим. Даже ласки милой Эрмады, которую после подвига, ею совершенного, он почитал за существо высшее, даже и оне не могли разогнать его скорби.
«Прости мне, друг мой! - говорил он печально. - Пока отец мой томится ожиданием секиры палача, для меня нет жизни. Когда он будет вне города, тогда только ты узнаешь своего друга, тогда супруг твой наденет меч и шлем в зале своего замка и начнет жить для тебя, для радостей семейственных, которые одни только святы в этом грешном мiре».
Наступила третья ночь; закованный в стальные доспехи, в двенадцать часов, он вышел один из дома, сам на валу занял место стража и обошел вокруг башни, как будто тень преступника, в ней убитого. Вне города дожидался Епископ Лайбахский, дядя Михаила, который, днем скрываясь в ближнем монастыре, ночью вместе с парой коней приезжал на назначенный холм. Вместе с началом ночи Франциск явился в покои Графини. Он объявил Императору о своем спасении и снова вступил в службу. «Радостная весть! - закричал он печальному товарищу. - Коль не обманывает меня предчувствие, ныне ночью свершится дело, и коль Бог поможет Генералу, - наша возьмет. Ныне моя очередь у Каринтийских ворот, а Черные у шлагбаума».
«О, если б сбылось твое пророчество! - возразил Михаил. - А мне какой-то враг шепчет на ухо: не добром кончатся ваши затеи». - Оба они сели за ужин с Графиней и верным монахом; одни гости вели беседу, а Эрмада говорила одними вздохами, утоляя свой голод взглядами любви, которые посылал ей друг ее. И в случае успеха ей готовилась долгая разлука с возвращенным любовником.
Около полуночи, Михаил, дав ей жаркий поцелуй на прощание, отправился с Франциском. Они скоро расстались; последний пошел на стражу к воротам, первый на вал. С трепетом радости увидал он мерцание света за решеткой; быстрыми шагами побежал он к стене башни и прислонился к ней. Снаружи походил он на черную колонну здания, но внутри кипела его кровь, сильно билось сердце. Лишь только на башне Стефана ударило полночь, тихий шум наверху привлек его внимание. Еще не погасла лампа: вдруг из окна спустилась до земли длинная полотняная связь, и через несколько минут радостный сын обнял родителя.
«Мы снова вместе, сын мой! - воскликнул старец, когда Михаил хва-тал его руку, чтобы прижать к устам своим. - Я тебя уж оплакал, похоронил в душе, - и что же? Ты мой спаситель. Веди меня отсюда, здесь воздух заражен язвой».
Сын, безответный от радости, повел освобожденного отца к дому своей невесты, где у входа дожидался их оруженосец с платьем и доспехами воинскими. Старец снарядился; - они отправились к воротам. Франциск вышел к ним навстречу, как будто знакомых людей провел мимо стражи, сам отворил ворота и пожелал им доброго пути. Они удвоили шаги и скоро достигли до шлагбаума, где стояли два черных рейтара при ясном свете луны. Полковник прямо подошел к ним; за ним отец.
«Пароль!» - закричал один из служивых, мечом преграждая путь Михаилу. – «Я да минута против вас обоих» , - отвечал он по приказанию Штейнбруна. – «Ваше имя, Рыцарь!» - «Довольно и пароля, Путешествую по службе двора; поднимай шлагбаум, ты сделал свое дело». – «Вы в службе и едете из города; зачем же это вооружение с головы до ног? Зачем пешие? Разве не известно вам новое приказание записывать имя каждого выходящего? Извините меня, пропустить не могу, извольте явиться к капралу».
Вспыльчивый старец в гневе занес уже руку; но Полковник быстро подошел к солдату, поднял наличник и, посмотрев в глаза ему, сказал: «Ты хочешь знать мое имя, Бастиан Рааб? Взгляни, сам назовешь». Солдат при свете луны не успел взглянуть на него, как с ужасом закричал: «Братцы, мертвец, наш Полковник встал! Беда, беда нам!» Служивые, крестясь и призывая имя Христа, побежали в караульню, где спали их товарищи. Михаил между тем поднял шлагбаум, они вышли и спокойно достигли того места, где ожидал их Епископ. Братья Франц и Иоанн обняли друг друга, и Генерал первый бросился на коня. «Как, и ты с нами?» - спросил Иоанн Франца, когда он, отдав оруженосцу свою Епископскую одежду, явился в Рыцарском платье и хотел сесть на коня. «На пути, в который я сбираюсь, мне нужны воины, а не духовные люди».
«Имя Кацианера будет бесславно в сей стране до тех пор, пока мы не восстановим его с новой славою и не возвратим прежних прав на нее твоим оправданием, - отвечал Епископ. - Или мне остаться в Вене для того, чтоб пальцами указывали на твоего брата? - Я с тобою дотоле, пока ты не безопасен; не увижу ни своей эпархии, ни двора до тех пор, пока Каценштейнеры не возвратят непорочного имени своих предков. Я тебе старший брат - и потому требую покорности. Внутрений голос говорит мне, что теперь я нужен тебе более, нежели когда-либо, а гласа Бога, когда он в душе раздается, не презирай! К тому ж, где казна твоя, если я тебя не снабжу ею?» - Генерал сумрачно посмотрел на месяц, пробормотал невнятные слова, пришпорил лошадь – и трое Каценштейнеров в сопровождении трех оруженосцев быстро помчались по знакомому пути, и скоро Венские башни исчезли за ними в сумраке ночи.
*
Они ехали неутомимо, направляя путь свой к Югу. Днем отдыхали они в уединенных гостинницах, а странствие продолжали обыкновенно в часы летнего полусумрака. Они проехали Эдебург, Грец и переправились через Драву. Полковник заметил, что на последних квартирах неприступный, несловоохотный отец его несколько раз брал у своего брата значительные суммы, писал письма и тайно отправил двух гонцов, которые направили путь свой к пределам Славонии. Несмотря на вопросы Епископа, брат не открывал ему тайны, говоря, что вождь до тех пор скрывает план свой, пока он не созреет. «Молись о его исполнении!» Добродушный служитель Бога, питавший уважение к уму Иоанна, безмолвствовал. Сын из почтения не смел также вопрошать отца; но когда они, переправившись через Драву, взяли влево к границам Кроации, он не вытерпел. Раз во время отдыха, Михаил подошел к отцу, который занимался отправлением последнего оруженосца и делал ему тайные поручения, и сказал ему:
«Родитель мой! В битвах вы меня не однажды жаловали вашей доверенностью; теперь вы меня почли именем избавителя вашего; простите, если я осмелюсь спросить вас: какой план изобрело ваше благоразумие? По твердости ваших действий, я уверен в нем. Но не доверяйте ни одному из старых друзей ваших; назовите мне ваших избранных. В доме Ладрона я слышал, какие приговоры произносят над вами те люди, которые прежде привязаны были к вам узами благодарности и товарищества». Старец взял за руку сына и пошел с ним в ближние кусты, которые их сокрыли от взора любопытных.
«Ты достоин моей доверенности, - сказал старец, пристально взглянув на сына. - Или ты думаешь, что старик отец твой так мало опытен, что поверит свой жребий в руки коварных рыцарей двора?»
«Но куда мы едем? - сказал Михаил, смущенный насмешливым тоном отца. - Не лучше ли б было взять вправо и ехать к нашему замку? Целые месяцы он может защищать нас от войска Императора. Между тем вы найдете путь к его трону, сложите с себя подозрение на виновных, на градоначальников, на Епископа Аграмского, на изменника Гильгенберга, которому не уйти от виселицы, - и Фердинанд ясно увидит в оправдании вашем, что вы не сносились с врагом, и простит Вас».
«К чему оправдываться? Кого прощать? Что омоет обиженную честь рыцаря - война? - Кровь оскорбителя».
«Ради Бога, батюшка! Вспомните, что он ваш Король, брат вашего Императора; величество царское может ли оскорблять подчиненных? Одним словом благоволения оно загладит пятно бесславия».
«Нет, моя голова, которая под мечами поседела, не по-твоему думает; в моем загрубелом сердце и чувства грубее. Куда б он девался с своей Веной без меня? Неблагодарный, он заглушил в себе голос памяти; нет, все прежние призраки уважения вон из разбитой головы моей! - Мщение - вот моя мысль, мое дело! В аду темницы созрела та мрачная мечта, которая прежде неясно носилась в душе моей. Не будут они попирать заслуг своими стопами, - и если ты Каценштейнер, если ты чуствуешь, что во мне обижено имя твоего племени, - ты не отстанешь от меня, когда я при звуке труб явлюсь под стенами столицы и вызову его на пир смерти».
«Что вы говорите, родитель мой? В побеге, в изгнании можете ли вы на что-нибудь решиться?» - Старец печально положил руку на плечо сына, оперся на юношу, и радость просияла сквозь морщины лица его. – «И ты спрашиваешь, сын мой, что двое мы можем сделать? - сказал он спокойно. - Ты твердый, храбрый солдат, ты полковник войска Австрийского. Я беглый отец твой, полководец в отставке! Не мое дело - повелевать тебе; решай сам и решай скорее. Ты и я стоим теперь на шпице горы Альпийской, который так же узок, как клинок меча твоего; с обеих сторон пропасти, спасения нет - вправо или влево, - минута дорога. В эту ночь я сам хотел спросить тебя. Когда я был в замке и посылал реляции к Фердинанду, два знатных Трансильванина, выкупив себя златом, возвращались в свое отечество и ночевали у меня. За чашей вина они объявили мнения двора обо мне; негодовали на презрение заслуг моих; предлагали мне убежище, ручаясь за блестящий прием воеводы Иоанна; уверяли, что сам Магомет-Бег чтит мое имя и с радостию назовет меня своим, если судьба потребует этого».
«Ужасно! - воскликнул с трепетом Михаил. - Рыцарь Германии изменит Императору, и - страшно подумать! - он перейдет на сторону врагов своих, гонителей веры; забудет Христа, погубит душу - и древнюю славу предков помрачит на веки именем отступника. Нет, родитель мой! Прекратите ваше испытание. Это была шутка - не так ли? Если ж иначе, лучше бы нам обоим вместе лежать в темнице, в ожидании милости царской». Пламень гнева вспыхнул на лице старца - и он насмешливо возразил сыну: «И Турок имеет своего Бога, свой рай! Он умеет себе отказывать в вине и в других наслаждениях жизни. Но Михаил! Не к этому стремятся мои мысли; Фердинанд не доведет непорочной души моей до отступничества. Мои гонцы уже едут к воеводе; третий посол отправился в замок Никласа Црини, Бана Кроатского. Гордый Венгерец часто роптал на гордость дома Германского: холодно крови Венгерской под цепями Немецкими, да к тому же его сына обошли в войске; ему предпочли какого-то Графа Богемского. Никлас служил под моим начальством при осаде Вены; я за ним смотрел как за сыном; он будет мне благодарен, Кроация отнята от Австрии, Венгрия бунтует, еще раз пойдет Солейман к столице Императора! тогда наша возьмет, - быть может, достанем и корону Герцога! Фердинанд затрепещет, когда Каценштейнер грянет с конницей на твою столицу, и зашатаются ее стены!»
Полковник задрожал, как будто в припадке болезни, и холодною рукою тер чело свое. Безмолвно он отошел от отца, потом взглянул на него, бросился к нему в объятия и, вырвавшись из них, принял положение решительного мужа. «Родитель, - сказал он важно, - на смерть иду с тобою, но по этому пути - никогда: прости! Предчувствие говорит мне, что мы никогда не увидимся; но сердце велит расстаться с тобою. Вспомни, что ты говорил мне, и вспомни, что я Христианин, Рыцарь, служу Королю. Да не оставят тебя твои хранители! Епископ Франц да исцелит и спасет твою душу; великодушный Граф Црини да откроет тебе взоры и покажет ту бездну гибели, которую ты отверзаешь себе и царству. Иду к престолу Короля, предстану пред ним в минуту его гнева и буду защищать честь нашего имени. Родитель, ради Искупителя мiра! Прошу тебя, опомнись, сойди с пути погибели, да не увлечет тебя злой враг твой! Прости! Личность твоя безопасна: ты будешь под защитой гостеприимного Графа. Дай мне весть о себе, я буду в Вене, еду - нельзя иначе, хотя сердце и обливается кровью».
Полковник быстрыми шагами поспешил к хижине, где было место их отдыха. Отец хотел его воротить, но опомнился. «Еще неблагодарный!» - воскликнул он к небу с горькой улыбкой и медленно пошел за сыном. Между тем Михаил успел сесть на лошадь. «Дядя, не оставь отца!» - сказал он Епископу, бросил еще горестный взгляд на родителя и, взявши вправо, поскакал в Крайну.
Изумленный Епископ подошел к задумчивому брату, стоявшему при входе хижины. «Как, и Михаила ты отсылаешь? - спросил он беспокойно. - Нет, это слишком дерзновенно. Он - твоя правая рука, он - меч Австрии целой, и если теперь пошлют за вами погоню, мы погибнем». – «Если и ты боишься, взнуздай коня и последуй его примеру, - спокойно отвечал Кацианер. - Я не держу тебя; хотя сердце мне и говорит, что лишился Ангела своего в Михаиле, но мне легче стало, когда он уехал; теперь я стою тверже, душа вольнее и беззаботнее».
«Как? Он оставил тебя без воли твоей? Ужели он не согласился на твои планы? Он, верно, знал, что ты презираешь советы других, следуешь порыву страсти и неколебимо исполняешь то, что созрело во глубине души твоей. Однако и я начинаю опасаться твоих намерений. Одна опасность не устрашила б Михаила. Они должны быть неправы, злы - и вот почему он бегством спас свою чистую душу».
«Молодость не так думает и чувствует, как старость. Одни цветы у весны, другие у осени. Бог да благословит путь его! Да сохранит он племя Каценштейнеров для Германии! Да возвратит судьба ему то, что отнято у меня неправосудием!»
Тронутый Епископ обнял брата. «Ты никогда не говорил так кротко, - сказал ему он, - сохрани это расположение души, откажись от своей суровости. Помысли, кем ты оскорблен? - своим Государем. Благоволение его возвысит тебя еще более».
«Нет, кончено! Не будет мира между заслугой и неблагодарностью; скорей содвинутся концы земли, светила неподвижные. Да угаснет мое имя! В другой стране найду себе другое вместе с другим счастием. Едем в Кроацию через Карлштадт. Местом свидания Тавернику назначил я место, тебе известное, где стоят три каменные креста - памятник братоубийства – в виду Кастановица!» - «Недобрый знак, недоброе место!» - возразил Епископ.
«Вон знак мой - серебряный месяц! Видишь - последняя его четверть всходит над горою. Солнце уснуло, и орел, житель скал, летит в гнездо и прячет там свои когти. Ночь свежа, поедем; скоро не будем мы ездить, как совы, по ночам; цель недалеко».
«Действуй, но не преступай своего долга. За сей границей - грех и злодеяние. Я и теперь не отстаю от тебя, как бывало в детских играх. Мы хоть и стары, а вдвоем все-таки лучше».
Иоанн прервал разговор; они сели на коней и поехали по пути в суровую Кроацию.
*
Южный ветер гнал с болот и озер густые туманы утра, закрывавшие солнце. В то время странники-братья достигли за Карлштадтом назначенного места свидания. Замок Кастановиц, как седой исполин, возвышался на горе пред ним. Оруженосец, возвратившийся в ту самую ночь, водил жарких коней по росистому полю. Иоанн, бродя вокруг с беспокойным ожиданием, смотрел на замок. Епископ сел у одного из каменных крестов и, обратившись к востоку, с благоговением приносил Богу утреннюю молитву.
Владетель замка не заставил себя дожидаться. Скоро сошел с горы Бан Кроации, Граф Никлас Црини: поступь мужа воинственного, в брадатом лице выражение характера, душа в глазах, беспристрастная важность на челе, в чертах благородство и те воинские доблести, которые соделали его предметом обожания Венгерцев и ужасом врагов. Он шел в богатой одежде своей страны; златой лик Иоанна Крестителя блистал на его шапке, украшенной перьями цапли; один оруженосец сопровождал его.
Каценштейнер поспешно пошел ему навстречу. После рукожатия и лобзания, он отвел его в сторону, между тем как Епископ робко взирал на их долгую беседу, в которой, по-видимому, решались важные дела жизни. Иоанн говорил жарко; Таверник слушал его со вниманием. Несколько раз загорались взоры последнего, и левая рука часто хваталась за рукоять широкой сабли. Еще более воспламенялся Иоанн; он думал, что сии движения собеседника его причиняло правое негодование на его обиды. Оба расстались, пожав руку друг другу, и Граф возвратился в замок.
«Он удаляется от нас? - спросил Епископ брата, когда сей велел под-вести лошадей. -Ужели он отказал в защите и помощи своему прежнему наставнику в битвах?»
«Он мой! - отвечал торжествующий Иоанн. - Его раздражила обида, в моем лице нанесенная целому воинству. Он приглашает нас в свой замок, чтобы там принять решение; но, уважая во мне Наместника Крайны, он хочет мне представить рыцарей в их парадном одеянии. Покамест мы остановимся в Маиергофе, он пришлет мне приличные украшения, тебе пасторскую мантию своего Каппеллана - и в полдень нас торжественно примут».
Венгерский Граф сдержал свое слово. В прекрасной шапке с перьями, вь шитом нагруднике, в шелковой епанче, с золотым оружием, украшенный драгоценными цепями, явился Каценштейнер у ворот замка. Переехав подъемный мост, он принят был со всеми почестями; караульные гусары приветствовали прежнего полководца; Бан принял его в богатой зале, где были собраны рыцари и юноши знатных родов Венгрии. Обед был великолепен; пажи часто обносили чашу; серебряные блюда тяготели под бременем лакомых яств. Иоанн Каценштейн в веселой беседе забыл свое уныние и, воспламененный жарким вином полуденной Кроации, он мечтал о светлом торжестве своего мщения. Епископ, напротив, становился смирнее, чем чаще подносили ему большую фамильную чашу; его трезвый ум мог видеть, какие взоры, враждой пылающие, бросал Никлас на его брата, вступившего в жаркий спор с своим соседом. Он замечал, как полупьяные Венгерцы перешептывались между собою и метали дикие взгляды на гостей своих; несмотря на звуки труб и литавр, сопровождавшие каждый тост, он не мог ни укротить подозрений, его волновавших, ни убедиться в их неправде.
Внезапно повелительный Граф берет бокал вина, перед ним стоящий, и, вставши с места, «Други и Рыцари! - говорит он громовым голосом, между тем как лицо его помрачается, как солнце от градовой тучи. - Вы знаете нашего храброго гостя, который впервые удостоил наш пир своим присутствием. Ныне я объявил вам о жестокой его участи, о приговоре Короля и побеге его к нам. Здесь собран цвет рыцарей Венгерских и Кроатских! К ним приходит он и просит их и меня, чтобы мы с верными своими полками помогли ему отмстить Императору, которому клялись присягою подданных и воинов. Он желает, чтоб мы заключили союз с врагом Христианства, кровожадным Солейманом; с ним и с нами хочет он идти войною на стены Венские. Что думает об этом цвет Рыцарей Венгерских и Кроатских? Сия чаша да разрешит все сомнения! Я Бан Кроации, Таверник Венгрии, первый восклицаю: да здравствует Фердинанд! Верность Королю и гибель изменнику!»
Старец Каценштейнер при начале речи встал с своего стула, его лицо становилось светлее и радостнее; но когда услыхал он нежданное заключение речи, когда громовый звук приговора Графского повторился тридцатью устами Венгерцев, он остолбенел, бледный как смерть; отбросил ногой свой стул и хватился за меч, которого уже не было. И прежде нежели онемевшие уста его могли выговорить слово против Графа, один юный Венгерец обнажил меч, ударил острою сталью несчастного, и безгласный пал Каценштейнер в объятия брата, и в потоках мрачной крови излилась его мрачная жизнь. «Так да погибнут в крови своей все враги Австрии!» - воскликнул Граф Црини; но слова замерли на устах его, когда увидел он дикий, свирепый взор издыхающего, который сжимал свою руку и, умирая, грозил ею своему губителю.
«О, злодеяние неслыханное! - воскликнул Епископ, когда вид братской крови возвратил ему потерянное мужество. - Убийца друга! Каин! Нарушитель прав гостеприимства! Неизгладимый срам всем благородными племенам Венгрии! Кто вам дал право казнить до приговора? Кто убедил вас в таком неслыханном преступлении Каценштейнера!»
«Его собственные слова, рука его, подпись и печать, - важно произнес Црини, вынимал письмо. - Он был изменник Королю и еще более, благочестивый Епископ! - Он хотел предаться врагу Искупителя, отречься от святой церкви, если б этой жертвы потребовало его несытое мщение. Долг подданного, клятва воина стоит всех обетов, - и да рассудит Фердинанд, право ли поступил я?»
С горестным воплем склонившись на труп брата, воскликнул Епископ: «3аблудший сын церкви! Зачем твое сердце всегда таилось от брата? Не совершив долга Христианина, в безумных и грешных помышлениях ты пал рукою измены! Зачем не мог посвятить я жизни на очищение души твоей? Но вы, - величаво сказал он предстоявшим рыцарям, - не думайте, чтоб вы безнаказанно нарушили святые права гостеприимства. Бог благости не дарует благословения коварным злодеям! Он посылает волков на хитрых лисиц, уловляющих в сети обмана! Вижу, как головы ваши иссохнут на зное солнечном; вижу, высокомерный Црини, как гибнет внук твой под секирою палача, которую ты в неправо присвоенном сане не постыдился вознести на безоружного! Кто сеет ядовитые плевелы, тот и сам неволей от них вкусит!»
Почти без чувств упал служитель веры на мертвого брата; Венгерцы, недвижны, стояли вокруг, и ланиты их, дотоле пылавшие от вина, стали бледнее мраморных стен пиршественного чертога.
*
Спустя несколько времени, в палатах дворца Императорского происходило следующее:
Король Фердинанд в глубоком размышлении читал и перечитывал письмо, им полученное. Шталмейстер Никлас Турн испытующим взором смотрел на лицо своего Государя; он замечал глубокое впечатление, произведенное на него письмом. Подле стола, на котором находилась корзина, покрытая черным сукном, стояли два Венгерца, опершись на сабли, дико и мрачно взирая на чертоги и на лики Императоров, украшавших колонны.
«Мы радуемся верности нашего Бана Кроатского, хотя он слишком поспешил казнию и лишил нас случая оказать милость - лучшее право нашей короны! - сказал Король, обращаясь к Венгерцам. - Мы желали бы лучше видеть преступника пленным. Скажите это ему, Граф Надасти, и вы, Рыцарь Петтаи; уверьте его в нашем царском благоволении. Хотя и не можем мы отдать ему требуемых владений убитого, принадлежащих его законным наследникам, но да уверится он, что мы помним дела своих верноподданых!»
«Вот новое свидетельство его верности! Вот голова изменника, которую Таверник Венгрии посылает Вашему Величеству!» - отвечал Граф Надасти, снимая черный покров с корзины. С непритворным ужасом Король отвратил свои взоры. «Мы не Паша, не властелин Турции, - сказал он с жаром, - наши взоры не могут сносить такого зрелища. Венгерцы, вынесите этот дар, возмущающий сердце; отдайте его кастеллану, да почтит он погребением честным сию главу, которая часто, увенчанная победою, сияла пред нашим войском. Прочь! Я слышу - идет Королева. Она еще менее, чем мы, снесет это зрелище».
«Ах, Турн! - произнес Король, когда вышли Венгерцы с своим печальным сокровищем. - Как храбр и как свиреп этот народ! Они гибельны, как их потоки горные; пламенны, как их вина; вино дает им храбрость; но один меч судья у них, - они не знают устава милосердия. Не сами ли гусары первые вдались в бегство при Гориэне и вовлекли Кацианера в измену постыдную? И их же кривые сабли казнили его за преступление. Дивны определения судьбы неумолимой!»
«Королева!» - воскликнул Турн и отворил двери. Вошла величавая Анна, ведя за руки молодую Графиню Ладрон и Полковника Михаила Каценштейна. С глубоким вздохом встретил их Король.
«Вас небо для меня сохранило, Полковник! Благодарение Богу! - сказал Фердинанд юному герою, печально преклонившему пред ним колена. - Знаете ли вы, что отец ваш пал?»
«И меня с ним не было! Некому было защитить его грудью, пролить кровь за него, отмстить кровию изменников! - горестно возопил юный Каценштейн. - Совесть до гроба не престанет терзать меня».
Эрмада, рыдая, бросилась в объятия коленопреклоненного; но Фердинанд поднял юную чету.
«Нет, испытанный и верный воин! - изрек он торжественно. - Мы благодарим Царя царей, что Он благоволил в тебе сохранить подпору нашего трона, да узрим в тебе едином слиянные достоинства двух героев, отъятых волею небес от нашей Монархии: мужество Иоанна и мудрость Ладрона. Приди в наши Царские объятия, наш Генерал Граф Михаил Каценштейн: здесь ты возвратишь все свои утраты».
«О, Государь всемилостивейший!» - воскликнул изумленный Михаил, снова преклоняя колена пред милосердым Монархом. Между тем Королева Анна обняла юную невесту и произнесла с чувством: «Вы лучшие сокровища в жизни принесли в жертву Государям вашим; но добрые Государи не забывают добрых дел, а умеют награждать за них».
(С Немецкого).
Свидетельство о публикации №216082101842