Глава 24 - Обратный отсчёт

К тому времени уже стало ясно: этот героически светлый взлёт его души во сне – единственная вспышка, и таких проблесков уже не будет. Конечно, были и потом светлые моменты. Но тот вечер стал для них последним праздником.

Ещё потом начались какие-то рваные перескоки и перебивки со временем, дни вылетали и проходили врозь, иногда порталы не срабатывали, и поэтому столь же резко началась пора, о которой Алесе долгое время не хотелось думать: лето восемьдесят третьего.

Кроме временных скачков и перебоев проницаемости, происходило загадочное слияние сна с реальностью. Во-первых, Алеся давным-давно ощущала внутреннее напряжение, какую-то злую и скорбную тоску – ей было стыдно самой себе признаться, но даже ценой надсадного изображения «нормальной жизни» нельзя было купить избавление от подспудного желания поменять сон и бодрствование местами. Потому что по-настоящему важное для неё было там, в запределье. Во-вторых, казалось, Юрий Владимирович все силы истратил на попытку преображения, а теперь его сны и явь тоже слились в зацикленную тягучую трясину: у него день не отличался от ночи – точнее, наоборот. Все проблемы, вся работа плавно перекочевала во сны и не оставляла его даже там. 

Шёл июль. Юрий Владимирович всё время проводил на даче. Ему становилось всё хуже, но сам он не желал смиряться и в труде проявлял какое-то особое упрямство, хотя часто теперь работал не вставая с постели.

Алесе давно уже было безразлично происходящее в Советском Союзе и мире. Она могла бы сполна насладиться дарованной ей силой и делать что угодно: вникать в хитросплетения, получая сведения из первых уст, расспрашивать очевидцев. При желании она могла бы неплохо провести время и раскрыть пару-тройку кремлёвских интриг – перед ней лежали самые соблазнительные плоды всемогущества, которые только могли открыться магу-страннику в такой ситуации. Но Алеся даже не думала ими пользоваться.

Юрий Владимирович, наверное, сдался, хотя проявления этого были грустно-приятны. Он перестал дичиться Алеси, и теперь их прикосновения получили необычную окраску молчаливой вседозволенности. Не стыдятся наготы, истекая кровью от тяжёлого ранения. Хотя Алеся никаких излишеств не допускала – просто теперь называла его почти всегда уменьшительно, Юрочкой, и ласкала чаще и трепетнее, чем раньше. А Андропов то и дело просил её:

- Иди полежи со мной, мусечка,. Ну пожалуйста.

Как будто Алеся могла не согласиться! Она никогда не отказывала и аккуратненько пробиралась к стеночке, а он отодвигался ближе к краю. Алеся с грустной улыбкой вспоминала название одной книги: «Андропов вблизи» - вот теперь уж куда было ближе. Так они долго могли лежать, молча обнимаясь, но чаще – разговаривали обо всём на свете. Юрий Владимирович оживлялся во время таких бесед, рассказывал много интересного, как раньше, и они оба отвлекались, забывая обо всём тяжёлом и неприятном.

Только иногда, когда даже в знак восхищения отдельной мыслью или словом Алеся награждала Андропова какой-то лаской, она снова видела призрак близкого поражения в битве длиною в жизнь. Но она тем нежнее прикладывалась к его похудевшей шее и с горьким умилением замечала, что эта дряблая старческая кожа напоминает измятый маковый лепесток; она целовала его больные глаза, не выносящие яркого света, и со светлой улыбкой говорила, что они как незабудки, - и как это можно не заметить? Ведь сколько она видела халтурных портретов, где глаза у него карие, нет, ну это же безобразие, разве лень выяснить правду, а не ориентироваться только на южную внешность? Андропов по-доброму над ней посмеивался – над этим негодованием и над её детским обожанием. А она подносила к губам его руку и снова называла «греческим князем».

А потом она подарила ему рисунок. Робко улыбаясь, протянула и спросила:

- Узнаешь?

- Как же, как же, - удивлённо отозвался Юрий Владимирович. – Ну ты и шельма! Точно решила из меня старорежимного сделать. А ведь похоже. А как тонко, тщательно.

Это был не в полном смысле портрет. Взяв одну из любимых, хотя довольно поздних, фотографий Андропова, где он стоит в окружении членов Политбюро и чему-то аплодирует, Алеся запечатлела его руки. И вложила в эту работу всё своё мастерство.

А он не остался в долгу.

В следующий раз обсуждали стихосложение. Алеся делилась своими впечатлениями, рассказывала в который раз о том, как начала писать, снова посокрушалась о том, что по-русски не выходит. И тут Андропов неожиданно попросил её что-то прочесть. Алеся стушевалась, лицо у неё стало почти испуганное: её мечта прочесть стихи собственной музе относилась к числу тех странных желаний, о которых тайно вздыхаешь и исполнения которых очень опасаешься. Она полезла за телефоном, потому что наизусть ничего не помнила.

Потупившись смущённо, выбрала что-то о Минске, потом пошли рассуждения о творчестве. По ощущениям было куце, чего-то не хватало. Вообще, у Алеси скопился целый сборник, по её собственным словам, «картинки бытия» - но совершенно незаметно появился и второй. В его существовании она и самой себе признаться не хотела, и потому окрестила его «картинками небытия». Но уж и ей было нельзя отрицать тот факт, что после знакомства с Юрием Владимировичем она писала как бешеная – и не только вдохновлённая им как музой, но заражённая его примером.

И она, волнуясь, прочитала оттуда, в том числе два лирических, весьма красноречивых. Читала без особого пафоса, задушевно-повествовательно. Интонационные красивости она терпеть не могла и считала жеманной пошлостью. Пару раз, конечно, сбилась и кашлянула.

Замерла.

Она боялась, что над ней посмеются. Одному любопытному из Харькова прислала как-то – он и спросил: «Эмм... и с каким настроем это надо читать?». Недоумение и издёвка уже отсюда лезли. И не то, чтобы Алеся написала плохо. Она написала смешным нелепым языком, негодным для выражения великого и который в принципе нельзя воспринимать всерьёз. Конечно, можно любого такого идиота записать во враги народа (своего, естественно, а не в отвлечённом смысле) – но след-то на душе останется.

Алеся молчала. И Юрий Владимирович тоже. А потом сказал задумчиво:

- Как хорошо. А у тебя и правда талант. И язык ещё такой интересный, оказывается – странный, но красивый... Жаль вот, Громыко при мне ни разу так не разговаривал – а ведь он вроде знает, он же тоже из ваших?

Алеся просияла:

- Конечно!

- Жаль, что ты раньше так отнекивалась и читать не хотела, - вздохнул Андропов. – Когда я ещё твои стихи услышу?

И Алеся читала ему весь вечер. А перед прощанием он сам сунул ей в руку какой-то листик, она развернула посмотреть, а Андропов чуть не вскричал, по-мальчишески горячо:

- Нет-нет-нет! Не сейчас! Пожалуйста, не сейчас. Когда домой придёшь.

Алеся залилась краской и пожала плечами. Ну что же...

Утром она обнаружила на тумбочке белый плотный листок, сложенный вчетверо, и расправила. И пока разбирала этот размашистый, округло-стелющийся почерк, на лице расцветала улыбка. А потом она и вовсе выбросилась из кровати, взметнув одеялом, как плащом тореадора, и на кухню не пошла, не побежала, а упрыгала галопом – от избытка чувств.

Ты явишься из ниоткуда
В мундире чёрном, точно враг,
А после осветишь улыбкой
И снова канешь в полумрак...
Загадка вся, противоречье,
Меня сразила ты смятеньем,
И покорила безвозвратно:
К тебе души моей стремленье.
Одним лишь тёплым своим словом
Ты лечишь горесть, милый друг,
Одним касанием легчайшим
Избавишь от тоски и мук.
Я не прощу себе измены
Той, что всю жизнь я берегу,
Но и тебя терять так страшно!
С тобой расстаться не могу.

Это было так классично и мечтательно, так наивно, трепетно, так напоминало стихи из старинных альбомов, что у Алеси предательски защипало в носу. А ещё – какая предельная откровенность в последних строках, вот его отношение как есть...

При следующей встрече они оба ничего не сказали. Юрий Владимирович только посмотрел вопросительно – а Алеся молча его обняла и кротко поцеловала в губы.

А в другой раз они обсуждали разные приёмы, да кто как красуется, что для этого делает, обсуждали и Алесиных современников, и Бродского, она успела его три раза обхаять и два раза похвалить, потом перешли к стихам самого Юрия Владимировича. Он теперь тоже немного смутился, пожал плечами с улыбкой, да что тут, мол, рассказывать, потом разговорился. И оказалось, что творческие переживания у них с Алесей практически одинаковые: и боязнь упустить мысль, и желание вложить её в изящную форму, и бессознательный поиск этих форм и ритма между делом, и внезапное желание что-то записать. А когда нет бумаги поблизости – так и ходишь с этой рифмой весь день, как дурак, повторяешь, повторяешь, словно пришёл в магазин и авоську забыл, всё в руках носи.

А при расставании Юрий Владимирович снова передал ей листок. Алеся без слов взяла его, не развёртывая.

А вот это стихотворение было уж совсем неподобающим.

Меня учили отрицанью,
И я не верил никогда.
Но тут явилась ты невольно,
Как путеводная звезда...
Не в силах я забыть все клятвы,
Но не могу кривить душой,
С тобой и в Бога я поверю;
И прошепчу я: "Ангел мой..."

Алеся тут же положила, почти бросила, листок на стол и прижала руки к щекам. Они горели – что и требовалось доказать.

Это было уже слишком. Оба стихотворения были сентиментальны и чисты, но через эту ясную прозрачность проглядывали всё же и трещинки, и пузырьки, как бывает то в стекле или во льду. Делать неутешительные выводы – к этому у Алеси был особый дар. И здесь вместе с трогательной негой сердца её касался тонкий ядовитый шип: в изумлении перед их несхожестью не было ничего удивительного, но в обоих случаях она оказывалась провокатором и разрушительницей устоев.

С одной стороны, ничего страшного. Когда-то из-под пера Андропова вышли получившие потом известность строки: «И пусть смеются над поэтом, И пусть завидуют вдвойне, За то, что я пишу сонеты Своей, а не чужой жене». Но вот уж тут придраться не к чему: Алеся-то не жена. И не то, что чужая – а вообще ничья.

А эта неожиданная ангельская тема? Очевидно, старомодная образность, такая чисто «альбомная» чувствительность – законы жанра. И ещё вопрос стиля. И почему б ему за годы необычных встреч и сокровенных разговоров не проникнуться её духом, её чувством прекрасного? Ни о каком обращении речь не идёт.

И всё равно в грудь ей заползла тонкими струйками ледяная жуть. В поэзии можно и оговориться, и вполне бессознательно зашифровать такое... Алеся вновь и вновь перечитывала подаренные стихи. И убеждалась: даже они – клеймо. Если она и ангел, то ангел-истребитель. Всё, чего касался легендарный царь Мидас, обращалось в золото – всё, чего касается она, обращается в прах. Конечно же, не стоило обобщать: так уж и всё... Но что делать, если Юрий Владимирович был для неё всем?

Алеся чертыхалась и дрожала на ледяном промозглом ветру, от которого начинало ломить возле бровей и за ушами. Каждый шаг по убитой до каменного онемения земле давался тяжко. А ведь выйти надо было всего-то в банк, чтобы бросить Кире очередную порцию за съём квартиры (разгильдяйка, платить надо было вперёд, пока деньги были). И это не говоря о более длительных отлучках из дому, в контору ли, по делам или в партию. Город стал непригодным для жизни. О нет, никуда не делись ни магазины, ни школы, ни больницы – но любого, дерзнувшего выбраться из норки, воздух встречал ударами хлыста, небо – тяжёлым, навязчиво-тёмным взглядом. Город начинал медленно убивать любого, кто отваживался перемещаться по голым открытым полям его площадей и проспектов, между тёмно-серых отвесных скал его строений. Двигаться приходилось перебежками, а затем немедленно нырять в укрытие. Утро и вечер чахли и тускнели, и постепенно сходили на нет, уступая место вечным сумеркам и вечной мерзлоте.

Алеся куталась, заряжала двойную дозу витаминов и за чашкой чая мысленно отбирала одежду для Крыма. Хотя не всё ли равно, как она там будет выглядеть. Давно было пора отказаться от парадности и маниакального символизма. И во время всех своих визитов Алеся появлялась в кедах, старых джинсах и олимпийке, даже не представляя, насколько это знаково и символично.

Хотя во время визита на крымскую дачу правителя Южного Йемена, Али Насера Мухаммеда, она была одета в строгое платье-футляр с ниткой жемчуга – как типичная государственная леди. Андропов был в тёмном костюме мрачноватого вида (любимый синий пиджак теперь болтался на нём, как на вешалке, но его так и не перешили – в этом Алесе тоже виделось что-то зловещее). На обеде Стамбровская стояла в стороне безмолвной тенью. Ведь она совершила переход не во сне, о нет. С тёмной решимостью выбрав портал на безлюдной станции, она совершила переход в реальном времени. И стала свидетелем той сцены, о которой было читано и которая уже тогда резала без ножа.

После обеда Андропов пошёл попрощаться с гостями. Походка его была скованной и тяжёлой, было видно, что он нездоров. Он уже протянул руку Мухаммеду для прощания но, побелев как полотно, пошатнулся вдруг – и Алеся чуть сама не вскрикнула: её прошила резкая боль. Она задохнулась, в глазах потемнело, в голове побежал суетливой строкой беспомощный лепет: «Доигралась, да, опять, не надо так, ты принимаешь всё слишком близко к сердцу... близко к сердцу...» - а оно колотилось о рёбра, как бешеное, раскачивало клетку. Она-то устояла. Только плечи мелко тряслись, как после жёсткой тренировки. А Андропов мог бы и упасть, если бы его не подхватил и не усадил на стул один из охранников. Другой принялся поглаживать его по голове.

Тут Алеся, подавляя стон, заскрипела зубами. Её бросило в жар до испарины. Ведь это было так унизительно. Она злилась на иностранных гостей, неловко прячущих глаза. Злилась на охранника: «Какого чёрта, Боря, отойди, ну чего ты-то к нему лезешь?! Это должна быть – я!..». Да, это она должна сначала мило улыбаться зарубежным визитёрам, а потом раненой птицей тихо вскрикнуть и закусить губу до крови, и кинуться к главе сверхдержавы, такому измученному и беззащитному, и обнять его, и гладить, и шёпотом приговаривать, забыв о чужом присутствии: «Юрочка, лапочка, бедненький мой... что же ты, Юрочка...» - и плакать, того не замечая. А потом, через минуту, когда Юрий Владимирович придёт в себя, встанет как ни в чём ни бывало и начнёт прощаться с гостями, - невозмутимым движением вытереть слёзы и улыбаться так же, как пять минут назад.

Но сделать это было не суждено. Опоздала, Леся, опоздала. Да и с местом рождения дала маху. Сожми зубы и терпи.

Она и терпела. Особенно когда к Андропову приехала жена. Алесе пришло на ум, что её похождения полны ожившими картинами: о множестве эпизодов она читала, другие видела на фото – и вот перед нею всё повторялось: те самые лица, те самые позы. Иногда Алеся не ленилась поймать и «тот самый» ракурс. А тогда она, затянутая в чёрный мундир, стояла поодаль и исподлобья наблюдала, как Юрий Владимирович и Татьяна Филипповна сидят на улице и пьют чай.

Странным образом, Алеся не испытывала к супруге Андропова враждебности и не видела в ней соперницы. И не только потому, что Татьяна Филипповна была грузна и немолода, а черты её лица, прежде миловидные, хоть и простенькие, теперь вовсе расплылись. Не только потому, что она не могла владеть и толикой запретных искусств. Просто при всей своей обиде и тоске, понятной и человеческой, Алеся понимала, что ей уготована иная роль, хотя и трудно называемая.

А ещё понимала, что в этой безвкусно одетой женщине с характерной кучеряво-облачной причёской есть глубоко запрятанный лучик света. И вот именно его-то и видел Юрий Владимирович и любил, - тем сильнее, что боялся его угасания. Ведь всё остальное – Алеся прощупала ауру и только головой покачала – было изломано, надорвано, вывернуто. Да, не всегда эта женщина была такой плаксивой, пугливой, эгоистичной против воли и издёрганной. Объяснения умещались в одном лишь слове: Будапешт. А Андропов всегда боялся потерять свою жену - потерять в пучине её внутреннего ада. Что такое преисподняя, которую всегда носишь в себе, Алеся прекрасно знала. Даже относительно мягкой версии ей хватило с лишком.

Алеся ревновала, но не злилась. Она была подавлена. В очередной раз убеждалась в беспощадности судьбы: у Юрия Владимировича болело тело, у Татьяны Филипповны – душа. Нельзя, чтоб всё так наваливалось вместе. Нехорошо. Она сокрушалась, жалея ту, что формально была соперницей и даже мысленно называла её так же, как муж - Танюша. А может, это был взгляд сильного – свысока. Как бы то ни было, она тут же спохватывалась и грустно улыбалась: полно, Леся, успокойся. При всём желании она не могла спасти их обоих.

Да кого она вообще могла спасти?

Алеся пару раз гуляла с Андроповым по горам, с радостью подмечала, как среди леса и близ горных речек лицо его приобретает спокойное и даже лирическое выражение. Он стал, наконец, улыбаться, а когда звонил в Москву, голос его звучал бодро и весело. Алеся любовалась этим недолгим улучшением и еле сдерживалась от излишних ласк. В ней тоже появилась опасливая чуткость и неуверенность: нельзя его настораживать такими проявлениями. Потому что - он знает, что она знает. Не дай Бог что-то заподозрит. Хотя бы от скрытых сомнений и терзаний она хотела его оградить.

Иногда лучше неизвестность.

Только не для неё.

Алеся проснулась среди ночи, пошла выпить воды. Когда легла снова, заснуть не смогла. И не только потому, что ноги замёрзли моментально (отопление ещё не дали) – к этому прибавились другие ощущения. Через десять минут она горела в лихорадке и не могла даже на другой бок повернуться без тоскливой ломоты. Алеся дёрнула выключатель, пытаясь отогнать тихий ужас. Больно жмурясь от резкого света, она твердила заклинание: «Отделись... отделись... отделись...».

В какой-то момент показалось, что душа отделяется от тела - и она запаниковала, что её где-то там неправильно поняли.

К счастью, через минуту это прошло. Алеся чуть не за шиворот вытащила себя из постели и расчесала волосы. Каждое касание щётки к голове казалось царапаньем сколопендры. Потом начала с ежесекундными понуканиями одеваться. Потом прошептала коротенькую молитву и выскочила из дому.

Было четыре часа утра. Обычно это рубеж, за которым царство тьмы кончается, но сейчас-то другие времена. Однако Алеся не чувствовала, что улицы щетинятся на неё. Она просто шла. Стук её каблуков гулко отдавался в промозглом тёмном воздухе. Холод окончательно привёл её в себя. Лихорадка не проходила, но была другого рода. Алеся вспомнила, что метро ещё не открыто, и впала в отчаяние. «Переход, мне нужен подземный переход», - нервозно повторяла она как заведённая. Это тоже было отвратно: раньше могла стартовать где угодно, а теперь, сама того не заметив, впала в зависимость от условия. Ей ничего другого не оставалось – она очертя голову кинулась в пешеходный переход у Дворца спорта и, разбежавшись, растаяла в полумраке.

Снова поздно. Но что бы изменилось, если б Алеся была с ним на той роковой прогулке по лесу? Или летела на том же самолёте в Москву? Итог ведь был один. Юрий Владимирович лежал в палате реанимации в полубессознательном состоянии.

Алеся опустилась на колени, смиренно и взволнованно, как в церкви. Она склонилась и коснулась губами его руки. Ответа она и не ждала. Алеся хотела пробыть с ним всю ночь, но ей пришлось исчезнуть сразу, лишь только послышались в коридоре шаги.

Потом она следила по мере сил, как он приходит в себя, как борется. Потом как-то раз её пришлось тормошить и выводить из вагона на конечной станции, потому что Алеся впала в забытье – и через полминуты уже стояла за спиной у врачей, наблюдая, как Андропову оперируют абсцесс. Она уже знала, что из этой раны будут снова и снова доставать гнойные сочащиеся кусочки, и она не будет заживать, как растерзанная печень Прометея. Организм сопротивляться не сможет.

Андропову оставалось лишь медленное угасание. Это почти сразу понял и доктор Чазов, срочно вызванный из зарубежной командировки. А Юрий Владимирович пока не терял надежды, хотя страдал и был очень слаб.

Подошла середина ноября. Весть о том, что генеральный секретарь в больнице, не вызвала особого волнения и толков. Когда Черненко перед заседанием Политбюро объявил, что состояние Андропова без изменений, то эта новость ни у кого не вызвала тревоги или оживления. Многие прекрасно знали, что он слаб здоровьем, было известно, чем и как долго он уже страдает. К тому же для всех этих людей болезни давно стали чем-то естественным, практически неотъемлемым. Может, поэтому – такая странная уверенность в скором выздоровлении. Многие партийные чины попроще толком не знали и вовсе ничего. Что уж говорить о простом народе.

Юрий Владимирович каждый день звонил жене. Писал ей стихи. И было это самым естественным: Алеся вздохнула с облегчением, потому что одна из её грёз не прошла проверку реальностью – теперь она предпочитала, чтобы ей не посвящали никаких стихов. Зато иногда Андропов показывал ей новорожденные строчки и даже советовался по поводу размера или рифмы – а вот от этого Алеся расцветала.

В это время она сделала ещё одно неприятное открытие. Как оказалось, она не могла исправить того, в чём упрекала когда-то Татьяну Филипповну. Во-первых, та и сама серьёзно болела и не могла прийти к мужу. Во-вторых, у Алеси получалось навещать Андропова раз в три-четыре дня с учётом разницы во времени, и это самое большее. Иначе она рисковала и вовсе утратить связь с окружающим миром.

Возможно, тогда все её отчаянные потуги притворяться нормальной рухнут. Тогда произойдёт нечто неведомое и неминуемое, о чём давно предупреждали – но теперь это было ей безразлично. И потому она решила дойти до крайности в своих межмировых перескоках, изрубить свою реальность в мелкую кашу и получить в итоге – управляемое безумие. Тогда она сможет приходить к Андропову через день. А то и каждый день, кто знает?!..

Но он не упрекал за редкость её кратких визитов. Сначала он настаивал, что это даже хорошо, ведь ему надо работать, в конце концов. Алеся с большим усилием сохраняла невозмутимое лицо при этих словах. Уж очень они жалко они звучали из его бескровных уст. Большую часть времени Юрий Владимирович был прикован к постели, а когда передвигался по палате, было видно, как ему тяжело. Алесину помощь он то принимал, то отвергал и отпускал всякие колкости, чего прежде почти не бывало. У неё не хватало сил обидеться, она только краснела, когда, например, усаживала его в кресло и подкладывала подушечку с робким вопросом: «Юра, не больно спинку?.. Вот так хорошо?» - и тем более истово радовалась, когда он молча кивал или награждал ласковым взглядом.

На ноябрь был назначен пленум ЦК. Юрий Владимирович упрямо надеялся, что врачи поставят его на ноги и он сумеет выступить. Он уже и на Алесю поглядывал, а потом не выдержал и обратился прямо: нельзя ли что-нибудь сделать? Она опустила глаза и сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Тут же устыдилась несдержанности. Но собралась, кашлянула и начала объяснять, что это – не её епархия, таким занимаются целители, а она инквизитор.

- Но как же Вильнюс?.. – непонимающе переспросил Андропов.

- А что Вильнюс? – пригасшим тоном возразила Алеся. – Да, там мы справились. Но вот, во-первых, это же сон, так? А лечить тебя надо не во сне, а в реальности. А у вас тут проводимость воздействий низкая. Диалектический материализм и прочие прелести. Во-вторых, повторяю: это не моя специальность. Ну не стал бы ты о том же самом Чебрикова или Цинёва просить, правильно?

Юрий Владимирович слабо улыбнулся.

- Я могу только по мелочи, как тогда, - повторила Алеся. - Да, я сама могу определить, что мелочь, а что нет, но в серьёзных случаях и мне надо к специалисту обращаться. А я... нет, Юрочка, не могу. Я из тех, кто не лечит, а калечит.

Никогда она так нагло не врала и не была так откровенна.

Иногда Алеся ловила себя на неадекватном поведении: «зависала» в транспорте, допускала рассеянность на работе, дробила вечера и ночи кусками сна и бдения. И невольно задумывалась, а стоит ли шастать к Андропову так часто, может, она докучает ему? Он мрачнел и становился всё более замкнутым, немногословным. Алеся не желала вытягивать из него мысли, только ощущала смутные душевные движения, и ничего хорошего не видела.

Но однажды он решил поделиться с ней своими терзаниями. Он и раньше был склонен верить слухам и сплетням, в этом Алеся тоже узнавала себя. А теперь его мнительность только нарастала. И Юрий Владимирович рассказал о разговоре с Рыжковым, которому неожиданно позвонил накануне. Вопрос задал прямо:

- Так вы на политбюро приняли решение о замене генерально¬го секретаря?

Повисла секундная пауза, собеседник явно оторопел.

-  Да что вы, Юрий Владимирович, об этом и речи не было! – изумлённым тоном заверил Рыжков.

Секретарь ЦК боготворил Андропова – который, к тому же, выдвинул его на пост. Да что он в принципе мог ответить? Андропов и сам это понял через миг после вопроса и был раздосадован. Но не успокоился. Он спросил, какое материальное обеспечение ему назначат, когда отправят на пенсию. В трубке раздавалось только дыхание и растерянное боязное покашливание. Рыжков вообще не знал, что ему отвечать.

Юрий Владимирович снова начал выпытывать у Алеси, когда она пришла. Та лишь коротко отозвалась:

- Сейчас посмотрю.

Вздохнув, прикрыла глаза, сосредоточилась и процедила сквозь зубы:

- Всё чисто. Никто тебя никуда отправлять не собирается.

Но как же ей было знакомо это чувство: смесь тревоги, и жгучей досады, и бессильной злости! Невыносимо думать, что тебя списали со счетов. Особенно если все играют в молчанку. Как и у неё на работе. Наверное, партийцы везде одинаковы.

Только иногда прорывалось раздражение. Однажды её уличили в невнимании. Михась Романовский, куратор текущего проекта, накричал на неё, видя, что уже двадцать минут упражняется в красноречии перед пустотой:

- Алеся, ты что, упоролась?! Да что с тобой не так? Ты вечно куда-то выпадаешь!

Ах, «вечно».

Мигом закипела чёрная злоба. Но Алеся не взорвалась, как обычно. Она наградила его тем самым взглядом, от которого шарахнулась Галя Черненко. Алеся не знала, что именно было в её глазах – только вложила в этот взгляд всю доступную мощь. Романовский побледнел, два раза жевнул ртом, как пойманный карп, и попятился. Она смотрела. Михась ломанулся из кабинета.

Атмосфера накалялась.

Труднее стало и с Юрием Владимировичем. Он сначала пытался выбивать из Алеси какие-то сведения, подтверждения, уговаривал посмотреть то и это, она устала отбрыкиваться – а Андропов затаил на неё обиду. Но потом как-то резко прекратил выспрашивать. А лучше б дальше изводил её, потому что теперь расхотел кого-то проверять и впал в апатию. Он был подавлен и сам утвердился в мысли, что из больницы уже не выйдет.

В эти дни на Проспекте Алеся встретила капитана.

- О, Леся, привет! – воскликнул он и осёкся.

Её взгляд дышал холодной враждебностью. Она словно хотела стереть Батуру в порошок. И несколько учтивых фраз через силу не спасли положение. Он ушёл в недоумении и крепко обиженным, а она – с горящей дырой на месте сердца.

Дело было в том, что Андропов попросил Чазова никого не осведомлять о его тяжёлом состоянии, включая Горбачёва. Если понадобится совет, он сказал обращаться к Устинову. Так и сделал Чазов ближе к декабрю. А Дмитрий Фёдорович даже не подозревал, насколько плох его друг. Чтобы ввести министра обороны в курс дела, понадобилось почти два часа. Назавтра Устинов сам позвонил Чазову и попросил зайти. А там предложил посоветоваться с Чебриковым – ведь он был очень близок к Андропову и обладал большой информацией о положении в ЦК и в стране. Устинов явно осторожничал. Он не хотел брать на себя ответственность, скрывая важнейшую информацию от других членов Политбюро. Похожим образом повёл себя и Чебриков. Вот он-то и предложил поставить в известность Черненко (что он станет следующим генсеком, читалось очень легко). Слова о конфиденциальности не помогли. Скоро о состоянии генерального секретаря знали все, и академика Чазова начали осаждать крупные номенклатурщики всех мастей, пытаясь выведать подробности.

И чего стоили жалкие обмолвки Устинова и Чебрикова, если к просьбе умирающего Андропова не прислушались вовсе?

Алеся заново переживала эту ситуацию и в отчаянии сжимала кулаки. В её воспалённом мозгу мелькал калейдоскоп болезненных аналогий. Внезапно подумалось, что её обожаемый капитан мог поступить таким же образом. «Такое же трепло, а ещё друг, называется», - раскатывалось кипятком у неё в груди, когда она выходила из портала в высокой арке. И стоило ей свернуть за угол, на шумный Проспект, как она нос к носу столкнулась со злосчастным Батурой. Каким зарядом дружеской теплоты она его окатила, говорить не стоит.

«Ну и пусть!» - думала она, несясь семимильными шагами под окостеневшими ветвями голых лип, то и дело оскальзываясь на тоненьком мерзком ледке. – «Даже если со всеми разругаюсь, так тому и быть». Значит, так надо. А слёзы – от ветра. Во сне, читай, в мечтах, мы можем быть и мужественны, - а в состоянии яви у неё теперь почти всегда глаза были на мокром месте. Хотя у других ведь тоже: вон идёт прохожий, жмурится, моргает, вот навстречу девушка – слёзы так и сбегают ручейками. А всё эти ледяные порывы – от них не спасали ни шарфы, ни поднятый ворот. Так рано в этом году, говорили люди, и так резко... И, смирившись, готовились к долгому периоду стылого безвременья, и беспомощно утыкали нос в воротники, как птицы под крыло.

В Комитете тоже было невесело. Галя Черненко уже очень долго и муторно кашляла, то и дело задыхалась и прижимала руку к груди у горла, как дама с камелиями. Вслух её никто не жалел и не успокаивал. Во-первых, это было вполне ожидаемо, во-вторых, все и сами ходили серые и будто высосанные – доброта зачахла вместе с лучами солнца.

Вместе с границей сна и яви у Алеси зыбилась уверенность в себе, в происходящем, в установленных фактах и сделанных выводах. У неё тоже разыгралась подозрительность. Какое-то время назад её снова безудержно потянуло растравлять, расковыривать рану – искать статьи о долгой смерти Юрия Андропова, так, словно это было нужно для постижения какой-то упущенной истины.

От одной из них она долго не находила покоя. В обстоятельном и въедливом исследовании доказывалось, что смерть генерального секретаря была выгодна очень многим. «Брежневский клан во главе с Черненко» - главный оборот, что она выцепила из текста ближе к концу, и это походило на правду, и тем жутче отзывалось, что это и правда была «гонка на лафетах», макабрическое остервенелое действо. Они просчитывали, намечали ходы, прописывали картину игры с величайшей серьёзностью и сосредоточенной страстью – и даже не подозревали, каким тленом будет от этого нести, как зловеще и гадко это будет смотреться.

Алеся приходила в ужас, что в этом участвует Юрий Владимирович – невольно и неизбежно, как шахматный король. Как она хотела оградить его, защитить, рисовала себе картины прощания не менее грустные, но хотя бы более тёплые и человеческие – и понимала, что не суждено.

Но сейчас даже не это полосовало душу – знала Алеся свою слабость, знала, что слишком легко её выбить из седла, погрузить в уныние наветами, особенно логически оформленными – но ничего не могла с собой поделать. Она заламывала руки и безумно таращилась в бездну, шевеля губами, только потому, что попали под подозрение люди, некогда уважаемые.

Ко всем коллегам Юрия Владимировича у неё было определённое и устоявшееся отношение. Как будто это она с ними работала, ну, или, по крайней мере, постоянно стояла у Андропова за плечом – вопрос ещё только, как ангел или как бес. За многими чекистами рангом пониже наблюдала незримо, с удовольствием отмечала, что по большей части это «люди хорошие», по её понятиям (хотя «хороший человек не профессия»). Самые известные тем более имели свои характеристики. Генерала Цинёва она считала малоумным надзирателем, сторожевой собачкой «дорогого Леонида Ильича» - как бы тот сердечно ни относился к своему Юре, срабатывал номенклатурный принцип: доверяй, но проверяй. Цвигун её и раздражал, и порой казался милым: в роли надзирателя он был как-то обаятельнее – жизнелюбие, лёгкое фанфаронство, а ещё слабость к литературному творчеству, чего и самой Алесе было не занимать. Бобкова она очень уважала и сочувствовала: в роли главы Пятого управления и «борца с инакомыслием» он казался фигурой гнусной, душителем свобод и солдафоном. На самом деле ей импонировали и его военные заслуги, и образованность, и культура, и чуткость – кто бы мог подумать – и кроме него, она никого не представляла на этом посту. Крючкова она просто терпеть не могла, считала подхалимом и трусом – конечно, она понимала, что по её указке Андропов не избавится от «вредного элемента», но никогда не упускала случая презрительно отозваться на его счёт. Зато Чебриков всегда казался ей симпатичным: он был усерден, беспристрастен, они хорошо сработались с Андроповым, сошлись характерами и, казалось, им обоим нравилось  такое товарищеское сотрудничество.

И вот он-то, указывал дотошный автор, тоже был заинтересован в смерти своего бывшего начальника.

Да, людям свойственна изменчивость: они делают выводы, прикидывают и рассчитывают – но не умещалось у Алеси в голове, чтоб боевой товарищ мог так холодно и расчётливо действовать, сживая Андропова со свету.

Да ещё в сговоре с кем! С академиком Чазовым, который то и дело врал и путался в показаниях то в интервью, то в мемуарах, и, оказывается, умышленно назначал неправильное лечение на начальных этапах болезни.

А ведь Евгения Ивановича Алеся долгое время считала «святым человеком» - за то, что лечил её милого Юрочку и с таким теплом и сочувствием к нему относился. Это ощущалось даже в злополучных мемуарах. Ощутимо отличались воспоминания о Брежневе, Черненко, Ельцине – и об Андропове.

Алеся помнила простые и от этого до глубины пробирающие слова Лоры, когда она только-только познакомилась с биографией: «Нехорошо он умер. Мучился много». И тут же, заглушая жгучий приступ, она утешала себя: «Ладно, но ведь какой доктор у него был, знающий, ответственный и добрый». Как обесценилось это последнее слово за последние годы и как редко его можно применить со всей искренностью.

А ей ведь и правда становилось легче. Не так казнило собственное бессилие.

Но – даже он.

Алеся не только наяву, но и во сне плакала, и расстроила Юрия Владимировича, и пришлось что-то плести о ком-то из функционеров, и слушать от него беззащитные неубедительные утешения – хотя он сам был плохо информирован и огорчался по этому поводу.

А он, тем временем, делился идеями о кадровых перестановках, хотя ему очевидно было не до этого. Дело в том, что Горбачёв уговаривал Андропова ввести в Политбюро Воротникова и Соломенцева, кандидатом сделать Чебрико¬ва, а секретарём ЦК - Егора Лигачёва. Говорил: «Это наши люди», уверял, что поддерживать они будут в любой ситуации.

Алеся с отвращением выслушивала рассказы об этих визитах. К Горбачёву она относилась, как к последнему королю Речи Посполитой, Станиславу Августу Понятовскому – смазливому бездарному любовнику Екатерины Второй. Она всегда называла его предателем и тряпкой, притом что к советским реваншистам даже с натяжкой не относилась. Её подруга Влада ненавидела Горбачёва вполне открыто за то, как он обошёлся с Громыко. Она тоже оскорблялась и переживала за любимого министра, но всё равно не с той остротой – и только теперь ей стали сполна знакомы подобные муки. Может, даже более утончённые – ибо всё неявно, отложенно, исподволь.

Когда-то, когда она была страстной бонапартисткой, она не могла читать Толстого – от возмущения пылала и принималась, как ягуар, метаться по комнате. Сейчас было то же самое от заново вскрытых, как надрез на коже, подозрений. И Алеся не выдержала и снова понеслась на Кальварию, хотя заклинала себя перед тем страшными клятвами, что не ступит туда больше ни ногой.

Её встретила Пани. Её бледное лицо, как с картин Кранаха, удивлённо просияло:

- Надо же, панна Стамбровская! Мы за вас обеспокоились, вы так были растревожены. Но я рада, что вы снова почтили нас визитом. Что угодно вам узнать теперь?

Алеся не была настроена на глубокое погружение, хватило ей последнего раза. Она просто сумрачно протянула Пани фотографии Чебрикова и доктора Чазова. А потом, помедлив, вынула из потайного кармана сумочки фотографию Андропова. Холодным, но подрагивающим голосом изложила вопрос. От нахлынувшего бессилия опустилась на лавочку у случайной могилы и застыла.

Госпоже Кальварии она доверяла. И всё равно закрыла глаза, и хлынули волны, пошли частоты, и шум, и передача.

Пани тронула её за плечо холодной шёлковой рукой. И, разжав чуть привядшие пепельно-розовые губы, вымолвила: «Невиновны».

Её вердикт совпал с Алесиным.

И она сползла с лавки, упала на колени и счастливо, хотя всё равно скорбно, разрыдалась.

Слёзы стали её постоянным спутником. «Что слёзы женские? Вода!» - она как-то вспомнила и возненавидела это высказывание. В то же время и правда стыдилась. Но иначе не могла. Иначе она б давно отравилась или застрелилась.

И, студя свои колени на кладбище, она плакала не только от облегчения. Она поняла, какой была дурой. Как близки были ей и глупая мерзкая мнительность, и суеверие. Автор той злосчастной статьи увлёкся построениями и явно притягивал факты за уши, преувеличивал бодрость и силы Андропова – а она ведь его видела, и весной, и летом, видела, какой он больной, хотя держался из последних сил – «на честном слове и на одном крыле». Разве не это – лучшее доказательство? Она каялась. Сожалела, что много сил потратила на отрицание скандальной гипотезы – а стоило бы просто быть с ним.

А ещё она бессильно царапала ногтями землю: если б все эти досужие авторы знали, в чём дело! – и никто, конечно, не поверит. А правда более фантастична и страшна, чем можно помыслить. Она читала и откровенно бульварную версию об экстрасенсах, и смеялась этой нелепице, и убивалась потом, насколько она оказалась верна: кто бы мог подумать, что главу Советского Союза медленно казнит юный инквизитор из параллельного пространства?

Продолжались тошнотворные кадровые игры и рокировки в Политбюро, об этом рассказывал ей Андропов прерывистым голосом, изо всех сил пытаясь изобразить деловитость и жизнелюбивый настрой. Алеся слушала с комом в горле и думала: «Успокойся! Ну куда тебе!..». Раздирали сердце воспоминания (а сейчас – впечатления? так ведь?) разнообразных номенклатурщиков.

Горбачёв: «Осунувшееся, отёчное лицо серовато-воскового цвета. Глаза поблекли, он почти не поднимал их, да и сидел, видимо, с большим трудом».

Лигачёв: «Я зашел в палату, вижу: сидит какой-то человек. Пижама, нательная рубашка, что-то еще такое домашнее. Тут капельница, кровать. Я подумал, что это не Юрий Владимирович, а какой-то другой человек, а к Андропову меня сейчас проводят. А потом почувствовал, что это он. Ну, он это отнёс, наверное, просто на счет моего волнения. Он говорит:

- Ну, расскажи, как ты живешь, чем занимаешься, какие проблемы.

А я понимал, что долго докладывать не могу, потому что че¬ловек болен. Доложил кратко по работе. Потом еще минут десять-пят¬надцать поговорили, чаю попили. Он сказал:

- Егор Кузьмич, решили вас дальше двигать.

Я поблагодарил и поехал.

Это было в декабре, а в феврале он ушёл из жизни...»

Гриневский, руководитель советской делегации на переговорах в Стокгольме о разоружении в Европе: «В палате сидел какой-то сгорб¬ленный человек с лохмами седых волос. Сначала я даже не понял, кто это, и только потом дошло – передо мной сам генеральный секретарь ЦК КПСС. Он очень сильно изменился: ещё больше похудел, осунулся и как-то сник».

И всё это Алеся наблюдала своими глазами. Всё было так, как можно представить: одинокая палата, тяжёлый медицинский запах, обступающие со всех сторон аппараты, паутина капельниц, а в ней совсем ослабший, поседевший до снежного инея Андропов с покорно смеженными веками и почти прозрачными руками поверх одеяла. С другой стороны, подготовиться к такому невозможно. И сердце у неё обливалось кровью.

Процедура гемодиализа длилась порой несколько часов. Алеся не могла оставаться с Андроповым до конца. Просто целовала в щёчку и держала за руку, сколько было возможно. Потом возвращалась к «реальности», которую воспринимала как тяжкий крест.

Как-то раз Юрий Владимирович собрался с силами и задержал Алесину руку в своей. Алеся вздрогнула и посмотрела вопросительно – а он тихо и застенчиво сказал:

- Прости.

- За что? – изумлённо спросила Алеся.

Юрий Владимирович отвёл взгляд. Он вздохнул и проговорил стыдливо:

- Я вечно тебя донимаю. Я же ни с кем из врачей и сестёр так себя не веду – ну прости меня, Лесечка, милая... это очень недостойно, я знаю, но это... это...

Он не смог окончить фразу и отвернулся. Наверное, у него предательски заблестели глаза. Алеся не видела. Лишь осторожно сказала:

- Это значит, что ты со мной сроднился? Не страшно, Юрочка. Можешь меня ругать. Я ведь неумелая, бестактная частенько. Да можешь мне любые обидные вещи говорить, если тебе от этого легче станет. Я не принимаю близко к сердцу. Ну, я ведь и сама такая. Это тебе повезло, что я при тебе не болела, иначе б ты такое услышал...

Он тогда и вовсе не захотел к ней оборачиваться, и Алеся, погладив по плечу, оставила его.

Юрий Владимирович превратился в капризного грустного ребёнка. Он и по-прежнему оставался в ясном уме, говорил на серьёзные и значительные темы, старался держаться в курсе событий, а с Алесей обсуждал живопись, как любил делать раньше. Хотя из-за нарастающей интоксикации организма терял временами сознание и уплывал к далёким пределам. Но он то и дело хватал Алесю за руки, а потом, когда совсем ослаб, смотрел умоляюще, хотел, чтобы его гладили, целовали, говорили нежные слова – за любое тёплое прикосновение держался он, как за соломинку.

Юрий Владимирович закрывал глаза и, ощущая волны забвения, полностью отдавался лепестковой тиши её губ, трепету пальцев. А Алеся вспоминала фотографию трёхлетнего мальчика, и так же бережно обращалась не с дитятей, а с больным умирающим стариком, который всё равно для неё назывался Юрочкой.

Порой он не узнавал её и называл чужим именем – но она понимала, что так и должно быть.

Иногда она пользовалась периодами беспамятства, чтобы замереть у изголовья и целовать его, приговаривая самым стыдным и трепетным образом:

- Юрочка, маленький... сладкий мой, любимый мой... мой Юрик... Юричек... птичка моя... кровиночка моя, слезиночка моя, раночка моя...

Он не чувствовал в те моменты её поцелуев, слёзы падали на подушку. Только когда он был в сознании, но тревожился и мучился, Алеся гладила его, баюкала и шептала что-то успокоительное.

Она не замечала и не хотела видеть, как смотрится со стороны, только ранее немыслимым было её припадание к изголовью больного и её шёпот:

- Господи, забери моего Юричка, не мучай его, ну пожалуйста... искупятся его грехи, я молиться буду, любой обет дам, только не мучай, прошу...

Хотя при этом она знала: сколько отмерено, столько отмерено. Ему. Ей. Всем.

Недавно приходил и тот, чья фамилия злой шуткой проступила и в параллельном мире – Алеся кричать была готова от навязчивых аналогий. Галю ей последнее время хотелось придушить, прямо как девочке из чеховского рассказа «Спать хочется».

«Это была страшная картина, - вспоминал Чазов. - Около большой специальной кровати, на которой лежал изможденный, со спу¬танным сознанием Андропов, стоял бледный, задыхающийся, растерян¬ный Константин Устинович, пораженный видом и состоянием своего друга и противника в борьбе за власть».

А Алеся всё-таки пыталась казаться адекватной: капитана она незаслуженно обидела, а с Черненко старалась просто поменьше видеться и соприкасаться. Иначе б точно на неё бросилась.

На работе продолжали шушукаться и судачить, чем Стамбровская болеет. Она с тусклым удивлением обнаружила, что на эти сплетни ей наплевать. Потому что теперь и у неё не хватало упрямства твердить себе, что всё в порядке. К нытью в почке прибавились колющие боли в сердце – такие же настырные, без перерыва, словно кто-то ковырял гвоздём. И это она приняла как должное.

Но усилия принять происходящее оказались напрасны – меньшей кровью не обходилось. Алеся удивлялась, как её глаза не запеклись и не ослепли от такого количества жгучих потоков.

Между тем, пришёл февраль. У Андропова постепенно отказали обе почки – теперь переставали работать печень и лёгкие. Питание теперь вводили внутривенно. До этого Алеся кормила его с ложечки, как маленького. А теперь она, как и охранники, переворачивала ему страницы книг и документов. Самостоятельно удержать книгу Юрий Владимирович не мог и видел теперь только одним глазом.

Алесе казалось, что и она не может делать ничего. Ни гладить одежду, ни ходить на работу, ни мыть посуду. Руки опускались сами собой. Ноги подкашивались.

Она смотрела на календарь и понимала, что близок конец. Не Андропова. Не эпохи. Не врачебной борьбы. Не её страданий. Просто, без лишних пояснений: конец.

И ей хотелось сделать одно: лечь и лежать неподвижно, глядя в потолок. А быть может, в стенку.

Была суббота. Безликий факт. Все дни слились в один выматывающий ад.

Но этим утром Алеся ощутила странное просветление. До душевного подъёма было далеко – но всё происходящее требовало сосредоточенности и казалось очень значительным.

Она как-то враз собралась и огляделась – светлым, холодным взглядом.

На удивление чисто оказалось в квартире – и Алеся минут семь расхаживала, дивясь на неё, как на чужое жилище. Кое-где смахнула пыль, что-то убрала, что-то расставила.

Костюм оказалось не нужно ни гладить, ни чистить. Алеся надела его и залюбовалась: сидит как влитой. В нём она как в футляре.

К нему лучше всего подходила пепельно-белокурая причёска крупными волнами (насколько их можно изобразить на недлинных волосах). Лицо должно быть безупречным – как фарфор. А губы, конечно, тёмным, винным. Тоже хорошо получилось. Алеся снова улыбнулась отражению в зеркале.

Да, конечно, вино. Она решила, что лучше всего крымское. Бокал - один-единственный, хрустальный, с насечками – оставила томиться в красном углу.

Сама вышла в уличный холод и поковыляла под мост, чтоб добраться до цветочного магазина. Там распотрошила кошелёк, как тело на вскрытии. Вывернула донага.

Некрупные белые розы. Кровяно-красные гвоздики. Пышная зелень. Мелочь декоративная. Она еле дотащила эту охапку до дома.

В гостиной она задёрнула шторы и зажгла свечи – много, как и любила. Цветы тщательно разложила по полу.

Сначала хотела поставить Вагнера, но подумала, что он здесь будет как слон в посудной лавке – вот Моцарт то ли дело.

Застыв посреди комнаты, как статуя, слушала. Потом вздохнула и взяла бокал. Полились уже ноты второй части, Kyrie eleison – «Господи, помилуй». Алеся чокнулась со своим отражением и подняла руку с бокалом ввысь, словно перед нею собралось многочисленное общество. Затем медленно и торжественно осушила его – и так же аккуратно поставила в красный угол, возле лампады.

Алеся распростёрлась на полу, как крестоносец, и закрыла глаза. И досадливо подхватилась: орден-то она забыла!

Только когда бордовый крестик занял место на лацкане, она со вздохом удовлетворения вытянулась и сложила руки на груди. Наконец пришло ощущение, что всё правильно и всё хорошо. И цветы, кстати, пахли чудесно.

Алеся не то, чтобы заснула – но слишком уж крепко задумалась. Она опомнилась, обнаружив, что несуразно замерла прямо посреди дорожки. Под ноги ей спланировала ворона. Она склонила голову, глядя на Алесю, и коротко каркнула – и снова взлетела к сородичам: они оглашали воздух резкими криками.

Нет, некогда пялиться в небо. Алеся занервничала и посмотрела на часы. Вроде бы четыре, нет, полпятого – цифры были никак не обозначены. Бесполезнейшая «дизайнерская» вещица, повелась ведь, купила. И как определить время? А его просто не было.

Алеся торопливо зашагала по плотно убитому снегу. Она шла с обнажённой головой, но мороза не ощущала. На волосах оседали мелкие редкие снежинки. Но ей было всё равно. Она уже подходила к желтовато-бежевым корпусам Центральной кремлёвской больницы.

С каждым шагом всё тревожнее и тоскливее становилось на душе.

Конечно, Алеся шла к нему.

И непонятно было, что сильнее её терзает: неизбывная жалость к Юрию Владимировичу или странный стыд, словно она опаздывает на собеседование или важную встречу.

Поэтому, куда кинула шинель, она не помнила. Главное, что мундир хорошо сидел. В последний момент сделала выбор в его пользу.

Очень странно, чёрный как ночь, зловещий – а Андропов терпеть не мог, когда она старалась надеть что-то светлое, жизнерадостное: ему казалось это пошлым трюком, лицемерием, и он просил её надевать этот китель, напоминающий о грозных неприятелях.

Её шаги гулко отдавались в коридоре. Скорее, скорее. Удивительно, что никто не видел и не слышал. Проходили мимо, словно она прозрачная.

К заветной палате Алеся подходила со сбившимся дыханием. Она внезапно замедлилась: каждый шаг давался тяжело. Её словно сковал страх перед той болью, что придётся пережить.

Но она, закусив губу, ступила через порог и, собравшись с духом, взглянула на него.

Андропов лежал без сознания, истаявший, и жизнь в нём едва теплилась. Он не мог говорить, даже стонать – но Алесино сердце зашлось от муки: ей явственно послышался тихий плач. Но слышался он вовсе не ушами. И вспомнился почему-то случай во время учёбы: в аудиторию влетела птичка, а окна потом закрыли, и она рвалась на волю, влетая в стекло, пока не выбилась из сил. Она съёжилась на подоконнике беззащитным комочком и чуть слышно, жалобно чивикала. Это Алеся её тогда подобрала и выпустила в форточку.

 А сейчас она поступила, подчиняясь внезапному порыву. Она сделала то, что давно так хотелось: она наклонилась и взяла Юрия Владимировича на руки. И удивилась, какой он лёгкий, почти невесомый. И как безболезненно отделился он от сплетения всех этих кошмарных трубок, словно их и не было. И, прижимая его к груди, Алеся зашептала:

- Юрочка, маленький... не бойся... сейчас будет не больно... сейчас будет хорошо...

И она вышла из палаты и понесла его по коридору – туда, где из окна, немного слепя, падал белый февральский свет. А тело его так и осталось лежать на кровати. Алеся не оборачивалась и не видела, как начиналась бесполезная уже врачебная суета.


Рецензии
Я не могу это откомментить адекватно.
Написано шикарно, стилистически безупречно и великолепным языком но - бллииииин! - Андропов. Андропов, Карл!

Нероли Ултарика   25.08.2016 10:19     Заявить о нарушении
Я ж такі Гуль..чатай. Хаацічаскі таталітарызмус. Und roter anarchie.
Усё, пайшла, пайшла)))

Нероли Ултарика   25.08.2016 13:42   Заявить о нарушении
Андропов тоже человек!) И если кому-то стало его жалко - значит, с художественной задачей я успешно справилась ^_^ Справилась и с задачей провокации, конечно же))
Ну, мне очень греет душу, что отдали должное исполнению - в каком-то смысле это главное, если в концептуальном отношении противоречиво.

Янина Пинчук   26.08.2016 14:11   Заявить о нарушении