Неизбежность. Ты дышишь солнцем, я дышу луною

*** «Ты дышишь солнцем, я дышу луною»


Аудиокнига на Ютубе http://youtu.be/wGhRoUe1-0c


Золотой и серебряный век русской поэзии – два «века» истории российской словесности, которые могут быть названы культурным взрывом. Первый связан с именем А. С. Пушкина и плеядой царскосельских поэтов, второй – с еле слышным в начале ХХ столетия шелестом его шагов, сотней новых имён и дюжиной направлений. Ю. М. Лотман пишет:
«…Момент взрыва создаёт непредсказуемую ситуацию. Далее происходит весьма любопытный процесс: совершившееся событие бросает ретроспективный отсвет. При этом характер произошедшего решительно трансформируется. Следует подчеркнуть, что взгляд из прошлого в будущее, с одной стороны, и из будущего в прошлое, с другой, решительно меняют наблюдаемый объект. Глядя из прошлого в будущее, мы видим настоящее как набор целого ряда равновероятных возможностей. Когда мы глядим в прошлое, реальное для нас обретает статус факта, и мы склонны видеть в нём нечто единственно возможное. Нереализованные возможности превращаются для нас в такие, какие фатально не могли быть реализованы. Они приобретают эфемерность» (Ю. М. Лотман. «Культура и взрыв». С. 110).
Когда мы глядим из нового тысячелетия в ХХ век, то видим неизбежность – статус факта, навсегда изменившего настоящее, обретает первая мировая война, и нереализованные возможности мирной жизни превращаются для нас в то, что фатально не могло быть осуществлено.



Памяти 19 июля 1914

Мы на сто лет состарились, и это
Тогда случилось в час один:
Короткое уже кончалось лето,
Дымилось тело вспаханных равнин.

Вдруг запестрела тихая дорога,
Плач полетел, серебряно звеня…
Закрыв лицо, я умоляла Бога
До первой битвы умертвить меня.

Из памяти, как груз отныне лишний,
Исчезли тени песен и страстей.
Ей – опустевшей – приказал Всевышний
Стать страшной книгой грозовых вестей.

                Лето 1916
                Слепнёво



«…“Чётки” вышли в марте 1914 и жизни им было дано два с половиной месяца. В то время литературный сезон кончался в конце мая. Когда мы вернулись из деревни, нас встретила – Война. Второе издание понадобилось примерно через год, при тираже одна тысяча экземпляров.
С “Белой стаей” дело обстояло примерно так же. Она вышла в сентябре 1917 года и из-за отсутствия транспорта не была послана даже в Москву. Однако второе издание понадобилось через год, то есть ровно так же, как “Чётки”. Третье напечатал Алянский в 1922 году. Тогда же появилось берлинское (четвёртое). Оно же последнее, потому что после моей поездки в Москву и Харьков в 1924 году по постановлению ЦК, не опубликованному в печати, меня перестали печатать. И это продолжалось до 1939 года, когда Сталин что-то лестное сказал обо мне. Ни одна моя строчка не была напечатана.
Уже готовый двухтомник издательства Гессена (“Петроград”) был уничтожен, брань из эпизодической стала планомерной и продуманной (Лелевич в журнале “На посту”, Перцов в “Жизни искусства” и т. д.), достигая местами 12 баллов, то есть смертоносного шторма. Переводы (кроме писем Рубенса, 30-й год) мне не давали. Однако моя первая пушкинистская работа (“Последняя сказка Пушкина”) была напечатана в “Звезде”. Запрещение относилось только к стихам. Второй антракт (1946–1958), к счастью, можно не пояснять. Всё ясно само собой.
Такова правда без прикрас. И вот что я узнаю теперь о себе из зарубежной печати. Оказывается, после революции я перестала писать стихи совсем и не писала их до сорокового года. Но отчего же не переиздавались мои книги и моё имя упоминалось только в окружении площадной брани? Очевидно, желание безвозвратно замуровать меня в 10-е годы имеет неотразимую силу и какой-то для меня непонятный соблазн».

(А. Ахматова. «Автобиографическая проза»)



Уединение

Так много камней брошено в меня,
Что ни один из них уже не страшен,
И стройной башней стала западня,
Высокою среди высоких башен.
Строителей её благодарю,
Пусть их забота и печаль минует.
Отсюда раньше вижу я зарю,
Здесь солнца луч последний торжествует.
И часто в окна комнаты моей
Влетают ветры северных морей,
И голубь ест из рук моих пшеницу…
А не дописанную мной страницу,
Божественно спокойна и легка,
Допишет Музы смуглая рука.

                1914
                Слепнёво



Не дописанную автором страницу допишет смуглая рука Музы… Метафора божественно спокойной и лёгкой руки Музы одновременно завершает и бросает стихотворение на полуслове. Кто она, живущая на Парнасе богиня, – воспоминание, будущее, настоящее, – или только прошлое, такое, что «страстно глядится в грядущее» (А. Блок)? По здравому размышлению не вызывает сомнения, что это рука самого автора, который не ставит точки и поручает себя новому порыву вдохновения. Но не только: по всей видимости, это и сам читатель, для которого «самое чтение поэта есть уже творчество» (И. Ф. Анненский). И в то же время это рука того смуглого отрока, кто «бродил по аллеям». Ведь, так или иначе, в контексте созданного именно А. С. Пушкиным русского литературного языка мы вообще что-то способны понимать. Но и сам А. С. Пушкин, как феномен культуры, создан и непрерывно воссоздаётся этим языком; сам А. С. Пушкин – это тоже одно великолепное воспоминание, непременное в неизбежности настоящего, которое легко прочесть, увидеть в глазах лирической героини А. А. Ахматовой, стоит только стать близко.
Так, исследования Ю. М. Лотмана непременно исходят из мысли о текстуальности мира, в котором живёт читатель и – шире – любой человек: «Внешние события, сколь бы активны они ни были во внекультурной сфере (например, в областях физики, физиологии, в материальной сфере и т. д.), не влияют на сознание человека до тех пор, пока не делаются сами “человеческими”, то есть не получают семиотической осмысленности» («Культура и взрыв». С. 117). Даже употребление вина поэзия превращает из физиохимического и физиологического факта в факт культуры, в эстетический факт. Происходит это в силу того, что для мысли человека существует лишь то, что может быть сказано, помыслено на одном из доступных человеку языков; остальное – семиотически неразличимый, преходящий шум.



*   *   *

Как белый камень в глубине колодца,
Лежит во мне одно воспоминанье.
Я не могу и не хочу бороться:
Оно – веселье и оно – страданье.

Мне кажется, что тот, кто близко взглянет
В мои глаза, его увидит сразу.
Печальней и задумчивее станет
Внимающего скорбному рассказу.

Я ведаю, что боги превращали
Людей в предметы, не убив сознанья,
Чтоб вечно жили дивные печали.
Ты превращён в моё воспоминанье.

                5 июня 1916
                Слепнёво



Слово о Пушкине

Мой предшественник П. Е. Щеголев кончает свой труд о дуэли и смерти Пушкина рядом соображений, почему высший свет, его представители ненавидели поэта и извергли его, как инородное тело, из своей среды. Теперь настало время вывернуть эту проблему наизнанку и громко сказать не о том, что они сделали с ним, а о том, что он сделал с ними.
После этого океана грязи, измен, лжи, равнодушия друзей и просто глупости полетик и неполетик, родственничков Строгановых, идиотов-кавалергардов, сделавших из дантесовской истории une affaire de regiment (вопрос чести полка. – франц.), ханжеских салонов Нессельроде и пр., высочайшего двора, заглядывавшего во все замочные скважины, величавых тайных советников – членов Государственного совета, не постеснявшихся установить тайный полицейский надзор над гениальным поэтом, – после всего этого как торжественно и прекрасно увидеть, как этот чопорный, бессердечный («свинский», как говаривал сам Александр Сергеевич) и уж, конечно, безграмотный Петербург стал свидетелем того, что, услышав роковую весть, тысячи людей бросились к дому поэта и навсегда вместе со всей Россией там остались.
«Il faut que j’arrange ma maison (Надо привести в порядок мой дом. – франц.)», – сказал умирающий Пушкин.
Через два дня его дом стал святыней для его Родины, и более полной, более лучезарной победы свет не видел.
Вся эпоха (не без скрипа, конечно) мало-помалу стала называться пушкинской. Все красавицы, фрейлины, хозяйки салонов, кавалерственные дамы, члены высочайшего двора, министры, аншефы и неаншефы постепенно начали именоваться пушкинскими современниками, а затем просто опочили в картотеках и именных указателях (с перевранными датами рождения и смерти) пушкинских изданий. Он победил и время и пространство. Говорят: пушкинская эпоха, пушкинский Петербург. И это уже к литературе прямого отношения не имеет, это что-то совсем другое. В дворцовых залах, где они танцевали и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда. Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин – или: здесь не бывал Пушкин. Всё остальное никому не интересно. Государь император Николай Павлович в белых лосинах очень величественно красуется на стене Пушкинского музея; рукописи, дневники и письма начинают цениться, если там появляется магическое слово «Пушкин», и, что самое для них страшное, – они могли бы услышать от поэта:

За меня не будете в ответе,
Можете пока спокойно спать.
Сила – право, только ваши дети
За меня вас будут проклинать.

И напрасно люди думают, что десятки рукотворных памятников могут заменить тот один нерукотворный aere perennius (крепче меди. – лат.).
26 мая 1961
Комарово


В начале августа 1915-го с фронта в Царское Село возвращается Н. С. Гумилёв. Дом сдан дачникам на всё лето, супруги живут во флигеле, посещают благотворительный вечер, устроенный Фёдором Сологубом в пользу ссыльных большевиков. К Ф. Сологубу приходят все столичные богачи. А. А. Ахматова читает свои стихи.



Июль 1914

1

Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.

Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:

«Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.

Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».

2

Можжевельника запах сладкий
От горящих лесов летит.
Над ребятами стонут солдатки,
Вдовий плач по деревне звенит.

Не напрасно молебны служились,
О дожде тосковала земля!
Красной влагой тепло окропились
Затоптанные поля.

Низко, низко небо пустое,
И голос молящего тих:
«Ранят тело твоё пресвятое,
Мечут жребий о ризах твоих».

                20 июля 1914
                Слепнёво



– Ты не только лучшая русская поэтесса, но и просто крупный поэт, – уверяет Н. С. Гумилёв.
Муж снова уезжает на фронт, а доктора находят у неё туберкулёзный процесс и велят ехать в Крым, чтобы по 6 часов в день лежать на воздухе. «Я так и делала», – соглашалась она. Однако полученная телеграмма о болезни отца отзывает её обратно в Петербург, на Крестовский остров. 25 августа от грудной жабы умирает Андрей Антонович Горенко; прощаясь с дочерью он говорит: «Николай Степанович – воин, а ты – поэзия».
Она воистину стала декадентской поэтессой. 



*   *   *

Тяжела ты, любовная память!
Мне в дыму твоём петь и гореть,
А другим – это только пламя,
Чтоб остывшую душу греть.

Чтобы греть пресыщенное тело,
Им надобны слёзы мои…
Для того ль я, Господи, пела,
Для того ль причастилась любви!

Дай мне выпить такой отравы,
Чтобы сделалась я немой,
И мою бесславную славу
Осиянным забвением смой.

                18 июля 1914
                Слепнёво



После кончины отца А. А. Ахматова переезжает в Царское и заболевает на всю зиму: «по утрам вставала, совершала туалет, надевала шёлковый пенюар и ложилась спать» (П. Н. Лукницкий. «Acumania». С. 49). Туда присылают причитающийся ей и Н. С. Гумилёву гонорар на имя Анны Андреевны Ахматовой, который она не может получить по той причине, что для почты никакой Ахматовой не существует, а есть только Анна Андреевна Гумилёва. По настоянию доктора, её отправляют в санаторий в Финляндию, где она не ест, не спит и ей становится ещё хуже. Отозванному с фронта мужу, говорит:
– Увези меня умирать-то хоть.
В Петербурге ей становится лучше, и уже 13 декабря 1915 года на вечере у Ф. Сологуба в честь Вяч. Иванова О. Э. Мандельштам делится с ней впечатлением о великолепном ужине и необычайно парадном чествовании мэтра русского символизма:
– Мне кажется, что один мэтр – это зрелище величественное, а два – немного смешное.



Песня о песне

Она сначала обожжёт,
Как ветерок студёный,
А после в сердце упадёт
Одной слезой солёной.

И злому сердцу станет жаль
Чего-то. Грустно будет.
Но эту лёгкую печаль
Оно не позабудет.

Я только сею. Собирать
Придут другие. Что же!
И жниц ликующую рать
Благослови, о Боже!

А чтоб Тебя благодарить
Я смела совершенней,
Позволь мне миру подарить
То, что любви нетленней.

                1916
                Слепнёво



Ю. М. Лотман пишет:
«Традиционное изучение представляет себе культуру как некое упорядоченное пространство. Реальная картина гораздо сложнее и беспорядочнее. Случайности отдельных человеческих судеб, переплетение исторических событий разных уровней населяют мир культуры непредсказуемыми столкновениями. Стройная картина, которая рисуется исследователю отдельного жанра или отдельной замкнутой исторической системы, — иллюзия. Это теоретическая модель, которая если и реализуется, то только как среднее между разными нереализациями, а чаще всего она не реализуется вообще.
“Чистых” исторических процессов, которые бы представляли собой осуществление исследовательских схем, мы не встречаем. Более того, именно эта беспорядочность, непредсказуемость, “размазанность” истории, столь огорчающая исследователя, представляет ценность истории как таковой. Именно она наполняет историю непредсказуемостью, наборами вероятных случайностей, то есть информацией. Именно она превращает историческую науку из царства школьной скуки в мир художественного разнообразия» («Культура и взрыв». С. 117).
«В 1916 в день именин царицы (23 апреля по старому стилю), – отмечает А. А. Ахматова в записной книжке, – ехала в Царское Село в одном вагоне с Распутиным. Он сидел против меня, и я хорошо разглядела» (С. 665).
11 июля 1916-го деревянный Исаакиевский мост, пылая, плывёт к устью Невы. Анна с ужасом глядит на «это невиданное зрелище».



*   *   *

Как ты можешь смотреть на Неву,
Как ты можешь всходить на мосты?..
Я недаром печальной слыву
С той поры, как привиделся ты.
Чёрных ангелов крылья остры,
Скоро будет последний суд,
И малиновые костры,
Словно розы, в снегу растут.

                1914



«Не было ни одной нашей разлуки, чтобы мы не переписывались», – говорила о своих отношениях с Н. С. Гумилёвым в 1964-м.
1 октября 1916-го он сообщал:


«Дорогая моя, Анечка, больше двух недель от тебя нет писем – забыла меня. Я скромно держу экзамены, со времени последнего письма выдержал ещё три; остаются ещё только четыре (из 15-ти), но среди них артиллерия – увы! Сейчас готовлю именно её. Какие-то шансы выдержать у меня всё-таки есть.
Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки – пили чай и читали Гомера. Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва будет.
Я ничего не пишу (если не считать двух рецензий для Биржи), после экзаменов буду писать (говорят, мы просидим ещё месяца два). Слонимская на зиму остаётся в Крыму, марионеток не будет. После экзаменов попрошусь в отпуск на неделю и, если пустят, приеду к тебе. Только пустят ли? Поблагодари Андрея за письмо. Он пишет, что у вас появилась тенденция меня идеализировать. Что это так вдруг.
Целую тебя, моя Анечка, кланяйся всем.
Твой Коля.
Verte
Вексель я протестовал, не знаю, что делать дальше.
Адрес Е. И. неизвестен».
(Письма Н.С. Гумилёва к А.А. Ахматовой)



*   *   *

А! Это снова ты. Не отроком влюблённым,
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
Ты в этот дом вошёл и на меня глядишь.
Страшна моей душе предгрозовая тишь.
Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою,
Вручённым мне навек любовью и судьбою.
Я предала тебя. И это повторять –
О, если бы ты мог когда-нибудь устать!
Так мёртвый говорит, убийцы сон тревожа.
Так Ангел смерти ждёт у рокового ложа.
Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
В недуге горестном моя томится плоть,
А вольный дух уже почиет безмятежно.
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
И крики журавлей, и чёрные поля…
О, как была с тобой мне сладостна земля!

                Июль 1916
                Слепнёво



7 октября 1916 года вместе с сестрой Ией на Графской пристани в Севастополе она наблюдает гибель линкора «Императрица “Мария”», морской крепости водоизмещением более 25 тысяч тонн и экипажем в 1220 матросов и офицеров. Флагман Черноморского флота был спущен со стапелей судостроительного завода в Николаеве в июне 1916 года и уже успел изгнать турецкий и германский флот из Чёрного моря. Командующий флотом адмирал Александр Колчак регулярно совершал походы к Босфору и берегам Турции.
Первый взрыв на корабле произошёл в 6.20 утра. Сначала матросы услышали шипение горящего пороха, затем из амбразур башни носовой части вырвалось пламя и повалил дым. Подбашенное отделение начали заливать водой, но взрыв предотвратить не смогли, и столб пламени с дымом взметнулся на высоту 300 метров. По прибытию на борт Колчака к линкору с разбитой боевой рубкой, мостиком и дырой вместо носовой трубы и фок-мачты были подведены портовые суда. К 7 утра пожар начал стихать. Однако ещё один взрыв, более мощный, чем предыдущие, отправил «Императрицу “Марию”» на дно. Команда покинула тонущий линкор.
При взрывах и пожаре погибли 225 матросов, два кондуктора и инженер-механик, 85 человек были тяжело ранены.
Расследование к выявлению причин катастрофы не привело.



Майский снег

                Пс. 6, ст. 7

Прозрачная ложится пелена
На свежий дёрн и незаметно тает.
Жестокая, студёная весна
Налившиеся почки убивает.
И ранней смерти так ужасен вид,
Что не могу на Божий мир глядеть я.
Во мне печаль, которой царь Давид
По-царски одарил тысячелетья.

                Май 1916
                Слепнёво



«В определённом смысле можно себе представить культуру как структуру, которая погружена во внешний для неё мир, – обосновывал методы современного литературоведения Ю. М. Лотман, – втягивает этот мир в себя и выбрасывает его переработанным (организованным) согласно структуре своего языка. Однако этот внешний мир, на который культура глядит как на хаос, на самом деле тоже организован. Организация его совершается соответственно правилам какого-то неизвестного данной культуре языка. В момент, когда тексты этого внешнего языка оказываются втянутыми в пространство культуры, происходит взрыв.
С этой точки зрения взрыв можно истолковать как момент столкновения чуждых друг другу языков: усваивающего и усвояемого. Возникает взрывное пространство — пучок непредсказуемых возможностей. Выбрасываемые им частицы первоначально движутся по столь близким траекториям, что их можно описывать как синонимические пути одного и того же языка. В области художественного творчества они ещё осознаются как одно и то же явление, окрашенное лишь незначительными вариантами. Но в дальнейшем движение по разнообразным радиусам разносит их всё дальше друг от друга, варианты одного превращаются в наборы разного» (Ю. М. Лотман. «Культура и взрыв». С. 117–118).



*   *   *

По твёрдому гребню сугроба
В твой белый, таинственный дом,
Такие притихшие оба,
В молчании нежном идём.
И слаще всех песен пропетых
Мне этот исполненный сон,
Качание веток задетых
И шпор твоих лёгонький звон.

                Март 1917
                Петербург



Революционный 1917-й год был хаосом, хотя и как-то организованным на языке, который А. А. Ахматовой пришлось усваивать на родном усваивающем русском, бродя, впитывая впечатления и ожидая больших перемен:
– Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже.
Павел Лукницкий (1900–1973), поэт и летописец Анны Ахматовой, документировал:


«В эти дни Февральской революции А. А. бродила по городу одна (“убегала из дому”). Видела манифестации, пожар охранки, видела, как кн. Кирилл Владимирович водил присягать полк к Думе; не обращая внимания на опасность (ибо была стрельба), бродила и впитывала в себя впечатления.
На мосту встретила К[аннегисера] (уб[ийцу] Ур[ицкого]). Тот предложил её проводить до дому, она отказалась: “Что Вы, мне так хорошо быть одной”…
Николай Степанович отнёсся к этим событиям в большой степени равнодушно…
26 или 28 февраля он позвонил А. А. по телефону… Сказал: “Здесь цепи, пройти нельзя, а потому я сейчас поеду в Окуловку…”. Он очень об этом спокойно сказал – безразлично…»

(П. Н. Лукницкий. «Acumania. Встречи с Анной Ахматовой». С. 96–97)



*   *   *

Я улыбаться перестала,
Морозный ветер губы студит,
Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.
И эту песню я невольно
Отдам на смех и поруганье,
Затем что нестерпимо больно
Душе любовное молчанье.

                Апрель 1915
               Царское Село



22 марта 1917 года Н. С. Гумилёв читает в рукописи одну из своих поэм «Дитя Аллаха», привлекая всеобщее внимание гостей Ф. Сологуба. Анна сидит подле него, всякий раз подсказывая нужную фразу. Слушатели уверены, что она помнит поэму наизусть.
15 мая он снова уезжает – теперь из Петрограда через Швецию и Англию во Францию. На вокзале он особенно оживлён, взволнован и надеется, что, может быть, доберётся до Африки…
В конце июня из Лондона приходит письмо:


«Дорогая Анечка, привет из Лондона, мой, Анрепа, Вадима Гарднера и Бехгофера. Не правда ли букет имён. Расскажу о всех по порядку. Я живу отлично, каждый день вижу кого-нибудь интересного, веселюсь, пишу стихи [устраиваю], устанавливаю литературные связи. Кстати, Курнос просто безызвестный графоман, но есть другие хорошие переводчики, которые займутся русской поэзией. Анреп занимает видное место в комитете и очень много возится со мной. Устраивает мне знакомства, возит по обедам, вечерам. О тебе вспоминает, но не со мной. Так, леди Моррель, дама-патронесса, у которой я провёл день под Оксфордом, спрашивала, не моя ли жена та интересная, очаровательная и талантливая поэтесса, о которой ей так много говорил Анреп. Семья его в деревне, а он или на службе, или в кафе. Вадим Гарднер, который тоже в India House, проводит время исключительно в обществе третьеразрядных кокоток и презирает Лондон и всё английское – этакий Верлен. Бехгофер (англичанин из Собаки) пригласил меня остановиться у него. Он тоже в India, недурно говорит по-русски и знакомит меня с поэтами. Но все в один голос говорят, что хороших сейчас нет и у большинства обострённые отношения. Сегодня я буду на вечере у Йейтса, английского Вячеслава. Мне обещали также устроить встречу с Честертоном, которому, оказывается, за сорок и у которого около двадцати книг. Его здесь или очень любят, или очень ненавидят – но все считаются. Он пишет также и стихи, совсем хорошие. Думаю устроить, чтобы гиперборейские издания печатались после войны в Лондоне, это будет много лучше и даже дешевле. Здесь книга прозы, 300 стр. 1000 экз. на плотной бумаге и в переплёте, стоила ещё совсем недавно 500 р. Ну, целую тебя и посылаю кучу стихов, если хочешь, дай их Маме, пусть печатает.
Твой всегда Коля».
(Письма Н.С. Гумилёва к А.А. Ахматовой)



*   *   *

Не будем пить из одного стакана
Ни воду мы, ни сладкое вино,
Не поцелуемся мы утром рано,
А ввечеру не поглядим в окно.
Ты дышишь солнцем, я дышу луною,
Но живы мы любовию одною.

Со мной всегда мой верный, нежный друг,
С тобой твоя весёлая подруга,
Но мне понятен серых глаз испуг,
И ты виновник моего недуга.
Коротких мы не учащаем встреч.
Так наш покой нам суждено беречь.

Лишь голос твой поёт в моих стихах,
В твоих стихах моё дыханье веет.
О, есть костёр, которого не смеет
Коснуться ни забвение, ни страх…
И если б знал ты, как сейчас мне любы
Твои сухие розовые губы!

    Ноябрь 1913



Лето 1917-го А. А. Ахматова проводит в Слепнёво, откуда 22 июля извещает М. Л. Лозинского:


«Деревня – сущий рай. Мужики клянутся, что дом (наш) на их костях стоит, выкосили наш луг, а когда для разбора этого дела приехало начальство из города, они слёзно просили “матушка барыня, простите, уж это последний раз!” Тоже социалисты.
Прибывающие дезертиры сообщают, что положение дел на войне отличное, и крестьяне им свято верят. О матросах кронштадтцах говорят: “Они за самодержавие!” и вообще тьма кромешная царит в умах».


Из Петрограда ей пишут, что, кажется, «назрела резня».
От таких новостей всё делается постылым:


«Буду ли я в Париже или в Бежецке, эта зима представляется мне одинаково неприятной. Единственное место, где я дышала вольно, был Петербург. Но с тех пор, как там завели обычай ежемесячно поливать мостовую кровью граждан, и он потерял некоторую часть своей прелести в моих глазах».
(Цит. по: Р. Тименчик. «После всего»)



*   *   *

Проплывают льдины, звеня,
Небеса безнадежно бледны.
Ах, за что ты караешь меня,
Я не знаю моей вины.

Если надо – меня убей,
Но не будь со мною суров.
От меня не хочешь детей
И не любишь моих стихов.

Всё по-твоему будет: пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, но грусть
Я в могилу с собой возьму.

Апрель l918



25 октября 1917 года, когда Анна возвращалась на Выборгскую сторону к Валерии Срезневской, в Петрограде развели мосты:
«Я шла оттуда на Литейный, и в тот момент, когда я очутилась на мосту, случилось нечто беспримерное: среди бела дня развели мост. Остановились трамваи, ломовики, извозчики и пешеходы. Все недоумевали» (Цит. по: В. А. Черных. «Летопись жизни…». С. 125).
Случилось нечто беспримерное.
«Пространство собственных имён – пространство взрыва» (Ю. М. Лотман): это – в литературе.
В истории – тьма кромешная царит в умах, потому – взрыв.



*   *   *

                М. Лозинскому

Они летят, они ещё в дороге,
Слова освобожденья и любви,
А я уже в предпесенной тревоге,
И холоднее льда уста мои.

Но скоро там, где дикие берёзы,
Прильнувши к окнам, сухо шелестят, –
Венцом червонным заплетутся розы
И голоса незримых прозвучат.

А дальше – свет невыносимо щедрый,
Как красное горячее вино…
Уже душистым раскалённым ветром
Сознание моё опалено.

                Лето 1916
                Слепнёво


Рецензии
Аудиокнига на Ютубе http://youtu.be/wGhRoUe1-0c

Олег Кустов   30.07.2022 16:59     Заявить о нарушении