Мгновения веков

Ковалев Владимир (Калуга)
МГНОВЕНИЯ ВЕКОВ


Мелодии эоловой арфы. Томас Лермонт из Эрсилдуна
                И я приду сюда, и не узнаю вас,
                О струны звонкие...
                (М.Ю. Лермонтов. 175 лет со дня смерти)
 
               
«Горе вам, если вас полюбит Королева Фей!
Разбейте арфу, поломайте кисти, выбросите перья! Утопите в вине ваши таланты. Только и это не поможет…»

Так думал Томас, прозванный Честным, возвращаясь в свой  Эрсилдун.

«За часы любви в королевстве фей вы заплатите годами жизни в нашем мире. Да и то, что будет дальше, уже нельзя назвать жизнью. Поцелуи королевы будут таять на ваших губах до конца ваших дней. Ее любовь будет жечь ваше сердце ожиданием новой встречи. И вы будете ждать и изнывать, считая дни до этой новой, уже последней встречи с ней.
Она оставит вам свои дары.
Вы узнаете свою судьбу, но не сможете ее изменить…
Вы получите дар пророчества, но никто не будет вам верить.
Вас будут любить самые красивые девушки, но вы не сможете ответить им любовью. Ваше сердце принадлежит только ей…
Горе вам, если вас полюбит Королева Фей!»

«Зачем я поменял свой меч на арфу? Почему я оставил короля Александра после нашей победы при Аргайле! Я был бы как все: любил земных красавиц, не знал бы, что будет со мной завтра, и беззаботно смеялся над любыми пророчествами. Пока меня не достала бы стрела англов где-нибудь на реке Тэй у Абернети. А печальную томящую сердце историю о влюбленном Тристане и королеве Изольде написал бы кто-нибудь другой.
Нет, вот этого никто другой сделать не мог. Моя песня о Тристане и Изольде родилась со мной, жила во мне… И никто другой ее бы просто не услышал.
Ее знают и поют не только в Шотландии, Англии и Нормандии. В королевстве Французском  нет трубадура или менестреля, не  приписывающего себе ее авторство... Но это же другие песни... В них нет шороха травинок, стряхивающих с себя алмазные капли росы, шума дождя в каледонских дубовых рощах, нет шепота горных ручьев, нет свежего утреннего ветра с гор. Нет ветра, напевшего, нашептавшего мне все мои песни. В них нет моей Шотландии, нет меня».

В порыве ветра жалобно вздрогнули за спиной струны его арфы. И Томасу послышалась в их стоне неизвестная песня на странном незнакомом языке. Ее тоска проникла в него, сжала сердце.

А ветер пел уже в полную силу. Пел о какой-то далекой стране, такой же несбыточно далекой, как и страна фей. Пел о его далеком потомке, которому еще только предстоит родиться и жить. И его так же полюбит она, Королева Фей. Но до этого пройдет еще много-много веков. Томаса уже не будет на земле. Даже память о нем почти сотрется, останутся только его песни о влюбленном Тристане и королеве Изольде. И этот человек, сам создавший множество баллад и песен, будет знать о нем, о Честном Томасе только из полузабытых  легенд. Он так же, как и Томас, будет метаться, совершать безрассудные поступки, в которых сам же будет раскаиваться. Он отбросит чары земной красавицы Кэтрин, обидев ее своим равнодушием. И все только для того, чтобы отдаться чарам  Королевы Фей. Он будет отчаянно храбрым, злым, умным. Он будет предан своим друзьям, но не упустит случая пошутить над ними.
И его друг не простит ему обиды…

Внезапно потемнело. Небо опустилось, как бы зацепившись за вершину Меррика. Его родные горы стали совершенно неузнаваемыми. Ударил ливень. Блеснула молния. В ее свете Томас увидел рядом с собой маленького стройного человека в ослепительно белой рубашке. Томас не сомневался, это и есть его потомок, о котором так скорбно пел ветер. Дар Королевы Фей услужливо подсказал имя: «Майкл!»

Еще раз рассекла молния черный небосвод, человек стоял на том же месте, подняв вверх правую руку. Он был уже не один, напротив, в десяти шагах от него стоял другой в такой же белоснежной рубашке. Его лицо было перекошено страданием. Страшной неотвратимой угрозой веяло от него. Страшный человек протянул руку… Гром, блеск молнии… Томас почувствовал удар, успел заметить, что так и не опустив поднятую вверх руку, падает и стоящий рядом человек ...

Когда Томас пришел в себя, небо уже прояснилось, ливень ушел далеко, нещадно поливая склоны Меррика.

Горе вам, если вас полюбит Королева Фей!
Но вас не полюбит Королева Фей! Вы стоите на плоской земле, вы размениваете свои песни на медяки, готовы служить какому угодно королю, броситься вслед любой красавице.
Да вы и не верите в Королеву Фей!

Примечания:

Томас Лермонт из Эрсилдуна (1220 — 1290), известный как Честный Томас или Томас-Рифмач — легендарный шотландский бард XIII века.

Сказание о Тристане и Изольде возникло в Шотландии и впервые было исторически приурочено к имени пиктского принца Дростана [VIII в.]. Оттуда оно перешло в Уэльс и Корнуэльс, где окрасилось рядом новых черт. Естественно, у Томаса Рифмача был свой (авторский) вариант этого сказания.

Пророчество и видение Томаса Честного или Томаса Рифмача датируют серединой лета (15 июля?) 1241 года. Михаил (Майкл) Лермонтов погиб 15 июля 1841 года. Он также был наделен даром пророчества. В своих стихах поэт не раз предсказывал собственную гибель. Его рисунки хранят свидетельство его пророческого дара: на одном из них портрет его предка Томаса Лермонта.
В старинных предсказаниях отмечено, что пройдет еще много–много лет - и Томас вернется на землю, таким же молодым, как был. И снова тронет струны арфы, чтобы зазвучала пленительная песня. И он вернулся, и опять заговорил стихами.

Кэтрин – Екатерина Сушкова, юношеская любовь Михаила Лермонтова.


Парусники над парусами
«На следующий день появились такие несметные стаи бабочек, что небо потемнело»
Х.Колумб.
- Смените марсового! Какие бабочки! Даже птицы не удаляются от берега дальше двадцати лиг! Моряку пора бы знать… Бабочки! По такой жаре скоро крокодилы полетят… - проворчал адмирал:
- Десять тысяч мараведи тому, кто первый увидит землю! А не бабочек… Менять марсовых каждые пару склянок!
 
             Диего спустился в черноту трюма и бросился в гамак. «Да, действительно, солнце – лучший тореро. Ну, и жара! В такую в Севилье даже собак из дома не выгоняют. Сиеста!»
             Перед глазами плавились тысячи солнц. В голове стучали корабельные молотки. «Пару склянок поспать… Гамак… Какую штуку перенял у индейцев адмирал! И удобно, и сырость не донимает, и даже укачивает... Мудрый моряк… А вот не поверил… Ведь они были… Были… Появились, как ниоткуда… Сейчас Алонсо уткнется своим  длинным носом в горизонт по курсу… А теперь, даже увидит, сделает вид, что не заметил… «Десять тысяч мараведи тому, кто первый увидит землю… А не бабочек…».

             Пробили склянки. Уснуть не удавалось. Духотища вливалась в открытые люки, смешивалась с запахом пота, плесени, мышиного помета и еще чего-то кислого, впитавшегося с годами в обшивку. На разные голоса храпела ночная вахта. Эти ребята давно впитали все трюмные запахи и могли урвать минуту-другую в любой обстановке. Они сами стали частью трюма, как его шпангоуты, бимсы, стрингеры и переборки. «Нет, не уснуть… Они же были… были… наверняка даже могли остаться… сам же видел, как несколько насекомых бились в сетке на бушприте… Езус, Мария! Они может быть и до сих пор …
«Десять тысяч мараведи тому, кто первый увидит землю… А не бабочек…».

              Диего выполз на палубу. В лицо тупо ударило солнце. В сети на бушприте было пусто. Голова раскалывалась. В ушах звенело. Он уже хотел вернуться в тяжелую затхлость трюма, когда в этот звон вплелся звук, похожий одновременно и на шорох листьев, и на шепот вытекающего из ладони сухого кадисского песка. Диего поднял голову. Они! Над ним, в парусах в такелаже, в воздухе, до самого горизонта, который почти невозможно за ними разглядеть, порхали бабочки. «Странно, что марсовый их не замечает. Они же вокруг! Алонсо наверняка даже не видит горизонта!»

             Бабочки, пестрые, каким-то немыслимым мавританским узором покрыли все паруса, весь рангоут,  до самой грот-стеньги. Им не хватало места на палубе, и они андалусским ковром устилали всю спокойно дремавшую гладь океана. Чуть поодаль от каравеллы они, сложив крылья латинским парусом, казались то рыбацкой лодкой, то легкой  фелюгой, то старым выбеленным солнцем и ветрами иолом…
«Господи! Как красиво! Неужели и у них есть адмирал?» -  подумал Диего, и все поплыло перед его глазами, краски смешались, бабочки слились в одну огромную черно-красную…

- Он очнулся, синьор адмирал!
Диего увидел над собой пронзительные голубые глаза адмирала.
- Как тебя зовут, юнга?
- Диего, синьор адмирал.
- Диего. Так звали моего сына. Ты будешь отличным моряком, Диего. Я поверил тебе еще тогда, когда никто, кроме тебя, их не заметил, но не хотел будоражить команду, зря расходовать последние силы. Нам они еще понадобятся… А бабочки? Бабочки только пересекают наш курс, они летят далеко на юг. Я их уже видел в этих широтах два года назад. А знаешь, почему я тебе поверил?
           Адмирал разжал кулак. На его ладони спокойно сидела большая черно-желтая бабочка.
- Вот. Запуталась в сети на бушприте. Это – парусник. Похож на парусник Улисса… И на махаона. Но не «адмирал»… Адмиралы никогда не летают стаей… Держи. Выпустишь завтра  в Индии. Осторожно… Не помни крылья, и не сотри с них пыльцу. Каждая бабочка – чья-то душа. А парусники – души моряков…

           Утром следующего дня мортира флагманской каравеллы возвестила: на горизонте Земля!


Примечания:
Речь идет о втором плавании Колумба: «На следующий день появились такие несметные стаи бабочек, что небо потемнело». (Акимушкин И. Мир животных. М,: «Мол. гв.».1975. С.126.)
Колумб в марте 1495 года организовал покорение Эспаньолы отрядом из двухсот солдат. Туземцы были почти безоружны, а Колумб применял против них конницу и привезённых с собой специально обученных собак.(Магидович И.П. Магидович В.И. Очерки по истории географических открытий, М,: "Просвещение" 1983. Т.2, с.31, 32)
Парусники – семейство дневных бабочек.
Лига –5920 метров.
Мараведи – испанская монета.
Грот-стеньга – продолжение грот-мачты.


Человек и Звезда
        Яркие бесстрастные звезды равнодушно смотрели на мир, где далеко под ними рождались и умирали, как звезды, похожие друг на друга и такие же разные люди. Они строили и разрушали, любили и ненавидели, и им некогда было смотреть на небо.
Лишь иногда седой, заплеванный волнами моряк запрокидывал голову, искал в мерцающей неразберихе свою путеводную звезду и еще крепче сжимал штурвал огромными просмоленными ладонями. Да еще влюбленные изредка давали им длинные красивые имена, не зная, что все звезды давным-давно названы.

        И только вот уже много лет, из ночи в ночь, звезды видели одного и того же человека с его огромной нескладной трубой – телескопом. Звезды знали, что он ищет среди них свою, ту, которую все остальные люди искали на земле. И не было ночи, чтобы они, звезды и человек, доверчиво не всматривались друг в друга. Но звезды бесконечны, а жизнь коротка, так коротка, что непонятно, как в нее можно вместить все радости и беды, удачи и разочарования и еще – звезды.

        И человек торопился. Он был стар и, как все немало повидавшие на своем веку, знал, что миром повелевают не жестокость и несправедливость. Звезды часто слышали, как он, любуясь ими, повторял: «Нет, бесконечным и бесконечно красивым может управлять только Красота, только Гармония». И он улыбался звездам и тому, что привык рассуждать вслух: «Все в мире гармонично: и смена дня и ночи, и смена времен года. Красив и осенний лист и почка, из которой он должен появиться. А человек? А его лицо? Можно ли к нему что-либо добавить? Да, всем в мире от муравья до звезд управляет Гармония. И только потому ты должна где-то быть, моя звезда. Одной тебя не хватает для законченности всего мира. Ты должна быть…»

        Спешили дни, полные надежд, и ночи, полные разочарований. Все меньше оставалось квадратиков неба, в которые еще не заглядывал его телескоп. И все тусклее и тусклее светились вечные звезды, те звезды, которые еще недавно разноцветными кострами полыхали над ним. И человек понимал, что виной всему не звезды и не линзы телескопа, а старость, беспощадная старость…

        Вот и сейчас началась только вторая стража, а глаза уже заволакивает полупрозрачной пеленой. И человек подумал, что очень скоро, может быть раньше, чем он умрет или найдет свою звезду, он перестанет видеть небо. Он закрыл глаза, давая им отдохнуть. Это помогало, но сейчас, очень долго просидев с закрытыми глазами, он так и не успел досмотреть последний квадратик неба. Звезды расплылись, слились в одну, и где-то в этом пульсирующем пятне была и его звезда. Ему оставалось еще раз, один только раз взглянуть на небо.
Он снова закрыл глаза и, вдруг понял, что сейчас наступит самый последний миг, в который он будет видеть…

        А рядом, обнимая его всеми запахами и звуками весны, вздыхала спящая земля. Где-то за его хижиной, под самой городской стеной робко журчал в темноте ручей. Там, в полусгнившей избушке, жила женщина, которая не захотела разделить его любовь со звездами.
Там было то окно, к которому его неудержимо тянуло. В эту ночь оно не могло не светиться.

        Переходя ручей, он упал, ударился, но не открыл глаз. И, наконец, пошарив рукой в воздухе, он нащупал резной наличник окна.
Стараясь остановить бешено бьющееся сердце, он открыл глаза…

        В теплом трепетном свете лучины замерли над вязанием руки старой седой женщины. Лицо ее с грустной улыбкой беззубого рта, с морщинами под красными воспаленными веками без ресниц, было прекрасно. Разве может быть иным человеческое лицо!

        Зазвенели выпавшие спицы, но человек этого уже не слышал. Он, держась за наличник, медленно сползал на зеленую пробуждающуюся землю, а в незрячие глаза его смотрела та звезда, которую ему так и не удалось найти.

Примечание:
Уильям Гершель был музыкантом. Он написал в общей сложности 24 симфонии для больших и малых оркестров. Изучая теорию музыки, Гершель увлекся математикой, затем оптикой и наконец ; астрономией.
Уильям Гершель открыл планету Уран 13 марта 1781 года. Гершель посвятил это открытие королю Георгу III и назвал открытую планету в его честь — «Звезда Георга». Но название не вошло в употребление и было забыто, так же как и имя этой женщины.


Кизил уже зацвел. Дядь Заур, расскажи...
                «Кизил зацветает ранней весной,
                но плоды его созревают поздней осенью».
                Заурбек Хардзиани

- Дядь Заур, вот ты говоришь, в Верхней Сванети были только гости. Поэтому она и Вольная. А Князь Пута Дадешкелиани? Разве не был вашим гостем!
- Это другое дело. Князь Дадешкелиани не однажды приходил к нам. С нукерами. И совсем не в гости. Он же и в тот раз заложников взял. Из каждого рода по мальчику! Видно, чувствовал. Так и пулю отливали все ушгулинцы. Из каждого рода сван немножко свинца соскоблил со своей пули. Для Путы пулю отлить. Из каждого рода сван немножко пороху отсыпал. Из каждого рода сван на курок нажал. Как?
Привязали к курку шнурок и по одному из каждого рода сваны за него взялись… Род Путы никогда бы не простил… Но Пута не просто так ездил в Ушгули… Не просто так ходила за Ингури Серминаз - дочь Кохо Чажашиани…

*  *  *         
               
Поросшие облепихой, боярышником, ежевикой и цветущим кизилом скалы обрывались к Ингури. Река, гневно рыча, бросалась на них и, опрокидываясь, устремлялась в узкий, будто пробитый сванским кинжалом, проход.
«Так это здесь, спасая Ушгули от потопа, пробили горы бараны Святой Ламарии*, - подумала Серминаз,  - Далеко же я зашла! Немного отдохну и назад»
Она села на вязанку хвороста. Интересно, а где могли бы эти бараны разбежаться? Места-то нет совсем. Надо спросить бабушку. Или Биро, он умный… Не зря его «урусом» кличут… Даже их язык понимает… А птичий, тот только Карах* понимал… А вот хорошо бы…»
Обрывки мыслей путались, сливались…
Монотонный грохот Ингури почти убаюкал Серминаз, когда ее насторожил перекрывший шум реки резкий птичий свист. «Похож на писк шдавал*…, но очень уж громкий… Да и они-то еще не прилетали… Гугули только-только из своей страны весну принесли…», - подумала девушка, окончательно приходя в себя.  «Как бы не каджи*, или дэв*, тот, который здесь Ингури перегораживал». Девушка на всякий случай шагнула к реке, рискуя сорваться в кипящий поток.
Из-за деревьев вышел высокий широкоплечий человек в белой красивой чохе с подоткнутыми полами. Поздоровался.
- Шени чириме!* Не бойся, девушка. Не вздумай в Ингури прыгнуть. Купаться в такой холод … – голос незнакомца успокаивал, - не бойся, я на шаг не подойду.
Он снял тяжелое ружье, сел на брошенную на камни гуду*.
- Кто ты, красавица? Не сама ли Дали* заблудилась в моих землях?
- Нет, батоно*, у Дали золотые волосы… И она никого не боится… Она взрослая, а мне еще нет пятнадцати…
- Так кто же ты, если не Дали? Уж не Кудини* ли?
- Нет, батоно, у меня хвоста нет, сам видишь. Серминаз я, батоно, дочь Кохо Чажашиани.
- Уважаемый человек твой отец. Как же он дочь послал за хворостом, да еще в чужой лес?
- Он не посылал, батоно, он с барантой, а мама захворала, кому еще идти, как не мне? А Биро и Курши дома не оказалось…

- Ну, что же, раз так. Бери вязанку и иди спокойно. Я к тебе ближе не подойду, а в Ингури прыгнуть всегда успеешь…
Девушка прошла немного и остановилась. Ноша оказалась не по силам. Она, поминутно оглядываясь, вытащила из вязанки половину хвороста. Но вязанка, казалось, легче не стала. Да к тому же ремешок каламани* развязался. На секунду отвлеклась, завязывая, а спутник уже рядом, на всякий случай за рукав удерживает, сильный, не вырваться, если и захочешь.
- Вот видишь, не каджи я, не очокочи*, не съем, не надругаюсь. Дай-ка сюда вязанку. Лучше подержи пока ружье, - добавил хворост, что за ней собрал, затянул веревки, легко закинул на спину, прямо на белую чоху:
- Завязала каламани? Пошли. До мостков. Дай Бог, никто не встретится. Видано ли? Князь дрова носит! Пута я. Дадешкелиани. Это мною детей до сих пор пугают. И тебя ведь в детстве пугали. Пугали ведь? А я свистел-то как раз, чтобы не напугать тебя, Серминаз.
Он первый раз назвал ее по имени. И видя, что она смутилась и надвинула плат еще глубже на глаза, попросил:
- Пожалуйста, не прячь лицо, Серминаз. Ты очень красивая. Одна, пожалуй, во всей Сванети, а может, и не только в Сванети…  А за хворостом, Серминаз, приходи хоть каждый день, лучше во вторник. 
- Серминаз, - ему доставляло удовольствие произносить ее имя, и девушка это почувствовала, - Серминаз, а Биро и Курши – кто это? Ну, Курши* – это собака, а Биро – тоже?
Серминаз, хотя все еще была напряжена и смущена, не выдержала и рассмеялась:
- Какая собака? Биро – сосед. Сын Наскида-старейшины. На год старше меня.
- Жених?
- Не знаю. Может быть.
Уже у самых мостков он попросил:
- Ну, вот и все. Хворост отнесешь за два раза. Я постерегу. И, пожалуйста, никому не говори, что меня встретила. Ни дома, ни Биро, и даже Курши не говори.

Всю неделю мучилась Серминаз: «Святая Ламария! Пута Дадешкелиани! И не страшный совсем. Наоборот, как святой Георгий, красивый. «Нет, никому не расскажу, и Биро не расскажу, но за реку завтра не пойду» – твердо решила. Но во вторник ноги сами  понесли ее. Да так, что и веревку взять забыла. Вспомнила только тогда, когда увидела готовый и уже увязанный хворост. Рядом никого не было. Она постояла и решила уже уходить, когда услышала знакомый громкий птичий свист. Конечно же, он. Высокий, стройный, все в той же белой чохе, с тем же тяжелым ружьем. Подошел, что-то спросил, она что-то ответила. Почувствовала, что он рад слышать ее голос, так же, как и она его. Присел прямо перед ней на корточках. Их глаза оказались напротив. Серминаз увидела в его глазах свое отражение и поняла, что она создана только для него…

Быстро пришло и прошло лето. Казалось, только что зацвел кизил, а он уже дозревает… И Пута уже оставил мысль покорить Вольную Сванети… Он покорил сердце Серминаз… А чтобы примириться с вольными сванами решил ответить на их приглашение. Гость у сванов – священен. Вот там-то в Ушгули он скрепит свой союз с вольными сванами. Ему нужна только Серминаз. И он больше никогда не придет в Ушгули в чохе с подоткнутыми полами*.
Пута ждал свою Серминаз. Время остановилось…
 
Он не успел даже обнять ее. Отстраняясь, она заговорила сбивчиво, волнуясь, чуть не плача:
- Пута, не ходи в Ушгули. Бабушка рассказала… Биро проговорился. Наскида… старейшины… Они затевают что-то. Не ходи в Ушгули, Пута… Не ходи… Почему бабушка? Помнишь, я веревку забыла. Бабушка увидела на вязанке не свою… Обо всем догадалась… Милый, не ходи в Ушгули… Бабушка меня не выдаст. Она меня любит. Она говорит, что ничто не остановит старейшин, даже если ты и заложников возьмешь. Ты придешь – они власть потеряют. Укради меня. Увези. Ты же можешь. Не женой – кем хочешь. Мне не жить без тебя. Я взрослая. Мне уже пятнадцать…
Ты дал слово? – Она задохнулась, - Ты говоришь, «не можешь не идти? Не можешь быть трусом?…» Ты говоришь, «После встречи увезешь меня?»
Но будет ли это «после встречи»?

* * *

И когда тамада Наскида выкрикнул условный сигнал: «Эй, подавайте красного вина!», с вином вышла Серминаз. Бросив кувшин, она закрыла собой Путу. Но было поздно. Сваны, спрятавшиеся за церковной оградой, разом потянули за шнурок. Выстрел был такой силы, что пуля пробила оба сердца и кольчугу, которая была у Путы под чохой. 
А Сванети так и осталась вольной…

- Дядь Заур, а почему тот, кто целился, не отвел ружье? Почему? Не успел?
- Э-э, почему, почему… А почему ты не спрашиваешь, кто ружье наводил? Знаешь? Не знаешь? Вот попробуй, скажи,  кто ружье наводил?
- Кто же, дядь Заур?
- Кто, кто… Биро, конечно. Он в свои годы лучшим охотником был. Без добычи не возвращался. Случалось, двух козлов одним выстрелом бил. Как он мог не попасть? Он еще раньше мог Путу убить. Знал, к кому Серминаз ходила за Ингури. Любил он ее. Невестой своей считал. Только и Биро не на долго пережил их. Исчез. То ли в скалах сорвался, то ли на леднике… А еще говорят, что сама Дали увела его на Ушбу*, заворожила.
Но это уже другая история…

Примечания:
Батоно – господин, форма вежливого обращения.
Гугули – кукушка.
Гуда – заплечный кожаный мешок.
Дали – божественная владычица зверей и лесов.
Ингури – река в Сванетии
Каджи, дэвы – злые мифологические существа.
Каламани – кожаная обувь.
Карах – охотник, получивший от Дали дар понимать язык птиц, животных и растений.
Кудини – хвостатая ведьма.
Курша – мифологическая собака преданная прикованному Амирани (вариант Прометея), лижет его цепи, пытаясь истончить их.
Вторник и четверг – по повериям удачливые дни.
Очокочи – мифологический образ (человек-козел).
Святая Ламария – сванское название Богородицы Марии.
Ушба – самая красивая и неприступная вершина Кавказа, где, по поверьям сванов, обитают духи.
Ушгули – село в Верхней Сванети (утверждают, что самое высокогорное)
Чоха – мужская одежда. Длинные полы чохи перед боем поднимали и закладывали за пояс. Приход в чохе с опущенными полами - свидетельство мирных намерений.
Шдавал – птичка, ласточка.
Шени чириме – ласковое обращение.

Да простят мне друзья весьма вольную трактовку этой истории.


 
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит
                Не дай Бог хорошей жены,
                Хорошу жену часто в пир зовут.
                (Из письма А.С. Пушкина жене)

Поэт отложил перо.

Пощечина, на которую он не мог ответить, все еще жгла память. Он камер-юнкер! Нежданно-негаданно! В тридцать пять! Может быть в глазах света – ничего особенного. Двор знавал камер-юнкеров и постарше. Но получали-то они чин еще юношами. Сковывающие разум и душу шутовские придворные обязанности оценены императором в 5000 рублей.
Нет. Поэт не может и не хочет быть шутом даже у царя небесного, не говоря уж о земных!
Подлинная причина приближения его ко двору на поверхности. Да и сплетники постарались, чтобы она стала известна поэту: Государь не мог отказать себе в удовольствии приглашать красавицу Наталью Николаевну ко двору и видеть ее на придворных балах в Аничковом дворце. А за одно и поставить на место ее мужа.
Пощечина жжет. Выход один – отставка.
Только отставка!

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит –

Но прошение об отставке еще не дошло до императора, как последовала угроза запрещения доступа к архивам.
Запрещения. Запрещения...
Запрещен «Медный всадник». Письма поэта жене перлюстрируются. Одно из них ложится на стол императору. И это становится общеизвестным.
А сплетни? Даже Белинский** позволил себе «оплакать» закат поэта: «…Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время… Судя по его сказкам, по его поэме «Анджело» и по другим произведениям…, мы должны оплакивать горькую невозвратимую потерю!»
Что же говорить о невеждах и завистниках?

Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частицу бытия…

 Скучно, Наташа. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут; и роман*** не переписываю. Читаю Вальтер-Скотта и Библию, а все о вас думаю. Конечно, друг мой, кроме тебя в жизни моей утешения нет – и жить с тобой в разлуке также глупо, как и тяжело.
 
…а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь – как раз умрем.

Поэт оторвал взгляд от письма…
Наталья Николаевна сидела вполоборота к нему и всем своим видом как бы просила: «Читайте дальше, читайте…».
Первая мысль: Наташа, мой ангел, а дети? Где дети? Я же просил…
И тут же облегченно: Привиделось…
Скупая свеча, полумрак, тень от шлафрока на трюмо. Слава Богу, еще в апреле, когда весь двор собирался в Петергофе, жена с детьми выехала в  Полотняный Завод.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –

 Скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические – семья, любовь, религия, смерть.
Юность не имеет нужды в своем доме, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, - тогда удались он домой.

Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег …

Не еду к тебе по делам, ибо я печатаю Пугачева, и закладываю имение, и вожусь и хлопочу – а письмо твое меня огорчило, а между тем и порадовало: если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть, ты меня еще любишь, женка. За что целую тебе ручки и ножки.
Пожалуйста, не требуй от меня нежных любовных писем. Мысль, что они распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее – охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет.
Целую вас всех и благословляю детей.

Поэт запечатал письмо. Каллиграфически четко подписал адрес:

 Наталье Николаевне Пушкиной
в Калугу на Полотняный Завод.

Примечания.

*Считается, что именно к этому стихотворению относится иллюстрация Нади Рушевой. Неизвестно, как объяснял гениальный ребенок свой рисунок. Взрослые пытаются увидеть в нем момент разногласия между собравшейся на бал Натальей Николаевной и поэтом, пытающимся остановить ее строками «Пора, мой друг, пора…»  Увы, этого не могло быть. Стихотворение датировано июлем 1834 года. А Наталья Николаевна с детьми Сашей и Машей почти все лето с середины апреля 1834 года провела в Калужской губернии на Полотняном Заводе… Знала ли об этом Надя Рушева?
Я позволил себе увидеть рисунок по-своему.

**В1838 году сам критик назовет свое «воззвание» 1834 г. «жалким». Но поэт об этом уже не узнает...

***Роман «Капитанская дочка»

В миниатюре использованы:
«Письма к жене» А.С. Пушкина. Комментарии Я.Л. Левковича. «Литературные памятники». Ленинград. «Наука». 1986.
Пушкиниана Калужской земли. Тула. «Коммунар». 1990
Жизнь Пушкина. Переписка. Воспоминания. Дневники. Т.2. Москва. «Правда». 1987.
О Наде Рушевой:
http://www.peoples.ru/family/children/rusheva/history.html
Пора, мой друг, пора…


Дар
5 августа 2014 года - 170 лет со дня рождения Ильи Ефимовича Репина.

- Все.
       Последний мазок и Художник отбросил кисти.

       Перед ним шумел, звенел, рвался с холста живой, волшебно красочный мир.
- Я гений? Гений! - удивился Художник.
- Гений? Гений?- переспросило вдруг эхо откуда-то из глубины картины, и ветви деревьев на холсте заколыхались, соглашаясь с ним.
- Да, гений. И все это принадлежит мне. Все-все: и ласка солнца, и прохлада ручья. Все-все…
        И он перевел взгляд на тихий уголок леса, который он только что писал.

        Но что это?
        Ручей, из которого он совсем недавно пил, иссяк и заглох, склонившиеся к нему деревья засохли, выцвели цветы, вылиняло небо.
- Наверное, я просто устал,- подумал Художник. Он ничего не понял, да и не хотел ни в чем разбираться.
Ведь все это пело, клокотало на его холсте с такой же живой радостью, какая переполняла и его. Это была та радость, которой тесно даже в самом большом сердце одного человека.

        И Художник побежал к Учителю…
- Вот, - больше он ничего не мог сказать.
        Учитель отложил книгу, снял очки и заходил по комнате, то удаляясь, то подходя к полотну.
- Да, ты гений! Ты даже больше, чем гений! Ты! – и он замолчал, потому, что люди далеко не все могут выразить даже словами, - но не думай, что так легко быть гением. Это тяжелый груз. Ты еще молод. Ты улыбаешься, но будь осторожен со своим даром. Природа ничего не дает безвозмездно…
Я счастлив! Ты превзошел меня, да и не только меня, - и по сухому морщинистому лицу заскользили бисеринки слез.
- Ты должен написать меня сей час же, сию минуту, таким, какой я есть – счастливым и плачущим. Нет! Нет! Если ты еще любишь своего учителя, то все, что ты хочешь сказать сейчас, скажешь после того, как портрет будет закончен. Все! Я готов! Ни слова больше!

        Смутная тревога шевельнулась в сердце художника, но он привык не прекословить Учителю и подавил ее…

И вот уже под ударами кисти пробуждается на холсте лицо учителя. Вот заблестели счастливые слезинки в уголках его мудрых и печальных глаз, вот одна из них скользнула по щеке…

        Художник работал быстро, им владело всесильное вдохновение. И, когда оно сделало последний легкий мазок, на портрете у самого виска забилась тоненькая жилка. Портрет жил. Художнику казалось, спроси он совета, что надо исправить на холсте и портрет сам ответит на его вопрос. Но спрашивать было не о чем, и художник восторженно смотрел на свое детище. Ему, вдруг пришла мысль, что вряд ли можно отличить изображение от настоящего учителя…
       
        Он оторвал взгляд от полотна… Учитель сидел все в той же позе, на реснице еще дрожала слезинка, но жилка у виска почему-то не билась. Он был бледен и бесцветен так, как будто все краски с его лица легли на холст. В портрете было много больше той жизни, которой в нем уже не было.
И художник внезапно понял все.

        Понял, почему так быстро завял и поблек чудный букет роз, когда он его написал, почему выцвел и вылинял тот прелестный уголок леса, как только он закончил свой пейзаж.
Все-все, что оживало под его кистью, в природе тот час же тускнело и умирало.
И он проклял свой дар, проклял богов, которые наградили его этим даром. Он поломал кисти и выбросил краски…

        Но как только через несколько дней он пришел в себя, какая-то неведомая сила бросила его к мольберту, заставила собрать поломанные кисти и отыскать несколько тюбиков красок. Их было мало, этих тюбиков, но в них пряталась картина, которую никто, кроме него, не сумел бы отыскать.
        Что же должно стать этой картиной?

        За окном жил своей скучной однообразной жизнью город. В тесной толпе сновали, суетились такие же одинокие, как и он, люди.
«Нет, только не это!»,- художник отпрянул от окна. И опять та же слепая чудовищная сила бросила его к мольберту.
Он еще сопротивлялся. Он метался по комнате от мольберта к окну, от окна к мольберту…
 
        И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы на его пути не попалось старое потускневшее от времени зеркало.
Художник  увидел лихорадочно блестевшие на худом бледном лице глаза, тонкие покусанные губы, и кинулся к мольберту.

        Что же, за все надо платить. За свет солнца, за его ласку, за прохладу ручья и синеву неба.
Даже Божий дар не дается даром!

Примечания:
Мистическую особенность работ Репина подметили еще при жизни художника.
Корней Чуковский о Репине:
«В его портретах таится зловещая сила: почти всякий, кого он напишет, в ближайшие же дни умирает. Написал Мусоргского — Мусоргский тотчас же умер. Написал Писемского — Писемский умер.
И чуть только он захотел написать для Третьякова портрет Тютчева, Тютчев в том же месяце заболел и вскоре скончался...
Писал он Столыпина в министерстве внутренних дел и... едва только Репин закончил портрет, Столыпин уехал в Киев, где его сейчас же застрелили…»
Чуковский забыл еще о писателе Гаршине и о художнике Мясоедове. Кстати, по слухам здоровенные мужики, позировавшие Репину для полотна «Бурлаки на Волге», тоже преждевременно отдали Богу душу.



Юрьева ночь
Рябина росла у самой колокольни, ее ветки забирались в проем второго яруса и даже доставали до перекрытия третьего, будто пытались дотянуться до звонницы и «ударить во вся тяжкая»*: мол, спилить собираются! Батюшка, действительно, проходя, ахал, что корни разрушают фундамент, но пилить рябину не разрешал. Прокоп-звонарь даже и не просил на это благословения. Жалко было пилить такую красавицу. Пташкам Божиим в зиму пропитанье. Да только ли пташкам? И сам Прокоп не прочь был побаловаться, особенно после первых морозцев, когда ягода горечь теряет.

И сейчас, взбираясь по шатким ступенькам, Прокоп не забыл прихватить горсточку горяче-красных ягод. Выбрал из них две самые крупные – в уши*, а остальные, перекрестившись, - в рот.

Полная луна заливала холодным янтарно-зеленым светом окрестности аж до самой Михайловки. Прокопу казалось, что он различает прямо под Стожарами не только колокольню Михайловской церкви, но и крест на ней. Он, конечно, не мог видеть михайловского звонаря, но знал, что тот, так же как и он, уже на колокольне. Прокоп перекрестился. Разобрал веревки. И…

В звенящей тишине, когда даже деревенские собаки умолкают перед вздохом благовеста, в этом неземном свете на спуске с Горчаковой горы появился всадник. Бесшумной тенью пронесся он к Михайловке и в мгновенье ока скрылся за Михайловским лесом. «Свят, свят», - бросив веревки, перекрестился Прокоп, он мог поклясться, что, хотя всадник направлял и гнал коня в их село, летел он напрямки, без дороги, может даже не касаясь земли, в сторону Михайловки. Задом наперед.

Не дождавшись Прокопа, ударил колокол в Михайловке. Прокоп понял, что нахлобучки от батюшки не миновать. Привычные руки сами нашли веревки. И…

Гром среди ясного! Небо рухнуло! Благовест. Ударил Главный. Вступили оба средних – лес зашумел, дубы зарокотали, березы зашелестели и малые добавились – птички защелкали, защебетали. Благолепие…

Гремели колокола, звенели, плакали, звали к заутрене, к исповеди…
 
- Грешна, Батюшка, грешна… и дитятку в грехе зачала… По осени свадьбу должны были справить, да забрили Егорушку моего в некруты. Ой, Батюшка, грешна… Его провожать, а я уже на сносях… Стыд-то, какой! Бабы смеются, да и девки тож. А я в крике зашлась. Егорушка слегка-то и оттолкнул: «Что ты, мол, меня загодя хоронишь?», а я с ног… Боль страшенная во всем теле. Может и промелькнуло в горячах: «За что? Тебя б так!» Грешна, Батюшка! Грешна! И родила недоношенного. Еле выходила. А сегодня с полатей, как подкинуло. Гляжу сыночка мой, Ванечка, кровиночка моя, в окно носиком уперся и будто видение какое ему. А за окном, Господи-Боже, Егорушка мой за окном в одной гимнастерочке, бледный, как снег, аж холодом в избе повеяло. Схватила я Ванечку и на полати. А сама тулуп в охапку и на улицу. Никого. Только медалька вот под окном на снеге лежит. А на медальке-то кровушка. Убили! Убили германцы моего Егорушку!

 - Унтер-офицер Георгий Иванов! Сегодня ты пал смертью храбрых. Ты был хорошим солдатом. Ты был отцом. Но ты так и не увидел сына. Я обещал тебе отпуск. Я держу свое слово. Унтер-офицер Георгий Иванов! Встать! Ты больше всех на свете любил своего сына. И жизнь готов был положить, только бы его увидеть. Жизнь ты положил. Унтер-офицер Иванов! Встать! Вот мой крест. Ты его заслужил. Приколи, чтобы рана не испугала ребенка. Вот мой конь. Сейчас полнолуние. Пока оно длится, это твой конь.
26 ноября - День твоего ангела, унтер-офицер Иванов.
Мой день.

Гремели колокола, звенели, плакали, звали к заутрене, к исповеди…
 
Примечания:
«Ударить во вся тяжкая» - ударить в большие колокола.
Для защиты слуха звонари частенько пользовались ягодами рябины.
Рекрут - в просторечии - некрут (Современный толковый словарь русского языка Т.Ф.Ефремовой, Толковый словарь русского языка Д.Н.Ушакова)
Речь идет о полнолунии 26 ноября/ 9 декабря 1916 года.
Орден св. Георгия (Императорский Военный орден святого великомученика и победоносца Георгия) был официально учрежден 26 ноября 1769 г.
 

Уважают!
Все стройки в городе начинаются со слома. Наша «самозастройка» исключением не была. Прежде чем приступать к своей девятиэтажке, необходимо было переселить в новые квартиры жителей всех предназначенных к сносу домов. Большей частью это было старое ветхое жилье, которое, тем не менее, обитатели оставляли с сожалением, а иногда и со скандалом. Да что говорить о людях?! Семейство скворцов, которое вроде бы должно было уже улететь, и то не торопилось, будто предчувствуя, что по весне оно уже не найдет ни сада, белым облаком, опустившимся на землю, ни свою, поколениями обжитую, скворечню. Даже крапива у провисшей на ржавых петлях калитки, крапива, которой  отец семейства мог погрозить, а то в сердцах и отходить набедокурившего мальца, казалось, простила пацанам все их безуспешные попытки извести ее на все времена.

Среди этой ветхости и уже заброшенности аккуратным исключением красовался обшитый вагонкой голубой домик с резными подзорами и наличниками, хозяину которого завод не только дал квартиру, но и помог переехать.

Уже был отрыт котлован, уложены подушки и блоки, а подкрановые прошли прямо по огороду так, что сам домик оказался в рабочей зоне крана.

Как-то я увидел и хозяина этого домика. Стояла глубокая осень, год был «не яблочный»,  огороды хозяева убрали, оставив до заморозков только зелено-голубые кочаны капусты.

Седой старик в поношенном офицерском кителе со стоячим воротником, опираясь на самодельный костыль, с трудом обходил свои оставленные владения. Хозяйский глаз Петра Ивановича (так звали хозяина) сразу заметил непорядок.

Ну, хорошо, отгородили стройку бетонной стеной, пацаны реже забегать будут, так ведь не подумали, и весь переулок перегородили. И кто–то, верно опаздывая на работу, недолго думая, выломал пару досок в заборе и, обходя новостройку, уже протоптал по его огороду тропку. Капусту, впрочем, не тронул, видно свой, заводской.

Петр Иванович пришел-приковылял к нам, попросил топор и пилу.

Смотреть, как он работает, было больно. Каждый раз, прежде чем отпилить доску или забить гвоздь, нужно было устойчиво утвердиться на земле с помощью костыля прижатого локтем к боку. Этой же рукой приходилось удерживать и саму доску, и гвоздь. Что было совсем неудобно, зато правая рука с инструментом была свободна. Управлялся он и пилой, и топором сноровисто, ловко, хотя стоило это ему неимоверных сил.  Кто-то из наших не выдержал, встал с поддонов: «Пойду, помогу, раствора все равно нет».

Через полчаса забор стоял.

На следующее утро Петр Иванович опять пришел, на этот раз со своим топором и ножовкой. Он недоверчиво оглядел забор, проковылял вокруг домика. Удивленно покачал головой: «Уважают!», зашел на стройку, перекурил с ребятами, несколько раз повторив, как бы про себя: «Уважают!».

С того дня Петр Иванович каждое утро со своим инструментом обходил свои «оставленные позиции». Не найдя инструменту применения, бормотал что-то вроде: «Уважают!» и шел к нам «на перекур».

Я не видел, чтобы он хотя бы раз зашел в свой домик.

И в тот раз Петр Иванович снял тяжелый замок с входной двери, долго стоял на пороге, раздумывая. Но в дом так и не вошел. Он будто боялся, войдя, столкнуться в темноте (ставни-то забиты!) с самим собой, пусть и изувеченным войной, но молодым, крепким, тем самым, с кем не побоялась связать свою судьбу такая же молодая, гордая красавица, прождавшая его всю долгую войну. Он словно боялся увидеть отраженные в оконном стекле свои глаза, глаза того двадцатитрехлетнего солдата. Увидеть в них, если и не презрение, то упрек. Он прощался со своим домом, как прощался бы со старой преданной собакой, заглянув в глаза которой, передать ее в руки санитара уже невозможно.

С каким трудом он строил этот дом, придя с войны инвалидом. По бревнышку собрал сруб. Друзья помогли. Где сейчас эти друзья? Те, кто действительно воевал, убрались вслед за теми, кто не вернулся. От ран, или просто не могли приспособиться к новой жизни. Да и он на протезе вряд ли проковылял столько, если бы не она, его Настенька. Сколько времени пролетело! Вон, яблони какие вымахали! Что не сук - то сорт. И только коричневка одна. Никакого привоя к себе дерево больше не приняло. Совсем, как они с Настенькой. Только кто подвой, кто привой, поди, разбери…

Переезжали, Настенька каждую яблоньку слезами полила. Обещали оставить. Может, и оставят. Только и другим где-то жить нужно.

Ну, а им с Настенькой, много ли им теперь надо?

Вот дали двухкомнатную. С лоджией. Уважают. Правда, высоковато, на седьмом этаже. Шиповник внизу посадили, а его и не разглядеть сверху. Да и у Настеньки голова на лоджии кружится. Стеклить надо. Говорят, поможет. А вообще вода, газ, все нормально, лифт уже работает. И вещи помогли перевезти. Уважают…

Уважают!

Позже, когда Петр Иванович уже ушел догонять своих однополчан и друзей, я понял, почему в его: «Уважают!» мне всегда слышалась не только гордость, но и досада. Хотя к его обходу забор всегда стоял целый и несокрушимый, конечно же, не мог полковой разведчик не замечать, что тропка, пересекающая его огород, стала много шире и утоптанней.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.