За пять минут до пробуждения 2 часть

        Человек с чемоданом не уходил, он продолжал сверлить меня своими крошечными, злыми глазами.
       - Так как там насчёт этой самой черты? – ковыряясь спичкой в зубах, спросил он, не отрывая от меня своего едкого взгляда. – Да, да, той самой, за которую…
       - Ну, это на ваше усмотрение. Вы можете обозначить свою черту, я свою, а основная, за которую мы все когда-нибудь переступим, неконтролируема ни вами, ни мной, хотя так же обозначена.
        - Здравое рассуждение, любезнейший. Но вы ведь не скажите, что я покушаюсь на её территорию… там уже не наше ведомство. Нам бы здесь разобраться… Ах, если бы люди могли жить правильно?!..
       Я что-то хотел возразить, но вдруг мой взгляд упал ему под ноги… Как же я раньше этого не заметил!.. Вместо обычных человеческих ног у него были копыта. Весь похолодевший от ужаса, я посмотрел в его лукавые и злые глазки. Они мало чего выражали – смотрели так же въедливо и бесстыдно. Это, без всякого сомнения, был черт! Даже запах козлиный стал витать в воздухе.
       - Вы, вы, гражданин начальник, - заплетаясь языком, сказал я, -  вы самый настоящий чёрт!
        Смотрю, шляпа у него приподнялась, а под ней показались рожки.
       - Забодаю! Растопчу! – заблеяло нечистое наваждение и забило об землю копытами. – А лучше под флажки!.. Я сказал, ныряй под флажки!
       Черт выхватил из-за пояса маузер и стал стрелять поверх моей головы, блея и подпрыгивая.
        Я тут же нырнул в кленовые пыльные заросли, потому как промедление смерти подобно было. Нырнул, как в пруд ныряют мальчишки, сложив вместе ладошки, и на моё счастье упал на что-то мягкое, скользкое.
       Это была колбаса, и её было настолько много, что она простиралась до самого горизонта, а по ней бродили исхудавшие донельзя, как в фашистском концлагере, люди, еле волоча свои ноги.
       - Ну, вот ещё один бедолага, - сказал кто-то печально, хрипловато. – Надо было нырять под флажки, как вам было велено, а вы… так бы глядишь, и выкрутились… потом бы и за бугор попали – жили б, как люди.
       - Смалодушничал, - признался я, разглядывая странное скопище людей, - не видел флажков, но честно признаться – не люблю рисковать.
       - А это не риск? – спросила тощая баба с мясистым рябым носом, пристально разглядывая меня, словно перед ней был инопланетянин. – Сожрать столько колбасы не под силу даже мамонту. 
               
        - Я, конечно, понимаю, что не колбасой единой жив человек, но, тем не менее… - начал я.
       - Что, тем не менее!?.. её даже собаки не едят! – закричали подходившие ко мне доходяги. – И в ней черви не заводятся!
       Люди-скелеты подходили и подходили, собираясь в огромную толпу, они что-то зло выкрикивали, размахивая тонкими руками. Это было похоже на митинг, и я не ошибся – все стали дружно скандировать: «Не хотим колбасу за двести двадцать, а хотим за два двадцать»!
       Толпа постепенно приближалась ко мне, окружая со всех сторон. Нужно было что-то предпринимать, и я от страха попятился назад в кусты, но оттуда вновь послышались выстрелы.
       - Вы не бойтесь! – крикнула знакомая мне баба. – Они не страшные, они просто хотят кушать! Уж если что и отъедят от вашей комплекции, то так, по мелочам: руки, ноги, а может и голову даже… а зачем вам голова?! Из неё такой холодец получится!.. Да вы не бойтесь – шутка!
       Баба засмеялась долгим и заливистым смехом, перегнувшись пополам. По ногам у неё текло от недержания.
      Толпа всё приближалась, и я схватил первое, что мне попалась под руку для отражения атаки. Это была палка колбасы, большая и упругая с крупной надписью «докторская».
      - Не смейте разбрасываться продуктами! – крикнули из толпы. – Колбасой надо питаться, а если и бить по голове, то только производителя!
     Я остановился в нерешительности.
     - Да вы понюхайте, понюхайте её! - шумела толпа, - кормят чем попало… говорят, если не сожрёте всё это – то настоящего капитализма вам не видать! Вы спросите у самих докторов по поводу этой колбасы, какие ингредиенты в ней!
      Из толпы выскользнули, словно намыленные, два человека в белых халатах и выхватили из моих рук палку колбасы. Разодрав  с неё плёнку под одобрительный гул толпы, поочередно стали принюхиваться…
     - Не пахнет! Совсем не пахнет! – пропищали белые халаты. – Надо сердцебиение послушать. Живое должно пахнуть, ну хотя бы вонять от разложения.
      Они прослушивали долго, прикладывая мембрану фонендоскопа к скользкой поверхности продукта. Толпа замерла в ожидании.
      - Ну, что? – выкрикнул кто-то нетерпеливый. – Не стучит?
       Доктора тяжело вздохнув, опустили головы, как перед гробом покойника.
      - Не стучит, - тихо резюмировали медики. – И не будет стучать… умерла колбаса.
      - А может это и не колбаса? – спросил я.
      - Нет, это колбаса, но уже бывшая в употреблении, - взвизгнула знакомая тощая баба. – Каждое дерьмо желает хорошо пахнуть, как сказал гений, но у этого даже запах отсутствует! Так что мой вердикт – надувательство сплошное. Её буквально надувают воздухом! А ещё – докторская!.. Вот раньше была докторская и её могли есть, не то что, собаки, а даже и доктора.
     - Да! Да! – закричали в унисон два эксперта в белых халатах. – Её могли есть и генеральный секретарь, и любая собака! А запах, какой был!.. Эпохи запах!..
      - Что же нам теперь делать, господа? - спросил я. – Съесть всё это мы не в состоянии, если это вообще есть возможно… тогда нужно использовать эту колбасу в качестве орудия пролетариата! А она будет покрепче полицейской дубинки! По палке в руки и вперёд на производителя!..
       - А может сначала поработаем? – выкрикнул кто-то.
      Голос был женский, и он принадлежал дородной бабе, которая протиснувшись сквозь толпу, выросла передо мной. Она была коренастая с волевым лицом, как у Зыкиной. Странно было видеть её, упитанную и физически крепкую, среди этих…
      - Это опять Шу-шу-шу-шу… - пронеслось в толпе. И вскоре этот шипящий звук оформился в конкретное имя – Шура.
       - Да я та самая Шура, - сказала баба, - которая и коня на скаку  и в горящую избу… лодыри вы окаянные, вот что я вам скажу! Мне лично наплевать, при каком общественном строе жить. Я завсегда при мясе, молоке и огурцах. Идите, поглядите, импортозамещенцы хреновы! Каждому в зубы по лопате и никакого импорта не надо! Вот тогда и колбаса начнёт пахнуть должным образом!
      От Шуры остро несло навозом, который вызывал нужные ассоциации у всех в виде сельских, экологически чистых продуктов питания. Это был родной запах на генном уровне, и толпа с наслаждением его вдыхала, как нечто наркотическое.
     - Идите, идите за мной, я покажу, что такое жить собственным трудом, не работая на дядю, - обращалась она к толпе.
     - Поднимите мне веки, я хочу посмотреть на неё. Это кто там не желает работать на дядю? –  зарычали в толпе.
     - Это дядя, он же депутат, он же коммунист – из бывших, он же владелец частной фермы по выращиванию… - затараторила мне Шура, - А недавно развалил всё хозяйство и хоть бы что!.. Его бы подвесить за причинное место!..
       - А что он выращивал? – спросил я.
       - А я лохов выращивал, выращивал… а они, суки, прозревать стали. А мне зрячие лохи не нужны , - продолжал рычать, он же дядя, он же депутат, он же коммунист, который из бывших, он же…
        Шура рванула на себе кофточку, там, на левой груди была синяя татуировка: «Лохи не мы, не мы лохи».
       - Моя бабушка это ещё в ликбезе проходила, - продолжала она тараторить мне на ухо, - с такими дядями надо ухо востро держать.
       - А может валить надо отсюда? – испугался я. – Провозглашать – лохи не мы, - это и впрямь здорово, но это никоим образом толпу не переделает. Если им нравится жить одной докторской колбасой, то с такими уже ничего не поделаешь, ведь ни докторской же единой… как говорится. Тем более дороги, которые нам выбирают, кажутся, подозрительно не чисты.
       - А куда валить, и кому мы там нужны? – удивилась моя собеседница. – Надо здесь учиться, учиться и ещё раз учиться вкалывать! Вы следуйте за мной – сами увидите. – И Шура пошла уверенным шагом в известном ей направлении.
      Я поспешил за ней, спотыкаясь и падая через ворохи колбасы. Шел, не оглядываясь, в надежде увидеть какое-то чудо, но к моему разочарованию, увидел только огороженный и хорошо ухоженный участок в пресловутые шесть соток. Там было всё: картошка, помидоры, огурцы, капуста и всё остальное прилагаемое для вкусного борща. Кроме того на подворье бегали поросята, мычала корова, кудахтали куры.
      - Стой, кто идёт? Стрелять буду! – раздалось за оградой. – Говори пароль!
      - Наша цель – коммунизм! - выкрикнула Шура.
      - Проходи, - ответили уже спокойным тоном.
      - Странный пароль у вас и очень уж примитивный, - заметил я. – Любой догадается и проникнет… надо как-то замысловатее…
       - В том-то и дело – ответила Шура, - догадаться не сложно, а вот поверить нельзя… а я верю и живу, как при коммунизме. Вы проходите, не стойте, моя охрана не страшная – старик мой после инсульта еле ружьё в руках держит, остаётся одна сила в пароле. Правда, всё пришлось обнести колючей проволокой, а иначе нельзя – воруют, подлецы. А у меня каждый червяк на учёте.
       - В смысле?..
       - Буквально каждый дождевой червь, вот и весь смысл. Почва должна быть при кондиции. Хотя они даже за ограду и не пытаются уйти, потому как там кроме колбасы ничего нет, в которой то и жить невозможно никакому червю, сами знаете, видели.
       Проходя мимо разбитого параличом старика, лежащего в гамаке и всё ещё сжимающего в слабых руках ружьё, я увидел множество синих птиц сидящих высоко на заборе из колючей проволоки. Они были знакомы по форме, но неизвестны по такому странному окрасу. Внешне это были настоящие куры, непонятно каким образом взлетевшие на этот высоченный забор, но почему они были синими – было загадкой. В них замечалась особая важность и напыщенность. Другие же белые и серые настоящие петухи и несушки, занимались своими обычными делами по откладке яиц и выращиванию птенцов. Они были в вольерах, как и подобает домашней птице. Особенно одна птица, сидевшая выше всех, показалась мне очень знакомой. Я её где-то уже видел, в любом случае мой мозг отложил в сознании этот момент, осталось лишь вспомнить… И пока я её разглядывал, та успела несколько раз обгадить забор.
      - Я её где-то видел, - показал я пальцем в осанистую крашеную курицу. – Не депутат ли?
      - Вы не ошибаетесь, это птица счастья и удачи, - ответил скрипуче старик в гамаке. – Про них ещё Макаревич пел. Они завсегда такие, как только возвысятся, так и начинают важничать. А яйца у них, я вам скажу, тухлые – болтуны одни. Мы их сами выбираем, мы их сами и кормим. А они вон, весь забор обгадили… Кыш! Кыш! Летать они, как бы умеют, но любят сидеть и ничего не делать.
       - Не кышкай, старый придурок, они тебе проллобировали четверть сотки на твой вонючий самосад – выкрикнула из кустов смородины Шура. – Так бы я тебе хрен отвела б… хрен бы и курил до сих пор… ты лучше покорми вон того с краю – ох, и любит пожрать!..
       - А они все прожорливые, хучь с краю, хучь с середины. Нате вам горошку, мать вашу!..
        Паралитик зарядил ружьё горохом и стал стрелять, не целясь по забору. Синие птицы счастья и удачи до того ловко схватывали горох, что можно только диву даваться их изворотливости. После дружной трапезы весь депутатский корпус повернулся задом по ту сторону забора и дружно облегчился.
       - Вот так и гадют, то на ту сторону, то на эту. Там, понимаешь, сплошная  политика, и внешняя и внутренняя. А ведь обещали дорожку заасфальтировать до нужника, а как прошла предвыборная компания, так и… -  старик покашлял и, повернувшись на бочок, захрапел.
       - Да не слушайте вы его, - махнула рукой Шура, - идите лучше сюда, я вам покажу настоящую дойную корову.
       - А то я не знаю, откуда молоко берётся, - возмутился я. – Я даже знаю, как хлеб растёт и морковка.
       - Да ничего ты не знаешь, милок. Вот погляди на мою буренку – красавица, рекордсменка…
       - Комсомолка?
       - Была в юности, теперь перекрасилась.
       - Вижу, что фиолетовая вся. Редкий окрас, я вам скажу. А как её зовут?
       - «Газпромнефть».
       - Надо же! А как на счёт жирности молока?
       - Стопроцентная жирность, милок. Вот смотри, только пить не рекомендую.
        Шура дернула за упругое вымя коровы, и из соска брызнула черная жирная струя нефти.
        Я, конечно, знал о существовании такой коровы, но чтобы подобное в руках Шуры?!..
       - Шура, такое может только при-при-присниться… - заикаясь, вымолвил я.
       - Конечно, милок! Нам бы хватило самого маленького вымени, откуда бы лилась самая тонкая струйка  народного достояния… и мы прокормили бы всех, даже тех, кто не ест «докторскую». Это корова не настоящая. Где ты видел достаток без геморроя, артрита и ревматизма?
       Я притронулся пальцем к корове – та растаяла, словно мартовский снег.
      - Не нажила я ничего, кроме болячек. Вот тут болит, тут болит – Шура тыкала заскорузлым пальцем по разным частям тела. – И тут болит и тут… а мне ещё и завидуют… но, тем не менее, милок, у меня есть некоторые накопления, чтобы свалить, как ты выражаешься, на бугор.
      - За бугор, - уточнил я.
      - Нет, нет! Только на бугор! За бугор не хватит. Да и кому мы там нужны. Мы тут будем землю унавоживать.
      - Все мы там будем, только я бы не спешил с этим мероприятием. Надо, Шура, жить и бороться! – воскликнул я горячо. – Надо выдавливать по капле, как говорил Чехов, из себя раба, и одновременно давить всякую гниду.
      - Про гниду я ничего не говорил! – раздалось из гамака.
      - Ты помолчал бы лучше! Тоже мне Антон Павлович! – крикнула старику Шура. – Возомнил из себя классика!.. Всю жизнь пропьянствовал, про****овал а теперь корчит из себя!.. Он тоже Чехов, только не Антон Павлович а Павел Антонович, - обратилась уже ко мне Шура, - однофамилец, не более. – Он так же из бывших… постоянно на руководящих должностях был, но скажу честно – дурак дураком!.. Ох, и намаялась я с ним. Сколько позора снесла, а теперь он полный импотент и, слава богу! К тому ж перекосило его! Вы только погляньте, как его перекосило!.. А ещё и пишет… покажи, что ты там пишешь, убогий? Ишь, самого Пелевина пересать хочет!
       - Я тебя убью, сука! – прохрипел старик, хватаясь за ружьё.
      Глаза его налились кровью, вот-вот готовые брызнуть алым, как переспелая вишня, но в отличие от последней, были не солнцем согреты и взращены, а напитаны вселенской ненавистью ко всему живущему. Мне эти глаза где-то уже встречались, в зеркале ли отражались мимолетно, когда я всматривался пристально в своё отражение, на улице ли у встречных граждан?.. Мне всегда были любопытны чужие лица, которые больше напоминали маски, потому и собственное отражение порою отталкивало, когда за внешней формой радужной оболочки и темного пятна зрачка, скрывалось нечто потаённое, неразгаданное, страшное.
     Страх не вселяется в душу, он лежит в её глубине. Лежит с самого рождения. Ему остаётся только приподнять голову, заявляя о себе, как о необходимой сущности и состояния организма, но когда он встаёт полностью во весь рост, то собственное «Я» вдруг становится чужим и неконтролируемым. Страх потрясает сознание основательно, и оно не в состояние принимать адекватное решение в сложной ситуации. Оно зависает, как компьютер, мучительно и долго выбирая то, или иное решение к спасению организма. Чаще всего в подобных случаях, сознание застывает навечно в своей нерешительности, потому как отсутствие выбора делает его буквально мешком цемента после дождя.
     Если это дряхлое создание начнёт стрелять в меня, а ситуация была и впрямь всамделишная, то путь к спасению практически отсутствовал: пространство вокруг меня и Шуры было открытым, ведь всё ранее нас окружающее в виде сельских построек с кустами смородины и малинником, исчезло в одночасье. Впереди только гамак, натянутый между двумя старыми вишнями и сумасшедший старик с ружьём. За ним на заборе так же восседали несколько синих птиц счастья и удачи.
      Я никогда не был коммунистом, и потому умирать совсем не хотелось, да это и не входило в мои планы. Да и если честно признаться, планов вообще никаких не было. Смешно даже представить человека живущему по плану. Всем известно – рассмешить бога – расскажи ему о своих планах. Встал, умылся, оделся – это ещё выполнимо в своей последовательности, но дальше всё непредсказуемо, потому как потерянный рубль по дороге в магазин, может изменить в корне, всё задуманное. Если бы в данный момент меня спросили о моих планах, то я бы растерялся даже. Планы сейчас были очевидные – бежать или умереть… в общем-то это и планом назвать нельзя – это был выбор. Умереть – крайне редкий выбор и он не всегда бывает осознанным и принятым единогласно всеми фибрами души и трезвым сознанием. Бежать?
       Бежать было некуда. Старик заряжал ружье не горохом, коим кормил синих кур, а настоящими гильзами со свинцовой головкой.. Верно подмечено кем-то, – жизнь – постоянная борьба со смертью, каждый шаг, любое движение тела сопряжено с великой опасностью быть раздавленным упавшими деревом, хуже того – расстрелянным по чьей-то злой воле. Чужая воля диктовала своё решение человеку с козырной картой в руках. В данном случае это было огнестрельное оружие в дрожащих старческих руках, исполняющее черное намерение склеротического мозга. Мною постепенно овладевал панический ужас, а сердцебиение стало гулким и частым – казалось, оно разделилось на две части и поселилось прямо в ушной раковине правого и левого уха.
        Шура стояла, широко расставив ноги. Это был прообраз волевой русской женщины в картине Иогансона «Мать партизана». Голова её была высоко поднята, словно она пыталась заглянуть в бессмертие. «Кто это? Он – партизан?» - как бы спрашивали злые глаза старика, кивая головой в мою сторону. Я понимал – расстрел будет настоящим, если я не попытаюсь сделать бесстрашный взгляд, как у Шуры. Должна же у него дрогнуть рука, если я приму должную позу и даже если убийца примет окончательное решение убить меня, то пусть я умру достойно.
        Первый выстрел прозвучал неожиданно. Пуля просвистела возле моего уха, слегка задев его мочку. Больно не было. Я чувствовал, как горячие капли крови падают на плечо. Было понятно – расстрел не понарошку. Я был один в целой вселенной, принимая на себя обязанность - быть убитым. Моё сознание и громко стучащее сердце, извещали всему миру – я ещё жив и всё окружающее ещё принадлежит моим чувствам. Внешний мир, сверкающий красками жизни, бесконечно дорогой, словно редкой огранки бриллиант для глаза художника, но не барыги, раскрывался перед моим горящим взором во всем своем великолепии. Мир, который нужно будет покинуть из-за придури одного человека.
      - Стреляй фашист! – услышал я голос Шуры. – Всё равно победа будет за нами!
      Прогрохотало ещё несколько выстрелов. Моё состояние было прескверным, если таковым можно его обозвать. Бывают моменты отвратительнее по форме и содержанию, но если они оставляли за собой право на жизнь, то они воспринимались просто испытанием, не более.
       Убийца, перезаряжая ружье, пристально всматривался в меня, словно пытаясь понять моё настроение. Это был, к моему удивлению, уже не старик, а молодой солдат вермахта, чем-то напоминающий самого фюрера, которого я где-то уже видел, возможно, на просторах Антарктиды, где по предположению исследователей его личности, мог прятаться бесноватый. По другим предположениям, Адольф Алоисович давно покинул бренный мир, но его дело живёт, и его «творческая» ниша не пустует, а наполняется всё тем же содержанием.
       Как бы там ни было, у меня не было времени на рассуждения о личности стреляющего. Я весь бесповоротно и окончательно был настроен на минорный лад, но вдруг я почувствовал чьё-то прикосновение к моему плечу справа, потом слева…
      Я, оказывается, был уже не один. Ко мне примыкали израненные молодые бойцы в окровавленных бинтах. Многие еле держались на ногах, но их поддерживали более крепкие. У некоторых в руках были автоматы, но они, как в немом кино не издавали ни одного звука, хотя были направлены в сторону врага и периодически вздрагивали в руках с выхлопами синего дыма. Я старался запомнить эти молодые лица, которые никогда не будут стареть – они уйдут в бессмертие, проглотив таблетку войны.
     Теперь мне было безразлично, что со мной будет. Ведь я уже прожил достаточно долго, а эти ребята так и не вкусили плода женской любви и не услышали звонкого смеха детей, внуков. Мне их было бесконечно жаль…
      Я сейчас готов был на всё – эти ребята должны остаться живыми, хотя я понимал – остаться в памяти тоже немаловажно, но хватит ли гигабайт в мозгах у потомков для запечатления и воскрешения этих лиц, и их героического поступка? Я не спрашивал кто они – я догадывался – это наши  ребята, исполняющие свой долг. Только почему они всегда кому-то  что-то должны, оплачивая это самой высокой ценой? Я видел, как они падали подкошенные горячим свинцом, с открытыми ртами, не успевшими сказать последнее слово… совсем молодой паренёк (лет семнадцати) в изодранной и окровавленной гимнастёрке, прошептал слово «мама» на последнем выдохе и упал вверх лицом, глядя удивленными глазами в бездонное малиновое небо скорби и печали. Он, может быть, защищал сейчас брестскую крепость, а может чужие горы Афганистана или высоту семьсот семьдесят семь с ребятами из псковской шестой парашютно-десантной роты.
       Мне было бесконечно больно видеть, как погибают молодые бойцы, не успевшие надышаться и наглядеться удивительным миром под названием жизнь. Когда же в мою грудь вошла, ужалив, словно назойливый овод, пуля, то это было менее болезненно, чем то, что творилось в душе. Пуля она то и пуля, чтобы куда-то входить и причинять страдания или мгновенную смерть, но душевная боль – она вселенского масштаба и её не унять никогда, пока жив сам человек.
    Было очень удивительно: в тебя что-то входит постороннее и причиняет тебе временные неудобства, затрудняя дыхание и сковывая движения. Тебе больно в груди, очень больно и это уже внутренняя физическая боль своей плоти состоящей из разных органов. Почему-то в глазах мутнее и мутнее… ноги подкашиваются… сознание отключается… кажется, я не могу проснуться. Успеваю тронуть пальцами больное место, там липко и горячо…
      - Эх, и угораздило тебя, хлопец! Надо же рассчитывать свои возможности, - услышал я сквозь пелену  сознания. – Лазишь по самым тонким веткам.
      Приоткрыв левый глаз, я увидел небо, приоткрыв правый, увидел гроздья спелой вишни на ветках, уходящих в бесконечность синевы.
        - Шу-шу-шу-шу… - начал я заикаясь. – Шура?
        - Яка я тоби Шура?! Я суседка баба Зина. Дывлюсь, хлопынятко гайсае як горобец по вишне, повну майку набыв ягодой та й нэ угомоныться… Був бы горобец, то полытив бы квэрху а той ще куда б, а так ты до зэмли долытив.
        - Баб Зина?..
        - Та й шо? Я завсегда баб Зина.
        - Вы же умерли. Мы-мы-мы недавно вас хоронили… - заплетался мой язык.
        - Ну и шо?! Ты сам щас чуть нэ вмэр.
        - Но я ведь живой?
        - А як же. Ты тильки ныкому не кажи, шо мэнэ бачив.
        - Не скажу. А от чего вы умерли?
        - От жизни вмэрла я. А тоби ще жить да жить. Бачу, одыбав. Иды до тётки, вона тоби повидла купыла. Тильки – мовчок, мэнэ нэ було.
        - Замётано, - кивнул я ей. – Живые не общаются с мертвыми, разве только во сне.
        Я огляделся, ощупывая своё тщедушное тело. Майка была вся бордового цвета от раздавленной ягоды.
        - Ой, а я думаю, шо цэ таке? Кровь чи шо? А воно – ягода, – всплеснула руками тётя Вера. Она была в новом цветастом платье, словно собралась на праздник. – Дэ ж, думаю, мий племянник. Вроди був пид урюком, прийшла – нэма, пид тэрном нэма. А вин вишнею объидаеться… Вишня, оно ничё, ты тильки урюку богато нэ ишь.
        - Почему?
        - Понос будэ. Да як ты ще живый остався!.. Надо ж дывыться на яку гыляку лизышь!.. Покы я тоби пирижкив пэкла да за повидлом бигала, ты чуть нэ вмэр под вышнею. Дужэ больно було?
        - Да нет.
        - А я так злякалась, так злякалась!..
        -Тётя, а почему у вас лицо в саже?
        - Та сажу й выгребала. Ты тильки ныкому нэ кажи, а то мэнэ посодють в каталажку.
         Я звонко рассмеялся.
         - Неужели за это могут посадить, тётя?
         - Ще як можуть! Я ж пшэныцю ховаю в дымоходы.
         - От, те раз!
         - Нэ сховаю, хлопче, то без хлиба будэм.
         В маленьком доме-мазанке действительно была пшеница в мешках. Целых два мешка. Я помню, как за бутылку водки в уборочную страду, шофера подвозили тайком пшеницу для нужд сельчан. Иногда потом в эти дома приходили милиционеры. Иногда там кричали душераздирающе…
        - Ты подывысь, дэ там моя рука, вылезла из трубы, чи не? – кричала мне тётка, когда я выходил во двор.
        - Вылезла! – кричал я ей.
        И действительно из закопченной кирпичной трубы, периодически вылезала черная тётина рука, пытаясь ухватиться за небо,  – значит, дымоход был чист.
        - И длинные же у вас, тётя, руки! – восхищенно заглядывал я ей в лицо. – Это ж надо – руку суёшь в поддувало а она аж из трубы вылазит.
        - Длинющи руки нэ в мэнэ, хлопче, а у милиции. Те достануть куды хошь. Значица мы дымоход прочистылы, тэпэр будэм пшэныцю ховать.
        По четырём колодцам дымохода мы засыпали два мешка пшеницы и заделали отверстия. Мы так были довольны результатом труда, что тётя Вера не сдержалась и сплясала гопака, поднимая пыль с глиняного пола. Мы чихали от пыли и сажи, пританцовывая вокруг печки. Потом мы отмылись от сажи.
        - А почему, тётя, вы пшеницу прячете?
        - Чую нутром, хтось доклав на мэнэ.
        И действительно, только мы сели пить чай с повидлом и пирожками, как дверь тихонько скрипнула, и в комнату вошли двое: один милиционер, а второй в шляпе и с папкой в руке.
        Я застыл, как изваяние с пирожком в руке, не зная, что с ним делать, то ли нести его в рот, то ли положить обратно в тарелку.
         - Ишь, ишь, хлопче, я тут с дядями побалакаю трошки… - сказала тётя, вставая из-за стола. – Ну, шо, служиви люди, шукать чёго будэтэ? – обратилась она к гостям.
         - Будем искать, и описывать, - сказал человек в шляпе и с папкой. – Нам тут доложено, что вы украли два центнера зерна с совхозного зернохранилища, что сурово карается законом.
         Человек в шляпе раскрыл папку и стал читать закон, который должен практически сгноить мою тётю в тюрьме, а милиционер в это время внимательно осматривал жилое помещение из двух крохотных комнат.
        - Так, где вы храните зерно? – спросил тот, закрыв свою папку. – Покажите нам и за чистосердечное признание…
         - Та хде я его храню!.. – развеселилась тётя, - хде ж ишо, як не в печке!
         Двое из следственных органов долго и тупо оглядывали печку, а я осторожно наступил на зернышко пшеницы и не сходил с места. После длительной паузы милиционер с суровым лицом вдруг засветился детской улыбкой, широкой, и искренней.
         - Ну и шутники, ну и шутники!.. – хватался он за живот. – В печке!.. Ха-ха-ха! Нас обманули, ха-ха, тут что-то напутано – ложное доносительство!
         Они уже были в конце длинной улицы со скособоченными, и оттого казавшимися пугливыми, мазанками, как мы потихоньку придя в себя, продолжили свою трапезу. Я схватился за ещё теплый пирожок, как вдруг из сеней высунулась чья-то волосатая рука. Она удлинялась и удлинялась, а достав до стола, начала шарить по нему широкой ладонью. Если бы у руки были глаза, то она без промедления схватила бы всю чашку с пирожками, но я ошибся с преждевременными выводами: рука была зрячая и у неё была совершенно другая тактика, потому как она схватила пирожок из моих рук, который я даже надкусить не успел.
      Я заревел здоровым басом. Тётка бросилась успокаивать меня.
      - Я ш тоби казала, шо у них руки ище длинше, чем у мэнэ. Та нэ рэвы белугою, им тоже надо исты - у их работа ответственная и опасная.
       - Ты больше не воруй пшеницу, ладно!?
       - А ты пирижки любышь?
       - Да.
       - То-то!..
       Вечерело, кажется.
       Я, кажется, вышел во двор поиграть в прятки. Всё кажущееся было далеким, нереальным. Даже я сам себе казался. Сколько мне было тогда лет, не помню. Мне всегда неприятно встречать самого себя, на каком – то отрезке моего пути. Но от этого никуда не деться. Вспоминая, каким ты был в пять или в десять лет – точно не вспомнишь, поскольку нужны мельчайшие детали того периода, которые тебе сопутствовали… но мелкое, незначительное всегда ускользает из памяти. Единственное – это ощущение боли, которая повергает детское сознание в шок и ужас. Боль, пришедшая неожиданно, приносящая новое ощущение, удивительна по своему явлению. Эта боль говорящая человеческим языком самому человеку: «будь осторожным, твое тело мягкое и ранимое – береги его до скончания дней твоих».
       Мы стали играть в прятки, кажется…
       Все спрятались так далеко, что многих отыскали только через несколько лет. Один уже стал мичманом, другой учителем, третий барыгой, а кто-то просто негодяем, проституткой, а некоторых уже зарыли в землю. «Жизнь удалась», – пишет мне одноклассник, высылая фотоснимок у мангала и рядом стоящего автомобиля. Теперь я точно знаю, если человек имеет собственный мангал, и как следствие кусок мяса для приготовления шашлыка – жизнь удалась. Небольшие запросы…
        Мы играли в прятки долго, уже темнота накрыла нас своим таинственным пологом, а мы всё искали друг друга. Я чувствовал её прерывистое и горячее дыхание,  но я делал вид, что не могу её найти. Это было, конечно, глупо.
      - Я люблю тебя, дурак! – крикнула она тогда.
      В лицо выкрикнула, а я сделал вид, что не услышал и продолжал её искать. Дурак, конечно… Жизнь почти прошла, а я всё ищу её.
      А когда я стоял у её гроба, роняя скупую слезу, то уже было очень поздно клясться в  вечной любви…
       А когда она ночами, во сне, приходила ко мне и укоряла меня в моей бездушности, мне было стыдно признаться в том, что это не так: душа на месте, она болит и болит… просто невозможно словами признаться в любви… любви быть достойным – значит возвести в ранг приличия все свои помыслы и чувства вместе с поступками, кои не всегда идеальны и от того становится стыдно. Стыдно признаться: « Я несовершенен, я недостоин тебя, но я люблю тебя! Только вслух этого никогда не скажу, потому как ты лучше меня». Но так хочется признаться во всём… но где мне тебя искать… ты очень далеко спрятана …
       Я, тогда, при единственной встречи с тобой, после долгой разлуки, повел себя как ненормальный: нужно было обрадоваться и извиниться за всё, за всё… и я был рад, безумно рад, но не подал вида. Только хороший артист может вести себя так, и мне это удалось. Я убивал свою любовь постоянно, жестоко, так же как мясник разделывается со своей жертвой, но последняя оказывалась в итоге на горячих углях мангала, а моя любовь в не менее горячем месте – сердце, которое продолжало хранить в себе это святое и великое чувство, вытравленное из лона души. Как хочется тебя увидеть снова, но где мне тебя найти?..
       - Раз, два, три, четыре, пять  –  я иду искать! Кто не спрятался - я не виноват! – Вырвалось из горла. И убрались ладошки от глаз. И предстала перед глазами удивительная картина …
      … То маленькое зернышко пшеницы, которое я так тщательно прикрывал дырявыми сандалиями от следственных органов, вдруг начало прорастать, множиться и колоситься бескрайними хлебными просторами, обмолоченные зерна которых, вновь ложились в благодатную весеннюю землю. Всё это вызывало во мне непомерную гордость до эпического состояния, если это возможно приписать возвышенному чувству – ведь я был сеятелем!            Стоя на мягко раскачивающейся деревянной подножке сеялки, глядел во все глаза в ночное свежевспаханное поле, чтобы вовремя узреть прошлогодние пучки соломы, перед которыми необходимо поднять сошники сеялок. Но я ничего не увидел - я спал, и снилась мне только она. А открыв глаза – стало страшно…
        Мало того, что солома набилась под сеялку, изогнув в дугу толстую железную сцепку на огромных колёсах, в двух бункерах сеялок не было ни одного зернышка пшеницы…
         Страх надвигался медленно, но уверенно – это был тракторист Иван Черный. Кто его назвал черным – не знаю, может фамилия такая.
        - Ну что, заморыш, уснул всё-таки? А я ведь чувствовал… и это называется у вас практика!?
       После этих его слов последовала громкая ненормативная лексика. Иван Черный, словно сама ночь заслонил меня от всего мира, который был таким же непроницаемым, лишь далеко впереди мерцала одинокая задняя фара трактора, едва обозначая контуры сеялок, меня, Ивана. Для оправдания не было слов, и так ясно – спал, упав телом на бункер сеялки. Ночная смена увела меня от реалий жизни…
        - И где теперь у нас закончился сев? Где я спрашиваю, заморыш? Ну не пришла вовремя машина с зерном, но мы бы постояли, подождали, тебе нужно было махнуть мне рукой, а ты спал. Где теперь, искать последнее зерно? – спрашивала меня черная фигура.
       Он не ударил меня, хотя я и ожидал битья, ну хотя бы крепкого подзатыльника.
       - Если это поле будет незасеянным, то все мы сдохнем от голода! – выкрикнули мне в лицо. - Иди и ищи, где похоронено последнее зерно!
       Вместо меня он пошел сам. Ушел в черную ночь Иван Черный. Он ушел и не вернулся…
       Легко и просто было осознавать, что последнее зерно у тебя находится под сандалиями и оно надежно скрыто от посторонних глаз, но где спрятано последнее зерно, упавшее в землю, знал только Иван, но он не сказал об этом, потому как мог просто заблудиться в огромных просторах посевной площади нашей Родины.
       Мне было страшно одному стоять на весеннем холодном ветру, под мерный рокот трактора. Страшнее гораздо стало, когда со всех сторон стали мелькать фигуры людей сотканные из самой ночи. Они требовали хлеба… Они протягивали ко мне тонкие руки и умоляли дать им, хотя ба самый тонкий ломтик – они требовали свои законные двести пятьдесят граммов для рабочего и сто двадцать пять граммов для детей, иждивенцев и служащих.
        От страха я ушел в другую сторону. И если Черный Иван всё-таки вернулся к своему любимому и ответственному делу, то я, как несостоявшийся сеятель, навсегда забросил полевые работы, снимая с себя ответственность за сытость  моих сограждан. Но поле незасеянное тревожит меня… - «поле, русское поле…». Тревожит оно и Черного Ивана и, пожалуй, в большей степени, чем меня.
       - Ива-а-н! – кричу я сквозь года,- ты самый светлый Иван! И пусть обзывают тебя ватником, и не помнящим родства, но ты свой! Ты часть земли русской! – кричу, оглядываясь вокруг, теряясь во времени и пространстве.
       А в самом верху, на черном небе вечности пролетают большие белые птицы. Понимаю – это года…
       На каждой из них я уже летал. Самая первая - самая маленькая, она же и самая светлая – детство… последняя – большая, тяжелая и уставшая и по всему видно – больная от долгой, не всегда оправданной суеты по обустройству собственного тела в борьбе за выживание.
 Эта большая и уставшая птица, опустилась прямо на пашню, и хотя во снах я летаю сам по себе, то в данном случае отказаться от подобной услуги не было смысла. Единственное, что беспокоило – это её слабый и не всегда ровный, стук сердца. Но это была моя птица…


Рецензии