Неизбежность. Я верю то Бог меня снегом занёс

*** «Я верю: то Бог меня снегом занёс»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/PIak96UVmME


В Гейдельберге на заре XIX столетия старший современник А. С. Пушкина Георг Вильгельм Фридрих Гегель, читая лекции по эстетике, обыкновенно пускался в рассуждения о том, что искусство «отошло в прошлое». При изображении божественного искусство перестало быть чем-то самим собой разумеющимся, как это было в античном мире. Произведение искусства перестало служить божеством, предназначенным для почитания, общество всё более индустриализируется, художники и поэты всё более ощущают свою бездомность. Извлечение прибыли из торговли и производства, сверхприбыли из сомнительных сделок предлагает им довольствоваться участью бродячих комедиантов на чужом празднике жизни. Между творцами и теми, для кого они творят, не осталось взаимопонимания. Художники и поэты создают свою общность – богему, которая приемлет только посвящённых в творческий труд.



Фабрика

В соседнем доме окна жолты.
По вечерам — по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.

И глухо заперты ворота,
А на стене — а на стене
Недвижный кто-то, чёрный кто-то
Людей считает в тишине.

Я слышу всё с моей вершины:
Он медным голосом зовёт
Согнуть измученные спины
Внизу собравшийся народ.

Они войдут и разбредутся,
Навалят на спины кули.
И в жолтых окнах засмеются,
Что этих нищих провели.

24 ноября 1903



В той общности художников и поэтов, которая получила название русский символизм, Александр Александрович Блок был «волею божией поэт и человек бесстрашной искренности» (М. Горький). Сколько ни было образованных капиталистов, русские символисты не были сыновьями крупных промышленников. Андрей Белый писал:

«Символисты – дети небогатых интеллигентов, образованных разночинцев, разоряющихся или захудалых дворян, давно забывших о своём дворянстве; наиболее типична связь символистов с передовой интеллигенцией конца века; в аспекте “декадентов” мы “скорпионами” выползли из трещин культурного разъезда в конце века, чтобы, сбросив скорпионьи хвосты, влиться в начало века.
Я – сын крупного математика, вылез на свет из квартир, переполненных разговорами о Дарвине, Спенсере, Милле; Блок – сын профессора, внук известнейшего ботаника, профессора же, женатый на дочери профессора Менделеева; Эллис – побочный сын известнейшего московского педагога; С. М. Соловьёв – внук знаменитого историка Соловьёва (профессора же);
Балтрушайтис, В. Иванов – никакого отношения к крупному капитализму не имели; Б. Садовской – тоже; более молодые модернисты, истекшие из символизма и утекшие по-разному из него: Шершеневич – сын профессора; Шервинский – сын профессора медицины и т. д.»
(А. Белый. «На рубеже двух столетий». С. 204)



*   *   *

Всё бытие и сущее согласно
В великой, непрестанной тишине.
Смотри туда участно, безучастно,
Мне всё равно – вселенная во мне.
Я чувствую, и верую, и знаю,
Сочувствием провидца не прельстишь.
Я сам в себе с избытком заключаю
Все те огни, какими ты горишь.
Но больше нет ни слабости, ни силы;
Прошедшее, грядущее – во мне.
Всё бытие и сущее застыло
В великой, неизменной тишине.
Я здесь в конце, исполненный прозренья,
Я перешёл граничную черту.
Я только жду условного виденья,
Чтоб отлететь в иную пустоту.

17 мая 1901



В 1880-м, в год рождения сына Александр Львович Блок (1852–1909), вскоре профессор кафедры государственного права в Варшаве, защитил магистерскую диссертацию: «Государственная власть в европейском обществе. Взгляд на политическую теорию Лоренца Штейна и на французские политические порядки». Он доказывал зависимость государственной власти от господствующего в данный период класса и стал первым в России социологом, писавшим о классовой борьбе. По молодости отцу поэта «стоило больших усилий прекратить писание стихов, чтобы не отвлекаться чересчур от науки в сторону муз» (А. А. Блок. Дневники. С. 296). Его довольно необычная и мрачная судьба была исполнена сложных противоречий:
«За всю жизнь свою он напечатал лишь две небольшие книги (не считая литографированных лекций) и последние двадцать лет трудился над сочинением, посвящённым классификации наук. Выдающийся музыкант, знаток изящной литературы и тонкий стилист, – отец мой считал себя учеником Флобера. Последнее и было главной причиной того, что он написал так мало и не завершил главного труда жизни: свои непрестанно развивавшиеся идеи он не сумел вместить в те сжатые формы, которых искал; в этом искании сжатых форм было что-то судорожное и страшное, как во всём душевном и физическом облике его» (А. Блок. Автобиография. С. 12).

Аграфа Догмата*

Я видел мрак дневной и свет ночной.
Я видел ужас вечного сомненья.
И господа с растерзанной душой
В дыму безверья и смятенья.

То был рассвет великого рожденья,
Когда миров нечисленный хаос
Исчезнул в бесконечности мученья. –
И всё таинственно роптало и неслось.

Тяжёлый огнь окутал мирозданье,
И гром остановил стремящие созданья.
Немая грань внедрилась до конца.

Из мрака вышел разум мудреца,
И в горной высоте – без страха и усилья –
Мерцающих идей ему взыграли крылья.

       22 августа 1900



Мерцающие идеи высказывает поэт. Кому, как не ему, доступны крылья,  – ему, кто стремится увековечить всё сущее, – ему, кто узрел ужас абсолютизированного картезианского сомнения, бесконечно мучительного скептицизма? Совсем не лишние эти идеи в его дневниках, «в дыму безверья и смятенья» они – присутствие Духа: освобождение будущего, преодоление прошлого, неизбежность настоящего.
«Стихи – это молитвы. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает её в божественном экстазе. И всё, чему он слагает её, – в том кроется его настоящий Бог. Диавол уносит его – и в нём находит он опрокинутого, искалеченного, – но всё милее, – Бога. А если так, есть Бог и во всём тем более – не в одном небе бездонном, а и в “весенней неге” и в “женской любви”.
Потом чуткий читатель. Вот он схватил жадным сердцем неведомо полные для него строки, и в этом уже и он празднует своего Бога.
Вот таковы стихи. Таково истинное вдохновение. Об него, как об веру, о “факт веры”, как таковой, “разбиваются волны всякого скептицизма”. Ещё, значит, и в стихах видим подтверждение (едва ли нужное) витания среди нас того незыблемого Бога, Рока, Духа… кого жалким, бессмысленным и глубоко звериным воем встретили французские революционеры, а гораздо позже и наши шестидесятники.
“Рече безумец в сердце своём: несть Бог”» (А. Блок. Дневники. С. 22–23).


*   *   *

В туманах, над сверканьем рос,
Безжалостный, святой и мудрый,
Я в старом парке дедов рос,
И солнце золотило кудри.

Не погасал лесной пожар,
Но, гарью солнечной влекомый,
Стрелой бросался я в угар,
Целуя воздух незнакомый.

И проходили сонмы лиц,
Всегда чужих и вечно взрослых,
Но я любил взлетанье птиц,
И лодку, и на лодке вёсла.

Я уплывал один в затон
Бездонной заводи и мутной,
Где утлый остров окружён
Стеною ельника уютной.

И там в развесистую ель
Я доску клал и с нею реял,
И таяла моя качель,
И сонный ветер тихо веял.

И было как на Рождестве,
Когда игра давалась даром,
А жизнь всходила синим паром
К сусально-звёздной синеве.

      Июль 1905



Мать поэта Александра Андреевна (1860–1923), урождённая Бекетова, дочь ректора Санкт-Петербургского университета А. Н. Бекетова, после рождения сына разорвала отношения с мужем, добилась указа Синода о расторжении брака и вышла замуж за гвардейского офицера Ф. Ф. Кублицкого-Пиоттуха.
Время учёбы во Введенской гимназии в 1889–1898 гг. и на юридическом факультете (1898–1901 гг.) запечатлелось юношеской влюблённостью в Ксению Садовскую и встречей с «честным воином Христовым» Владимиром Соловьёвым: «Он занёс над врагом золотой меч. Все мы видели сияние, но забыли или приняли его за другое. Мы имели “слишком человеческое” право недоумевать перед двоящимся Вл. Соловьёвым, не ведая, что тот добрый человек, который писал умные книги и хохотал, был в тайном союзе с другим, занесшим золотой меч над временем» (А. А. Блок. «Рыцарь-монах»).
Они встретились на похоронах в бесцветный пeтepбypгcкий день февраля 1900 года:

«Пepeдo мнoй шёл бoльшoгo pocтa xyдoй чeлoвeк в cтapeнькoй шyбe, c нeпoкpытoй гoлoвoй. Пepeпapxивaл peдкий cнeг, нo вcё былo oднoцвeтнo и бeлecoвaтo, кaк бывaeт тoлькo в Пeтepбypгe, а снег мoжнo былo видeть тoлькo нa фoнe идyщeй впepeди фигypы; нa бypoм вopoтникe шyбы лeжaли длинныe cepocтaльныe пpяди вoлoc. Фигypa кaзaлacь cилyэтoм, дo тoгo oнa былa жyткo нe пoxoжa нa oкpyжaющee. Pядoм co мнoй гeнepaл cкaзaл coceдкe: “Знaeтe, ктo этa дyбинa? Bлaдимиp Coлoвьёв”. Дeйcтвитeльнo, шecтвиe этoгo чeлoвeкa кaзaлocь диким cpeди кyчки oбыкнoвeнныx людeй, тpycившиx зa кoлecницeй. Чepeз нecкoлькo минyт я пoднял глaзa: чeлoвeкa yжe нe былo; oн иcчeз кaк-тo нeзaмeтнo – и шecтвиe пpeвpaтилocь в oбыкнoвeннyю пoxopoннyю пpoцeccию.
Hи дo, ни пocлe этoгo дня я нe видaл Bл. Coлoвьёвa; нo чepeз вcё, чтo я o нём читaл и cлышaл впocлeдcтвии, и нaд вceм, чтo иcпытaл в cвязи c ним, пpoxoдилo этo cтpaннoe видeниe. Bo взглядe Coлoвьёвa, кoтopый oн cлyчaйнo ocтaнoвил нa мнe в тoт дeнь, былa бeздoннaя cинeвa: пoлнaя oтpeшённocть и гoтoвнocть coвepшить пocлeдний шaг; тo был yжe чиcтый дyx: тoчнo нe живoй чeлoвeк, a изoбpaжeниe: oчepк, cимвoл, чepтёж. Oдинoкий cтpaнник шecтвoвaл пo yлицe гopoдa пpизpaкoв в чac пeтepбypгcкoгo дня, пoxoжий нa вce ocтaльныe пeтepбypгcкиe чacы и дни. Oн мeдлeннo cтyпaл зa нeизвecтным гpoбoм в нeизвecтнyю дaль, нe вeдaя пpocтpaнcтв и вpeмён».
(А. Блок. «Рыцарь-монах»)


Поэт и писатель Даниил Андреев (1906–1959) полагал, что, рассказывая об этой встрече, А. А. Блок явно недоговаривал: «Бог знает, что прочитал Соловьёв в этих глазах; только взор его странно замедлился». Не исключено, что «в момент этой первой и единственной между ними встречи глаза будущего творца “Стихов о Прекрасной Даме” отразили многое, столь многое, что великий мистик без труда мог прочитать в них и заветную мечту, и слишком страстную душу, и подстерегающие её соблазны сладостных и непоправимых подмен» (Д. Л. Андреев. «Роза мира»).
Поэты, как воины Христовы, всегда узнают друг друга.



*   *   *

Зачатый в ночь, я в ночь рождён,
     И вскрикнул я, прозрев:
Так тяжек матери был стон,
     Так чёрен ночи зев.

Когда же сумрак поредел,
     Унылый день повлёк
Клубок однообразных дел,
     Безрадостный клубок.

Что быть должно — то быть должно,
     Так пела с детских лет
Шарманка в низкое окно,
     И вот — я стал поэт.

Влюблённость расцвела в кудрях
     И в ранней грусти глаз.
И был я в розовых цепях
     У женщин много раз.

И всё, как быть должно, пошло:
     Любовь, стихи, тоска;
Всё приняла в своё русло
     Спокойная река.

Как ночь слепа, так я был слеп,
     И думал жить слепой…
Но раз открыли тёмный склеп,
     Сказали: Бог с тобой.

В ту ночь был белый ледоход,
     Разлив осенних вод.
Я думал: «Вот, река идёт».
     И я пошёл вперёд.

В ту ночь река во мгле была,
     И в ночь и в темноту
Та — незнакомая — пришла
     И встала на мосту.

Она была — живой костёр
     Из снега и вина.
Кто раз взглянул в желанный взор,
     Тот знает, кто она.

И тихо за руку взяла
     И глянула в лицо.
И маску белую дала
     И светлое кольцо.

«Довольно жить, оставь слова,
     Я, как метель, звонка,
Иною жизнию жива,
     Иным огнём ярка».

Она зовёт. Она манит.
     В снегах земля и твердь.
Что мне поёт? Что мне звенит?
     Иная жизнь! Глухая смерть?

12 апреля 1907



Андрей Белый вспоминал, как в детстве его пленил седейший, добрейший старик с длинными волосами, с большой бородою – дед Блока, Андрей Николаевич Бекетов: «в нём мне прозвучало что-то приветливо мягкое, нежное, очень спокойное; как он сидел, головою откинувшись в кресло и длинные руки распластывая на кресельных ручках, и как он поглядывал, – всё мне внушало доверие; вокруг него я  вертелся;  и  скоро уже у него меж коленей стоял, а он гладил меня и сердечно, и бережно; и посадил на колени; и я с них сходить не хотел; так знакомству с поэтом, Александром Блоком, предшествовало знакомство с дедом его» («На рубеже двух столетий». С. 249).
Рознь между военщиной и тем, к чему маленький Саша привык в доме Бекетовых, рознь между обывателем, уверенным, что своим похоронным звоном поэт мешает всем спать, вкупе с охраняющим буржуазный покой офицерством, с одной стороны, и поэтом, с другой, А. А. Блок описал в письме матери 1 октября 1906 года: «я теперь окончательно чувствую, что, когда начинаются родственники всех остальных калибров, а также всякие знакомые, и офицеры вообще, то моя душа всех их выбрасывает из себя органически, без всяких либеральных настроений. Для меня это внутренняя азбука, так что даже когда я любезен с ними, то потом тошнит, если у души на это оказывается свободное время. Это – мой хам, т. е. не во мне, а в них – для меня. Никого из них я ни за что “не приму”; тем самым, что они родственники, они стали для меня нулём, навсегда выброшены» (А. А. Блок. Письма. С. 162).
Ни адресат, ни адресант этого письма не были уравновешенными людьми. Безмятежность не была им свойственна.
– Что мне поёт? Что мне звенит?
По воспоминаниям М. А. Бекетовой, «всяческий бунт, искание новых путей, бурные порывы – вот то, что взял он от матери, да отчасти и от отца. И неужели было бы лучше, если бы она передала ему только ясность, спокойствие и тишину? Тогда бы Блок не был Блоком, и его поэзия потеряла бы тот острый характер, ту трагическую ноту, которая звучит в ней с такой настойчивостью. Оба они – мать и сын – влияли друг на друга, и общность настроений сближала их души» (М. А. Бекетова. «Воспоминания об Александре Блоке». С. 280–281).



Моей матери

Чем больней душе мятежной,
     Тем ясней миры.
Бог лазурный, чистый, нежный
     Шлёт свои дары.

Шлёт невзгоды и печали,
     Нежностью объят.
Но чрез них в иные дали
     Проникает взгляд.

И больней душе мятежной,
     Но ясней миры.
Это бог лазурный, нежный
     Шлёт свои дары.

              8 марта 1901



После десятилетий оскудевания русской поэзии на ниве гражданственности и служения общественным интересам, – «Поэтом можешь ты не быть, / Но гражданином быть обязан» (Н. А. Некрасов), – после десятилетий либеральной цензуры с требованием не мудрить – соблюдать простейшие правила стихосложения, и непременным изобличением стремления к формальному совершенству, как постыдной измены общему делу и реакционности, поэты жаждали освободиться от надзора публицистов и обрести наконец независимость. Для «гражданских поэтов» посленекрасовской поры символизирующее чтение текстов воспринималось не более чем пустое позёрство, признак отвлечённых от борьбы за народное дело начал:
«То, что для символизирующего сознания есть символ, при противоположной установке выступает как симптом. Если десимволизирующий XIX в. видел в том или ином человеке или литературном персонаже “представителя” (идеи, класса, группы), то Блок воспринимал людей и явления обыденной жизни как символы…, проявления бесконечного в конечном» (Ю.М.Лотман. «Символ в системе культуры». С.215).
Литературная школа символистов началась с В. Я. Брюсова и К. Д. Бальмонта в Москве, Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус в Санкт-Петербурге. Между двумя столицами возникла перекличка, нечто вроде взаимного притяжения. По словам Н. Н. Берберовой, обеим группам символистов предстояло прожить свой век в литературе, постоянно узнавая друг друга, равно как и самих себя: несмотря на вечно сохранявшееся взаимное притяжение, они неизменно стремились к разрыву, то и дело переходя от любви к ненависти, сражаясь друг с другом внутри самого союза, который никогда так и не был расторгнут.


*   *   *

Будет день и свершится великое,
Чую в будущем подвиг души.

Ты — другая, немая, безликая,
Притаилась, колдуешь в тиши.

Но, во что обратишься — не ведаю,
И не знаешь ты, буду ли твой,

А уж Там веселятся победою
Над единой и страшной душой.

    23 ноября 1901



В начале ХХ века к московской школе символистов примкнул Андрей Белый, к петербургской – Александр Блок, оба, скорее, последователи полной отрешённости Владимира Соловьёва, чем музыки французского символизма, каким ощущал себя В. Я. Брюсов.
«В минуту смятенья и борьбы лжи и правды (всегда борются Бог и диавол – и тут они же борются) взошли новые цветы – цветы символизма, всех веков, стран и народов. Заглушённая криками богохульников, старая сила почуяла и послышала, как воспрянул её Бог, – и откликнулась ему. К одному вечному, незыблемому камню Бога подвалился и ещё такой камень – “в предвестие, иль в помощь, иль в награду”.
Это была новая поэзия в частности и новое искусство вообще. К воздвиженью мысли, ума присоединилось воздвиженье чувства, души. И всё было в Боге.
Есть люди, с которыми нужно и можно говорить только о простом и “логическом”, – это те, с которыми не ощущается связи мистической. С другими – с которыми всё непрестанно чуется сродство на какой бы ни было почве – надо говорить о сложном и “глубинном”. Тут-то выяснятся истины мира  – через общение глубин (см. Брюсов)» (А. А. Блок. Дневники. С. 23–24).



Поэты

За городом вырос пустынный квартал
На почве болотной и зыбкой.
Там жили поэты, – и каждый встречал
Другого надменной улыбкой.

Напрасно и день светозарный вставал
Над этим печальным болотом:
Его обитатель свой день посвящал
Вину и усердным работам.

Когда напивались, то в дружбе клялись,
Болтали цинично и пряно.
Под утро их рвало. Потом, запершись,
Работали тупо и рьяно.

Потом вылезали из будок, как псы,
Смотрели, как море горело.
И золотом каждой прохожей косы
Пленялись со знанием дела.

Разнежась, мечтали о веке златом,
Ругали издателей дружно.
И плакали горько над малым цветком,
Над маленькой тучкой жемчужной…

Так жили поэты. Читатель и друг!
Ты думаешь, может быть, – хуже
Твоих ежедневных бессильных потуг,
Твоей обывательской лужи?

Нет, милый читатель, мой критик слепой!
По крайности, есть у поэта
И косы, и тучки, и век золотой,
Тебе ж недоступно всё это!..

Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта – всемирный запой,
И мало ему конституций!

Пускай я умру под забором, как пёс,
Пусть жизнь меня в землю втоптала, –
Я верю: то Бог меня снегом занёс,
То вьюга меня целовала!

       24 июля 1908



В кругу молодых символистов, к которому принадлежал Андрей Белый, среди лучших, наиболее нервных и чутких юношей начала века частым был тип раздвоенного чудака, субъективиста: «мы начинали полукалеками жизнь; юноша в двадцать лет был уже неврастеником, самопротиворечивым истериком или безвольным ироником с разорванной душой». Гражданственность, общественность на фоне умеренно-либеральной болтовни, в которой к тому времени научились безответственно упражняться и фабриканты и профессора, означала не более чем покладистый нрав. «Здорова», как замечал А. Белый, была главным образом тупость.
С появлением А. Блока автору этих наблюдений пришлось отойти на второй план, известность его «Симфоний» померкла перед славой «Стихов о Прекрасной Даме» северного собрата. Обиды множились каждый день – последней каплей стала «бледно-белая панама», в которой, не замечая аргонавта, прошёл по петербургскому проспекту «первый в России поэт».


«Помню, в тот вечер читали стихи: он, я, Брюсов; я – “Тора”; он – “Фабрику”, “Встала в сияньи”, а Брюсов – “Конь блед”, – если  память не изменяет.
Поразила манера, с которой читал, слегка в нос; не звучали анапесты; точно стирал он певучую музыку строк деловитым, придушенным, несколько трезвым и невыразительным голосом, как-то проглатывая окончания слов; его рифмы “границ” и “царицу”, “обманом – туманные” в произношении этом казалися рифмами: “ый”, “ий” звучали как “ы”, “и”; не чувствовалось понижения голоса, разницы пауз; он будто тяжёлый, закованный в латы, ступал по стопам.
И лицо становилось, как голос: тяжёлым, застылым: острился его большой нос, складки губ изогнувшихся тени бросали на бритый его подбородок; мутнели глаза, будто в них проливалося слово, он “Командором” своим грубо, медленно шёл по строке.
Это чтение вызвало бурный восторг; пишет матери он: “Я читаю ‘Встала в  сияньи’. Кучка людей в чёрных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что – я первый в России поэт. Мы уходим в 3-ем часу ночи. Все благодарят, трясут руку”.
Но я понял из чтения: он отстранял от себя, очень вежливо, впрочем, напористые “санфасоны” иных из московских знакомых, готовых шуметь, обниматься и клясться, запхав собеседника локтем; мог быть очень грубо пристрастным; так: в дни, когда он расточал свою ласку Серёже и мне, он писал потрясающе грубо, а главное, несправедливо об очень культурном, почтенном, для нас безобидном П. Д. Боборыкине:
“Маменька бедная, угораздило тебя увидеть эту плешивую сволочь”. Позднее я сам испытал оскорбительность самого облика Блока в эпоху, когда мы, рассорясь, не кланялись: на петербургских проспектах, среди толкотни пешеходов увидел я Блока; зажав в руке трость, пробежал в бледно-белой панаме, – прямой, деревянный, как палка, с бескровным лицом и с надменным изгибом своих оскорбительных губ; они чувственно, грубо пылали из серо-лилового с зеленоватым потухшего фона просторов.
Он не видел меня.
Оскорбил меня этот жест пробегания с щеголеватою тросточкой, на перевесе, пырявшей концом перед ним возникавших людей; а слом белой панамы казался венцом унижения мне: как удар по лицу!
“Как он смеет?” – мелькнуло.
Он не видел меня.
А в период сближения не было меры в желании снизиться, всё уступить; он – не требовал, он удивлялся: и резкому гневу, и резкой восторженности; “поэт” пересекался со скептиком в нём; и бросалась в глаза непричастность его интеллекта к “лирическим” веяньям; как посторонний, его интеллект созерцал эти веянья: издали! Воля кипела, но – в мареве чувственном, мимо ума, только зрящего собственное раздвоение и осознавшего: самопознания – нет! Оставалось знание: это-де понял; а этого-де не понять; и вставала ирония, – яд, им осознанный, – только в статье об иронии; после он сам написал: “Самые  чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой врачам. Эта болезнь… может быть названа “иронией”… всё равно для них… Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба… и все мы, современные поэты, у очага страшной болезни».
(А. Белый. «Начало века». С. 325–327)



Из газет

Встала в сияньи. Крестила детей.
И дети увидели радостный сон.
Положила, до полу клонясь головой,
Последний земной поклон.

Коля проснулся. Радостно вздохнул,
Голубому сну ещё рад наяву.
Прокатился и замер стеклянный гул:
Звенящая дверь хлопнула внизу.

Прошли часы. Приходил человек
С оловянной бляхой на тёплой шапке.
Стучал и дожидался у двери человек.
Никто не открыл. Играли в прятки.

Были весёлые морозные Святки.

Прятали мамин красный платок.
В платке уходила она по утрам.
Сегодня оставила дома платок:
Дети прятали его по углам.

Подкрались сумерки. Детские тени
Запрыгали на стене при свете фонарей.
Кто-то шёл по лестнице, считая ступени.
Сосчитал. И заплакал. И постучал у дверей.

Дети прислушались. Отворили двери.
Толстая соседка принесла им щей.
Сказала: «Кушайте». Встала на колени
И, кланяясь, как мама, крестила детей

Мамочке не больно, розовые детки.
Мамочка сама на рельсы легла.
Доброму человеку, толстой соседке,
Спасибо, спасибо. Мама не могла…

Мамочке хорошо. Мама умерла.

           27 декабря 1903



В 1909 году, накануне путешествия по Италии, А. Блок, не будучи ни революционером, ни «гражданским поэтом», писал:
«Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву – для злобы и ссоры друг с другом. Все живём за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий враг наш – российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники – не показывают своего лица, а натравляют нас друг на друга.
Изо всех сил постараюсь я забыть начистоту всякую русскую “политику”, всю российскую бездарность, все болота, чтобы стать человеком, а не машиной для приготовления злобы и ненависти. Или надо совсем не жить в России, плюнуть в её пьяную харю, или – изолироваться от унижения – политики, да и “общественности” (партийности)». (Из письма матери 13 апреля 1909 года. С. 281).


*   *   *

Ты помнишь? В нашей бухте сонной
Спала зелёная вода,
Когда кильватерной колонной
Вошли военные суда.

Четыре – серых. И вопросы
Нас волновали битый час,
И загорелые матросы
Ходили важно мимо нас.

Мир стал заманчивей и шире,
И вдруг – суда уплыли прочь.
Нам было видно: все четыре
Зарылись в океан и в ночь.

И вновь обычным стало море,
Маяк уныло замигал,
Когда на низком семафоре
Последний отдали сигнал…

Как мало в этой жизни надо
Нам, детям, – и тебе и мне.
Ведь сердце радоваться радо
И самой малой новизне.

Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран –
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман!

    1911 – 6 февраля 1914
      Aber Wrack, Finistere



Столетие назад преодоление несчастий российской государственности, чиновничества, пьянства, церковности и воровства революционерам-демократам виделось на путях кардинального преобразования быта и уничтожения частной собственности. Преодолеть же российскую бездарность тогда, как и сейчас, возможно было лишь путём экономического и культурного преображения всех слоёв общества, в котором просвещение и образование, общечеловеческие ценности – не лги, не кради, не убий, любая самая малая новизна противопоставлены «машине для приготовления злобы и ненависти», запускаемой с пол-оборота скрывающим своё лицо нашим общим врагом.
Для этого и нужен Александр Блок, русский символизм, философия и литература, помноженные на творческую волю, символизирующее чтение и взаимопонимание между творцами и теми, для кого они творят.
Иначе – дышать нечем, жизнь теряет присущий именно ей смысл.


*   *   *

Ушли в туман мечтания,
Забылись все слова:
Вся в розовом сиянии
Воскресла синева.

Умчались тучи грозные,
И пролились дожди.
Великое, бесслёзное!..
Надейся, верь и жди.

     30 июня 1902


В феврале 1921-го на вечере, посвящённом памяти А. С. Пушкина, процитировав знаменитую его строку: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…», – А. А. Блок повернулся к заседающему в президиуме советскому бюрократу и отчеканил: «…покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл».
Это был вызов – вызов поэта-воина, рыцаря-монаха дьяволу и его дьяволятам, брошенный с рубежей творческой воли, тайной свободы, которые не хотел и не мог уступать. Ибо потом – ничего нет и не может быть вовсе: ни песен, ни надежды, ни радости, ни свободы.
– Я верю: то Бог меня снегом занёс.
Творческая воля – то был последний рубеж.


Пушкинскому Дому

Имя Пушкинского Дома
       В Академии Наук!
Звук понятный и знакомый,
       Не пустой для сердца звук!

Это — звоны ледохода
       На торжественной реке,
Перекличка парохода
       С пароходом вдалеке.

Это — древний Сфинкс, глядящий
       Вслед медлительной волне,
Всадник бронзовый, летящий
       На недвижном скакуне.

Наши страстные печали
       Над таинственной Невой,
Как мы чёрный день встречали
       Белой ночью огневой.

Что за пламенные дали
       Открывала нам река!
Но не эти дни мы звали,
       А грядущие века.

Пропуская дней гнетущих
       Кратковременный обман,
Прозревали дней грядущих
       Сине-розовый туман.

Пушкин! Тайную свободу
       Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
       Помоги в немой борьбе!

Не твоих ли звуков сладость
       Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
       Окрыляла нас тогда?

Вот зачем такой знакомый
       И родной для сердца звук
Имя Пушкинского Дома
       В Академии Наук.

Вот зачем, в часы заката
       Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
       Тихо кланяюсь ему.

             11 февраля 1921


Рецензии
Аудиокнига на Ютуб http://youtu.be/PIak96UVmME

Олег Кустов   27.12.2022 17:23     Заявить о нарушении