Часть восьмая. Паспарту и полимерная глина
Преподаватель к тому времени уже успел выкурить две пачки сигарет и принялся за третью. «Марк Аврелий», кривясь от сигаретного дыма, что лез ему в нос, очередной раз удалился в прохладу ателье – там стоял компьютер с порносайтами, и не дымили в лицо.
Утренний диалог между нашим доцентом и ассистентом, подслушанный мною случайно во время рисования очередной натуры будет греть мне душу до старости
-Сегодня твоя очередь. Или ты уже просмотрел рисунки?
-У меня нет желания.
-У тебя никогда нет желания…
Сейчас было видно, что какое-либо желание смотреть наши работы, если и было у кого-то из этой парочки, то давно оставило и того и другого.
Близилось время обеда – время сиесты, - святое время для итальянцев, когда город замирал, и все вокруг погружалось в полуденную дрему, любая, кипучая или ленивая деятельность сворачивалась, и люди исчезали в глубинах домов, мастерских, редких открытых кафе.
Магазины закрывались на обед, что растягивался на три с лишним часа и был проклятьем всякого выходца из других стран, что не мог понять этой непонятной паузы в самой середине рабочего дня. Рестораны открывались лишь к вечеру, работали мелкие бары, где можно было перехватить пару бутербродов с кофе. Или булочку с изюмом. В такие ленивые часы итальянцы с особым садистским удовольствием торжественно вручали не знающим о святости момента послеобеденного отдыха туристам дубликат меню – на английском языке и с совершенно другими ценами.
Как-то я рискнула спросить у бармена, почему я только что заплатила за маккьято полтора евро, а японской туристке, что стояла у стойки рядом со мной принесли прейскурант, где тот же маккьято – я успела заглянуть в меню - стоил все шесть. Ничуть не обескураженный бармен весело мне подмигнул и кратко пояснил, что Венеция – город туристический, этакий город-музей – поэтому посетители музея платят по одной таксе, а жители – по сути дела работники этого гигантского музея – по другой. Я мысленно себя поздравила с посвящением в местные жители и не рискнула возражать на столь ясное объяснение. А то еще кофе не нальют, в следующий раз. Или молоко не подогреют.
Поняв, что сдать экзамен до обеда мне не светит – о, как я заблуждалась, святая наивность, до моего числа профессор доберется лишь на закате, -но, в общем, удаляться далеко было чревато и я продолжала уныло бродить по двору. Профессора ушли в кофейню, за ними потянулся изрядно оскудевший «круг избранных».
Часть избранных к концу года поменяла прежнего кумира, переметнувшись к профессору анатомии – еще молодому, но уже почти седому, смуглому флорентинцу, с хитрым прищуром светло-карих глаз и вечной легкой усмешкой на губах. Его уроки я любила – профессор анатомии был спокоен и флегматичен, без дела не ругался – впрочем, он вообще почти не ругался, а лишь мягко издевался, и то его надо было сильно допечь, чтобы до этого дошло. Он был вечный холостяк, надо полагать, существовала и ждущая уже второй десяток лет невеста, но про то он нам не рассказывал. На уроках анатомии девушки млели от него, как козы, а в последующие годы, во время тематических поездок курса анатомии во Флоренцию, в анатомический театр и музей восковых фигур, просто дошли в своих порывах до полного неприличия.
На уроках анатомии было уютно и спокойно - там мы расслаблялись под бесконечные песенки кассет Лу Бега, рисуя тазовые кости, изучая строение позвонков и оттачивая мастерство изображения объема на прорисовке черепов.
Еще небольшая часть страждущих посвятить себя «обожанию» ушла к вреднющему преподавателю техники рисунка. Рядом с ним, наш доцент по живописи был просто ангельской натурой. Тот был законченный самодур и, казалось, гордился этим. Про него ходили нехорошие разговоры и еще более нехорошие слухи о каких-то ученицах, связях, оргиях – а было ему к тому времени уже под шестьдесят. На своих курсах он парил орлом, разливаясь по пол-урока о своем божественном мастерстве – кстати, его рисунков мы тоже не видели. Как и ничьих других.
Все эти рисунки и рассказы обрастали легендами и летели, как голуби, к пыльным окнам на улицу, к стенам музея, что был по соседству – Галереи Академии. Мы частенько ходили туда глянуть на «Грозу» Джорджоне, благо в городские музеи нас, как студентов искусства, пускали бесплатно. В галерее было всегда таинственно и прохладно, даже в самые жаркие адовы дни. Мы бродили от одной картины к другой, замирая у особенно уродливых мадонн с не менее уродливыми младенцами, которых, впрочем, было превеликое множество. Как-то мы болтались с несколькими подругами в мелком зале с крупными картинами на библейские мотивы. Я привычно разъясняла барышням очередной сюжет – кажется, кто была история Сусанны и развратных старцев. Вдруг одна из моих подруг глянула на меня с подозрением и спросила, с чего это я знаю все эти сюжеты. Я, не поняв вопроса, переспросила, что, собственно говоря, она имеет в виду – а сюжеты я знаю из натурально, из Библии. Подруга с изумлением уставилась на меня – «А вы что, тоже читаете Библию? А в России разве христианство?» Немая сцена, занавес…
Я сидела и курила на теплых ступеньках ателье и уныло подчищала свои паспарту. Над паспарту я просидела предыдущие полночи и страшно была горда своей работой. До того момента, как увидал паспарту и оформление работ у других моих однокурсников. То, как правильно делать паспарту было одним из тех вопросов, которые нельзя было задавать ни одному из наших преподавателей - ты сильно рисковал попасть под раздачу «Какого дьявола ты тут делаешь если до сих пор не знаешь, как…»
Я, конечно, не знала и не удосужилась спросить, как делать бумажный скотч незаметным, чтобы соединять уголки бумажных рамок паспарту– двусторонний скотч был практически кощунством – одного товарища с утра уже отослали за его применение, вместе со всеми рисунками на осеннюю сессию.
Я смотрела на то уродство, что сотворила дома и понимала, что меня сейчас тут распнут, прямо рядом с гипсовыми Афродитами и сломанными мольбертами. Но было поздно – и казнь приближалась. Я в который уже раз прокляла себя за выбор профессии и начала размышлять, как дошла до жизни такой.
С детства меня преследовали профили. Профили туфель на шпильке, в особенности, с изящной женской ногой внутри. Я рисовала их везде, во всех телефонных книгах, что валялись на треснувшем мраморном столике возле телефона со старым добрым диском в гостиной, - за что потом получала нагоняй от родителей, - на всех бумажках и даже изредка в любимых книжках. Альбомов для рисования мне хватало на полдня, а к вечеру я опять принималась уже пальцем в воздухе чертить не дающие мне покоя туфли на каблуках. Они снились мне по ночам, мерещились в страшных красных цветах обоев моей детской комнаты – когда я, лежа без сна, слушала как соседка наверху играет на пианино песни Модерн Токинг, и ковыряла пальцем дырочку в стене, которую я обнаружила, когда выстукивала стену в поисках клада. Про дырочку я тут же решила, что в стене живет гном. Этакий гномик-сапожник. Что делает самые изящные туфли на шпильке, для самых маленьких и узких ножек, вроде золушкиных.
У меня была и кукла Золушка, чудесное произведение Краснодарской фабрики кукольных дел, в которую я, почти как Козетта, влюбилась без памяти, когда была с бабушкой в Хосте. Куклу я таки выклянчила, удачно заболев ангиной в разгар отпуска – за мое стойкое полоскание горла подогретой морской водой – после нескольких секунд этого истязания меня начинало отчаянно выворачивать, - а бабушка почему-то продолжала настаивать на применении этого чудодейственного лекарства.
За обещанную куклу, которой я бредила в температурной горячке, я отполоскала целых полстакана этой мерзости. Кукла была куплена, и я не переставала ей восторгаться и много времени спустя, пока у меня ее не отобрали с помощью грубой силы дворовые мальчишки. У неё были длинные каштановые волосы и два сменных наряда – для уборки, как полагалось любой порядочной Золушке, и для бала. Все в ней было совершенно, кроме ног. У необычно изящной, для советских кукол, барышни были страшные плоские ноги с широкой стопой и растопыренными пальчиками, как у младенца. Ее резиновые, рыжие, под дерево, домашние башмаки-клоги сидели на ней неплохо, но вот хрустальный башмачок из атласной тряпочки не выдерживал никакой критики.
Я страшно переживала и рисовала туфли. Мне мерещились крохотные, изящно изогнутые ножки, что касаются носком туфельки земли, когда принцесса вознамеривается вылезти из кареты, спеша на бал. Такие ноги никак не могли твердо стоять на земле. Они должны были словно парить, едва касаясь навощенного паркета, и в процессе ходьбы туфельки небрежно соскальзывали с ноги. «И падали два башмачка – я уже знала это стихотворение, и оно сплелось для меня в немыслимый клубок листочков, шпилек, ножек и дырочек в стене. Дырочек, в которых, если приглядеться хорошенько в темноте, можно было увидеть свечу в окне у гномика, перед которой гномик всю ночь тачал башмачки.
Когда я одолела профиль туфель на шпильке и постигла тайну рисования того, как нога прилегает к супинатору, я заболела профилями лиц. Туфли и ноги оставались моей первой и не забытой любовью, но я стала изрисовывать родительские телефонные книжки и отцовскую «Литературку» профилями барышень, почти как Пушкин. Поначалу барышни косились на всех совершенно египетскими глазами в анфас, но вскоре, после некоторых наблюдений за строением глаза и моими родственниками в профиль, я поймала нужную мысль и совершила открытие – глаза в профиль выглядят совершенно иначе! Было мне лет 6. С тех пор и до подросткового возраста все мои свободные бумажки, тетрадки, дневники, стихи покрывались по углам десятками профилей с длинными ресницами, с полуопущенным взглядом, с томно повернутой лебединой шеей и прочия и прочия.
Мать в ужасе выгребала раз в неделю мои залежи бумажек и тайком от меня выкидывала их в вонючий мусоропровод на кухне, из которого профили не возвращались, но частенько приходили тараканы, а порой еще и мыши. Тараканы деловито бегали по потолку в ванной, пока я вечером, замирая от ужаса от того, что повернулась спиной к стенному шкафу – доподлинно было известно, что в нем живет привидение, - полоскала свое вечно больное горло настойкой эвкалипта и выискивала в трещинах на штукатурке новые, еще неизведанные профили. Мышей я не боялась и мечтала приручить одну из них, самую маленькую. Я была до смерти одинока, мечтать о собаке даже не приходило в голову, на кошек у отца была аллергия, брата или сестры тоже пока не предвиделось, хотя я не оставляла этой надежды и писала матери записочки, с буквами в другую сторону, с просьбами родить мне уже сестру или хотя бы брата.
Брата мне пришлось ждать еще пять лет. Сестры я так и не дождалась. Но неожиданно гостя летом у бабушки, я практически нашла таковой замену.
Над бабушкиной квартирой поселилась семейная пара с ребенком. Девчушка лет двух с раннего утра будила меня топотом весёлых, никогда не отдыхающих ножек, непрерывно бегая из комнаты в кухню и обратно. Я была очарована и каким-то манером завела во дворе знакомство с малышкой и ее мамой. Родители оказались художниками-мультипликаторами, он – сумрачный мужчина с усами, что, кажется, курил трубку, и делал кукол для всех любимых многими поколениями детишек мультиков; она – жизнерадостная женщина с огромными голубыми глазами и вечно взлохмаченными волосами, тоже что-то лепила, рисовала, ее имя я потом выискивала в списках художников любимых мультфильмов. Малышка была полной мне противоположностью – светленькая, как березка, с материнскими синими глазищами, она напоминала мне японских пупсов, которые были у большой девочки с четвертого этажа. Мне хотелось играть с ней, таскать ее на руках, - я была от нее без ума.
Еще больше без ума я была от их квартиры – которая таинственно пахла полимерной глиной, по углам висели странные самодельные куклы с руками на шарнирах, в стеклянном террариуме над столом жил богомол, которого я никак не могла разглядеть, так умело он маскировался и замирал, - а стол – боги, что это был за стол! Отцовский писательский стол в кабинете не шел с этим столом ни в какое сравнение. Там были всяческие инструменты, как в приемной врача, только нестрашные. Сотни кусочков разноцветной и белой глины, пластилина, наброски, карандаши, ластики, что мялись как пластилин, уголь, мелки, тонкие фломастеры, моя вечная любовь – ручки разных цветов и даже гусиное перо и чернильница! С того момента, как я увидела все это великолепие, мои мечты стать балериной отошли на второй план. Я хотела стать художником, и еще – мамой, чтобы не надо было уходить от такой вот голубоглазой девчушки и играть с ней от рассвета до вечера, а потом петь малышке колыбельные, глядя как богомол в террариуме расправляет свои длинные руки, словно в вечерней молитве.
Я бежала к соседке, как только меня туда отпускали. Она, заметив мой интерес к ее работе, учила меня рисовать наброски для проектов и потом лепить по ним малюсенькие фигурки из полимерной глины. Мы лепили крошечных животных, стоящих на задних лапах, приделывали к ним петельку, чтобы получился кулон, и бросали в кастрюли с кипящей водой. Фигурки твердели и иногда ломались, если их уронить. Я до сих пор помню ощущение торжества и собственной взрослости, что я почувствовала, когда вынула из воды шумовкой свою первую самостоятельно вылепленную скульптурку – это была фигурка поросенка в шляпке.
Впоследствии семья художников переехала куда-то еще, и связь разорвалась. Но я до сих пор вспоминаю тот период, как один из самых волшебных в моем детстве. Две фигурки из тех времен лежат у меня и по сей день – бычок в синем джинсовом комбинезоне, с красным цветком в зубах и красивая полосатая змейка в шляпке с цветами, сделанная моим учителем, кажется, по случаю Года Змеи.
Когда мне бывает ну совсем одиноко и тухло, я достаю эти фигурки из ящика и смотрю на них, трогаю гладкую поверхность совсем не поблекшего фимо и радуюсь, что и в моей жизни был человек, который смог заразить меня своим энтузиазмом, дал пригубить таинство своей работы и ни с чем не сравнимую радость творить.
Имея даже одно такое воспоминание, уже становятся неважны визги профессоров по поводу кривых паспарту и безобразного непотребного жопоручия, которое я не стыжусь демонстрировать в день экзамена. В сущности, паспарту, как и оценки в синей зачетке были только досадным приложением во всей этой истории, неминуемым, но преходящим. Важно было одно – после года рисования модели, неоднократных наездов, унижений, пылающих от стыда ушей – даже в 22 я умудрялась вспыхивать, как спелый южный помидор по любому поводу, особенно от саркастических замечаний моих преподавателей.
Впереди были теоретические экзамены за первый курс, которые я сдам с отличием, - благо библейские сюжеты картин художников Возрождения я уже знала из Библии, которую мне не полагалось читать. Впереди было главное – свобода сюжета, которую мы заслужили, переходя на второй курс.
Возможно я даже научусь делать правильные паспарту. Или рисовать маслом правильные носы в профиль – носы хромали еще с моих 6 лет. Мой мозг закипал при мысли о том, что я смогу теперь изобразить – идеи приходили и стучали в виски, как летним вечером бабочки стучат в стекло освещенной веранды.
Вымотанные экзаменом преподаватели вяло перебрасывались репликами и тянулись в сторону бара, где им нальют аперитива за два евро и дадут бесплатную тарелку с чипсами. Туристы стояли под деревянным мостом, ожидая катера, что увезет их на станцию. На Венецию медленно, легким шарфом ложились сумерки, – и пронзительным хрустальным блеском вспыхивала в розоватом небе первая звезда.
Свидетельство о публикации №216091100359