Неизбежность. Тень Люциферова крыла

*** «Тень Люциферова крыла»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/PIak96UVmME


3 июля 1911 года поэт помечает в записных книжках: «Вчера в сумерках ночи под дождём на Приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами. Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко» (С. 183).
Странно и сладко быть с миром, переполняющим предчувствием революции. В 1903-м, потом снова в 1910-м, 11-м – пророчества о гибели и войне, «запах гари, железа и крови». «Хватит уже! Всегда об одном!» – кричит ему обыватель и бежит от редкой возможности знать, думать, жить дыханием свободы и – кто знает? – может статься, что преодолеть неизбежное.


*   *   *

— Всё ли спокойно в народе?
— Нет. Император убит.
Кто-то о новой свободе
На площадях говорит.

— Все ли готовы подняться?
— Нет. Каменеют и ждут.
Кто-то велел дожидаться:
Бродят и песни поют.

— Кто же поставлен у власти?
— Власти не хочет народ.
Дремлют гражданские страсти.
Слышно, что кто-то идёт.

— Кто ж он, народный смиритель?
— Тёмен, и зол, и свиреп:
Инок у входа в обитель
Видел его — и ослеп.

Он к неизведанным безднам
Гонит людей, как стада…
Посохом гонит железным…
— Боже! Бежим от Суда!

     3 марта 1903



Дыхание свободы в стихах А. А. Блока возникает в пограничных ситуациях выбора между жизнью и смертью. Ю. М. Лотман слышит очевидную  перекличку стихотворения А. А. Блока «Митинг» с текстом, «индуцировавшим» этот образ в его сознании. Это мемуарный отрывок Н. Бестужева «14 декабря 1825 года»: «Сабля моя давно была вложена, и я стоял в интервале между Московским каре и колонною Гвардейского экипажа, нахлобуча шляпу и поджав руки, повторяя слова Рылеева, что мы дышим свободою. – Я с  горестью видел, что это дыхание стеснялось».
Установление источника реминисценции позволяет Ю. М. Лотману раскрыть полемический смысл антитезы «Митинга»: «Цепями горестной свободы / Уверенно гремел» против «Ночным дыханием свободы / Уверенно вздохнул». Исследователь полагает: «Исключительно важное для Блока понятие абсолютной свободы связывается не с моментом, когда человек отважился на выступление против господствующего зла – так понимали “дыхание свободы” К. Рылеев и оратор из блоковского стихотворения, – а со смертью» (Ю. М. Лотман. «Об одной цитате у Блока». С. 759).


Митинг

Он говорил умно и резко,
     И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
     Слепые огоньки.

А снизу устремлялись взоры
     От многих тысяч глаз,
И он не чувствовал, что скоро
     Пробьёт последний час.

Его движенья были верны,
     И голос был суров,
И борода качалась мерно
     В такт запылённых слов.

И серый, как ночные своды,
     Он знал всему предел.
Цепями тягостной свободы
     Уверенно гремел.

Но те, внизу, не понимали
     Ни чисел, ни имён,
И знаком долга и печали
     Никто не заклеймён.

И тихий ропот поднял руку,
     И дрогнули огни.
Пронёсся шум, подобный звуку
     Упавшей головни.

Как будто свет из мрака брызнул,
     Как будто был намёк…
Толпа проснулась. Дико взвизгнул
     Пронзительный свисток.

И в звоны стёкол перебитых
     Ворвался стон глухой,
И человек упал на плиты
     С разбитой головой.

Не знаю, кто ударом камня
     Убил его в толпе,
И струйка крови, помню ясно,
     Осталась на столбе.

Ещё свистки ломали воздух,
     И крик ещё стоял,
А он уж лёг на вечный отдых
     У входа в шумный зал…

Но огонёк блеснул у входа…
     Другие огоньки…
И звонко брякнули у свода
     Взведённые курки.

И промелькнуло в беглом свете,
     Как человек лежал,
И как солдат ружьё над мёртвым
     Наперевес держал.

Черты лица бледней казались
     От чёрной бороды,
Солдаты, молча, собирались
     И строились в ряды.

И в тишине, внезапно вставшей,
     Был светел круг лица,
Был тихий ангел пролетавший,
     И радость — без конца.

И были строги и спокойны
     Открытые зрачки,
Над ними вытянулись стройно
     Блестящие штыки.

Как будто, спрятанный у входа
     За чёрной пастью дул,
Ночным дыханием свободы
     Уверенно вздохнул.

            10 октября 1905



«Все люди, живущие в России, ведут её и себя к погибели», – суждение, совершенно не очевидное для 1909 года. Отчего же к погибели? Что это за «всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь»? Вероятно, выдумка, полоса мрачности в настроении. Вскоре убедились, что нет. Тогда откуда пришло это предощущение крушения государственности, церковности и казны? Без всякой мистики – из самого состояния этой государственности, церковности и казны. Поэт лишь констатирует: «несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву – для злобы и ссоры друг с другом».
С осени 1907-го по осень 1911-го мать А. А. Блока, русская переводчица А. А. Кублицкая-Пиоттух, жила в Ревеле. Несколько раз в год навещал её сын. В разлуке присылал стихи, письма:

«…Я уже третью неделю сижу безвыходно дома, и часто это страшно угнетает меня. Единственное “утешение” – всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут её и себя к погибели. Теперь окончательно и несомненно в России водворился “прочный порядок”, заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко – у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение (в сфере какой бы то ни было) ведёт лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. Советую тебе, не забывая о своей болезни, всегда, однако, принимать во внимание, что ты находишься в положении не лучшем и не худшем, чем все остальные сознательные люди, живущие в России. Потому чувствовать себя сносно можно только в периоды забвения об окружающем. На Ревель особенно жаловаться нечего, эта яма не поганее других. Всё одинаково смрадно, грязно и душно  – как всегда было в России: истории, искусства, событий и прочего, что и создаёт единственный фундамент для всякой жизни, здесь почти не было. Не удивительно, что и жизни нет».
(А. Блок. Из письма матери 10 ноября 1909. С. 296–297)


На железной дороге

Марии Павловне Ивановой

Под насыпью, во рву некошенном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.

Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.

Три ярких глаза набегающих —
Нежней румянец, круче локон:
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон…

Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали жёлтые и синие;
В зелёных плакали и пели.

Вставали сонные за стёклами
И обводили ровным взглядом
Платформу, сад с кустами блёклыми
Её, жандарма с нею рядом…

Лишь раз гусар, рукой небрежною
Облокотясь на бархат алый,
Скользнул по ней улыбкой нежною
Скользнул — и поезд в даль умчало.

Так мчалась юность бесполезная,
В пустых мечтах изнемогая…
Тоска дорожная, железная
Свистела, сердце разрывая…

Да что — давно уж сердце вынуто
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов…

Не подходите к ней с вопросами,
Вам всё равно, а ей — довольно:
Любовью, грязью иль колёсами
Она раздавлена — всё больно.

    14 июня 1910



В 1910 году, спустя некоторое время после похорон умершего в Варшаве отца, у А. А. Блока возникает замысел поэмы, в которой широкое повествование о судьбе его рода и событиях европейской истории с 1870-х до 1910-х годов перемежалось бы портретами действующих лиц, лирическими и философскими отступлениями.
В главных чертах поэма, названная первоначально «1 декабря 1909 года», затем – «Отец», и окончательно – «Возмездие», с подзаголовком «Варшавская поэма», была набросана в 1911 году.


«Что это были за годы?
1910 год — это смерть Коммиссаржевской, смерть Врубеля и смерть Толстого. С Коммиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем — громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий — вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность — мудрая человечность. Далее, 1910 год — это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма. Лозунгом первого из этих направлений был человек — но какой-то уже другой человек, вовсе без человечности, какой то “первозданный Адам”.
Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также — в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею. Именно мужественное веянье преобладало: трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего — противоречий непримиримых и требовавших примирения. Ясно стал слышен северный жёсткий голос Стриндберга, которому остался всего год жизни. Уже был ощутим запах гари, железа и крови.
Весной 1911 года П. Н. Милюков прочёл интереснейшую лекцию под заглавием “Вооружённый мир и сокращение вооружений”. В одной из московских газет появилась пророческая статья: “Близость большой войны”. В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови. Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море разыгрался знаменательный эпизод “Пантера — Агадир”.
Неразрывно со всем этим связан для меня расцвет французской борьбы в петербургских цирках; тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней; среди борцов были истинные художники; я никогда не забуду борьбы безобразного русского тяжеловеса с голландцем, мускульная система которого представляла из себя совершеннейший музыкальный инструмент редкой красоты. В этом именно году, наконец, была в особенной моде у нас авиация; все мы помним ряд красивых воздушных петель, полётов вниз головой, — падений и смертей талантливых и бездарных авиаторов.
Наконец, осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции.
Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор».

(А. А. Блок. Из предисловия к поэме «Возмездие». 12 июля 1919 г.)



Пролог

Жизнь — без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами — сумрак неминучий,
Иль ясность Божьего лица.
Но ты, художник, твёрдо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить всё, что видишь ты.
Твой взгляд — да будет твёрд и ясен.
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.
Познай, где свет, — поймёшь, где тьма.
Пускай же всё пройдет неспешно,
Что в мире свято, что в нём грешно,
Сквозь жар души, сквозь хлад ума.
Так Зигфрид правит меч над горном:
То в красный уголь обратит,
То быстро в воду погрузит —
И зашипит, и станет чёрным
Любимцу вверенный клинок…
Удар — он блещет, Нотунг верный,
И Миме, карлик лицемерный,
В смятеньи падает у ног!



Друзья-символисты, которым поэт прочёл пролог и первую главу, увидели в поэме «богоотступничество». Вячеслав Иванов «глядел грозой»: прежде, когда «умный раб» различал «песнь соловья в его глуши», он намеревался было издавать с Блоком и Белым «Дневник трёх поэтов», но теперь атмосфера Вячеслава Иванова стала для Блока немыслима и… «миновалась вьюга»…
5 июня 1911 года на «башне» у Вяч. Иванова в атмосфере «уютного гробокопательства» и «дарований половинных» после доклада поэта Юрия Верховского о Дельвиге А. А. Блок сказал:
«Когда-то и наше время будут изучать по нашим стихам. Потомки удивятся: на пороге страшных событий мы писали так, что это не делало нас ни сильными, ни зоркими. “Не питательна” наша поэзия… Не будем тратить силы на споры – мы и со спорами уже опоздали. Зреют новые дни – страшные и спасительные. Нам же дано ждать и готовиться к ним» (Цит. по: В. Н. Орлов. «Гамаюн»).


Кто меч скуёт? — Не знавший страха.
А я беспомощен и слаб,
Как все, как вы, — лишь умный раб,
Из глины созданный и праха,—
И мир — он страшен для меня.
Герой уж не разит свободно, —
Его рука — в руке народной,
Стоит над миром столб огня,
И в каждом сердце, в мысли каждой
Свой произвол и свой закон…
Над всей Европою дракон,
Разинув пасть, томится жаждой…
Кто нанесёт ему удар?..
Не ведаем: над нашим станом,
Как встарь, повита даль туманом,
И пахнет гарью. Там — пожар.



В феврале 1912 года в Санкт-Петербург приехал Андрей Белый. Он остановился на «башне» и попытался пригласить туда А. Блока, который в полосе мрачности никого не принимал и Вяч. Иванова, конечно же, не посещал. В конце концов, они назначали свидание в маленьком, невзрачном, всегда пустующем ресторане на одной из удалённых от центра улиц.
То сбиваясь на крик, то почти шёпотом, А. Белый поведал другу о своих теософских и оккультных скитаниях. Он слишком много потерял, идя путями оккультизма «без руководителя», и уже не хотел быть главой, ведущим, первооткрывателем; ныне он сам ведом учёным, эзотериком и антропософом из Австрии, который открыл ему глаза: художника окружают люциферические духи, именно они инспирируют творчество.
Блок слушал рассеянно, медленно стряхивал пепел с папиросы, отвечал со вздохом:

– Да, вот, – странники мы: как бы ни были мы различны, – одно нас всех связывает: мы  – странники; я, вот (тут он усмехнулся) застранствовал по кабакам, по цыганским концертам. Ты – странствовал в Африке; Эллис – странствует по “мирам иным”. Да, да – странники: такова уж судьба.
И ещё усмехнулся: и мы – замолчали: тут, грянула в совершенно пустом ресторане некстати – машина; какой-то отчаянный марш; и лакей, косоплечий (одно плечо свисло, другое привздёрнулось), подошёл и осведомился, не нужно ли нам чего; кто-то там, в уголке жевал мясо; газ тусклый мертвенно освещал бледно-жёлтые плиты пола и серо-коричневое одеяние стен; там, за стойкой сидел беспредметный толстяк, надувал свои щёки; и вдруг выпускал струю воздуха из толстых, коричневых губ; делать нечего было ему; он – скучал: слушал марш; и мы – слушали тоже: молчали.
Молчание это в паршивеньком уединённейшем ресторанчике мне казалось – значительным; чувствовал: Петербурга и нет; нет – проспектов, нет тел; нет и душ; мировое пустое космическое пространство (с иллюзией ресторанчика); и в нём два сознания, духовно вперенных друг в друга: от ”Я” к самосознающему я. <…>
Вместе вышли на улицу мы; была слякоть; средь грязи и струек, пятен фонарных и пробегающих пешеходов с приподнятыми воротниками (шла изморозь) распрощались сердечно мы; в рукопожатии его, твёрдом, почувствовал я, что сидение в сереньком ресторанчике по-особенному нас сплотило; я думал: ”Когда теперь встретимся?” Знал я, что мы с Асею вырвемся из России надолго.
Запомнился перекрёсток, где мы распрощались; запомнилась чёрная, широкополая шляпа А. А. (он ей мне помахал, отойдя в мглу тумана, и вдруг повернувшись); запомнилась почему-то рука, облечённая в коричневую лайковую перчатку; и добрая эта улыбка в недобром, февральском тумане; смотрел ему вслед: удалялась прямая спина его; вот нырнул под приподнятый зонтик прохожего; и – вместо Блока: из мглы сырой ночи бежал на меня проходимец: с бородкою, в картузе, в глянцевых калошах; бежали прохожие; проститутки стояли; я думал: ”Быть может, вот эта вот подойдёт к нему…”

(А. Белый. «Воспоминания об А. А. Блоке». С. 399–400)



Первая глава

Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек!
В ночь умозрительных понятий,
Матерьялистских малых дел,
Бессильных жалоб и проклятий
Бескровных душ и слабых тел!
С тобой пришли чуме на смену
Нейрастения, скука, сплин,
Век расшибанья лбов о стену
Экономических доктрин,
Конгрессов, банков, федераций,
Застольных спичей, красных слов,
Век акций, рент и облигаций,
И малодейственных умов,
И дарований половинных
(Так справедливей — пополам!),
Век не салонов, а гостиных,
Не Рекамье, — а просто дам…
Век буржуазного богатства
(Растущего незримо зла!).
Под знаком равенства и братства
Здесь зрели тёмные дела…
А человек? — Он жил безвольно:
Не он — машины, города,
«Жизнь» так бескровно и безбольно
Пытала дух, как никогда…
Но тот, кто двигал, управляя
Марионетками всех стран,—
Тот знал, что делал, насылая
Гуманистический туман:
Там, в сером и гнилом тумане,
Увяла плоть, и дух погас,
И ангел сам священной брани,
Казалось, отлетел от нас:
Там — распри кровные решают
Дипломатическим умом,
Там — пушки новые мешают
Сойтись лицом к лицу с врагом,
Там — вместо храбрости — нахальство,
А вместо подвигов — «психоз»,
И вечно ссорится начальство,
И длинный громоздкой обоз
Волочит за собой команда,
Штаб, интендантов, грязь кляня,
Рожком горниста — рог Роланда
И шлем — фуражкой заменя…
Тот век немало проклинали
И не устанут проклинать.
И как избыть его печали?
Он мягко стлал — да жёстко спать…



В тот же день Белый написал Блоку:

«<24 февраля 1912. Петербург>
Милый! До какой степени я счастлив, что видел Тебя! До какой степени я счастлив, что Ты был со мной так прост и прям. Знаешь ли – что Ты для меня? Если Ты погибнешь, я отказываюсь от спасения. Ты – богоданный нам, вещий поэт всей России – первый среди поэтов! Только Тебе я мог сказать то, что сказал. И Ты сохранишь слова мои в Тайне, даже от ближних Твоих. Милый, спасибо за всё. Милый – глубокое удовлетворение для меня от нашей встречи. Знай, что наш журнал хотел бы ждать от Тебя директив. Но если Ты, первый поэт земли русской, не хочешь быть фактическим редактором, мы приемлем Тебя отрешённым. Ибо я, Метнер, Петровский, Киселёв считаем тебя первым поэтом земли русской. Милый: знай, что Тебя у нас реально любят. Милый! Спасибо! Христос с Тобой. Пиши нам, если пишется. Привет дружеский Любови Дмитриевне. Моя жена её любит.
Боря».
(А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 441)



Двадцатый век… Ещё бездомней,
Ещё страшнее жизни мгла
(Ещё чернее и огромней
Тень Люциферова крыла).
Пожары дымные заката
(Пророчества о нашем дне),
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине,
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь),
И неустанный рёв машины,
Кующей гибель день и ночь,
Сознанье страшное обмана
Всех прежних малых дум и вер,
И первый взлёт аэроплана
В пустыню неизвестных сфер…
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне…
И чёрная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…
Что ж, человек? — За рёвом стали,
В огне, в пороховом дыму,
Какие огненные дали
Открылись взору твоему?
О чём — машин немолчный скрежет?
Зачем — пропеллер, воя, режет
Туман холодный — и пустой?



15 июля 1914 года поэт замечает: «Пахнет войной (Австрия – Сербия – Россия)». (А. Блок. Записные книжки. С. 234).
С началом войны он участвует в работе Комитета помощи семьям запасных – производит по два, три, десять обследований семей в день, собирает пожертвования.
7 июля 1916-го его зачисляют в табельщики 13-й инженерно-строительной дружины. Дружина устраивает укрепления вдоль линии фронта, обязанности табельщика включают учёт работ чернорабочих, форма – почти офицерская, с кортиком.
Из письма матери 2 августа 1916 года:

«Мама, я, вероятно, но буду писать особенно часто и буду писать понемногу. По крайней мере так мне кажется сейчас. Почвы под ногами нет никакой, большей частью очень скучно, почти ничего ещё не делаю. Жить со всеми и т. д. я уже привык, так что страдаю пока только от блох и скуки. Два дня я жил в деревне (не той), теперь мы живём в большом именье и некоторые (я в том числе) – в княжеском доме. Блох, кажется, изведём. Дела у меня будут со временем другие и в другом месте. Было и жарко, но большей частью серо. К массе новых впечатлений и людей я привык в два дня так, как будто живу здесь месяц. Вообще я более, чем когда-нибудь, вижу, что нового в человеческих отношениях и пр. никогда ничего не бывает. Ем очень много, начинаю отсыпаться, все находят меня моложавым.
Я очень соскучился о тебе, Любе, Шахматово, квартире и т. д. Лунные ночи олеографические. Люди есть “интересные”. Княжеская такса Фока и полицейская собака Фрина гуляют вместе.
Господь с тобой.
Саша».
(А. Блок. Письма. С. 466)



*   *   *

Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера,
В белый день забываю огни,
По ночам забываю дни.

Но все ночи и дни наплывают на нас
Перед смертью, в торжественный час.
И тогда — в духоте, в тесноте
       Слишком больно мечтать
              О былой красоте
                И не мочь:
       Хочешь встать —
                И ночь.

     3 февраля 1909



Из письма матери 21–28 августа 1916 года:

«Полдеревни заселено нашими 300-ми рабочими – туркестанцы, уфимцы, рязанцы, сахалинцы с каторги, москвичи (всех хуже и всех нахальнее), петербургские, русины. С утра выясняется, сколько куда пошло, кто просится к доктору, кому что выдать из кладовой, кто в бегах. Утром выезжаешь вёрст за пять, по дороге происходит кавалерийское ученье – два эскадрона рубят кусты, скачут через препятствия и пр. Раз прошла артиллерия. Аэроплан кружится иногда над полем, желтеет, вокруг него – шрапнельные дымки, очень красиво. За лесом пулемёты щелкают. По всем дорогам ездят дозоры, вестовые, патрули, во всех деревнях и фольварках стоят войска. С поля виднеется Пинск, вроде града Китежа, – приподнятый над туманом – белый собор, красный костёл, а посередине – поменьше – семинария. Один день – жара, так что не просыхаешь ни на минуту, особенно верхом. Другой день – сильная гроза, потом холодно, потом моросит. Очень крупные звёзды. Большая Медведица довольно низко над горизонтом, направо – Юпитер. Описать всё это – выходит похоже на любую газетную корреспонденцию, так что, в сущности, нельзя описать, в чём дело. На реке рядом работает землечерпалка, наш штаб хочет заводить катер для доставки нам припасов в распутицу. Телефон обыкновенно испорчен (вероятно, мальчишки на нём качаются). Начальник страшно ругается и очень много говорит о коменданте, расстрелах, повешенье, каторге, порке и пр. К счастью (а иногда, может быть, и напрасно), не исполняет.
К вечеру, когда начинается разговор о том, сколько кто выбросил кубов, сколько вырыто ячеек и траверсов, отчего сапёры замедляют с трассировкой и пр., все уже очень хотят спать, даже и начальник иногда; вообще же он может в любую минуту ночи писать пропуск или ругать дачников. Комитеты, поставляющие нам рабочих, насылают сифилитиков, безруких, больных, так что иногда приходится немедленно отсылать их обратно».

(А. Блок. Письма. С. 471–472)


Россия

Опять, как в годы золотые,
Три стёртых треплются шлеи,
И вязнут спицы росписные
В расхлябанные колеи…

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слёзы первые любви!

Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу…
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет, —
Не пропадёшь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты…

Ну что ж? Одной заботой боле —
Одной слезой река шумней,
А ты всё та же — лес, да поле,
Да плат узорный до бровей…

И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..

            18 октября 1908



– Вы любите «Возмездие»? – поинтересовалась у А. А. Ахматовой Л. К. Чуковская в ноябре 1940 года.
– Терпеть не могу первую главу, – отвечала та. – Вообще всё не люблю, кроме Вступления и Варшавы. Великолепная Варшава, пан Мороз… Вот у кого были отчётливые периоды – это у Блока «Нечаянная радость» и «Снежная маска» – это ведь было совсем новое. В 16-м году он перестал писать. Потом «Двенадцать», «Скифы» – и конец. То, что он писал для «Всемирной литературы» и Большого драматического, – это уже не блоковские вещи. (Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». Т. 1. 13 ноября 1940 года).
– В России один  настоящий  поэт: это – Блок! – утверждал старик-старовер на заре века:

«Тонкие критики и специалисты не вняли в те годы поэзии Блока,  как некогда Тютчеву и Боратынскому, тоже весьма “непонятным” когда-то (теперь это даже не верится); люди простые с душой, безо всякого опыта критики, не понимали, что тут непонятно, коль строчка берётся душой; так твердили всегда – три сестры, три поповны села Надовражина; так утверждала Владимирова, Евдокия Ивановна, русская, умная, очень простая душа – без затей, подковыков; так полагала и мама, но не имевшая опыта критики, – скорей опыт балов; и так мыслил один старовер, собиратель икон, крупный деятель “толка”:
– “В России один  настоящий  поэт: это – Блок!”
Стало  быть,  мимо критики, истолковательства и поднесенья читательским массам  искусственного препаратика (есть ведь такой: “поэтин”, изготовленный “толстым” журналом), – такими была хватка: души, непосредственно знающей, что хорошо и что плохо. И видели: Блок – “хорошо”.
И не только поэзия Блока: сам Блок! Волновала волной золотого какого-то воздуха – строчка; но и – волновала волна точно розового, золотого загара, играющая на его молодом, твёрдом, крепко обветренном профиле, в солнце бросающем розово-рыжие отсветы пепельных мягких волос; его мощная, твёрдая грудь, продохнувшая жар летних зорь, ставший пульсом кипения крови, выдыхала теперь – в перекуренных комнатах, в модных гостиных, где он как светился; и слышалось:
– “Блок – он какой-то такой: не как все!”»
(А. Белый. «Начало века». С. 335–336)



Новая Америка

Праздник радостный, праздник великий,
Да звезда из-за туч не видна…
Ты стоишь под метелицей дикой,
Роковая, родная страна.

За снегами, лесами, степями
Твоего мне не видно лица.
Только ль страшный простор пред очами,
Непонятная ширь без конца?

Утопая в глубоком сугробе,
Я на утлые санки сажусь.
Не в богатом покоишься гробе
Ты, убогая финская Русь!

Там прикинешься ты богомольной,
Там старушкой прикинешься ты,
Глас молитвенный, звон колокольный,
За крестами – кресты, да кресты…

Только ладан твой синий и росный
Просквозит мне порою иным…
Нет, не старческий лик и не постный
Под московским платочком цветным!

Сквозь земные поклоны, да свечи,
Ектеньи, ектеньи, ектеньи –
Шопотливые, тихие речи,
Запылавшие щёки твои…

Дальше, дальше… И ветер рванулся,
Чернозёмным летя пустырём…
Куст дорожный по ветру метнулся,
Словно дьякон взмахнул орарём…

А уж там, за рекой полноводной,
Где пригнулись к земле ковыли,
Тянет гарью горючей, свободной,
Слышны гуды в далёкой дали…

Иль опять это – стан половецкий
И татарская буйная крепь?
Не пожаром ли фески турецкой
Забуянила дикая степь?

Нет, не видно там княжьего стяга,
Не шеломами черпают Дон,
И прекрасная внучка варяга
Не клянёт половецкий полон…

Нет, не вьются там по ветру чубы,
Не пестреют в степях бунчуки…
Там чернеют фабричные трубы,
Там заводские стонут гудки.

Путь степной – без конца, без исхода,
Степь, да ветер, – и вдруг
Многоярусный корпус завода,
Города из рабочих лачуг…

На пустынном просторе, на диком
Ты всё та, что была, и не та,
Новым ты обернулась мне ликом,
И другая волнует мечта…

Чёрный уголь – подземный мессия,
Чёрный уголь – здесь царь и жених,
Но не страшен, невеста, Россия,
Голос каменных песен твоих!

Уголь стонет, и соль забелелась,
И железная воет руда…
То над степью пустой загорелась
Мне Америки новой звезда!

 12 декабря 1913


Рецензии
Аудиокнига на Ютубе http://youtu.be/PIak96UVmME

Олег Кустов   27.12.2022 17:27     Заявить о нарушении