Буонаротти

                "Отрадней спать, отрадней камнем быть"      
                Микеланджело


Один мальчик должен был с рассвета подвергаться всяческому труду, а с первой свечей тащиться в сырой угол наслаждения отдыхом. В суровой работе проводил он все дни в году, Воскресные из которых отец семейства любил встречать там же, на каменоломне, потому и его отпрыски. Они вынуждены были часто лгать священнику, называя недугом необходимость помогать мастеру. Монах то был, или Аббат, они мирились с мерой атеизма каменотеса, беспристрастно ожидая его изделия, в которых беспримерно нуждались.
Когда мальчик заболевал от усталости, и его неокрепшее тело становилось само неотесанным осколком булыжника, неподъемным и неживым, его могли оставить дома. На день труда по хозяйству и помощи матери. Редкое снисхождение к младенчеству придавало совсем немного сил. Мальчика не жалела даже мать. Зная о том, в какой роскоши будет жить этот липкий от пота младенец, трескающийся при каждом встряхивании кожи от закостенелой пыли, через которую мальчик порой не чувствовал лучи солнца, мать семейства ему находила труд не хуже каменоломни, кусок хлеба окаменелее, воду мутнее.
Семья была многодетная. И старшие дети, уже видавшие барский куш, барчиков, баринов, роскошных особ, которых в трехлетнем возрасте отдают крестьянскому труду, дабы всю жизнь после отдать их богатой праздности, лукаво посматривали в сторону мальчика, по большей части вовсе не смотрели. Они умели подсунуть мальчишке самый тяжелый для обработки край скалы, самые грубые каменья. Отец это замечал, молчал и смотрел. По настроению помогал мальчику, по настроению бранил. Проходили годы искрами из инструментов.
Четкие линии выпуклых глазных яблок ловили на себе ласковый свет восходящего солнца, еще не обжигавшего и манящего. Веки мальчика были вымыты, и как бабочки из сетки охотников, освобождены от слоев пыли. Из-под век на людную площадь смотрели странные глаза, сохранившие природный, естественный, грубый рельеф скалы, мощной и массивной, из которой были вырезаны. Мальчик отмыл, где мог, въевшуюся каменную пыль, но все равно был похож на кусок сахара, отличаясь от сажи многоликой толпы.
Праздники в городишке были редки, а уж для ремесленников по камню представлялись чем-то из ряда вон выходящим. Если объявлялись народные гулянья по какому-то там поводу, изнуренные тяжелым трудом, тесаки отдыхали, наслаждаясь минутой в объятиях сна. На религиозные празднества отец семью мешкал водить вовремя. Они появлялись либо под конец, либо уходили с самого начала служб, иногда ж появляясь. Однако был праздник, впитавший в свои основы традиции и христианства, и язычества, и гидры возрождавшегося искусства. На него и собралась семья, делая это регулярно, единожды в год.
Особое действо состояло в торжественном шествии по городу, в котором на подносе несли выбранного мальчика. Этот мальчик, нагой, должен был символизировать собой святость младенца, и посыльного Юпитера покровителя искусств и ремесел, и снизошедшего амура. Всем хватало толкований. Отец семьи видел в этом мальчике образец своего искусства, свежую, выбитую из скалы тела матери скульптуру, поражающую своей гладкостью и живостью. Она была белой, так как кожа мальчика не вступила в полное сношение с солнцем.
Кроме того, дивное изваяние умели обставить так, как обывателям и не приснится. Отец приходил и за этим то же. Своими впечатлениями от пышных одежд носильщиков серебряного подноса, от красивых женщин в раздражающих ярких платьях и нарядах, от песен бардов и цоканья копыт знатных особ, от пышных карет; своим анализом тех или иных изделий, которые попутно выставлялись другими мастерами, и, бывало, с полотнами художников, отец делился с бывшими рядом сыновьями.
Среди них, поначалу схватывая оплеухи и попреки, постоянно ютился мальчик. Впоследствии отец дозволил ему быть рядом в момент своего рассказа, и не заметил, что все более оставался наедине с ним. Другим, сыновьям по крови, а не по воле жестоких богачей-родителей, эти рассказы были все менее интересны. Но наш мальчик внимал рассуждениям мастера каменотеса о красоте, красоте человека, из ничего, из породы создававшего все. Слушая, мальчик пытался впитать каждую фигуру, каждую черту этой красоты, о которой рассуждал каменотес. В водопаде век, впадающих в расширенные глаза, скрывались орнаменты на тканях, узоры на украшениях, диковинные изделия, точеные скульптуры, человеческие тела и особенно красота того мальчика, которого несли на подносе серебра.
В процессе избрания младенца для церемонии скрывалось что-то таинственное, мистическое. Мальчик много размышлял, почему выбирают именно тех, а не других, и почему их маленькие ступни так сливаются с серебром, так облагораживают блеск металла. Законы жребия, которые мальчик не понимал и интересовался ими с ребяческим любопытством, лишенным зависти, занимали его внимание, бились в уголках его сознания маятником мысленного тупика. Инстинктом, будучи в беспамятстве малолетства, мальчик изучал каждого младенца, когда появилась память, тщательно запоминал.
Для мальчика все виденные им младенцы создавали в его лишенном рефлексии, детском уме некую систему символики подлинной красоты, забальзамированную в море бессознательного чувства. Мальчик прощупывал в своих фантазиях черты этих малышей, которые казались ему божественными; испытывал наэлектризованными подушками пальцев изгибы и строение, формы их тел и втягивающимися центрами ладоней в тонкие кости своих кистей ловил их объемные образы.
Но мальчика, которого вынесли в это утро на площадь, он воочию осязал. Не лицезрел в отдалении, а, невзирая на расстояние, облеплял глазами мякоть его кожицы,  дробя от напряжения свои зрачки, и оставляя их глубоко в нем, как семечки в ароматном плоде яблока. Белки его глаз в стихийном восторге растекались слезными каплями по плечам и рукам младенца на серебряном подносе. Мальчик не осознавал, почему испытывал такое благоговение от странных линий подергивающегося легкой судорогой рта этого младенца, еще не отделившегося от природой заложенной привычки, и потому ищущего женственный, упругий, взрывной, стоящий клином, сосок матери.
Впервые он знал младенца, которого подали на обозрение, и впервые его избрали из бедноты. Мальчик наблюдал за соседским чудом. Из узких окон в иссушенной раме выглядывали чуткие и застенчивые огоньки, раздуваемые чьими-то резвыми и большими ресницами. Мальчик заметил их, и после, в тайне от других мальчишек каменотесов, вставал чуть раньше, и ложился чуть позже ради нескольких обоюдных взглядов с этими очами. Иногда, сопряженные со скрипом сквозняка, из приоткрытой ветром двери, до мальчика доносились вздохи этого младенца, шорохи его маленьких конечностей в убогой люльке, посвистывание носа и даже нечто, похожее на хрюканье, нечто, что и обозвать словом никаким нельзя. Это нечто выражалось и звуками, и запахами, и чувствами. И  это нечто было узнано в мимолетной судороге уголка его рта.
Мальчик привязался к соседнему младенцу, к его взглядам. Вскоре малыш стал появляться и на крыльце, словно провожая и встречая трутника каменотеса. Мальчик воспринимал улыбчивого младенца, как безмолвного, безымянного друга. Тем более, что у мальчика не было друзей и он особо нуждался в таком друге, в такой невербальной форме сосуществования с кем-то, когда он с ним не существовал. Он чувствовал, будто между ними устанавливается негласная связь, что они два утеса одной скалы, два волуна с одной горы, две трещины в одном ущелье, сырые и заполненные тенями. И все это происходило в срезанном конусе чувств мальчика косой плоскостью уж очень прямого распорядка бытия, тогда как он ни разу не подошел к младенцу, не заговорил с ним, и не ведал и имени его. Уж быстро нашла истосковавшаяся фантазия мальчика отзыв в набеленном, чистом полотне души младенца, выбранного за красоту на праздник.
Разноликая толпа встречала нового амура для празднества в гулком восторге. Всякий веселился, от мала до велика. И участники процессии, и зрители ее. Только сам младенец молчал, почти исподлобья смотрел окружающую его картину. Дыхание его было чрезмерно спокойное, глубокое, но несло будто одно удушье. Избранник хорошо ощущал на себе всю особость этого праздника. Малыш был полностью покрыт золотой краской. Богатый купец, сделавший на ее ингредиентах состояние, забрел на днях в городок и подарил в честь праздника дорогостоящую емкость. Ее с честью пролили на бархат свежего тела младенца, для того, чтобы украсить природное злато мертвым металлом.
Шествие началось с главной площади и заняло половину жаркого дня. Люди быстро привыкли к золотой живой скульптуре на подносе, переставая обращать на малыша обильное внимание, как прежде. Все погрузились в какой-то транс, относивший их шаги в их же ушах где-то в отдалении. Округа людских голов превратилась в распаренное солнцем мышление, ни о чем не помышлявшее. Толпа не заметила даже, как прошлась по бугоркам, которые некогда, еще пару часов тому назад были людьми живыми. Жаркая погода сделала свое. Но даже они уходили из жизни в безмолвии транса. Отец семьи, каменотес, сноровкой справляющийся с губительным солнцем, все продолжал замечать что-то в толпе, выбивать молотом мысли из горы благородные пароды, или же вырезал резцом глаз скульптуры, где это было возможным.
Мальчик слушал его, но не сводил взор с золотого, знакомого малыша. Мальчик все время дума о том, как бы измазаться этой же краской, что б стать чем-то похожим на амура. Мальчик подвергнулся трансу, только другому, совершенно обособленному, известному лишь его напряженному зрению. Время застревало облаками в сите неба, солнце сгорало тающей свечкой, приближая огонек к подсвечнику горизонта. Мальчику на мгновение показалось, что малыш, дышащий все ровнее и раскатистее, все реже и реже, медленнее, вдруг стал чем-то не совсем живым, но и не мертвым камнем. Закатные лучи словно подсвечивали личико младенца. Тело малыша, полностью облепленное золотом, стало похоже на нечто среднее между творением природы и человека, как скульптура Пигмолиона, не задышавшая в полную силу, но уже существующая сама по себе. Это мгновение запечаталось в сознании мальчика, как остаются из детства воспоминания, сохраненные лишь по прихоти тогдашней памяти и протекающие в уме всю оставшуюся жизнь.
Толпа расходилась. Процессия рассыпалась множеством горошин шляпок и париков по отходящим от площади улочкам. Про окрашенного малыша забыли. Рядом с подносом стояли несколько отдыхающих носильщиков, заматывая мозоленные, обожженные руки нагретым серебром. К малышу пробиралась довольная за чудесное свое чадо, мать. А вместе с соседкой шли по пути домой каменотесы. Мальчику очень хотелось еще раз увидеть золоченое диво. Может, наконец-то, он прикоснется к нему, или что-нибудь ему скажет, или подойдет так близко, как ранее не подходил. Или дотронется напряженно вытянутой подушкой указательного пальца до краски на его коже.
Мама малыша шла чуть быстрее, ускоряя от нетерпения шаг. Носильщики бережно передали ей поднос с младенцем. Она молчала и улыбалась, вслушиваясь во что-то. Мальчик приближался и все отчетливее видел красивое вытянутое тело этой мадонны, покрытое чуть сползающими лохмотьями бедноты, кажущимися ему туникой. Лицо ее выражало спокойствие. Только нижнее правое веко подергивалось, как некогда уголок рта младенца. Она его держала на руках, приложив к груди, от чего и туника, и грудь, и руки по локоть озолотила вязкая краска. В дымке пыли, поднятой тысячей ног, и тяжелыми клубами оседающей, мать с младенцем застыли посреди безлюдной площади.
Когда они были уже совсем близко, мальчику почему-то захотелось посмотреть на отца семейства. Невозмутимый и однообразный лик каменотеса  как будто покосился. Его сухой рот дернулся, как собака внезапно соскакивает с цепи. Каменотес остановился, еще раз скривился, прищурился и стал обходить мать с младенцем, неподвижных, превратившихся в статуи. Мальчик так и не подошел к ним. Но смог увидеть, что малыш изменился. Он вовсе не шевелился, не искал матери, не открывал глаза, делающие его божеством, и не дышал. В малыше исчезла искра жизни, которая привлекала взгляды толпы, поддерживая его особенную красоту. Теперь малыш был ни на что не похож, и что-то страшное скрывалось в его краске, в расслабленности его членов, в безобразии его безжизненности. Его мать возила тело малыша по лицу и шее, все больше окрашиваясь золотом.
Вернулся мальчик в дом нервным. Казалось, что в его глазах выжимают лимон. У него появился тик: задрожал верхний угол века. Большой и указательный пальцы правой руки незаметно подергивались. Никто этого не заметил. Плененного пылью, липучим потом и грязью быта каменотеса, чумазого мальчугана почему-то омыли и, подав скупую миску ужина, оставили впервые одного. Мальчик простоял всю ночь у окна, за которым пустело соседское горе. Перед его взором то и дело мелькал золоченый амур, о котором больше никто и не вспомнит.
Мальчик не знал, что пришло его время, что на рассвете у крыльца появится карета, которая отвезет его к настоящим родителям. Что в маленьком городке больше не будут красить младенцев на праздник, а вскорости его совсем отменят. Придут новые обычаи, которые назовут традицией. Что мальчик больше не увидит этот городок, и больше не услышит об отце каменотесе. Уже не мальчиком он единожды посетит маленькую деревню, где рос по злополучию родителей. И единственным, что он унесет с собой из некрополя его памяти, это имя задохнувшегося малыша, которое он узнал спустя десяток лет с его кончины.
Всю его жизнь до приобретения этого имени позолоченный мальчик жил будто бы с ним. Они вместе росли и развивались, доверяли друг другу тайны, познавали новое. Мальчик и не думал открываться родителям и что-то рассказывать о своем амуре. Узнав его имя, он получил новый образ того малыша, который закрепился и заперся в глубине его сердца.
Утонченные, но жесткие, как инструменты, руки лежали в алом бархате лучей заката. Мрамор, словно под наущением златоуста, поддавался каждому их движению, давно укрощенный, как некогда камень. На укротителя глядело то самое лицо, которое было бы у соседского младенца, если бы не позолота, если б он пожил. Тот самый его образ, который появился с его именем. На нем запечатлелось именно то выражение, состояние, которым младенец запомнился мастеру в последний раз, перед последним своим вдохом, когда он был не жив ни мертв, тем самым отдавая образу скульптуры амура на подносе нечто необыкновенное, различающее его от простого камня или мрамора. Законченное изваяние будто задышало, так же ровно и тихо, медленно и незаметно, как соседский малыш на подносе в последний свой миг.
Скульптура простояла много веков. В наше время она известна под именем Давид


Рецензии