Садик

Дом, в котором я прожил все свое детство и значительную часть юности, стоял прямо напротив моего детского садика — их построили одновременно, одним стройбатом, одними залихватскими руками, счастливыми держать лопату вместо автомата, украсили как могли одним орнаментом из последних красных советских кирпичей, и сдали нам — одетому в шортики и рубашечки поколению миллениалов at its very beginning. Я был в числе первых детей, ступивших в пахнущие омлетом и хлоркой свежеокрашенные коридоры, в которых рассеивался и гас уличный свет из квадратных окон. Мне было три с половиной, но я доходил до садика сам — под наблюдением родителей из окна квартиры пересекал двор, открывал калитку, поднимался на крыльцо и исчезал внутри двухэтажного домика, где меня формировали в группу, определяли в пару, одевали в зайчика, отлепляли от качелей, откармливали и отчитывали, усаживали, отлавливали, придерживали, но не мешали, и иногда, сощурясь, издалека и украдкой, просто наблюдали и вздыхали, поддаваясь непонятной взрослой рефлексии.

Нас было десять или пятнадцать — разношерстных детишек, прикомандированных каждый к своему кубику, мячику, ложке каши, намоченному листику, нацеленной кисточке и раскатанной по столу пластилиновой лепешке, мы дрались и женились, оглушая друг друга, решая в уме многокилометровые системы уравнений, описывавшие таяние куска масла в центре тарелки, вопя и катаясь по полу, скача, летая, визжа, хохоча, в конечном счете — бесшумно плавая в герметичной комнате, которая распространяла зеленоватый свет где-то у самого дна скалистых нежилых девяностых.

Это был бесконечно долгий, бесконечно плотный период моей жизни, впоследствии схлопнувшийся в одну худенькую папочку с акварельными рисунками. Я помню все эти пейзажи — я пролетал их, стоя у окна нашей игровой комнаты, расплющив нос о стекло и наблюдая, как закручиваются газовые вихри, как секут обшивку пылевые кольца, качаются нестабильные бело-голубые березы под метановым ветром и левитируют над морем расплавленного магния гигантские каштаны. Где-то там в виде бледноватого полумесяца, в световых годах отсюда, маячил мой дом с длинной антенной на крыше — он светил и слушал, принимал и сообщал, но потом неизбежно выключался и уходил за горизонт, теряясь в снежных хлопьях. В этот момент я начинал реветь и пускать по стеклу слюни под дружный хохот всех остальных членов команды, и продолжал делать это до тех пор, пока не прибегала одна из воспитательниц.

В нашей группе их было две: Амалия Александровна и Кира Анатольевна. Одна хорошая, другая плохая, одна добрая, другая злая, одна слегка чуть-чуть надрывная, со впалыми щеками и немного сильно округленными глазами, которая охраняла дневной сон, поправляла одеяла и подбирала свесившиеся с кроватей конечности, вторая — круглолицая, с широкой рукой, кудрявым волосом и необнаружимой слабиной в командном голосе, которая ругала, выставляла с тарелкой супа в туалет и даже иногда давала подзатыльник. Последняя позже отшвартовалась и пересекла океан, а первая продолжила истончаться, пока окончательно не растворилась в потеплевшем московском воздухе.

Ваня, говорила она мне в то морозное февральское утро, оттаскивая меня от окна и вытирая мне сопли, а ну-ка перестань, что ты плачешь? Думаешь, тебе это как-то поможет? Ты думаешь, шептала она, телескопически опускаясь с высоты своих юбок на уровень моих пылающих щек, что ты можешь так что-то изменить? Думаешь, слетало с ее красных уст к моим мелким розовым ушам, ты своими слезами способен повлиять на ход вещей? Изменить угол наклона земной оси? Сократить длительность суток? Откатить поворотные исторические события? Сохранить свою симпатичную маленькую ДНК и быстренько перезародиться на другой, более гостеприимной планете, в другой, в целом более мягкой системе? Повлиять на скорость, с которой Млечный путь движется навстречу туманности Андромеды, чтобы слиться с ней в раскаленную манную кашу? А? А ну-ка быстро иди сюда, подключалась вторая воспитательница, становись рядом с Виолеттой, вы оба высокие. Внимание, дети, все улыбаемся, смотрим туда, откуда сейчас вылетит птичка, с плохо подделанным задором в голосе бубнил худощавый мужик, расставлявший на ковре треногу с фотоаппаратом. «Значит, ты на мне женишься?» — шепотом спрашивала Виолетта, слегка наклонив ко мне голову, пряча тонкую губительную улыбку, ничего специально не делая, но уже складываясь в один из стоп-кадров, которыми, как ни крути, была размечена кинематографичная жизнь ее садиковского сомученика. «Конечно, — отвечал я. — Как только вырасту!» «А сейчас?» — снова спрашивала она и ожидала на фоне размазывающихся по небосводу звезд.

«Мальчик! Посмотри сюда!» — нервно звал меня фотограф. «Кто, я?» — поворачивался я и застывал на единственном групповом снимке зимы 88-го — зареванный, раскрасневшийся, с растрепанными волосами, не до конца смешавшимися на лице выражениями испуга, сомнения и досады, с открытым ртом и выходящим из него не совсем верно интонированным, но, так или иначе, безответным общечеловеческим вопросом.


Рецензии