Алюминиевый сад

На планете Крессида готовились к святому празднику Седьмого ноября. Темные ночи становились длиннее, день, просыпаясь в преддверии торжества, приносил приятные хлопоты. Багряное небо каждую долю секунды рождало яркую вспышку. Оранжевый шов Дороги Предков, огибая серпантином небесную сферу, поглощал скопление слабых звезд.

На огромной веранде, построенной из спутано-волокнистых амфиболов тремолит-актинолитового ряда с характерной структурой глыб Каменной Гряды, сидела семья гладышей. Белые колоннады удерживали на плечах зеленую рифленую крышу. В бархатистый звон цикад вплетались сверчковые трели. На пруду пела жаба.

— Анварес, ты почему не собираешься на демонстрацию? — плоское фиолетовое тельце бабушки Мирдзы, покрылось красными точками. Дряблые подкрылки, словно носовые платки, болтались за спинкой стула. Два огромных красных глаза смотрели друг на друга.

— У меня нога болит,— хоботок внука нервно елозил по скатерти. Две пары рук держали наготове несколько тарелок с яствами.

— Зачем ты обманываешь себя? — старушка потянулась за жареным раком.— Ты же безногий! Что бы сказал дед, если бы узнал, что ты не пойдешь на праздник? — Мирдза посмотрела на портрет мужа и прослезилась.

Со стены улыбался клоп в красной папахе.

—  Как щас помню,— нервно шевеля лапками, старуха указала на дырявый ковер,— здесь передо мной стоял Янис родненький.

— Янис? — у Анвареса что-то хрустнуло в ротовой полости.— Ты же говорила Пенис!

У бабушки ожили подкрылки, кожа на брюшке расправилась:

— Щас уже не упомнишь, то ли Янис у стола стоял, то ли пенис у Яниса? 

— Это что же получается,— вмешалась в разговор Ильза,— у нас два дедушки?   
Пробежав несколько раз по глазницам, бабушкины зрачки, с удивлением глянули сначала на прислугу, старого кузнечика с огромными седыми бакенбардами, затем сфокусировались на внученьке:

— Ты почему не в школе?

— Здрасьте, приехали,— взяв у кузнеца противень с хрустящими мальками, Ильза положила на тарелку несколько шпрот,— я второй год за столом безвылазно сижу, неужели не заметно?

— Так ты у нас второгодница? — бабуля положила радом с тарелкой вставную челюсть и прошепелявила.— А потему?

— Потему, потему? — передразнила Ильза,— потому что там преподают на гладышском языке.   
 
Мать Ильзы и Анвареса впорхнула на веранду в белой тунике. Стройная, пахнущая дорогими духами, с модным ридикюлем на брюшке, Лаума легко приземлилась рядом с сыном. На облегающем платье виднелись темные подтеки. Измазанный губной помадой хоботок дрожал. Кое-где на щупальцах сталактитами торчал отслоившийся лак.

— Степан,— она жестом поманила слугу.— Налей-ка мне, любезный, крови.

— Тепленькой?— тряхнув бакенбардами, спросил пожилой кузнечик.

— Крови, ей! —  взбунтовалась старуха,— а ты её насосала?

— Бросьте, маменька,— заплывшие тушью глаза метали молнии.— Не при детях!    

Хитиновый скелет Лаумы пощелкивал. Наэлектризованная ткань липла к телу.
На тонких пружинистых ножках Степан нес к столу связанную зеленую муху. Клопы жадным взглядом буравили насекомое.

— Кошерная? — вспомнив загадочное слово, поинтересовался Анварес?

— Нет,— в один миг, откусив голову цокотухе, Степан положил обезглавленную тушку перед Лаумой.— Muscidai sortirius. 

— Навозная, што ли? — Анварес выковыривал что-то из хоботка.

— Жри молча,— счастливая мать, закатив глаза, тоненькой струйкой втягивала в брюшко чужую жизнь.

Связанная жужжалка дрогнула, приняв на себя удар четырех жал. Бирюза на панцире поблекла. Связанные лапки, чувствуя край могилы, агонировали.
Какое-то время голова насекомого наблюдала за пищеварительным процессом кузнеца. Когда роговицы глаз растворились, челюсть, укусив напоследок стенку желудка, исчезла в анналах Вселенной.

Тепло приятной усталостью разлилось по материнскому телу. Урчание в животе, сливаясь с жабьей песней, напоминало лягушачий хор. Мутная пелена сытости застилала глаза:

— Мне так хорошо, что чувствую себя словно в детстве.

Родственники молча досасывали еду.

— В этом пруду я купалась. Вот под теми листьями,— Лаума нехотя показала конечностью на лужайку,— спала. Просыпалась с чувством счастья и радости, ежечасно томивших душу. О, если снять с плеч тяжелую ношу прошлого и вернуться в сон моей юности, я слилась бы в объятиях с этим прудом, с огромными каштанами, землей, нефритовой верандой…

— Какое прошлое, Лаума? — бабушка снова посмотрела на портрет с папахой.— Мы обычные водяные клопы. Там, на лужайке, не каштаны. Дедушка вкопал три алюминиевых дерева и повесил на них светлячков.

Хлопнула калитка. В дверном проеме первыми показались длинные ноги водомерки. На веранду вошел глава семейства Модрис.

— А что я вам принес? — потертый фиолетовый сюртук лоснился у него в нескольких местах. С коротких верхних ног сыпалась засохшая грязь. На фарфоровое блюдо плюхнулось что-то жесткое и дурно пахнущее.

Семья дружелюбно молчала. Ковыряясь в хоботке, Анварес показывал сестре язык. Бабушка водила клешней по скатерти. Фыркнув, демонстративно отвернулась Лаума.

— Кто, что, куда: какой падёж? — как всегда проверяя в игровой форме правила гладышского языка, спросил у детей папа.

— Падёж скота,— вставная челюсть тещи никак не принимала исходное положение,— опять блох приволок?   

Анварес сморщился. Смачно отрыгнула Ильза. Повернувшись к портьере, хихикнул седовласый паж. Его вогнутые колени пружинили в такт с качавшейся головой.

— Если бы на моей знакомой учительше гладышского языка ползали косолапые мишки,— дрогнувшим голосом произнес Модрис,— мы бы ели медвежатину.

— Все твои сучки блохасты,— хоботок Лаумы потемнел от свернувшейся крови. В глазах блеснула ревность.— Что она тебе еще новенького нашептала?

— Со следующего года будем изучать парижский язык и …

— Бывала я в ваших Парижах,— перебила Модриса теща. Пятна на теле Мирдзы расползлись,— там холодно, дожди. Язык хуже гладышского. Надо в нос говорить, иначе не понимают. У меня, извините, нос не гармянский, лимон из стакана достать не могу. Вот и мучилась, прости господи, с ихним прононсом.
 
— Опять вы со своим носом, мама,— расстроенная Лаума отодвинула от себя тарелку.

— Жизнь переменится! — не обращая внимания на колкости старухи, длинным тоненьким хоботком самец проткнул трепыхавшуюся блоху.— Наконец-то грядет всеобщее обрезание!

— Говорила я тебе, доченька, надо было выходить замуж за землемера. Погубит нас всех твой водомер.

— Не переживайте вы так, матушка,— сухой голос Модриса звучал на веранде кашлем.— Обрежут язык! — брат с сестрой полезли под стол.— Наконец-то гладышский язык вздохнет полной грудью! Из него удалят шесть букв: «Р, О, И, Я» и два «С».

При последних буквах Лаума взлетела со стула:

— «СС» удалят? Кто же мне найдет новые застенки с такой зарплатой?

— Я давно хотел сказать, милая,— от Модриса пахнуло псиной,— мучить недогладышей отвратительно!

— Дети, идите в спальню,— платье взбесившейся мамаши задралось, и общему взору предстали красные трусики с кружевной оборкой.

— Мать твою,— вырвалось у сына.

— Ну, мам,— надув губки, добавила сестренка.

— Быстро! — рявкнула маманя.

— Мамочка,— из-за скатерти появилась голова Анвареса,— у нас нет спальни.

— Вот посмотри,— Лаура летала по веранде, ударяясь о колонны,— у твоих детей нет даже спальни!

— Зачем им спальня? — Модрис был неумолим.— Они же не спят.

Только по вставшим дыбом несмачиваемым волосикам на кончике ног можно было догадаться о внутренних противоречиях супруга.

— Здравстуйтэ-э,— на веранду вполз червяк,— мен-ня зовут Раймо-он-нд.— На теле мускульного мешка играли кутикулы. Нежные хитиновые щетинки, покрывая кожный эпителий, плавно переходили в примитивные параподии.— Я прише-ел-л по объявлен-нию.

— Макулатуры нет,— съязвил Анварес.

— Вашего батюшку, часом, не Паулюсом кликали? — госпожа Мирдза одела очки.— Увидела бездонные трогательные глаза и не выдержала.

— Та,— гость попытался сделать реверанс, не удержался и шлепнулся на пол. Зеленая фаянсовая плитка покрылась влажными кругами.

— Ну что вы! Не надо фамильярностей. Знавала вашего батюшку, еще когда он конину в окопах ел. Боже милосердный! Я — его, он — лошадей. Втюрилась в него, дуреха, по самый хоботок. Вот такая у нас любовь была.

— Вы что-т-то пут-т-таетэ-э. Пистон-нцы кон-нин-ну нэ кушаю-ют.

— Жрёте, жрёте,— нашарив под столом внуков, бабушка отослала их в сад.— Голод не тетка.

— Как-к-кая нэт-тёлка?

— Модрис,— представился глава семейства,— это моя супруга Лаура и наша любимая мама,— дамы учтиво поклонились.

— Вам известн-но, что ваш сат-т и пес-сет-тка прот-таютса-а за т-толги?

— За что мы должны? — захлопала провисшими крыльями Мирдза. Дети бросили кирпичом в жабу. Папаха на портрете у деда слезла набок.

— За гор-ряч-чую воду, свет-т и лифт-т,— тело первичноротого выпрямилось. Отростки приняли угрожающую позу.

— Позвольте,— верхние конечности Модриса закружились танцем богомола,— у нас никогда не было горячей воды и лифта!

— Но свет-т-то ест-ть! — червяк подполз к столу.—  А если н-небыл-ло вот-ты, зач-чем вам прибор-ры уч-чета?

— Вы не так поняли. Я водомерка.— Модрис покраснел.— Это как пистонец, национальность.

— Пис-стон-нский сч-четч-ик вот-ты? Так-кой национ-на-альности нэ знаю.
Протестуя против произвола, глава семейства хотел было возмутиться, но, поперхнувшись слюной, не мог откашляться. 

— Это не электричество, а светлячки,— вибрируя плохо присосавшейся челюстью, ответила за него Мирдза.

— Та, они и нап-писал-ли заявлен-ние. Вот чит-тайт-тэ.

Из прорези одного из сегментов, словно из почтового ящика, показался сложенный пополам листок.

«Я в восьмом ряду, в восьмом ряду, меня узнайте, мой маэстро…». Что это? — хищные глаза отдышавшегося Модриса искали на теле червя рот.— Какая-то дама пишет с восьмого ряда.

— Извин-нит-тэ,— тельце пиявки покрылось морщинками,— пер-рэп-пута-ал.
«Мы, нижеподписавшиеся светлячки в количестве 123 штук торжественно клянемся говорить правду и только правду…»

— Вы их что, пообещали в пионеры принять? — смотрясь в зеркальце, Лаума приводила себя в порядок. 
 
— Нэт-т. В пист-тон-нцы. Вы нэ волнуйт-тэсь. Выхо-от эст-ть,— дождевой друг вытащил из кожаных карманов новый план застройки,— мест-то у вас хорош-е-е-е. Свалка в т-трех шагах. Мы пост-тав-вим вмэст-то вашего-о сат-та нэсколько-о харько-ов.

Взрослые насекомые ахнули.

— Извин-нит-тэ-э, ларько-ов.

— Маменька,— ядовито-красный хобот Лаумы сверкал на солнце,— поедете в Парижы, возьмите меня с собой, сделайте одолжение. Что делать мне, светской львице, в этой необразованной стране, где безнравственные беспозвоночные пистонцы бормочут непонятные слова? — и, поджав губки, чуть не плача.— Нет бы назвать меня нераскрывшимся бутоном или цветком… Норовят обозвать сволочью и плюнуть в лицо.

— Прошли те времена, милая,— тяжело выдохнув, Мирдза подышала на очки и протерла их скатертью,— когда на одной собаке можно было по всему Шенгену проехать. Теперь баста, вместо Мухтаров — Махмуды. Им самим жрать нечего, кожа да кости.

На пруду раздался детский плач. На двух из трех деревьев зажглись светлячки.

— Опять одну фазу выбило,— заложив конечности за спину, Модрис вышагивал по веранде, как на ходулях.— Ты знаешь Раймонд, сколько лет этому столу?

— Нэт.

— Я тоже. А стульям?

— Нэт.

— Что ты вообще знаешь, пистонец?

— Таблиц-цу-у умн-ножен-ния.

— Да как же это продать? —  схватившись за голову, Лаума порхала, страстно всматриваясь в мельчайшие детали постройки. Ведь в каждой толике этого дубового стола частичка нашей жизни. Этой мыслью меня, словно разрезало пополам. И каждая из половинок начала жить отдельно друг от друга.

Представьте себе, нижняя часть вдруг принялась разговаривать с верхней.

Платье слегка задралось, и красные кружева трусиков блеснули в одном из сегментов червя. Кутикулы дрогнули. Коричневый мускульный мешок надулся. Кольчатый гость не знал, куда пристроить покрывшееся слизью тело:

— Если бы у меня было сердце,— подумал плеченогий,— оно бы не выдержало красных рюшек. 

Хоботок у Лаумы стал влажным. Глаза горели. Она продолжала, растекаясь по застывшей лаве непонимания:

— Каждая половина превратилась бы одновременно и в старую, и в молодую, вновь постигая жизнь. Представьте себе! — Лаума почти кричала.— Эти стулья видели нашествия бронтозавров, четыре Крестовых похода и Ленина! 

— Джон-на Лен-нон-на? — червь рухнул на пол.

— Матерь божья! — подняв скатерть, теща поскребла столешницу.— Во брешит.

— Ах, оставьте меня! Я свободная женщина! Ваши грязные ценности не касаются моей тонкой натуры. Душевное богатство, заключенное в моем хрупком теле много крепче и сильнее ваших ничтожных материальных благ, вот как эта — высосанная моим супругом блоха.

— Ха-ха,— поняв нелепость шутки, Модрис сконфузился.

Опершись на колонну, червяк с удивлением посмотрел на блюдо.

— И пусть ваш смех накрывает мысли необыкновенной женщины надгробной плитой,— от испепеляющего взгляда Лаумы самцы притихли,— знайте, дух любви и высшего счастья, несется над нами стаей белокрылых лебедей. Я с ними, а не с вами.

Модрис с Мирдзей аплодировали. Раздувшись до непомерных размеров, одобрительно шипел червь.

— У вас что ещ-щё и лэб-бед-ди прож-жива-ают?

— Где мои калоши? — открыв шкаф, супруг вытащил большой чемодан.

— Что это еще за калоши, которые ты всё время ищешь? — тушь растеклась по заплаканному лицу обиженной женщины.

— Я слышал, что у настоящего гладыша должны быть…

— Х… да душа,— помогла зятю тёща. На старческом лице играла гнусная улыбка.— Мои белые тапки не подойдут?

— У вас-с и душ им-меитца-а-а?

— Нет только…

— Опять вы со своим гладышским юмором, мама,— вскинув руки к небу, Лаума прощалась с верандой.— В учебниках у Ильзы написано о гибели природы, о деревьях, которым грозит вымирание. Это я, то дерево, которое должно исчезнуть. Хрупкое, нежное создание, не ужившееся с суровой действительностью. Даже этот червяк оставил след не только на кафельном полу, но и в нашей жизни. Мы же исчезнем, оставив после себя только грустную песню жабы на пруду. Степан,— Лаума парила над страстными взглядами мужчин,— мы уезжаем первым поездом.

— Мама, мама,— на веранду вбежали дети,— там какие-то харьки выгрызают наш сад!

— Поч-чему-у как-к-иет-то? Писто-о-он-нские.

— На плацкарте я не поеду,— бабушка скатывала скатерть,— тамошние хамы утверждают, что от нас пахнет коньяком.

— Мама! — Модриса было не узнать.— Нас давно к себе приглашала моя знакомая преподаватель гладышского языка. У нее такая огромная плешь на спине, места хватит всем! Прощайте Раймонд!

— Ты в восьмом ряду, в восьмом ряду, тебя узнаем мы маэстро…,— напевая, уходят. Занавес.


Рецензии
Может я конечно и не прав, но мне стиль данного рассказа напомнил Зощенко. Единственно название можно было сделать типа Трапеза в восьмом ряду )))

Братья Ниловы   06.10.2016 18:08     Заявить о нарушении
Спасибо, Игорь. Вообще-то это не завуалированный "Вишневый сад". Но трапеза в восьмом ряду тоже хорошо.

Дмитрий Липатов   07.10.2016 09:23   Заявить о нарушении
О позор на мои седины))) Я не узнал, хотя писал еще в школе выпускное сочинение по Чехову (один из любимейших в те годы авторов) и прошелся там по "Вишневому саду". Тогда конечно же название соответствующее: "Алюминиевый сад"!

Братья Ниловы   07.10.2016 17:05   Заявить о нарушении