Простуда змей местночтимых

Отец почил всего за несколько дней до её рождения. Не то чтобы он долго болел или был слаб здоровьем – как-то так получилось, и глава семейства пришёл с работы, наутро не встал с постели, а уже к вечеру следующего дня помер: будто и не было. "Энгель" – выдавил он сквозь зубы с каким-то ему одному понятным наслаждением перед тем как умереть от простуды.
Так её и назвали; такой она и стала – смотревшие на спящую девочку умилялись её безмятежному и чистому личику, как на фотографиях, где, подкрашенные и одетые в опрятные, взятые, естественно, напрокат сюртучки, сидят парами детки. Их головы крепились к специальным штативам, которые помогали удерживать тела в сидящем положении. Иногда это были целые семьи, и тогда, несмотря на пудру и позу, на снимках всё равно проступала печать их мучений – голод, болезнь или то и другое вместе. Дырки в висках и подбородках, синюшные двухдневные пятна на шеях, тёмные гематомы на лицах – всё ретушировалось и становилось чинно и представительно: ещё-бы, порой на эту последнюю фотографию уходил целый бюджет. Личико Энгель выглядело приблизительно так-же: она хорошо ела и много спала, отчего казалось что девочка вовсе не раскрывает глаз. Те, к слову, у неё вышли карие, хоть в этих местах такая пигментация – весьма-таки редкость. Девочка лежала в колыбели, и казалось будто настоящий ангел спустился во многострадальную обитель, чтобы усладить людям хотя-бы зрение; многочисленные клиенты Спурве, наклоняясь над кроваткой где девочка спала, не могли отделаться от впечатления, что та спит слишком глубоко. Глубже, чем надо лежать, расти и накапливать силы.
Спурве была обладательницей рук с синюшными, опухшими венами на руках, живых, прыгающих с предмета на предмет глазок и жидких серых волос, которые, когда она собирала их в тугой пучок на затылке, придавали ей ещё более непривлекательный и затасканный вид видавшей виды крысы. Она была проворна и исполнительна, много больше, чем того требовало-бы мало-мальское самосознание, и многочисленные посетители её каморы, где она день и ночь крутила ручку швейной машины по достоинству ценили её посредственный, прижимистый и в то-же время легкомысленный и сговорчивый нрав; они хорошо знали, что ей можно хорошенько не доплатить или подобмануть, и поэтому их всегда было много, чего не скажешь о средствах. Со средствами была форменная беда, и, как только отец семейства почил, Спурве была вынуждена продать дом и переехать в столицу, где вырученных денег хватило только на жалкую, похожую на предбанник, квартиру на обсосанной и сальной окраине. То что так вышло было для наблюдательного человека неудивительно, ведь за дело взялся её зять: в Альминне не было школы, и Спурве была неграмотна. И пусть с сороковых годов это больше не было проблемой, и женское образование не только стало возможно, но и в некотором смысле поощрялось – Альминне не имело своей школы, за дело взялся зять из семейства Гальтов.
Сестра была единственной родственницей, которая осталась у Спурве после смерти мужа. Ей всегда везло как-то побольше, и она вовремя выскочила за весьма уже в то время состоятельного землевладельца из соседнего Арнисунде. Гальт был по отцу вчерашний крестьянин, но природная хватка сделала их семейство чуть-ли не полновластными владельцами земель между Альминне и Арнисунде, а это было с лишком четыреста акров. Он быстро богател и имел удивительные аппетиты: Эрда утоляла их как могла и смиренно терпела излишки, которых у подобных людей всегда много. Так она стала госпожой Гальт, оставив Спурве одну. Та тоже не засиделась, но Иансен был птицей куда более скромного масштаба: благо, Спурве была слишком приземлённа и суетлива, чтобы идти дальше смутного ощущения, что она что-то кому-то проиграла. То-же ощущение сопровождало её, когда господин Гальт нехотя и после долгих уговоров сестры взялся за продажу дома вдовы Иансен; то-же самое, смутное, неопределённое, но оттого не менее надоедливое и беспокойное чувство она испытывала каждый раз, когда, согласно традиции, они собирались в доме Гальтов на Откровение, как это принято в Линдемарке. Спурве сильно прогадала: её большой и просторный дом в живописной деревне стоил явно больше тесной будки на краю Иннеборга, но в какой-то момент стало поздно, и всё что ей оставалось это много и напряжённо работать, утро за утром глотая смутное, прожорливое и неопределённое чувство.
Энгель хорошо ела; это вызывало в матери то-же двоякое и противоречивое, чего, она конечно, не могла себе прояснить, ощущение: что-то материнское в ней умилялось тому как чадо растёт и день ото дня хорошеет, и в то-же время что-то совсем другого свойства каждый вечер, в жиденьком свете стеариновой свечки, пересчитывало зыбкий бюджет и сокрушённо качало седеющей головой: девочка ела слишком хорошо, слишком дорого обходилась вдове эта ангелоподобная красота. Скоро Энгель начала разговаривать, а ещё чуть погодя – ползать и ходить. Мать не могла тратить слишком много времени на то чтобы возиться с девочкой, и, поглядывая на неё из-за гор ткани и механического колеса швейной машины, улыбалась своей пустой, добродушной улыбкой. Так улыбаются смертные, и им многое невдомёк, на многое не хватает времени и в них есть место добродетелям и недостаткам: такой-уж человеческий род, который не знает своей драгоценной привилегии жить, а просто живёт, пока однажды не умирает, что-то не успев и что-то почитая действительно важным.
Неудивительно, что, как только это смутное чувство наконец дотронулось до чутких глаз Энгель, она моментально похудела. Девочка напрочь потеряла аппетит; Спурве считала деньги – одна сторона её лица сокрушалась по поводу странного поведения малышки, другая – призрачно улыбалась. Энгель видела их обоих. Она не могла ещё прочно уяснить себе, что и то, и другое – всего лишь единое и неразделимое лицо рождённого жить, и противоречивость его чувств и решений это хлеб и питательный гумус для того чтобы по утрам в котлах разводились пары – Спурве мстительно улыбалась, где-то, не отдавая себе отчёта, чувствуя что незначительно выиграла. Она садилась за колесо швейной машины и тяжело ожидала праздника Откровения: деньги опять подходили к концу, требовалась внушительная добавка.

Наконец этот день наступил. Женщина спозаранку наняла извозчика на убогой колымаге, который согласился довезти их до Арнисунде за четверть риксталера. Усадив девочку на колени, чтобы не так трясло, она отправилась в путь. Извозчик ковырял пальцем в носу, чихал и лениво подзадоривал свою единственную, такую-же плешивую и коричневую, кобылу. Сквозь рваные дыры облаков проглядывало ещё бледное солнце. Медленно ползли ветки деревьев. Туфельки Энгель безвольно тряслись на ухабах, скрипели кожаные сочленения первобытной телеги.
Они прибыли в посёлок после обеда. Усадьба Гальтов находилась на самом краю Арнисунде, возле излучины. Сойдя с телеги, Спурве расплатилась. Эрда выбежала её встречать:
- Как вы долго! – она прижалась подбородком к плечу сестры и закрыла глаза в тесных объятиях, (как-же они были похожи!) – мы-уж совсем заждались, проходите.
Тут она наткнулась взглядом на стоявшую в двух шагах Энгель. Эрда округлила глаза и взялась ладонями за щёки:
- Какая чудесная! – она была такая-же волнительно-громкая, как и Спурве, что придавало им обоим вид стеклянных бутылок, привязанных к седлу – как она выросла!
Она подошла к девочке вплотную и присела на корточки, будто не могла рассмотреть её:
- Какая ты большая...Как тебя зовут?
Но тут на пороге показался господин Гальт, и это лишило Энгель необходимости отвечать на вопросы, которые требовали не ответа, а капли жеманства и умения пучить глаза и поджимать губки.
Господин Гальт задумчиво затянулся из трубки. Это занятие придавало ему прекомичный вид – бледно-голубые, навыкате, глаза и слишком для его богатырской комплекции рыхлый живот под жилетом с чрезвычайно толстой цепочкой: заметно было, что ещё совсем недавно кому-то приходилось провожать многосмысленным взглядом проворные экипажи развлекающихся аристократов с золотыми цепочками, заткнутыми в карманы жилетов. Он лениво изобразил что-то вроде пригласительного жеста. Все вместе зашли в дом. Он тоже вызывал сдержанную улыбку перемигивающихся между собой: леопардовая шкура из-за семи морей, которую Гальт купил на торгах в Мосхавне, ни разу не то чтобы не побывав в море, но не научившись даже плавать; массивные, под потолок, часы с чугунистым маятником, который, впрочем, не мог заставить их идти и бить время; бархатного вида балдахин с блёстками, развешенный над кроватью в стиле рококо – при том, что ни одного предмета, выполненного в этом стиле во всём доме было невозможно найти, и прочее, прочее, прочее, чем была запружена столовая с серебряным прибором и дыркой на белоснежной скатерти, гостиная, в которой шляпки подлокотников у кресел были обильно позолочены, а фигурные детали ножек шахматного стола – посеребрены; детской, где вопиющий хаос двенадцати квадратных метров был заключён в до черноты тяжёлые обои с крупными полосами, и так далее. Самих детей не было – они, по словам Эрды, играли на заднем дворе. Взрослые уселись за стол, причём на Спурве забыли накрыть: я не скажу однозначно, но предстаёт сомнительным, чтобы это была случайная ошибка расторопной служанки. У той в носу было кольцо и странное пятно во лбу. Её Гальт тоже отыскал где-то в порту, и зажигательная восточная красота и сомнительные кулинарные способности вкупе с удивительной для прислуги нечистоплотностью – это одна из тех многих издержек, что Эрде приходилось платить, чтобы смутное чувство превосходства не покидало её осанку, походку и гардероб. Был праздник Откровения, и этот удивительный, экзотический оазис посреди сванемаркских полей был тем местом, куда ему волей-неволей пришлось наведаться. На Спурве наконец накрыли.
Детей распорядились спровадить на задний двор.
Там за ними наблюдало удивительное существо, которое было нанято в качестве няньки и воспитательницы. Оно было, судя по виду и вороньему храпу, не меньше века от роду, носило собранный на затылке пучок и пенсне, одевало пиджак и юбку и держало во вздрагивающих от всевозможных всхрюков и подхаркиваний лапках томик сентиментальных стихов самого современного выпуска. Судя по всему, Гальты хотели вывести своих чад в большой мір: как потом оказалось, госпожа Снирсен (так звали это хрюкающее и курящее втихомолку чудовище) была в своё время дамой если не из высшего, то из первого сорта салонной публики. Повторюсь, неизвестно, сколько десятилетий назад она подавала хоть малейшие признаки половой принадлежности, могла поддерживать двустороннюю беседу и своим видом не вызывала у самых отважных желания бежать, бежать куда глядят глаза и размахивать при этом руками.
- Госпожа Снирсен... – неожиданно мягко и приветливо тронула её за плечо Эрда, выведя Энгель на задний двор. Та встрепенулась и проворным движением маленькой, сухопарой ручонки вытерла со щеки влажный побег. – Не могли-бы вы присмотреть за девочкой, пока у нас гости? Это недолго... – оглянувшись и удостоверившись в том что девочка ничего не слышит, прибавила она.
Заметно было что семейство питает суеверный пиетет ко столице, образованию и самым современным веяниям в области педагогики – это было вдвойне очевидно, когда послышался ответный рокот госпожи Снирсен.
- А! – вскрикнула она от неожиданности и подпрыгнула на месте, когда к ней прикоснулись. Но, быстро перегруппировавшись и справившись со внезапностью, нянька подхватила улетевшее вниз пенсне и, моментально провизировав окружавшие её предметы, помотала головой.
- Да, погляжу. – Она прищурилась сквозь мелкие линзы своим зеленоватым лицом, собиравшимся надо ртом в две раскосые складки жирноватой, попорченной кожи – Эй! Как вас зовут, юная леди!
- Энгель... – потупившись, произнесла девочка, слегка удивлённая внешним видом надсмотрщицы и тем, как она умудряется не проглатывать целиком яблоки и головы сов.
- Так, Энгель, – продолжала Снирсен, встав и сделав повелительный жест, который должен был означать "можете идти заниматься своим, разберёмся"; она схватила девочку за руку и потащила на маленькую, странно-уютную для дома Гальтов площадку, где сидели двое детей чуть постарше. Эрда Гальт торопливо зацокала по ступеням.
– Это Альв. – воспитательница ткнула пальцем в сторону белобрысого мальчишки с тяжёлым взглядом уже проклюнувшегося горького тугодума; – Альв, поздоровайся.
- Здравствуй, – произнёс белобрысый мальчик.
- Это – Майсе. А это – Энгель.
- Здравствуй, – так-же машинально произнесла белобрысая девочка, изо всех сил пытающаяся демонстрировать живой интерес к затяганной румяной кукле, которую она так и сяк таскала по песку.
- Здравствуйте, – произнесла Энгель и улыбнулась. Спурве научила её, что улыбка – это лучший способ проложить между собой и людьми тропинку взаимопонимания и что всегда следует улыбаться: когда здороваешься и прощаешься, просишь прощения и благодаришь. Так улыбалась сама Спурве, так она учила свою дочь. Не то чтобы та не видела востроглазого интереса Майсе к новой персоне, которых, к слову, появлялось тут мало и редко; не то чтобы она не понимала, что слабо сработанное безразличие пожирающей её затылком белобрысой девочки должно было показать ей, что абы кому здесь не рады, – нет. Она поздоровалась и улыбнулась своей тихой улыбкой, будто вовсе не больно было от иссушенной костяной лапки госпожи Снирсен, державшей её за руку так, словно она – дважды бежавший из каменоломен каторжник; будто неприветливый взгляд белобрысого увальня и напряжённое безразличие Майсе – это всего лишь недоразумение, которое моментально прекратится, стоит продемонстрировать хищнику пустые руки: вот он я, за моей пазухой ничего нет. Я с миром.
Девочке было приказано играть с детьми. Госпожа Снирсен оставила их одних и вернулась в своё кресло-качалку, стоявшую в тени у крыльца. Мальчик взял со стоявшего на столике подноса пирожок и, усевшись спиной к гостье на маленькую зелёную лавочку, стал сосредоточенно жевать. Заметно было, что он делал в том немалые успехи, а может, это занятие и вовсе было для него чем-то вроде призвания. По крайней мере, Энгель никогда не видела, чтобы люди так искусно и со знанием дела жевали. Так она простояла неопределённое время, пока нянька не принялась снова за свои переподхрюки. Тогда белобрысая девочка, прижатая было её каракатистой тенью, вдруг оживилась. Она стала в полный рост и с головы до ног осмотрела гостью острым, придирчивым взглядом. Видя к себе такой пристальный интерес, Энгель смешалась. Она пробовала смотреть в глаза, или куда-то поверх, или в область солнечного сплетения, но ничего не получалось, и, окончательно расстроганная, она опустила глаза и опять улыбнулась своей тихой, смущённой улыбкой. Майсе намеренно громко хмыкнула, села рядом с братом и взяла с подноса последний пирожок. Рядом, на столике, покоились две опустошённые чашечки, одна из них была опрокинута. Так они принялись задумчиво есть. Не меньше минуты дети молча сидели спиной и любовались выкрашенным в зелёный цвет палисадом, а Энгель, не найдя себе подходящего места и подавшись было обратно, но поняв, что путь отрезан госпожой Снирсен, просто топталась на месте, периодически поднимая глаза и соображая как ей выпутаться из своего незавидного положения. Наконец белобрысая девочка прекратила жевать и встала с лавочки. Её братец повернулся лицом и исподлобья смотрел что она предпримет. Майсе подошла вплотную и ещё раз, немного свысока (ей было уже шесть) обдала гостью сверлящим взглядом. Вдруг она неожиданно улыбнулась; заметив это, Энгель внутри вся встрепенулась. Улыбка, тропинка между сердцами. Она моментально подобралась, сердце её забилось быстрее, ещё быстрее, девочка подняла наконец глаза и без опаски посмотрела на приветливое личико Майсе... Ах, как удивительно оно преобразилось! Так захотелось сказать что-нибудь приятное ей, понявшей наконец, что можно дружить и это вовсе не так трудно – стоит только перебороть первый страх чужого, сделать шаг навстречу, протянуть руку – ох, сколько-же в тебе удивительной красоты, Майсе, как много добра лучится из твоих глаз, когда ты этот шаг делаешь, шаг настоящей дружбы которая может продлиться ещё годы спустя, ведь наши матери сёстры, и значит ты тоже мне сестра; мы поладим, я смогу стерпеть всё зло что ты сделаешь из этой боязни, прощу как только ты поступишь так-же как я или в конце концов просто улыбнёшься мне как улыбаешься сейчас... Майсе. Майсе – какое у тебя чудесное имя, какого доброго друга наконец нашла я в тебе...
Майсе улыбалась. Обойдя вокруг (Альв, глядя на неё, так сосредоточился, что слегка приоткрыл рот), она спросила со всем доступным шестилетней девочке обаянием:
- Как, говоришь, тебя зовут?
- Энгель... – с замиранием сердца и оглушительными его перестуками ответила Энгель.
- Наверное, ты голодна, Энгель? Хочешь есть?
Тут она подумала что и вправду сильно проголодалась – с самого утра путница ничего не ела, длинная дорога и свежий деревенский воздух разбудили в её столичном тельце удивительный аппетит; как будто в доказательство этому, в животе коротко уркнуло:
- Да, хочу.
Улыбка Майсе сделалась таинственной. Альв наконец закрыл рот и теперь таращился на неё с недоверием.
- У меня есть остаток пирожка, – она показала надкусанный пирожок, который держала в руке и который Энгель почему-то всё это время не замечала, – он, конечно, начат, но его ещё можно съесть. Тебе-же не противно после меня есть, правда?
Не то чтобы есть после незнакомых людей было для Энгель совершенно приемлемо. Скорее она брезговала, но не слишком. Природная чистоплотность имела в ней мало шансов по сравнению с желанием сделать добрый жест в отношении своей новой подруги. Она могла переступить через это, тем более что больше пирожков не было и это было последнее, чем девочка при всём желании могла поделиться. В конце концов, она, как оказалось, действительно жутко хотела есть.
- Нет, не противно, – она весело протянула навстречу Майсе ладошку, – нисколечко.
Тут произошло что-то странное, чего Энгель не смогла сразу понять. Майсе, пошевелив у неё перед носом надкусанным пирожком с яблочной начинкой, которая была ещё слегка тёплая, потому что источала сильный, восхитительный запах, медленно опустилась на корточки и, подняв ещё раз лицо ко стоявшей перед ней с протянутой ручкой гостье, разжала пальчики, отчего пирожок, покорно следуя гравитации, упал в песок, в котором уже покоилась румяная кукла. Затем она подняла его, с прилипшими к слоистой начинке крупными комками, и положила в руку оторопевшей Энгель.
Та удивлённо смотрела на происходящее.
Когда она поняла что случилось, улыбка медленно, как она ни упиралась, сошла с её лица. Альв заржал. Энгель снова попыталась улыбнуться, чтобы как-то смягчить эту вопиющую подлость, будто не признавая её, будто давая ещё какую-то ненужную отсрочку чтобы девочка одумалась, смутилась...Её лицо дрогнуло, исказилось, но она снова попыталась нисмотря ни на что улыбнуться и сказать что-то. Майсе стояла перед ней и пристально, нагло торжествовала. Альв ржал.
Наконец слёзы брызнули из её глаз. Не в силах сдержать их, девочка выронила испорченное угощение, закрыла личико руками, повернулась и пошла прочь, но увидела спящую в кресле госпожу Снирсен. Всё ещё пытаясь сдержаться и различить что-то сквозь слёзы, Энгель повернулась направо, где посреди забора была устроена калитка. Альв ржал вслед – открыв её, она пошла, не видя почти ничего сквозь солёную пелену, по тропе меж колючих кустов ежевики. Сделав два десятка шагов, она вдруг неожиданно для себя самой присела низко-низко над землёй, чтобы не было слышно, и зарыдала, горько, с каким-то продолжительным, не детским стоном; ей было так чертовски обидно, что ребята с ней столь коварно расправились, что они оказались именно такими, какими она в первый раз их увидела и вся её доброжелательность оказалась перед ними бессильна, что она не смогла ничего сделать, показать как однозначно нужно, нужно, а не можно, и нужно только так – раскрыв навстречу ладонь. Она снова поднялась и пошла, цепляясь локтями за колючки теснящей тропу ежевики и надрываясь от плача: тихо, закрывая себе рот, чтобы дети, оставшиеся где-то за калиткой, не знали как больно ей сделали. Чтобы они думали что это стерпимо и в следующий раз поступив так, они больше не сделают ей так-же мучительно, как в этот. Сделают, и она это прекрасно знала, поэтому закрывала ручонками рот, надрываясь в уничтожающем плаче и короткими взмахами, как будто стараясь не признавать их, вытирала бегущие по щекам слёзы.
Она шла и шла, пока тропка не раскрылась перед ней заросшим камышом речным берегом. Девочка остолбенела, ведь она никогда не видела рек, а только городские каналы; широкая, полноводная, с величественным и степенным течением, перед ней текла Зорга. Она была так торжественна и прекрасна, что Энгель от удивления опустила долу руки и стояла, раскрыв рот и глядя на мелких речных чаек, резво пикирующих над камышами. Зрелище поразило её; никогда она не подозревала столько воды. Так она стояла и стояла, неизвестно сколько. Когда удивление немного сошло, к Энгель снова вернулся злой смех маленьких Гальтов. Она ещё раз вытерла ладошками личико и уселась на бревно, которое служило рыбакам седалищем во время их полубессмысленных препровождений. Так она могла мечтательно рассматривать как искрятся в свете заходящего солнца мелкие волны. "Почему одно и то-же лицо у них так легко меняется в то время, как я не делаю ничего дурного?" – рассуждала она как могла; ей было всего пять, достаточный возраст чтобы понять, что зверь не под скатертью. "Почему когда я делаю что-то верное, они продолжают улыбаться мне будто ни в чём не бывало, что с ними не так? Что я могу сделать, чтобы меня наказывали за плохое и хвалили за доброе, ведь нельзя-же всё время улыбаться, а мать говорит: улыбка, тропинка, – что за тропинка такая, что ничего не связывает и ни к чему не приводит, которой вовсе не важно, добр ты или зол?"
Шло время, сильно вечерело. Девочка не могла оторвать глаз от реки. "Почему ты за меня не заступишься?" – наконец спросила она Зоргу. "Ты такая большая и сильная, что сможешь, если захочешь, накрыть и унести куда-то вниз и этот дом, и злых людей в нём. Почему ты молчишь?" Зорга и правда молчала. Вдруг, будто в ответ на её слова, из-за камышей показался парус, потом ещё один. Как острокрылая птица, скользил по волнам прекрасный корвет с угрюмыми моряками. Они были так близко – рукой подать. Энгель поднялась, закричала и замахала руками:
- Эй, вы!
Корвет скользил, оставляя за собой пенный след. Он проходил в каких-то сорока ярдах от девочки, так что она могла разглядеть, как снуют туда-сюда поджарые фигуры.
- Эй! – кричала она им. – Куда вы? Почему вы ничего не сделаете? Вы слышите меня?
Но корвет двигался своей дорогой, ему не было дела до тропинок и зла. Его паруса последний раз блеснули в алых лучах и скрылись.
Девочка молча стояла и смотрела, как волны как ни в чём не бывало безвозвратно сомкнулись там, где только что корабельные доски несли по своим делам моряков. Ей казалось, будто тихий звон разливается где-то над водой, в воздухе, как подвешенное над головой лезвие. Будто он среди камышей и где-то в груди. Она прикоснулась ладошкой к себе – звон утих. Она прикоснулась к воде, камышам – он пропал, но стоило ей постоять ещё каких-нибудь пару минут, как тот снова подкрадывался. Сначала дымчато-тихий, потом всё более зримый, он делался громче, громче, потом начинал пульсировать, отчего по всему телу разливалась тонкая, филигранная боль, как от ядовитого укуса или иглы. Удивлённо жмурясь, девочка стояла и стояла, как вдруг звук сгустился настолько, что исчез сначала камыш, потом волны, потом сама Энгель, затем пропал шелест ветра и осталась только вода, вода и ничего больше – густая и тяжёлая, чёрная вода, которая омывала едва видимыми потоками что-то блестящее и острое, что оставляет тонкие надрезы и заставляет стонать от режущей боли; она стояла и содрогалась от странного, непонятного ей ещё наслаждения, которое ощущала будто не телом, а самими этими блестящими в беспробудной толще лопастями и перепонками затаившейся скорой беды, свёрнутой массой одинокого змея. Змей не дышал. Водоросли медленно скользили по чешуе, ведомые осторожными течениями; было теперь совершенно тихо и только пульсирующая боль, причинявшая радость пронизывала всё міроздание, вселяя безнадёжную тоску и несокрушимый покой рождённого замертво...
- Вот ты где, маленькая паскуда! – донеслось откуда-то. Чьи-то руки схватили её за воротник, били по спине и рукам... Кажется, она упала лицом в тину, чья-то ладонь угодила по щеке, ещё раз. Даже не пытаясь прийти в себя и сопротивляться, она чувствовала как выскальзывает из ранки холодное шило и вокруг неё топчутся полтора десятка ног.
- Вот значит как, да? Вот так... – она пыталась закрыть уши, но их отнимали и кричали что-то:
- И мы тебя ищем...
Дальше Энгель ничего не слышала. Чья-то рука промахнулась, ударив ей по затылку, девочка потеряла сознание.

Никого вокруг не было.

***

Она очнулась в детской, куда её, вероятно, отнесли госпожа Снирсен, супруги Гальт, мать, перепуганные Майсе и Альв, куховарка и прочая прислуга, которые хватились девочки спустя час-полтора после пропажи. Синюшные руки Спурве тряслись как осенние листья, Гальт пучеглазо уставился девочке прямо в лицо и спросил, впрочем, без особого участия:
- Неужели ты не подумала что мы за тебя переживаем? Нельзя-же так. Весь дом переволновался, куда ты ушла?

Энгель лежала и смотрела в потолок. Она хорошо понимала что никому не нужен её ответ; щека, куда угодили ногти матери, сильно саднила. Она всегда била её по-разному, и никогда не возможно было предугадать кто станет её бить – дикое животное о трёхдюймовых когтях или заботливый воспитатель, который указывает на плохое и не хочет боли и травм, не хочет страха и не испытывает гордости и благоговения перед собственным беспокойством, которое так часто оправляют и вешают на стены – "посмотрите, сколько мы натерпелись. Сколько нам причинила пропажа."
Что-то похожее заметно во взгляде поистасканных полотёрок, с удивительной, пороховой яростью встречающих робкие попытки своих чад жить иной, лучшей жизнью. Они ставят в пример как им было тяжело, и скорее всего так и было, ведь должен-же кто-то гордиться собственным унижением и превозносить свою глупость и убожество, но ярость, с которой они бросаются на всякого, кто считает иначе всегда заметна и не может не восхищать. "Мы неделями не ели" – сомнительный повод для бахвальства и жалоб на зеленеющие поколения, но сделать так чтобы тот кому хорошо чувствовал себя плохо, чтобы сытый пережил голодовку, не имел что одеть, никогда не выбирался за окраину деревни и даже помыслить не мог о том чтобы разом опрокинуть все эти надуманные, из воздуха склеенные препоны к тому чтобы никогда не думать о еде и одежде – о, это священный долг для поистяганных выдр. Их лозунг : "всем поровну", и это значит что щедрость, с которой они будут лить через край самую застойную из своих обид, затаённая гримаса неполноценности и просто-таки священная строгость порядка, при котором каждому велено жаловаться, скулить из-под лавки и причитать не будут иметь никаких мыслимых смертным границ: это религия униженных, флагеллация из самых первобытных мотивов и судорожный, больной пиетет перед ухудшением и беспросветностью. То-же самое и со страхом, поскольку тот самый страх, что делает непреодолимым самое хотение хотеть лучшего заставляет это купированное племя ненавидеть всякого, кто способен пронзить пальцем воздушные стены. Не то чтобы они могли с таким потягаться – нет, потому что для состязания нужен огонь, для которого они сыры и негодны. Не то чтобы когда-то они годились стать факелом – сама порода позорного племени на то не рассчитана, и именно поэтому вместо мечтательной улыбки и благословения в путь они готовы отбить, кастрировать, запереть всё что может вызвать у них только зависть: они этого никогда не могли и не смогут, поэтому тот кто ниспровергает их идол черноротой покорности может быть спокоен лицом к лицу и при свете дня. Ночь, болезнь, слабость, сон – вот когда фанатики придут к нему, чтобы сжечь, позабыть ·
о, как удивительно ярок огонь среди ночи.

Когда они уезжали, Энгель на прощание взглянула на окна детской Гальтов. Вряд-ли ей показалось, что маленькая ручка отодвинула в сторону штору, за которой показалось лицо девочки. Та улыбалась, и в этой улыбке было твёрдо ощутимое чувство, что кто-то пусть немного, но выиграл – никто не накажет, госпожа Снирсен храпит во дворе. Что-то дрогнуло внутри, но Энгель крепко сжала зубки и отвернулась. Ничего не изменилось; рядом не было никого.

По приезду домой Спурве, испуганная выходкой дочери, стала периодически выгонять её во двор, где играли дети рабочих, забивших все пригодные для существования щели:
- Что ты как нелюдь. Иди, познакомься.
- Энгель, – сказала девочка рослому мальчику, отделившемуся от толпы во дворе. Она смотрела, как он под всеобщий хохот размахивал локтями наподобие курицы, пытаясь изобразить ангела и передразнить её имя, но странное дело – ничего больше не пробуждало у неё желания искать тропинку к их мелким сердцам. Было, правда, слегка больно когда камень, брошенный кем-то из ребят зацепил плечо, после того как она под давлением Спурве предприняла вторую попытку как-то сойтись с уличным выводком. Когда мать, испуганная неожиданной жестокостью детей, выбежала на улицу, никого уже не было: никто не накажет, кто-то одержал свою маленькую победу. После этого даже она не настаивала на компании.
Так начались долгие дни, перераставшие в месяцы, а затем в годы, когда девочка мыла пол и таскала сложенные мотки тюли и крепдешина; день за днём, и ей было уютно и тихо в каморке откуда её никто не гнал, а редкие побои матери, которая подолжала улыбаться и искать тропки к сердцам посетителей были своего рода уколом, который приводил Энгель в чувство, когда действительность окончательно смазывалась и день и ночь, путаясь в водорослях, начинали слишком мерно скользить по чешуе спящего змея.
Однажды она проснулась, села на краю кровати и тихо заплакала.
- Что такое? – спросила её разбуженная Спурве.
- Мне приснился страшный сон.
- Всё хорошо, Энгель. Это только сон. Спи. – и мать привлекла её к себе, быстро вернувшись обратно. Энгель не могла уснуть всю ночь и глотала слёзы, таращась в стену напротив, а наутро, когда Спурве вновь села за своё рабочее место, подошла и спросила:
- Можно, я расскажу тебе его?
- Кого?
- Мой сон.
- А... Да, давай, – рассеянно пробормотала мать, не отрываясь от своих дел.
- Я была в посёлке, похожем на Арнисунде, только немного другом. Будто мы там жили, все вместе: Майсе, тётя Эрда, госпожа Снирсен. И приехал откуда-то издалека волшебник. Он развёл на площади костёр. Все удивлялись тому что он делает и собирались вокруг, пока на площади не осталось свободного места. Волшебник поставил на огонь большущий котёл и стал в нём что-то варить. Все с нетерпением ждали когда это будет готово. Наконец он закончил и стал разливать своё зелье по большим кружкам, которые мы держали в руках. Люди пили большими глотками. А потом... – девочка вздрогнула и потупилась. Её ресницы задрожали, видно было, что она вот-вот заплачет.
- Ну, что потом?... – монотонно спросила слушавшая её в пол-уха Спурве, безуспешно вправлявшая нитку в иглу швейной машины.
Девочка вдруг всхлипнула, отвернулась и, едва справляясь с комом в горле, протараторила:
- А потом часть людей, пивших из кружек стала смеяться, а другая кататься по земле от боли, они плакали и звали на помощь тех кто смеялся, молили чтобы те помогли, но те только смеялись и обнимали друг друга, они были счастливы, они обнимали волшебника и целовали друг друга в щёки, будто все эти люди родственники, а те кто лежали жутко кричали, и никто из смеявшихся их не слышал, никто, а первые не могли умереть и только вопили и катались по земле, царапая друг друга руками от злобы на себя и друг друга, вот что потом! – с какой-то отчаянной жестокостью, отчётливо прокричала последние слова она прямо в ухо матери и выбежала из комнаты.
Спурве сидела в оцепенении. Не то чтобы она поняла о чём был сон, но почему-то от него, от её дочери, странного поведения и того как она выбежала пулей наружу, куда мать не могла выгнать её даже силой, исходило что-то странное, что впечатлило даже её хлипкое воображение. Спурве сидела ещё несколько минут, потом покачала головой, промычала что-то себе под нос и вышла следом.
Энгель нигде не было. Тогда она прошла три квартала вверх вдоль канала, разделявшего улицы, перешла через мост и вышла во двор, где стояла небольшая часовня.

Это было время когда люди, подгоняемые невыносимыми условиями жизни в деревне, массово валили в крупные города в поисках лучшего. Разумеется, ничего лучшего их тут не ждало, зато они получали призрачные гарантии того что не умрут с голоду. Иногда, конечно, умирали, но всё-же верней было опереться на слово владельцев цехов и мануфактур, которые между прочим сами и продавливали в Фолькетинге законы, делавшие деревенскую жизнь голой и босой, чем на капризный нрав урожая. Перебравшись в город и постоянно находясь в тесном кругу таких-же, оторванных от привычной и размеренной сельской жизни людей, они сбивались в стаи, наподобие собачьих, и выбирали себе вожаков. Те в свою очередь обязывались чем-то заполнить прореху, которая образовалась в людях с тех пор как они утратили надежду на наступающий день, который обещала земля, но слишком-уж смутно гарантировали владельцы промышленных предприятий. Кто-то распространял подрывные брошюры, в которых ещё более крупные вожаки обещали сделать всё своими руками, стоит только разделаться со станками и перерезать глотку богатым. Кто-то писал, что богатые скоро станут бедными, достаточно голодным собакам взяться за руки и заявить о своём намерении поделить чужое имущество; кто-то призывал убивать всех, кто мог себе позволить относительно сытую жизнь и научить своих отпрысков тому что каждому предстоит своя участь. Первых двух сажали, третьих – вешали, но люди жадно слушали всякое "завтра", которое им, затаившись посреди ночи в утлых каморах, зачитывали те, кто умел читать. Разумеется, бедняг можно понять – крестьяне решительно оставляли свох местночтимых святых в родных лесах и поймах рек, на вершинах священных холмов и в углах своих хижин, и всякое "завтра" моментально умолкало. Оторванные от семей, оторванные от мерного распорядка дня и ночи, отодранные со всей силой паровой турбины от своих местночтимых святых они оставляли их навсегда, и небо оказывалось пусто. Оттуда доносились только гудки смердящих заводов, и всякий герой, готовый заставить их умолкнуть становился в глазах вчерашних крестьян своего рода святым, из каких-бы мотивов он чего ни обещал, да и по сути – обещание, а не суровая очевидность поступка, твёрдая поступь чуда, требовалась бедолагам.
Но были и другие, которые умудрились забрать с собой своих идолков и принимались устраивать на новых местах крошечные очаги удивительного по своей оригинальности благочестия. Они исписывали, если были окна, оконные рамы начертанными угольной сажей молитвами, самостоятельно рисовали иконы святых, и, нужно заметить, порою их можно было не перепутать с ритуальными сценами охоты и сбора урожая, что наши недалёкие предки так-же рисовали на стенах. Эти вчерашние крестьяне несли в город причудливую жизнь своих священных холмов и непролазных рощ, и Церковь, озабоченная этим удивительным маскарадом, как могла пыталась выслать для их окормления своих пастухов. Разумеется, их не хватало, и в Иннеборге в то время все соборы и церкви что были могли уместить в себе едва-ли сорок процентов паствы; не хватало и священников, к тому-же им, пытающимся перед загнанными по углам рабочих кварталов людьми сойти за своих, приходилось проявлять всю возможную изобретательность и силу полемического таланта, что конечно доступно всем в разной степени. Но были и те, кто, увидев в измазанных и угрюмых прохожих свет божественных чад, строили среди трущоб своего рода бунгало, жили со своим стадом в одних и тех-же условиях и вступали в длительные, трезвые и рассудительные диалоги с теми, кого потом сажали и с теми, кого вешали.
Эта часовня была как раз таким островком посреди рабочего океана. Там служил жизнерадостный и харизматичный священник, которого уважали по обе стороны политического фронта. К нему приходили зализывать раны уличные бандиты и исповедоваться проститутки; иногда он принимал видных промышленников и расквартированных неподалёку офицеров крепостного гарнизона. Когда Спурве вкратце изложила сюжет сна, приснившегося её дочери, священник сначала изумился, но потом как-то поник, погрузившись во мрачные мысли.
- Приведите Энгель ко мне на днях. Я хочу увидеть её.

В это время девочка бежала куда глаза глядят; бежала и бежала, как будто простым бегом можно выскользнуть из-под вездесущих глаз неба, пока не наткнулась на внутреннее кольцо городских укреплений. Туда-сюда прохаживались часовые, ветер играл пёстрым флагом и гудел в чёрных стволах крепостной артиллерии. Она выбралась на стену, откуда открывался вид на реденькую застройку пригорода, выгнутую блестящую полоску Эдеры, едва зеленевшие лиственные леса среднего Сванемарка и, чуть правее, холм Эгельбьярг, изукрашенный крутыми эскарпами и щетинящийся во все стороны, как гигантский ёж, срезами корабельных орудий. Стояла тёплая, ранняя весна, и ещё робкая нега овевающих колени порывов приятно тревожила чувства. Энгель восхищённо застыла, рассматривая восхитительный пейзаж. Так продолжалось минуту, две, как вдруг ей послышался тонкий, призрачный звон, как у подвешенного над головой лезвия. Девочка подняла голову, но там ничего не было. Тогда она закрыла глаза. Минута, две, – и тот-же самый звон, становясь то громче, то тише, знакомый и сладкий, как гниющая ранка, начал обволакивать её таящее от наслаждения тело. Он пульсировал в груди и кончиках пальцев, охватывал лодыжки и лицо, которое больше не чувствовало ни ветра, ни солнца, только тихую, нежную и острую, как флисса, боль...

Её принесли домой часовые.
Мать, понимая, что бить без того бессильную и смертельно-бледную дочь, которую уложили на кровать, бессмысленно, тихо шипела и заламывала руки, лелея свою тревогу и обильно изливаясь участливым солдатам о том как ей нелегко. Параллельно она пыталась строить одному из них глазки, заметив, что на её жалобы он отзывается более всех участливо. Солдаты попили чаю, послушали разошедшуюся не на шутку Спурве и ушли по местам. Спурве сатанела от злобы, чувствуя, что бессильна не меньше её мертвенно-бледной, лежавшей неподвижно на кровати, дочери и каким-то смутным чутьём ощущала, что проиграла.

На следующий день она повела Энгель ко священнику.
- Оставьте нас двоих. Она найдёт дорогу обратно. – сказал святой отец, усадил девочку на лавку напротив себя и, пристально всматриваясь в её лицо из под очков, искрящихся в полумраке прорезанном простенькими витражами, молчал. Та два раза подняла глаза и в конце концов уткнулась в пол насовсем. Священник спросил:
- Что тебе сегодня снилось?
Уткнувшаяся в пол Энгель оглянулась. Никого вокруг не было, зыбкий солнечный луч лежал жёлтым ковриком у двери.
- Поле. Большое поле.
- Поле?
- Да. Широкое и как будто двигающееся.
- Ты шла через него?
- Нет. – Она поёжилась, будто от холода, и, ещё раз обернувшись, как будто опасаясь что кто-то услышит лишнее, тихо добавила:
- Оно было полно змей. Они шевелились и шипели, сматываясь в клубки и кусая друг друга, мне было очень страшно.
Святой отец едва заметно кивнул и так-же тихо, вторя девочке, спросил:
- Кто был ещё?
- Сначала никого. Очень долго. Я стояла и ждала чего-то, сама не знаю чего. Будто кто-то должен был прийти, но никак не шёл.
- Это должен был быть человек?
- Не знаю. Я ждала хоть кого-то, но никто не шёл, как вдруг на опушке леса по ту сторону появился большой белый конь. Он увидел меня и очень быстро поскакал навстречу. Сначала я обрадовалась, но он был такой большой и сильный, такой быстрый, что в конце концов мне опять стало страшно: я стояла и не могла оторваться от вида его копыт, под которыми раздавленные змеи застывали, как причудливые цветы и становились безвредными. Конь нёсся и нёсся мне навстречу, не сбавляя скорости. Когда между нами осталось всего пару ярдов, я проснулась.
Священник молчал, положив подбородок на сцепленные кулаки и смотрел в пол прямо перед собой.
- Кто такой этот конь? – поднял он наконец глаза.
- Кто-то добрый.
- Ты ждёшь его?
Девочка промолчала. Пастух понял ответ без того и решил зайти с другой стороны.
- Что ты сказала-бы ему, если-бы встретилась лицом к лицу?
- Что очень люблю его.
- Он должен принести тебе что-то новое?
Девочка молчала. Святой отец придвинулся близко-близко к ней, чтобы она точно знала, что больше никому не узнать о её тайне – сокровенной исповеди, произнесённой только с глазу на глаз.
- Что это? – спросил он полушёпотом, вглядываясь в едва уловимые движения губ и ресниц.
Тут Энгель подняла глаза и священник обмер. На него смотрело существо ослепительной красоты, которое нельзя описать без трепетного, пробирающего до косточек ужаса, который могут испытывать только младенцы. Это была сама боль, боль вселенной, которая нашла себе пристанище в этом маленьком существе, рядом с которым святой отец вдруг ощутил себя крошечным, безащитным мальчиком грудного возраста: сам свет, само стерильное зло неба, сама чудовищная радость ожога проходила сквозь его макушку и упиралась в твёрдый комок где-то внутри живота, отчего он ныл и пульсировал, распространяя вокруг себя разноцветные оттенки муки, которая была красноречивее любых слов. От глаз не было спасения: священник попробовал-было отвести взгляд в сторону, но, будто прибитый гвоздём, только мелко дрожал, чувствуя как обжигающий холод кипящей воды стекает вдоль позвоночника, оставляя красные пузыри. Девочка опустила глаза.
- Самого себя. Мне больше ничего от него не нужно.
Священник оторопело таращился себе под ноги.

Когда стихли удаляющиеся шаги Энгель, он плотно закрыл двери часовни, подошёл к табернаклю и, прижавшись к нему плотно щекой, вдруг зарыдал – сам не зная от чего. Слёзы катились по лицу и казалось что им не будет конца; бессильно сползший на пол, он гладил рукой простенькую деревянную дверцу и содрогался от раздиравшего его приступа. Очки упали куда-то вниз; он провёл рукой по полу, нащупал их и поднял глаза к витражам. Люди корчились на дыбах и горели живьём на красной арматуре; сцепив зубы, молились, привязанные к лошадям и продолжали вещать отрубленными головами. Человеческим голосом говорили ослы, золотые колесницы уносили на небо тела тех, кого не могла принять земля. Это была жизнь – она кипела маслом и вопила заводскими гудками, топила в реках корветы и плодила тысячи змей, чтобы по ним, неуязвимая, прошла нога Человека. Она смеялась одной своей стороной и рычала как раненный тигр другой, лепетала губами полоумных и тихо и недвусмысленно заявляла о себе, когда в зале воцарялось молчание; о, жизнь, о проклятие благотворящих небес, невыносимое наслаждение пульсирующей, изобретательной муки, о, смертные, чьи улыбки и слова сказанные о ней не стоят и глотка кипящей воды! О слова смертных, чьими руками хворост не даёт остыть жертвенным камерам, слова, которыми наказание даёт о себе знать и без которых оно никогда не поселилось-бы в груди своих избранных! Священник лежал на полу и смотрел, как солнечный свет падает сквозь силуэты святых на пол, на дочерна затёртый изгиб лавки, на его руки и лицо, на котором слёзы оставили сохнущие бороздки.
Тут ему показалось, что позади витража промелькнуло, медленно и вальяжно, по пологой глиссаде чьё-то крыло. Да, вот оно – ещё один взмах гигантских перепонок и мигнувший в углу узел хвоста; он вскочил и бросился к окну, на ходу одевая очки...

Кирпичная стена противоположного дома, сизая тень полдня.
Чей-то мальчик с грязным ртом и руками вертит в руках коровью кость. Засохшая муха, висящая в паутине.

Святой отец, ошарашенно почесав лоб, сел на лавку. Он встречал немало чутких и проницательных душ, которые, костенея по ходу жизненного пути морщинами тела, теряли шипящий огонь, что придавал их молодости отличительное изящество королевских питомцев. Также он встречал тех, кому несносное пламя пережигало весьма-таки тонкие переборки, что сама природа даёт человеку для различения зла и добра – они жгли всё подряд с одним им свойственным отчаянием заблудившихся среди джунглей; разумеется, тот, кто стреляет не целясь, рано или поздно прострелит самое себя: таких долго не держат. Были и те, кто, от природы ничем не выдающийся, с сереньким отпечатком руки и спокойным взглядом собаки, степенно и молча стучали огнивом в течение многих лет, отчего зарабатывали мозоли и в конце концов раздували что-то дымное и годное для того чтобы нагреть еду и просушить бельё. Таких людей ценят, да и по праву. Были те кто с самого начала не совладали с безудержным натиском пара в ещё нежных котлах, и, вместо того чтобы взмыть, разрывались и убивали прислугу; другой род людей – те кто день и ночь начищает до блеска свой огненосный сосуд. Они протирают его до дыр ·
шилу – по рукоятку под ватерлинию, сердцу – лопнуть от счастья. Но он никогда не встречал людей, в ком ослепительная искра, так отчётливо говорящая языком глаз, жила-бы столь самостоятельной, собственной, неподвластной и очевидной жизнью. Неясно, была-ли в самом деле Энгель или это только отвод для близоруких глаз поперечного, но священная гордость Неумолимого, истребляющая рука не остановимой ничем силы почивала на ней полноценной и собственной жизнью, как будто её совсем не могло быть, этой куклы, игрушки в руках божества, через которую оно смотрело на мір парой влажных глаз карего цвета... По спине пробежал холодок.
Люди часто доходят до бездн; у тех из них кто чего-то да стоит это своего рода потребность, и дьявольское, разрушительное, неизлечимое, в конце концов, просто опасное манит их изголодавшиеся потроха в самые чёрные ямы своих подземных хором. Те кто хоть сколько-нибудь живы, увы, не могут не хотеть смерти – в бесконечном-ли счастьи, или наслаждении, или многообразии, или наконец в самой бесконечности, и бездна, раскрывающая свои нескончаемые, свёрнутые так и эдак, спиралями и кругами трущобы – это места где обитает смертный, пока он смертен. Пока смертный смертен, ведь спасительной привилегии умереть можно лишиться, и череда бесконечных изломов и могучая толща небесного океана лишит несчастного высокой участи иметь своё место, а значит и печати судьбы, которая это место оправдывает. Но пока смертный спешит ко смертельному, неважно что он для того выберет – свой-ли желудок, гнойную впадину женщины, право на прихоть или войну, эту великую и достославную пашню для священников меча – он живёт, и раскалённая арматура, вывернутые наизнанку суставы, позорные образования венерического свойства, удар палача, – всё это крошечные оттиски и по чистой случайности не забывшиеся, брошенные мимоходом взгляды на многообразную чешую единого тела, что хранит в себе не только пропасть, но и скрижали. Бездна – обитаема. Не слишком трудно добраться до пропасти, но шагнуть в её твердь и натолкнуться на пронизывающий прорву закон, который неоднозначен, многосмыслен, многослоен и тоже вывернут по спирали, отмечающей все узелки тропок и перекрёстки основных магистралей – такого он ещё не видел, более того, никак не ожидал от девочки одиннадцати лет от роду, худой как дворовая собака и беззвучной как наёмный убийца. О, непроницаемая смертным стена, что не имеет изъяна! Драгоценная клетка, комната пыток – за что девочку? Почему ей выпала столь высокая и страшная участь – не только видеть как есть, но и отчётливо понимать что не может быть иначе, а ещё лицезреть что она бессильна что-либо сделать, и любить – нет, обожать руку что даёт место и имена и не ошибается ни на румб, ни на градус, отдаёт на проклятие до седьмого колена и в плен – и возвращает из плена, чтобы не погасло невыносимое зарево и не затупился гвоздь!
Рядом с ней было страшно. Невыносимая боль, никак на первый взгляд не выходя из неё наружу, всё-же заряжала сам воздух, и может лучше-бы она стонала и плакала, чем прятала глаза и шептала на ухо свои сокровенные тайны. И тем не менее, как много ей открыли в одиннадцать лет. Будто она спешно прожила жизнь за жизнью в гонке навстречу чему-то новому, чего ожидала всем существом и просто не могла уже прельститься никакой из судеб простого смертного, и по её снам было хорошо понятно, что ей осталось недолго, потому что к такому приходят в конце – но святые угодники, как-же трудно глядеть на то как смертельно больной мучится и никак не может почить, а ты стоишь над его головой с книгой в руках, и, вместо того чтобы со всей силы ударить ему этой книгой по темени, открываешь и зачитываешь в едва слышащее ухо следующую главу!
Пастух открыл двери, впустив в часовню пригоршню пыльного воздуха, достал бревиарий и зашептал себе под нос.

***

Спурве решила что Энгель необходимо срочно занять чем-то полезным. Мало того что ей намекнул на это священник, она и сама достаточно ясно понимала, что девочке нужен глоток воздуха среди этого кирпичного города. Этажом выше них жил примечательный молодой человек по имени Витмар. Он был молод, чрезвычайно хорошо образован, имел несомненный педагогический талант и ко всему прочему приходился Спурве клиентом, благодаря чему она могла рассчитывать на умеренную стоимость его услуг. Так и вышло, и молодой человек стал заниматься с Энгель чтением и письмом. Язык, живой дом смертного. Это был новый, соключающий земное, мір; сосуд, в котором человек заключил гонящую соки траве силу, которая облеклась в буквы и испещрилась пунктуационными препонами; мір, где каждая прожилка листвы и говяжьего мяса ненавязчиво открывала почему деревья растут от крон, а ратуша – от своего шпиля, как получается так, что лошадь создана для седла, а раб – для цепей, почему у людей выпадают волосы, а снежное покрывало надёжно укроет их всех, хоть не стоит и выеденного яйца.
Она принялась за новое занятие со всей стратью, да так, что даже не заболела накануне дня Откровения, как это всякий раз случалось; не то чтобы она притворялась, как считала её мать, которая однажды насильно поволокла её к Гальтам, отчего Энгель чуть не умерла посреди дороги и всё равно пришлось повернуть, – так получается, когда сходится то что не додумывается до конца и происходит на самом деле, и девочка тяжёло заболевала, сама не зная почему, каждый год. Но в этот раз ей было не до того, и однажды утром, проснувшись и схватившись по привычке за тетрадь, она краем глаза заметила, как мать примеряет перед зеркалом праздничное платье. Тут она всё поняла, но было поздно.
- Ну, вот и ты проснулась, – сказала мать с радужной улыбкой. – Садись завтракать, сегодня мы едем с тобой к тёте Эрде.
Сердце Энгель часто забилось. Всё её существо упиралось изо всех сил каждому движению, которое она совершала пока умывала своё враз проснувшееся личико, пока пыталась втолкнуть в себя хоть крошку еды и застилала покрывалом постель. Горячие и ледяные волны попеременно окатывали её тело, в глазах потемнело, на лбу выступили капли пота, затем предплечья снова покрылись мурашками, снова стало холодно...
- У меня для тебя что-то есть, – загадочно подмигнула мать девочке, совершенно не замечая отчаянных метаморфоз; – давай скорее справляйся и я тебе покажу.
Это была книжка с картинками, маленькая и тоненькая, но сильно пахнущая краской и новая. Она звала внутрь, и перед ней невозможно было устоять. Девочка раскрыла её и ахнула: каждая буква, напечатанная намеренно крупно и отчётливо, была словно конфета в кофейном наборе. Они сплетались в слова – длинные и короткие, венчались предложениями и все вместе возводили что-то наподобие башни, остовом которой был прозрачный и кристально понятный смертному смысл каждой сказки, которую неизвестный волшебник затолкал в этот бумажный ларец.
Гальты исчезли, исчезло тепло и холод. Хрустальная башня, молчаливый подарок волшебника.
- Ну вот, – сказала Спурве, когда всё было готово. – Теперь мы в сборе.

Они прибыли в Арнисунде после обеда. Их вёз тот-же извозчик, который так-же чихал и ругал благими словами кобылу, вокруг зеленели едва оперившиеся деревца, солнце осторожно ерошило влажные от недавнего дождя ветки. Эрда широко улыбалась, не забыв сделать вид что не узнала подросшую за последние годы девочку, на Спурве опять забыли накрыть, все сидели в столовой. Майсе тоже изрядно подросла и, кажется, уже начала понемногу оформляться. Мелкие недостатки Альва, в детстве простительные, теперь стали ещё отчётливее, а сам он – ещё более медлительный и угрюмый. Его грузные движения отдавали мирным спокойствием кастрированного слона, а недружелюбный взгляд окончательно утопился в подлобье.
- Здравствуй. – Сказал он, когда мать повелела ему поздороваться с Энгель.
Все отобедали, а когда старшим пришло время говорить о деле, они мягко выдворили всех по своим делам, наказав детям придумать что-нибудь во дворе. Госпожа Снирсен спала в кресле-качалке, Энгель, хорошо помня о предыдущем происшествии, села поодаль на лавку, приставленную к стене дома и исчезла в своей драгоценной книжке с картинками.
Так продолжалось некоторое время. Дети Гальтов, уязвлённые столь самодостаточным поведением Энгель, не находили себе места. Госпожа Снирсен была слишком близко, чтобы можно было атаковать её более-менее открыто, поэтому они сидели и как шершни шептались, придумывая свой план как уязвить долгожданную гостью. То, что её нужно уязвить был ясно само собой, будто и не могло быть иначе – так запах прогуливающихся в чащах поэтов манит медведей, так огнестрельная рана втягивает в себя раскалённый свинец.
Наконец они что-то придумали.
Поверх книжки показались две пары детских ног. Энгель подняла глаза от картинок.
- Что ты делаешь? – со всей возможной приветливостью спросила Майсе. Энгель молчала и смотрела ей прямо в глаза. Не дождавшись ответа, Майсе указала на Альва:
- Мы вот с Альвом играем в кости. Альв, покажи.
Мальчик послушно раскрыл ладонь, где лежали две раскрашенные разными знаками деревяшки.
- Хочешь с нами?
Энгель быстро смекнула в чём дело и покачала головой, уткнувшись обратно в книжку. Мелкие Гальты уселись с двух сторон от неё.
- Красивая книжка, – сказала Майсе, глядя на тщательно отпечатанную на типографской бумаге акварель. Она ткнула рукой Альва.
- Да, сказал мальчик, тяжело пялясь в картинки, – красивая.
- У нас есть много таких. Ещё красивее, – задумчиво протянула Майсе, явно что-то задумав. – А давай мы сыграем на твою книгу? Если ты проиграешь, ты отдаёшь нам свою, если мы – мы отдаём все наши. У нас много таких.
Перспектива казалась Энгель заманчивой, тем более что тоненькая книжка быстро подходила к концу. Но чутьё подсказывало ей, что тут что-то не так. Это чутьё говорит даже самым маленьким и беспомощным, равно, впрочем, как и большим и сильным. Но сильные к нему как правило не прислушиваются: им кажутся достаточными их соственные ресурсы, в то время как маленьким ничего больше не остаётся, как этому чутью доверять.
- Нет, – сказала она и захлопнула книжку.
Но дети её уже не слушали. Они бросили кости и тут-же объявили себя победителями. Было чертовски трудно разобраться в условных обозначениях, вырезанных на деревянных кубиках – Энгель на них даже не посмотрела.
- Ну вот, теперь твоя книжка – наша. Теперь мы будем смотреть эти картинки.
- Но я-же сказала... – начала было Энгель, но взгляд детей был неумолим.
- Альв, забери книжку.
Мальчик двинулся было исполнять приказ, но гостья вцепилась в свой подарок мёртвой хваткой:
- Это-же нечестно... Я-же не согласилась с вами играть!
- Нас двое, а ты одна. Если двое из троих что-то решают, третий слушается большинства.
- Но для этого мы должны быть трое, а я – одна, я отдельно от вас! Разве вы не видите, что я не хочу с вами играть, с вами разговаривать, видеть вас?
- Ах так! – вскричала оскорблённая Майсе, а её маленькие острые глазки зло засверкали. – Тогда иди к тем, кого хочешь видеть. Альв, забери! – закричала она на брата, рискуя разбудить госпожу Снирсен. Тот схватил книжку сильными пальцами и изо всей силы потянул на себя. Энгель не отпускала; обложка трещала от натуги, пока корешок не лопнул и книжка не разорвалась пополам. Мальчик упал на землю с пучком смятых листков в руке и таращился по сторонам, очевидно не в силах понять что произошло.
Тут у Энгель что-то опять ёкнуло. Она долго крепилась, стараясь держаться осторонь подлых детишек, оберегая что-то нежное и трепетное, что ни в коем случае не должно было достаться им на ужин; но вид изодранного подарка, ещё сегодня утром такого свежего, пахнущего типографской краской, с чудными, написанными любящей своё дело рукой картинками, всё-таки задел что-то трогательное и дорогое. Девочка еле сдержала слёзы, когда увидела смятые картинки в чужих руках. Тогда она бросила под ноги Альву и вторую часть, и, пытаясь сохранить видимость спокойствия, пошла по направлению к заднему входу.
- Иди-иди; – прошипела ей вслед Майсе. – Может, там ты найдёшь с кем захочешь играть.
Энгель прошла мимо всхрапывающей няньки, поднялась дрожащими ногами на крыльцо и проследовала в холл. Справа находилась столовая, в которой сидели родители. Дверь была приоткрыта, слышно было как господин Гальт втолковывает матери превратности налогообложения.
- И теперь они хотят создать общую кассу, из которой я получал-бы свою долю. Они хотят, чтобы я клянчил у них собственные деньги! – задыхался он от гнева, необычайно экзальтированный и делая не без намёка особое ударение на слово "клянчил".
Девочка бесшумно прошла по холлу и вышла через парадную дверь.
Никого рядом не было.

Она шла по дороге – в сторону Иннеборга, надо полагать, а может быть вовсе не в ту – ей было всё равно. Она явно чего-то искала или ждала, чего не могла сама себе объяснить, а только чувствовала. Иногда такое случается и со взрослыми людьми, когда какой-то предмет, к примеру срез первого в сезоне арбуза или случайное попадание по щиколотку в лужу вдруг пробуждает томное, тягучее впечатление, похожее на сгущёное молоко или суфле, растаявшее где-то в области солнечного сплетения и в редких случаях доползающее до середины живота – так себя обозначает мечта, и продолжительная детская нега, которая так скоро забывается взрослыми ещё даёт о себе знать и впоследствии, как далёкий отголосок навсегда потерянного состояния, когда можешь себе пожелать чего-то просто из того что это хочется или в это очень сильно верится; как много мы теряем, обзаводясь взамен кучей объективных заборов, насильно загоняющих всю дерзость и доблесть за границу достижимого просто так!
По обе стороны дороги текли бесконечные распаханные поля, и запах свежей земли, прибитой недавним дождём приятно стелился над проезжей колеёй. "Найдёшь с кем захочешь" – звучали как колокол в ушах девочки слова Майсе.
Вдруг она остановилась. На опушке леса, который начинался сразу-же за пашней, показалась чья-то фигура. Энгель постояла с минуту, пока она не стала чуть ближе, так что можно было её рассмотреть. Это был всадник. Он медленно трусил на массивном коне белого цвета по дороге, разделявшей отрезки полей, прямо навстречу девочке. Ещё минута – и закатное солнце заиграло на орденах и металлических деталях сбруи. Кавалерист покоился в высоком седле и спокойно смотрел перед собой, следуя своей дорогой.
Внутри Энгель всё замерло.
- Эй! – вдруг неожиданно для самой себя закричала она и бросилась навстречу. Всадник, заметив её, остановился. Тяжёлый конь фыркнул и повёл мордой.
- Эй, я здесь, вот она я! – кричала девочка и вне себя от радости бежала навстречу всаднику. Казалось, вот он миг, когда сны становятся правдой, сказки, одинокие мечты на берегах рек; заключённые в сборник молитвы, которыми справедливость наконец, торжествуя, обретает человеческое, живое лицо.
Всадник молча смотрел на неё, потом повернулся спиной и пришпорил коня. Лошадиные мускулы заиграли в лучах заходящего слонца. Минута – и его не стало, будто и не было.
Но девочка не собиралась так просто сдаваться. Она бежала изо всех сил ему вслед, спотыкаясь на кочках и падая, поднимаясь и снова припуская что есть мочи, пока перед глазами не поплыло, но и тогда она всё продолжала и продолжала бежать, как будто это её единственный шанс что-то поймать, не упустить что-то важное и понять то чего она так давно искала...Она добежала до опушки, но и там не остановилась, а продолжая всматриваться под ноги в поисках тающих следов от копыт бежала, бежала, царапаясь о кусты и путаясь волосами в ветвях ·
молитвы, собранные в сборник.
Справедливость с лицом человека.

Её нашли только на следующий день. Поднялся жуткий переполох; Спурве, восторженно пестуя ажиотаж, заламывала руки и стенала как египетская плакальщица, а потом привселюдно избила девочку до полусмерти.
Рядом не было никого. Извозчик сморкался, туфли безвольно тряслись на ухабах по пути к Иннеборгу.

***

С тех пор что-то в Энгель безвозвратно изменилось – она больше не боялась смотреть в глаза смертным, не боялась их двоякой улыбки и не искала чего-либо спасительного в лице человека. Набрав пригоршню острого гравия, она бросила его в обувь, отчего лёгкий, едва уловимый скорее кожей затылка, чем зрением, флёр увечности стал отличать её спокойную и с каждым годом всё более изящную походку. Едкая боль, которую раззуживал каждый шаг, звенел в воздухе. Те, кому не доставало проницательности чуяли в ней что-то инородное и переходили на другую сторону дороги. Она оказалась где-то совсем далеко, откуда было легко и привольно наблюдать за тем, как люди вокруг суетятся, точат на кухнях ножи и мажут зелёнкой чьи-то колени: так живут свою жизнь смертные, и едва заметный уху звон хрустальных чешуй им слушать некогда. У них один-два исчерпывающих аргумента навскидку, переменчивый аппетит и планы проснуться. Теоретически, они могут беспрепятственно верить в то что Бог вочеловечился, а есть-ли что-то более сложное для человека, чем всецело укрепиться что смертному соразмерны законы вселенной, а самый крошечный шаг навстречу своему собственному "никуда" совершается со всей строгостью непредвзятого смысла, и этот смысл во всей своей полноте кроется в этом робком шаге к пропасти, и без него всё рассыплется в космическую пыль, из которой всё вышло властным "fiat", и это "да будет" теперь покоится на чьих-то перемазанных зелёнкой коленях и опоздании к завтраку?
Удивительным образом, смертным доступно столь многое, что, скажи им что наивысшая трудность для человека – это любить своего ближнего, он рассмеётся. Как-же это может быть трудно, если он совсем рядом? Как может быть для смертного недоступно любить, если это проще дыхания и всё міроздание стремится друг другу навстречу – из простой необходимости избежать выпадения из пищевой цепочки или иерархической пирамиды, либо из высокого понимания обоюдного блага – и для этого ничего не нужно делать? В самых простых случаях они длят потомство – это то-же стремление к бездне и безвестности, пусть и выраженное так, чтобы к этому ничего не нужно было прикладывать, но! Это ведь ничего не требует, это равносильно дыханию, и последнее что теряет человек из жизненно необходимого набора – это стремление к собеседнику, к противнику, драке. Нет ничего проще, и кому прийдёт в голову начать пристально всматриваться в руководящие им мотивы, слой за слоем отделять спасительные перед лицом Неизвестного одежды, в которые упаковывается элементарная истина: без другого тебя нет. Точка. И что за несчастный, кому удастся сорвать все покровы своих побуждений и обнажить все доступные механизмы, которые и делают возможным восход солнца и гумус, пары, которые поутру толкают навстречу новым демонстрациям и абордажам – и остановить их? "Ну, что ты теперь скажешь?" И, естественно, ничего больше не будет. Ничего не запустится; утра не наступит, и смертный, бросившийся в своём отчаянном и в целом всё-таки понятном бунте против самого элементарного, того что бесплатно – потеряет всё сразу. Всё можно объяснить, всё можно тем самым оправдать, остаётся только звенящая чешуя и едкая боль, пронизывающая каждый шаг. Ещё тяжеленное небо, молчаливый упрёк – в бунтующих детях нет ничего злого, просто непоседы ниспровергают пучины и развенчивают конечную цель: другой как спасительная заслонка от дьявольской истины, что справедливость и смысл не имеют человеческого лица; зло обнажается позже. Никого рядом нет.

Весь человеческий круг Энгель замкнулся на нескольких примерах которые можно было сосчитать на пальцах руки, но ей, видимо, было достаточно. И правда ведь достаточно, потому что узнав одного, ты сможешь понять себя, а поняв себя ты поймёшь каждого, это не очень-то трудно. Злобные дети, на которых не сыплются с неба камни, двуликая природа людской улыбки. Тропинка в любую сторону никуда.
Был ещё, правда, Витмар. Этот человек стал единственным собеседником Энгель на протяжении лет, что возобновили свой ход вслед за ускакавшим в небытие всадником. Двое были разные, но не настолько чтобы завершать разговор с чистыми руками; молодые люди были похожи, но поставив запятую накрепко запирали за собой дверь. Не то чтобы Витмар был далёк от лицезрения дьявольской неподвижности неба, которым безликий закон надувал грудь парусам или заставлял людей искать себе пропитание – пожалуй, он просто говорил на другом языке. Он тоже искал другой жизни и другого, нового человека, и из коротких, смутных обрывков его личной жизни, к которым присоединялись грёзы самых утопических идеалов Энгель ткала подробный портрет. Парадоксальным образом, их обоих спасало друг от друга чудовищное, нечеловеческое одиночество, которое всё более загоняло их до состояния крапин в божественных скрижалях, на которых прописаны судьбы рождённых на смерть, но эта самая точка, конечная, стала в их путях последней совершенно по-разному.
Витмар, на первый взгляд, был довольно общительным человеком двадцати восьми лет от роду, настолько-же обаятельный, насколько некрасивый; как уже говорилось, имевший хорошее образование и способность открыть эту образованность в других. Он вёл самую светскую жизнь, при этом умудряясь не потерять человеческий облик, а в его движениях всегда ощущался чумной азарт запойного самоубийцы: каждое слово он произносил с максимально возможной отчётливостью, так чтобы все могли услышать и в случае чего переспросить. Он вежливо прощался как в последний раз, и, судя по всему, искренне удивлялся когда просыпался после ещё одной ночи. Его неровная осанка несла на себе отпечаток титанической тяжести, с которой он привык ходить по делам и корчиться за обеденным столом; как любой человек, он совершенно привык к этой нагрузке и крепко забыл как это быть без неё. Витмар был наделён хорошим чувством юмора, который, впрочем, приходился по духу только Энгель, поэтому когда мать присутствовала при их занятиях молодой человек почитал за лучшее воздерживаться от колючих фланговых комментариев и кладбищенской тематики. Витмар притягивал к себе людей сухими, продолговатыми пальцами и едва заметным запахом тления, которое исходило от его собачьего взгляда. Непонятно, что в этом было пленительного, но в плен попадали все – вольно или не очень. К вящему удивлению он был окружён женщинами, но всё время мечтательно устремлялся поверх них к какому-то мифическому существу с крыльями и волшебной способностью исцелять неизлечимых; он хоронил своих жертв одну за другой, будучи бездарен вылечить хотя-бы простуду. Учитель тяжело болел и захлёстывался новыми волнами, как только его настигал утренний бриз; он был одержим, воистину одержим и со всей мочи расшатывал построенные им самим крепости, которым он пытался придать человеческий облик. Он имел дело со смертными – и презирал смертных, когда они оказывались только собой. Он был фанатичен – и сторонился фанатиков, пронося жгучий свет фонаря туда, где водились летучие мыши и звал человека там, где его не могло быть в помине. Витмар был одинок, как все идеалисты, и счастлив, как может быть счастлив только смертельно больной, мирный со своим диагнозом. Молодой человек периодически крепко закладывал за воротник – тогда он спускался к Спурве и тихонько, на ухо сообщал ей, что ему нездоровится и занятие следует отложить. Он спускался с четвёртого этажа и мерил брюки, которые швея ему мастерила, а потом рвал их где-то, где ему одному было известно – неказистый и витиеватый, как штопор, стоит забыть о котором – и он тут-же ввинчивается по основание во всё на что падёт глаз. Потом таких прорех в занятиях стало больше, а ещё позже Энгель исполнилось пятнадцать – и Витмар пришёл свататься. К тому времени он уже крепко выпивал и вёл всё более замкнутую жизнь. Понятно было что молодой человек нуждается в каком-то спасительном средстве, которое могло-бы хоть как-то задержать стремительное падение навстречу безликому полу где-то на дне его комически-возвышенных грёз. Спурве ухватилась за эту ниточку мёртвой хваткой заботливой матери:
- Энгель, я и слышать ничего не хочу. Он сказал что придёт завтра сразу после обеда. Ты не откажешься.
Энгель смотрела в окно. Это было-бы смешно, если-бы Витмар в конце концов не стал ей единственным близким и дорогим человеком, но делаться кому-то припаркой от Неизбежного, чьи глаза уже настойчиво и однозначно вещали о летальном пике казалось ей глупой игрой, которую затевают наивные мечтатели или деревенские идиоты. Ей казалось, что молодой человек слишком близок к какому-то серьёзному открытию, что круто изменило-бы мір, пока смертные излишне успешно находят справедливость в своих собственных лицах; говорят, они становятся симметричны через несколько часов после того как остынут. Холодный, мертвенный звон зеленел канделябрами и каплями осенней росы; Энгель молча смотрела в окно.
Когда Витмар получил отказ, а Спурве, огорчившись, каким-то своим задним желанием решила во что-бы то ни стало отомстить дерзкой, своенравной девчонке (о чём, конечно, сразу забыла), тот вдруг остановился, выровнялся и перестал пить. Как у любого здравомыслящего ухажёра, у него всегда оставалась в рукаве козырная карта, и он, не видя иного выхода, ею воспользовался. Молодой человек заново посватался к какой-то тайной особе, которая для Энгель всегда имела мистический оттенок и каждый раз, когда невзначайное слово учителя, который теперь перестал быть учителем (девочка попробовала на вкус его кровь – так хозяин становится для собаки заманчивой дичью), задевало это создание, наделённое способностью врачевать неизлечимые раны и чем-то похожее на стрекозу, Витмар преображался. Теперь он решил круто поменять свою жизнь, оделся в новый костюм и лучился вольфрамовым светом, который странно контрастировал с пролёгшими под его глазами пятнами чего-то лунного, рокового. Так агония замирает, давая последний шанс причаститься и исповедать грехи.
Всё прошло донельзя гладко, и молодая супружеская чета поселилась этажом выше. Девушка оказалась вполне-таки обыкновенной барышней двадцати с лишним лет от роду (порочная и просто глупая ситуация, когда женщина теряет всякую прелесть и чистоту после шестнадцати и принимается за то чтобы привлекать к себе внимание, вместо того чтобы просто быть лицезримой), без каких-либо опознавательных черт и с мечтательным и меланхоличным, как и у самого Витмара, лицом. После разрыва первой помолвки, о которой он как-то оговорился во время вечернего чая, она значительно подурнела, и даже если опустить то что лучшие годы её давно минули, то вне затейливых представлений её супруга она ровным счётом ничего из себя не представляла. Но сам Витмар был на небе от счастья, когда обрёл снова такой поразительный по восприимчивости и беззащитный перед его эстетическими диверсиями объект. Так продолжалось какое-то время, пока он усиленно тренировался в поэзии и наряжал бедную девушку в самые причудливые одежды: получалось, надо заметить, нелохо, но сам тот запал, исступление, с которым он это делал, говорили об отчаянии которое его охватило. Бедный Витмар. Говоря по правде он мог провести в своём декадантском пике ещё не один десяток лет, питаясь одними только бестелыми духами своей фантазии. Он мог сколько угодно упражняться в любовной лирике и в каждой новой своей жертве отыскивать способность врачевать и едва проклёвывающиеся крылья неуловимой волшебницы – но он оступился. Столкнувшись с конечной целью своих воспалённых фантазмов, он почти выскочил из кожи в том чтобы разглядеть хоть что-то из того, чем он смог наделить невзрачную меланхолическую девушку такого переспелого возраста... Когда Витмар исчерпал все возможности, он хорошенько поел, гладко побрился и повесился в своём рабочем кабинете. Он не оставил после себя ни записки, ни хотя-бы намёка на причину – её знали все, кому это было нужно: та, кто так и не смогла излечить простуду безнадёжного Витмара, он сам и Энгель, которая жила этажом ниже.

Дни и месяцы длинно и бесцельно тянулись. Энгель превращалась из девочки в прекрасную горлицу, чья тихая красота и изящество покладистой умницы вкупе со спокойной стальцой в глазах не могла не вселять людям, умеющим ценить драгоценные камни, граничащий с половым возбуждением страх и мучительное желание смотреть и не прикасаться. Излишняя, пожалуй, худоба её мало портила, да и ледяное сияние, которое исходило от её не слишком-то красивого тела, обитало скорее в глазах – и они сулили только ледяные воды зимнего моря. Энгель, мой похоронный цветочек; снежная чистота рождённого замертво.

Однажды она спешила приготовить еду. Мать совершенно погрязла в работе, и вернувшаяся с рынка Энгель быстро нарезала скользкие, ещё зеленоватые овощи, которые только-только начали пробиваться из-под земли. Неожиданно нож соскочил и угодил ей в руку – прямиком и глубоко, словно чей-то кинжал. Девочка удивлённо уставилась на торчавшее из кисти стальное полотно и сначала не могла понять, что произошло. Рана пульсировала, мелкие колокольчики ритмично стучали где-то внутри человечьего тельца. Она взялась за ручку и решительно вытащила нож наружу. Пористая розовая ткань моментально стала влажной, немного сомкнулась, а затем целый поток тёмной крови хлынул на разделочную доску, на пол и одежду. Девочка попыталась было перевязаться одной рукой, чтобы не отвлекать от работы мать, но только перепачкала полотенце и ничего не добилась. Зажав запястье, она стояла и пыталась сообразить что ей делать. Так продолжалось какое-то время. Тут Энгель почувствовала, что боль будто-бы что-то хочет сказать ей, просит, чтобы она не препятствовала. Девочка опёрлась на стол, закрыла глаза и стала прислушиваться. Сначала не было ничего нового: ранка отзывалась пульсирующей, влажной болью и хотелось чем-то передавить перерезанные кровеносные сосуды. Но спустя минуту она стала таять и будто отходить назад, обнажая всё более мелкие детали и оттенки. Вдруг будто чья-то чудовищная воля враз сковала её тело и опрокинула в тяжёлую и тягучую трясину, которая меняла цвета своих звуков и медленно струилась потайными течениями вокруг её неподвижного тела. Водоросли едва слышно пульсировали, медленно скользя по чешуйкам чего-то острого и снова начинавшего дышать во весь размах огромных, как воздушный шар, лёгких; крупные пузыри окатили кожу девочки и взвихрили целые фонтаны искрящейся тины: что-то ожило, словно суфле или сгущёное молоко. Девушка застонала, не в силах сдержать поразительное по силе наслаждение от дыхания огромного, могучего тела, пропустившего через свои жабры один, потом ещё один толчок.
Свобода, поразительная сила мечты.
В этот момент она почувствовала стук, чей-то ох и всё окончательно провалилось куда-то вниз.

Спурве вызвала врача. Девочка потеряла много крови, но её чем-то отпаивали и она быстро пошла на поправку. Впервые за много лет у Энгель появился аппетит и она стала улыбаться. Мать заметила прекрасную перемену и стала ворковать около неё с удвоенной силой – нужно признать, как любая наседка, она умела прекрасно заботиться. С того дня всё оказалось таким ярким, таким свежим, источающим запахи и пестрящим простыми и в то-же время удивительно ценными своей неуловимостью чувствами. Улыбка и смертный, тропинка помеж двух бездн. Девочка с наслаждением дышала грудью и ела пахнущие молоком завтраки, которые мать приносила ей прямо в постель.
Однажды она проснулась, и, лёжа наблюдая за тем как Спурве справляется с гигантским штабелем серой шерсти (военный заказ, Сванемарк стал готовиться к драке и раздавал задания мастерским и кустарным рабочим) сказала, твёрдо и отчётливо:
- Скоро день Откровения?
Спурве вздрогнула, озабоченная мина на её лице сменилась радушной улыбкой.
- Да, моя радость.
- Я хочу с тобой к Гальтам.
- Правда? – Спурве была вне себя от удивления, ведь она каким-то задним числом всегда ощущала, как девочка их ненавидит. – Что ж. – мать загадочно приложила к губам палец, – Тогда я что-то для тебя приготовлю.

Этим "чем-то" оказалось лёгкое летнее платье небесно-голубого цвета, которое мать пошила из остатков хлопчатобумажной ткани. Оно сильно мялось, но было приятно наощупь и донельзя грамотно скроено, так что худоба девушки скрадывалась, а её прекрасные запястья и шея очевиделись во всей своей красоте. Энгель примерила свой подарок и, по видимому, нашла его превосходным. Всё было готово. Женщины отправились в путь.
Извозчик – тот-же самый, заметно осунувшийся в своей скупой и короткорукой старости – громко чихал и блажил кобылу, которая всё медлила отойти на тот свет. Её состояние угрожало тем что это произойдёт на любом повороте, но старое животное усердно тянуло первобытную колымагу, где тряслись Энгель и Спурве. Они ехали на день Откровения к Гальтам; мать – занять немного денег, которые всегда обещала отдать и никогда не отдавала, дочь – ведомая своим собственным чутьём, которое властно руководило её бледнощёкой волей. Они ехали и ехали, вокруг них раскрывались прекрасные пейзажи среднего Сванемарка: мелкие озёра, среди которых, по преданию, скрывался король Свангерд во время своего изгнания и где лебеди приносили ему в клювах еду, чтобы он не умер с голода и в честь которых эта земля и получила своё название; пышные, гигантские липы, разбросавшие могучие лапы навстречу солнечному свету; зеленеющие поля – наверное, в такие дни самое время исповедаться. В этом году Откровение выпало на начало июня, и тепло, ещё не скатившееся до смрадного зноя, но тем не менее настойчиво целовавшее щёки прохожим, ласкало двух женщин, сопливого извозчика и даже его гнедую кобылу. Тот чихал и ругался, девочка мечтательно смотрела по сторонам, Спурве, наклонившись дочери на плечо, дремала.

Эрда радушно улыбалась и закрывала глаза, прижимаясь к плечам в тесных объятиях; господин Гальт ещё сильнее поправился и флегматично выдыхал трубочный дым. Всё было как много лет назад, но каким-же другим оно стало сегодня, когда наконец должно было случиться что-то чудесное, что со всей обязательностью неизменно грядущего обещало безошибочное чутьё крошечной ранки! Какой обаятельной и гостеприимной была Эрда, гонявшая на кухне сбивавшуюся с ног прислугу, какой забавный стал господин Гальт, у которого мясистые щёки стали приоткрывать красную полосу под глазными яблоками, отчего он походил на бульдога; какая взрослая и красивая стала Майсе, которой на днях минуло шестнадцать и за которой, по словам Эрды, отарами ломились поклонники и ухажёры, пусть никого из них сейчас не было видно! Какой большой стал Альв, которого по случаю праздника нарядили в элегантную визитку, которую так эффектно подчёркивал задумчивый взгляд совершенно уже неподвижных глаз! Какой светлый праздник, какой тесный круг близких родственников, что собрались обсудить свои денежные дела и просто побыть вместе, ведь это случается только раз в году, когда Откровение дарует возможность поправить финансовое положение и справиться об обоюдном здоровье! Ах, как это было восхитительно и легко; легко – верней и не скажешь, и Энгель буквально на крыльях порхала по дому Гальтов, забавляясь удивительным экспонатам музея, в который он превратился – шпагам из Марбурга, фарфору из юго-восточного Ультрамара, графинам, коврам и мелким безделушкам, которые индевели под многослойной пылью и блестели яшмой и флюоритом в лучах июньского солнца!
Все уселись за стол и отобедали; когда Гальт опрокинул вторую чарку, Эрда мягко попросила всех разойтись по своим делам, оставив их со Спурве втроём. Майсе и Альв спустились во внутренний двор. Энгель ещё какое-то время побродила по закоулкам их огромного дома и тоже вышла подышать воздухом. Перед столиком стояли те-же маленькие зелёные лавки; Майсе делала вид что читала что-то из свежего тома стихов, Альв молча пялился в палисад напротив, сидя рядом с ней у стены. Энгель посмотрела по сторонам, и, не найдя себе лучшего места, села на маленькую зелёную лавочку. Опёршись спиной на угол стола, она закрыла глаза и отдалась осторожному теплу, которое касалось её ножек сквозь прорехи в тени ещё нежной листвы. Всё было великолепно: девушка чувствовала, как её тело ложится в тщательно выверенное ей место на мягкой, снежно-белой перине с запахом ландыша и ромашки; как всё становится по своим полкам и обретает законченный смысл, покоясь в том времени, которое спокойно и непринуждённо торжествовало самое себя. Небо хрустально звенело, пульсируя сердцами людей и переменчивыми витками их мыслей, которые наливались кровью и одним махом застывали, становясь, как стеклянные змеи, украшениями по обочинам дороги, предназначенной для ноги Человека.
Майсе делала вид что читает стихи – госпожа Снирсен, вероятно, почила, молодые люди сидели во внутреннем дворе одни. Приоткрывая время от времени глаза, чтобы стряхнуть с себя заблудившегося муравья или поправить колеблемое ветром платье, Энгель видела, как Альв каменно смотрит на её ноги. Майсе два раза перехватила его взгляд и многозначительно дёрнула за рукав; Энгель закрывала глаза и улыбалась, чувствуя, как всё у неё наливается жизнью и пульсирует, насыщая кислородом каждую клетку и волнами окатывая кисти рук и лодыжки.
Наконец Майсе не выдержала и закричала на брата, который с трудом понимал, что ему никак нельзя смотреть на голубое платье их гостьи. Он молчал, девушка размахивала руками, потом бросила на землю томик стихов и топала ногами, пытаясь ему объяснить что-то и без того очевидное...
- Ты что, не видишь, какие у неё ноги? Да как ты можешь вообще смотреть на неё в моём-то присутствии, ты, жалкий идиот, на эту-то столичную выдру, которая не стоит гроша, которая отдаётся, наверное, собакам за деньги, чтобы им с матерью было что есть?!! Альв, я с тобой разговариваю!
И она топала ногами и кричала на своего бедного брата, который переводил окончательно одуревший взгляд с одной девушки на другую, пока что-то внутри Майсе не перегорело и она, подбежав к Энгель, не выпалила, округлив свои глазки и указывая пальцем в сторону оторопевшего Альва:
- Скажи ему.
Девушка приоткрыла глаза и наморщила лоб:
- Что сказать?
- Что ты некрасивая, безмозглая ты дура, скажи ему что он не может на тебя смотреть!
Энгель безразлично повела плечами и тихо произнесла:
- Я некрасивая.
- Нет, нет, скажи что ты уродливая, глупая иннеборгская выдра, которая приехала чтобы совращать моего брата! Скажи ему это!
Девушка раскрыла шире глаза:
- Так это-же неправда.
- Я знаю что правда а что нет, Я знаю! Я по твоим глазам вижу, чего ты хочешь от нас, ты и твоя нищая мамаша, вы обе, приезжающие к нам чтобы выклянчить себе денег и увести у нас папу... – Она буквально тряслась от злобы и всё ближе подступала к полулежащей на лавке Энгель, – что вы что-то задумали и хотите сегодня это сделать, а я точно знаю что попытаетесь, только я вам не дам, через меня... Ну-же, скажи ему, скажи!
Майсе наклонилась над ней вплотную, продолжая с видом торжествующего семейного сыщика выводить на свет божий все прегрешения опешившей девушки.
- Альв, иди сюда! – она уже никого не слышала и решительно не могла терпеть, чтобы что-то происходило помимо её воли; – Ну, скажи ей что мы всё знаем!
- Мы всё знаем. – Произнёс парень, решительно не понимая что он собственно знает.
- Вот видишь, видишь? – Майсе гарцевала как лошадь и тряслась от ярости, – ничего у тебя не выйдет, я ни за что тебе не отдам его!
- Кого? – спросила было Энгель, но тут совершенно сдуревшая девушка схватила её за лицо и они обе, потеряв равновесие, завалились на бок, причём Энгель поневоле оказалась сверху. Вместо того чтобы воспользоваться своим положением, она поднялась и попыталась как-то успокоить сходящую с ума Майсе, а когда это не получилось, начала отряхивать своё новое платье... Та вскочила и снова, как коршун, набросилась на неё, пытаясь выцарапать глаза и оставляя красные полосы:
- Я ненавижу тебя, ненавижу! – кричала она, забравшись сверху и молотя кулаками по рукам закрывавшейся Энгель; – Альв, держи её руки!
Альв стоял в двух шагах и не знал что предпринять. Как всегда в таких случаях, он вперился взглядом в точку и выключился.
- Иди сюда и держи её за руки..! – зарычала Майсе, у которой на губах пенилось и прилипла к носу прядь всколоченных волос.
Тот послушно выполнил поручение. Схватив каменными пальцами запястья, он сидел рядом и смотрел как его сестра душит Энгель.
Девушка вырывалась как могла, пыталась что-то сказать, но Майсе налегла ей на горло всем весом и ей ничего не оставалось, кроме как извиваться в надежде сбросить с себя неожиданно тяжёлое тело. Это чуть было не получилось, но сошедшая с ума фурия только шире расставила ноги и восстановила равновесие, с железной решимостью навалившись ещё сильнее. Энгель ощущала как руки сдавливают её трахею и пережимают артерии; конечно она понимала, что никого рядом нет и кто-то сегодня решительно выиграет. Но что в конце концов это значило, если звенящая боль, покоившаяся на каждом движении карающих пальцев, наслаждение кислородом, мука достижимой мечты, тяжёлая нега ржавого гвоздя – всё это слилось теперь вместе и наполнило её тело неизлечимой силой страсти, что теряла границы? Альв держал её мёртвой хваткой бойцовской собаки; хотелось-ли ей сопротивляться рукам, что несли телу боль и погибель? Нет, не хотелось. Хотела-ли девушка, чтобы подоспевший вовремя всадник одним ударом копыта вверг мстительных детишек в геенну? Нет. Она не хотела чтобы кто-то рядом был, потому что сладостное предощущение расходилось всё дальше; сами границы сделали-бы любого кто подоспел ко времени клеткой.
Счастье, достижимая радость мечты. Страсть плыла над полями, перемахивая через заборы и шелестя объятьями лип, даруя зелёный цвет им и коленям, что преклонятся перед табернаклем, в котором та-же страсть соключает смысл лёгких, которым она даровала жизнь под водой. Что если не страсть? Кто, если смертный?
Было чертовски больно от сумасшедших когтей, так больно, будто вот вот – и явится кто-то, кто всё прекратит и положит конец. Смертному не должно быть так больно. Дыбы, красная арматура. Страсть, что разводит пары золотых колесниц. Но рядом никого не было: смертный не подоспел. И страсть кипела, выпаривая соли и пеня бурую тину, кипела и была готова вот-вот взмыть в бесконечность, откуда определит форму и вес гравия в обуви корчащихся ног, справедливости, которая гонит табуны лошадей навстречу всадникам-людям и орденам, Спурве, госпоже Снирсен и смертному, с которого сейчас капает пена и в котором вся справедливость; слово, которое говорит только о любви и ненависти, жизни и смерти...

Девушка не противилась рукам смертных. Рядом никого не было: всадник не подоспел, корвет утонул во время парада. Майсе продолжала что-то кричать, но Энгель её больше не слышала ·
змей, единовластный властитель небес и самых дремучих из подводных пучин показался из-за её плечей. Раскинув крылья, он беззвучно хлопнул перепонками и медленно воспарил в светло-голубом небе.
- Майсе...
Чистое счастье лилось и пульсировало в раздавленном горле, и никто больше не мог удержать его под землёй. Оно звенело как подвешенное над головой лезвие и переливалось на солнце миллиардом хрустальных чешуй. Человеческое лицо ещё некоторое время двигалось перед леденеющими глазами, делаясь всё менее различимым и вплетаясь в симметрические узоры, которые свободно дрожали и бились крупной дрожью в волнах, которые не находили нигде препятствия; только мечта, только бесконечная тропинка для змей и ноги человека, корвета и сбруи коня, истошного крика горящих живьём и слова, которое смертный произнесёт чтобы ознаменовать их всех вместе ·
Энгель, цветочек на моей могиле. Простуда местночтимых святых.




Змей всесильно парил над сошедшей с ума Майсе, которую насилу отодрали от мёртвой; беззвучно распластывал крылья над перепуганным до смерти господином Гальтом и Альвом, который тяжело таращился на два десятка высыпавших во двор ног...
Спурве тешила ажиотаж.

Рядом никого не было.


Рецензии