Дочь колдуна. Часть1. Глава 10

На другой день, за завтраком, прочитав полученные письма, адмирал заявил, что должен, к сожалению, уехать ранее обещанного срока, так как неотложное дело призывает его в Петербург.
Все, кроме Милы, были огорчены; она же, наоборот, почувствовала даже большое облегчение. Иван Андреевич всегда производил на нее гнетущее впечатление; она не выносила ясного и проницательного взгляда его серых, точно стальных, глаз. Когда он пристально смотрел на нее, ей казалось, будто ее прокалывают насквозь острой шпагой. Слава Богу, что этот странный человек уезжал; он внушал ей страх и почтение, но теперь, когда она нашла отца, он вдвойне, пожалуй, стеснял бы ее.
Мила сообразила, что у отца были, вероятно, веские причины скрываться и притом так искусно, что в течение двадцати лет никто не подозревал, что он навещает остров. Очевидно, лишь отцовская любовь побудила его открыться дочери.
Отъездом адмирала более всех огорчился Георгий Львович. Он очень привязался к старику, сходился с ним во взглядах, а их ежедневные разговоры в комнате Ивана Андреевича стали так ему дороги и необходимы, что он спрашивал себя, как жить без этих поучительных, интересных и разнообразных бесед.
Весь день Ведринский был скучен, раздражителен и не в духе.
После обеда он сильно поспорил с профессором, который прицепился к одному вычитанному в газете случаю, чтобы лишний раз восстать против всего «сверхъестественного». Дело шло о чудесном исцелении одной параличной. Ей явился Святой, а после того, как она побывала у его раки, то совершенно исцелилась. По этому поводу профессор смеялся над Святыми, над религией, вообще и над «обманом», к которому прибегают для поддержания в народе веры.
Адмирал не вмешивался в разговор и, когда спор особенно обострился, ушел к себе под предлогом укладки вещей, ввиду отъезда на другой день. Он приводил в порядок и собирал привезенные с собой книги, когда вошел весь красный от волнения Георгий Львович.
– Этот болван довел меня до бешенства своими глупостями, которые проповедует с таким апломбом.
– Вы сами виноваты, друг мой. С такими господами никогда не следует спорить! Себе только портишь желчь, а их ничем, не проймешь. Вспомните поговорку: «Quand on est mort c’est pour lonqtemps, quand on est b;te c’est pour toujours».
Ведринский расхохотался:
– Вы правы, Иван Андреевич. Глупо препираться с подобным человеком; да я и не стал бы спорить; не будь я теперь в сварливом настроении. А таким несносным сделал меня ваш отъезд. Что я буду без вас? Мне так хочется изучать оккультные силы и герметическую науку, и вдруг я теряю своего единственного руководителя. Я чувствую себя точно потерянным, а жизнь представляется мне совсем пустой, если у нее не будет цели – серьезной и полезной работы. Нас окружает страшный мир, невидимый для грубого глаза; тайны кишат вокруг нас, а мы, слепцы, не умеем постичь их и даже вовсе не видим!
Ведринский подошел и крепко пожал руку адмирала.
– Вы были всегда очень добры ко мне, Иван Андреевич, и это дает мне смелость, или, вернее, дерзость обратиться к вам с просьбой. Похлопочите за меня у вашего наставника, может, быть он согласится принять меня в число своих учеников. Я подчинюсь безропотно всем испытаниям, какие бы он на меня ни наложил; по вашему первому призыву я брошу все, чтобы присоединиться к вам и посвятить свою жизнь науке.
Восторженное увлечение звучало в его голосе, а во взгляде блестела непреклонная воля и решимость. Добрая улыбка осветила лицо адмирала, и он дружески ответил на пожатие руки Ведринского.
– Слова ваши доставляют мне большую радость, друг мой, ибо я вижу, что вас увлекает вовсе не пустое любопытство. Я надеюсь, что Манарма примет вас. Не могу выразить вам, до какой степени этот великий, совершенно особый человек великодушен, добр и снисходителен. В доказательство моего искреннего расположения к вам, я попробую ради вас один опыт, который доставит вам большое удовольствие, а для этого я отложу на день свой отъезд. Завтра скажитесь больным, не выходите из комнаты и поститесь; после сегодняшнего ужина и до завтрашнего вечера вы не должны принимать ничего, кроме стакана чистой воды, а в половине двенадцатого ночи придите ко мне.
Раскрасневшийся от удовольствия Ведринский чуть было не задушил в объятиях адмирала, и тот от души посмеялся при виде столь пылкой благодарности. Обсудив еще некоторые дополнительные подробности, они расстались.
На другой день, едва дождавшись условленного часа, Ведринский уже явился к адмиралу, и тот запер тотчас же дверь на ключ.
Георгий Львович добросовестно постился, провел день в уединении и молился.
Заметив на столе не виданную им раньше шкатулку, он поспешно подошел и стал ее разглядывать. Это был сандалового дерева и с разноцветной фигурной инкрустацией ларец, выложенный внутри золочеными пластинками с кабалистическими знаками.
Иван Андреевич доставал из него целый ряд предметов: двенадцать маленьких серебряных треножников, широкую, в виде таза, золотую чашу, инструмент вроде флейты с красной эмалью, и целую коллекцию флаконов различной величины, закупоренных разноцветными пробками. Своему юному приятелю адмирал подал один флакон и маленькую губку.
– Идите в мою уборную и возьмите ванну, а после того натрите все тело этой жидкостью. Затем наденьте тунику, которая лежит там на кресле, и возвращайтесь сюда.
Ведринский в точности выполнил полученные наставления. Жидкость, при втирании, сильно щипала ему тело, точно электрическими уколами; туника же оказалась длинной рубашкой с широкими рукавами из какой то удивительно прозрачной, как газ, ткани, слегка трещавшей, когда он двигался, и прилипавшей при прикосновении к коже. Белое, с узкими серебряными полосками, покрывало назначалось для чалмы, чтобы скрыть волосы.
Войдя снова в первую комнату, Ведринский нашел адмирала в таком же, как и у него, длинном белом одеянии и чалме; серебряный кушак опоясывал его. Иван Андреевич расстилал на полу ковер из мягкой красной материи, вышитый кабалистическими знаками. Вокруг стояли двенадцать треножников, а посредине чаша, уже наполненная густой темной жидкостью. Адмирал указал Ведринскому сесть на ковер около чаши, скрестив по восточному ноги; после этого из трех, имевшихся в его руках, флаконов, он наливал разной густой, как деготь, жидкости на треножники и, взяв флейту, также вступил на ковер, став против Ведринского, но по другую сторону чаши. Шепча размеренным голосом непонятные для сотоварища заклинания, Иван Андреевич поклонился сперва на все четыре стороны, а потом поднес к губам флейту.
Послышалась странная мелодия, то с глубокими, то с резко вибрировавшими переливами. Но Ведринскому казалось, что флейта сама играет, адмирал же только оживляет ее как будто своим дыханием, – до того своеобразны были издаваемые инструментом звуки. И по мере того, как в пространстве разносилась эта захватывающая музыка, в воздухе сверкали огненные лучи, которые рассыпались спиралями и летали над ковром. Ведринскому пришла мысль, что это сгущались и становились видимыми странные, производимые флейтой звуки. В то же время, огненные нити принимали иногда вид снежных, быстро носившихся хлопьев, а когда который нибудь из них падал на треножник, на том вспыхивали разноцветные огни – красные, желтые, зеленые, синие, белые, распространяя ослепительный свет, отливавший всеми цветами радуги. Наконец загорелась чаша, а оттуда вырвалось фиолетовое пламя и повалил густой дым с острым, хотя и живительным, запахом.
Ведринский скоро почувствовал себя словно пьяным. Члены его деревенели и становились тяжелыми, как свинец; фиолетовый дым все усиливался, волнуясь и собираясь в густые облака; аромат делался все более одуряющим, флейта играла с головокружительной быстротой, а вместе с тем ощущения Ведринского принимали другой характер. Свинцовая тяжесть сменилась такой легкостью, что ему казалось, будто он носится над ковром, и его охватило состояние экстаза…
Вдруг густые фиолетовые облака рассеялись, и изумленный Ведринский увидел, что комната, где он был, исчезла, а перед ними тянулась дорога, обсаженная вековыми деревьями, и в конце ее виднелась высокая и толстая белая стена с небольшой узкой калиткой. Как будто так и следовало, они с адмиралом шли по этой дороге, и, когда приблизились к ограде, открылась калитка, а индус в белой одежде и с бронзовым лицом пригласил их войти. Они вступили в роскошный сад, наполненный цветами; всюду били фонтаны и вскоре между зеленью показались крыша и колоннады дворца. Адмиралу, очевидно, знакома была местность; он уверенно и быстро шел вперед. Затем они очутились на широкой площадке, посередине которой бил серебристый фонтан, размерами превосходивший другие. Ведринский был очарован роскошью окружавшей природы и разглядывал чудное здание. Дворец был невелик, но своими воздушными балконами, башенками, резными, точно кружево, аркадами и снежной белизной стен он казался сказочным жилищем какого нибудь волшебника.
Адмирал со своим спутником подходили уже к обширной террасе; но вот на верхней ступеньке спускавшейся в сад лестницы показался человек, приветствовавший их жестом и улыбкой…
Он был высок ростом, худощав и в длинном широком, белоснежном полотняном одеянии; легкая чалма из кисеи покрывала голову, а шелковый с бахромой кушак опоясывал стан. Трудно было бы определить его возраст. Борода была с проседью, а глаза между тем блестели молодым огнем, и ни одной морщины не замечалось на атласистой бронзовой коже лица. Во взгляде его чувствовалась несокрушимая сила; лучистый и ясный, он проникал, казалось, вглубь души, читая самые сокровенные мысли, но добрая улыбка смягчала общую суровость лица.
– Прости, Манарма, что я привожу к тебе без особого твоего разрешения этого жаждущего света юношу, – сказал Иван Андреевич, намереваясь опуститься на колени.
Но индус не допустил и обнял его.
– Если бы я не видел, что этот юноша обладает задатками, необходимыми для плодотворной работы, он никогда не попал бы сюда, – ответил он, улыбаясь. – Тебе же делает честь, что ты привел его, доказав этим, что не эгоист и охотно делишься светом, которым сам располагаешь. Это хорошо выдержанное испытание. А теперь, друзья, добро пожаловать под мой кров.
Он провел своих гостей на террасу, где все и расселись на тростниковых креслах.
– Тебя, друг Иван, я жду в самом непродолжительном времени, – обращаясь же к Ведринскому, не сводившему с него глаз, он прибавил: – А ты, друг Георгий, вернешься ко мне через год, – и он добродушно улыбнулся. – Я вижу по твоим глазам, что ты со страхом и нетерпением ждешь моего решения, а эта твоя скромность – хороший знак. Итак, через год я призову тебя, но остающееся время ты должен употребить на подготовку, постом и молитвой, к своему посвящению. Но и помимо того, в это подготовительное время ты, сын земли, должен воздерживаться от всякого безумства, всякой нечистой страсти и, по возможности, избегать светского шума. Счастлив тот, кто сознает блаженство одиночества и тишины: он стоит уже на первой ступени великого храма знания. Душа его начинает облекаться той светлой дымкой, которая отделяет ее от грубой толпы, кипящей нечистыми вожделениями, рвущей на части друг друга, завидующей каждому обрывку земных благ, а враждой и ненавистью отравляющей себе существование. Толпа эта не поймет отшельника, осудит его и сочтет безумным; а он убежит от ее заразного веяния и счастлив будет, потому что никогда одиноким не останется. Человек, начинающий очищаться, населяет окружающую его тишину лучезарным творчеством художественной мысли; он вызывает светлые существа, которые просветят его. Для него та пустота, которая окружает будто бы заурядное человечество, населена и живет; мозг его, освобожденный от липких флюидов, создаваемых злобным, развращенным и низменным обществом, становится восприимчивее к пониманию чудес природы и величия Всемогущего в их истинном свете. В мозгу человека отшельника, вырвавшегося из вихря людского, загорается как бы костер, который распространяет во круг него широкую область света, являя ему живым и движущимся то, что он считал неподвижным и мертвым. Не забывай же, сын земли, что одиночество и удаление от толпы – первый шаг к сокровенному миру…
Как очарованный, смотрел Георгий Львович на прекрасное лицо умолкшего мага, ясные глаза которого любовались, казалось, каким то далеким видением.
– Вижу, друзья мои, что будущее готовит вам страшную борьбу с адскими силами, но зато велика будет заслуга того, кто спасает душу и вырывает ее у служителей зла, – сказал минуту спустя Манарма.
Он положил руку на голову Ведринскому и тот почувствовал будто его коснулась горящая головня; потом у него явилось ощущение, точно та же огненная рука легла ему на грудь и толкает куда то. Сначала ему казалось, что он несется в пространстве, подобно уносимой бурным порывом ветра снежинке; потом они полетел словно в мрачную бездну и потерял сознание…
Когда Ведринский очнулся, то увидел, что лежит на своей постели. С удивлением и конфузом заметил он, что было уж четыре часа дня; значит, он проспал чуть не весь день. Для него было непонятно, каким образом очутился он в кровати?… Они отлично помнил странную церемонию, происходившую в комнате адмирала; ему слышались еще захватывающие звуки флейты и чувствовался как будто одуряющий аромат. Он сознавал свое необъяснимое посещение индусского мага и помнил слова этого таинственного человека. Но как вернулся и лег он в постель? В этом он не мог дать себе отчета…
Позвонив слуге, Ведринский стал спешно одеваться.
– Встал ли адмирал? – спросил он лакея.
– Его превосходительство уже уехали в одиннадцать часов, а вам оставили большой пакет книг и письмо. Все это у них в комнате.
Ведринский огорчился известием, но затем сошел вниз.
На террасе все были в сборе и встретили его градом насмешек. Замятин и особенно Масалитинов дразнили его ночными похождениями, с которых он вернулся так поздно, что проспал весь день; а Михаил Дмитриевич рассказал, что делал все возможное, чтобы разбудить его: тряс, даже обтер ему лицо холодной водой, но ни что не помогло и он все спал, как чурбан.
Ведринский пил поданное по его просьбе молоко и отшучивался, как мог. Надя передала ему последний привет крестного. У нее в глазах стояли слезы, и бедная девушка была так грустна, что даже жених не мог развеселить ее.
Как только представилась возможность незаметно скрыться, Ведринский отправился в бывшую комнату адмирала. На столе лежала большая связка книг, которые он с жадностью осмотрел. Книг было много, на английском, французском и немецком языках, а к ним приложены рукописи и переводы с арабского, санскритского и еврейского. Тут же рядом стояла шкатулка из сандалового дерева, средних размеров, и на ней лежало письмо. Открыв его, он нашел ключ от ящичка и несколько листков подробных наставлений, а на первом листке стояло:
«Никогда, ни под каким предлогом не следует давать читать или одолжать книги и рукописи, предназначенные для личного употребления; они не должны быть в руках профанов. В шкатулке находится красный флакон, и каждый день следует принимать по три капли содержащейся в нем жидкости. Темно красные капли в зеленом флаконе следует принимать только раз в неделю, тоже по три капли. Бесцветной мазью из алебастровой баночки надо натирать лоб и виски перед началом чтения. Вторую, маленькую шкатулочку, с фигурой сфинкса, сохранять, не прикасаясь к ней; когда наступит время, будет указан и способ употребления ее содержимого».
Обрадованный Ведринский мысленно благодарил за оказанную ему помощь Ивана Андреевича и мага, учеником которого он также становился. Горя нетерпением начать чтение, он сел, подвинул к себе одну из рукописей и открыл ее. Над текстом была приклеена бумажка с надписью красными чернилами:

«Кто начнет читать эти страницы, не подготовившись предварительно уединением, сосредоточением и молитвой, т. е., кто приступит к изучению, выйдя прямо из флюидического хаоса, создаваемого людской толпой, тот будет читать лишь, буквы и слова, но ничего не поймет в них. Глубокий и тайный смысл учения останется сокрытым для него, как для профана».

Ведринский закрыл рукопись, и по лицу его скользнула улыбка. Невидимая сила, взявшаяся править его жизнью, оказывалась удивительно предусмотрительной, и с первой минуты твердо подчиняла его душу. Но это оккультное подчинение ни мало не стесняло его и не вызывало в нем неудовольствия; наоборот, душа его была спокойна при мысли, что у него был отныне руководитель и покровитель.
– Я почитаю вечером, помолившись и сосредоточившись, – подумал он. – Это называется, если не ошибаюсь, очистить свою ауру от посторонних влияний.
Вечером Георгий Львович ушел раньше обыкновенного в свою комнату под предлогом головной боли и, заперев дверь, вынул из ящика рукопись, которую смотрел днем. Перед началом чтения он долго и усердно молился, а потом сосредоточился и ушел мысленно в свое прошлое.
Какими странными путями Провидение незаметно привело его к порогу посвящения и нравственного совершенствования. Вспомнилось ему то роковое, гибельное положение, в котором он очутился, когда им овладел демон азарта, от которого его спасло чудесное приключение в Гренаде; а потом следовала случайная встреча с адмиралом, решившая окончательно его дальнейшую судьбу. Он схватил рукопись и прижал ее к своей груди.
– О, чудесный мир, сокрытый от взоров невежд! Счастлив тот, кто может переступить твой порог, проникнуть в твои тайны, исследовать твои бездны и созерцать чудеса твои.
В то время как эти пламенные, восторженные мысли наполняли его душу, ему показалось, что с плеч его вдруг спадает какая то тяжесть, а из старой рукописи, которую он все еще прижимал к своей груди, раздается мелодичная музыка. Он вздрогнул, не будучи в состоянии дать себе отчет в этих ощущениях, но в ту же минуту ему послышался слабый, как дуновение, голос, шептавший ему:
– Порыв души твоей, жаждущей знания, уже создал невидимую связь между тобой и светом, к которому ты стремишься.
Взволнованный Ведринский сел и обхватил голову руками. С ним совершалось нечто, никогда раньше не испытанное. В мозгу нарождались новые идеи, а казавшиеся прежде непонятными вопросы разрешались с невероятной быстротой и ясностью. Столько новых мыслей приходило в голову, что мозг его казался ему слишком малым, чтобы вместить их. Он уже не сомневался; в нем свершалась таинственная, астральная работа, а в душе разгоралось чувство благоговения и благодарности к тому неведомому, которое проявлялось вокруг него; его охватил мистический трепет, ощущаемый верующим перед почитаемой святыней.
У него явилось могучее и непобедимое желание молиться. Он преклонил колени и воздел руки к той невидимой силе, которая управляет нашими судьбами; волна горячего чувства вырывалась из его сердца и из глаз потекли слезы.
Молитва его не выражалась словами, или даже определенными мыслями, а между тем он чувствовал, что из всего его существа изливалось то истинное, великое моление, которое является священным союзом и соединяет неразрывной связью Творца с Его созданием. А этот священный союз – прекрасен и велик, как сам Бог, будучи воплощением абсолютной гармонии, отражение которой нисходит на несовершенного человека, чтобы поддержать его и возвысить. Изучающие высшую, светлую магию и переживавшие внутренний восторг в тот момент, когда трепещут и развертываются духовные крылья, естественно чувствуют, как их влечет в однородную им среду, и вполне поймут только что высказанную мысль…
Одни аскеты и гении в состоянии постичь все упоение подобного состояния души. Поэтому то гений и творит непрерывно и неустанно, не ожидая даже награды, где нибудь на убогом чердаке; голодный, мечтает он о бесконечности, и для него ни в каком виде красота не остается незаметной, он воспевает всю природу, он прославляет могущество Божие, и все служит материалом для его труда. Упоенный этим восторгом, он забывает свою земную нищету и создает великое, ибо видит одно прекрасное, а для существования ему достаточно счастья творить, жить в лучезарном свете его мечтаний и подниматься в сферы божественной гармонии. Истинный гений никогда не жаден на золото… Равно и отшельник в своей жалкой норе, не имея ничего, кроме рубища, а пропитанием – корку хлеба и коренья, не променяет своего логовища на царский дворец, и воды своего источника на стол миллионера. Он упоен окружающей его сферой чистоты и гармонии; его прозорливому оку являются небесные видения, а утонченный тишиной слух внимает музыке сфер. До него не доходят ни бестолковый шум, ни зловонные испарения людских страстей и преступлений. Будучи чистым и легким, он в состоянии развернуть крылья своей души и вознестись в таинственные области, запретные для обыкновенного смертного, который сладко ест и пьет, живет с удобствами и взращивает все низменные инстинкты плоти. Человек толпы ненавидит то, чего не понимает, подобно тому как нищий ненавидит богатого, не смея в своих отрепьях переступить порог его дворца. Волшебный круг, отделяющий толпу от человека избранного, ясно ощущается с обеих сторон: одна невольно чувствует преграду и раздражается, а другая сознает приближение пошлости и бежит от нее. А в результате высший человек остается гордым и сдержанным в своем одиночестве, тогда как яростная, горящая ненавистью толпа обрушивается на него, пытаясь столкнуть его в грязь, а не то, если возможно, и уничтожить…
Время после отъезда адмирала шло без особых перемен. Замятины много принимали, да и сами часто ездили к соседям, так что прогулки, поездки, пикники и всякого рода деревенские удовольствия шли своим чередом. А между тем прежняя беспечная веселость исчезла как будто в семье, и точно что то тяжелое витало в воз духе.
Филипп Николаевич часто бывал озабочен и даже встревожен; Надя грустила и ее преследовали дурные предчувствия, а кроме того, беспокоило то, что Михаил Дмитриевич видимо бледнел и худел, казался усталым, а иногда до странности апатичным. Мила была ежедневной гостьей и принимала участие во всех сборищах молодежи. Она замечала, что Масалитинов, почти не стесняясь, избегал ее и, в такие минуты, злая усмешка кривила ее алые губы, а острый, как жало, взгляд ее зеленых глаз провожал непокорного.
Надя поймала раз один из таких взглядов, и в сердце ее родилось враждебное чувство презрения. Это отнюдь не была ревность, да у нее и не было повода ревновать, ввиду едва скрытого отвращения Михаила Дмитриевича к Миле; но ее просто возмущало это упорное преследование человека, уже связанного словом с другой, да притом еще в доме, где ей оказывалось столь широкое гостеприимство. Ни малейшей тени дружбы не было между Надей и Милой; обе оставались друг к другу холодны и сдержанны, прикрывая лишь светской вежливостью взаимную антипатию.
Ведринский уединялся теперь более прежнего и проводил половину ночей за чтением и изучением. Эта новая работа увлекла его, а пошлые разговоры и светская болтовня стали казаться ему настолько нелепыми и скучными, что он старательно избегал их, насколько мог.
В это время Филипп Николаевич был вызван телеграммой в Киев и в тот же день вечером покинул Горки, видимо озабоченный. Екатерина Александровна воспользовалась этой поездкой и просила Замятина найти для нее в Киеве просторную и красивую квартиру, предполагая провести там зиму, чтобы повеселить Милу, так как доктора настоятельно предписали ей как можно больше развлекаться. Замятин обещал поискать подходящую квартиру, к большому, однако, неудовольствию Нади, которой вовсе не улыбалась перспектива постоянно сталкиваться с несимпатичной парой. Легко было предвидеть, что Екатерина Александровна всунет в их общество свою приемную дочку.
Да и Надя стремилась скорее покинуть Горки; ей все чаще и чаще вспоминались теперь слова крестного, умолявшего их бросить злополучное место. В первых числах ноября предстояла свадьба Нади, а надо было еще много сделать для приданого, и молодой девушке хотелось вернуться в Киев. Но большое празднество, готовившееся у Максаковых, рассеяло ее тревожные мысли и она вся ушла в хлопоты о своем туалете. Надя была слишком молода, чтобы столь важное обстоятельство не привлекло ее внимания.
Максаковы были очень богатые помещики; жили они широко, принимали много и не упускали случая повеселить молодежь. На этот раз, они праздновали производство в офицеры старшего сына и одновременно, день рождения единственной дочери, которой исполнялось семнадцать лет. По мнению молодежи, это двойное торжество должно было и праздноваться вдвойне. На первый день был назначен костюмированный бал, с иллюминацией, фейерверком и т. д.; а на следующий – предстоял большой обед и обыкновенный бал. На маскараде все дамы должны быть одеты цветами, бабочками, феями или ундинами; предстояло танцевать балет, а Мэри Максакова, как виновница торжества, должна была изображать царицу цветов.
Приглашены были не только все соседи, верст на двадцать в окружности, но и офицеры соседнего полка с женами и дочерьми. Многие приехали еще накануне, другие поутру в день праздника, а все дальние должны были провести там ночь между обоими праздниками. Дом Максаковых допускал такое широкое гостеприимство. Это был настоящий дворец, построенный одним из вельмож Екатерины II, который затем дал его в приданое дочери, а впоследствии имение досталось по наследству Максаковым. Громадный дом походил отчасти на Версаль, а окружавший парк был разбит и подстрижен во вкусе рококо.
Понятно, что такое торжество взволновало весь дамский мир и ни о чем другом не было разговоров, как о бале; все еврейки соседнего городка были на ногах и рыскали, доставая газы, шелка, стеклярус и цветы. Все модные магазины были опустошены, а портнихи, не покладая рук, работали день и ночь, и то не могли еще исполнить всех заказов.
Надя также была вся поглощена заботами о наряде; она избрала костюм феи родников, потому что в парке Максаковых был железистый источник, над которым, был устроен особый грот, который должны были иллюминовать; а так как он находился совсем близко от дома и виден был с большого балкона, то она желала показаться там, прежде чем явиться в залу. Вокруг будут сгруппированы цветы в виде живой картины, освещенной бенгальскими огнями, а после этого весь кортеж, под звуки музыки, должен был пройти в большую залу. Зрителями служили, конечно, родители, пожилые и прочие не костюмировавшиеся гости. Платье Нади было из голубоватого газа с серебряными блестками, длинное, развевающееся, охваченное в талии поясом из водяных цветов, и с широкими распашными рукавами; шею украшали великолепные нити горного хрусталя, спускавшиеся на грудь. На голове среди водяных цветов должна была сиять маленькая остроконечная корона, также из горного хрусталя, а крошечные электрические лампочки, скрытые в зелени, придавали хрусталю волшебный блеск.
Посреди этой суеты и приготовлений одна Мила бездействовала; у нее уже был костюм из цветов, сделанный в Париже для одного бала, быть на котором ей помешала болезнь, и платье она привезла с собой. Но в душе она бесилась, негодовала и приходила в отчаяние. Страсть ее к Михаилу Дмитриевичу все росла; она пылала желанием завладеть им, лишилась сна и аппетита, а между тем, несмотря на все ее кокетство и гипнотическую силу, направленную против него, она ни на шаг не подвинулась к победе над любимым человеком. Видя, что тот сторонится от нее, избегает говорить с ней и даже смотреть на нее, она инстинктивно чувствовала, что внушает ему отвращение; а сознание это хотя и бесило Милу, но не привело в отчаяние. Недаром была она дочерью Красинского, как и он, – упорной, жестокой и бессовестной.
За несколько дней до праздника, под предлогом усталости, она осталась на острове и отказалась пить вечером чай у Замятиных. Когда уехала Екатерина Александровна, Мила позвонила горничную и приказала открыть картоны с костюмом, чтобы примерить его. Костюм изображал мак и сделан был с необыкновенным вкусом и неподражаемым изяществом парижских мастеров. Юбка представляла опрокинутый цветок; большие листья фиолетового газа были красиво подобраны, длинный гибкий стебель опоясывал талию и от него свешивались две головки мака, – одна зеленая, другая темная, уже спелая. От талии поднимался другой конец стебля, который поддерживал большой цветок на голове в виде убора. На этом чудном темном фоне красиво рисовались пышные золотисто рыжие волосы Милы, образуя вокруг ее тонкого личика золотистый ореол. Лиф представлял бутон мака, а листья цветка – рукава и отделку, очень открытого, однако, корсажа, обнажавшего ее лебединую шею во всей ее классической красоте. Из драгоценностей предполагала она надеть нить черного жемчуга, найденного в шкатулке матери. Довольным взглядом разглядывала Мила в зеркале свой пленительный облик. В ее демонической красоте было что то действительно восхитительное, и огонь ее больших зеленоватых глаз мог легко очаровать сердце мужчины.
– Да, – говорила она себе с чувством удовлетворенья, – я красивее Нади с ее ребяческим, ничего не выражающим лицом, а Мишель должен безумно полюбить меня, – я того хочу и достигну; но надо спешить. Через двенадцать дней кончается его отпуск, и я должна теперь же покорить его.
И с горделивой усмешкой на устах, с блестевшими торжеством глазами, наклонилась она вперед, чтобы лучше видеть себя…
Но одного не заметила Мила, а именно, что своим длинным, тонким, гибким телом и зеленоватыми, русалочьими глазами, под фиолетовым убором, она удивительно напоминала пресмыкающееся, которое вытягивает любопытную голову из травы, готовое при малейшем шуме снова спрятаться в темноту. Когда она покачивалась, повертывая из стороны в сторону свою чуть склоненную на слишком длинной шее головку, невольно являлось представление, что под волнами газа скрывалось гибкое тело змеи, готовой обвить и задушить свою жертву.
Мила развертывала большой веер из страусовых перьев, когда вошла г жа Морель и пришла в восторг от ее красоты. Рассказав затем свежие подробности о празднике, о том, как они отправятся туда, и предсказав ей самые блестящие победы, так как ее дивная красота не могла остаться незамеченной, – Екатерина Александровна ушла.
Миле спать не хотелось. Присмотрев за укладкой костюма и поужинав куском холодной дичи со стаканом молока, она ушла в свою спальню, бывшую комнату покойной матери. Там она закуталась в шелковый пеньюар, уселась и принялась за французский роман. Вдруг она почувствовала странную сонливость и хотела встать, чтобы пройти к постели, но ноги и руки налились словно свинцом и отказывались служить. В глазах завертелся точно фосфоресцировавший шар, голова закружилась и перед нею опустилась будто черная завеса. Одну минуту у нее мелькнуло ощущение, что она висит над пропастью, а затем она потеряла сознание.


Рецензии