Неизбежность. После России. Пастернак

** Пастернак. «И всё – равно, и всё – едино»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/I5KHiRXl7lM


Поразительная невосприимчивость профессиональной критики при оценке своей работы – невосприимчивость, сродни обидчивости ребёнка, у иных злопамятности злодея, – в биографии М. И. Цветаевой налицо. Качество это субъективное, казалось бы, свойственное какому-нибудь Яблоновскому или Осоргину, вряд ли может накрыть всех «удостоверителей» разом. Однако и Ю. Айхенвальд, и Г. Адамович, и З. Гиппиус, ни дня без жертвы не знающая, в гонении своём на М. И. Цветаеву единодушны. Быть может, нюхом чуяли, что её – настоящее, вечное, зоревое, а их – сдельное, мелкое, временное. А может, сказался древний инстинкт по сигналу бросаться рыкающей сворой: «Ату её! Взять!» – привычка посконная, перьевая. Кто знает, за клацаньем челюстей смогли бы услышать они, если бы поэт в печати, а не в одних только письмах, объявил во всеуслышание:

«Я не знаю, принято ли отвечать критику иначе, как колкостями – и в печати.
Но поэты не только не подчиняются обрядам – они творят их! Позвольте же мне нынче, в этом письме, утвердить обряд благодарности: критику – поэта. (Случай достаточно редкий, чтобы не слишком рассчитывать на последователей!) <…>
– Ваша критика умна. Простите за откровенность. У Вас редчайший подход между фотографией (всегда лживой!) и отвлечённостью. Вы берёте то среднее, что и составляет сущность поэта: некую преображённую правду дней. Вы вежливы, вне фамильярности: неустанно на Вы. У Вас хороший вкус: не “поэтесса” (слово, для меня, полупочтенное) – а поэт.
Вы доверчивы, у Вас хороший нюх: так, задумавшись на секунду: кунштюк или настоящее? (Ибо сбиться легко и подделки бывают гениальные!) – Нет, настоящее. Утверждаю, Вы правы. Так, живя стихами с – да с тех пор как родилась! – только этим летом узнала от своего издателя Геликона, что такое хорей и чтo такое дахтиль. (Ямб знала по названию блоковской книги, но стих определяла как “пушкинский размер” и “брюсовский размер”.) Я живу – и следовательно пишу – по слуху, т. е. на веру, и это меня никогда не обманывало. Если бы я раз промахнулась – я бы вся ничего не стоила!
– Что ещё? – Ах, пожалуй главное! Спасибо Вам сердечное и бесконечное за то, что не сделали из меня “style russe”, не обманулись видимостью, что, единственный из всех за последнее время обо мне писавших, удостоили, наконец, внимания СУЩНОСТЬ, то, что вне наций, то, что над нацией, то что (ибо все пройдёт!) – пребудет».

(М. Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Т. 6. С. 557–558)
 


Стихи к Блоку

17.

Так, Господи! И мой обол
Прими на утвержденье храма.
Не свой любовный произвол
Пою – своей отчизны рану.

Не скаредника ржавый ларь –
Гранит, коленами протёртый.
Всем отданы герой и царь,
Всем – праведник – певец – и мёртвый.

Днепром разламывая лёд,
Гробовым не смущаясь тёсом,
Русь – Пасхою к тебе плывёт,
Разливом тысячеголосым.

Так, сердце, плачь и славословь!
Пусть вопль твой – тысяча который? –
Ревнует смертная любовь.
Другая – радуется хору.

2 декабря 1921 



Собственно, а кого слушать поэту в его «нерукотворной крепости» и «недоказуемых угодьях Духа»? Газетчика, плохого поэта. «Словесника», чьи слова и поступки не совпадают. «Среднего редактора» – критика злого, глухого к слову. Читателя некультурного, который Надсона в 1925-м считает современником, а 60-летнего Бальмонта подающим надежды юнцом.
Само собой нет: «не оспаривать, а выбрасывать за дверь при первом суждении».
– Критик-чернь – тот же читатель-чернь, но – мало – не читающий! – пишущий. (М. И. Цветаева).
Литературное воспитание «тонких критиков и специалистов» Руднева, Демидова, Милюкова, беспощадно режущих прозу Цветаевой и не понимающих её стихи, любой контакт с глупцом, – а усреднённый человек глупеет, – с его судом, – упущенное время, убитое вдохновение. Хотя –– приходилось.
– Кто в эмиграции не пишет критики?

Послушай, стихи с того света
Им будем читать только мы,
Как авторы Вед и Заветов
И Пира во время чумы.
(Б. Пастернак)
 
Властен над поэтом только зов бытия. Поэтому и прислушиваться поэт может к тому, кому этот зов небезызвестен, – дальнему собеседнику, другому поэту. Всё остальное, какой бы традицией или исторической необходимостью оправдано ни было, – никогда не было и не будет релевантным. Нельзя – потому как богопротивно! – вводить ишака в храм.


*   *   *

Московский герб: герой пронзает гада.
Дракон в крови. Герой в луче. – Так надо.

Во имя Бога и души живой
Сойди с ворот, Господень часовой!

Верни нам вольность, Воин, им – живот.
Страж роковой Москвы – сойди с ворот!

И докажи – народу и дракону –
Что спят мужи – сражаются иконы.

9 мая 1918 


Эпиграфом к теме о том, что составляет заботу её творчества, М. И. Цветаева берёт свидетельство Жанны Д’Арк:
– Я слышу голоса, которые повелевают мной…


IV. Кого я слушаюсь

«J'entends des voix, disait-elle,
que me commandent…»

Слушаюсь я чего-то постоянно, но не равномерно во мне звучащего, то указующего, то приказующего. Когда указующего – спорю, когда приказующего – повинуюсь.
Приказующее есть первичный, неизменимый и не заменимый стих, суть предстающая стихом. (Чаще всего последним двустишием, к которому затем прирастает остальное.) Указующее – слуховая дорога к стиху: слышу напев, слов не слышу. Слов ищу.
Левей – правей, выше – ниже, быстрее – медленнее, затянуть-оборвать, вот точные указания моего слуха, или – чего-то – моему слуху. Всё моё писанье – вслушиванье. Отсюда, чтобы писать дальше – постоянные перечитыванья. Не перечтя по крайней мере двадцать строк, не напишу ни одной. Точно мне с самого начала дана вся вещь – некая мелодическая или ритмическая картина её – точно вещь, которая вот сейчас пишется (никогда не знаю, допишется ли), уже где-то очень точно и полностью написана. А я только восстанавливаю. Отсюда эта постоянная настороженность: так ли? не уклоняюсь ли? не дозволяю ли себе – своеволия?
Верно услышать – вот моя забота. У меня нет другой.

(М. Цветаева. «Поэт о критике». С. 285)



*   *   *

Заповедей не блюла, не ходила к причастью.
– Видно, пока надо мной не пропоют литию, –
Буду грешить – как грешу – как грешила: со страстью!
Господом данными мне чувствами – всеми пятью!

Други! – Сообщники! – Вы, чьи наущения – жгучи!
– Вы, сопреступники! – Вы, нежные учителя!
Юноши, девы, деревья, созвездия, тучи, –
Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!

26 сентября 1915



– С каждым говорю на его языке. (М. И. Цветаева).
– Трагедии себе не хочет никто: с нею рождаются. (А. И. Цветаева).
«И – дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперёд – голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные, подробные (бег спиралью), потом горстки белых камешков. Горы – заливы – несусь неудержимо; с чувством страшной тоски и окончательного прощания! Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно – и безнадёжно! – за него держусь, зная что очередной круг будет – вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя.
Было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое… И что хуже не будет. Проснулась с лежащей через грудь рукой “от сердца”…» (М. Цветаева. Из записных книжек… С. 608)
«Весной 1922 года, когда она была уже за границей, я в Москве купил маленькую книжечку её “Вёрст”. Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущённой, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов.
Какая-то близость скрывалась за этими особенностями, быть может общность испытанных влияний или одинаковость побудителей в формировании характера, сходная роль семьи и музыки, однородность отправных точек, целей и предпочтений.
Я написал Цветаевой в Прагу письмо, полное восторгов и удивления по поводу того, что я так долго прозёвывал её и так поздно узнал. Она ответила мне. Между нами завязалась переписка, особенно участившаяся в середине двадцатых годов, когда появилось её “Ремесло” и в Москве стали известны в списках её крупные по размаху и мысли, яркие, необычные по новизне “Поэма конца”, “Поэма горы” и “Крысолов”. Мы подружились» (Б. Л. Пастернак. «Люди и положения». С. 339).


*   *   *

Быть нежной, бешеной и шумной,
– Так жаждать жить! –
Очаровательной и умной, –
Прелестной быть!

Нежнее всех, кто есть и были,
Не знать вины…
– О возмущенье, что в могиле
Мы все равны!

Стать тем, что никому не мило,
– О, стать как лёд! –
Не зная ни того, что было,
Ни что придёт,

Забыть, как сердце раскололось
И вновь срослось,
Забыть свои слова и голос,
И блеск волос.

Браслет из бирюзы старинной –
На стебельке,
На этой узкой, этой длинной
Моей руке…

Как зарисовывая тучку
Издалека,
За перламутровую ручку
Бралась рука,

Как перепрыгивали ноги
Через плетень,
Забыть, как рядом по дороге
Бежала тень.

Забыть, как пламенно в лазури,
Как дни тихи…
– Все шалости свои, все бури
И все стихи!

Моё свершившееся чудо
Разгонит смех.
Я, вечно-розовая, буду
Бледнее всех.

И не раскроются – так надо –
– О, пожалей! –
Ни для заката, ни для взгляда,
Ни для полей –

Мои опущенные веки.
– Ни для цветка! –
Моя земля, прости навеки,
На все века.

И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век.

Феодосия, Сочельник 1913 



«Романтическое  в  классическом,  стихийное  в  логическом,  эрос  в  логосе,  стихия  в  системе» (Ю. П. Иваск), – это М. И. Цветаева.
– Ты всё ещё край непочатый. А смерть это твой псевдоним. (Б. Л. Пастернак).
Из письма М. И. Цветаевой Б. Л. Пастернаку 14 февраля 1925 года:


«Борис!
1-го февраля, в воскресенье, в полдень родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев в моём чреве и десять дней на свете, но желание С<ерёжи> (не требование) было назвать его Георгием – и я уступила. И после этого – облегчение.
Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя – любовь, обезвреживать барса (Барсик – так было – было бы!  – уменьшительное). Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас. Так, назвав этого Георгием, я сохранила права на Бориса. (Борис остался во мне.) – Вы бы ведь не могли назвать свою дочь Мариной? Чтобы все звали и знали? Сделать общим достоянием? Обезвредить, узаконить?
Борисом он был, пока никто этого не знал. Сказав, приревновала ко звуку.
Георгий – моя дань долгу, доблести и добровольчеству, моя трагическая добрая воля. Это тоже я, не отрекаюсь. Но не Ваша я. Ваша я (я) – в Борисе».
(М. Цветаева. Т. 6. С. 242)



Прокрасться...

А может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем –
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени

На стенах…
                Может быть – отказом
Взять? Вычеркнуться из зеркал?
Так: Лермонтовым по Кавказу
Прокрасться, не встревожив скал.

А может – лучшая потеха
Перстом Себастиана Баха
Органного не тронуть эха?
Распасться, не оставив праха

На урну…
                Может быть – обманом
Взять? Выписаться из широт?
Так: Временем как океаном
Прокрасться, не встревожив вод…

14 мая 1923 



Из письма Б. Л. Пастернака М. И. Цветаевой 25 марта 1926 года:

«Наконец-то я с тобой. Так как мне всё ясно и я в неё верю, то можно бы молчать, предоставив всё судьбе, такой головокружительно-незаслуженной, такой преданной. Но именно в этой мысли столько чувства к тебе, если не всё оно целиком, что с ней не совладать. Я люблю тебя так сильно, так вполне, что становлюсь вещью в этом чувстве, как купающийся в бурю, и мне надо, чтобы оно подмывало меня, клало на бок, подвешивало за ноги вниз головой – я им спелёнут, я становлюсь ребёнком, первым и единственным мира, явленного тобой и мной. Мне не нравятся последние три слова. О мире дальше. Всего сразу не сказать. Тогда ты зачеркнёшь и подставишь. <…>
Прямо непостижимо, до чего ты большой поэт! Болезненно близко и преждевременно подступило к горлу то, что будет у нас, и кажется скоро, потому что этим воздухом я дышу уже и сейчас. Mein grosstes Leben lebe ich mit dir.  Я мог бы залить тебя сейчас смехом и взволнованным любованьем, и уже и сейчас, поводив по своей жизни и рассказав про её основанья, крылья, перистили и пр. показать тебе, где в ней начинаешься ты (очень рано, в шестилетнем возрасте!), где исчезаешь, возобновляешься (Мариной Цветаевой Вёрст), напоминаешь собственное основанье, насильно теснишься мною назад, и вдруг, с соответствующими неожиданностями в других частях (об этом в другом, следующем письме) начинаешь наступать, растёшь, растёшь, повторяешь основанье и обещаешь завершить собою всё, объявив – шестилетнюю странность лицом целого, душой зданья. Ты моя безусловность, ты, с головы до ног горячий, воплощённый замысел, как и я, ты – невероятная награда мне за рожденье и блужданья, и веру в Бога и обиды. Сестра моя жизнь была посвящена женщине. Стихия объективности неслась к ней нездоровой, бессонной, умопомрачительной любовью. Она вышла за другого. Вьюном можно бы продолжить: впоследствии я тоже женился на другой. Но я говорю с тобой. Ты знаешь, что жизнь, какая бы она ни была, всегда благороднее и выше таких либреттных формулировок. Стрелочная и железнодорожно-крушительная система драм не по мне. Боже мой, о чём я говорю с тобой и к чему! Моя жена порывистый, нервный, избалованный человек. Бывает хороша собой, и очень редко в последнее время, когда у ней обострилось малокровье. В основе она хороший характер. Когда-нибудь в иксовом поколении и эта душа, как все, будет поэтом, вооружённым всем небом. Не низостью ли было бы бить её врасплох, за то, и пользуясь тем, что она застигнута не вовремя и без оружья. Поэтому в сценах – громкая роль отдана ей, я уступаю, жертвую, – лицемерю (!!), как по-либреттному чувствует и говорит она. <…>
Как удивительно что ты – женщина. При твоём таланте это ведь такая случайность! И вот, за возможностью жить при Debordes-Valmore (какие редкие шансы в лотерее!) – возможность – при тебе. И как раз я рождаюсь. Какое счастье. Если ты ещё не слышишь, что об этом чуде я и говорю тебе, то это даже лучше. Я люблю и не смогу не любить тебя долго, постоянно, всем небом, всем нашим вооруженьем, я не говорю, что целую тебя только оттого, что они падут сами, лягут помимо моей воли, и оттого что этих поцелуев я никогда не видал.
Я боготворю тебя.
Надо успокоиться. Скоро я напишу тебе ещё».
(Б. Л. Пастернак. Письма… С. 621–626)



*   *   *

Древняя тщета течёт по жилам,
Древняя мечта: уехать с милым!

К Нилу! (Не на грудь хотим, а в грудь!)
К Нилу – иль ещё куда-нибудь

Дальше! За предельные пределы
Станций! Понимаешь, что из тела

Вон – хочу! (В час тупящихся вежд
Разве выступаем – из одежд?)

…За потустороннюю границу:
К Стиксу!..

7 октября 1923



– Ужели меня остановят слухи об избитости слова, пущенные теми, кто бил его? (А. И. Цветаева).
«В неё надо было вчитаться. Когда я это сделал, я ахнул от открывшейся мне бездны чистоты и силы. Ничего подобного нигде кругом не существовало. Сокращу рассуждения. Не возьму греха на душу, если скажу. За вычетом Анненского и Блока и с некоторыми ограничениями Андрея Белого, ранняя Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты, вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных схем и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском» (Б. Л. Пастернак. «Люди и положения». С. 338–339).
Из письма М. И. Цветаевой Б. Л. Пастернаку 10 июля 1926-го:

«Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания. Страдать от чужой правоты, которая одновременно и своя, страдать от правоты – этого унижения я бы не вынесла.
По сей день я страдала только от неправоты, была одна права, если и встречались схожие слова (редко) и жесты (чаще), то двигатель всегда был иной. Кроме того, твоё не на твоём уровне – не твоё совсем, меньше твоё, чем обратное. Встречаясь с тобой, я встречаюсь с собой, всеми остриями повёрнутой против меня же.
Я бы с тобой не могла жить, Борис, в июле-месяце в Москве, потому что ты бы на мне срывал –
Я много об этом думала – и до тебя – всю жизнь. Верность, как самоборение, мне не нужна (я – как трамплин, унизительно). Верность, как постоянство страсти, мне непонятна, чужда. (Верность, как неверность – всё разводит!) Одна за всю жизнь мне подошла. (Может быть её и не было, не знаю, я не наблюдательна, тогда подошла неверность, форма её.) Верность от восхищения. Восхищенье заливало в человеке всё остальное, он с трудом любил даже меня, до того я его от любви отводила. Не восхищённость, а восхищенность. Это мне подошло».

(М. Цветаева. Т. 6. С. 262–263)


*   *   *

Тоска по родине! Давно
Разоблачённая морока!
Мне совершенно всё равно –
Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой
Брести с кошёлкою базарной
В дом, и не знающий, что – мой,
Как госпиталь или казарма.

Мне всё равно, каких среди
Лиц ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной – непременно –

В себя, в единоличье чувств.
Камчатским медведём без льдины
Где  не ужиться (и не тщусь!),
Где  унижаться – мне едино.

Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично – на каком
Непонимаемой быть встречным!

(Читателем, газетных тонн
Глотателем, доильцем сплетен…)
Двадцатого столетья – он,
А я – до всякого столетья!

Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне все – равны, мне всё – равно,
И, может быть, всего равнее –

Роднее бывшее – всего.
Все признаки с меня, все меты,
Все даты – как рукой сняло:
Душа, родившаяся – где-то.

Так край меня не уберёг
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей – поперёк!
Родимого пятна не сыщет!

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё – равно, и всё – едино.
Но если по дороге – куст
Встаёт, особенно – рябина…

3 мая 1934


Из письма Б. Л. Пастернака М. И. Цветаевой 30 июля 1926 года:

«Если я примусь отвечать тебе, всё будет продолжаться деятельно и документально. Или ты веришь в перемены? Нет, главное было сказано навсегда. Исходные положенья нерушимы. Нас поставило рядом. В том, чем мы проживём, в чём умрём и в чём останемся. Это фатально, это провода судьбы, это вне воли.
Теперь о воле. В планы моей воли входит не писать тебе и ухватиться за твою невозможность писать мне, как за обещанье не писать. При этом я не считаюсь ни с тобой ни с собой. Оба сильные и мне их не жаль. Дай Бог и другим так. Я не знаю, сколько это будет продолжаться. Либо это приведёт ко благу, либо этому не бывать. И ты мне не задашь вопроса: к чьему? Благом может быть лишь благо абсолютной деятельной правды.
Не старайся понять.
Я не могу писать тебе и ты мне не пиши.
Когда твой адрес переменится, пришли мне новый. Это обязательно!
Позволь мне не рассказывать себя и не перечислять отдельных шагов, которые я делаю чистосердечно и добровольно.
До полного свиданья. Прости мне все промахи и оплошности, допущенные в отношеньи тебя. Твоей клятвы в дружбе и обещанья, подчёркнутого карандашом (обещанья выехать ко мне), никогда тебе не возвращу назад. Расстаюсь на этом. Про себя не говорю, ты всё знаешь».
(Б. Л. Пастернак. Письма… С. 749–750)


«Моей волей» поэт называет свою жену и сына: помимо воли, всё в нём принадлежит ей, называется и звучит ею…
Днём позже, из письма 31 июля 1926 года:

«Вчерашняя моя просьба остаётся в силе. Умоляю тебя, не пиши мне. Ты знаешь, какая мука будет для меня получить от тебя письмо и не ответить. Пусть будет последним – моё. Благословляю тебя, Алю, Мура и Серёжу, и всё, всё твоё. Не удивляйся этой волне, на миг удивившей и меня, и давшей смысл этому движенью и крепость. Кончаю в слезах. Обнимаю тебя».
(Б. Л. Пастернак. Письма… С. 753)


Подруга

2

Под лаской плюшевого пледа
Вчерашний вызываю сон.
Что это было? – Чья победа? –
Кто побеждён?

Всё передумываю снова,
Всем перемучиваюсь вновь.
В том, для чего не знаю слова,
Была ль любовь?

Кто был охотник? – Кто – добыча?
Всё дьявольски-наоборот!
Что понял, длительно мурлыча,
Сибирский кот?

В том поединке своеволий
Кто, в чьей руке был только мяч?
Чьё сердце – Ваше ли, моё ли
Летело вскачь?

И всё-таки – что ж это было?
Чего так хочется и жаль?
Так и не знаю: победила ль?
Побеждена ль?

23 октября 1914 



– Кто из нас окажется нашим современником? Вещь, устанавливаемая только будущим и достоверная только в прошлом. Современник: всегда меньшинство. (М. И. Цветаева. «Поэт и время». С. 340).
Из письма М. И. Цветаевой Р. Н. Ломоносовой 13 февраля 1931-го:

«– С Борисом у нас вот уже (1923 г. – 1931 г.) – восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но Катастрофа встречи всё оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами. Изредка – перекаты грома, и опять ничего – живёшь.
Поймите меня правильно: я, зная себя, наверное от своих к Борису бы не ушла, но если бы ушла – то только к нему. Вот моё отношение. Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем (я, моя семья – он, его семья, моя жалость, его совесть). Теперь её вовсе не будет. Борис не с Женей, которую он встретил до меня, Борис без Жени и не со мной, с другой, которая не я – не мой Борис, просто – лучший русский поэт. Сразу отвожу руки.
Знаю, что будь я в Москве – или будь он за границей – что встреться он хоть раз – никакой 3<инаиды> Н<иколаевны> бы не было и быть не могло бы, по громадному закону родства по всему фронту: СЕСТРА МОЯ ЖИЗНЬ. Но – я здесь, а он там, и всё письма, и вместо рук – рукописи. Вот оно, то “Царствие Небесное” в котором я прожила жизнь. (То письмо Вам, как я это сейчас вижу, всё о Борисе: события которого я тогда не знала, но которое было.)
Потерять – не имев. <…>
Живу. Последняя ставка на человека. Но остаётся работа и дети и пушкинское: “На свете счастья нет, но есть покой и воля”, которую Пушкин употребил как: “свобода”, я же: воля к чему-нибудь: к той же работе. Словом, советское “Герой ТРУДА”. У меня это в крови: и отец и мать были такими же. Долг – труд – ответственность – ничего для себя – и всё это врождённое, за тридевять земель от всяких революционных догматов, ибо – монархисты оба (отец был вхож к Царю).
Не знаю, напишу ли я Борису. Слишком велика над ним власть моего слова: голоса. “ТОЛЬКО ЖИВИТЕ!” – как мне когда-то сказал один еврей».

(М. И. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 329–330)



*   *   *

Идёшь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала – тоже!
Прохожий, остановись!

Прочти – слепоты куриной
И маков набрав букет –
Что звали меня Мариной
И сколько мне было лет.

Не думай, что здесь – могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!

И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!

Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед:
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.

Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь.
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.

Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
– И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.

Коктебель, 3 мая 1913 



«Посвящение» Марине Цветаевой из поэмы «Лейтенант Шмидт» запретили как публикацию, посвящённую эмигрантам. Террор возобновлялся без каких-либо нравственных оснований или оправданий, когда-то подыскиваемых для него: Б. Л. Пастернаку это было понятно. Поэту приходилось ежеминутно цензурировать свою речь и поведение: не будучи ни хитрым, ни жуликоватым, выкручивался как мог – всё равно обрамлял имя Цветаевой в акростих, всё равно поддерживал с нею связь.
– Пастернак, возьмите меня в поручители перед Западом – пока – до появления здесь Вашей «Жизни». Знайте, отвечаю всеми своими недоказуемыми угодьями. И не потому, что Вам это нужно, – из чистой корысти: дорого побывать в такой судьбе! (М. Цветаева. «Световой ливень». С. 231–232).
В 1935-м они встретились на антифашистском конгрессе в Париже.
Для М. И. Цветаевой это была «невстреча». Совсем не такого Бориса она ожидала увидеть.
Выдерживая правила дореволюционной орфографии с твёрдыми знаками в конце слов и «ять», она писала советскому литературному деятелю Н. С. Тихонову (1896–1979):

«6-го июля 1935 г., суббота
Милый Тихонов,
Мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство. Я уже писала Борису: Вы мне предстали идущим навстречу – как мост, и – как мост заставляющим идти в своём направлении. (Ибо другого – нет. На то и мост.) <…>
От Б‹ориса› у меня смутное чувство. Он для меня труден тем, что всё, что для меня – право, для него – его, Борисин, порок, болезнь.
Как мне – тогда (Вас, впрочем, не было, – тогда и слёз не было бы) – на слёзы: – Почему ты плачешь? – Я не плачу, это глаза плачут. – Если я сейчас не плачу, то потому, что решил всячески удерживаться от истерии и неврастении. (Я так удивилась – что тут же перестала плакать.) – Ты – полюбишь Колхозы!

…В ответ на слёзы мне – “Колхозы”,
В ответ на чувства мне – “Челюскин”!

Словом, Борис в мужественной роли Базарова, а я – тех старичков – кладбищенских.
А плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и всё в себе – болезнью. (Пусть – “высокой”. Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья и, вообще – дороже, – реже и дороже радия. Это, ведь, моё единственное убеждение: убеждённость.)
Ну – вот.
Рада буду, если напишете, но если не захочется или не сможется – тоже пойму.
МЦ.
А орфография – в порядке приверженности к своему до-семилетию: после 7 л‹ет› ничего не полюбила.
Большинство эмиграции давно перешло на е. Это ей не помогло».

(М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 552)


*   *   *

Веками, веками
Свергала, взводила.
Горбачусь – из серого камня – Сивилла.

Пустынные очи
Упорствуют в землю.
Уже не пророчу, –
Зубов не разъемлю.

О дряхлом удаве
Презренных сердец –
Лепечет, лепечет о славе юнец.

Свинцовые веки
Смежила – не выдать!
Свинцовые веки
Смежённые – видят:

В сей нищенской жизни –
Лишь час величавый!
Из серого камня – гляди! – твоя слава.

О дряхлом удаве
Презренных сердец –
Лепечет, лепечет о славе юнец.

2 сентября 1921 



«Бабья истерия» эмигрантской критики; дутая капризная «обиженность» газет и журналов, с которыми М. И. Цветаевой в итоге пришлось – «сверхбессмысленнейшее слово» – расстаться; коварное выжидание злодеев родной земли, когда вынуждена будет вернуться сама, когда возможно будет пытать семью и не дать смежить веки, – вот она «слава» поэта.

«Слава – некое Дионисиево ухо, наставленное на мир, гомерическое: qu’en dira-t-on?  Оглядка, ослышка маниака. (Смесь маний: величия и преследования.)
Два примера беспримесного славолюбия: Нерон и Герострат. Оба – маниаки.
Сопоставление с поэтом. Герострат, чтобы прославить своё имя, сжигает храм. Поэт, чтобы прославить храм, сжигает себя.
Высшая слава (эпос), то есть высшая сила – безымянна.
Есть у Гёте изречение: “Не нужно было бы писать ни единой строки, не рассчитывающей на миллионы читателей”.
Да, но не нужно торопить этих миллионов, приурочивать их именно к этому десятилетию или веку.
“Не нужно было бы…” Но, очевидно, нужно (было). Скорее похоже на рецепт для других, чем для себя. Блистательный пример того же Фауста, непонятого современниками и разгадываемого вот уже сто лет. “Ich der in Jahrtausenden lebe…”  Гёте. Эккерман.
Что прекрасного в славе? Слово».
(М. Цветаева. «Поэт о критике». С. 288)


Кто сказал Слово? Неужели Руднев, Яблоновский или Осоргин? Нет! И даже не Айхенвальд и не Милюков. Слово сказал поэт, и Слово было у поэта, и Словом был поэт – единый, с деятельной мужскою душой.


Посвящение

Мельканье рук и ног, и вслед ему
«Ату его сквозь тьму времён! Резвей
Реви рога! Ату! А то возьму
И брошу гон и ринусь в сон ветвей».

Но рог крушит сырую красоту
Естественных, как листья леса, лет.
Царит покой, и что ни пень – Сатурн:
Вращающийся возраст, круглый след.

Ему б уплыть стихом во тьму времён:
Такие клады в дуплах и во рту.
А тут носи из лога в лог, ату.
Естественный, как листья леса, стон.

Век, отчего травить охоты нет?
Ответь листвою, пнями, сном ветвей
И ветром и травою мне и ей.

1926
(Б. Пастернак)


– Критика не должна быть истерической потому, что истерия это состояние, из-за которого человек, будь он философ или не-философ, сжигает себя изнутри. Более того: если в истерию впадают социальные слои, целые нации, целые народы, они начинают путь страшного самоуничтожения. (Петер Слоттердайк. «Критика цинического разума». Из интервью Нелли Мотрошиловой телепрограмме «Под знаком ;». 1992 год).

«Цветаева была женщиной с деятельной мужскою душой, решительной, воинствующей, неукротимой. В жизни и творчестве она стремительно, жадно и почти хищно рвалась к окончательности и определённости, в преследовании которых ушла далеко и опередила всех.
Кроме немногого известного, она написала большое количество неизвестных у нас вещей, огромные бурные произведения, одни в стиле русских народных сказок, другие на мотивы общеизвестных исторических преданий и мифов.
Их опубликование будет большим торжеством и открытием для родной поэзии и сразу, в один приём, обогатит её этим запоздалым и единовременным даром.
Я думаю, самый большой пересмотр и самое большое признание ожидают Цветаеву».
(Б. Л. Пастернак. «Люди и положения». С. 340).


– У неё была злая хватка мастера… (Н. Г. Лурье).
– Дознаться! Я пишу, чтобы добраться до сути, выявить суть, – объясняла М. И. Цветаева. – Делаю ли я это ради потомков? Нет. Скорее ради прояснения моего собственного понимания. И ещё для осознания сил моей любви и, если угодно, моего дара. (Цит. по: И. Кудрова. «Вёрсты…». С. 213).


Поэты

1

Поэт – издалека заводит речь.
Поэта – далеко заводит речь.

Планетами, приметами, окольных
Притч рытвинами… Между да и нет
Он даже размахнувшись с колокольни
Крюк выморочит… Ибо путь комет –

Поэтов путь. Развеянные звенья
Причинности – вот связь его! Кверх лбом –
Отчаетесь! Поэтовы затменья
Не предугаданы календарём.

Он тот, кто смешивает карты,
Обманывает вес и счёт,
Он тот, кто спрашивает с парты,
Кто Канта наголову бьёт,

Кто в каменном гробу Бастилий
Как дерево в своей красе.
Тот, чьи следы – всегда простыли,
Тот поезд, на который все
Опаздывают…
                – ибо путь комет

Поэтов путь: жжя, а не согревая.
Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом –
Твоя стезя, гривастая кривая,
Не предугадана календарём!

8 апреля 1923 


Рецензии
Аудиокнига на Ютубе http://youtu.be/I5KHiRXl7lM

Олег Кустов   27.12.2022 16:35     Заявить о нарушении