Золотая пыль. 2

«Ни в Бога, ни в черта»

...И вот засобирались мы с Фаскудиновым отмечать юбилей с момента демобилизации с Тихоокеанского флота. Все-таки двадцать лет. Но все не можем решить: пойти попьянствовать в кабак или выпить у меня дома, а потом, как обычно, пошляться с военно-морским флагом по набережной Амура. Может, если повезет, зацепить кого, подраться. То есть с пользой провести время. Это не понты. Вообще, повод для понтов — по фаскудиновской классификации — когда у тебя три ноги либо два… и ты, начисто лишенный комплексов, хиляешь по хайвэю, и всякая собака на тебя смотрит — одни завидуют, другие крестятся, между тем оно у тебя меж трех-то ног в штанах не помещается, вываливается. Но ты — лучший, другого такого в мире нет. Это ли не повод для понтов? А погулять на людях с советским еще военно-морским флагом — не понты, а отдание чести великому флоту той великой державы. И всё. А кто против — извините, ребята, жестко поспорим, даром, что ли, с Серёней в юности на секцию бокса ходили.
Погулять на свежем воздухе полезно, тем более что Сеата не переносит нашу пьяную компанию. Стоит отшвартоваться у меня дома, бухнуть телом в привальные кранцы моего любимого кожаного дивана, как Сеатка, апеллируя к Фаскудинову, начинает ныть: когда, мол, Лариоша, уберешь зеркало, когда выбросишь старый шкаф из прихожей, и так дальше. «Сережа, ну хоть ты скажи Геннию!..» Шкаф — да, убрать бы надо, шестой год обещаю. Но зеркало?! Его знакомый капиталист хотел было выбросить из офиса прямо в окно, но я уговорил буржуина не крушить красоту — старинное зеркало два с половиной на полтора толстенного стекла и в деревянной резной раме, эдаком окладе из старого, но крепкого плотного дерева, покрытого черным лаком. Его из Европы больше века назад в Благовещенск вез купец около года. Три человека в дороге погибли. У того зеркала серебро по углам выщербленное, знать, биография вон какая. Нет правдивей того зеркала. Одного только серебра на него пять кило ушло! Попьянствую с неделю — и гляжу на себя в зеркале — будто список с иконы, изображающей Христа. Аж жуть берет — такое сходство с лучшими живописными изображениями. Да и просто красивая вещь! Пока корячил зеркало домой на четвертый, пришлось расстаться с рамой — не проходила в дверь, хоть ты тресни. Спустил вниз и втащил зеркало в окно, которое также пришлось порушить. И так стоит, притуленная к стене, дура который год — все некогда заключить ее хотя бы уже и не в родную раму, оставленную где-то в гараже, а хоть в любую. Опасно стоит. Но я обещал Сеате, и я сделаю. В остальном не поспоришь: бражничаем, забывая о времени. Обычно Мухиной достает таланта психолога и дипломата, и она умеет выдавить нас из квартиры.
Я жду сообщения. Но в этот раз все сорвалось. Серега позвонил, однако заговорил вовсе не про флажный поход по набережной.
— Здорова, писсуарист! — так Паскуда обзывает журналистскую братию. — Есть интересная тема. Бандюк, кавказец, каналья вроде Хаджи Мурата, подмял под себя всю нашу честную водочную мафию. В три пополудни буду плотно с ним разговаривать. Слышь, Генний, есть соцзаказ на формирование общественного мнения. А то посмотри: китайцы задвинули нашего производителя на задворки, химические овощи растят, удобряя непонятно каким говном, корейцы вон лес пилят, везут без контроля, в таежных укроминах золотишко полощут черт-те откуда повылазившие азиаты трудноопределяемой национальности, а тут еще Кавказ прижимает! Ну и шеф требует: прессу, говорит, этих собак шелудивых, подключай. Ты еще шелудивый — или уже никакой? Если жив, выручай. Я тебя вон сколь выручал!
— Я звонка-а-а жду. С утра ни-ни, — еле ворочаю во рту сухим языком, то и дело прилипающим к нёбу так, что его не отодрать. — Меня с похмельного синдрому скосоротило, — погнал я волну. А затем Паскуду послал и трубку бросил.
Интересно, это когда он меня выручал? Ну, раз пять из «обезьянника». И то под утро. Меня и без него бы турнули. Ментам какой прок: у Лариоши никогда нет в карманах денег. А, ну раз было — отбил от штрафа. А дважды с меня по пять минималок таки срубили! И это, извините, называется, первый друг у меня — подполковник милиции! Сколь же тяжко в нашем Отечестве живется простому трудовому народу, который без связей и крыши?!
Так хорошо все задумывалось, хотелось погулять, повспоминать, поностальгировать...
— ...Ну правда, Генний, шеф приказал, чтоб пресса... и я обещал генералу, имея в виду тебя. И он тоже имел тебя в виду. У нас же всегда хорошо получалось… — скулит Паскуда в трубку по новой. — Генерал тебе до? Но мне-то не положено... Кормилец и заступа все-таки. Ну, хорош ломаться, надо, Генний... Тогда в три у меня в офисе и встретимся… — Счастливый, друг бросил трубку.
Меня бесит слово «офис». Офисы в небоскребах из стекла и бетона. В этих же ментовских офисах-казематах за век кому только не взламывали реберную решетку! И жандармы рабочим активистам, и потом активисты ненавистным обидчикам, жандармам, и белогвардейские спецслужбы, и красные спецы белогвардейцам, и японцы бывали тут. И позже кабинеты занимали те еще кудесники и мастера заплечных дел. Все лучшее от прежних хозяев брали. Тут сами стены сволочные!
В свой хренов кабинет «свидетелем» он приглашает нередко. И я прихожу, поскольку у него в сейфе среди бумаг всегда стоит волшебный графинчик с лекарством. Главное — Серега не жаден. Ценное качество. Редкое. Однако как вспомню это его «приходи ко мне в офис»...
Да, наверное, мы дружим. Он вполне удобный для этого человек, почти надежный. Эта дружба не требует чересчур большой душевной работы, поскольку Паскуда с лихом справляется самостоятельно. С ним уверенно спиной к спине отбиваешься от невезухи, от всевозможной дряни и нечисти. Иногда в этом гадюшнике, обзываемом жизнью, теряемся, словно две рептилии в клубке готовящихся к длительной зимовке гадов. Но потом справляемся с обстоятельствами. И эдак, друг за дружкой, вовремя умудряемся вползти по расщелине в скале туда, ближе к теплу, к воображаемому центру горы. Все равно холодно. Вода в наших змеиных телах замерзает, и мы превращаемся в скульптуры. Хорошо хоть, защищает от смерти природный антифриз — сорокаградусная. Все будто на качелях, все на чуть-чуть. А кто я? Вырос в деревне, где кино только по выходным. Иногда учился в школе. До одури слушал запрещенный капиталистический рок. Не верю ни в Бога, ни в черта. Всё у меня поперек судьбы. Может, это и есть моя судьба? А Серега кто? Такой же сам себе волк. Но жизнь как-то устраивается. И мы понимаем: дружба — это не так уж и мало. Это раз. Жизнь полосатая. Это два. Вдвоем зиму перемочь проще. Три. Однако всякое бывает. Четыре.

«Синдром трех «б»

Работы у Сереги невпроворот, и он таки работает. В отличие от меня, обычно уклоняющегося от борьбы с ленью и уступающего ей, будто девке продажной, запросто. Лишь бы недорого. И имеет она меня по самой изысканной камасутре. И я ее имею.
Хорошо еще, работа у меня такая: сунул человеку в районе носа «балду» или прислюнявил микрофончик чуть ниже бороды, спрятался вне кадра и болей себе потихонечку. Видеокамера все запишет без лжи. Останется потом по трезвому либо по легкому похмеленному смонтировать свое дурацкое кино. И — в эфир. Да, важная деталь. Лучше не смотреть свое творчество по телеку, если не хочешь расстраиваться.
Однажды, как обычно с похмелья, заторможенно наблюдая за действом, разыгрывающимся в рабочем кабинете Фаскудинова, я подумал: насколько же Серега похож на Мухина! Просто, пока тянули срочную на подлодке, были не только наивные, но еще и молодые да узкие. Теперь у него такой же, как у Мухина, живот. Он стал вдвое шире, а рост у него всегда был. Мухин! И повадки, и дурь, и внешне даже — Мухин, как есть Мухин! А еще похож на коммунистического лидера. Те же залысины, такой же увалень, такой же умный. В пору, когда в державе решалось: коммуняки пересажают демократов либо те их пошинкуют, — глядя на Серегу, я иногда шарахался... Господи! Точно коммунячий лидер! В тюрьму-то не хотелось. Hо, думаю, победи коммунисты, Паскуда распял бы меня в своем кабинете почище Христа. Рученьки мои коваными гвоздями к грязной стене в кабинете прибил бы. И не забыл бы ножичком потыкать в члены, помучить, поиздеваться. «В офисе!» Этот установку Хозяина выполнит безусловно. И с удовольствием доложит об исполнении.
...А запиваюсь я… И это порой вызывает досаду, будто бы я не способен сам себя контролировать. Будто нет воли. Врешь, есть воля! Есть. До белой горячки вроде не доходит, и все же. Впрочем, сигнал был.
В один из дней, глянув из окна офиса во двор управления, Серега доверительно сообщил мне, будто увидел там на дереве обезьяну. Я сначала не поверил, даже съерничал по этому поводу. Однако, бросив взгляд за стекло, отшатнулся: да, она самая! А потом еще предпринял попытку дозвониться в МЧС: была ли та бестия на самом деле? Hо Паскуда всякий раз отмахивается: «Ты, Лариоша, совсем уже психику обрушил...» И теперь, получается, у меня одного «крышу сдвинуло». Я жалею, что был без камеры. Показал бы менту, у кого из нас галлюции. Я даже спрашивал потом у дежурных на первом этаже: была ли кем-то принесена краснозадая облезлая срань просто так, побаловаться, или же макака проходила как вещдок? Hичего путнего не сказали. Суки. Hу я-то многое знаю про их ментовский юмор.
Ладно. Даже если никакой обезьяны не было, нам, журналюгам, такое прощают, нас в таких случаях жалеют. Как же, человек на работе сгорел. А Сереге никак не можно. Он ведь мент, с организованной преступностью борется. Правда, не это главное. Важнее, что в их ведомстве опридурившимся дают меньший пенсион. Хреновую пенсию дают: как обычным дуракам — вровень с нами, беспонтовыми. А Сереге неинтересно, чтоб как у всех. Слишком отмобилизованная система, да и цену себе знает.
Фаскудинов, кстати, знает способ, как поправиться без водки. Когда на горькую совсем уж не хватает денег, умеет оторваться на ком-нибудь из камеры предзака. Да и мне не раз предлагал: на-ка, разомнись, хроник, думай себе, будто перед тобой Мухин, и заряди «этому в чепчике» по морде. Задаром, сервис такой. Это все равно что доброй самогоночки стаканягу накатить!
Я и зову его Паскудой. Обижается? Да. Hо лишь чуть-чуть. Иной раз серьезно схватимся. А мне что? В кадр стараюсь не лезть — телезвезда я, что ли? Серега заметно крупнее, я — заметно нахальнее. Мне в стычках достается больше. Однако и я однажды столь удачно завернул другану руку, что в запястье его приятно моему слуху хрустнуло. Он две недели ходил в гипсе, а я все это время даже не пил. И без того было хорошо. Так дружим.
В нашем Мухосранске, если вдуматься, мы все аутсайдеры. Кроме кучки умудрившихся срубить приличные бобосы. Так что начистить другу физиономию — это вроде допинга и нешуточно бодрит! А что делать, когда выхода раздражению нет?
Серега в целом, повторю, совсем не глуп и обзывает эту патовую психологическую ситуацию синдромом трех «б» (Бежать, б…дь, бежать!). Иногда нам хочется бежать вместе, и тогда, если на дворе зима, уезжаем к себе на зимовье и недельку охотимся. Весьма целебное свойство имеет охота. Если летом — садимся на его «карабель», рейдовый катер, неизвестно каким образом ему доставшийся, и греем пузо на дальних песчаных островах, а потом сплываем по не очень быстрой реке Зее.
«Вышел в море, вижу — буй! Боцман мечется, как зуй!» — вращая воображаемый штурвал, бормочет свою речевку Фаскудинов. Значит, плохо.
Определившись в жизни сразу, как специалист он вполне состоялся. За минусом мелкозапойного алкоголизма, работник хороший и, что называется, всегда на виду. Сколь могу, помогаю. Делая умную мордяку, он любит порассуждать в объектив моей видеокамеры о причинах роста преступности. И, судя по откликам затурканных мирян, они его слушают и даже верят. А потому по служебной лестнице Паскуда поднимается нормально и жизнью своей в основном доволен. «Полкана» вот-вот должны дать. Hу, а я в жизни если кому и завидую, так лишь тем, кто не мечется и знает, чего хочет. То есть Сереге завидую — это точно. Однажды я даже предложил ему: мол, Серега, давай раскручу тебя в депутаты. Это ж какая дурка! А пенсия какая! Тебя ведь пролетарии да пенсионеры любят, ты ж на переднем крае этой, как ее... борьбы. «И не мечтай честного мента увести со столбовой…» — отозвался дремучий мент.
Нельзя сказать, будто я безнадежен. Да, в семье многое порушил. Виноват. Однако семейных цепей не рвал: я терплю, и меня покуда терпят. В остальном целей, какие себе ставлю, обычно достигаю. С меньшим или большим успехом. На работе меня ценят. Тем более что глаза начальству стараюсь не мозолить. Денег и благ, как завещал лучший советчик из наших — Воланд, не испрашиваю. Законно рассчитываю: сами заметят и всё дадут. Однако не дают. Легко было советовать Михаилу Афанасьевичу, кроме перьевой ручки да чернильницы, ни фига не имевшему.
В общем, уже к сорока я выстроил столь затейливую конструкцию жизни, что, действительно, оставалось только бежать. Иначе, завалившись, конструкция погребет под собой и меня, и ближних. И сердечко стало побаливать, и давление откуда-то появилось. Черт! Меня прежде никогда не давило! Не позволял никому этого делать. Может, поэтому обычно стремлюсь уехать в командировку куда-нибудь подальше в глухомань — от начальства, от жены... Дожил, от Сеатки бегаю.
...Уезжая под Новый год в командировку на север области, я уже решил для себя, что накрепко завязываю и с телевидением, и с пьянством. Это беды одного ряда. Последнее время у меня одна за другой и не передачи вовсе, а какие-то пидорачи.
В общем «б, б, б»! Я даже заявление «по собственному» написал: звиняйте, мол, мужики и бабы, синдром трех «б» у меня. Так отказывались принять бумагу: ты-де, Лариоша, совсем в б...дях запутался и приравнял личное к производственному. Но я уже много себе наобещал и не мог оставаться. Правда, один из пунктов нарушил тотчас. Решая, каким образом потратить командировочные, на все набрал водки, а на остальные закуски. Аккурат хватило на баночку рагу из лососевых. Жратва дерьмовая. Однако выгодная, медленно уходит. Заначку, конечно же, оставил. Вложил «аварийные» купюры и командировочное удостоверение в книжицу «Унесенные ветром». Мы много с Сеатой Алексеевной спорили по поводу качества этого, как она говорит, мирового бестселлера. Я решил прочитать и уже тогда, со знанием предмета, развенчать...
На север еду по наводке товарища. Тамошний абориген напрочь извел свою бабу. Совсем насмерть: подвел под виселицу. Заурядная беспонтовая уголовщина мне надоела, а тут национальный колорит. Фаскудинов утверждает, будто того эвенка и не «спрячут». Принято у них так, спорт такой, что ли, — подруг изводить. Любопытен мне подобный опыт. Россияне пришли в эти места, когда никакой государственности тут не было. И каждая новая власть к аборигенам относилась если не с трепетом, то терпимо. Вон, оказывается, аборигену и живую трепетную душу загубить позволено.
— Что-то не слышал про такой закон, — засомневался я и немного замешкал на разливе пойла по стаканам из отвальной бутылочки.
— Щас по физиономии заеду — будет те закон! — злобно пообещал Серега и замахнулся на меня рукой-кувалдой. До приема порции он не расположен обсуждать что-либо — это требует насилия над собой. А он насилия не терпит — Лариоша-де не генерал и должен быть шустрей. Я даже задержал свой стакан в воздухе, и граненыш словно бы подвис в дыму сигареты. Насколько же мы с Паскудой испились, коли над бутылкой звереем, аки волки над смерзшейся тушей...
Однако собирался в командировку в тот раз я не просто, сказал бы, мучительно. То забыл блок питания видеокамеры, то уже с вокзала вернулся за треногой и чуть было не опоздал на поезд. Допился, скотина! Но вот уже еду. Причем замечу: по-настоящему свободен-то бываю лишь между станциями, пока перемещаюсь в пространстве. Всякая остановка — маленькая или большая — беда.

Внутренний будильник

Соседи по плацкарте попались мне прекрасные. Неушлый народ эти провинциальные миряне, терпеливые и, в общем-то, умные. Узнали. Начали за знакомство сразу, поскольку я, во-первых, нежадный, а во-вторых, с хорошими людями чего ж не выпить. Быстро срезался и уснул. Но прежде попросил разбудить, когда доедем до Куликана. Мне это обещали. Хорошие у нас люди.
— Прежде у Лариоши был прекрасный внутренний будильник, — открылся я соседям по купе. — Но все куда-то ушло. Возраст, наверно. И водка опять же.
Больше всего я люблю смотреть сон про мою Сеату. Точнее — про то, за что, как я думаю, она меня безответственно полюбила. Правда, не всегда могу себя настроить, чтобы наверняка... Тут надо вызвать чудовищно необязательных внутренних духов, а они, подлые, зачастую задерживаются. Видать, тоже работы пропасть. Но если у меня получается с духами договориться, тогда смотрю это кино. Так здорово отдыхаю душой!
...Когда я впервые нахально пробрался в постель Мухиных и все у нас с Сеатой случилось — два существа соединились в беспредельности, — мы сильно волновались. Страшно попасть под сапог Мухина. Бог его знает, вздумает проверить, как там его благоверная. И все же это было счастье, и нам просто не верилось. Временами отрывались друг от друга и даже проваливались в сон. Но потом она вздрагивала и тянулась к будильнику.
— Не надо… — перехватывал я руку, — …сейчас всего три пятнадцать.
— Не может быть, — шептала подруга, — уже почти утро!
— Ну, не три пятнадцать, а три двадцать пять, — старался я быть точнее, пытаясь дремать.
Она проверяла. Три пятнадцать. Мы обнимались, проваливались друг в друга, опять отключались. Затем она вновь подхватывалась.
— Не беспокойся, всего пять тридцать. Мне до подъема полчаса. А бежать всего десять минут. У нас вагон времени...
Мухина в тревоге отводила мою ищущую ладонь, тянулась к прикроватной тумбочке, смотрела на циферблат будильника и успокаивалась:
— Да, у нас еще полчаса.
Сколько-то Сеата дивилась моей редкой способности, и мне нравилось, что эдакую лапулю я могу хоть чем-то удивлять.
А еще я умел удивить ее самопальной сказочкой. Это была не европейская сказочка и не ее компиляция, то бишь советский вариант, это было мое: этакий постельный экспромт-андеграунд с элементами прорицания.
Однажды ветреной и стылой «питерской» ночью я рассказал ей одну такую сказочку. И она реально, совсем не сказочно, перевернула всю нашу жизнь. В-главных, ее жизнь.
Ночью, в редкую минуту отслюнив-таки себя от ее тела, я вышел к окну перекурить. Тогда я делал вид, что курю. Позднее я оставил эту не лучшую свою еще не привычку. Можно было б и в туалете, но в малометражке, где большому Мухину, наверно, не всегда удавалось повернуться без того, чтобы не сшибить цветы в горшках, все одно было, где курить. Даже и в туалете. Оттуда дым неспешной волной через выставленное оконце растекается по комнате и занимает все пространство. Я при этой девчонке в туалет стараюсь не ходить...
И вот подхожу к окну. Пыхнул в форточку... И вижу: внизу шагает по земляному тротуарчику, присыпанному щебенкой, шлепает, пиная небольшие угловатые камни, какой-то человек. Ночь. Светотени. Я даже подумал: Мухин, — но тотчас отогнал нездоровую мысль. Его там не могло быть. Ведь я же здесь! Значит, он должен стоять дежурным по бригаде. Hет, это был Мухин. Hикакой не виртуальный, самый настоящий.
Каплей в шинели и хромовой ушанке, бликующей кожей в скудном свете, примерился входить в крайний подъезд соседнего, стоящего углом, дома, где обреталась семья комбрига Баголы, и бросил короткий взгляд на свои окна. В это время дьявол меня дернул затянуться. Hаверно, каплей не мог бы увидеть меня за тюлем, окна не подсвечивались. Hо ведь я сам просигналил. А поскольку Сеата тогда вроде еще не курила, это не могло не показаться Мухину странным. Три часа ночи. Я решил, что три. «Какого черта?!» Слегка паникуя, живо представил себе, как мне вновь придется сваливать чердаками да стылыми предательницами-лестницами, однако же и шагу не мог сделать.
Я прилег на мухинскую двуспалку и нервически стал соображать, как поступить.
Мухина потребовала новую сказочку, и уже ничтоже сумняшеся я рассказал ей... Лариошу отпустило, он расслабился. Все ведь кончено: насмерть забьет. А поскольку смерть может случиться в жизни только раз, то уж постараюсь не пищать, не позориться, как-то перетерплю и смиренно приму, что полагается при финальной раздаче.
— …Представляешь, один каплей сейчас идет по тротуарчику и морщит лоб: как там моя Сеаточка, вот бы упасть ей между ног на сутки! Однако служба, слышь, никак не можно. Раз на дежурстве по бригаде завалишься между ног, два... Так и кап-три никогда не получишь, а уж черных адмиральских погон с золотой звездякой не видать наверняка...
— Что?! Сколько времени? — подкинулась над простынями Сеата.
— Три часа пять минут. Hет, уже шесть минут.
Она бросилась к будильнику.
— Эй, ты деградируешь. Всего два пятьдесят восемь.
Хорошо хоть, я вообще нашелся — ночь сейчас, или день, и какое время года. Однако я продолжил, я ведь сказочник.
— …В три часа шесть минут он поскребется в дверь. Hет, это будет не Мухин. Это его звериный дух попросит впустить. Неприкаянный, он, пока хозяин телесной оболочки на службе, бродит по голым сопкам и неудобьям, пугает всякую живую дикую тварь: медведя шуганул в кедровом стланике, присевшего справить нужду, да пустившего испуганную жидкую струю, косача замешкавшегося, посунул копытом разборную скалу. Тихо-тихо поскребется, поскулит, постенает за странное и бесполезное свое прожитье и, не найдя покоя и приюта на пестром вязаном половичке у двери, неслышно уйдет.
— Hо он мог бы открыть дверь своим ключом...
— Так ведь сказано — дух. Бесплотный, значит. Hет, он поскребет когтями по краске. Долго-долго. И ти-ихо-о. Наука не может некоторых вещей объяснить, но параллельно с нами что-то существует. Это бессмысленно и глупо отрицать.
Какое-то время помолчали. Я ощущал, как подруга не может победить спазм, протолкнуть комок вниз по горлу. Столь остро и живо ощущал, словно бы то было мое горло. И тут кладбищенски, замогильно, будто небольшеньким подколоколом крохотной часовенки на краю погоста, — стал мерять миги будильник: тик-так, тик-так… Минутная стрелка перевалила за двенадцать и шаркающей поступью преступника, осужденного к повешению, направилась на Голгофу — к единичке на циферблате. Сеатка вжалась в койку... За входной дверью обозначилась негромкая суета.
Нечто царапнуло снаружи по краске двери когтями. А потом принялось стучать сериями. Морзянкой. Эм, эм, эм... Значит, Мухин. Потом отстучало трижды знак вопроса.
— Это он! — тотчас нырнула мне под мышку заговорщица. — Он стучит эм и знак вопроса, — выказала Сеата познания в азбуке Морзе.
«Да уж, Мухин кое-чему обучил эту девчурку!» — злился я и на себя, и на нее. Черт меня дернул сегодня прыгнуть в их койку! Hе хотел же! Да и Паскуда, дежуря по экипажу, просил сегодня в самоволочку не идти, не подставляться. В бригаде полно проверяющих. От больших звезд аж в глазах рябит. Hо куда там, ни кусочка свободы, ни охвостья ее никому. Кроме себя. Принципиалка...
Я вообще думал: еще пару раз сбегаю, и буду завязывать. Мы ведь с другом поклялись взять в жены девок честных. Зачем нам товар подержанный? Много ли кайфа носить напитанное духом прежнего хозяина белье?..
...Габаритный Мухин попыхтел, пошаркал за дверью ботинками-чемоданами и удалился. Странно. Я ожидал чего угодно, только не этого. Думал, будет ломиться, потом разборки, потом мне лететь с четвертого этажа вниз головой... Какой-никакой сюжет. А тут... Что ж он так? А где драма с кровушкой, где страсти?! Измельчал Муха, потерялся, вышел весь, что ли?
Сеата босиком прошлепала по холодному полу, прислушалась к звукам за дверью и вернулась. И теперь я увидел в ее в руках лист бумаги из легендарного мухинского блокнота, в который заносились все прегрешения моряков, все наши подвиги. Да, тот самый лист в крупную клетку.
Я подглядел, чего ей наваял на бумаге Муха, и обмер по новой: «Ухожу в море на недельку. Спокойной ночи, любимая. Брось сигарету. Брось!»
В других обстоятельствах, может, погрыз бы ногти, потом заламывал руки: мол, что за сука ты, Лариоша, у них вон любё-о-овь, а ты ржавым серпом по высокому чувству... Hо не сейчас. Hадо было бежать в расположение. Уже наверняка сыграли боевую тревогу, следом «К бою и походу приготовиться». Вовсю суетится народ, идут доклады с постов по личному составу о готовности! А какая готовность, ежели нет личного состава, один состав преступления. И уж наверняка дежурный по низам Паскуда поминает меня всеми известными блудливыми матерями и козлеющими отцами...
...Я несся по военному городку, на ходу заправляя в штаны суконную рубаху, а длинные шнурки на моих прогарах то и дело попадали под каблук. Пару раз больно упал. Встал и, обгоняя мичманов, офицеров, посыльных и таких же, как сам, сукиных котов, несся дальше. Перед воротами к пирсу дивизиона, показалось, мелькнула спина Мухина. «Показалось!» — успокоил себя, но перешел на шаг и выгреб — в потоке черных шинелей, бушлатов, шапок-ушанок с хромовым верхом и погон с разнокалиберными звездами — на стометровый пирс, составленный из металлических понтонов с кнехтами по бокам, к которым лагом притулились окрашенные в грязно-серый и черный субмарины.
— Hу шо, брат, тяжела жизнь раздолбая? — на бегу поприветствовал меня легендарный мичман Савосько, командир отделения трюмных из нашего экипажа.
— Да ничо, тащ мичман, вашими сундучьими молитвами прорвемся, — незлобно отмахнулся я.
Разумеется, и этот случай, как и десятки других, меня мало чему научил. Hо я был доволен собой: все-таки ключ в двери предусмотрительно оставил, иначе б Мухин открыл ее своим. Видать, хотелось замполиту поцеловать спящую женушку в лобик. Ниче, я поцеловал. Да уж наверняка открыл бы дверь. Чтобы убедиться, не галлюции ли у него и был ли мальчик, то есть огонек в окне. Да был, был, тащ капитан-лейтенант. И дымку тот паскудный мальчик, тот вертлявый щегол, в избе напускал изрядно! Непременно открыл бы каплей. А там уж как карта легла б. Может, и не убил бы сразу. Это нужно делать со смаком. Иначе и браться незачем. Некогда было. Сказано — боевая тревога! По этой команде даже усопшие в гробах встают, а дизентерийные дристуны с очка летят на боевые посты шустрее здоровых, напрочь забывая о слабости и предательстве кишки!
И вот как-то незаметно для себя стал я склоняться к мысли, что, может, зря мы с Паскудой собираемся в поход «за честными девками». Одно дело, что можем не найти. С чего мы решили, будто начислят именно нам? А другое… буду скучать по Сеате. Ну, может, месяц сдюжу, ну два. А потом затерзаю сам себя, по кусочку схарчу. Точно ведь знаю, что мне самому от себя прощения не будет. Я вон носки у прилавка по часу щупаю, не умея быстро решить, за какие платить. И всякий раз выбором недоволен. А тут женщина! «Все-таки баба — вещь длительного пользования. Аккуратней надо при выборе», — добавляет масла в огонь мой друг.
Помалу мое отношение к подруге переломилось. Коли столь трепетно любит жлобистый Мухин, значит, «рассмотрел». Ведь не сексом же единым. Да и не шибко поураганишь в койке, когда месяцами на службах.
Я стал задавать себе неудобные вопросы. А потом и договорился с собой: будем девчонку брать. Так и оказались мы на корабле в одной каюте. И чем дальше пароход удалялся от Камчатки, тем увереннее становился я в своем выборе. Не без взбрыков психики и больного воображения, конечно.
Иногда, еще там, в колючем северном Петропавловске, глядя, сколь доверчив человечек, я размышлял: эх, блин дырявый, за каким бабаем занесло сюда столь еще юную сахалинскую девчонку? Может, лукавит Сеата, и ослепили-таки ее фальшивое золото офицерского галуна да беспонтовый кортик? Бывает. Вон как мои одногодки драят дембельские бляхи, делают горбы погонам, удлиняют ленточки на бескозырках, «торпедят» форменные брюки, чтобы клеш был еще ужаснее...
Кстати, документы мне Мухин выправил в аккурат за полчаса до отправления парохода, чтобы ничего такого я не успел. Но я успел. Мы успели. Чай, готовились, строили планы, делали расчеты. Побег получился на загляденье.
И вот корабль медленно ломает поле блинчатого льда. Вот они — Курилы. Мы вошли в пролив меж островов гряды. Посвежело, пошла кильватерная качка, Сеатка заволновалась. От водки отказалась. И влага в бутылке сиротливо болтается, нагоняя тоску и призывая нелучшие мысли. Я сходил в буфет за шампанским. Принес и, желая поэффектнее открыть бутылку, долбанул пробкой в переборку, а шипучка излилась, будто взбесившийся родник. Шампанский адреналин так и засох на стене каюты подтеками. А потом, слегка опьянев, под руку неспешно, даже осторожно, вышли на верхнюю палубу. Была ночь, и на небе месяц, словно сабля алчного турка.
— Но ведь не бывает, чтобы на небе месяц без звезд, — заметила моя спутница.
— Сказка. Здесь бывает, — заметил я, ошарашенный увиденным. — Посмотри, как зарядил снег! Охотскоморская метель. А вон люди к плотикам побежали. Глупые, все равно на всех не хватит. Вот из-за таких паникеров семьдесят лет назад «Титаник» и утоп! — кричу я ненормальным, суетящимся у шлюпок на верхней палубе.
— …Дурак, — внезапно явившись на периферию зрения, вмешалась в разговор Ч, которую самочинно я назвал ангелом-хранителем. Испугавшись явления, будто куст конопли, срубленный торопливым заготовителем, я сполз по переборке, к которой было притулился. Я ведь уже успел забыть про видение, думал, пригрезилось. Ничего себе ангел-хранитель! — …Именно, дурак. Я — твой ангел-хранитель. И я ответственно заявляю: у тебя последний шанс. На верхней палубе никого нет, народ по корабельным забегаловкам бражничает. Возьми ее за талию, раз — и ушла за борт. Кто кому что докажет: была шмара и нету. Разве ты не видел, как она вожделела Фаскудинова, дружка твоего? Поговаривали, был-де у нее флиртушок и с комбригом Баголой, пока ваша субмарина болталась в походе на экваторе. Вот увидишь: покувыркается твоя Сеата в Хабаровске в своем «кульке» с такими же, как сама, бесстыдными кульками, затем подъедет к ней Фаскудинов… А что останется тебе? Разве ты, Лариоша, забыл, как говорил твой отец…
— Да, говорил старый дурень, мол, не бери Генка порченую, это всю жизнь чужие обноски носить. Ну и что? А сам-то он кто?! За что родной партией репрессированный?! — пытаюсь я тотчас вставить контраргумент Ч, которую вижу только на периферии зрения.
— …Что это было? — в упор всматриваясь в мои глаза, ворвалась в наш зачинавшийся с Ч диалог Сеата. — Острая борьба желаний? Так решайся, сказочник. С другой стороны, как говорят узбеки, если падать, то не с ишака.
Мухина взглянула за борт в бездну. Она положила руки на леера и так проскользила своими белыми крохотными ладошками по ним метр-полтора — до прервавшей гладкие, многожды крашенные леера цепи, на которой вварен разъем-карабин на случай спуска катера, стоящего тут же, на палубе, как бы на стапеле. Затем решительно перебросила ногу и частью тела повисла над черной бездной, которой даже я панически боюсь.
— …Что ты, еж, такой колючий?.. — смиренно вдруг стала декламировать Сеата, и я понимал, что ручонки ее в любой момент могут разомкнуться и любимая уйдет от меня навсегда. «Да как же так!» — вскрикнуло во мне отчаянье…
— …Просто так, на всякий случай… — Я подхватил Сеату обеими трясущимися руками и затащил на палубу, тогда как у самого вдоль спины прострелил заряд тока. — Знаешь, кто у нас соседи?..
—…Волки, лисы и медведи.
— Это АХ, — обронил я в растерянности, стиснув тело подруги. Прикинув, что с Сеатой у АХ визуального контакта может и не быть, успокаиваю: — Не волнуйся, просто привиделось.
Беру себя в руки окончательно. И, распрощавшись с наваждением, от которого на душе ничего, кроме тревоги, не осталось, вроде даже подначиваю любимую:
— …А море здесь студеное… — меня колотит мелкий озноб. «Неужели ЭТО могло случиться? И она поняла, что могло». — Даже летом вода не теплее восьми градусов. Их время — двадцать минут. Наше время — двадцать минут! — не без глупого пафоса и рисовки объявляю девчонке, делая нарочито отчаянную попытку увлечь в каюту. Сеата уцепилась обеими ручонками за комингс и напрочь отказалась следовать за мной: мол, умру лучше здесь, чем захлебнуться застоявшимся воздухом между палубами в тесноте каюты...
Затем любимая освободилась из плена рук и медленно синими от холода губами заговорила в пустоту внизу борта небыстро идущего в южном направлении исполина величиной с Московский ГУМ:

…Снег на Курилах. Май. Вечер.
И шлепаются хлопья тяжело.
Уместны в сумерках вино, хрусталь и свечи.
Есть только свечи. Водка. И стекло.

Я загнал этого ребенка в угол. У Сеаты настоящая паника. А потом все же затащил ее в каюту. Знаю, она бы боролась, билась изо всех сил. Однако борьбы не получилось: без минуты умерший от страха человечек ресурса к сопротивлению не имел. С наших рук, волос и лиц стекала талая снежная вода, превращая ложе в лужу.
— …Чьи стихи? — через пяток минут, отвалившись на спину, попытался я наладить разговор. Это сильно. Кто-то из англичан? Чей перевод? Плотная, упругая строка…
— …Так кто это был? На тебя, мил дружок, было страшно смотреть. Думала, метнешь меня в пучину — и кто с тебя спросит? «Где-то рядом была и пропала, на корабле тысячи людей, может, кто-то молодой женщине сделал более интересное предложение». Да мало ли что может сказать известный фантазер Ларионов.
— Я первый спросил.
— А я вторая.
— АХ была… — растерзанный, напрочь лишенный и сил, и эмоций, признался я. Но поспешил подредактировать текст: —…Ах, не придумывайте, Сеата Алексеевна. Я, конечно, сколько-то занимался в драмкружке в старших классах, когда в город переехали. Но репрессированный областным театром ссыльный режиссер все время мне внушал, что актер должен всё и всех испробовать, наполнить нутро, будто сосуд, опытом, эмоциями, общением «во всех возможных плоскостях бытия». Только тогда он морально готов играть Шекспира. Всё испробовать! На меньшее репрессированный не был согласен. Я тотчас почуял, куда окаянный метит. Однако отчаянно не хотелось, чтобы он меня испробовал. Так и порвал с искусством, не постигнув его глубин, оставшись пустым, как незаделанное в землю семечко арбуза, иссушенное солнцем.
— Врешь. Фантазер…
— Вру, — легко сознался я, мыслями вернувшись к событиям получасовой давности. Даже без подсказки Ч я был кое к чему вполне готов. Это ведь еще было время внутренних борений. Я еще сомневался. Поэтому, отмобилизованный, всем своим позвоночным столбом вкупе с нехитрым приспособлением под коркой головного мозга ощущая время — секунды и даже миги (у меня сердце в голове бухало набатом!), — когда мы стояли на верхней палубе у лееров, я вдруг представил себе такую картину. Вот сейчас, пока она стоит у пропасти — а за границей верхней палубы бездна, — я заговорю ей зубы, одурачу, тихонечко скрадывая расстояние меж нами, и всего через три секунды полета она в воде (!). Языком блямкнуть не успеет, разве только пискнет. Но кто в той сумасшедшей снежной круговерти услышит?! А если еще для верности перед тем долбануть башкой о переборку... Так и самой уйти было б легче. И я свободен, никому ничего не должен. Меня ведь в Благовещенске девчонка ждет. Обещал чего-то ей...
И Сеата сумела почувствовать мое настроение. Но это недопреступление с моим участием тогда случилось в последний раз. Нет, не подкрался, не метнул в пучину. Стенька Разин я, что ли? Да и зачем? Как там говорят каторжане Федора Михайловича: «…Чтобы переменить судьбу»?
«…И шлепаются хлопья тяжело…» Где она это нарыла?
Следующие двадцать лет я беспрестанно чинил над собой суд: неужели на самом деле мог бросить подругу за борт? «Мог, — честно признаюсь я себе всякий раз. — И Сеата поняла, что мог», — уверял я себя. «Не мог, — на голубом глазу внушал себе в другой раз. — И она понимала, разумеется, что не мог».
А сказочки я рассказывал ей и позже. Меня хватило лет на десять. Однако без спроса и неминуемо приходит время, когда делать забавные экспромты уже не хочется. Они становятся неуместны, банальны. Сказочник должен быть любим слушателем. А мне на это стало сложно надеяться, поскольку я и был-то не ангел, но со временем стал откровенно походить на растерянного беса. Все у нас непросто. А тогда… Возникла пауза. Ну Сеата не ответила на мой вопрос. Ну я не ответил на ее вопрос. Поэтому, согласившись на смену темы, она попросила рассказать об отце.

«Живанул дважды»

…Папка мой интересный, знаковый кадр. Некоторое время руководил совхозом. Вытянул его, как сам утверждал, напоминая всякому готовому слушать, из гузна в передовые. Но очень уж он любил главбухшу, а та больше жизни любила деньги. А батя знал это и все равно любил стерву и душегубку так, что матушка ничего не могла поделать. Куда только не обращалась. Партком не помог, он у любого самодура-руководителя, коим и являлся мой отец, карманный. Дошло до области. Вызывают отца в город, на бюро обкома, на проработку. А лютее этого органа не было. Первый секретарь обкома Степан Авраменко — вылитый цезарь Октавиан — сдвинул сурово брови: рассказывай, мол, Ларионов, живешь с главбухом или нет! Цезарю тогда (и всегда) положено либо ответить, как на духу, либо умереть. Именно: ответить, как на духу и умереть. Поскольку просто так на бюро по «моральному вопросу» не вызывают. Отец известный оригинал. И, пожалуй, не оставив глубокого следа в истории, уйти в партийное небытие не согласился бы. Надо знать, сколь он самолюбив. Ответ Октавиану был короток, как удар хлыста совхозного пастуха: «…Ну, живанул пару раз, Степан Степаныч! Живанул. И что? Или с такого пустяка рухнут партийные основы?» Наказали отца примерно и жестоко: сняли с директоров и отправили из совхоза «Большое дышло» (официально Душки) прямиком в город — руководить облпотребсоюзом, крупнейшей торгово-снабженческой организацией в эпоху тотального дефицита. А чтобы совсем уж втоптать в землю, что ли, дали четырехкомнатную квартиру в самом центре города, центрее не бывает. Поскольку с видом на гипсового адепта на постаменте. Теперь молодому обывателю, пожалуй, и не понять: за каким лядом тревожит тот мужик всякого проходящего мимо обращением непропорционально длинной руки? А тогда он был наше всё: ему поверяли и посвящали, а он воздавал молящим по заслугам. Моему отцу и всему нашему семейству воздал от всей широты гипсовой души.
— У тебя интересный папка.
— Скала. Тебе любопытно, кто стала у него главбухом и рулила всеми папкиными маклями на новом месте, пока обоих не посадили? Не интересно? Догадалась.
Однако еще более интересна моя старшая сестра Алька. Вот уж полностью продукт папкиного антивлияния и свидетельство педагогического провала. У отца я номер второй. Больше самой жизни, и даже больше бухгалтрисы, любил Ларионов-старший свою дочь. На шестнадцатилетие папка подарил ей книжку «Береги честь смолоду». А через полгода она родила Юлечку и оставила дочь родителям. Те умотали в Таганрог, как раз отцу потребовалось скрыться от следствия. Еще через год Алька, наконец-то внимательно прочитав дареную книжку, вслед им отправила еще и Савву. Так что я теперь дважды дядька. Словом, на мне нешуточная ответственность.
Чем сейчас занимается отец? В родном селе, откуда стартовал в городскую сытую, счастливую, но и полную опасностей жизнь и куда вернулся с кичи, откинувшись неправдоподобно скоро, разводит пчел. Но и тут оказался новатором. Пчел не кормит, они от несправедливости злые и крадут мед у соседских пчелосемей, чтобы хоть как-то сдюжить. А соседи, поначалу грозившие бате рукоприкладством, теперь уже и красным петухом пугают. Возможно, вернусь к пепелищу.
Я пытался развеселить Сеатку, но не очень-то получалось. Попросил рассказать о семье, однако Сеата, как и в других случаях, тотчас отгородившись, сникла. «Они жили в городке на самом севере Сахалина». — «Однако я уже слышал эту версию. И больше не верю, Сеата! Что за великая тайна обретается в твоем родном городке, отчего не идешь в рассказе дальше?!»
АХ-Ч пришла снова. Это уже не просто так — вступает в силу следовое явление, что ли? Я прикидываю, во что эти приходы, если они еще случатся, обойдутся моему здоровью. Знаете ли, эдакое легкое покалывание в сердце, будто острозаточенной деревянной палочкой с зазубриной. Вроде ничего, боль терпеть можно: слегка уколола в клапан, а ладонью другой руки скользнула по вихрам, тогда у меня еще были вихры. Теплой ладонью. Нечего и думать, чтобы ее рассмотреть, повторю, только периферия зрения, однако ощущаешь присутствие АХ всеми околотками души. Я вижу ее едва. Молодая, худенькая. Как говорят о таких хохлы, на гадюке сало не растет. И минимум общения, информация крайне дозированная. Я бы о многом ее спросил. Раньше прочего — о ней самой. Но зачастую ангел-хранитель лишь присутствует. Минимум эмоций. Разве едва слышишь ее странное, тревожащее бормотание или причитывание, как ненавязчивый шумовой фон. Привыкаю и не придавал бы уже значения, если б не этот финальный обязательный укол деревянной палочкой с зазубриной. Прямо в сердце. Зачем-то же она приходит? Если это помощь, то не уверен в пользе такой помощи. Пусть мне разъяснят и убедят! Ладно, поживем — увидим. Все-таки ангел-хранитель. Буду и дальше звать ее АХ. К другим тот, кто ведает этими кадрами наверху, небось мужиков прикрепляет, мне досталась неопытная девчонка. Но отчего подумалось — неопытная? Порой она не приходит днями, а в пьяный период — неделями. Даже чуток ревную: молода и, наверно, красива. Мне отчего-то казалось, что красива. Где была? Следила, наблюдала, я понимал, чувствовал, что следила. Может, не я один у нее под пристальным вниманием, хорошо бы — не один. Иначе от такой заботы мне хана. Между тем порой остро желаю ее прихода. Нет, Лариоша, не понятно. Пока ничего не понятно.
Иногда накануне ее прихода снится, что бегу по кровле мухинского дома, поскользнувшись, роняю тело, на, местами в подпалинах ржавчины, старое железо, судорожно цепляюсь за леера вертикальной лестницы из металлического уголка и арматуры, и внизу балясин катастрофически не хватает, развязка приближается... Стало быть, тревожно мне.
Сейчас приснилась лестница, повис на нижней балясине, сил в руках категорически не хватает, гляжу вниз, там булыжники, руки расцепились, закрываю глаза, понимая, что в следующую секунду мне станет больно, и… и просыпаюсь. «Будильник» сработал. Встаю, шарю в пространстве под столом, достаю непочатую бутылку. Про быка в стаде или про корову сказали бы: животина пришла в охоту. Однокупейцы ожили, и мы быстренько приняли. По маленькой. Потом еще чуток. Стало лучше. Однако, будучи в цейтноте, спешно принявшись улучшать хорошее, несколько перебрал.

Куликан

Поезд — будто незадачливый и свободный от обязательств что-либо охранять пес — останавливается отлить и поерошить слежалую шерсть у всякого пня. А когда все-таки довез мое потерявшее здоровый тонус обмякшее тело до Куликана, я уже был никакой. Хорошо еще, Фаскудинов заранее подсуетился и меня встретил местный участковый, нежно взяв встречаемого под локоть и перегрузив половину меня на себя большого и сильного. Поначалу сдуру пытался с урядником биться, пугал удостоверением, полагая, что тащит меня в кутузку. Но красная книжица не выручила, громко дыша, мент куда-то меня тащит. Я меняю тактику, иду на мировую, пытаюсь откупиться бутылкой. Веду себя как последняя скотина. Добрый мусорок все стерпел. А я недоумеваю: а чего это он меня не отдубасил резиновой палкой, что висит на поясе и мешает ему двигаться с полутрупом на спине? Видит бог: я заслуживаю. Опять же по слухам, в этих краях милицейские лютые.
За небольшое время, пока местный апостол правопорядка вез меня до Верхнего Куликана, чуть протрезвел. Возможно, от неожиданно хорошего обхождения. Я даже стал делать попытки что-то узнавать про тамошний народ. Мол, я, паря, на работе, челаэк известный, а работа у меня — злить людей вопросами. Я убеждаю, как мне представляется, все лучше и лучше. Но служивый, вошь ему на пупок, тонкую иронию не воспринимает, молчит. Возможно, спазмы случились на нервной почве? Это бывает. В особенности, когда есть повод почесать руки о такую вот заезжую дрянь, да никак не можно. В душе искренне сочувствую служивому.
Спрашиваю у ментика имя: слышь, мол, обратно буду ехать, может, пидорачу про тя сварганю. Однако слава менту ни к чему, в своей неприязни ко мне последователен, и пришлось заткнуться.
Безымянный честно довез до места и сдал тамошней мэрше, пятидесятилетней угрюмой бабе, некрасивой метиске.
— Про Костю будете кино делать? — заметно досадуя из-за ранней побудки, спросила власть.
— Про мужика, замучившего свою женку, — уточняю я.
— А кто из вас, аспидов, не мучит нашу сестру?! — с известным чувством проговорила женщина. И мне она тотчас показалась более продвинутой, чем представлялось поначалу. Я сказал об этом:
— Слышь, атаманша, у тя, как у тургеневской женщины, все еще впереди, однако почестняку предостерегу от иллюзий: все мы золото лишь в районе пяток, а в остальном — железо низкой сортности, дюраль и чугун, чугун, чугун.
 Однако мэрша от темы удаляться не стала.
— Значит, правильно Куликан гудит — про Костю сымать. Только и не гробил он Розу вовсе, не мучил и со свету не сживал, как выражаетесь. Надо знать Костю. Это ж ангел во плоти. Да и не жена она Косте, а невесть что. Почитай, у всех стойбенных мужиков такие бабы. А где других-то взять? Hету их, — развела атаманша руками и оглянулась, будто чего-то без надежды на успех ища.
— Какие такие? — прошу уточнить.
Хозяйка поставила чайник на электрическую плиту и попыталась ввести в курс дела.
— …А где других-то баб взять? Нету нынче, чобы по своей воле в тайгу пошли. Это все одно что добровольно в тюрьму, — делится женщина соображениями. — Вам, горожанам, кажется, будто тайга — это свежий воздух, грибы да ягоды... А комары?! А мороз!? А дрова, печь-буржуйка, варка, вонючая мездра, шкурки да заготовки на зиму?! Стойбенная баба не разгибаясь вкалывает, не меньше бабы на дойке...
Не пойму: то ли мэрша оправдывает Костю, то ли слышу всегдашнюю полную скепсиса песню стойбенной женщины-брошенки?
История эвенка Кости Яковлева на самом деле оказалась не столь «жареной», чтобы рассчитывать слепить телешедевр. На пидорачу, несомненно, тянет. Но не больше. Вон и следствие захлебнулось. Между тем эвенк шарахается по тайге как ни в чем не бывало. Словом, на зуб акуле электронной журналистики положить нечего. Хотя от меня ничего путнего теперь и не ждут.
Оказалось, Константин Павлович Яковлев — старший из Павловичей — почти безвылазно живет в среднем течении речушки Куликан. В станционном Куликане появляется чрезвычайно редко, только при крайней нужде. Зимой добраться проще — где берегом по снегу, хорошо присыпавшему кочку, где по льду. Летом по суше куда сложнее. Зато есть река. Он старается не ездить в поселок. Разве скука иногда выгонит из тайги или непреодолимое желание откушать водочки.
Ближайшее стойбище — среднего брата — в полусотне верст выше по реке. У самого истока. Алексей Павлович там живет вместе с симпатичной Раисой. С женой аборигену повезло. Другие стойбенные эвенки создавали семьи с женщинами, коих прибивает «облико морале» к станционным поселкам. Через Куликанскую спецкомендатуру их прошло немало.
Добрейшие и бесконечно терпеливые эвенки разбирают упавших женщин по стойбищам, учат их выделывать шкуры, шить верхнюю одежду и унты. В общем, всему стойбенному укладу жизни. Косте повезло меньше, чем Алексею. До недавнего времени оставался бобылем. Впрочем, двум другим родным братьям повезло еще меньше: их скосила главная болезнь эвенков — туберкулез. Поскольку, отправляясь в тайгу, аборигены привыкли одеваться необременительно, то на скоростных вездеходах «Буран» неизменно выстывают. А ведь в удаленных таежных укроминах к каждому доктора не приставишь.
Словно бы мор прошел: гибнут от пневмонии, туберкулеза.
Теперь о главном. История оказалась столь незатейливой, что я не раз мысленно попенял Сереге за его сердечность. Подогнал, собака, сенсацию.
Не так давно в Куликан приехала кореянка, — как оказалось, разыскивала свою сестру, работающую на дальнем участке старательской артели. Местные доброхоты, принявшие женщину за одну из тех самых, решили подложить ее Косте. Кореянке обещали, что Костя доставит куда надо. Костя, который по-русски ни бельмеса, и доставил. Куда ему надо. К себе на зимовье. Возможно, подумал, что наконец-то по разнарядке и ему перепало. Женщина вскоре поняла, что произошло. А Костя, как настоящий джентльмен, выдержав некоторую паузу — покуда не прочувствовал, что пора, — стал настойчиво домогаться. Подозреваю, жучара делал это не шибко интеллигентно, да и где ему было нахвататься хоть верхушек интеллигентских, церемонности да приемов и уловок? Иной прохиндей вон на одном не выдерживающем никакой критики приемчике обдурит сто женщин, а другому не дано. Обшибочка природы. Словом, женщина отчаялась и в итоге наложила на себя руки. Повесилась.
Такая история. Я в отчаянии. Обещал ведь честно отработать командировочные. То есть не пить и привезти хотя бы пару-тройку материалов про лесоразработчиков да «на жареху» заявленный материал про аборигена-душегуба. И что теперь делать? Чертов эвенк по-русски говорит едва. Чего тут можно нарыть и откуда начинать — от забора и до обеда, что ли? О Костю, подумалось мне, не одну лопату сломаешь, покуда своего добьешься.
Мэрша, поскольку она вроде теперь за «четвертую власть» в моем лице в ответе, предостерегла, чтоб не поддавался на уговоры Кости сбегать за бутылкой. Поскольку пьяный эвенк, оказывается, шибко дурной и все время требует, чтобы его называли Костя-охотовед. А кто несогласный, того запросто может пырнуть ножичком или из ружья пристрелить.
— Ёный из мелкашки уток влет сшибает, не зная промаха, — предупреждает метиска. — Так что шанец у вас едва ли будет, коли что. А ить еще следствие идет. Потому и держат его на станции пока, не пускают домой. Но он на все забил. Вы уж не усугубляйте, — по-матерински просит меня куликанская власть. Хорошая женщинка, толковая. Оттого и не спорю, и обещаю ей всего по ею же составленному списку. А как же.
Положим, уговаривать сбегать за бутылкой не надо, — прикидываю я, — бутылка всегда при мне. А как иначе с людями разговоры вести? И я отправился искать рубленку, где мог остановиться Костя-охотовед.
— …Чина принес?! — с этими словами, схватившись крепкими пальцами за петлю на моем командировочном тулупе, набросился на меня первый же встреченный мной эвенк, чем ввел в ступор. Эвенк — должно, на верочку — тряханул меня еще разок, и шапка полетела на пол. Лютый бес! Я уже настолько привык ничего хорошего от этой жизни не ждать, что, казалось, всегда и ко всему готов. Но чтобы так — с порога по морде!..
— Ты чего, мужик? — шарахнулся я от эвенка.
— Чина давай! — жестко потребовал чертов абориген.
— Водки, что ли? — паникуя, ищу у хозяйки дома подтверждения своей догадке.
— Да не волнуйтесь вы… — поспешила успокоить случайного гостя молодая женщина, назвавшаяся хозяйкой. — Просто дядя думает, что это вы должны принести ему шину на бензопилу. А это не вы, а совсем другой. Тот рыжий и страшной до жути был, а вы, вона, красавчик и брунет весь из себя. Вы тут ни при чем и ни с какого боку, — теперь уже враспевочку, умиротворяюще воркует миленькая бабенка. Тем и остановила агрессора. А затем дала знать эвенку, что, по крайней мере, шины от меня ждать нечего. «Другой придет», — показывает жестами и тараторит на абракадабре из местного и русского девчонка. Эвенк оставил меня в покое и как-то даже немного сник, потерял ко мне интерес. Это он зря. Ведь я не просто так, и не один, а с «шилом». Однако глаза аборигена просят: мол, ты, мужик, извини, не надо бы мне тебя так, не тебе я отдал шкурку соболька взамен на обещание купить в городе шину для бензопилы. В мире, вишь, брат, то, что прежде называлось нормальными человеческими отношениями, нонеча рухнуло, оттого-то не объявляется тот презренный сокжой, обещавший шину.
Мне показалось, шина Косте нужнее даже, наверное, солнца. И то правда: листвянку он может свалить и впотьмах. Но попробуй-ка возьми ее без шины! Не топором же махать. Нынче эвенки дурную работу не празднуют: технический прогресс во благо человека, и нечего дурить, отказываясь от блага. Они лишнего не сделают, когда есть вариант спроворить работу с помощью железного друга.
— Костя-охотовед — хорошо! — громко сообщаю эвенку, словно бы от громкости мой эвенкийский станет хоть сколь-нибудь лучше. А потом достал из сумки бутылку водки. По громкости и торжественности произнесения мои слова, должно, смахивали на призыв «Мир, Труд, Май!». Глупо, конечно. Но Костя согласился. Кто же с постулатом спорит? Очевидно, аборигену понравилось, сколь уважительно я его назвал. И мы присели к столу в ту же минуту.
Я пригласил и молодку, однако Костя тотчас характерным движением руки идею отмел. Я понял так: еще рановато ей с аксакалами. Однако же эту версию перепроверил, показав эвенку, что-де водки море. Hу, не море, а полсумки есть. Мне очень хочется, чтобы молодая была рядом. Нужен переводчик и советчик.
Однако жаден Костя до водки! Эдакий стойбенный скуластый изморщиненный вариант Фаскудинова. Такой же упрямый. И дури в глазах одинаково. Разница в малом: один за водку запросто кулаком в физиономию ткнет, а другой ножом по морде чиркнет — сообразить не успеешь, как через рану выгонит кровь: за пару минут амнезия, и сделаешься синий покойник. И тесачок всегда при нем. Спит, его с пояса не снимая.
«Вечно меня занесет то в компанию к дегенератам, то к убийцами или сумасшедшим. Вон Проша Калязин снимает материалы про роддомы, про фольклорные ансамбли, ему и премии. А меня — то в тюрьму, то с «судебниками» трупы обгорелые извлекать, то на поломанных вертолетах летать... Стрингер хренов!» — нервно покачивая головой, разговариваю с собой, пока отмеряю по четыре булька напитка в каждую из выставленных на стол посудин.
Выпив, я сосредоточенно зажевал поганое дешевое питье вареным мясом, но поперхнулся, когда сообразил, чего жру. Закашлялся. Молодая хозяйка догадку подтвердила: мол, едим-то медвежатину.
— А я подумал — изюбрятину, — икнул я и стал искать место, куда бы вернуть съеденное... Но мусорное ведро переполнено. «Вечно им, молодухам, некогда мусор вынести…»
— Дядя Костя привез из тайги разной мясы, но просил сварить медведя, — прощебетала хозяйка.
— Так ли, эдак, а все со свету сживут аборигены… — Зная, сколь часто мрут эвенки через недоваренное мясо медведя, я стал капризничать. И поспешил отмерить в посудины больше, чем в первый раз, желая скорей и крепче ударить по трихинеллезу новой порцией водки.
Как положено, помалу действо за столом превратилось в сборище полоумных. Спирт, из какой бы там безвестной и сомнительной репки его ни гнали, однако действие возымел, и мы захмелели.
Уже хорошо выпили, и я прекратил рефлексировать и плакать в себя по поводу и без него. Мне становится интересно. Я попросил Костю рассказать, какая была эта его кореянка Роза.
— Роза, Роза, — засуетился Костя. Принялся путано, сбивчиво рассказывать. Я понимаю лишь фрагментами.
...Он вез ее от станции по реке на нартах. Куликан еще недостаточно промерз, и дважды упряжка проваливалась в наледь. Эвенк предпринимает попытки изобразить, как он собирал барахло, какие-то вещи приходилось отжимать и класть в мешок. Их прихватывал мороз, и сидеть в нартах Розе становилось неудобно. Костя временами демонстрирует, как визжала Роза, когда нарты проваливались в пазухи под снегом. Выглядит смешно. Однако ему не до смеха. Костя демонстрирует, сколь терпеливо собирал добро и клал его на место. Иногда Роза в отчаянии соскакивала с нарт, чтобы спастись бегством в благословенный, как ей теперь казалось, Куликан. Однако Костя возвращался назад по реке, бормоча, терпеливо усаживал беглянку на нарты, и движение продолжалось. В какой-то момент Роза сбежала вновь. И Костя много сил положил, чтобы «обрезать» ее, будто сокжоя, в направлении бегства и выловить в кочках уже в стороне от русла реки. На этот раз он связал ей руки и бросил на нарты, понимая, что счастье нечаянного обретения не такое уже и счастье. «Да, мол… — Костя как мог старался успокаивать женщину, — …не на Арбат везу, спорить нет смысла, удобств предложу немного. Но и там у нас тоже люди живут. И неплохие люди». Пока вез, Роза отморозила ладони, поскольку, отчаянно протестуя, зубами сорвала шарф, которым были обмотаны связанные сыромятной бечевкой руки.
Вновь проваливались, и снег быстро набухал от воды, бьющей внизу. Ехали они в ноябре, и Куликан лишь неделю как стал.
Картину я принужден дорисовывать, ибо, возможно, эвенк говорил не совсем так, а что-то и совсем не так. Девчонка не всегда старается бредятину пожилого эвенка перевести как должно. Даже когда это наверняка нужно. Я это понимаю и даже прошу ее вернуть Костю к конкретному эпизоду. Но тому мое знание пофигу. Говорит, поскольку пьет. Закончит пить — слова не услышишь. Пьянка без душевного разговора — дело пустое. Я спорю. А Костя разик э-этак люто стрельнул по мне своими бесовскими глубоко посаженными глазами. И, кажется, пошарил рукой — на поясе ли его верный друг. Большой нож (обычно ножи у аборигенов крохотные и непрезентабельные) на месте и ждет команды. «Этот подурней Фаскудинова будет», — в другой раз подумал я.
Но вдруг эвенк закатил глаза, хрюкнул, кхэкнул и вместе с табуреткой уронил себя на пол и жутковато захрапел. Я подумал даже, что так абориген мог бы и убиться. Или эпилептик? Этого мне еще не хватало. Однако Костя зашевелился и запел, нет, забулькал какую-то свою замечательную песню.
Уважаю застольное пение, млею, когда Сеатка поет, люблю, когда бабы выводят на четыре голоса грустную песню-нескладушку, когда вдарят хором и ладно, когда на День Военно-морского флота мужики жахнут «Варяга». Уважаю любую песню, даже если пение случится подстольное. Мне почудилось, будто Костя выдал что-то из нашей попсы в оригинальной обработке, этакое замусоленное эстрадное, в национальной версии. Но потом я подумал: а с какого бы …! Неужто у такого замечательного народа да нет своих песняков? Должны быть! И мы стали выпивать с девчонкой, увлекшись разговором.
Она рассказывает про медицинские свои проблемы, что трудно ей, одной фельдшерке на весь поселок. Положен-де по штату еще и терапевт, а она и фельдшер, и педиатр, и терапевт, и гинеколог, и травматолог, и акушерка. Хотя — кто теперь рожает?
— Не хотят к нам ехать, — сокрушается девчурка, — нету, говорят, у нас горячей воды. А и есть: нагрел в ведре, да и мойся на здоровье.
Хорошо говорим, задушевно. Но тут влетела в хату растрепанная бабенка. Шальная зачастила, забухтела простывшим горлом: какие-то у них с мужиком нескладушки, вроде полоснул себя по венам. И мы бежим через весь Куликан по тревоге. Я тащу следом вызывной чемоданчик. И удивляюсь, как хрупкая девчонка носит его одна. Ведь порой вызывают за день, вечер и ночь не раз и не два.
В хлопотах вроде чуток сроднились с нею. Вернулись и немного выпили. Потом еще раз вызвали, и вновь отправились вместе. Заболел ребенок. Фельдшерка смешно морщит носик и все не может сообразить, какую долю от взрослой инъекции надо вколоть ребенку. Упрекает, что подпоил, что такие задачки по трезвому и не задачки вовсе. Затем, после отбоя тревоги, незлобиво поругала нашего брата писсуариста. Дескать, ездил в Куликан один журналист из местной газеты, долго пытал учительницу про передовой опыт, про новое в педагогике да мелконько в блокнот записывал. Столь любопытно журналюге сделалось, что застрял в поселке на две недели. В итоге даже маленькой статейки не написал в газете. А училка через девять месяцев родила мальчика. Так и живут втроем со своим передовым опытом да сыночком. «Хо-ро-ошень-ка-ай!» — Фельдшерка нежно прижала воображаемого мальчугана к груди и покачала. А папаша хоть бы приехал. Причем местные издеваются: мол, из-за училки в «районке» перестали печатать статьи про Куликан. Мне стало стыдно за незадачливого коллегу. Я уверяю, что, дескать, решительно не такой, и даже совсем-совсем другой. И, случись что, непременно приеду. Но убедил ли я ее?
— …Я приеду! — ору я на кривой, ведущей к дому медички улице поселка. И падаю на вызывной чемоданчик, и качусь под уклон, не умея остановиться. В том же духе обещаю заглянувшей на огонек соседке — симпатичной метиске. Куда ни глянь, все они тут красавицы. Я и гостье без задержки и перехода обещаю много всего. Мы с девчонками балагурим, но веселье становилось все более сонным. Пора уже и отбиваться. Стал присматривать место, куда бы уронить себя да прикемарить. «Мона, к мушику ляку-у? — с надеждой спрашивает у хозяйки гостья. Но та быстренько соседку выпроводила: «…Нефиг в моем доме размножаться…» Я попробовал воспроизвести фразу, сложил губы в трубочку «… к мушику ляку-у…», однако ничего, кроме свиста, не родилось.
Хозяйка постелила у печи. Как «жентльмен», сопротивляюсь. Я ведь моложе Кости и готов скоротать остаток ночи где поплоше, и что надо бы Костю уложить на кровать. Иначе последнее на холодном полу выстудит. Эх, мол, эвенки вы бедовые, не бережете себя, не размножаетесь, а посему тыща вас всего-то и осталась. Глупо говорю. Хроник проклятый. Позже я так часто корил себя за бесстыдный треп.
Как бы то ни было, улеглись. И я уже почти уснул, когда ощутил: меня слегка трясут за ногу.
— Муши-ик, мона ляку-у? — ладошкой, сложенной в лодочку, фельдшерка принялась буровить мне бок.
— Эт хто? — пребывая в полуобморочном состоянии, все же пытаюсь сориентироваться, как делал бы это вконец выбившийся из сил пловец, с надеждой поглядывающий в сторону берега — на сколь с очередным мученическим гребком приблизилась спасительная суша, ведь еще на десяток силенок может и не хватить.
— Это чертова эвенкийка размножаться идет.
— Слышь, мож… не надо, а?
— Исё спрасывать муду, — чуть осерчала хозяюшка, блеснувшая симпатичным юморком. — Костю положила на кровать, а самой на полу, сто ли, ноць колотать? Не бойся, не уморю. Живой к своей вернешься.
Я уже говорил, что в принципе ко всему готов. Поэтому не удивился и в этот раз. Сделав-таки усилие над собой, я разрешил себе спросить замечательную девчонку:
— А мужик твой где? Не припрется разборки устраивать да ножичком меня шинковать?
— Где-где... Оленей иссет! — буркнула хозяюшка и обняла мою руку. Я с удовольствием отметил, что человек-то смутился. Значит, не конченый еще. Это всегда греет.
— Тогда говори, как зовут, — потребовал я. — А то за весь вечер не удосужились познакомиться. Я тя всё «куня» да «куня», но ведь ты не китаянка, правда? Меня? А, зови просто: Скотина, Пьяная Скотина или Животное. Так иногда меня жена обзывает. Не всегда, конечно, так было. Знали мы времена и лучше. Какое животное? Ну, олень. Кстати, жена моя по вечерам в телевизоре. Да-а. Обманываю?! Спорим!
— Меня Ольгой зовут… придурок.
— Не может быть! Вы ко мне от лукавого, девочка! — Как хам, привыкший к вранью благовещенских девчонок, из тех, что подрабатывают на прожитье продажей тела, зачастую придумывающих себе самые экзотические имена, я не поверил. Отчего-то кажется, не может такого быть, и всё. Ольга — это ведь так здорово звучит — тепло и надежно. — Буду звать тебя Исё, — постановил я.
— Зови, коли дундук. А вообще-то я Ольга.
— Имя какое-то не станционное, не таежное, что ли.
— Имя как имя.
А еще подумал: если уж не пристрелил меня мент, и не врезал я дуба от сырой медвежатины, и не полоснул тесаком по физиономии Костя-эвенк, то здесь уж я как-нибудь выживу, разберусь, справлюсь, совладаю.
Впрочем, даже не это главное. Очень уж мне глянулось, как Олюшка сказала: «оленей иссет», в слове «оленей» легонько так ударив на последнем слоге. Да, умная, да, образованная, да, ироничная. Но тутошняя, от природы, настоящая. Исё... Исё, давай исё. Надо ли говорить, что наши отношения стали совсем уж теплыми, общий опыт чаще всего этому способствует. О чем только не болтали на следующее утро и, почитай, весь день в перерывах между вызовами врача на дом к бессовестно болезному населению Куликана. А потом она все испортила: «Ты вот врешь мне, будто жену твою показывают в телевизоре каждый день, новости вроде рассказывает. Но тогда ты знаешь, наверно, журналиста Прохора Калязина. Он у нас тут бывал…»
Прошу я, конечно, знаю. Еще с тех времен, когда тот был основным диктором областного телевидения. Но если рассказывать о Прошке, следует начать вот с чего.

Панчер

Как ни крути, по всему выходит, я — панчер. И это обстоятельство в известном смысле мой плен и свобода. Однако расскажу по порядку. Когда отец перевез нас в областной центр, довелось пару лет походить на секцию бокса. Я заметно отставал от других в технике, поскольку пришел на три-пять лет позднее. Тренер — Степаныч — ни в какую не хотел меня брать, и достал я его настырностью, будучи Овном, то есть бараном. Помню тот разговор в деталях.
«…Ну чо! — изрыгал мимо противно откляченной губы тренер. — Небось пришел верхушек похватать, чтобы потом смелее по пенсионерским да бабьим карманам шуровать? — начал Степаныч слишком уж издалека. Мне запев тренера не понравился. Степаныч это почувствовал, и смягчил позицию: — Ладно, крестьянин. Беру только из уважения к происхождению. И вот еще что: ежели будешь в ринге так же настырно биться, как ломишься ко мне на тренировки, может, что-то из тебя и получится, — заключил наставник молодых и разрешил прийти на следующее занятие. Словом, вели-икий мудрильо, даром что без диплома. О нем ходит множество легенд. В том числе и похожая на правду, стоит лишь посмотреть на его в отметинах от участия в великих баталиях физиономию. Бают, в свое время Степаныч держал северную половину города в страхе. Южную держал не менее легендарный мастер спорта. Оттуда, видать, и знание жизни. Хотя меня вычислил безошибочно. В моих планах как раз-таки и было: скоротечный спецкурс и — на улицу. К тому времени уже изрядно поднабралось должников: кому плюху, кому две, а кого и убить не жалко. «…Вот ты, Ларионыч, — с фамильярного захода мог Степаныч начать молоть о каких-то житейских делах и тем подкупал, — всё болтаешь про мое не высшее образование? А «корка» мне и не нужна. Зачем мне диплом, у меня интуиция шибче, чем у выпускника университета Патриса Лумумбы, пол? Я вас, подлецов, наскрозь вижу».
А чтоб не задавал неудобных вопросов, Степаныч сразу же бросил меня на спарринги с Димой Коровиным. Дима редкий умница. Студент исторического факультета. Потенциально, наверно, краснодипломник. А еще красавчик, балагур. Словом, любимец почтенной публики. В институте за ним девчонки ходили стаями, словно парнокопытная животина во время течки за доминирующим самцом.
Теперь об этих стократ проклятых мной спаррингах с Димой. Мы в одном весе, однако он в боксе уже аспирант на предзащите, а я не перешагнул даже и начальной ступени общеобразовательной школы. Что это жестокий вариант ликбеза, стало понятно с первой Диминой плюхи: показав слева, Корова качнул меня вправо, а пока я судорожно пытался успеть за его перчатками, он талантливо въехал мне в лобешник. Я присел. Не от боли. От досады. Надо было что-то делать, а не понятно, что. Сижу на корточках, прикрывши голову перчатками, а в ней непривычный гул. Словом, башка принципиально отказывается думать, когда по ней беспрестанно молотят. Дима уже был чемпионом зоны, да и на России дошел до финала, где уступил по очкам будущему чемпиону Европы среди юниоров. Звучало обычно так, будто Дима уже как минимум третий в этой самой Европе.
И вот месит Корова меня раз за разом — вместо груши. По ней, кожаной, набитой песком, а потому безмолвной, молотить скучно: не вякает, не всхлипывает, не валится, не обижается и не таит зла. А тут какое-никакое общение. Мне, конечно, следовало держаться. Секция бокса такая штука… Жизнь в стае, в прайде вообще сложна и опасна. Но горе отверженному. У него шансов нет. Поначалу мне мешала природная субординация: как же, напротив меня третий в Европе! Это Париж, Лондон, Берлин, Стокгольм и так дальше. А он третий. Поэтому, каждый раз входя в ринг, я уже не столько боялся, что Димон тотчас пустит мне кровь, сколько элементарно оттягивал момент, понимая всей гусиной кожей, что надо выжить, не подохнуть уже сейчас. Я ведь еще даже с ровесницами не нацеловался вволю, и мне до икоты хотелось жить. Между тем переставал понимать алгебру, хотя до занятий в секции математика была моей сильнейшей дисциплиной. Я сын школьной, а затем и вузовской математички. А ведь предстояло поступать в вуз. Словом, мечту стать экономистом, как хотелось отцу, пришлось оставить. А на общешкольных линейках меня все чаще полоскали наравне с проклятыми и всеми покинутыми двоечниками. Особо было не за что, полоскали от отчаяния, что теряют потенциального медалиста. Чего уж такого хотели от меня городские учителя, не ведаю до сих пор. Мечту о медвузе, как хотелось матушке, также пришлось оставить, у них там латынь, масса специальных терминов и названий, одни гистология и фармакология чего стоят. Медвуз после коровинских экзекуций мне не потянуть. Оставался исторический факультет. История наука неточная, в нашей стране очевидно эволюционирует или трагично деградирует в зависимости от того, кто у кормила власти. Вот это мое — в моем теперешнем состоянии. Я отчаянно бился с Димой. И это нравилось и самому Диме, и Степанычу. Поговаривали, такого придурка в спаррингах у них еще не было. Со мной Коровин начал мощно прогрессировать и прибавлять. Остатками ресурса подкорки я прикидывал: может, все-таки сдюжу, не завтра умру? Еще лучше бы продержаться до послезавтра, а там, глядишь, до субботы дотяну, до соревнований. С другими мне было легче рубиться: по сути, те же хуторяне из районов области да приезжие из соседних регионов. Пришла суббота. И тут мне помог Степаныч, дотоле добрым словом за долгие месяцы по моему адресу даже не обмолвившийся. Одни эвфемизмы.
…Первый бой на соревнованиях я кое-как выиграл «по очкам». На второй, с хабаровчанином, вышел чуть менее закомплексованным. И выиграл уверенней. «Ты включай левую, у тя, навозный крестьянин, хорошая колотушка слева, — крутил своей волосатой ладошкой у моей побитой мордяки недипломированный, но заслуженный тренер Степаныч. — Если попадешь куда надо, можешь свалить». Я приободрился. Ночь не спал, все думал, мечтал, как пойду на награждении получать медаль. Казалось, я должен вести себя сдержанно: мол, что там ваша медаль, у меня их… еще столько будет! Но Лариоше недостало травмированного ума накануне посмотреть сетку соревнований в своем весе. В четвертьфинале я выходил на Диму. А это неминуемая гибель. Как водится, нудное протяжное отпевание. Могила. Букеты дешевых, прибабахнутых морозцем гвоздик. Прощальные речи о том, что в жизни я был не так уж и плох. Надгробный камень. Словом, медаляки мне расхотелось задолго до момента, когда вполз в ринг. Ну а Димон в порядке. Он чисто и красиво выиграл по очкам оба предыдущих своих поединка, и, говорят, ему корячился очередной приз лучшего технаря турнира. Подпрыгивает в углу напротив, снисходительно поглядывает на меня. Гонг. Дима пошел вперед, бросив мне всегдашнее: «Ну шо, деревня Бздушки, порезвимся!» За мои родные Душки мне обидно до слез. Но аргументов против Димы явно недостает. И я стал приспосабливаться, как-то уклоняться: где-то подставлю перчатки, плечо, спину, где-то увернусь, захвачу руку, войду в клинч и все время с надрывом, с характерным клекотом, идущим из глубин, сцепившись руками, дышу оппоненту прямо в ухо. Только бы устоять.
— Ну и где твоя левая, крестушок, где левая, придурок? — наклонившись к моему уху вякнул Степаныч обидное во втором перерыве. В первом он обслуживал Димона, по-моему, так ничего тому и не сказав, поскольку события развивались по известному сценарию и наш с Димой общий тренер откровенно скучал. На медаль я уже не рассчитывал, а вот приз «антибокс» заслуживал вполне. Между тем воли к сопротивлению не утратил.
Гонг. Вышли на третий раунд, оставалось выстоять три минутки, бились мы уже по-взрослому. Диме все ясно. Про мои Бздушки говорить нет смысла. В перерыве он демонстративно зевнул, прикрыв рот перчаткой. «…А подавился б ты своей английской перчаткой, третий в Европе!» — злился я на Диму по поводу демонстрации скуки. Это он зря, поскольку за два раунда пару раз плотненько правой по его ребрам я все-таки приложился. Между тем моей программой-минимум остается неамбициозное: лишь бы не лечь позорно, чтобы носилки да нашатырь. Потом на секции не появляйся: засмеют, затретируют. И еще одно. Впервые пришла посмотреть на меня моя первая любовь, Изольда Лазарева. Она потом вышла замуж за военного. «…За курсанта? Что ты, Геночка, за готового лейтенанта! Мы с ним уезжаем на Камчатку: гейзеры, «Три Брата», ну, ты понимаешь…» — с издевкой трепала Изочка мои вихры и искрилась счастьем. Но это позже. А незадолго до боя мы гуляли с ней по набережной, и как на грех попался навстречу Димон, ведомый под белы рученьки стайкой счастливых хохотушек — дурочек-первокурсниц того же исторического. «Инфернальная дамочка», — цинично приговорил мою любовь и нахально хмыкнул в ухо Димон. Мне оставалось думать, что оценку Изочки он произвел с позиции знания конкретно данного предмета моего обожания. «И тут успел. Сука! А у меня пока ни одного результативного подхода к объекту вожделения…» — в отчаянии стенал я, и вечер был испорчен. В те времена я только что узнал из литературы, что инфернальная — значит роковая. Это, кажется, у Жорж Санд. Но возможно, и у кого-то из англичан. Сказать «роковая» на английский манер, все равно что портового грузчика с маниакальным упорством называть такелажником. Какая разница, джентльмены?! Так что сейчас я бился в числе прочего и за попранную честь моей подружайки. За инфернальную он должен был огрести. Однако я не понимал, что такое должен сотворить, изобрести, чтобы Корова огреб. И вот на замечательных карих глазах моей инферно Дима низводит меня все ниже и ниже. Но. Когда мой ненавистный соперник окончательно уверовал в то, что я мясо с душком, падаль, я ввинтил ему слева, вложив в удар все, что осталось во мне после семи минут чистого времени массированной бомбежки. А в придачу боднул чугунным лбом. Дима не то чтобы лег, но судорожно всхлипнул, спиной эдак вяло, неазартно спружинил на канатах. И готов был прилечь. Тем временем капля крови побежала из разбитой брови. Конечно, требовалось чуточку помочь упасть. Но добавить было нечем. Выдохся. В обороне обычно выматываешься гораздо больше, чем в атаке. И потом эмоции упаднические не лучшие. А в спорте на эмоциях зачастую и совершаются подвиги. Собственно, я не рассчитывал, что можно сделать еще что-то: маленькая передышка — и за то спасибо. Однако рефери все увидел. Открыл счет. Затем отправил Диму в угол, чтобы врач попытался унять кровь, и вскоре готов был дать команду продолжить бой. За эти тридцать секунд, а может, минуту сил прилило, и я понял, что за оставшееся время могу вложиться еще раз. А почему бы и нет? А не получится, тогда уж пусть восставший из пепла Димон месит меня сколь будет угодно вплоть до гонга. «Бокс!» Дима пошел вперед, но как-то без прежнего счастья в глазах и прыти. Про нокдаун, про то, как он скоренько приводит к экзистенциализму, можно говорить долго. Но не сейчас. Нокдаун — это всего лишь один удар, это коротенький шажок Димы в сторону от победы, и только. Поэтому ему важно сохранить добытое за первые семь с половиной минут боя — и тогда виктория. А победителей не судят. На бытовом уровне это так. Хотя в боксе иной отсчет. В боксе множество нюансов, как в жизни. Он и есть сама жизнь. Словом, Дима пошел на меня, я на него. Но теперь он больше мечтал сохранить добытое ранее, что легко читалось в его глазах. А это всегда чревато, легко можно раскрутиться на плюху. Как лев ни старается сохранить для себя и для прайда добытую антилопу, но многочисленная стая гиен наверняка заставит его отступить. На исходе поединка я неплохо рубанул Димона еще раз. Опять слева. Рефери хотел было открыть счет, но Степаныч из-за канатов как-то панически — резковато для большого грузного мужика — мимо противно оттопыренной губы запричитал в адрес рефери:
— Боря, Боренька, останови! Диму снимаю. Нам к России еще готовиться, а этот малахольный, глядишь, бровь еще больше расшибет, и вся подготовка коту под хвост!
Мне отдали победу. Окрыленный, да еще на глазах тотчас полюбившей бокс Изочки, в полуфинале я в первом же раунде левой свалил неплохого парня из Якутска. Накануне якут свой победный бой закончил раньше нашей с Димой пары. Ему было понятно, с кем предстояло сразиться в следующем бою: не со мной же, крестьянином, а с третьим в Европе. И якут ушел в раздевалку. За свое ротозейство он и огреб от меня горюшко. А вот соперник по финалу видел и бой Благовещенск — Душки, и мой полуфинал с якутом. И принял меры. Что ж, при хорошей подготовке и грамотном ведении боя это было несложно. Но. Видел мой полуфинальный бой с якутом и Дима. В кулуарах рассказывали, будто Корова все недоумевал: откуда, мол, у бздушка взялась такая плюха слева, жаль, дураку досталась. Слышать пересказ мне было приятно. А финал я отдал. Сделав акцент, поставив все на единственный удар, который должен решить дело, я, как и положено лобастому и бестолковому овнюку, проходил за приморцем все три раунда, наполучал по тыкве не меньше, чем огребал от Димы за неделю спаррингов, и помог своему визави к золотой медали присовокупить еще и приз первого технаря турнира. Гематома под правым глазом была такой, что я только левым видел соперника, когда после гонга, приобняв, он успокаивал меня: «…Ничего-ничего, со всяким случается, мы все через это прошли». А я в ответ глупо улыбался: «Да-да, конечно», не понимая, как так можно вести бой, что левая мортира все время метала валуны мимо цели. А Степаныч меня откровенно ненавидел: «Крестьянин! Понимаешь, ты мне в душу огромную кучу навалил, Дима у него выиграл пять из пяти, потому что голова, млять. Голова! А ты мля…» — гулко бил по плешивой своей башке шестьдесят второго размера Степаныч. Мне было бесконечно стыдно.
Эти события имели свое — с налетом драматизма — развитие. Надо ли говорить, что Степаныч чаяния, надежды и «творческие планы» связывал с Димой, все не нашедшие выхода в юности и взрослой жизни амбиции и тщеславие — только в связи с успехами Коровина. И успехи были. Дима прочно вошел в юношескую сборную страны, затем в молодежную. Следом во взрослую. И поехал на Олимпийские игры. Однако там на чуть-чуть уступил в первом же бою такому же «игровику», каким являлся сам. И вернулся бесславно. Я смотрел тот бой по телевизору. Меня от нервного потрясения подбрасывало на лавке в ленинской комнате, где смотрел телевизор. Лодка стояла у пирса. Правдами и неправдами старался не пропустить бои турнира в Диминой категории. Волновался в предвкушении зрелища и отчаянно болел за Корову. После фиаско сопереживал Диме так, будто меня самого побили, как беспризорную собаку: весь поход лежал на шконке в кубрике или в заведовании и тупо пялился в потолок. В моем сердце не осталось обиды ни на Диму, ни на Степаныча. Впрочем, все крупные успехи и поражения Коровина случились уже без Степаныча. Димон так и не простил тому ничтоже сумняшеся брошенное в мой адрес откровение на исходе того злополучного, выигранного мной у Димы боя: «Ну крестьянин, ну панчер! Мля буду, панчер! Чем вам не Игорек Высоцкий!» Всего несколько вырвавшихся наружу слов. И его самый талантливый ученик, обидевшись, ушел к другому тренеру. Всего одна фраза, одна наполненная искренностью и любовью к избранному раз и навсегда виду спорта сентенция.
Дима был если не олицетворением, то образцом тогдашнего любительского бокса. А в середине семидесятых считалось так: боксер должен быть умным, техничным, изобретательным. Акцентированный удар — хорошо, если он есть, а если нет — не беда. Ума у Димы палата: в интервью звиздел любо-дорого послушать. Техника превосходная: гора призов за красоту бокса. Он был блестящим боксером «игрового направления». Однако на почти уже вершине — на Олимпийских играх — что-то у него не задалось. Что? Я считаю так: в весе 75 кэгэ у мастера кожаной перчатки должна быть добрая колотушка, позволяющая хотя бы через раз, через бой, аккуратненько свалить соперника в ринге на пол. Как средневес Вячеслав Лемешев. Чтобы кровушка, чтобы удаль и силушка ощущались, чтобы боялись, и чтобы млел от счастья зритель. Возможно, так считал и Степаныч и полагали другие, кто тогда после боя с Димоном, скосоротившись от эйфории и вылупив глаза, зачумленные от созерцания неожиданно яркого зрелища в третьем раунде, бросая слюной, орали мне с трибуны прямо в физиономию, похожую на сырую отбивную: «Ну ты даешь, панчерюга: так урыть Димона!» Им нравился именно такой бокс. Тогда в СССР необычайно популярен был боксер-тяжеловес из Магадана Игорь Высоцкий. Лишь ему одному удалось дважды нокаутировать бесспорно лучшего боксера среди любителей кубинца Теофило Стивенсона. Однако руководство сборной команды страны решило отправить на Олимпийские игры другого боксера, который панчером уж точно не являлся, но при благоприятном стечении обстоятельств вполне способен был дойти до финала, до Стивенсона. А «серебро» — это уже хоть слегка и удешевленный, но успех. На Играх этот расчет оправдался. Высоцкий же грешил тем, что мог недооценить соперника или, к примеру, у немотивированного Игоря отчего-то могла «не включиться» правая, и тогда он, уступив «игровику», вылетал задолго до распределения медалей. До Стивенсона, который его остерегался. И не напрасно остерегался.
Я понимал, что на Олимпийские игры мне не попасть, слишком много упущено времени, мне элементарно не хватало боксерской грамотности, а потому и крупных планов не строил. Достаточно того, что шпана в парке, через который я был принужден ежедневно ходить в школу и обратно, перестала цеплять. Мое маленькое тщеславие устраивало уже то, что теперь хулиганье да отморозки с ножичками-выкидухами первыми подавали руку, а еще ласкал слух этот комплиментарный шепоток мне вослед — из их шпаняцкого междусобойчика: «Ну че, видели, как наш Генок свалил Димона на турнире? В следующий раз «десятку» поставлю на Лариошу. Или брошу курить дурилу». Хоть на самом деле и не свалил я Диму Коровина, всего лишь зашатал, а все же приятно. А еще я понимал, что слева у меня серьезная штука. Хоть чем-то жирно подчеркнута моя неочевидная исключительность. А то ведь что жил, что не жил человек — и памяти о тебе никакой. Если, конечно, ты не Хеопс, построивший величайшую из пирамид. Впрочем, левую я не пускал в дело зря, разве в виде исключения и только во имя установления святой справедливости.

Миля. Мила

Диктор и журналист областного телевидения — сын областного партийного недоначальника Прохор Калязин, имя которого неожиданно возникло при общении с эвенкийкой Ольгой-Исё, — стал таким редким исключением. Но перед тем еще одно отступление — о Миле, шестой жене Фаскудинова.
Первые Серегины пять гражданских жен были одна краше другой, но быстро увядали и сбегали: жизнь с Паскудой не сахар. Серега и не скрывал: «Возьму краше и умней твоей Сеатки, с таким же инопланетным именем, и вот тогда буду беречь, брошу пить и тебя, собаку, на порог пускать не стану. Через тебя, Лариоша, в моей жизни одни проблемы. Заживу по-новому, по-настоящему. Детишек настрогаем. Первые пять были не настоящие — Мила настоящая». А она и действительно выбивалась из ряда. С расстояния в двадцать метров — комета. Всенепременнейше аккуратно окрашенная роскошная рыжая копна, в которой волосам тесно, они пребывают в постоянном органичном беспорядке, и их хозяйке беспрестанно приходится сбивать огненный стожок всегда тщательно отмытых волос в беспорядок организованный. Что дал ей Бог, то дал! В остальном, мягко говоря, не красавица, невысокая, да и рот слегка перекошен от каких-то неведомых мне былых нервных потрясений. Может, то раны, отметины и зарубки от осколков разбитых вдрызг былых любовей? К тому же и носик заметно свален вправо. Однако наконец-то это уже была женщина умная, что можно считать очевидным Серегиным успехом и даже прорывом. Ведь девки из первой пятерки — дура на дуре дурой погоняет, хоть и хороши чертовски. Во всех случаях обошлось без детей. Какие дети, когда — я это видел — уже через неделю после помолвки (пьяного вечера с битьем посуды в ресторане), едва спадал «свадебный флер», все эти милашки элементарно начинали бояться непредсказуемого Фаскудинова-Паскуду. Пьяный он вроде наместника Люцифера на Земле. А Мила… (всего лишь производное от Людмила, что меня тотчас разочаровало, но, если это жена друга через всю жизнь, воспринимай как заказали, и мне оставалось согласиться…) Мила сама кинула на общак, на алтарь семьи сразу двоих симпатичных пацанов. И зажили хорошо. «Миля» (вы меня обдурили, а я вам — погоняло) — небольшенький мобильный, контактный человечек. Любит потусоваться с Сеаткой в кругу телевизионщиков. Когда начинает трещать про психологию человечью, все тотчас открывают рты, а Сергей просто млеет, поглядывая на меня свысока. Мила любит пригласить Сеатку в свой общак психологов-практиков, где также ее слушают, как кормчего, раскрыв рты, готовые к немедленному действию. Все здорово, но есть одно «но». У Милы непонятной природы нарушение пигментации кожи. Причем именно прогрессирующая потеря пигментации. Витилиго называется. У нее на коже оно постоянно добавляется: лишенное пигментной окраски пространство вокруг глаз, на лбу, на шее, на руках и далее, подозреваю, везде. Виду она не подает, но могу догадываться о ее душевных борениях. Говорят, будто на Кубе умеют воевать с этой неприятностью успешно. Надо бы к Фиделю, но ведь отчаянно дорого, к тому же и успеха ни сам команданте, ни компаньерос не гарантируют. Угрюмо переводя взгляд со странной, отрешенной… нездешней красоты Милы на красную морду и поросячьи глазенки друга, я прикидываю, что такое он всем-всем-всем этим вкупе хочет мне сказать? Однако моего тренированного воображения не хватает. Может так: «Чего таращишься, Лариоша? Ну, посмотри, посмотри еще на Милку своими бычьими зенками — досмотришься, доизучаешься у меня. Да, Лариоша, да! Слышь, я так решил! У тебя Сеата от Гэ Маркеса, амиго, у меня — от черт знает кого — Мила и это бесовское… витилиго!» Нет уж, лучше воздержусь от комментария. Скажи ему, что думаю про это странное шоу, так достанет через стол. А кулачина у него будь здоров. Хоть я и слыву панчером, однако супротив Паскуды в открытом бою мне не устоять…
…Сидим на корпоративе телевизионщиков, хорошо приняли. И вот упомянутый Ольгой Калязин, диктор-красавец и журналюга с титулами профессиональных конкурсов в Москве, Питере и далее везде, весь из себя дамский угодник и знаток женских душ (возможно, этакое он взял на себя по праву любимого отпрыска известного партийного функционера), поприставав к дамам-коллегам, в числе прочих и к Сеатке, перекинулся на Милу. По совести, выходило, что приставать к Миле фраеру должно быть не в жилу. Есть девчонки и помоложе: обоссут все вокруг, только помани пальцем. Ведь Проша красавец под два метра, хорошо сложен, но грузноват. Однако тут он преступил капитально: грязной подошвой да на больное. Слова «пятнистая жирафа» в адрес Милки были совсем уж лишними, хотя портить людям праздник мне не хотелось. Миля тотчас сникла. Если жирафа, то к чему это дурацкое уточнение — пятнистая? Филолух хренов. Праздник испорчен. А ведь боготворила телевизионщиков и новое, прогрессивное с элементами демократии телевидение, в том числе и признанного мессию Калязина. Но того понесло. И давай он развивать тему про Серегину Людмилу, про злополучную ее болячку. Ну вывел я его в туалетную комнату и рубанул правой. С левой — это уже не быть бы ему диктором, поскольку бомбардирская левая осталась столь же быстрой, как в юности, а весу заметно добавилось: меня стало значительно больше. Проша лег на унитаз, сполз с него, барахтался, кувыркался, не понимая, как встать. Потекли окрашенные слюни. Он утер их тыльной стороной белой ладони. Скосоротился. Чуток поблевал. Когда очухался, поговорили: спокойно предупредил Калязу, чтобы больше не заявлял, что с ним лягут, стоит только кивком призвать, и те, и эти, и Мила в их числе. И раньше прочих Миля. Сеатка ладно, ни одного еще не видел, чтобы при виде ее не исходил слюной вожделения и соплями. Там включается естество мужика, исконная дурь. А против дури средства нет, только повеситься или убить. По себе знаю. Но тут Миля. Какое уж там вожделение к чертям собачьим. Словом — иное. Калязин перестал кувыркаться на полу в синюю и белую кафельную плитку, что-то мыкнул в ответ, на том и разошлись. Насчет отношений Сеатки и этого долговязого смазливого баклана АХ-Чумичка не однова приходила. Пока не верю. Но Мила святая. Поверьте, не зря я ее называю «Свет в окне», у вас еще будет возможность в этом убедиться. И поухмыляться на мою сентенцию.
Назавтра вызывают меня в райком. Партия хоть и на издохе, да и я беспартийный, однако моему начальству в контрах даже и с властью на глиняных ногах быть не в жилу. «Вы знаете, уважаемый Геннадий, — мялся высокопоставленный папаша, — работая с людьми, мы не можем позволить себе таких ляпсусов. Прошенька ведущий диктор регианнального, реги… в общем, нашего родного телевидения. Что скажет электорат? Скажут, захватили хамы телевидение и от чрезмерной сытости рвут друг друга из-за какой-то там пятнистой жирафы». Ничуть не было жаль высокопоставленного папаши, очевидно, переживавшего за любимого сына, но и понимавшего, что былой силы за ним самим нет. Лет с десяток назад стаей они порвали бы меня на куски в два счета, и даже родственникам не дали б поднять головы, и на них бы изрядно обрушилось. Словом, отстранили от работы в телекомпании на месяц. Я пришел к Проше в кабинет и честно объявил, что перспектива его нерадостная: где бы ни встретил я его… и так будет до скончания веку. Одно дело, когда отношения межличностные, другое — когда в помощь призывают саму систему, посредством которой тебя пытаются поставить в позу ответственности. Я был отчаянно зол.
Первый раз я долбанул его левой, встретив на остановке у телецентра. Проша лег на неметеную брусчатку сразу и капитально. Люди не понимали, сочувствовали, вопрошали: мол, за что? Справедливо негодуя, пояснил: «Вокруг столько народу, а эта сука шурует по карманам!» Но сердобольные миряне верили не совсем и сердобольно же пытались поднять узнаваемое лицо. Лицо само встать не могло.
В другой раз встретил Калязу у магазина. Сами мы ехали за город на пикник, авто припарковали неблизко, я остался, а Серега повел Милю и Сеату прикупить продуктов. Проша подъехал в компании крепких мужиков. Тоже, видать, намеревались отдохнуть на природе. Я, понятно, увидев его, обрадовался, иду навстречу, расставив руки для объятия. Калязина взяла оторопь. Вышел из машины, но не совсем: дверь открыта и стоит за нею. Не обращая внимания на дюжих молодцов из его компании, иду и думаю: неудобно… Неудобно, что дверью прикрыт, «обнять» неудобно. Мужики выходят из автомобиля, а за ними и он. Похоже, прикидывает: за таким-де живым прикрытием едва ли я трону. Вижу, расслабился, наверняка полагая, что в этот раз пронесло. Я сделал вид, что поприветствовал и ухожу, но в мгновение сгруппировался и вложил ему от всей души. Всё. Готов. Лежит. Мужики ко мне с глупыми вопросами типа «В чем дело?!» и с другими, еще более глупыми. Чего уж, ребятишки, акт свершился, акт жесткий, акт публичный, значит, было за что. Один кинулся было к Проше. Грубо останавливаю и говорю: «Слышь, кучерявый, не трогай, пусть полежит, все будет нормально, все пройдет, Проша уже привыкает. Очнется, все объяснит».
В третий раз встретились в университете. Проша спускается по лестнице вторым. Первым — ректор университета. О чем-то беседуют. Ректор знает меня давно, мы накоротке, протягивает руку. Я ему: «Подожди, Михалыч, у меня тут к человеку дело имеется». И втесал так, что Каляза сразу сложился и успокоился прямо на лестнице, так что изумленные длинноногие студентки стали спотыкаться о его — теперь уже вне всяких сомнений — бренное тело. Ректор в смятении, театрально заламывает руки. Нервно слова какие-то говорит: врача, мол, срочно вызвать, поднять человека, пол холодный, водичкой брызнуть, то да се. Схватил с подоконника баллончик, из которого поливают цветы в больших горшках, и не может найти кнопку, чтобы побрызгать. Надо будет, говорю, доктора сам вызовет.
Больше с Калязиным не пересекались. Зорче стал, что ли? А затем и вовсе дезертировал в белокаменную на центральное телевидение. Прощаясь, бают, всем рассказывал, будто его давно туда зовут. Ну, там своих звезд хватает. Когда вижу Прошиного партийного отца, передаю привет: мол, трудно будет, пусть Прошка возвращается, тепло встречу.

«Наворопутил»

Словом, Прошу я знаю. И знаю близко. Разумеется, на станции Куликан, общаясь с Ольгой, симпатичной мне девчонкой, ничего этого я не рассказал.
— А зачем тебе Калязин? — переспросил я фельдшерицу.
— Говорят, он в Москве «дырявый» стал.
— …«Дырявый», говоришь. Бедный, несчастный великий русский! Ты хоть понимаешь значение слова...
— Понимаю. Читаю мынога. По мне так уж лучше родину продай, а по собственным тылам шариться не позволяй, коли мужиком называешься, — вздохнула Ольга так, будто эта тема была центральной печалью всей ее недолгой жизни. Что делать, влюбилась в Калязина, как влюблялись, наверно, тысячи подобных наивных ссыкух.
— Где ж такое прочитала?
— А, желтая пресса. Серьезные газеты до нас не доходят. Вот и читаем: кто кого огулял, сколько и почем. А вот скажи: опасное это развлечение, да?
— Возможно, и опасное. Но для каких частей тела наиболее опасное, даже и не скажу. Тут, знаешь, как это, по-вашему, медицинскому будет… главное, однако, анестезия для души. И тогда все пофигу. А вообще, Ольча, глубоко в эту бездну я не погружался. То есть совсем не погружался, и неведомы мне ее глубины. Тут скорее другое: если это любовь, как они утверждают, тогда дело исключительно интимное и утечки быть не должно. У них же все в открытую и напоказ. Оттого и противно душе. А ведь известно: что знают два пидорочка, то знает свинья. Тут своя драма. А ребятам можно только посочувствовать: ведь слава славе рознь.
…Я понимаю, что за время командировки и проживания в симпатичном эвенкийском доме, где печь облицована самодельными изразцами на национальную тему, изрядно наворопутил. Очевидно, у Ольги остается досада на то, как гость с самого начала повел себя, а она сама легко пошла у него на поводу. И были тут столичный апломб, даром что нас самих в настоящих столицах держат за аутсайдеров, и снобизм, который из того же ряда, что и апломб. И много еще чего было. Как случается у рядового городского столяра или хренового сапожника — лишь через два на третий попадающего молоточком по медному гвоздику, — в зимнюю пору в компании подгулявших охотников случайно и спонтанно заглянувшего на огонек лампадки к стойбенным эвенкам в зимовье, когда нечаянных гостей элементарно прёт от городского апломба: «Ну что, однако, абориген, мечи на стол закусь, погудим да станем с твоими девками демографию делать». Или что-то в этом роде. И обязательно дурацкое аборигенское «однако», которое у эвенков в разговорном если и было когда-то, так разве еще при Ермаке и его товарищах по дружине, собиравших в этих местах ясак, да свидетелей не осталось. Об эвенках мнение у меня сложилось давно, и вот при каких обстоятельствах.

Любаша-Душечка

То была первая моя журналистская зима. Снимал материал про лесозаготовительную компанию. Про самую крупную в наших краях, напрямую торговавшую красной дальневосточной лиственницей с Японией. Во главе предприятия стоял холеный рафинированный интеллигент, кажется, с глубокими венгерскими корнями. «Жизнь, черт побери, удалась!» — глядя на этого человека, общаясь с ним, делаешь именно такой вывод. Нет, не завидуешь, а лишь досадуешь: сколько сил человек кладет на то, чтобы нести людям, даже таким мелким винтикам в общественном механизме, как я, заезжий журналюга, эту свою успешность. Встретились мы с «Мистером Успех» на базе в северном городке. Затем вместе отправились на его новеньком черном джипе, ведомом лихим молдаванином, на нижний склад, где хуго-босс настоятельно рекомендовал снять горы привезенного из тайги первоклассного кругляка. Сняли со всех сторон, как опять же рекомендовал Успех. И это уже раздражало: зачем столь успешному такая мелкая слава, ведь мы с оператором далеко не с центрального телевидения. Наше раздражение он почувствовал и, в общем, разумно заметил: «А вдруг ваш материал запросит центральный канал, ведь бывает же, и нередко, а москвичи поймут, что вы схалтурили». Словом, умный. Зрячий. Но мы уже закусили удила. Отпустило, когда пообедали на капоте хозяйского джипа, запив бутерброды с ветчиной и икрой дорогим коньяком. На дальнюю лесосеку ехали весело.
Добрались небыстро. Мистер Успех познакомил с командой, мы записали интервью с начальником участка, с лучшим вальщиком, лучшим трелевщиком… а дальше хватали, вели, ставили перед камерой о трех ногах всех подряд, лишь бы выглядел человек пристойно.
— …А это…— заговорщически подмигнул мне Мистер, подведя к поварихе участка, — наша достопримечательность. Рекомендую: лучший повар нашего предприятия Любаша. Будто на собрании масонской ложи, отгородившись развернутой ладонью от виновато глядящей на босса достопримечательности, прошипел мне прямо в ухо: — Если сумеешь договориться на темную ноченьку, не пожалеешь, очень рекомендую. — Успех словно бы ввернул лампочку в патрон, такой у него характерный жест, когда желает на чем-либо сделать акцент. И удалился, ловко впрыгнув в ожидавший его джип. Не знаю почему, но не нравилось мне все это с самого начала. И обращение с аборигенкой. И обращение с мужиками, как с крепостными.
— …Далоба, — протянула мне крохотную ручонку некрасивая, да еще и полоротая повариха лет сорока. — Любаса. — И тотчас всплеснула руками: — Вот заговолилася с вами тута, а у меня молоко сбезыт: без молосьного супа музыки ни встают, ни лозацца.
Я насторожился. После такой подготовительной речи начальника, хоть и короткой, в каждом самом простом слове начинаешь искать подвох либо интригу. Но повариха ничего такого за собой словно бы и не замечала. Между тем сказанное Любашей в развитие темы Лариошу, тогда еще малоопытного раздолбая, добило.
— Хос, поколи длов, — предложила свою культурную программу Любаша. — Музыки когда лезут ибасса, так влут подлые: «Любуска-длузок… то да сё». Цё только от этих засланцев не наслусаисся. Блехуны, млять. А как плосю длов наколоть — «Посла ты на куй!» Ты тозэ ведь плидес, а? — осклабилась добрая душа, в другой раз явив мне откровенно проблемный ротик. — Плидес, собака, — уверенно подытожила Люба-повариха результат нашего в целом короткого общения. В другом случае посоветовал бы ей знакомого дантиста: дерет семь шкур, сволочь, но работает, как бог. А тут я даже и не знал, что сказать.
Дров поколол единственно затем, что не хотелось оставаться бездельником: ужин, если по справедливости, следовало бы заработать. Это мой принцип.
Поужинали. Уже стемнело. Начальник участка проводил нас с оператором в балок, срубленный из плохо ошкуренного кругляка-тонкомера. Он же служил прибежищем для двоих механизаторов, навстречу нам отправившихся на лесосеку в ночную смену.
Намаявшись за день — одни длинные переезды чего стоят, да еще надоедливый Успех со своими скабрезными анекдотами, — я быстро уснул. А Леха, совсем молоденький оператор, заканчивал читать книгу при свете лампочки-сороковки под абажуром из жести. Примерно в полночь вырубили свет. Наверно, на заправку дизель-генератора. И тут я ощутил, что меня толкают в плечо. Этого только не хватало. Мне отчаянно хотелось спать, ведь только-только унырнул под корягу этого нетихого омута. Я решил было, что кто-то из тутошнего начальства зовет попьянствовать и поболтать за жизнь, послушать столичные сплетни. Это уж, как водится. Везде один сценарий. Мне отчаянно не хотелось покидать нагретое местечко. Нет, это Леха: «Геннадий, к вам тут пришли», — извинительно сообщил опер.
— Мушик, мона ляку-у, — настойчиво проговорило пурпурное пятно в кромешной мгле. И тут врубили свет. Я шарахнулся в сторону, насколько вообще возможно было шарахнуться в койке лежа на правом боку. Во весь свой роток мне улыбалась гордость участка и всего предприятия.
— Любаша… дружок. Только не сегодня, — взмолился я. — Так хотелось поспать…
— Ну, латна, как хоцес, — озадаченно проговорила ночная гостья, будто из нее с шумом выпустили воздух. — Не хоцес сястя, дулак, не полуцис, — теперь уже растерянно оглядывалась по сторонам носительница счастья. Я всем своим видом, спрятанным под байковым одеялом, как мог, отвернувшись к стене, постарался показать, что засыпаю, уже уснул. А Любаша, сколько-то поколготившись у Лехиной кровати, заякорилась там. На какое-то время все стихло. Затем шумы стали нарастать, переросли в суету, в возню. И тут гостья, испугав меня, воскликнула: «...Бутилька?!» — Но тотчас успокоившись, удовлетворенно согласилась с восхитившей ее реальностью: — А, нет, куй, куй…». И, уже совсем успокоившись, завсхлипывала на страшно скрипучей койке. Как тут уснешь, коли аборигенские перлы так и просятся на карандаш. Но не встанешь же, чтобы записать: Лёха оператор не простит. «Сясте…».
Чего уж я чересчур много взял на себя, не знаю. Но весь следующий день прошел под знаком неловкости, вины перед аборигенкой Любашей. Простой, даже простодырой, задушевной и жертвенной женщиной, как мне тогда казалось.
Через пару лет я еще раз побывал на том участке. Лесосека ушла на десяток километров глубже в тайгу. Люди на участке поменялись. Но были и знакомые лица. В столовой мы разговорились. Пожилой вальщик поведал о движении людей на участке и в компании в целом. Текучка кадров нешуточная: Успеха не любили. Чаевничали долго, поговорили обо всем. В какой-то момент коснулись и Любаши-душечки.
— Сделала наших мужиков-то Любашка, а! От зараза! От молодец! — распаренным над кружкой горячего чая носом работяга водил по сторонам, словно бы призывая в свидетели немногих лесорубов, к этому времени оставшихся в столовке посмотреть телевизор. — Когда ты здесь был в прошлый раз, она уже носила месяце на третьем-четвертом. А еще через полгода родила двойню! И что ты думаешь? Подала в суд на нашего генерального: мол, пусть признает, что дети от него. Тот ни в какую. Стали крутить-вертеть. Наш венгр нанял московского адвоката. Да, видно, дорогущий, зараза, оказался, раз зарплату на месяц задержали. Адвокатишка присоветовал против Любашки объединить усилия. Объединили: первый зам генерального на суде подтвердил, что-де с Любашкой кто только не спал, словом, даже он, зам, там побывал, и не раз. Судья, видать, баба претерпевшая от нашего брата, или вправду такая статья есть, но присудила платить по одной трети и генеральному, и его заму. Обоим! — громко хлопнул мозольной ладонью по столешнице эмоциональный лесоруб. — Словом, живет наша душечка в Иркутске, купила четырехкомнатный кооператив, растит пацанов, не работает. А зачем при таких-то отцах-молодцах пахать! — гомерически закатился лесоруб.
Позднее я уточнил кое-какие детали о Любаше. И порадовался за нее. Пойти буром на хозяина этой жизни, на самого Успеха! Дорогого стоит. Ай да молодчина. Я рассказал эту историю Ольге. И покаялся за нас всех, кто в понтах. Все-таки на самом деле я отношусь к ее народу с искренним уважением. «Это все водка проклятая».
В свою очередь Ольга не удивилась. Поскольку Любаша оказалась ее троюродной теткой. «Живет не в Иркутске, а в Хабаровске. Остальное все верно до последней буквы. Только живут вчетвером. С мужем Михаилом, механизатором с участка. Он настоящий отец. Пацаны на него похожи здорово. Одно лицо. Все бы ничего. Да пьет, не работает. А зачем, говорит, работать. Ты ведь, Любанька, такой фендибобер отчебучила, что я могу еще шашнадцать годков, вплоть до пенсии, не работать. А там пацаны в университет пойдут, так еще пяток накидывай. Бля буду, истинный рай, а не земная житуха».
Меня эта ремарка Ольгина слегка озадачила. Уж не семейный ли это у них промысел — мужиков «разводить»? Нет, не похоже. Но едва ли я могу глубоко анализировать: все-таки выпито много. Все внутри болит. Важнее другое. Интересная девчонка. В этот раз — уже про Ольгу. Я попросился к ней на русскую печь с изразцами поприставать и получил разрешение без каких-либо дополнительных условий. Там невыносимо жарко и без телодвижений. А мне мечталось разное. Между тем по моим мечтам наотмашь бьет Костя. Не дает спокойно отдыхать. Ничего в этой ситуации из творческого не может получиться. Ольга не Любаша, ее тетка. Образовалось какое-то время без полезного дела, и я думаю о Миле.

Нечаянная встреча

Познакомились мы с Людмилой-Милой при необычных обстоятельствах. Посреди зимы с Серегой охотились в южном районе области. Снег по пояс. С дороги не свернуть. Нам повезло, добыли изюбря, извозились в крови, пока лишали жизни тяжелораненого быка — пришлось горло допиливать тупым тесаком, поскольку известный своей отчаянной живучестью зверь долго не соглашался уходить. Однако закрывать последнюю лицензию не хотелось. Закрыл — значит, поезжай домой. А мы планировали покататься, вдруг да повезет добыть еще что-то и не попасться охотинспекции. Добыть не случилось, а на инспекцию нарвались. Инспекцией оказалась Людмила. Она, вся такая космическая, глубоко о чем-то нам, землянам, неведомом глубоко задумавшаяся, отрешенно брела навстречу по краю таежной дороги. Справа у нее болтались ментовская палка-кормилица и офицерский грубой кожи планшет на сыромятном ремешке, слева на поясе в брезентовой за столетие истертой до проплешин кобуре ревнаган, под форменной шапкой копна отчаянно рыжих волос. Шлепала она, похоже, уже давно и чертовски устала. Однако само это явление посреди тайги было столь странным, что проехать мимо мы не могли. Да и не смогли бы. Поскольку странное существо, это чудо с Меркурия, стоило нашей машине поравняться с нею, вскинуло палку, потребовав от нас именно остановиться.
— Уважаемые товарищи браконьеры, инспектор заказника Людмила Балясина, прошу предъявить документы, — подняла женщина на нас красные от усталости и недосыпа глаза и в волнении захлопала ресницами.
Паскуда, приготовившийся позаигрывать, постебаться, онемел. Но затем его будто прорвало.
— Да с чего ты взяла, мать, что мы браконьеры?! — Серегина мордяка тотчас налилась краснотой ментовского справедливого негодования.
— Объясняю… — неспешно принялась растолковывать нам, дремучим, уставшая охотоведша. — С утра я уже составила три протокола: у всех одно — незакрытая лицензия. У вас закрыта?
— Да чтоб я сдох, если не закрыта! — все еще справедливо негодовал Фаскудинов. Но, вспомнив про свою незакрытую лицензию, принялся устанавливать поправочный коэффициент: — …Нет, мать, но…
— В таком случае, — ни полтона выше не добавило в голосе уставшее таежное государево око, — уважаемые товарищи браконьеры, автомобиль к досмотру. К досмотру, — улыбаясь перекошенным ртом, попросила Людмила в другой раз и посуровела. Та еще гримаса: приснится, можно и под себя надуть. На капоте машины стала оформлять протоколы.
Надо ли говорить, что азартного Фаскудинова это чудо с революционным наганом в брезентовой кобуре зацепило за основы. «…Что для пахаря слаще сахара?» — кивнув на склонившуюся над бланком протокола Людмилу, сделал Паскуда сальный намек, стоя ровно позади инспекторши и делая характерный жест обеими руками. На грех, та услышала, и Сергей вскоре жестоко пожалел о своих жлобских понтах.
Фаскудинов в этот период праздновал свой пятый развод. А Мила недавно прогнала своего. Словом, оставшиеся два дня до окончательного закрытия зимнего сезона охоты на копытных мы обмывали выполнение годового плана по количеству составленных протоколов. Ей в аккурат двух и не хватало. Варили шулемку из изюбриного мяса, крутили мясорубку, жарили котлеты, кололи дрова на заимке охотинспекторов заказника, где и жила со своими сорванцами инспектор Людмила, дипломированный психолог: «А где еще работать в этой дыре?» И никакого намека на взаимность. Серега ходил за нею следом будто пришибленный, бородой тряс, хвостом мел — все без толку, ничего похожего на блицкриг. Словом, немножко мстила: как ни крути, психолог. Зато Паскуда быстро нашел общий язык с пацанами, ведь их мозг пока не затемнен высшим образованием: вместе снаряжали патроны, готовили капканы на зайцев. Тем и взял. Даже я, пофигист, в какой-то момент понял: Сергеем точка поворота уже пройдена, быть новому браку. Так и случилось. Помотавшись с полгодика на заимку, Фаскудинов заявил:
—…Почему без цветов? Знаешь, Милочка, далековато сюда ездить, всё на бензин уходит. Айда вместе с хлопцами ко мне.
Не могу не вспомнить и о собственном малодушии. О постыдном. Как бы ни была мне по-человечески симпатична Мила, однако я до последнего надеялся, что Серега поматросит, да и бросит. Некоторые моменты их взаимоотношений косвенно указывали на то. Иногда, казалось, он лишь ждал момента, когда в эту игру включусь я, как это бывало не раз, скажу что-нибудь этакое мудрое, он привычно повздыхает, похватается за сердце, сожрет пару горстей пилюль: «Ну вот, я так и думал, что ничего не получится» — и проект развалится. Разумеется, переживая за судьбу друга, как самый умный из нас двоих, в какой-то момент я включил форсаж и стал настырно учить его уму-разуму: «Серёг, зачем? Дело даже не в «прицепе», ибо дети, несомненно, цветы нашей жизни. Сам ведь говорил: баба — вещь длительного пользования. А представь себе: женщине тридцать пять лет, то есть минимум семнадцать лет непрерывных полетов с сучка на сучок. Половина сознательной жизни. У нее уже все было и все состоялось. Не осталось только сил и нервов. И вообще, бери двадцатилетнюю. У такой хотя бы нет за плечами столь внушительного рюкзака впечатлений, не с кем сравнивать, а значит, в этой связи, истязая себя, гонять масло в головенке по кругу единственной извилины: «…тот хуже в этом смысле, а этот хуже первого в смысле том, третий, седьмой и одиннадцатый — вообще записные сволочи…» А еще лучше — воспитай пятнадцатилетнюю. Вози ее в школу по утрам. Почаще вынимай из кобуры пистолет: мы тебя, мол, с Макаровым, сукиного кота… если, не дай Бог, сосед по парте станет распускать ручонки, хватать растущую грудку. Выигрышно демонстрируй кулак ее прыщавым одноклассникам, он у тебя убедительный. К обеду подвози бутерброды с ветчиной и подогретое молоко в термосе. После шестого урока встречай, вези домой и сдавай отцу под роспись. И никаких ей танцулек, и классных часов по вечерам. Зачем? А затем, чтобы в первую брачную ночь, перед тем как лечь с нею на семейное ложе, трясущимися от вожделения руками через голову ты снял бы с отчаянно юной и прехорошенькой женушки минуту назад ею надетую невозможно белую, как первый снег, рубашечку из самого лучшего узбекского хлопка, дабы не запачкать ее кровью. Чтобы назавтра, счастливая, твоя благоверная бережно положила рубашечку на дно сундука, где хранятся самые ценные семейные реликвии, а через двадцать лет передала рубашечку дочери или невестке, а еще через двадцать та передаст уже своей дочери или невестке. И тогда закончатся в мире святотатство и бардак…» Хотелось еще рассказать о подготовке девочки к взрослой жизни, о причастии, о психологических тестах, но дружбан так удачно рубанул меня левой по печени, что я долго катался по снегу, судорожно хватая перекошенным ртом морозный воздух, скуля и воя. Склонившись надо мной, Паскуда даже не посочувствовал, более того, сделал губами характерное движение так, что, показалось, приготовился плюнуть мне в физиономию. Но передумал. Вместо этого уронил на прощание странную сентенцию:
— Слышь, ты, хмырина. Сеатка твоя, может, и Нефертити — «пришла та, которая красивая», равная мужу, царю Египта Аменхотепу Четвертому. Да сам ты не Аменхотеп, а заурядный хмырь.
Акт презрения и неприятия моего интеллектуального верховенства (прежде это не оспаривалось) привел к мысли, что Серега вполне способен принимать самостоятельные решения. А нечаянно пришедшая мысль об этом окончательно избавила меня от хлопот в связи с устройством личной жизни друга. Это меня разгрузило, высвободив время для устройства жизни собственной. «Бог с ним и его аномальной любовью. Жизнь дала ему шанец. Шанс. Но не рецепт верного решения…» — рассуждал я, морщась от боли, потирая правый бок. И снег подо мной протаял до земли.
Так и живем. А эвенкийка Ольга мне бает о каком-то Проше Калязине. Какой там Проша! И кто такой Проша? Людмила… Мила — это да! Столь талантливо увести в стойло породистого быка, да так, что он свято верит, будто это его собственное решение, и мычит ровно так, как ему внушают, — дорогого стоит.
Нас с Ольгой разбудил Костя. Он загремел посудой, принявшись шумно пожирать холодную медвежатину, противно чиркая ножом по дну чугунной сковороды, так что сводит скулы. Устал пьянствовать в одиночку и, похоже, неэкспансивно требует моего участия, но я не сдаюсь. Я шепотом спросил хозяюшку: мол, насколько дядюшка зависит от водочки.
— Насколько лай Бим привязан к забору, настолько и дядя Костя к водке, — отмахнулась та. Что же, исчерпывающе. Я спустился с печи и глянул в окно, но Бима не увидел — свалил покувыркаться с местными лайками.
Да, Костя почитай безвылазно живет на малой родине, в стойбище. А там в киоск за паленой водкой не сгоняешь. Иногда побалуют случайные гости, чаще всего — охотники из города, или с метеостанции кто забредет пообщаться. Пару раз за зиму приезжает поезд из госпромхоза — собирать у промысловиков добытую пушнину.
О другом я у моей хозяйки не спросил. Когда энергия позднего, по-зимнему медленного рассвета растопила блики комнаты, я рассмотрел лицо хозяйки и сказал себе: «Боже праведный! Что же такое всего за одну ночь я сделал с тобой, милый мой плосколицый человечек?!» Но она, умная, как бы считав сказанное гостем для внутреннего пользования прямо с неровностей измятой физиономии, ответствовала просто:
— Лат-на-а. — И, снисходительно махнув ручкой, добавила: — Не о чем говорить. Лишь бы не обвинял меня позднее, мол, вот-де пропал, сгинул еще один Одиссей из-за коварства куликанских сирен.
Мы скучно позавтракали. Однако я больше думаю не о еде или выпивке, а о том, как буду усаживать Костю перед камерой. Едва ли станет он растекаться по древу, даже явись ему сам эвенкийский бог или, там, богиня охоты Диана топлесс. И тогда я стал «работать» с Ольгой. Для начала, разлив по стаканчикам водочку, я стал с нею знакомиться.
— Ты уж прости горбатого, так случилось, с тобою мы не знакомились. Все Костя да Костя... — Меня Геной зовут, фамилия Ларионов. Да ты, наверно, знаешь меня. Телевизор смотришь ведь?
— А у нас область не показывает. Только первый федеральный. Но плохо. Я тебя запомнила, когда мы с девчонками на третьем курсе ходили день рождения отмечать в ресторан «Амур». Ты там шибко пьяненький был. Девчонок наших лапал, стол повалил. Но девчонки не поддались. Был еще с тобой один амбал. Такой — с синюшной мордой. Все отгонял милиционеров, когда те приходили за тобой по вызову администратора.
— Так это ж Паскуда! — радостно сообщил я. — А жениться я не обещал? — с надеждой спрашиваю вновь.
— Не обещал. Только сердился. Говорил, пожалеете, мол, по распределению разъедетесь по улусам, и вспомнить нечего будет, а я-де весь из себя Ален Делон в телевизоре. Мы не шибко поверили, мало ли кто клеится, да и язык без костей. Но, в общем, так оно и получилось. Некоторые пожалели и прокляли свои девичьи дурь и блажь «сохраниться во что бы то ни стало для единственного».
— Ты прости, — пытаюсь молвить в развитие темы, — с той поры, как видела меня в кабаке, я стал заметно лучше. Заме-е-этно лучше, — озадаченно скребу пальцами хорошо обросшую щеку и вру. — Хочешь, Оль, сегодня я реабилитируюсь, это будет твоя лучшая ночь! Правда. Одну приличную ночь я, сорокалетний перестарок, пока еще могу подарить, даже в нынешнем разобранном состоянии!
— Лучше мобилизуй силенки да сделай про наш Куликан хорошую передачу. А то ведь все ваши бессовестные: пропьянствуют, мужиков споят, девок перепортят, а потом абы как — пятое через десятое. А на выходе в чистом виде брехня. Нет, это я не про тебя. Ты у нас в первый раз. Про других я, — тяжко вздохнула Ольга. — Мне то что, все уж давно спорчено.
Возникла длинная пауза. Я все жду, что после уничтожающих Ольгиных слов появятся признаки аутсайдера, лузера, я уже приготовился мучиться, страдать, сгорать от стыда. Но что-то не явились в этот раз признаки. Чтобы разрядить ситуацию, поскоморошествовал:
— Знаешь, журналистика во многом похожа на секс: и там и там прошлое почти не важно, нужно выдать результат здесь и сейчас. А если серьезно… — Я задумался, сосредоточенно поскреб щетину в другой раз. — Если честно, журналистика похожа вот на что. Ты снял за пятьсот американских рублей квартиру, въехал с семьей, живешь по соседству с благополучными людьми и прилагаешь немало сил, делая вид, что ты такой же благополучный, равный им. Но ведь это хоть и малое, а прегрешение перед самим собой. Это блеф. Правильно ты заметила: брехня. У тебя нет своей квартиры сегодня, не будет ее завтра и потом не будет. Поскольку ты все время платишь пять сотен законному владельцу «квадратов». Лучше уж купить никому не нужный кусок земли на склоне сопки, вырыть землянку, проделать в потолке отверстие для трубы и жить, никому не будучи должным ежечасно, ежедневно, всегда. Представляешь, с утреца выполз из берлоги наружу, тебе солнышко в мордуленцию светит ласково; ты жмуришься, счастливый, и пошел собирать валежник для печи. А физиономия у тебя прокопченная, поскольку топишь, почитай, по-черному, хата в дыму, выйдешь в город — от тебя народ шарахается. Нормально шарахается — как от тех, что промышляют по мусорным бакам. Но внутри ты знаешь, что свободен: ты в любой момент можешь вернуться в свою землянку, к тебе не придет хозяин: плати, мол, «пятихатку», а в противном случае проваливай. Словом, уверен на все сто: гораздо правильней и лучше смотреть на мир из собственной землянки, чем из чужого дворца.
— Ну а потом что? Я поняла про твою землянку. Принято. А что потом? — с любопытством и недоверием смотрит на меня Исё.
— А что потом?.. — прикидываю я. — Затем роешь под опалубку траншею — так, чтобы сесть на пески. Готовишь каркасик из арматуры. В три нитки. Свариваешь его по путю. Необязательно насмерть, накрепко. В бетоне все равно. Лучше скрепить арматуру вязальной проволокой. Старики наши так делали. Когда собираешь каркас сваркой, металл теряет прочность. А проволокой самое то, — увлеченно даю я расклад аборигенке, будто сегодня же собираюсь начать строительство на окраине Куликана.
— А потом?.. — с надеждой смотрит на меня фельдшерица. Будто, дойдя до определенного этапа строительства, без повода взбрыкнув, дальше проводить работы Одиссей отказался. Но я и не думал отступать. Одиссей не сдулся. Ничего такого.
— …Потом? Экая ты въедливая. Чую, с тобой спокойно и лениво не поживешь. Не Сеата. Ну… на следующем этапе собираешь каркас, устанавливаешь опалубку, укрепляешь ее, это все просто. Дальше? Подгоняешь миксер и заливаешь. Так я Сереге заимку строил. Нет на Куликане миксера? Значит, собираешь друзей, товарищей, соседей, алкашей, готовых за стакан шарашить, всем по лопате-«комсомолочке» — и ну шуровать бетон в корыте. Сто тридцать корыт — и фундамент для дома в сто двадцать «квадратов» готов. Через три дня начинай кладку кирпича. Нету кирпича в Куликане? Да что ты будешь делать, лес выпилили, кирпича нет… Кажется, Оль, все против нас. Тогда собираем брусовой сруб в охряпку. Это еще проще устройства фундамента. Как? Да что ты заладила — как да как?! Знаешь, Ольча, я чегой-то сегодня на строительстве нашей с тобой жилухи ухайдокался. Срубом давай займемся завтра.
— И вправду, прошлой ночью ты много потрудился, отдохни… — Ольга отмахнулась от моего трепа запросто, скорчив кислую мину, словно бы сорвала с подсохшей раны старый пластырь. Она будто говорила: да о чем разговор? Мало кому за неполные сутки удается столько совершить, а случилось немного поработать во имя будущего, гляди-ка, и руки у него заболели, и спина не разгибается. Умная, не желая скандалить, в свою очередь мудро сменила тему: — А расскажи о своей первой любви.
— О какой такой первой? — я смутился. «Может, рассказать о первом взрослом опыте? Это было в год моего пятнадцатилетия».

«Сенокос»

…Совхоз закончил заготовку сена, и отец дал людям несколько дней на косовицу для подворий. Наши неудобья самые дальние, на Остожинских озерах. Их, сказывали, назвали в честь купца Остожина, который якобы в двадцать втором году, перед уходом за кордон, где-то в ближних озерах затопил лодку с золотом, которое был не в состоянии вывезти на правый берег Амура полностью — в Харбин или даже в Цицикар. Я нырял, лодку нашел, только золота не обнаружил, а лишь несколько оловянных царских монет да кое-какая утварь. Водица — бррр… снизу бьют ключи. Зубы от той воды ломит и тело перестает слушаться. Помнится, мечтал: вырасту, выучусь на инженера, пригоню сюда экскаватор, сброшу из озера воду и подниму клад. Двадцать пять процентов стоимости клада — мои. Я уже тогда прикидывал, куда потрачу деньги. Хотелось Альке, сестренке, купить квартиру в Лондоне. Она все мечтала в туманном Альбионе пожить. Практичный малый был. Куда все подевалось…
…И вот сенокос. Заготовку мы ведем совместно еще с пятью семьями, главным образом соседями и друзьями отца. Обычно действо проходит на душевном подъеме, поскольку технику отец загоняет лучшую, механизаторы технике под стать, лучшие, трава на «остожах» в середине июля по пояс. А метать стога призывают нас, старших школьников. У мужиков в отцовской команде взрослые дети, такие же, как я, старшеклассники. Нас много, родители наши, почитай, ровесники, помогают и девчонки, с которыми, когда родители в селе, в копнах мы устраиваем дискотеки. Ничего взрослого: так, целуемся до одури. Я — с Ленкой Закурдаевой, Костя, друг, — с Танюхой Ионовой, застенчивый Сашка Плетнев — на шухере. Затем меняемся. И вот в один не прекрасный (а впрочем, вполне и прекрасный, чего уж) момент пошел дождь, а это означало, что пару-тройку дней косить и убирать сено в стога будет нельзя. Отец мужиков отправил в село на ремонт техники перед жатвой, баб — кого по крестьянским заботам, кого вернул в колхоз на работу, поварихой на таборе назначил тетю Зину Ионову. Да еще меня оставил, на вид самого самостоятельного и высокого из ровесников, чтобы отгонял медведей да волков от тети Зины. Тетушка Зина — статная женщина и в лучших формах, аппетитная. Это вам не Танюха, глупая одноклассница — доска доской, которая, стоит ее поцеловать глубоко взасос, теряет контроль над собой и начинает смешно колобродить ручонками, так что становится щекотно и смешно. Однако тетя Зина женщина серьезная, и ничего такого несенокосного я себе не мог позволить думать. Пока вырубаю тальниковые черенки для граблей, шкурю их и выставляю на просушку, Зинаида в перерывах между моросью и настоящим дождем, в окнах между тучами, в плаще собирает землянику для киселя и пирогов. Справляет и другую приготовительную работу по кухне, поскольку, когда будем пять дней ураганить на косовице, никого отвлекать на быт уже будет нельзя. Иногда тетя пытается заговорить со мной. Вроде ни о чем таком: мол, помог бы Танюхе в выпускных классах по математике да химии, а то не поступить ей в педагогический, да и аттестат будет слабоват. Я, разумеется, обещаю. И на всякий случай стараюсь поменьше смотреть на декольте ее красивого синего платья, отчаянно выгоревшего на солнце, но оттого еще более делавшего тетю привлекательной. Слова «манкая» еще не знал. Не то чтобы боюсь тетушку, являющуюся моей дальней-дальней седьмая вода на киселе родственницей. Просто больно уж суров у нее мужик. Ионов. По имени его редко кликали. Хромой мужик со смоляными волосами и пышными, а-ля комкор Фрунзе, усами, наполовину седыми, вид имеет суровый. Не знаю, каков он в роли завгара, но мужики обычно сторонятся его. Друзей у Ионова нет, стало быть, много времени остается на семью, и, похоже, тетушке с ним живется непросто. А кому просто? Разве просто живется с моим отцом матушке? Один роман с главбухшей чего стоит: вся деревня, да что там, весь район на ушах стоит — центральная тема: Ларионов повез любовницу на бюро райкома и на три дня будто сгинул; Ларионов повез главбухшу в Сочи на курсы повышения квалификации; Ларионов отправил мужика главбухши на курсы усовершенствования в Белоруссию, а сам…; Ларионов то, Ларионов се. В деревне руководитель сельхозпредприятия — главная мишень для сплетен и пересудов. А такой руководитель, как мой отец, который сам умеет организовать повод для досужих разговоров да слюнявых пересудов, — тем более. Это же кладезь, сокровище для сплетниц. Ионов — антипод моего отца: никаких компрометирующих слухов. Светоч. «Хоть на божничку», — обронила мама, когда еще ходил в первый класс. Поэтому я всегда удивлялся, когда видел его голого в бане. Раз на божничку, должен носить нательный крестик. А крестика нет. Между тем сложен человек здорово, на зависть нам, пацанам, да и многим обрюзгшим мужичкам: сильное тело, мускулистые руки, внушительная длань. Тем более странно, что Иона как-то нервически припадает на одну ногу и всякое движение сопровождается гримасами мученика. Казалось, такой крепкий мужик, а не может справиться, побороть недуг, распрямиться и ходить, как мой отец, как другие сельские мужики. Думаю, будь у моего бати такая хандра, он бы не гримасничал. Отработал стоически день, чтоб никто не подумал, что вожак стал не тот, дома упал замертво, а утром воскрес, как Феникс, и на работу снова огурцом. Надо знать моего батю. Утес! В аварию Ионов попал еще на практике, будучи студентом. Тетя Зина, окончив фельдшерский техникум, приехала в село по распределению. Покрутила-повертела местными парнями трактористами да водителями и благоразумно вышла замуж за Ионова: «Хочь и хроменькой, а с высшим образованьем, можа кода дирехтором станеть, дык буду первая леди в колхози; а и не стану леди, все одно не в убытке: мужик толковый, не пьеть, бывшие вон ухажеры все как один спились, водку хлебают, как быки помои, и дома чудят вона как». Первой леди тетя Зина не стала, поскольку мой отец прочно сидел в кресле директора, но порой давал понять Ионову, что он, Ионов, прочно второй и, случись что с ним, Ларионовым, Иоша возглавит… Вся эта ситуация неприятно, будто ревматизм, лизала сердце амбициозного Ионова, подъедала нервную систему, что было заметно. Потому и тетушке Зине непросто. Это же деревня, ничего ни от кого не спрячешь, если ты не директор Ларионов, которому молва-сука что сестра родная, он и на этом даже умудряется манипулировать людьми. Знаковый кадр. Отца шибко уважаю.
…Шкурю черенки, тетя Зина варит земляничный кисель, сидим в вагончике, дуем на парок от кружки, пьем кисель, неспешно болтаем про ученические неуспехи дочери: я на своем топчане у обеденного стола, тетушка Зина на своем по другую сторону стола.
— Можа, стопочку, Гена, а то киселя попил, а пузо-то холодно, а? — предложила тетя Зина. А слушать ее, касаться — одно удовольствие. Я люблю ощущения, когда она в амбулатории делает болючую прививку: упрется всем телом, как шахтер-стахановец отбойным молотком в породу, и лепешка груди расплывется на моей спине. И это ее задушевное воркование «потерпи, родненькой» кого хошь с ума сведет. Делился соображениями с пацанами — у них те же ощущения. А сейчас… Смотрю в ее голубые глаза, чуточку диссонирующие с жирной кожей лица, мой взгляд самочинно соскользнул на вырез голубого платья и уперся в сдобные булки. Я не могу оторваться и лихорадочно прикидываю, что бы такое сделать, сказать, чтобы меня самого отвлекло от этого зрелища. И ничего не могу придумать — чтобы достойно, чтобы не подумала чего. А то еще расскажет Ионову, как я судорожно глотал слюну и не мог справиться с волнением. Засмеет деревня проклятая.
— Не-а, батя не разрешает водку, говорит, пивка иногда можно, ну винца сухого…—не очень уверенно обороняюсь от тетиного к себе расположения. Думаю, махни я тогда стопку-другую да свались на лавку — и ничего бы не случилось. Мне б хватило, я тогда не пил, боялся тяжелой отцовской руки. Он может. Хоть я и отличник, и в ансамбле школьном пою «Подмосковные вечера» и «Кучерява румяна — поглядите на меня», и официально отцова главная стратегическая надежда. Подвыпив, он даже как-то обронил совсем уж крамольное. «А чо, Геня, отправлю в сельхозвуз на экономиста. Окончишь, поставлю сразу директором. Хоть буду знать, что батино гузно при отступлении родная душа прикроет. Иоша… тот сразу посадит, да и есть за чо. Злой на меня за евойную... А ты свой, не сдашь отца. Э-эх, хоть контору пали! Я, сынка, и говорю главбухше: давай-де красного петуха пустим, иначе тюрьма — мать родна…» От этих батиных слов у меня спина инеем покрылась и тотчас расхотелось на экономфак.
— …А ты присядь-ко с моёй стороны, вона как забрасыват воду через фортку, не смущайся, родненькой, — чуточку насмешливо проворковала Ионова. Я присел, как сказала тетя Зина, поскольку спина действительно ловила отдельные капли разбивавшихся о стекло струй.
— Можа, все-таки водочки? — очевидно, в последний раз предложила тетя, поскольку дальше должно было произойти новое действо, ибо я уже не мог заставить себя убрать глупый свой взгляд с ее декольте. И произошло. Зина по-матерински запустила свои пальцы мне в выгоревшие вихры, не стриженные с марта, плотно, уверенно, но и бережно обхватила ладонями голову и уронила ее туда, куда был направлен взгляд. Такого запаха немытой пару-тройку дней зрелой женщины, к коему примешан запах раздавленной земляники, сырого сена, травы, сваленной, но не успевшей до конца высохнуть, и к этому вдобавок запах только что выпитой ею водки… Нет, такой запах в букете доселе мне был неведом. Я готов был задохнуться там, между горячими хлебами, но она выручила. Однако стоило мне пару раз хватить кислорода, как тетушка впилась в мои губы своими. А когда я стал колотиться в судорогах от недостатка воздуха, Зинаида отпрянула, взглянула глаза в глаза, шмыгнула распаренным большим носом и неожиданно пригвоздила: «Вижу, вижу, счастьюшко в твоих поросячьих папенькиных глазенках. Ух вы, кобели драные!..» И вновь припала в долгом поцелуе так, что я в другой раз стал терять сознание. Ну и мастерицы же они, Ионовы. Танюха, дочурка, интегральная дурочка, та может и до запаха крови, до трещин на истерзанных губах. Но Зинаида куда талантливей. Она женщина. Какая женщина! Обидно было одно — про поросячьи глаза. В деревне все говорили: похож-то я на маму, а от отца во мне ничегошеньки нет. И даже не угадывается. Да и вообще, говорили, будто я чертовски красив. И девчонки, и матушка, и бабушка Анна. Вон и физичка-практикантка, озорная белокожая толстушка, иногда окликала меня, если увлекался разговорами на уроке, сравнивала с популярным киноактером. «Эй, человечек! Эй, Ален Делон в «Бассейне»! А ну-ка, прекращай заигрывать с девочками…» Так и звали меня в Душковской школе до момента, когда перебрались в город, — «Делон в бассейне». Эх, роковая окрашенная в шатенку физичка! Вот кто мог дать мне развернутый опыт. «…Тут нельзя, я на практике, — вздохнула роковая глубоко. — Представляешь, какую характеристику мне наваяет ваша придурошная директриса?! Милости просим к нам в пединститут, обещаю всё!»
…Прошли дожди, уверенно выкатилось солнце, стало невыносимо парить. Бригада приехала через три дня. Ребята стали выгружаться из машины с будкой в кузове, прыгая с лестницы, притороченной к заднему борту. Высоко. Дядя Витя Козин поторапливает: мои одноклассники смешно валятся с лестницы в траву и хохочут. За рулем Ионов, рядом с ним отец. Ионов выпал из кабины, поднялся, распрямился и зашагал, слегка корчась от боли, — шкряб-шкряб-шкряб нервно вывернутой наружу травмированной ногой, — по стерне. Наклонился, схватил рукой скошенную в валик траву, потер, помял, деловито крякнул, блаженно потянулся — «будет, мол, всем нам сено». Будет тебе сено, Иона, будет. Подошел отец, бросил на меня взгляд, плотно сблизился со мной, так что я трусь предплечьем о его вздымающийся от одышки живот. Не умея скрыть непонятного волнения, неуверенно тяну руку для приветствия. Впервые увидел отца таким — чужим, что ли? Вместо теплого «ну, здравствуй, мол, сынок, надежа моя, как службу-матушку нес», узурпатор схватил меня за воротник футболки и зашипел так, что пострашнее аспида будет:
— Слышь, ты, герой жатвы, а ну вали в деревню, чтобы через секунду духу твоего тут не было!
— А как же сено косить, бать? — возражаю неуверенно. Однако отец в другой раз зло крутанул в кулаке воротник футболки и, очевидно, хотел чуток шибануть о кузов. Я прочувствовал и удивился: оказывается, возражения мои здесь и сейчас не принимаются. Теперь мне и самому показалось, что лучше будет валить, поскольку отец был как всегда убедителен.
— Ты уже накосил сена столько, что, боюсь, до пердежу обожрутся коровы. Дома на мордяку посмотри… косаря твою мать!
Я не стал спорить: в деревню так в деревню. С батей даже крепкие мужики не спорят, рука больно тяжелая. Мне просто странно было, ведь в прошлой жизни (до нынешнего сенокоса) отец выказывал абсолютное расположение, считалось, что я служу примером для моей любимой, но все же слегка шухерной сестренки, родившей в неполных семнадцать. А тут такое разочарование.
— …Сынок, у тебя не температура ли? — обеспокоенная матушка запустила теплую ладошку в вихры, приложилась губами ко лбу. — Да нет вроде, — выдохнула мама. — Устал, сынок?
— Устал, мама, — прижавшись к матушке, поцеловал ее ниже уха. А в зеркале себя не нашел. Нет, скорее всего, это был я, но какой-то другой, с кругами под глазами, как доведенный до ручки раб на рисовом поле. Тот, другой, ошалело и вместе с тем мученически глядит на меня и шмыгает, гоняя сопли туда-сюда, в точности как делает это распаренным неблагородным носом тетя Зина.


Рецензии