Неизбежность. Застынет всё, что пело и боролось
Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/I5KHiRXl7lM
Человек эпохи постмодерна обнаруживает, что мир это порядок на фоне беспорядка, хаоса. «И вот, навьючив на верблюжий горб…» изучение неравновесных процессов, он открывает способность тех или иных систем – от термодинамических до социальных – к самоорганизации на фоне, казалось бы, полного хаоса и разлада.
– Это не значит, что мы сегодня вот уже в этом хаосе, мы в обвале. Нет, человек имеет достаточно в своём распоряжении средств – средств и своего ума, и своей совести, и даже своего характера, воли, для того чтобы противостоять хаосу, для того чтобы как-то организовывать его. Очень плохо тогда, когда мы этот хаос носим в себе. Катастрофа должна не разрушать нас перед её лицом. Она должна сделать из нас людей стойких. (Из интервью Нелли Мотрошиловой телепрограмме «Под знаком пи». 1992 год).
Лучина
До Эйфелевой – рукою
Подать! Подавай и лезь.
Но каждый из нас – такое
Зрел, зрит, говорю, и днесь,
Что скушным и некрасивым
Нам кажется <ваш> Париж.
«Россия моя, Россия,
Зачем так ярко горишь?»
Июнь 1931
Из записных книжек и тетрадей М. И. Цветаевой:
«Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С<ерёжей>. Неуют. За керосином. С<ерёжа> покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, её накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь». (С. 609).
Каково это поэту без архива и, главное, без черновых тетрадей, можно судить по тем самым записным книжкам, что вместе с тёплой одеждой задержали на советской таможне (запись от 16 февраля 1936 года):
«Если бы мне на выбор – никогда не увидать России – или никогда не увидать своих черновых тетрадей (хотя бы этой, с вариантами Ц<арской> Семьи) – не задумываясь, сразу. И ясно – что.
Россия без меня обойдётся, тетради – нет.
Я без России обойдусь, без тетрадей – нет.
Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать – жить. Т. е. всё осуществляется и даже живётся (понимается <…>) только в тетради. А в жизни – что? В жизни – хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни – функция и отсутствие. К<отор>ое другие наивно принимают за максимальное присутствие, до к<отор>ого моему так же далёко, как моей разговорной (говорят – блестящей) речи – до моей писаной. Если бы я в жизни присутствовала… – Нет такой жизни, которая бы вынесла моё присутствие».
(М. Цветаева. Из записных книжек… С. 606)
Молитва морю
Солнце и звёзды в твоей глубине,
Солнце и звёзды вверху, на просторе.
Вечное море,
Дай мне и солнцу и звёздам отдаться вдвойне.
Сумрак ночей и улыбку зари
Дай отразить в успокоенном взоре.
Вечное море,
Детское горе моё усыпи, залечи, раствори.
Влей в это сердце живую струю,
Дай отдохнуть от терпения – в споре.
Вечное море,
В мощные воды твои свой беспомощный дух предаю!
– Ася, если нас опрокинет, не бойтесь! Я пловец, по пятнадцать вёрст плавал, проплыть несколько вёрст мне легко. Только не хватайтесь за шею…
Анастасия Цветаева и её сын Андрей Трухачёв были арестованы за полтора месяца до приезда С. Я. Эфрона 2 сентября 1937 года в Тарусе. Чекисты изъяли и уничтожили все её сказки и новеллы, во время следствия сутками не давали спать. Писательнице предъявили обвинение в причастности к «Ордену Розенкрейцеров», но не тому – средневековому, а учреждённому врагами народа на благословенной советской земле. 10 января 1938 года тройкой НКВД А. И. Цветаева была приговорена к 10 годам лагерей по обвинению в контрреволюционной пропаганде и агитации и участии в контрреволюционной организации. Она была выслана в БАМлаг (Амурлаг) на Дальний Восток. А. Б. Трухачёв за «контрреволюционную пропаганду» отбывал свой срок сначала в Карелии, затем в Каргопольлаге.
– У деревьев – жесты трагедий.
Возвращаясь в СССР, М. И. Цветаева ничего об этом не знала.
Крепкие объятия родины слонов и джигитов снова встречали её.
– Обертон – унтертон всего – жуть!
* * *
Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
Застынет всё, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос
И будет жизнь с её насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет всё – как будто бы под небом
И не было меня!
Изменчивой, как дети, в каждой мине
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой,
Виолончель и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
– Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!
– К вам всем – что мне, ни в чём
не знавшей меры,
Чужие и свои?!
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви.
И день и ночь, и письменно и устно:
За правду да и нет,
За то, что мне так часто – слишком грустно
И только двадцать лет,
За то, что мне – прямая неизбежность –
Прощение обид,
За всю мою безудержную нежность,
И слишком гордый вид,
За быстроту стремительных событий,
За правду, за игру…
– Послушайте! – Ещё меня любите
За то, что я умру.
8 декабря 1913
– Ничего объяснять нельзя. У каждого человека своё безумие, горькое от его одиночества… (А. И. Цветаева).
– Жить в другом – уничтожаться. Мне не жаль, я только этого и жажду, но... Поймите, что другой влечётся к моему богатству, а я влекусь – через него – стать нищей. Он хочет во мне быть, я хочу в нём пропасть. Вообще я слишком страдаю…(М. И. Цветаева).
Из письма М. И. Цветаевой Л. П. Берии 23 декабря 1939 года:
«Товарищ Берия,
Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери – Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь – 27-го августа, муж – 10-го октября сего 1939 года.
Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.
Я – писательница, Марина Ивановна Цветаева. В 1922 г. я выехала за границу с советским паспортом и пробыла за границей – в Чехии и Франции – по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, – жила семьёй и своими писаниями. Сотрудничала главным образом в журналах “Воля России” и “Современные Записки”, одно время печаталась в газете “Последние Новости”, но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского. Вообще – в эмиграции была и слыла одиночкой. (“Почему она не едет в Советскую Россию?”) В 1936 г. я всю зиму переводила для французского революционного хора (Chorale Revolutionnaire) русские революционные песни, старые и новые, между ними – Похоронный Марш (“Вы жертвою пали в борьбе роковой”), а из советских – песню из “Весёлых ребят”, “Полюшко – широко поле”, и многие другие. Мои песни – пелись.
В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз. Вернулась я, вместе с 14-летним сыном Георгием, 18-го июня 1939 г., на пароходе “Мария Ульянова”, везшем испанцев.
Причины моего возвращения на родину – страстное устремление туда всей моей семьи: мужа – Сергея Эфрона, дочери – Ариадны Эфрон (уехала первая, в марте 1937 г.) и моего сына Георгия, родившегося за границей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать ему родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня давным-давно уже не связывало ничто.
При выдаче мне разрешения мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось. <…>
Сергей Яковлевич Эфрон – сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев “Лиза Дурново”) и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казённой печатью: “Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник”.) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г. Пётр Алексеевич Кропоткин, и поныне помнит Николай Морозов. Есть о ней и в книге Степняка “Подпольная Россия”, и портрет её находится в Кропоткинском Музее.
Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать – в Петропавловской крепости, старшие дети – Пётр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон – по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра – два побега. Ему грозит смертная казнь и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже, – кончает с собой её 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О её смерти есть в тогдашней “Юманитэ”.
В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулёзный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьёзен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.
В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в московский университет, филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За всё Добровольчество (1917 г. – 1920 г.) – непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды ранен.
Всё это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот чтo, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, – забирал в свою пулемётную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара – у него на глазах – лицо с которым этот комиссар встретил смерть. – “В эту минуту я понял, что наше дело – ненародное дело”. <…>
Когда, в точности, Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой – не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю – около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю – это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха – как сиял! (“Теперь у нас есть то-то… Скоро у нас будет то-то и то-то…”) Есть у меня важный свидетель – сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
Больной человек (туберкулёз, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек – на глазах – горел. Бытовые условия – холод, неустроенность квартиры – для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днём, всё это совершилось у меня на глазах, – целое перерождение человека. <…>
С Октября 1937 г. по июнь 1939 г. я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые – жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении – ему недоставало только одного: меня и сына.
Когда я 19-го июня 1939 г., после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела – я увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжёлая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в Союз – вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел – пролежал. Но с нашим приездом он ожил, – за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек… Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город… Все говорили, что он, действительно воскрес…
И – 27-го августа – арест дочери.
Теперь о дочери. Дочь моя, Ариадна Сергеевна Эфрон, первая из всех нас уехала в Советский Союз, а именно 15 марта 1937 г. До этого год была в Союзе Возвращения на Родину. Она очень талантливая художница и журналистка. И – абсолютно лояльный человек. В Москве она работала во французском журнале “Ревю де Моску” (Страстной бульвар, д‹ом› 11) – её работой были очень довольны. Писала (литературное) и иллюстрировала, отлично перевела стихами поэму Маяковского. В Советском Союзе себя чувствовала очень счастливой и никогда ни на какие бытовые трудности не жаловалась.
А вслед за дочерью арестовали – 10-го Октября 1939 г., ровно два года после его отъезда в Союз, день в день, – и моего мужа, совершенно больного и истерзанного её бедой. <…>
7-го ноября было арестовано на той же даче семейство Львовых, наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в запечатанной даче, без дров, в страшной тоске.
Я обратилась в Литфонд, и нам устроили комнату на 2 месяца, при Доме Отдыха Писателей в Голицыне, с содержанием в Доме Отдыха после ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского и немецкого языков. Ещё в бытность свою в Болшеве (ст‹анция› Болшево, Северной ж‹елезной› д‹ороги›. Посёлок Новый Быт, дача 4/33) я перевела на французский ряд стихотворений Лермонтова – для “Ревю де Моску” и Интернациональной Литературы. Часть из них уже напечатана.
Я не знаю, в чём обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его – 1911 г. – 1939 г. – без малого 30 лет, но то, что знаю о нём, знала уже с первого дия: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нём скажут друзья и враги. Даже в эмиграции, в самой вражеской среде, никто его не обвинил в подкупности, и коммунизм его объясняли “слепым энтузиазмом”. Даже сыщики, производившие у нас обыск, изумлённые бедностью нашего жилища и жёсткостью его кровати (– “Как, на этой кровати спал г‹осподи›н Эфрон?”) говорили о нём с каким-то почтением, а следователь – так тот просто сказал мне: – “Г‹осподи›н Эфрон был энтузиаст, но ведь энтузиасты тоже могут ошибаться…”
А ошибаться здесь, в Советском Союзе, он не мог, потому что все 2 года своего пребывания болел и нигде не бывал.
Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. Это – тяжёлый больной, не знаю, сколько ему осталось жизни – особенно после такого потрясения. Ужасно будет, если он умрёт не оправданный.
Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы – проверьте доносчика.
Если же это ошибка – умоляю, исправьте пока не поздно.
Марина Цветаева».
(М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 660–664)
Ошибаться здесь, на месте беззакония и террора, где «у деревьев – жесты надгробий», было совершенно невозможно: «Гляжу и вижу одно: конец. Раскаиваться не стоит». Письмо это от поэта к палачу – горе горькое со всеми следами безысходности – при всех внешних атрибутах прошения и мольбы много больше, чем самая горячая мольба, вопль отчаяния. Злую радость испытывали «птенцы гнезда Ежова», будучи умоляемы о пощаде. Довольно покуривал трубку кремлёвский горец. Не ради заверения во всевладычестве полулюдей писалось оно. Это – документ, обвинительное заключение на грозном, неподкупном суде над всей жадной толпой стоящих у «трона» палачей Свободы, Гения и Славы.
Тем временем в Европе снова разгоралась мировая война – катастрофа последняя, окончательная, бесповоротная.
Март
8
О слёзы на глазах!
Плач гнева и любви!
О Чехия в слезах!
Испания в крови!
О чёрная гора,
Затмившая – весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
15 марта – 11 мая 1939
– Если за мной придут, я повешусь. (М. И. Цветаева).
– Ибо вся Цветаева – непрестанное движение, развитие и самосозидание, не останавливающееся ни на минуту. (И. В. Кудрова. «Вёрсты, дали…». С. 61).
– Современность не есть всё моё время, но так же и вся современность не есть одно из её явлений. Эпоха Гёте одновременно и эпоха Наполеона и эпоха Бетховена. Современность есть совокупность лучшего. (М. Цветаева. «Поэт и время». С. 341).
27 августа 1940 года. Из дневника сына:
«Сегодня – наихудший день моей жизни – и годовщина Алиного ареста. Я зол, как чорт. Мне это положение ужасно надоело. Я не вижу исхода. Комнаты нет; как вещи разместить – неизвестно. В доме атмосфера смерти и глупости – всё выкинуть и продать. Мать, по-моему, сошла с ума. Я больше так не могу. Я живу действительно в атмосфере “всё кончено”. “Будем жить у Лили, не будет вещей”. Я ненавижу наше положение и ругаюсь с матерью, которая только и знает, что ужасаться. Мать сошла с ума. И я тоже сойду. Слишком много вещей. La voila, la decheance. <…> Мы написали телеграмму в Кремль, Сталину: “Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева”. Я отправил тотчас же по почте. Теперь нужно будет добиться Павленко – чтобы, когда вызовут Союз писателей, там сказали бы, что мы до 1-го должны отсюда смываться. Всё возможно. Может быть, нам предоставят комнату из-за этой телеграммы. Во всяком случае, мы сделали, что могли. Я уверен, что дело удастся. <…> Говорят, что Сталин уже предоставлял комнаты и помогал много раз людям, которые к нему обращались. Увидим. Я на него очень надеюсь. <…> Наверное, когда Сталин получит телеграмму, то он вызовет или Фадеева, или Павленко и расспросит их о матери. Увидим, что будет дальше. Я считаю, что мы правильно сделали, что написали эту телеграмму. Это последнее, что нам остаётся сделать. Сегодня пойду за тетрадями в школу. Увидим, что даст эта телеграмма. Писатели могут только предлагать Дом отдыха, а это нам не нужно. А вдруг выйдет, и телеграмма даст свой эффект? Вполне возможно. Сейчас мать будет звонить секретарше Павленко, Скудиной, чтобы знать, здесь ли Павленко и как его поймать. Во всяком случае, все усилия сделаны. Страшно хочу есть».
(Г. С. Эфрон. Дневники. С. 179–180)
Подруга
9
Ты проходишь своей дорогою,
И руки твоей я не трогаю.
Но тоска во мне – слишком вечная,
Чтоб была ты мне – первой встречною.
Сердце сразу сказало: «Милая!»
Всё тебе – наугад – простила я,
Ничего не знав, – даже имени! –
О, люби меня, о, люби меня!
Вижу я по губам – извилиной,
По надменности их усиленной,
По тяжёлым надбровным выступам:
Это сердце берётся – приступом!
Платье – шёлковым чёрным панцирем,
Голос с чуть хрипотцой цыганскою,
Всё в тебе мне до боли нравится, –
Даже то, что ты не красавица!
Красота, не увянешь за лето!
Не цветок – стебелёк из стали ты,
Злее злого, острее острого
Увезённый – с какого острова?
Опахалом чудишь, иль тросточкой, –
В каждой жилке и в каждой косточке,
В форме каждого злого пальчика, –
Нежность женщины, дерзость мальчика.
Все усмешки стихом парируя,
Открываю тебе и миру я
Всё, что нам в тебе уготовано,
Незнакомка с челом Бетховена!
14 января 1915
– Вот у Бодлера поэт – это альбатрос… Ну какой же я альбатрос. Просто ощипанная пичуга, замерзающая от холода; а вернее всего – потусторонний дух, случайно попавший на эту чуждую, страшную землю… (М. И. Цветаева).
Из письма М. И. Цветаевой В. А. Меркурьевой 31 августа 1940 года:
«Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. <…>
Обратилась к заместителю Фадеева – Павленко – очаровательный человек, вполне сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему верю. Предлагал з;город, я привела основной довод: собачьей тоски, и он понял и не настаивал. (Загородом можно жить большой дружной семьёй, где один другого выручает, сменяет, и т. д. – а тaк – Мур в школе, а я с утра до утра – одна со своими мыслями (трезвыми, без иллюзий) – и чувствами (безумными: якобы-безумными, – вещими), – и переводами, – хватит с меня одной такой зимы.)
Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что “писательнице с сыном” каждый сдающий предпочтёт одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д. – Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
Словом, Москва меня не вмещает.
Мне некого винить. И себя не виню, п. ч. это была моя судьба. Только – чем кончится??
Я своё написала. Могла бы, конечно, ещё, но свободно могу не. Кстати, уже больше месяца не перевожу ничего, просто не притрагиваюсь к тетради: таможня, багаж, продажи, подарки (кому – чтo), беганье по объявлениям (дала четыре – и ничего не вышло) – сейчас – переезд… И – доколе?
Хорошо, не я одна… Да, но мой отец поставил Музей Изящных Искусств – один на всю страну – он основатель и собиратель, его труд – 14-ти лет, – о себе говорить не буду, нет, всё-таки скажу – словом Шенье, его последним словом: – Et pourtant il у avait quelque chose la… (указал на лоб) – я не могу, не кривя душой, отождествить себя с любым колхозником – или одесситом – на к<оторо>го тоже не нашлось места в Москве.
Я не могу вытравить из себя чувства – права. Не говоря уже о том, что в бывшем Румянцевском Музее три наши библиотеки: деда: Александра Даниловича Мейна, матери: Марии Александровны Цветаевой, и отца: Ивана Владимировича Цветаева. Мы Москву – задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?»
(М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 686–687)
Ответ Александра Фадеева тов. Цветаевой 17 января 1941 года:
«Товарищ Цветаева!
В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела. Во всяком случае, постараюсь что-нибудь сделать. Но достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем им достать ни одного метра».
(Календарь литературных преследований.)
Сад
За этот ад,
За этот бред,
Пошли мне сад
На старость лет.
На старость лет,
На старость бед:
Рабочих – лет,
Горбатых – лет…
На старость лет
Собачьих – клад:
Горячих лет –
Прохладный сад…
Для беглеца
Мне сад пошли:
Без ни-лица,
Без ни-души!
Сад: ни шажка!
Сад: ни глазка!
Сад: ни смешка!
Сад: ни свистка!
Без ни-ушка
Мне сад пошли:
Без ни-душка!
Без ни-души!
Скажи: довольно муки – на
Сад – одинокий, как сама.
(Но около и Сам не стань!)
– Сад, одинокий, как ты Сам.
Такой мне сад на старость лет…
– Тот сад? А может быть – тот свет? –
На старость лет моих пошли –
На отпущение души.
1 октября 1934
– Идеи, идеалы – слов полон рот! (М. И. Цветаева).
Пока «возвращенцы» искали, кто бы приютил их в родном городе, чем была занята столица? Кому салютовали москвичи? Чем была занята «роковая, родная страна»? Страна распевала песни Лебедева-Кумача, напрягалась на стройках пятилеток, добивала «контру» и гордилась, гордилась собой, «отцом народов», национализированным величием, небывалым государством и невыносимыми условиями быта сексотов и гражданского населения. Картина коллективного психоза власть имущих была бы неполной, если бы автору «Поэмы Воздуха» позволили свободно дышать. Чем могло повредить перо одной слабой, замерзающей от холода, но ещё не совсем «ощипанной пичуги»? «Небо – как въезд. У деревьев – жесты торжеств». Во Франции заботы по дому лишили её утренних, наиболее плодотворных часов работы; в Советской России не осталось ни дома, ни домашних дел, – жизни не осталось:
– И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей – там мне их и писать не дадут… (1932 год!)
Всё знала Марина Ивановна: не догадывалась – знала.
– Мой весь грех, моя – вся кара. И обоих нас – укроет – песок. (М. И. Цветаева).
Где уж тут нации услышать поэта – спасти, оборонить, предупредить катастрофу, когда: «над нами проклятье семьи» (А. Блок); когда и свою-то семью спасти удастся едва ли?! «Никто моих не слушал доводов, и вышел мой табак» (А. Блок)…
* * *
В гибельном фолианте
Нету соблазна для
Женщины. – Ars Amandi
Женщине – вся земля.
Сердце – любовных зелий
Зелье – вернее всех.
Женщина с колыбели
Чей-нибудь смертный грех.
Ах, далеко до неба!
Губы – близки во мгле…
– Бог, не суди! – Ты не был
Женщиной на земле!
29 сентября 1915
Доктор филологических наук Корнелий Зелинский, правоверный критик из среды «хороших писателей и поэтов», в рецензии на сборник стихов Марины Цветаевой, предложенный для публикации Гослитиздату, показал образец партийного подхода к литературе: «…в данном своём виде книга М. Цветаевой не может быть издана Гослитиздатом. Всё в ней (тон, словарь, круг интересов) чуждо нам и идёт вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма. Из всей книги едва ли можно отобрать 5-6 стихотворений, достойных быть демонстрированными нашему читателю. И если издавать Цветаеву, то отбор стихов из всего написанного ею, вероятно, не должен быть поручаем автору. Худшей услугой ему было бы издание именно этой книги». (Календарь литературных преследований).
Рецензия датирована 19 ноября 1940 года.
Правильной идеологической позицией товарищ Зелинский отметится и в деле 1946 года (М. Зощенко, А. Ахматова), и в 1957-м (Б. Пастернак). Сколько было таких правильных «хороших писателей и поэтов» с предгорьев трусов и трусих, людей без цвета, таланта и совести среди 4800 членов Союза писателей СССР в 1959-м (уже без легшего виском на дуло А. Фадеева)?
– P. S. Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм, – просто бессовестный. Это я говорю из будущего. (Отметка М. И. Цветаевой на машинописи отвергнутой рукописи).
– Ну что, Корнелий? Человек бессовестный, бесчестный, хотя и партийный. Безумным в усердии своём, хорошо сейчас вам в аду?
– Когда-нибудь в иксовом поколении и эта душа, как все, будет поэтом, вооружённым всем небом. (Б. Л. Пастернак).
– Недр достовернейшую гущу я мнимостями пересилю! (М. И. Цветаева)
Из письма А. В. Бахраху 25 июля 1923 года:
«Любите мир – во мне, не меня – в мире. Чтобы “Марина” значило: мир, а не мир – “Марина”.
Марина, это – пока – спасательный круг. Когда-нибудь сдёрну – плывите! Я, живая, не должна стоять между человеком и стихией. Марины нет – когда море!
Если мне, через свою живую душу, удастся провести вас в Душу, через себя – во Всё, я буду счастлива. Ведь Всё – это мой дом, я сама туда иду, ведь я для себя – полустанок, я сама из себя рвусь!»
(М. Цветаева. Письма. Т. 6. С. 574)
Молитва
Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
– «Терпи, ещё не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звёздам в чёрной башне,
Вести детей вперёд, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест, и шёлк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
Таруса. 26 сентября 1909
– Поэзия не дробится ни в поэтах, ни на поэтов, она во всех своих явлениях – одна, одно, в каждом – вся, так же как, по существу, нет поэтов, а есть поэт, один и тот же с начала и до конца мира, сила, окрашивающаяся в цвета данных времён, племён, стран, наречий, лиц, проходящих через её, силу, несущих, как река, теми или иными берегами, теми или иными небесами, тем или иным дном. (М. И. Цветаева. «Эпос и лирика современной России». С. 375)
С началом войны 1941 года М. И. Цветаева с сыном эвакуируются сначала в Чистополь, оттуда пароходом в Елабугу. Перед отъездом в Москве прощаются с Пастернаком.
– Что это?..
– Бечёвка. Помнишь, ты просила.
– А, вот это. Ты молодец. Как трогательно, что не забыл. Мне как раз нужно обвязать чемодан – замок совершенно не держится.
– Позволь мне, Марина. Это мужское дело.
– Тонковата твоя верёвочка, Боря. Не порвётся?
– Ну что ты, Марина! Это настоящая пенька. Она всё выдержит. Хоть вешайся…
До конца своих дней он не простит себе роковой шутки.
Подруга
15
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать – куда Вам путь
И где пристанище.
Я вижу: мачта корабля,
И Вы – на палубе…
Вы – в дыме поезда… Поля
В вечерней жалобе…
Вечерние поля в росе,
Над ними – вороны…
– Благословляю Вас на все
Четыре стороны!
3 мая 1915
– Это не проза жизни! Это трагедия: обирают живых людей, не давая осуществить себя!.. (М. И. Цветаева).
«– Впервые я увидела её в 1941-м году. До тех пор мы с ней никогда не видались, она посылала мне стихи и подарки. В 41-м году я приехала сюда по Лёвиным делам. А Борис Леонидович навестил Марину после её беды и спросил у неё, чего бы ей хотелось. Она ответила: увидеть Ахматову. Борис Леонидович оставил здесь у Нины телефон и просил, чтобы я непременно позвонила. Я позвонила. Она подошла.
– Говорит Ахматова.
– Я вас слушаю.
(Да, да, вот так: она меня слушает.)
– Мне передал Борис Леонидович, что вы желаете меня видеть. Где же нам лучше увидеться: у вас или у меня?
– Думаю, у вас.
– Тогда я сейчас позову кого-нибудь нормального, кто бы объяснил вам, как ко мне ехать.
– Пожалуйста. Только нужен такой нормальный, который умел бы объяснять ненормальным.
Тут я подумала: один безумный поэт – хорошо, два – плохо.
Она приехала и сидела семь часов. Ардовы тогда были богатые и прислали ко мне в комнату целую телячью ногу.
На следующий день звонок: опять хочу вас видеть. А я собиралась к Николаю Ивановичу, в Марьину рощу. Я дала ей тот телефон. Вечером она позвонила; говорит: не могу ехать на такси, на метро, на троллейбусе, на автобусе – только на трамвае. Тэдди Гриц ей всё подробно объяснил и вышел её встретить. Мы пили вино вчетвером. Тэдди сказал, что у дома торчит человек. Я подумала: какая же у неё счастливая жизнь! А, может быть, это у меня? А может быть у нас обеих?»
(Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». Т. 2. 6 декабря 1960 года)
21 октября 1941 года Анна Ахматова, будучи в Чистополе, расспрашивает подругу о Цветаевой:
«Я прочла ей то, что записала 4. IX, сразу после известия о самоубийстве.
Сегодня мы шли с Анной Андреевной вдоль Камы, я переводила её по жёрдочке через ту самую лужу-океан, через которую немногим более пятидесяти дней назад помогала пройти Марине Ивановне, когда вела её к Шнейдерам.
– Странно очень, – сказала я, – та же река, и лужа, и досточка та же. Два месяца тому назад на этом самом месте, через эту самую лужу я переводила Марину Ивановну. И говорили мы о вас. А теперь её нету и говорим мы с вами о ней. На том же месте!
Анна Андреевна ничего не ответила, только поглядела на меня со вниманием.
Но я не пересказала ей наш тогдашний разговор. Я высказала Марине Ивановне свою радость: А. А. не здесь, не в Чистополе, не в этой, утопающей в грязи, отторгнутой от мира, чужой полутатарской деревне. “Здесь она непременно погибла бы… Здешний быт убил бы её… Она ведь ничего не может”.
“А вы думаете, я – могу?” – резко перебила меня Марина Ивановна».
(Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». Т. 1)
Бессонница
3
В огромном городе моём – ночь.
Из дома сонного иду – прочь.
И люди думают: жена, дочь, –
А я запомнила одно: ночь.
Июльский ветер мне метёт – путь,
И где-то музыка в окне – чуть.
Ах, нынче ветру до зари – дуть
Сквозь стенки тонкие груди – в грудь.
Есть чёрный тополь, и в окне – свет,
И звон на башне, и в руке – цвет,
И шаг вот этот – никому – вслед,
И тень вот эта, а меня – нет.
Огни – как нити золотых бус,
Ночного листика во рту – вкус.
Освободите от дневных уз,
Друзья, поймите, что я вам – снюсь.
17 июля 1916
Москва
31 августа 1941 года – «знаю: нечаянно в смерть оступлюсь…» – в возрасте 49 лет М. И. Цветаева покончила с собой.
16 октября 1941-го был расстрелян С. Я. Эфрон 48-ми лет.
Ариадна Эфрон прожила 63 года, из них 17 лет в тюрьмах и лагерях.
Георгий Эфрон погиб в своём первом бою при наступлении советских войск на Первом Белорусском фронте 7 июля 1944-го. Ему было 19 лет.
* * *
Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух – не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Пляшущим шагом прошла по земле! – Неба дочь!
С полным передником роз! – Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! – Ястребиную ночь
Бог не пошлёт по мою лебединую душу!
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари – и ответной улыбки прорез…
– Я и пред Божьим престолом предстану поэтом!
Москва. Декабрь 1920
____________
25 октября 1962 года под председательством Ильи Эренбурга в Москве в Литературном Музее состоялся вечер Марины Цветаевой.
– Цветаева была несчастна не только по обстоятельствам, – сказал он, – а и потому, что ей было присуще внутреннее несчастье. Ей был абсолютно чужд уют. Она умела придать любому жилью характер разорённый и необычный.
Сказал и другое:
– Цветаеву любят все, кто любит поэзию. Её нам вернули, как ключ от запертой двери… Но родина встретила её неласково. Я бесконечно счастлив, что дожил до нашего времени, что могу говорить вслух о большом поэте.
Литературовед Евгений Борисович Тагер (1906–1984), автор работ о А. Блоке, М. Горьком, В. Маяковском, сообщил:
«Впервые я увидел Марину Ивановну в декабре 39 года в Голицыне. Она снимала комнату в избе, окружала её житейская неустроенность. Ожидал я увидеть существо хрупкое, утончённое – изысканную парижанку. Всё это оказалось не так: серый свитер, шуба с польского еврея. В облике Цветаевой поражала удивительная чёткость, у неё было тонко нарисованное лицо. Стройность, но не гибкая, колеблющаяся, – а стройность прямоты и силы. Что-то чеканное, сильное, ясное. Той же ясностью отмечена была и её поразительная русская речь. Зернистость, отчётливость, ясность. Во внутреннем облике проступала и даже преобладала ясность мысли, стремительная сила, логическая убеждённость. На первых порах сложность её стиха кажется противоречащей логической ясности её мышления. Но читая свои стихи вслух, она вносила в них разъясняющую интонацию, – это напоминало Пастернака.
При мне Марина Ивановна пересматривала свою “Поэму конца” и делала поправки. Помню одну: вместо “Час не ждёт” – “Смерть не ждёт”.
За ней никто ничего не записывал. Гениев мало, а Эккерманов ещё меньше…»
(Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». Т. 2)
Подруга
7
Как весело сиял снежинками
Ваш – серый, мой – соболий мех,
Как по рождественскому рынку мы
Искали ленты ярче всех.
Как розовыми и несладкими
Я вафлями объелась – шесть!
Как всеми рыжими лошадками
Я умилялась в Вашу честь.
Как рыжие поддевки – парусом,
Божась, сбывали нам тряпьё,
Как на чудных московских барышень
Дивилось глупое бабьё.
Как в час, когда народ расходится,
Мы нехотя вошли в собор,
Как на старинной Богородице
Вы приостановили взор.
Как этот лик с очами хмурыми
Был благостен и измождён
В киоте с круглыми амурами
Елисаветинских времён.
Как руку Вы мою оставили,
Сказав: «О, я её хочу!»
С какою бережностью вставили
В подсвечник – жёлтую свечу…
– О, светская, с кольцом опаловым
Рука! – О, вся моя напасть! –
Как я икону обещала Вам
Сегодня ночью же украсть!
Как в монастырскую гостиницу
– Гул колокольный и закат –
Блаженные, как имянинницы,
Мы грянули, как полк солдат.
Как я Вам – хорошеть до старости –
Клялась – и просыпала соль,
Как трижды мне – Вы были в ярости! –
Червонный выходил король.
Как голову мою сжимали Вы,
Лаская каждый завиток,
Как Вашей брошечки эмалевой
Мне губы холодил цветок.
Как я по Вашим узким пальчикам
Водила сонною щекой,
Как Вы меня дразнили мальчиком,
Как я Вам нравилась такой…
Декабрь 1914
– Если час для поэтической карьеры – внешнего прохождения и дохождения поэта – ныне в России благоприятный, то для поэтической одинокой дороги он неблагоприятен. События питают, но они же и мешают, и, в случае лирического поэта, больше мешают, чем питают. События питают пустого (незаполненного, опустошённого, временно пустующего), переполненному они – мешают. События питают Маяковского, у которого была только одна полнота – сил. События питают только бойца. У поэта – свои события, своё самособытие поэта. Оно в Пастернаке если не нарушено, то отклонено, заслонено, отведено. Тот же отвод рек. Видоизменение русл. (М. И. Цветаева. «Эпос и лирика современной России». С. 388–389).
Б. Л. Пастернак вспоминал:
«Мы были друзьями. У меня хранилось около ста писем от неё в ответ на мои. Несмотря на место, которое, как я раньше сказал, занимали в моей жизни потери и пропажи, нельзя было вообразить, каким бы образом могли когда-нибудь пропасть эти бережно хранимые драгоценные письма. Их погубила излишняя тщательность их хранения.
В годы войны и моих наездов к семье в эвакуацию одна сотрудница Музея имени Скрябина, большая почитательница Цветаевой и большой мой друг, предложила мне взять на сохранение эти письма вместе с письмами моих родителей и несколькими письмами Горького и Роллана. Всё перечисленное она положила в сейф музея, а с письмами Цветаевой не расставалась, не выпуская их из рук и не доверяя прочности стенок несгораемого шкафа.
Она жила круглый год за городом и каждый вечер возила эти письма в ручном чемоданчике к себе на ночлег и привозила по утрам в город на службу. Однажды зимой она в крайнем утомлении возвращалась к себе домой, на дачу. На полдороге от станции она в лесу спохватилась, что оставила чемоданчик с письмами в вагоне электрички. Так уехали и пропали письма Цветаевой».
(Б. Л. Пастернак. «Люди и положения». С. 340–341)
* * *
Рас – стояние: вёрсты, мили…
Нас рас – ставили, рас – садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.
Рас – стояние: вёрсты, дали…
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это – сплав
Вдохновений и сухожилий…
Не расс;рили – рассорили,
Расслоили…
Стена да ров.
Расселили нас как орлов-
Заговорщиков: вёрсты, дали…
Не расстроили – растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас как сирот.
Который уж, ну который – март?!
Разбили нас – как колоду карт!
24 марта 1925
«Кто такое моё время, чтобы я ещё ему и вольно служила?
Что такое вообще время, чтобы ему служить?
Моё время завтра пройдёт, как вчера – его, как послезавтра – твоё, как всегда всякое, пока не пройдёт само время.
Служение поэта времени – оно есть! – есть служение мимо-вольное, то есть роковое: не могу не. Моя вина перед Богом, – пусть заслуга перед веком!
Брак поэта с временем – насильственный брак. Брак, которого, как всякого претерпеваемого насилия, он стыдится и из которого рвётся – прошлые поэты в прошлое, настоящие в будущее – точно время оттого меньше время, что оно не моё! Вся советская поэзия – ставка на будущее. Только один Маяковский, этот подвижник своей совести, этот каторжанин нынешнего дня, этот нынешний день возлюбил: то есть поэта в себе – превозмог.
Брак поэта с временем – насильственный брак, потому ненадёжный брак. В лучшем случае – bonne mine ; mauvais jeu, а в худшем – постоянном – настоящем – измена за изменой всё с тем же любимым – Единым под множеством имён.
Как волка ни корми – всё в лес глядит. Все мы волки дремучего леса Вечности». (М. Цветаева. «Поэт и время». С. 342–343).
Бессонница
10
Вот опять окно,
Где опять не спят.
Может – пьют вино,
Может – так сидят.
Или просто – рук
Не разнимут двое.
В каждом доме, друг,
Есть окно такое.
Крик разлук и встреч –
Ты, окно в ночи!
Может – сотни свеч,
Может – три свечи…
Нет и нет уму
Моему – покоя.
И в моём дому
Завелось такое.
Помолись, дружок, за бессонный дом,
За окно с огнём!
23 декабря 1916
– Поэт, чтобы прославить храм, сжигает себя. (М. И. Цветаева).
Серебряный век: быстрота стремительных событий – правда – игра, прямая неизбежность – прощение обид. И как не умереть поэту, когда поэма удалась!..
Как оно было тогда? Нежность женщины, дерзость мальчика… Или: помолись, дружок, за бессонный дом…
Серебряный век – никогда не проходил, никуда и не уходил вовсе.
Потому что тогда вечно, вечно, вечно.
«…Но есть у меня ещё одно, более раннее, до знакомства, воспоминание, незначительное, но рассказа стоящее, хотя бы уже из-за тургеневских мест, с которыми Белый вдвойне связан: как писатель и как страдатель.
Тульская губерния, разъезд “Толстое”, тут же город Чермь, где Иван беседовал с чёртом, тут же Бежин Луг. И вот, на каких-то именинах, в сновиденном белом доме с сновиденным чёрным парком –
– Какая вы розовая, здоровая, наверное рассудительная, – поёт, охая от жары и жиру, хозяйка-помещица – мне, – а вот мои – сухие, как козы, и совсем сумасшедшие. Особенно Бишетка – это её бабушка так назвала, за глаза и за прыжки. Ну, подумайте, голубушка, сижу я, это, у нас в Москве в столовой и слышу, Бишетка в передней по телефону: “Позовите, пожалуйста, к телефону Андрея Белого”. Ну, тут я сразу насторожилась, уж странно очень – ведь либо Андрей, либо Андрей Петрович, скажем, а то что же это за “Андрей Белый” такой, точно каторжник или дворник?
Стоит, ждёт, долго ждёт, должно быть, не идёт, и вдруг, голубушка моя, ушам своим не верю: “Вы – Андрей Белый? Будьте так любезны, скажите, пожалуйста, какие у вас глаза? Мы с сёстрами держали пари…” Тут молчание настало долгое, – ну, думаю, наверное, её отчитывает – Бог знает за кого принял! – уж встать хочу, объяснить тому господину, что она – по молодости, и без отца росла, и без всякого там, скажем, какого-нибудь умысла… словом: дура – что… и вдруг, опять заговорила: “Значит, серые? Правда, серые? Нет, вовсе не как у всех людей, а как ни у кого в Москве и на всём свете! Я на лекции была и сама видела, только не знала, серые или зелёные… Вот и выиграла пари… Ура! Ура! Ура! Спасибо вам, Андрей Белый, за серые!”
Влетает ко мне: “Ма-ама! Серые!” – “Да уж слышу, что серые, а отдала бы я тебя лучше в Екатерининский институт, как мне Анна Семёновна советовала…” – “Да какие там Екатерининские институты? Ты знаешь, с кем я сейчас по телефону говорила? (А сама скачет вверх вниз, вверх вниз, под самый потолок, – вы ведь видите, какая она у меня высокая, а потолки-то у нас в Москве низкие, сейчас люстру башкой сшибёт!) С Андреем Белым, с самым знаменитым писателем России! А ты знаешь, что он мне ответил? “Совсем не знаю, сейчас посмотрю”. И пошёл смотреться в зеркало, оттого так долго. И, конечно, оказались – серые. Ты понимаешь, мама: Андрей Белый, тот, что читал лекцию, ещё скандал был, страшно свистели… Я теперь и с Блоком познакомлюсь…»
(М. И. Цветаева. «Пленный дух». С. 224–225)
* * *
Там, в ночной завывающей стуже,
В поле звёзд отыскал я кольцо.
Вот лицо возникает из кружев,
Возникает из кружев лицо.
Вот плывут её вьюжные трели,
Звёзды светлые шлейфом влача,
И взлетающий бубен метели,
Бубенцами призывно бренча.
С лёгким треском рассыпался веер, –
Ах, что значит – не пить и не есть!
Но в глазах, обращённых на север,
Мне холодному – жгучая весть…
И над мигом свивая покровы,
Вся окутана звёздами вьюг,
Уплываешь ты в сумрак снеговый,
Мой от века загаданный друг.
Август 1905
(А. Блок)
Серебряный век, сёстры Цветаевы…
– О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоих цветущих слов! (Р. М. Рильке).
– Ты моя безусловность, ты, с головы до ног горячий, воплощённый замысел… (Б. Л. Пастернак).
– Передо мной стояло, вплотную подойдя, лето. Лето, то есть Коктебель, Коктебель с Мариной, Святой горой, с Сюрью-Кайя, орлами, морским прибоем, с духом вольности, мощи – Пра, Карадаг, Макс, его живой каменный профиль!.. Псы бродячие, дикие; халцедоны и сердолики, скрип гравия под лёгкой ступнёй в чувяке – одиночество и молодость, кричащая в ветер, что всё прошло, ничего не было – всё – заново, всё – впереди!.. (А. И. Цветаева. «Воспоминания»).
Они этим жили, они это пережили, и – они об этом сказали:
«Du mu;t dein Leben ;ndern» (Р. М. Рильке).
«Рассказчица переводит дух и, упавшим голосом:
– Уж какой он там самый великий писатель – не знаю. Мы Тургенева читали, благо и места наши… Ну, великий или не великий, писатель или не писатель, а всё же человек порядочный, не выругал, не заподозрил, а сразу понял – дура… и пошёл в зеркало смотреться… как дурак… Потом я её спрашиваю: “А не спросил он, Бишетка, какие у тебя глаза?” – “Да что ты, мама, очень ему интересно, какие у меня глаза? Разве я знаменитость какая-нибудь?”
Милый Борис Николаевич, когда я четырнадцать лет спустя в берлинской “Pragerdiele” вам это рассказала, ваш первый вопрос был:
– А какие у неё были? Бишет? Bichette? Козочка? Серые, наверное? И вот такие? (перерезает воздух вкось) – как у настоящей козы? Сколько ей тогда было лет? Семнадцать? Такая, такая, такая высокая? Пепельно-русая? И прыгала неподвижно (чуть не опрокидывает стол) – вот так, вот так, вот так?
(“Борис Николаевич показывает Марине Ивановне эвритмию”, – шёпот с соседнего столика.)
– Почему же она мне никогда не написала? Родная, голубушка, её нельзя было бы найти? Нельзя – нигде? Она, конечно, умерла. Все, все они умирают – или уходят (вызывающий взгляд на круговую) – вы не понимаете! Абрам Григорьевич, и вы слушайте! Девушка с козьими глазами, Bichette, которая была на моём чтении…
Издатель, вяло:
– На котором чтении? Уже здесь?
Он, вперясь:
– Конечно, здесь, потому что я сейчас там, потому что там сейчас здесь, и никакого здесь, кроме там! Никакого сейчас, кроме тогда, потому что тогда вечно, вечно, вечно!.. Это и есть фетовское теперь.
(Подходит и другой его издатель.) Белый моляще:
– Соломон Гитманович, слушайте и вы. Девушка. Четырнадцать лет назад. Bichette, с козьими глазами, которая вот так от радости, что я ей ответил по телефону, какие у меня глаза… Четырнадцать лет назад. Она сейчас – Валькирия… Вернее, она была бы Валькирия… Я знаю, что она умерла…»
(М. И. Цветаева. «Пленный дух». С. 225–226)
* * *
В огромном липовом саду,
– Невинном и старинном –
Я с мандолиною иду,
В наряде очень длинном,
Вдыхая тёплый запах нив
И зреющей малины,
Едва придерживая гриф
Старинной мандолины,
Пробором кудри разделив…
– Тугого шёлка шорох,
Глубоко-вырезанный лиф
И юбка в пышных сборах. –
Мой шаг изнежен и устал,
И стан, как гибкий стержень,
Склоняется на пьедестал,
Где кто-то ниц повержен.
Упавшие колчан и лук
На зелени – так белы!
И топчет узкий мой каблук
Невидимые стрелы.
А там, на маленьком холме,
За каменной оградой,
Навеки отданный зиме
И веющий Элладой,
Покрытый временем, как льдом,
Живой каким-то чудом –
Двенадцатиколонный дом
С террасами, над прудом.
Над каждою колонной в ряд
Двойной взметнулся локон,
И бриллиантами горят
Его двенадцать окон.
Стучаться в них – напрасный труд:
Ни тени в галерее,
Ни тени в залах. – Сонный пруд
Откликнется скорее.
БИБЛИОГРАФИЯ
1. Айхенвальд Ю. Литературные заметки.
2. Белый А. Между двух революций. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990. 670 с.
3. Белый А. На рубеже двух столетий. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1989. 543 с.
4. Берберова Н. И. Курсив мой. Автобиография. М.: Захаров, 2009. 683 с.
5. Блок А. А. Дневники 1901–1921 // Собрание сочинений. Т. 7. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1963. С. 19–426.
http://7lafa.com/book.php?id=129195&page=49
6. Брюсов В. Стихи 1911 года // Собрание сочинений. В 7 томах. Т. VI. М.: «Худож. лит». 1975. С. 311–369. http://www.tsvetayeva.com/bryusov-2
7. Волошин М. А. Голоса поэтов // М. А. Волошин. Лики творчества. Ленинград: «Наука», 1989. С. 543–548, 769–776.
8. Волошин М. А. Женская поэзия. http://www.tsvetayeva.com/voloshin-1
9. Гумилёв Н. С. Письма о русской поэзии. М. «Современник». 1990. https://gumilev.ru/clauses/27/
10. Календарь литературных преследований. Самоубийство Марины Цветаевой. http://www.bigbook.ru/articles/detail.php?ID=23552
11. Кудрова И. В. Вёрсты, дали…: Марина Цветаева: 1922–1939. М.: Сов. Россия, 1991. 368 с.
12. Пастернак Б. Л. Люди и положения // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. III. Проза. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 295–337.
13. Пастернак Б. Л. Письма. 1905–1926. // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. VII. М.: Слово / Slovo, 2005.
14. Рильке Р. М., Пастернак Б., Цветаева М. Письма 1926 года. М.: «Книга», 1990.
15. Слоним М. О Марине Цветаевой. Из воспоминаний // НЖ. 1971. № 104. С. 143–176. http://www.refkurs.ru/ibulec/О+марине+цветаевойc/main.html
16. Струве П. Заметки писателя. О пустоутробии и озорстве.
17. Ходасевич В. Ф. Рец.: Марина Цветаева. После России: Стихи 1922–1925.
18. Цветаева А. И. Воспоминания. М.: Советский писатель, 1974. 544 с.
19. Цветаева М. Герой труда // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. М.: Эллис Лак, 1994. С. 12–63.
20. Цветаева М. Живое о живом // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 159–220.
21. Цветаева М. Из записных книжек и тетрадей // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 555–616.
22. Цветаева М. История одного посвящения // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 130–158.
23. Цветаева М. Наталья Гончарова // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 64–129. http://www.tsvetayeva.com/prose/pr_n_goncharova
24. Цветаева М. Письма. Т. 6 // Собрание сочинений: в 7 т. М.: Эллис Лак, 1995. 800 с.
25. Цветаева М. Письма. Т. 7 // Собрание сочинений: в 7 т. М.: Эллис Лак, 1995. 848 с.
26. Цветаева М. Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым) // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. М.: Эллис Лак, 1994. С. 221–270.
27. Цветаева М. Поэт и время // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. Автобиографическая проза. Статьи. Эссе. Переводы. М.: Эллис Лак, 1994. С. 329–345.
28. Цветаева М. Поэт о критике // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. С. 274–296.
29. Цветаева М. Световой ливень // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. С. 231–245.
30. Цветаева М. Эпос и лирика современной России // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. С. 375–396.
31. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 1. 1938–1941. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151456
32. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 2. 1952–1962. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151455
33. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 3. 1963–1966. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151457
34. Эфрон Г. С. Дневники: в 2 т. Т. 1: 1940–1941 годы. М.: Вагриус, 2007. 560 с.
35. Яблоновский А. В халате.
Свидетельство о публикации №216092700130