Хроники Полудня
– Всё-таки, как прекрасен месяц июль, мастер.
– По мне, лучше август.
Книга первая. Притча о лунном воре, стульях и голубях.
Глава 1. Человек из двадцать девятого июля.
Если и был когда-то в городе Полудня человек, которого возненавидели все, то это был он.
Ни полисмен Жорж, выбивавший дубинкой дань даже из самых оборванных бедняков, ни принципиальный финансовый инспектор, разорявший налогами мелких лавочников, ни наёмный убийца Шлейм со страшным шрамом через скулу, ни госпожа Роза Полуденная, Цветочная Королева, часто пользовавшаяся услугами и Жоржа, и Шлейма – ни один из них не вызвал такой единодушной ненависти, как этот молодой человек в клетчатых брюках и поношенных башмаках.
Работал он чистильщиком обуви в одном из кривоватых проулков на окраине города, но каждый вечер, на закате, приходил в маленький дворик с фонтаном в его сердцевине.
Дворик с фонтаном был сложен из старых, заросших плющом, кирпичных домов, примыкавших вплотную, так, что чугунные решётки крошечных балкончиков почти касались друг друга, и войти во двор можно было лишь с запада, с улицы, откуда доносились голоса людей, лепет велосипедных спиц, стальная перекличка звонков. Но здесь было тихо, только журчала вода, обливая мраморную восьмёрку, что лежала на боку в белой чаше. Иногда по вечерам у фонтана играли в шарады, и поговаривали, что сам слепой Шарманщик заходил сюда со своим граммофоном. Но человека в клетчатых брюках это не интересовало. Он отдавался объятиям голубой скамьи напротив шумящего фонтана, откидывал голову назад, на шершавую спинку с одной сломанной перекладиной и… смотрел.
Да, это был он, человек, совершивший, если не величайший, то, без сомнения – незаметнейший и самый бесславный подвиг в истории города. Конечно, можно считать сей подвиг бессмысленным и бесцельным с точки зрения большинства жителей, но ведь не этим, не точкой зрения большинства, измеряется героизм поступка, а чем-то, что понять зачастую не может и сам герой.
А причиной всему была луна.
Взгляд человека в клетчатых брюках не был устремлён на хрустальную дугу воды, его взгляд не блуждал в задыхающихся кронах лип, стремясь отыскать виновного в бесконечном майском щебете. Его взгляд не вылавливал знакомые черты и силуэты персонажей, пролетающих в освещённом кадре улицы. Его взгляд был направлен выше. Человек смотрел в небо.
Все скамейки в маленьком дворике с фонтаном были серыми, и лишь его — голубой.
Вокруг него совершался вечер, а он сидел на скамье и, не отрываясь, смотрел в небо. Летели велосипеды, звякали ложки в соседних кафе, кто-то играл на мандолине, а он смотрел в небо.
Он был влюблён в луну. Он смотрел на неё уже который месяц.
– Вы так смотрите на неё, как будто хотите украсть.
Человек в клетчатых брюках испуганно оглянулся на голос. Художник уже удалялся прочь, сжимая подмышкой мольберт. Именно в этот вечер, двадцать девятого июля, чистильщик сапог решился на самое ужасное преступление за всю историю священного Полуденного города.
Глава 2. История безымянного чистильщика обуви
Но к этому душному вечеру двадцать девятого июля вела цепочка других не менее важных событий. Всё началось весной, в первые мартовские дни.
Тогда город Полудня то дымился туманами с моря так, что ныло в левом виске, то звенел и сверкал на солнце начисто вымытой форточкой так, что слепило взор, а каштаны на перекрёстке у городского парка уже задумывали поразить улицу нежнейшим сиреневым взрывом.
Тогда обладатель клетчатых брюк и поношенных башмаков если и отличался чем-то от других жителей, то только своей катастрофической бедностью. Он ходил по улицам легендарного города Полудня, откуда, согласно строчкам Полуденной книги, началось само время, ходил так же, как и все его жители. Например, ранним утром, когда стрелки были в самом низу священного круга, уже бежали по мостовым и плитам, замирая в одном из проулков окраины, его тысячу и один раз перелатанные башмаки.
Затем, когда под звон сотен будильников, заведённых в лавке мастера-часовщика, в своих комнатах просыпались клерки, бюрократы и бухгалтеры, хозяин изношенных башмаков уже сидел на низеньком табурете и начищал до блеска недорогую обувку окрестных лавочников и официантов. Обувка эта, несмотря на свою дешевизну, на фоне чудовищ под клетчатыми брюками чистильщика казалась роскошью.
Чистильщик обуви был одним из самых бедных жителей города Полудня.
Единственное, что он умел делать хорошо – чистить ботинки. Он чистил ботинки очень быстро и очень чисто, как никто другой в городе. Он мог работать без отдыха несколько часов, ловко орудуя щётками. Он работал весь день, никогда не торговался, но несмотря на то, что клиенты платили ему гроши, он успевал заработать даже немного больше, чем любой другой чистильщик на центральных улицах, будь это хоть сама Круглая площадь, хоть Полуденная. Однако он всё равно оставался бедным.
Все свои деньги он тратил на одну маленькую тайну.
– Ух, неужто всё? Да смотри как чисто!
– Ну, так…
Господин в котелке, глянувший из-за утренней газеты вниз на свои башмаки, присвистнул от удивления.
– Ну, ты даёшь! Лови за работу.
Медная монета полетела в измазанные гуталином ладони.
– Как тебя зовут, паренёк?
– Хм… У меня нет имени, – ответил чистильщик и покраснел. Он вспомнил, отца, мать, зелёное платье, запах яблок…
Господин с газетой тоже смутился и поспешил ретироваться, припоминая страшную причину безымянности некоторых горожан.
Чистильщик спрятал медный кругляшок. Несмотря на смущение, он был в восторге. Щербатый медный диск, звенящее солнце – такое состояние он зарабатывал не за каждый полный день.
«Значит, всё получится завершить сегодня! – сердце чистильщика трепетало и билось пойманным голубем – Сегодня!»
Стрелки ползли вверх, и жарко было уже от первых весенних лучей, и жгучий пот заливал глаза, а стрелки ползли и ползли, и – о чудо! – доползали до вершины, и, оглянувшись на прожитое, устремляли свои лезвия ввысь. И в это время опасно было мечтать или предаваться сну, ведь чудеса случаются в Полдень, в Полдень сбывается сокровенное, а Полдень уже накрывал священный город, названый в честь сошедшихся стрелок, от крыш до бордюров, слетая по водопаду ступенек, кружеву решёток – к самому морю и белоснежному песку, вдоль рынка и хижин бедняков. Стрелки, прожив минутное откровение, бежали вниз, медная пыль двенадцати ударов осыпалась на черепицу, занавески и карнизы, а человек в клетчатых брюках чистил обувь от пыли земной, болезненным знаком вопроса согнувшись на маленьком табурете. Три сестры бежали по кругу, упитанная старшая грозила начать игру заново, а человек в клетчатых брюках только теперь смел поднять голову со свинцовым затылком, выпрямить невозможную, кажется, навсегда потерянную спину, встать на негнущихся, вросших в брусчатку, ногах. Далее его ожидал неторопливый путь через проступающий всё резче и острее чертёж крыш на фоне заходящего солнца в съёмную комнату, одинокий ужин и скрипучая раскладушка.
Но сегодня он изменил привычному маршруту и поспешил на рынок, что лежал между городом и морем, чтобы успеть до закрытия скобяной лавки.
Уже через полчаса он бежал домой сквозь сумерки, гремя двумя драгоценными стальными россыпями — сдачей с медяка в клетчатом кармане и мешочком с гвоздями в правой руке.
Сегодня он закончит свою работу. Пять лет своей жизни.
Увернувшись от очередного рикши, он хотел прошмыгнуть в переулок, что вёл в сердцевину города, в один из самых дорогих кварталов, где чистильщик за непомерную цену снимал комнатку у хозяйки Ады. Вдруг он заметил торговца фруктами на углу. Чистильщик обуви остановился. Он слышал чудный аромат – его отголоски он уже чуял сегодня на рынке, но тогда ему посчастливилось избежать встречи с источником запаха. А сейчас прямо перед ним какой-то седой торговец фруктами продавал первые, едко-зелёные, привезённые из-за моря...
Денег у чистильщика после скобяной лавки было в обрез : в следующем месяце не на что было покупать уголь, так как всё отдано Аде за комнату. Но запах напоминал чистильщику о его покойной матери, от неё всегда так же пахло – яблоками, летом, августом…
«Ладно, – подумал чистильщик, – главное я уже купил, а с Адой что-нибудь придумаю».
– Вот это, – он неловко ткнул в самое помятое. Торговец, недовольно пожевав губами, протянул яблоко, забрав звякнувшую монетку из вспотевшей ладони.
Чистильщик поспешил надкусить его сразу, чтобы съесть запретный плод за квартал до дома. Ведь если Ада – глуповатая женщина помятого возраста, склонная к захлёбывающимся скандалам, сутяжничеству и клевете, в жизни любившая только сплетни и сладкое, а из постояльцев уважавшая лишь сутулого бухгалтера из какой-то пыльной конторы – увидит, что чистильщик без имени может позволить себе яблоко, она мигом поднимет цену за комнатку, и не будет слушать просьбы об отсрочке с оплатой угля.
Он продолжил путь, но на следующем перекрёстке, недалеко от дома, его ожидала вторая встреча.
Чистильщик увидел у фонаря оборванного мальчишку. Тот сидел прямо на мостовой и грыз сушёный каменный рыбий хвост. Мальчик поглядывал исподлобья на зелёное сердце грядущего лета в руке чистильщика. Мальчик был худым, в каком-то огромном мужском пальто, кисти рук обветренные, глаза чёрные, глубокие, но вся глубина их была уже насквозь промёрзшей и заиндевелой, и чистильщик обуви знал этот лёд.
Гордыня презираемых, обида отверженных.
Ещё пара лет, и плечи мальчика навсегда останутся согнутыми от унижения. В горле чистильщика заныл застарелый ком, необъятная ссадина собственного погибшего детства, утраченного имени.
«Ладно», - подумал человек в клетчатых штанах и протянул яблоко мальчишке. Чёрные глаза уставились на чистильщика обуви. Чистильщик смотрел на мальчика. Где-то на дне треснула, надломилась ледяная кромка. Мальчик выхватил зелёное яблоко. Он был перепуган и счастлив. Чистильщик обуви тоже.
– Завтра, э-э-э, в это же время, – неожиданно для себя сказал чистильщик.
«Надо будет купить ещё одно и отдать ему половину,» – подумал чистильщик. До дома оставалась сотня метров.
Но подойдя к узенькой полоске газона у четырёхэтажного особняка, он не вошёл, как все его жители, в парадную дверь, а поспешил обогнуть кирпичную скалу, чтобы на заднем дворе в водопаде ещё только зеленеющего плюща найти первые перекладины лестницы. Спустя каких-то шестьдесят головокружительных секунд и сорок шесть ступенек он был на крыше.
А там, между двух черепичных холмов скрывалась его тайна.
Она возвышалась, почти достроенная, ладная, разноцветная – сколоченная из досок, найденных на разных побережьях каменных рек и ручейков города.
Он строил её пять лет всеми правдами и неправдами, помнил, где и когда нашёл каждую доску, сколько отдал за гвозди в скобяной лавке, сколько он не доел и не допил, чтобы выкроить горсть монеток, сколько ботинок и туфель до блеска вычистил.
Вот к этой ровной жёлтой доске он присматривался три вечера подряд в дождливом декабре на заброшенной стройке где-то в северных районах города. Он ходил вокруг разбросанных кирпичей и мешков и на третий день решился вытянуть её из общей свалки. Не успел он отойти и на десять шагов, как услышал хриплые проклятия сторожа и лай овчарки. Стройка оказалась просто покинутой на несколько дней. Овчарка гнала чистильщика три квартала, но он не выпускал доску, даже когда вместо лёгких у него под рёбрами полыхало два факела.
В последний момент он успел свернуть в щель между домов и перепрыгнуть через изгородь. Но овчарка разодрала ему клетки брюк на ягодице и прокусила кожу до крови. Но он так и не выпустил доску. После этого чистильщик три дня валялся с жаром, и все в квартире Ады думали, что он вот-вот кончится. Но он выжил.
Вот эти три серые дощечки он купил у старьёвщика на рынке в сентябре. Старьёвщик заломил за них невозможную цену, и не умеющий торговаться чистильщик просто молча развернулся, чтобы уйти, но тот поспешил уступить несколько монет. Чистильщик мялся, щупая дерево, пока старьёвщик расхваливал товар, снижая цену на каждом витке своей речи. В итоге, человек в клетчатых брюках и поношенных башмаках купил три дощечки за вполне приемлемые деньги, не произнеся ни слова. А на утро обнаружил, что дерево от старости внутри превратилось в труху, и ему пришлось покрыть доски лаком, из-за покупки которого он похудел на несколько килограммов в следующие голодные недели.
Вот этот ряд желтоватых гвоздей он просто украл от безысходности в слякотном снежном феврале – денег не было совсем, но были доски, работа стояла, и после трёхчасового шатания по лабиринту рынка, промёрзнув до костей, он-таки слизнул звякнувший мешочек с прилавка, за что секунду спустя получил ленивый удар в челюсть от амбала-продавца. Тот отобрал мешочек, даже не думая звать полисмена, но несколько гвоздей выпало в тающий снег. С трудом поднявшись, чистильщик незаметно унёс десяток драгоценных железок. Правда, голова у него болела и кружилась потом дня два.
А молоток он украл у другого торговца, старика в потрёпанном жилете. Кража прошла незамеченной, вот только несколько месяцев подряд ему снился разорившийся торговец. Замученный кошмарами, чистильщик решил вернуть молоток, но лавки уже не было — поговаривали, что старик повесился, не сумев заплатить дань Жоржу.
И вот, на разноцветной стене зиял только один чёрный проём, размером ровно с две доски, припрятанные между крышей и навесом чердака.
Но главным в тайне были её обитатели. Они уже обживались на устроенных полках и последнюю зиму в дожди и слякоть, в ледяные морские туманы и редкие снегопады ютились здесь, а не в щели чердака, как все годы до этого.
Он оберегал их от кошек и крыс, он отдавал им последние крошки хлеба, когда не хватало денег на зерно, он, как мог, прерывал их любовные утехи с другими городскими стаями. Он знал их по именам, так как трём четвертям из них дал имена его отец, а остальным — молодым, рождённым уже при нём — он сам.
Он любил их, как родную семью, ведь, по сути, они и были единственным, что осталось от его рода. Он согревал их зимой, он плакался им, когда было больно, голодно или просто тоскливо, с ними он чувствовал себя дома, их посвящал в свои маленькие победы и радости. Он поил их изо рта, как научил отец, лечил их болезни, отпускал их летать над городом и восторженно смотрел за сверкающими белыми точками в голубом.
Стая досталась ему от отца. Отец, обувных дел мастер, имел в жизни три страсти:
– семья – продавщица во фруктовой лавке в вечном зелёном платье да мальчуган со смышлёными глазами;
– игра в покер – частые проигрыши до последнего гроша и редкие подачки фортуны;
– и голуби – рукава в вечных жемчужных пятнах, трепет крыльев, собственная голубятня-вольница напротив дома.
Когда родителей чистильщика ликвидировала Служба Преследования Здания, а его, лишённого имени, отец успел отдать знакомому сапожнику, стая осталась без присмотра. Перед тем как сдаться Преследователям отец строго наказал мальчику не приближаться к дому. На вопрос о голубях он просто промолчал. Но с первых дней того ада, что начался в лавке отцовского друга, мальчик нарушал запрет и каждый день приходил в ноющий сплетением знакомых трещинок двор, чтобы подкормить голубей, вычистить вольницу, отогнать кошек, коих в городе Полудня тысячи. Отец был против вольеров и решёток – голуби могли свободно вылететь прочь, и нужно было быть настороже, чтобы чей-нибудь трёхцветный и разноглазый не свернул им шеи. Каждый день, после изнурительной работы в лавке сапожника, он приходил в родимый двор на окраине и тайком ухаживал за стаей отца. Вот Белая почему-то не возносится в общем светло-сером созвездии, почти не трогает узор зерна и не покидает свой ящик — как бы не захворала. Вот задира Свисток норовит затеять драку с Ключиком, мешает высиживать Луке, а Грозный не появляется третью неделю – как бы не случилось чего… Он менял опилки в ящиках, насыпал корм, вычищал перья.
Так было до восемнадцатого года жизни безымянного чистильщика. Хозяин лавки спился окончательно, захлебнувшись в долгах и мутном бренди. Часто к нему заходил тогда ещё молодой Жорж, тряс дубинкой у носа и что-то нашёптывал с полумесяцем довольной ухмылки под густыми усами. Чистильщик старался не попадаться пьяному и злому хозяину на глаза, синяки не успевали сходить с его лица, спины, плеч. Тем более, что вместо данного отцу обещания, Борис – так звали хозяина сапожной лавки – не обучал юношу основам ремонта поношенной обуви, а только заставлял её чистить от заката до рассвета, семь дней в неделю, не давая ни секунды покоя, часто пуская в ход распухшие синеватые кулаки.
В тот день, пять лет назад, он с мешочком ворованного зерна вбежал в родимый двор и обмер, не смея сдвинуться с места.
Голубятни не было.
Только перекрёстки изрубленных досок, солнечно-жёлтый ореол щепок.
Затем он увидел погодок Санчо и Артура – сыновей работника Здания из соседнего дома, он помнил их ещё карапузами, а теперь им было уже по двенадцать-тринадцать. И в руке старшего, Санчо, слепя зрачок майским бликом на лезвии, покачивался топорик.
– Тут ещё досточка! Дай мне, ты всё и так сам уже!
– Отойди! Отойди, дурила, или двину!
Он хотел кинуться на них, сжал заледеневшие кулаки, ком, так знакомый ему с восьми лет, встал в горле, но их отец – бюрократ из Здания – уже прикрикнул им с балкона, выбрасывая папиросу в шлейфе серой вони:
– Санчо! Артур! Живо ужинать. А доски мне потом соберите, на зиму оставим.
Следующие часы чистильщик провёл в пыльном закатном мареве, заходясь в бреду, в десятый раз пробегая через арки окрестных дворов: и эта поломанная черёмуха, и покосившийся забор, и опять сарай… Шею уже ломило от задранной головы, а если закрыть глаза, то перед ними мелькали кромки крыш, чердаков, карнизов… Он совершенно случайно заметил Белую – снежная капля на деревянном карнизе – она летела медленней всех, часто садясь отдыхать. И вправду что-то подцепила, но, перелетая с дома на дом, всё дальше в сердце города, на восток, к Зданию и богатым кварталам, она-таки вывела его к стае, что примостилась на четырёхэтажном особняке красного кирпича между двух черепичных треуголок. Стая выбрала это место своим домом. И он ничего не мог с этим поделать: даже если их всех утащить отсюда, они вернутся при первой же возможности, таков их нрав, он это знал. Да и куда их тащить, голубятня была разрушена. Но когда чистильщик слез с лестницы и обогнул угол, он увидел на кирпичах у подъезда написанное от руки мелким скупым почерком объявление, что показалось ему в тот момент грандиозней самой Полуденной Книги.
Объявление о сдающейся комнате:
«Мной, потомственной купеческой дочерью, сдаётся комната в большой, уютной и светлой квартире с видом на историческую часть города Полудня. Угольная печь, водопровод и канализация, мебелировка. Рассмотрим всех приличных. Жуаровцев, нандийцев, касийцев, морских и прочий сброд просим не беспокоиться. Цена: (…) медных монет.
Ада Сканди».
Цена была заоблачная, оно и ясно – квартал старый, близко к Зданию, здесь и кишечник канализации проведён раньше, и артерии водопровода бьют в каждую раковину, и всё больше господа да богатые торговцы кутаются в уютных многокомнатных гнёздах.
Когда он вернулся на окраину к сапожной лавке, на двери уже была сургучная печать. Фининспектор закрыл её за долги. А, нет, дайте-ка разобрать полуграмотными глазами по слогам в наползающих сумерках: за долги и смерть владельца. Сапожника в этот день зарезали в порту в пьяной драке. Ну, дела…
Выломав стекло со двора, чистильщик влез в кладовку, куда его с первых дней поселил убитый нынче сапожник, забрал все свои сбережения да ящик с гуталином и щётками. Ночевал он уже под крышей четырёхэтажного дома, на которой приютилась стая его отца, а Ада всю ночь прислушивалась к каждому шороху и заглядывала в его дверь каждый час, опасаясь, что он что-то может украсть из голой, крохотной каморки с единственной раскладушкой и обоями, что были оборваны чуть меньше, чем сам восемнадцатилетний съёмщик на тот момент. Ада немного приукрасила достоинства своего жилища.
Чистильщик приколотил последнюю доску. Готово. Пять лет. Человек в клетчатых брюках чуть отошёл назад, наклонил голову, любуясь ладным строением. Голуби тихо ворковали внутри. Он не хотел их будить, пусть спят, стемнело окончательно, загорались сотни огоньков в окнах домов, и внизу фонарщик шёл вдоль улицы, где зажигая керосин, где подкармливая светлячков в стеклянных фонарных колбах.
Это внутри чистильщика медленно зажигались сотни огоньков. Это он спас отцовскую стаю. Да, он не уберёг Белую в первый год, не выходил Грозного, что появился через месяц с переломанным крылом, не успел вырвать из кошачьих когтей Трюкача, потерял Киру и сбежавшего куда-то на окраины Кроху, но спас остальных. Это он спас отцовскую стаю. По сути, от их семьи осталась только эта стая — у чистильщика даже имени своего не было, не говоря о фамилии. Он ещё долго стоял на крыше в размытом облаке огоньков.
Чистильщик тихонько прикрыл дверь квартиры, на цыпочках повернулся, чтоб пройти в свою комнату, и застыл как ошпаренный.
– Так, блять. Завтра же, чтоб всё убрали. Устроили тут! Я вам тысячу раз говорила – зараза от них. Вы меня в гроб свести хотите, сволочь? Завтра же, завтра. Иначе я полицию вызову! Иж чё удумал. Думал, я ничего не вижу? Думал, не угляжу? Ха. От меня не скроешься. Завтра же, чтоб убрали! Завтра.
Ада провожала его насмешливым взглядом. Она была в своём засаленном халатике с грязной ложкой в руке.
Лоб и щёки чистильщика были раскалены. Насупленный и смущённый, он поспешил вдоль захламлённого коридора и протиснулся в свою комнату. В его голове вертелась тысяча тысяч слов, но он не проронил ни одного. Чистильщик умел чистить ботинки, умел сделать голубятню из ничего, умел выхаживать птиц, но он не умел ссориться.
Отчаяние плескалось в нём.
Ночь заполнила комнату доверху, иногда по потолку проносились отблески керосинового фонаря редкого ночного рикши или пешего полисмена. Мир за стенами дома стих. Спал город Полудня, спал моряк в комнате напротив, спали официанты и клерки с уже запылёнными ботинками, спала Ада Сканди через две стены, спал бухгалтер в соседней комнате. Спали голуби на крыше. Спал весь мир. Не спал только чистильщик ботинок.
Стрелки довольно быстро прошли обратный полудню пик, но замерли, казалось, навсегда, на трёх часах ночи. Скорбная Впадина, как раньше называли это время. Самое глухое время суток. Из глубин раковины, заваленной посудой, тихо плескалось море, пахло йодом и солью, и чем-то тухлым, застрявшим в горле водосточной трубы.
Он лежал на жёсткой раскладушке, одним острым углом подложенной под голову руки выпирая из идеальной геометрии своего ложа. Глаза его смотрели в потолок, не моргая. Ещё час назад из них катились слёзы, по лицу пробегала рябь смешанных чувств. Теперь же лицо его было полно решимости. Завтра он отвоюет у Ады голубятню. Завтра он выскажет ей всё. Чистильщик повернулся на бок и уснул. Где-то за стенкой храпела Ада.
Утром он проснулся с тяжёлым и сырым куском глины заместо груди. Он вспомнил своё вчерашнее решение, и, как часто бывает с принятым в ночные часы, теперь оно казалось призрачным, глупым, неосуществимым. Он, жалкий чистильщик, согнутый в дугу, дышащий пылью с чужих ботинок, выскажет что-то Аде, Аде Сканди, потомственной купеческой дочери?
«Голуби», – подумал чистильщик.
Он рывком поднялся с раскладушки и поспешил на кухню. Сердце его колотилось как бешеное.
На кухне Ада нарезала ароматный хлеб большими ломтями, усыпая стол крошками, за которые она потом будет ругать других постояльцев. Всё в ней было противно чистильщику. Сейчас он ей скажет, сейчас он её…
— Проснулся? — чистильщик вздрогнул. Ада подняла глаза, и он сразу стушевался, хотя хозяйка смотрела не прямо на него, а куда-то вбок, будто найдя что-то занимательное на его левом ухе — Ладно. Ну, голубки и, это, голубки… Погорячилась я. Чё уж там. Да… Возьми, вот. Будет.
Ада в знак примирения протягивала ему пахучую, свежую, ещё горячую булку, купленную сегодня в булочной в конце улицы. Она часто заглаживала свои проступки и грубости чем-то материальным, так как именно материальное было самым важным в её жизни.
Чистильщик взял булку, буркнув в ответ что-то несуразное.
— Крошишь им чёрствое, а они, чай, не звери – тоже иногда баловаться хотят, — чистильщик испуганно глядел на её золотозубую улыбку и маленькие глазки.
— Ты им лучшие куски таскаешь, вот и я.
Чистильщик не знал, что делать. Ему не хотелось кормить птиц хлебом Ады, ведь он будет ей обязан. Но она сама пошла на примирение, ему не надо бороться, отвоёвывать, вступать в неприятный разговор. Да и что он о себе вообразил? Ада в два счёта выгнала бы его из квартиры и сдала полисменам, посмей он открыть рот. А те сдали бы его Службе Преследования… Теперь чистильщику вчерашняя затея казалась полным бредом.
— Спасибо, — выпалил он, неловко взял ароматную булку и сорвался с места. Через минуту он уже крошил горячий хлеб сонным птицам.
– Давай, Аскунчик, кушай, – белый с рыжим пятном Аскун был его любимцем, он когда-то был любимчиком и его отца.
Чистильщик очень хотел посмотреть, как едят птицы, словно это было гарантией его примирения с Адой. Но ему надо было бежать в свой переулок, чтобы успеть до того, как на работу в пыльных ботинках пойдут первые официанты и бухгалтеры. Чистильщик поспешил к лестнице.
– До блеска, да.
Франт в узких брюках элегантно закинул худую ногу на ящик.
…весь день его мучила тревожная сырость в груди, как будто под рёбра напихали старых промокших газет. Ему казалось, что он зря взял хлеб у Ады: теперь он точно будет ей обязан, она всегда так – когда ей нужно – добрая, а с добрым лицом может таких гадостей наговорить, тьфу… Тем более, она может и денег попросить за эту подачку, а откуда их взять?
– Давай резче чисть, я за что деньги плачу? Чище, чище.
Франт в узких серых брюках нетерпеливо засучил блестящим носком ботинка перед носом чистильщика.
Чистильщик согнулся в три погибели.
Разогнув спину прохладным вечером, он поспешил домой. Он хотел не останавливаться ни на секунду, но слева мелькнула седина, прилавок, зелёные ряды…
– Вот это, – он ткнул в самое красивое яблоко, сунул деньги сияющему торговцу и поспешил к перекрёстку.
На перекрёстке он остановил торопливый шаг, поискал глазами мальчика и вдруг увидел, как усатый полисмен Жорж, человек, о жестокости которого слагали легенды, тычками чёрной дубинки, сломавшей не одну сотню рёбер и челюстей, гнал мальчишку прочь от фонарного столба. Мальчик вцепился в столб, но Жорж стукнул ему по пальцам.
– Прочь, сучёныш. Увижу рожу твою – утоплю в тюремном сортире. Говно своё будешь жрать.
Мальчик уже хотел нырнуть в щель между домов, но заметил чистильщика. Мальчик оглянулся через плечо и замер в нерешительности, как умеют только дети и некоторые молчаливые женщины с большими глазами.
– Ты что, мразь?
Жорж пнул его носком сапога в копчик так, что тот охнул и отлетел к стене, ударившись грудью, ладонями, лбом.
Чистильщик обуви остановился. Яблоко упало на камни. Он пошёл на Жоржа, сжав кулаки, он не чувствовал тела, одно только горло, один только ком в нём… Да, сутулый и худой чистильщик обуви шёл прямо на рослого полного Жоржа. На самого жестокого полицейского города Полудня.
«Если я сейчас погибну, что будет с голубями?»
Чистильщик, не снижая скорости, прошёл мимо равнодушного Жоржа, как ни в чём не бывало. Мальчик нырнул в щель между домов.
– Вот юркие твари, да? – Жорж, осклабившись, глянул на чистильщика, не ища поддержки, но как бы законно на неё рассчитывая.
Чистильщик вздрогнул, часто заморгал, чуть заметно кивнул на ходу и поспешил прочь. Он попытался сглотнуть ком в горле, но тот застрял, казалось, навсегда.
«Я знаю, что делать. Куплю ей булку и молча суну в руки. Чтоб не смогла меня попрекнуть, когда нужно. А мальчик… Ладно уж», — чистильщик подлетел к булочной, но та была закрыта.
«Завтра. С утра», — он развернулся на отваливающемся каблуке и зашагал домой.
В квартире было тихо, Ада заперлась у себя. Чистильщик, стоя у раковины, выпил стакан воды и поспешил к голубям.
Грандиозный закат рваным алым кружевом облаков навис над всем изломанным многообразием крыш Великого города Двенадцати Священных Ударов. Солнце забрызгало красным бледного чистильщика, изваянием торчавшего на крыше. Он смотрел под ноги. В алых лучах он узнавал знакомую карту серых, белых, коричневых пятен на каждом тельце. Птицы лежали на крыше просто и жутко, как осенние листья. Мертвая география памяти. Сошедшийся пасьянс Ады.
Он пытался заплакать, но не мог. Только стоял и сухо глотал, смотря то на птиц, то на совершенное алое зарево над крышами. Он всё пытался найти трупик Аскуна, Аскунчика, любимчика отца, и не находил: находил и понимал, что это не он, а другой, не менее знакомый, белый...
…ледяные ступени, скрипучая дверь кухни, бегающие глазки, и – клянусь! – секундная искорка испуга:
– Знать не знаю. Сам чем их кормил, вот и смотри! И за уголь – не уплочено! За уголь – когда? А? Когда? В полицию пойду.
Чистильщик вышел в коридор на ватных ногах. Через секунду ему пришло решение. Ада, выглянув в щель, обмерла от страха. Человек в клетчатых брюках сжимал в дрожащих руках топор из кладовки. Но когда она захотела закричать на весь дом, фигура чистильщика метнулась вбок, внезапно хлопнула входная дверь. Несколько секунд спустя с крыши донеслись удары по дереву.
«Какой красивый закат, – думал он механически. – Пять лет. Папа. Ночью зарежу. Смысл? Кончено. Красивое небо. Как я раньше не замечал? То на туфли весь день, то на голубей… А неба так за всю жизнь и не видел».
Ему казалось, что это всё случилось из-за мальчика, за которого он не посмел вступиться.
Он стоял так час или два, или три. Над городом всходила огромная луна.
Глава 3. Человек, влюблённый в луну
…он полюбил её весной и так дожил до начала лета, успев срастись со своей возвышенной тайной в одно. Со дня гибели стаи он не проронил ни слова. Со дня гибели стаи он смотрел на неё каждый вечер.
Над выпуклым городом нависал светящийся женский лик, от которого голова шла кругом.
Печальное женское лицо.
Луна.
Он смотрел на неё, не отрываясь, и не она клонилась к полоске крыш, а мутный, душный, ненавистный город, что был внизу, возносился выше и поглощал женский лик черепичной кромкой. Тогда чистильщик приходил в себя, растерянно моргал, протирал глаза пальцами в пятнах гуталина и испуганно оглядывал трепещущие сумерки. Клетчатые брюки его наполнялись тугим желанием, и после захода луны он не сразу мог встать со скамьи. Так было каждый вечер, начиная с весны.
Её лицо было так похоже на лицо женщины, яблочный запах которой он заставил себя забыть, на лицо матери, которую убили у него на глазах работники Службы Преследования Здания Бюрократизма, когда ему было восемь лет. Луна была первым, что он увидел после смерти стаи.
У человека, не имевшего даже имени, внезапно появилось нечто большее, чем все земные радости.
Его непрожитая жизнь, как если бы у него не отняли матери, отца, детства, судьбы, мальчика у фонаря, голубей…
Луну отнять не могли, и это чистильщика особенно радовало.
Весь день он чистил ботинки жителей города Полудня, не смея поднять взгляд выше щиколоток, пыли и заплёванной мостовой. У него ныли спина, плечи и локти, пальцы были перепачканы чёрным. Но, несмотря на это, он был счастлив. Заработав за день несколько монеток, на закате он спешил сюда, во дворик с фонтаном, чтобы насладиться своей тайной. Так было уже несколько месяцев, и он не искал ничего большего.
В последний день престарелого душного мая, когда луна должна была плыть особенно низко, как и в любой последний день месяца, он, петляя сквозь вечерние толпы, платья и веера, кричащие ароматы духов, абсента и табака, спотыкаясь, прячась и избегая насмешливых взглядов прекрасных дам с манящими формами, глубокими вырезами, оголёнными ногами, пришёл сюда, к своей единственной и неповторимой, в обычное время. На скамейке сидел какой-то тучный неопрятный мужчина.
Мужчина читал вечернюю газету, оттопырив маслянистую губу. Сердце чистильщика затрепетало.
«Нет-нет-нет! Это — оставьте мне! Оставьте… – он смотрел на занятую скамейку, а его тёмные ногти указательных раздирали заусенцы на больших. Он опять чувствовал каменный ком в горле. – Так нельзя, нельзя!»
Удивляясь своей смелости, он приблизился к скамье и нетерпеливо кашлянул. Толстяк поднял одну бровь, не отрывая взгляд от газеты. Он и не думал вставать.
Чистильщик закусил губу. Краешек солнца отбрасывал последние жёлтые лучи через двор, но вода в фонтане, чуя грядущие перемены, отливала алым. Таинство, которое теперь было смыслом жизни человека, влюблённого в небо, проходило без него.
Он стоял в оцепенении. Он никогда не умел драться. Он не торговался со своими клиентами, забирая ту мелочь, которые они оставляли. Он не сказал ничего Аде, он испугался Жоржа. Вступить с кем-то в открытое противостояние теперь-то точно было для него невозможным. Его сломали. Толстяк закинул одну пухлую ножку на другую, не отрывая взгляда от бумаги.
«Можно, конечно, поискать другую скамью…»
Он вспомнил, как несколько недель искал именно это место, откуда будет лучший обзор закатного неба. Откуда он во всей красе будет видеть её, дольше всего.
Газетный заголовок окрасился кровавым цветом:
«Здание Бюрократизма опровергает слухи о грядущем повышении налогов».
Чистильщик вспомнил, как Ада с подругой Фридой обсуждала на кухне сплетни о повышении. Всё опять затеял злодей-инспектор. Каждая старалась напугать другую, преувеличивая, причитая. Они ненавидели Здание и говорили об этом на кухнях, хотя чаще говорили о том, с кем переспал сосед-мясник. Чистильщик вспомнил голос Ады, то, как она вопрошала даже не у Фриды, а у самого кухонного воздуха, пропахшего щами – сколько же можно это терпеть, куда уж выше, и так еле концы с концами… Человек в клетчатых брюках глубоко вздохнул.
– Куда уж выше! И так еле концы с концами!
Толстяк окинул настороженным взглядом клетчатые брюки и рукава рубашки в пятнах гуталина.
– Простите?
– Поднимут, как пить дать!
– Вы о чём, господин… э-э-э… как вас?
– О налогах! Врут всё! Сегодня слышал от парочки клиентов, бюрократов из Здания, – чистильщик обуви подмигнул уставившемуся на него толстяку.
– Слушайте, вот же статья… А кем вы?
– И сосед у меня, – он перешёл на зловещий шёпот, – бухгалтер из Здания! – влюблённый в луну врал. Первый сосед был бухгалтером из какой-то маленькой конторы. Второй – старым свихнувшимся моряком.
– Да ведь чёрным по белому: «опровергает слухи». Слухи! Именно, что слухи!
– А вы верите тому, что пишут в газетах? – презрительно взвизгнул чистильщик сапог, подражая Фриде. – Поверьте, у меня большой бизнес…
Толстяк недоверчиво оглянул пальцы с чёрной каёмкой и невозможные башмаки.
– Э-э-э-э, бизнес, да… В общем, возьмут нас за жабры! Надо выходить на улицы, надо митинговать! Показать, что мы есть…
Толстяк поспешно встал, с испуганным лицом пересёк сквер и уселся на дальнюю скамейку. Озвучивать такое вне кухонь было неприличным. Все боялись Здания.
Человек, влюблённый в луну, опустился без сил на скамью.
«А ведь мог увидеть… – он вздрогнул, – нет, нет, читал газету, не заметил. Никто не знает, никто».
Да, человек, влюблённый в луну, боялся, что его тайну могут раскрыть. Боялся, что луну могут отнять. Могут узнать секрет голубой скамейки с перебитой перекладиной в спинке и занять на ней место. После смерти голубей он стал гораздо пугливее.
«Не увидел. Читал… Но ведь если б увидел… – влюблённый в небо с трудом перевёл взгляд с алой громады облаков на толстяка. – У него же всего больше».
Человеку, влюблённому в луну, внезапно захотелось вырвать газету из рук толстяка и показать ему ввысь, на закат… Он вздохнул. Из-за крыш показалась луна.
Шёл июнь. Теперь влюблённый в небо стал чаще замечать, что люди смотрели куда угодно, но не вверх.
Люди спешили по делам, мчались на велосипедах. Сидели на скамейках и читали газеты. Ловили дребезжащие вихри проносящихся велорикш. Смеялись и пили вино на открытой веранде маленького кафе, ели устриц в ресторане, что в конце улицы. Играли у фонтана в шарады, слушали пластинки старого Шарманщика, который иногда приходил сюда со своим граммофоном. И тихонько подпевали, и пели песни, иногда про небо и про луну…
Но никогда не смотрели наверх.
Плыл в небесах молочный лик. Совершались один за другим закаты, разлитые в разлуках, ожиданиях, встречах. А человеку, который был влюблён в небо, было непонятно: как можно не видеть?
Ещё стоял душный июнь, ещё сплетались щебетом последние соловьи в раскидистых кронах, и каждый вечер человек с пальцами в пятнах от гуталина приходил во дворик с фонтаном.
Было удивительно, что кульбит заката совершается каждый вечер только для него. Даже становилось обидно, что никто не застынет, поражённый тем, как задумчиво в неуловимой печали белое женское лицо… И он думал, что это, наверно, обидно и ей – никто на неё не смотрит. Молодой человек никогда не знал женщины, но знал, что женщинам обидны такие вещи.
Кончался июнь. До катастрофы оставался месяц.
После сегодняшнего заката чистильщик был как-то особенно печален, ведь лето шло, отцветая, отпевая песни птичьими голосами, но никто ни разу не взглянул в багровую высь между домами, где метались ласточки и стрижи. Внутри него что-то ныло и обрывалось, и никак не заканчивалось, его накрывало беспробудной синей тоской. Он уже не знал, куда деть себя после захода луны и куда деть её в себе. Раньше у него были голуби, но теперь они мертвы. Желание переполняло его. Теперь, чтобы встать со скамейки после захода луны, ему требовалось несколько минут.
Он шёл вдоль улицы домой, темнело, сотни накормленных светлячков бились в гранёных фонарных колбах. Вдалеке шелестело листвой, самое высокое дерево города, вторя волнам моря на западе. Влюблённый в луну шёл домой и вдруг заметил за неизменным прилавком Сару, старую смуглую южанку с обвисшим бюстом, что раньше была самой дорогой проституткой квартала, а теперь, состарившись, продавала веера и павлиньи перья прямо на улице. Сара была одной из немногих знакомых влюблённого в небо. Странная надежда пришла ему в голову.
– Здравствуй, милая Сара, – с улыбкой приближаясь к ней, сказал чистильщик обуви, – как дела идут? Видела сегодня закат? Луна была просто бесподобна…
– Мужчина, какая Сара, какая луна! Или покупайте, или проходите, я сейчас полисмена позову.
Чистильщик вздрогнул и двинулся дальше. Он вспомнил, что выдумал Сару и её судьбу вчера, когда начищал башмаки, чтоб хоть как-то отвлечься от мыслей о небе, что становились навязчивей день ото дня.
«Действительно не смотрят. Не смотрят на луну».
В этот день он решил никому больше не говорить про небо.
«Хорошо! Пусть. Зато луна принадлежит только мне. И луна, и небо».
На следующий день ему пришлось задержаться — грузный полисмен заставил его начищать свои чёрные боты, которым давно было место на помойке:
— Не выдают нам новую форму, малой. Хоть бы налоги повысили, говорят, инспектор готовит проект-с…
Было уже темно, когда он бежал по улицам, мечтая увидеть луну. Он пропустил закат, но свою небесную возлюбленную не пропустит… Мир, благоухающий липами и тополями, пахнущий мокрой мостовой и морем, кружился перед его глазами и, казалось, он сходит с ума. Да, он сходил с ума, он сам это чувствовал. Он бежал к своей скамейке, но на полпути увидал такое, что споткнулся и чуть не расшибся на бегу.
…Фрида, служанка из дома в квартале отсюда, подруга Ады, эта пошлая глупая некрасивая женщина грубо выбивала застрявшую луну черенком швабры из веток самого высокого дерева – луна, застряв в кроне, мешала ей подглядывать сквозь листву за молодой парой напротив. Влюблённый в небо чистильщик сапог замер, и ледяные волны ударили от груди в ноги, в затылок.
– Не сметь! – хотел закричать он, но из-за вечного кома, оставшегося навеки после случая с мальчиком, из горла вырвался какой-то писк.
«Нельзя! Нельзя так!» – из пелены перед глазами выступило тело матери на мостовой в размётанном зелёном платье, мёртвые голуби. Не соображая, что делает, он быстро нагнулся, схватил камень и метнул его в Фриду, но не попал, а только разбил стекло рядом.
– Хулиганы! Полиция! Полиция! Держите мальчишку!
Влюблённый в небо бежал прочь, взлетали клетчатые брюки и башмаки.
«Луна им только мешает! Мама…Голуби... Глупцы. Пусть! Луна будет только моей. И небо».
Он сходил с ума. Небо было огромным, бесконечным, и не могло поместиться в нём. Небо распирало его изнутри и теперь не приносило ему былого счастья. Он думал только о луне. Он страдал. На его клетчатых брюках то и дело появлялись тёмные пятна. От влюблённого в луну пахло желанием, старым потом, сумасшествием.
Он не заметил, как скоропостижно скончался июнь, как крепчал и рос второй летний месяц – всё было в бреду. Весь день, начищая сапоги и туфли, он думал только о небе, только о луне, остро тоскуя о вчерашнем закате. Затем спешил во дворик с фонтаном, где один наблюдал крушение небосвода, затем провожал луну тоскливым вожделеющим взглядом, а после брёл в свою съёмную комнатку, где его ожидали ворчливая хозяйка Ада, молчаливый старый моряк и надменный бухгалтер, что жил в соседней каморке.
«Можно уместиться втроём на скамейке… можно переставить другие скамейки. Но разве она им нужна?»
И взойдёт над крышами луна,
неви-и-и-инная!
Но луна не так прекрасна, как она,
моя люби-и-и-имая.
пел на скамейке напротив юноша с длинными сальными волосами, подыгрывая себе на мандолине. По бокам от него сидели две девушки в цветастых платьях, недалеко от скамьи, спиной к влюблённому, наливал шампанского в купол бокала какой-то щёголь в котелке. Все подпевали пошловатой песенке, но никто не смотрел на луну.
«Сволочи», – отчаянно подумал он, и, резко поднявшись со скамьи, зашагал вон.
Он почти перестал спать и есть, у него постоянно ныл левый висок, он не старался отмыть пальцы от чёрных пятен, а брюки от пятен тёмных, Ада подумывала выселить его из комнаты, незаметно поднимая плату. Люди сторонились его в узких переулках, грязного, слёзно бормочущего что-то про луну и небеса. Он путал цвет кремов для туфель и ботинок, чаще получая тумаки, чем монеты.
Он плакал без причины, он мог начать плакать в любой момент, когда чистил сапоги или сидел без дела, уставившись в заплёванную мостовую. Человек, влюблённый в луну, сходил с ума.
Наступило двадцать девятое число июля месяца.
В тот вечер он сидел на голубой скамье, напряжённый, выпрямившийся, подрагивающий, как перетянутая струна ненавистной мандолины, и смотрел на луну, и пытался поймать её взгляд, и томился от одиночества и красоты, переполненный упругим желанием внизу живота. Журчал, промывая мозаику голосов, фонтан, летний ветер с моря доносил вперемешку запах соли и йода, обломки чьих-то фраз и отзвуки саксофона, звякали редкие велосипедные звонки в ещё тёплых пальцах умирающего июля, шептались спицы колясок с нагретой мостовой о тайнах следующего поворота. А он томился, он был заворожён.
Сегодня она лежала на спине, покачиваясь на синих водах ночного океана, утопала в нём своим неизвестным затылком и тоскливо глядела куда-то вверх, на холодные созвездия витрин и фонарных цепочек и кометы велорикш, но люди были к ней равнодушны, как и много вечеров до этого. Он сидел и пытался поймать её взгляд, как вдруг проходящий мимо человек проронил в его сторону с усмешкой:
– Вы так смотрите на неё, как будто хотите украсть!
Человек, влюблённый в луну, вздрогнул и оглянулся, но уже удалялась сутулая спина в сером плаще. Влюблённый думал вскочить и догнать силуэт, растворяющийся в июльских сумерках, голосах, звонках, исчезающий в проёме улицы, но неожиданно заметил небольшой мольберт подмышкой идущего.
«Художник. Не считается…»
Влюблённый было выдохнул с облегчением, но потом снова увидел чарующий лик, гулко сглотнул, потянулся к брюкам, отдёрнул руку.
«Как мне избавиться от неё? Как мне отдать её другим?»
Он смотрел на светящийся лик, но фраза художника крутилась в голове.
«Посмотрел бы на них, если бы украли луну. Для них украденный кошелёк…»
Влюблённый в небо резко встал и тут же сел. Острая боль пронзила пах, но он и не заметил.
Небо померкло. Луна, казалось, погасла.
«Точно!.. Они не обращают внимания на её присутствие, но заметят отсутствие. А я… Освобожусь, выдохну… Они будут мне благодарны. Ведь я верну им луну. Хотите украсть…»
Он оглянулся вокруг: не заметил ли кто его замысла? Но люди продолжали жить своей жизнью, ели устриц, пили вино, ехали на велосипедах, играли в шарады, сидели на своих стульях. Старый шарманщик крутил очередную пластинку чьих-то воспоминаний, и от её звуков мир был чуть-чуть черно-белым. Никто ничего не заметил.
Глава 4. Кража луны. Сквозь ветви
На следующий день человек, влюблённый в луну, не пошёл на своё привычное место чистить сапоги и туфли обречённых жителей города Полудня. Он начал составлять план.
План кражи луны.
Хозяйка Ада что-то варила на кухне, громыхая крышками и бидонами, недовольно двигая багровыми локтями.
– И куда? А почему не помыли вчера за собой миску? Я вам в работницы не нанималась, слышите, негодник! Вы у меня снимаете жилую площадь, я вас выставить могу в два счёта, поняли? Кстати, голубчик, так и не доплатили за прошлый месяц, и за уголь вы должны…
Влюблённый в луну оборвал голос Ады хлопком двери, что ловко подцепил пяткой. Ада, не привыкшая к такой дерзости, застыла перед дверью. Щёлкнул шпингалет.
Влюблённый в луну и сам опешил, теперь у него была цель, а в цели был смысл, он жил не зря.
Секунду спустя, Ада уже барабанила в доски. Он ничего не слышал. Он лежал на полу и сосредоточенно думал. Тени ползли по комнате.
«С крыш не достану. Можно попытаться со Здания Бюрократизма, – влюблённый вспомнил лица Преследователей, вспомнил, что у него с восьми лет нет имени, вспомнил зелёное платье… – нет, меня туда не пустят. Под конец месяца она идёт ниже, в прошлом даже запуталась в ветвях самого высокого дерева, Фрида выбивала её шваброй, будь она проклята», – каменный ком встал в горле влюблённого, но тут же исчез.
Влюблённый поднялся. Первые жёлтые закатные лучи пронизывали комнату. Ада давно смолкла, в квартире было тихо.
– В прошлом месяце луна запуталась в ветвях самого высокого дерева. Ровно месяц назад, тридцатого числа, я как раз платил за квартиру и не смог заплатить за уголь, Ада тогда тоже цеплялась.
Спустя минуту он уже бежал по улице в надежде успеть.
Задыхаясь, человек, решивший украсть луну, схватился за белоснежную остроконечную доску изгороди, что обрамляла сад вокруг самого высокого дерева, и, согнувшись, несколько секунд простоял, тяжело дыша. Всё вокруг было пробито навылет лучами умирающего солнца. Город, несколько минут назад отчётливо жёлтый, теперь набух огнестрельной раной, и каждая мелочь в нём – от обода колеса проезжающего рикши до шпиля самой высокой башни Здания – была багровой, алой, неуловимо становясь ещё темнее. Даже доски наполовину заколоченного окна Фриды были красными, а выживший кусок стекла пылал воспалённым оком.
Улица была пуста, рикша заворачивал за угол, и только оборванный мальчишка в городском саду распихивал яблоки по карманам огромного пальто, воровато оглядываясь по сторонам. Бывший чистильщик пристально посмотрел на его силуэт: согнутые плечи, напуганный взгляд, обветренные руки…
– Ну и ладно, – сказал он непонятно кому.
Решивший украсть луну выдохнул в последний раз, и вот уже хотел перемахнуть через невысокую ограду сада, чтоб, пробежавшись под отяжелевшими ветвями яблонь, устремиться к самому высокому дереву, на котором висела табличка «Влезать категорически запрещено» – за неё-то он и хотел зацепиться при первом рывке. Вдруг он увидел фигуру в тёмно-синем костюме, идущую прямо на бывшего чистильщика сапог.
Это был Жорж.
Решивший украсть луну узнал знаменитые пушистые чёрные усы под его носом, они сейчас были чуть подкрашены зловещим алым отблеском последних секунд светила. Он шёл прямо на бывшего чистильщика сапог, он смотрел перед собой, руки его были сложены за спиной, и сзади, как хвост самодовольного кота, из стороны в сторону покачивалась знаменитая на весь город чёрная дубинка. Жорж был самым отъявленным подонком из всех полисменов города, он мог забить бедняка насмерть за малейшее нарушение, он морил задержанных голодом и лишал сна. Он выбивал любые показания и изощрённо пытал не хуже Службы Преследования. Рикши госпожи Розы побаивались Жоржа: он бы садистом, упивающимся страданиями жертвы. И продажным полисменом. Он специально отказывался от каких-либо повышений, чтобы работать на улице, собирая дань с мелких рыночных торговцев или выполняя за деньги поручения сильных мира сего. Жорж шёл прямо на бывшего чистильщика обуви. Однажды последний уже проиграл противостояние с полисменом.
Решивший украсть луну прижался всем телом к изгороди, пропуская лениво шагавшего, самодовольного Жоржа. Он ни капли не изменил ни скорости, ни направления, грубо задев замершего чистильщика плечом:, тот чуть не упал на мостовую. Жоржу этого было достаточно, он шёл дальше, чуть заметно усмехаясь в свои усы.
Решивший украсть луну, весь словно свалянный из одного куска грязной ваты, медленно осел, прижавшись спиной к изгороди. Жорж удалялся прочь. Солнце село. Несколько минут, и выйдет луна. Нужно действовать. Чистильщик закрыл глаза, сделал глубокий выдох и вдруг ясно услышал знакомый женский голос:
– Держите мальчишку! – верещала Фрида, выбегая из дома. Решивший украсть луну вытянулся в струнку и увидел быстро шагавшего к нему Жоржа.
«Конец», – подумал он.
Полисмен уже был шагах в десяти, когда в него сбоку врезался бегущий мальчишка, за которым гналась Фрида. Жорж ловко сбил мальчика ударом дубинки, и тот упал на мостовую.
– Та-ак! – сладко вытянул Жорж.
– Он яблоки крал. Я видела, господин полицейский, – причитала Фрида.
– Та-а-ак! – почти смеясь, вывел Жорж.
– Я… Я с земли… – мальчик всхлипывал, утирая расшибленный нос. – Я не крал! Я не срывал. Я с земли. С земли же можно… Мне полисмен разрешил! Можно же с земли…
– Так, – чуть озадаченно буркнул Жорж.
– Он ещё стекло разбил мне месяц назад. Камнем, чуть меня не убил.
– Так! – обрадованно воскликнул Жорж.
Бывший чистильщик ботинок увидел над домом краешек восходящей луны. Так низко она идёт раз в месяц.
– А свидетели есть? – произнося эту фразу, Жорж слегка подмигнул Фриде.
– Ну, я дома была одна-а… – Фрида заметно замешкалась, туго соображая. Луна показала светящийся краешек из-за крыш. Жорж смотрел на глупую Фриду с ненавистью. Фрида мямлила что-то бессвязное.
«Несколько минут, и она будет проходить через ветви самого высокого дерева».
– Я видел, как он разбил стекло.
Все трое оглянулись на молодого человека в клетчатых брюках.
– Отлично. Одного свидетеля вполне достаточно. Допрошу вас позже, – Жорж подмигнул чистильщику так, что тот понял: допрашивать его никто не будет.
Жорж подхватил мальчика и поволок его за собой.
Мальчишка упирался и пытался вырваться, но Жорж отвесил ему дубинкой такого тумака по рёбрам, что тот чуть не рухнул на камни. Фрида развернулась и двинулась к дому, довольно виляя бёдрами.
Жорж тащил мальчика за знакомое пальто, удаляясь вдоль улицы. Чистильщик провожал их взглядом, бессмысленно открывая и закрывая рот. Луна взошла до половины. Решивший украсть луну вспомнил карий лёд в глазах мальчишки.
– Стойте!
Жорж неохотно развернулся.
Чистильщик нагонял Жоржа с пленником, отбивая ступни и рискуя упустить ночное светило. Фрида оглянулась, стоя в дверях.
– Это не мальчик. Я точно знаю. Меня ввело в заблуждение его пальто. Это не он.
– Хм? – лицо Жоржа напоминало лицо человека, которого оторвали от лакомства.
– Это не он. Видит Полдень…— чистильщик задыхался.
– А кто? – Жорж вперил свой умный взгляд в лицо чистильщика.
– Не он.
– Кто?
Дубинка Жоржа нежно ткнулась в грудь чистильщику.
– Кто. Разбил. Стекло.
«Луна сейчас…»
Фрида глазела на них из дверного проёма.
Дубинка упиралась чистильщику в грудь. Жорж смотрел в глаза, прямо и не моргая.
– Кто?
– Артур и Санчо Лизовски. Живут в Перекладном переулке. Дом три, второй подъезд, четырнадцатая квартира. Мальчишки, ну, то есть, студенты, юноши, я видел…
Жорж смотрел теперь почти смущённо. Одна добыча уже в руках, другая крупнее.
– …разбили стекло и рвали яблоки прямо с дерева, им лет по шестнадцать-семнадцать, я их выследил.
Жорж неохотно потянулся за блокнотом, мальчик в мужском пальто, воспользовавшись паузой, рванулся прочь. Полисмен проследил за ним ненавидящим взглядом и вновь посмотрел на чистильщика.
– Также имею сведения, что пять лет назад они разрушили чужую голубятню, используя в качестве орудия топор, – задыхаясь, продолжал чистильщик. – С позволения своего отца, ра… – чистильщик запнулся и почему-то неожиданно отдал честь.
Полисмен, записывая адрес, усмехнулся в усы.
– С позволения отца, говоришь. Итого, трое виновных. Давность лет, но живой свидетель…Завтра.
– Простите?
– В восемь утра. В полицейском участке. Оформим это в официальном протоколе.
– Но я…
Дубинка упёрлась в горло, в только начинающий оттаивать камень.
– Завтра. Адрес?
– Я же сказал, Перекладно…
– Твой.
Чистильщик попытался сглотнуть. Жорж надавил дубинкой на кадык.
– Серединная улица. Дом двадцать три. Четвёртый этаж. Квартира Ады Сканди.
– Ясно. Не придёшь… – Жорж ткнул дубинкой так, что чистильщик подавился.
– Ага.
Жорж развернулся и пошёл вдоль улицы.
…он лез, обливаясь потом, выше и выше, и ветви самого высокого дуба в городе раздваивались без конца и становились тоньше и тоньше, но вдруг, когда у него уже не оставалось сил, ненавистный город Полудня открылся перед ним во всей красе изломанных крыш.
Он был на вершине кроны.
Решивший украсть луну поднял взгляд к небу и замер в восхищении.
Она была молочно-белой, ослепительной, совсем небольшой в диаметре – всего в один размах его рук, от одной вспотевшей ладони до другой, он уже видел, как тёмная расстановка пятен слагается в несбыточно прекрасное, невозможно печальное женское лицо. Огромное, белое, грустное лицо! Его обдало холодом – белым, ледяным, лунным холодом – у него закружилась голова, низ живота привычно отвердел. Он и не знал, что вблизи она такая ледяная.
Он протянул к ней обе руки, рискуя сорваться, сжимая последнюю тонкую ветвь между трясущихся колен, почти коснулся её, но не хватило пары секунд.
Он опоздал.
Она обдала его своим холодным светом, своей печалью, и поплыла дальше привычным небесным путём. Она была так задумчива и грустна, что даже не заметила внизу на дереве тянущегося к ней человечка. Решивший украсть луну чуть не сорвался вниз от разочарования и досады. В последний момент он успел вцепиться в шаткие ветви, растряся всю крону.
– Смотри!
– Что там?
– Какой-то псих влез на дерево… Луну украсть решили, господин? – насмешливый женский голос заставил его вздрогнуть. Он глянул вниз.
Голая по пояс, у самого подоконника, упираясь в него безупречными руками, стояла девушка из мансарды, за окном которой так любила шпионить Фрида. Она улыбнулась и кокетливо повела плечами. Острые соски сверкнули в полоске света. На левом блестел слюной отпечаток поцелуя.
– Отойди от окна, – позвал её мужской голос. Решивший украсть луну еле удержался на ветках.
«Бесстыжие…»
– Бесстыжие! – крикнул он вслух, быстро спускаясь по ветвям. Женская туфелька полетела ему вслед, чуть не задев по щеке.
…когда он, растерянный и разбитый, спрыгнул в траву, в стрёкот сверчков в уже потемневшем саду, выпрямился и глянул вперёд, он увидел прямо перед собой тёмный силуэт за смутно белеющей оградой.
– А я тебя узнала, – тихо и зло прошипела Фрида. – Это ты мне стекло расколотил. Меня жалования лишили из-за тебя. – ноздри Фриды раздувались от гнева в июльских сумерках:
– И мальчишку оговорил. И этих, Санчо Слизовски… Завтра же пойду в полицию и сдам тебя Жоржу. Ух, он из тебя дурь выбьет!
Он сорвался с места и побежал вон из сада. В спину ему кричала Фрида:
– Беги-беги! Я сдам тебя Жоржу, слышишь!
Глава 5. Кража луны. Ночной полёт
Решивший украсть луну уже тридцать минут ворочался без сна на дряхлой раскладушке. Ночь скрипела пружинами и упиралась тупым углом. Луна, недосягаемая и таинственная, висела над западными крышами, пробуждая желание, похоть, полёт мечты; луна была готова отдать себя морю.
«Как? Как я так промахнулся! Завтра луна опять будет проплывать сквозь ветви самого высокого дерева, а я не могу приблизиться к городскому саду ни на милю: Фрида меня сразу же сдаст Жоржу. А Жорж знает, где я живу, и если он узнает, что у меня нет имени, меня утащат в подвалы Здания».
Человек, решивший украсть луну, перевернулся на другой бок.
«Если я доберусь до луны за сегодняшнюю ночь, я стану героем. Героем города. И Жорж не дотянет до меня свои мерзкие ручонки».
В темноте комнаты напротив сумасшедший моряк неразборчиво простонал во сне женское имя. Из раковин несло морем и чем-то протухшим.
«Луна на небе. Я на земле. Как мне добраться до неба? Как мне… Ведь есть же способ. Луна плывёт по небу. Воздухоплавающая луна…»
На несколько секунд человек, решивший украсть луну, начал соскальзывать в сладкий водоворот, основой которого был белый лик. Он уже почти отпустился в невесомость забвения, ему снился один воскресный день из детства, когда он, зачарованный синей апрельской бездной, увидел парящую над крышами грушу воздушного шара. Отец тогда сказал ему, что воздушный шар – это шёлковый мешок, и летит он, потому что наполнен горячим воздухом…
«Воздушный шар! – человек, решивший украсть луну, скинув рваное одеяло, уже спускал ноги на ледяной пол, – постельное бельё Ады!»
Он бежал по крышам огромными шагами, перелетая с дома на дом, отталкиваясь ногами в железных ботинках от флюгеров, коньков и черепицы. Никогда он не чувствовал себя таким счастливым. Он летел среди изумлённых звёзд, вцепившись в затянутый шнур самодельного воздушного шара, в погоне за луной. Он летел вслед за своей печальной белой возлюбленной, которая уже покидала город и вот-вот должна была опуститься в море. Чтобы догнать её, он изо всех сил бил железными ботинками в черепичные крыши, гулко шагая по спинам спящих домов, и от этого люди в своих постелях просыпались на секунду и переворачивались на другой бок, и всем им снился дождь. Луна была ближе с каждым прыжком.
Свою конструкцию он сделал из шёлкового постельного белья Ады. Комплект вместе с огромной квартирой достался Аде от разорившегося торговца-отца, но она никогда на нём не спала, так как по темноте своих взглядов втайне была уверена, что в шёлке живут гусеницы, его спрявшие. Однако и выбрасывать бельё она категорически отказывалась: оно напоминало ей о былом богатстве её семейства.
Человек, решивший украсть луну, доливая в кипящий чайник кружку за кружкой, за час сжёг весь уголь в маленькой кухонной печи, но всё же смог через резиновый шланг водолазного костюма соседа-моряка наполнить паром огромный пододеяльник, стянутый верёвкой вдоль края. Ада, моряк и бухгалтер обливались потом в своих постелях, но так и не проснулись. Выходка чистильщика осталось незамеченной.
Когда шар готов был выскользнуть в окно, чистильщик понял, что его не удержать своим весом.
– Я слишком лёгок. Меня унесёт чёрт-те куда.
Через минуту он неуклюже вылетел на улицу, с трудом протиснувшись в окно, порвав москитную сетку. Тяжёлый водолазный костюм уравновесил надутый паром шёлк. Вслед чистильщику долго сипел удивлённый чайник на догорающей плите. Ветер трепетал в обрывках.
… теперь пар в пододеяльнике остывал от прохладного воздуха июльской ночи, и с каждым прыжком человек, решивший украсть луну, сильнее ощущал тяжесть стальных ботинок и слабее – натяжение шнура. Шёлковый шар начинал сморщиваться – последнее яблоко, забытое на сентябрьской ветке. Луна была близко – каких-то пару прыжков – женское лицо становилось больше и больше.
Человек, решивший украсть луну, как раз взбегал вверх по скату крыши. Луна была за следующим домом.
«До конька в три шага, а там – рывок», – лунный вор уже начинал задыхаться. Он бежал, не глядя под ноги, страсть овладела им.
Скат крыши тремя гулкими ударами пронёсся внизу, чистильщик изогнулся всем телом – луна была близко, как и пару часов назад, на дереве – он оттолкнулся от конька.
Железный всплеск.
Он вырвал левый ботинок из вцепившейся неизвестности и чуть не шлёпнулся лицом в черноту сада, открывшегося за домом, но удержал шнур в руках.
В тысяче миль ниже мелькнул, пытаясь удержать в лапах вертящуюся стрелку частей света, сбитый железный петух.
Следом в темноте раздались дробь лап по каменной дорожке, брызги натянутой цепи.
Окрестности разлетелись лаем. Мелькнул влажный белок, бледно-алые дёсны. По саду метался разъярённый чёрный дог.
Чистильщик поднял взгляд и еле успел подогнуть колени к животу: он с треском влетел в крону старенькой яблони. Град яблок оповестил о близости земли.
Скорость была достаточной, чтобы он не застрял в паутине веток и листьев, а шёлковый мешок прошёл чуть выше смертельных для него сучьев. Но, вылетев из яблони, чистильщик увидел перед собой отвесную кирпичную стену следующего дома. Дог извивался где-то в миле под чистильщиком, и, судя по его звенящей, не отступающей преданности, цепочки хватало на весь сад. Ещё секунда, и чистильщик врежется в стену и рухнет вниз, туда, где мечется чёрный рык, острые зубы...
Решивший украсть луну вновь подтянул колени и забил по кирпичам ботинками, весящими по сотне тонн каждый.
Он сумел забраться на крышу следующего дома, луна была на том же расстоянии, но шёлковый шар уже растерял весь свой энтузиазм. Минута, и сила притяжения окажется сильнее стремления к звёздам. Пульс стучался в висках.
– Сейчас или никогда, – просипел чистильщик в запотевшее стекло и совершил последний рывок, стукнув каблуком сильнее обычного в крышу, так, что отломился кусок черепицы, и, разбив слуховое окно, упал в чью-то мансарду.
Решивший украсть луну уже не заметил этого: он подлетел к ночному светилу вплотную, так близко, что мог разглядеть печальное, отрешённое лицо; так близко, что мог почувствовать обжигающий, будто сухой лёд, холод; так близко, что с каждым мигом холод жёг сильнее. И когда шёлковый шар налетел впалой грудью на ледяную белую щёку, внутри него всё забулькало и осело, воздух начал стремительно остывать, шар вспотел от разницы температур. Решивший украсть луну тоже вспотел – от ужаса.
Он смотрел в глаза луне, а она, не отводя взгляд и не мигая – в глаза ему.
Так они летели, сцепившись, над крышами вечность и миг. Вот она – его возлюбленная. Смотри на неё. Смотри в неё. Смотри. Он смотрел и не замечал ничего вокруг.
Он не смел выпустить шнур, не смел коснуться её резиновой перчаткой, но чувствовал ледяное тело сквозь ткань костюма. Шар стремительно остывал.
Он смотрел ей в глаза.
Она – ему.
Внезапно лицо её отдалилось будто во сне.
Он с треском и хрустом врезался в ветки, раздирая намокший пододеяльник.
Толстая ветвь по дороге выбила стекло шлема, ошпарив лицо, и он сорвался, выпуская шнур. Линза сверкнула во тьме и исчезла навеки.
Боль пронзила левую руку.
Он вылетел из ветвей и врезался во влажную почву постриженного газона локтями и коленями в кавалькаде сломанных рёбер в грудной клетке забора, разорванного шёлка, сбитого дыхания.
…решивший украсть луну, пошатываясь, встал, скинул жаркий тяжёлый шлем. Воздух, показавшийся ледяным, ударил в голову. Пульс метался в висках. Обожжённое лицо саднило, и когда он коснулся переносицы, на резиновой перчатке остались красные капли, сочащиеся из пореза. Чистильщик с головы до ног был мокрым от пота.
Он встал и растерянно огляделся вокруг. Долгий взгляд в луну и последовавшее падение дезориентировало его. Разорванный шёлк остался невидимой полоской в ветвях деревьев, маленький белый диск садился за западные крыши. Стекло из переднего оконца шлема пропало без вести. Было тихо, и даже надрывавшийся недавно дог теперь притаился где-то за домом.
Человек, решивший украсть луну, растерянно выдохнул. Луна садилась за крыши.
Человек оглянулся и увидел собаку.
Огромный чёрный дог стоял в метре от него и смотрел прямо в глаза. Его голова доходила до солнечного сплетения низенького чистильщика. Ноздри раздувались. Верхняя губа мелко подёргивалась, обнажая острые зубы. Цепочка болталась свободно, хвастаясь своей щедрой длиной.
Собака прыгнула на него с низким рыком. Нелепо взмахнув рукой, лунный вор сел, уворачиваясь от пса. Он смог оттолкнуть мощное тело обеими руками, опрокинувшись назад. Но дог кинулся снова. Перед глазами мелькнули мама в луже крови, голуби, отец, мальчик, Жорж, Ада, чьи-то туфли с оборванным правым шнурком… Чистильщик, будто в дурном сне, с приступом подкатывающей тошноты поднял ватную правую, бесконечно долгую ногу в тяжёлом ботинке и со всей силой двинул в летящую пасть стальной пяткой. От встречного удара дог взвизгнул, смялся всем телом и свалился на землю.
Лунный вор, готовясь к новой атаке, быстро отталкиваясь ногами, отполз к сломанной ограде. Дог остался лежать на газоне.
Чистильщик смотрел на дога. Дог лежал на газоне. Чистильщик смотрел на дога. Грудь собаки была недвижимой. Из носа текла чёрная струйка. Где-то рядом послышался призывный свист.
– Граф! Ко мне! Граф, – голос приближался.
Цепочка дёрнулась серебром в меркнущем лунном свете. Чистильщик сжал резиновые кулаки.
Он вскочил, и, держа ослеплённый шлем под мышкой, перемахнул через ограду. Через десять секунд он быстрым шагом шёл прочь, скрипя резиновой промежностью, удаляясь на восток, в направлении дома. Свист, раздававшийся за спиной, внезапно смолк.
Лунный вор шёл быстро, тихо и зло и ни разу не оглянулся на уходящий за горизонт диск. Длинная тень металась по дороге.
Остаток ночи, ещё плескавшийся на донышке комнатных углов, он думал о том, как ему украсть луну. Левая рука его, ушибленная при падении, опухла и не двигалась. Мысли метались в его голове. Он не услышал утреннюю кухонную склоку соседей, винивших друг друга за сгоревший чайник, сожжённый уголь и порванную сетку – о как надрывалась из-за последней Ада, ведь сквозняк мог застудить кактус, понимаете, сволочи, застудить! Дверь в комнату вора была закрыта на шпингалет. И тем более он не мог услышать безмолвное удивление соседа-моряка, который после привычного утреннего осмотра своего водолазного костюма в шкафу в коридоре стал ещё тише и загадочнее. Человек, решивший украсть луну, не заметил ничего, он продолжал лежать на полу и думать, срастаясь с шершавыми шашками паркета. Рука ныла. Ада барабанила в его дверь, но маленький шпингалет хранил напряжённый покой. Не зная, что жилец не слышит ничего вокруг, Ада пыталась пробраться к нему под разными предлогами, утверждая, что ей нужны то щётка, то совок, то ещё что-то, что якобы лежало в его комнате. Решивший украсть луну не отвечал.
– Стремянка! Мне нужна стремянка, слышите? Не смейте держать закрытыми двери в моем доме! Откройте, или я вызову полицию! Мне нужна стремянка.
– Стремянка… – прошептал решивший украсть луну.
Остекленевший взгляд его загорелся, улыбка поплыла по лицу. Он рассмеялся вслух, счастливо и легко.
– Завтра иду в полицию! Слышите?
Человек не слышал. Он заснул в обнимку со счастливой мыслью о найденном решении.
Глава 6. Кража луны. Стулья
Он скатился по мраморным ступенькам перед Зданием Бюрократизма на гранит Круглой площади. Дверь за спиной захлопнулось. Наверное, ещё ни одному смертному, который не был бюрократом, работником Здания, не удавалось так просто проникнуть за высокие чугунные двери, ведущие в каменную громаду.
– Давайте-давайте! Выметайтесь! Нечего тут! – решивший украсть луну вспомнил испуганные глаза и вспотевшую переносицу под очками бюрократа, что беспомощно, но настойчиво выставлял его вон.
Решивший украсть луну вышел в центр Круглой площади, где мозаикой был выложен циферблат так, что любой, вставший в его сердцевину, отбрасывал тень на цифры, становясь частью солнечных часов. Вор оглянулся на Здание. На площади играл квартет уличных музыкантов: три скрипки и виолончель. Какая-то девушка в белом платье танцевала перед ними. Человек, решивший украсть луну, смотрел только на Здание. Сумасшедшая идея, зародившаяся в нём вчера, победила главный страх его жизни.
Здание, мрачное, выложенное из тёмно-серого камня, уходило ввысь всеми пятью квадратными башнями с зубцами, шпилями и барельефами, оно стремилось и нависало самой высокой центральной, и четырьмя флигельными, что были в полтора раза меньше, но и они таили в себе около трёх или четырёх десятков этажей каждая. Всё Здание было подчёркнуто-квадратным и выстроенным по вертикали. Центральная Башня состояла из трёх частей. Массивная нижняя часть составляла две трети всей высоты, и каждая сторона её была сплошной каменной решёткой из сотни маленьких квадратных окон, отсюда кажущихся окошками, заключённых в выдающиеся линии блоков, рассекающих Здание вдоль и поперёк, как клетка рассекает тетрадный лист. Вторая часть башни была немного меньшей первой по площади, она вырастала из неё, и каждая сторона была украшена огромным циферблатом, закрывшим почти все окна. Вторая часть продолжала первую, но тут же переходила в третью часть, ещё меньшую по площади, но почти такую же по высоте, как вторая. Третья часть Центральной башни была бы совсем короткой, если бы не заострённый шпиль, продлевавший её наслаждение высотой. По легенде, именно в третьей, самой высокой части Центральной Башни жил и работал Директор.
Четыре флигельных, примыкавших почти вплотную, ничем бы не отличались от Центральной в миниатюре, если бы их верхние части не были лишены шпиля, и сам их вид, не был несколько блёклым по сравнению с центром.
Это было Здание Бюрократизма – верховная власть города Полудня, страшная и обезличенная. Механизм её существовал и работал параллельно и безучастно к жизни населения, что бы ни происходило – параллельно и безучастно. Здание Бюрократизма жило по своим, сложным, запутанным, и абсурдным законам, и город старался не пересекаться со Зданием. Существуя за счёт налогов с жителей города, оно, если хотело того, распоряжалось жизнями горожан, нависало над ними своей громадой, но никто, если только не работал в Здании, не хотел замечать его грозную тень. И если Здание вдруг вторгалось в судьбы живущих, это было величайшим несчастьем для жертвы, а жертвой в этом столкновении всегда была сторона жителей города, но не Здания.
Именно Преследователи из Бюро Преследования Здания когда-то убили мать решившего украсть луну, именно Здание лишило его семьи, детства, имени.
Решивший украсть луну стоял в центре Круглой площади и смотрел на Здание. Пронзительно пели струны и смычки. Наверняка, когда-то принадлежавшее ему, имя числится в реестре Бюро, прячется строчкой в бесконечных папках картотеки тех виновных, что скрываются от Здания по всему миру. И нет надежды, что Преследователи утеряли его имя за давностью лет – нет, такие сведения они не забывают никогда, они хранят всё в своих архивах, и если не находят самого виновного, находят его детей, внуков, правнуков…
Никто не знал тайны решившего украсть луну. Дело в том, что он вообще не должен был существовать на этом свете, он должен был погибнуть в восемь лет. А скорее всего, что ещё хуже – поступить на службу в Здание Бюрократизма.
Лунный вор стоял в центре Круглой площади и смотрел на Здание, лишившее его матери и отца. В его глазах вместо привычного страха звенело и высилось что-то, что обязывало само Здание существовать на равных со смотрящим.
Девушка в белом платье танцевала на площади.
…её убили за попытку к бегству: она вырвалась из рук Преследователей. Они тащили её, вцепившуюся в мостовую обломанными ногтями, в его любимом зелёном платье, тащили в казематы Здания, где должны были замучить до смерти, потому что её брат, работник Здания по наследству, нахамил какому-то высокому чиновнику, и по закону за это преступление ему грозило две смертные казни путём пыток до «полной гибели пытуемого». Но простой смертный не в состоянии пережить две смертные казни, наказание, оставшееся после смерти виновного, должны были понести ближайшие родственники, а если родственников нет – друзья, знакомые, вплоть до соседей соседей. Таков закон Здания. Дядя чистильщика это знал, однако, он не только не попытался защитить сестру, что было бы бесполезно, но и покончил жизнь самоубийством, повесившись за час до прихода Преследователей. Вместо одной лишней смертной казни, которая бы распространилась на его сестру, в воздухе, словно ботинки дяди в центре комнаты, теперь покачивались две. И к этому прибавилась ещё порча имущества Здания, так как все работники принадлежали ему и являлись его собственностью. Преследователи усталым взглядом поискали ближайших родственников в желтоватых листах личного дела виновного и, за неимением прочих вариантов, присудили одну сестре обвиняемого, а другую – её мужу – матери и отцу чистильщика.
Отец чистильщика успел отвести своего восьмилетнего сына к другу-сапожнику и сдался Зданию. Две смерти искупили вину лишь отчасти. Будущему чистильщику грозила работа в Здании по наследству. Так он лишился имени и стал просто никем, дабы избежать возмездия.
Лунный вор стоял в центре Круглой площади и смотрел на Здание, как не смотрел ни разу до этого. Может, дело было в убитом доге или отравленных голубях, но нечто большое, что подымалось в его глазах, было ненавистью. Именно Здание дало ему решение, которое он искал весь день. Он вспомнил очки, вспотевшую переносицу:
– У нас тут каждый стул на счету! А вы без пропуска! Выметайтесь! Вы без доклада! Без разрешения о нахождении без доклада. Без разрешения о нахождении с докладом. Без партбилета. Вы даже без справки семьдесят восемь дробь пятнадцать! Кощунство. Выметайтесь. У нас тут каждый стул… Справка семьдесят восемь дробь пятнадцать где? Вон! Согласно параграфу сто сорок два – вон. Согласно пункту семнадцать дробь семь – вон. Согласно документу четырнадцать – прочь. Согласно уставу восемь, раздел четвёртый – каждый стул, каждая скрепка. На счету. Вон!
Всё утро он искал материал для своей грандиозной задумки. Он шлялся по городу, заходя в кафе, мастерские, магазины, высматривая подходящие вещи.
Он не сразу обратил внимание – и Здание подсказало ему – везде люди, занимаясь своими делами, почти всегда сидели. Обычно они сидели за чем-то и на чём-то. Стул и стол.
– Каждый стул на счету.
Именно. Каждый стул.
«Святой Полдень, сделай так, чтобы у меня получилось!»
Лунный вор стоял в центре Круглой площади и смотрел на Здание. Тень, отбрасываемая им на мозаику, указывала на двенадцать. Двенадцать ударов летели над городом. Девушка в белом платье поймала очередную волну музыки и взлетела над площадью. Прохожие поспешили отвести глаза от минутного чуда. В этот час сбывается заветное. Был полдень.
Таинства рождения августа квартира Ады, казалось, не заметила, встретив утро грохотом и шумом: хозяйка затеяла уборку в ванной. От звуков в своей комнате проснулся старый моряк и, незамеченный, поспешил в туалет, где его вырвало солёной морской водой. Бухгалтер уже отправился на службу, съев свои обычные два яйца (одно всмятку, другое – вкрутую). Только пыльные жёлтые шторы покачивались в его комнате, и парило в середине над полом в утреннем луче одинокое пёрышко. Дверь в комнату решившего украсть луну была закрыта на шпингалет. За дверью было тихо.
Там, в комнате лежал на раскладушке человек с опущенными синеватыми веками, сложив на груди умиротворённые руки. Правая опухла и пульсировала. Лицо его было спокойно, хотя и хранило следы былого утомления и какой-то большой умственной работы. Нельзя было сказать, спит он или просто бодрствует с закрытыми глазами. Наверное, он и сам не знал. Стрелки обежали полный оборот, давно осыпался звон двенадцати волшебных ударов, за окнами синели сумерки, решивший украсть луну лежал неподвижно.
Больше ничего не происходило в его комнате до самого заката.
Вечером он вышел из дому. Он слонялся по мостовым, уворачиваясь от прохожих и велосипедистов, скорее, уже по привычке поглядывая на узкую изломанную полоску темнеющего неба в ущелье улиц. Он ждал, когда город отшумит и отгуляет свой привычный вечер и ляжет спать. Он немного нервничал. За эту ночь ему нужно было многое успеть, а вечер длился и длился, и перетекал в ночь, и люди пели, гуляли, ели, пили, играли, прощались у ресторанов, ловили коляски, провожали друг друга до дома…
Наконец, стало тише, улицы опустели. Проехал наполненный светлячками фонарь последнего велосипедиста, звякнули вилкой в кафе, потом тарелками разъехался смех официанта. Где-то повернули стальное сальто ключа, всё вымерло. Помолчало ещё минуту, хлопнуло форточкой, предпочтя москитам духоту, и стихло окончательно. Город уснул.
Вор приступил к работе.
Глава 7. Город Полудня. Пропажа
– Зарплату повысить?
– Детей надо в училище…
– Имма, я знаю, что дети. Но мы ещё никому не сдали. Сезон в разгаре, дом пуст.
– Сегодня сдадим, госпожа, видит Полдень, мне сон снился…
– Ты убралась?
– Вчера, госпожа. С вечера.
– Хорошо. Приедут с минуты на минуту.
– Так, повысите?
– Сдадим сегодня — повышу… Здравствуйте! Роберт?
– Здравствуйте, да. Моя жена, Полли.
– Очень приятно. Вера. Сначала дом или сад?
– Ой девчонки, успела…Не открыли? Такое расскажу…
– Задыхаться стала, Ива, не приболела?
– У меня дома…
– Где шляется Брукс с ключами? Шить надо. Сторожу дал бы. Шёлк дорогущий завезли.
– …у меня дома все стулья – украли!
– Ты пополнела прям, Ивочка. Платья всё широкие. Что прячешь-то? Может, не знаем чего?
– Ну, девчонки.
– О, Брукс.
– Здрассте, девочки… Ива, всё хорошо? Пустите… Это ещё что?
– А отец знает, что ты часы его заложил?
– Э-э-э, да… Ресторан-то какой сняли, а? Лучший. «Рыба-меч»!
– Волнуюсь. Платье давит.
– Милая, всё сделано. Церемония в полдень, платье перешили.
– Гостей сразу сажаем, сразу.
– Да.
– Цветы?
– Да-да-да.
– Ладно.
– Я тебя люблю.
– И я тебя.
Он лежал на раскладушке и слушал. Первым звуком был голос молочника.
– Молоко! – вылетело белой птицей, но испуганно смолкло. Потом отозвалось эхом в соседнем переулке, но напряжённо, фальшиво… В комнате было холодно и ровный, молочный же, свет лежал на стенах и потолке.
Проснувшийся город медленно закипал и гудел, был полон испуга и раздражения. Если сравнить механизм города с часовым механизмом, то с самого утра размеренный ход был нарушен отсутствием мелких, но важных деталей, незаменимых шестерёнок быта.
Он уловил этот гул час назад. Когда он только проснулся после короткого обморочного сна на рассвете, он хотел выйти на кухню и позавтракать ненавистной гречкой. Но кухня встретила его жаждой взаимного страдания.
На кухне не было ни одного стула – их он стащил в первую очередь — и его соседям приходилось завтракать стоя. От этого ежедневный и без того не малый градус Адиного недовольства возрос в несколько десятков раз и кипел также неистово, как, извечно забываемая на печи, гречневая каша. На кухне свистело, гремело и кричало. В стены с керамическим грохотом билась ярость. Пахло сгоревшими тряпками. Человек, укравший луну, поспешил ретироваться в свою комнатку.
Из окна доносились какие-то возгласы и шум, нервный смех, потом кто-то мучительно долго ссорился и никак не мог разойтись.
Утро не доросло и до шестых этажей кирпичных домов в центре, а городом овладели паника и раздражение.
Механизм скрипел, шёл с натугой и тикал нервно и неровно.
– Потерпите… – прошептал он, стоя у окна. – Вечером.
– Отпирай, давай… Как видите – до моря десять минут.
– Пятнадцать, дорогой.
– Простите?
– Я говорю мужу, что до моря пятнадцать минут, а не десять, госпожа, э-э-э, Вера.
– Десять минут, я выросла здесь, госпожа, э-э-э, Полли.
– Какие ужасные замки, дорогой.
– Проходите. Ниже цены вы не найдёте на всём побережье.
– А мебель?
– О, боже…Имма!
– А я говорю, будете.
– Кодекс нарушаете. В Здание напишем.
– Девочки, важный заказ! Прибыли нет. Шёлк дорогой. Фининспектор проверяет скоро.
– А мы почему крайние? Как шить без стульев? Ноги устанут.
– Слушайте, я вам плачу.
– Иве душно.
– Так! Все. Запирай их, Бернар.
– Что вы себе…
– Эй! Э-эй!
– Ключ мне. Вечером чтоб пошито. Иначе не выпущу.
– Сынок, а мой подарок?
– У часовщика, отец.
– Что-то он долго чинит.
– ...и церемония ровно в двенадцать!
– Красота, доченька.
– За двенадцать ударов он кольцо мне, я – ему, так волновались.
– Ну славно, деточка! А чего они в зал нас никак не позовут?
Он лежал на раскладушке и задумчиво смотрел перед собой. Правая рука ныла. В комнате, несмотря на взошедшее солнце, было холодно. Ровный молочный свет лежал на потолке, стенах, лице укравшего луну. Он смотрел на неё. Между ног всё одеревенело. Холод и свет шли по комнате.
…когда он поставил последний стул на выстроенную им за ночь пирамиду, там, на пустыре за городом, ночь уже грозила расплыться рассветом, а луна спешила к морю, чтобы исчезнуть за кромкой вод. Он очень боялся не успеть, он стоял, пошатываясь, на последнем стуле, ловя призрачную точку равновесия, он тянулся к ней расправленным чехлом для раскладушки, который то взлетал на ледяном ветру, надуваясь пузырём, то опадал мёртвым парусом. Здесь было холодно, выл и пел обжигающий ветер, мерцали звёзды. Луна казалась немного напуганной. Облака проплывали где-то внизу. Там сквозь них светились фонари и окна, здесь – тысячи звёзд, а между ними – луна. Рискуя сорваться, он вытянулся к ней всем телом, и, обжигая руки о её сухой лёд, обхватил её тканью чехла. Она замерла в небе, и он чувствовал её шершавое тело, чувствовал, как небесное течение стремиться унести её к устью заката. Он не мог справиться с ней. Луна грозила скинуть его вниз с необъятной деревянной скалы. Сил хватало только на то, чтобы удержаться на месте. Любой порыв ветра мог сорвать его с этой шаткой позиции.
«Я разобьюсь насмерть» –подумал он тогда. Он вспомнил, отца, голубей: «Сынок, целишься чуть дальше голубки, и хва-ать!»
Он резко развернулся на отваливающемся каблуке – шатком подшипнике равновесия – поставив луну между собой и воздушным потоком. Луна мгновенно влезла в силок из чехла раскладушки, с громким шорохом расправив его над головой чистильщика и осветив изнутри.
– Вот так.
Течение рвануло его дальше, спиной вперёд, ушибленная правая рука разжалась, он сделал неловкий шаг назад, и внезапно нога соскочила со стула.
Он оступился, шагнул в сладкую бездну и сорвался вниз, не выпуская чехла. Он падал как во сне. Луна не могла удержать его вес и пошла вниз. Стул упал набок и зацепил два других. Он мёртвыми пальцами цеплялся за чехол, повиснув на луне посреди небосвода, вытягивая носок в сторону падающих стульев. Стулья падали, увлекая за собой другие. Выл ветер, трепетал чехол, гремели деревом ножки и спинки.
Войдя в штопор, они спускались на землю, но падение замедлялось: луна не хотела расставаться с небом. Рядом рушилась пирамида из стульев. Голова кружилась от бесконечной спирали, ослеплённой чехлом луны. Где-то по краю, вращаясь вокруг вора проплыли крыши, кроны, столбы. Он снижался, зажмурив глаза, ожидая внезапного удара о ветвь, кирпич, железо… Когда он коснулся долгожданной земли, беспомощно забарабанив ботинками по кругу и приседая в диком танце инерции, удерживал в руках ледяной шар, стулья уже лежали на пустыре безобразной осыпающейся кучей, и ему приходилось перепрыгивать через спинки и ножки, ушибая колени и щиколотки, спотыкаясь, пока он наконец не упал в белой пыли, прижимая чехол с луной всем телом к земле, потеряв сознание от боли в правой руке.
Когда он очнулся, вот-вот должен был наступить рассвет. Потирая синяки, он поглядел на гигантскую кучу стульев. Боль простреливала опухшую правую руку.
– Я не успею их вернуть, – сказал он тогда.
Теперь он лежал в комнате и смотрел на неё. Какое-то равнодушие овладело им. От неё шли холод и свет.
– Имма, вчера были?
– Да, госпожа.
– Если могут вытащить стулья, где гарантия, что мои туалеты…
– Давайте я сделаю вам скидку. Шесть тысяч.
– Я хочу посмотреть другой дом, Роберт.
– Скину до пяти.
– Дорогой, пойдём?
– Послушайте, четыре. Вполовину! Вы не найдёте такой цены.
– Дорогой.
– Прощайте, госпожа Вера.
– Но вы даже…. Имма!
– Да, госпожа.
– Ты уволена.
– Да, госпожа.
– Ой, не могу больше, девочки.
– Да ты…Рожает!
– Что там с ней? Ноги сейчас отвалятся. Полдень бил уже?
– Натурально. Смотри, подол весь!
– Ох ты ж, двенадцать раз.
– Ой, больно. Полуденные...
– Дверь.
– Держись, Ивочка.
– Стучи. Да, каблуком. Спит, сука. Бернар!
– Бернар!
– О-о-о-о-ой!
– Бернар! Старый! открывай! Моментально!
– Не велено мне…
– Я тебе яйца вырву, сука старая – не велено. Ива рожает!
– Ох ты, Полдень.
– Отпирай защёлку.
– А-а-а-а-а-а! Ух! Девчо-о-онки!
– Дык не защёлка. Он на ключ закрыл. И забрал.
– Клади на стол её. Подстели.
– Так шёлк же. Брукс будет…
– Плевать.
– Ка-а-а-ак?!
– Милая, тише.
– Свадьба у нас. Понимаете?
– Госпожа, послушайте.
– Рот свой закрой. Мы всё сделали по правилам! Цветы в море. Кольцами за двенадцать ударов. Мой жених часы отцовские заложил.
– Милая.
– Сынок… Ты правда заложил мой подарок?
– Пап.
– Доченька, гости смотрят.
– Госпожа, мы что-нибудь…
– Платье это чёртово. Корсет. А-а-а-а! Расстегни, что стоишь, олух?
– Милая, ну, не нервничай, уже побежали за скамейками.
– Всё. Не хочу. Ничего.
Он медленно встал с раскладушки и сквозь первые мазки сумерек посмотрел на неё как будто повзрослевшими, чуть усмехающимися глазами.
– Ладно. Должно получиться.
За окном на улице били стекло, откуда-то доносился звук толпы, неразборчивое скандирование лозунга "Бу-бу-бу –улья! бу-бу-бу –тулья», – будто пчёлы чествовали сам факт своего жужжания.
«Что они там, с ума посходили?»
Он решил сначала выйти и осмотреться, понять как развиваются события в городе. Луну он оставил в комнате.
А события, господа, в городе развивались. Развивались и ещё как. Второго августа … года в городе Полудня исчезли почти все стулья.
Люди просыпаясь, удивлялись, не верили, искали везде, где могли, заглядывали под что-то, бежали зачем-то к соседям. В комнатах зияла пустота, и хоть осиротевшие столы ещё помнили орбиты своих спутников, сообщить о пропаже не могли.
Если где-то находился худощавый табурет, его не могли поделить, за него воевали. Вокруг уцелевших стульев начинались интриги и перевороты. Хитрости, уловки, словесные баталии и банальный мордобой. Вот. На-те. Ещё один получил в лоб.
Город, лишённый стульев, перекраивал своё существование.
Люди под любыми предлогами уходили из своих контор пораньше – печатать или, например, шить на швейной машинке стоя было невыносимо. Торопливо звенели стальные связки, запирая замки. Кулаки барабанили в двери, руки дёргали в исступлении ручку, начальники оправдывались и грозились, и, в итоге, скрытые противостояния выливались в забастовки прямо на улицах. Слышите, свистят? Полисмены!
Па-асторони-и-ись!
Поговаривали, что разрозненные группы бастующих сливались в сплочённое шествие, которое намеревалось двинуться не куда-нибудь, а на саму Круглую площадь. А там уже стояли чёрными квадратами велоотряды полиции и пешие полисмены, вооруженные дубинками и щитами. Аккуратнее, молодой человек, задавят же…
Па-апрошу не скапливаться!
Прошёл слух… Тс-с! Я говорю, прошёл слух, что даже некоторые горячие головы призывали, именно, что призывали, не перебивайте… призывали брать штурмом Здание. Э-э-э, господин полицейский, просто общаемся. Глупости какие! Надеюсь, к вечеру всех этих крикунов разгонят по домам. Это же невозможно… И вам удачи в вашем нелёгком деле, мы на вашей стороне, господин полицейский!
В воздухе знамёнами войск реяли куски фанеры исписанные неровными печатными: «Верните нам стулья!», «СтОящий работник не значит, стоЯщий», «Нет стула – нет работы» или «Я больше не выстою!», или же «Кто украл наши стулья?»
Последним вопросом вплотную занялись в Здании Бюрократизма, в Бюро Преследования. И стоит отметить, что среагировали в этом учреждение на удивление быстро. Чрезвычайно быстро. Не через год, не через месяц и даже не через неделю, а в тот же день. Событие было неслыханным в истории Здания, и было написано ходатайство в Комиссию Небывалых Рекордов, но, конечно, бумажка потерялась по дороге, спустя три минуты.
Причины такой, почти мгновенной реакции, были просты до очевидности. Здание Бюрократизма было жёсткой неповоротливой системой, склонной к волоките, утере документов, внечеловеческому хамству. Исчезновение всего нескольких стульев в Здании (до других человек, укравший луну, не добрался из-за прочных дверей, лабиринта запутанных коридоров и страха перед Бюро) привело к параличу сложного механизма. Каждый стул был пронумерован, и официальная замена его другим превращалась в невыполнимое бюрократическое действие. Необходимо было составлять акт пропажи мебели по специальной форме, заверять его у сотни директоров и управляющих, отсылать, месяц ждать ответа, получив последний, писать прошение о новой мебели, и опять то же самое, плюс ещё и характеристику со службы, и копию справки, и опять ждать, и опять писать, чтобы через полгода начать заново, вследствие полной утери вышеперечисленного… Проще было повеситься, но не было стульев.
А нахождение на рабочем месте без стула, тем более, работа без оного предмета являлись серьёзным нарушением правил безопасности и гигиены труда, что грозило Процессом. И последствия нехватки всего каких-нибудь четырёх украденных стульев множились лавинообразно. Если люди не могли работать без стульев в одном учреждении Здания, то другое учреждение, зависящее от работы первого, тоже прекращало свою деятельность, а потом следующее, следующее, следующее и так далее, до самого Директора. Ходили слухи, что именно он, вовремя заметив нависшую угрозу, и поспешил предотвратить неминуемый коллапс. И директива с его собственноручной росписью, служившей залогом прохождения бумаги в любых бюрократических дебрях со скоростью пневомпочты, была спущена вниз и не куда-либо, а точно в цель — в Бюро Преследования, единственное Бюро, которое работало эффективно и даже перевыполняло план. Директива приказывала создать оперативную сыскную комиссию для предотвращения последствий. Тчк. В Бюро легко понимали намёки.
Это было воистину вовремя. Беспокойства в городе принимали всё более широкий, организованный характер. Создавались целые движения «Обесстуленных». Их лидеры залезали на покрытые рванью афиш тумбы, энергично выкрикивая призывы, и море голов отвечало лавиной одобрения на каждое слово, вскидывая кулаки, пока ораторов за ноги не стаскивали руки в чёрно-синем сукне с золотыми пуговицами. Ой, забьют же, забьют! Давайте отойдём на ту сторону, право, страшное дело…
А подпольные оппозиционные партии, не казавшие раньше и носа, переломанного в застенках Здания, ухватившись за возможность опорочить власть, раскидывали на улицах листовки, где утверждалось, что стулья похищены самим же правительством для дальнейшей продажи их населению и пополнения тем самым опустевшей казны. Одним словом, царили полнейшие хаос, путаница и поголовная истерия.
Укравший луну, выйдя из дома в зрелые налившиеся сумерки, не узнал своего города. Узкие улицы были переполнены разъярёнными или восторженными людьми. Мимо проносились какие-то персонажи с багровыми лицами и вздутыми шеями, надрывно кричали охрипшими голосами, лезли на фонарные столбы, размахивали транспарантами. Толпы собирались в неровные шеренги, совмещали нестройные осипшие голоса общей ритмичной фразой и шли, перегораживая всю улицу. Появлялись новые, пытались перекричать предыдущих, смешивались с ними, спорили, хватали друг друга за ворот, с треском отрывали пуговицу, повсюду смерчем завинчивались короткие, отчаянные, неумелые драки. После пары звонких оплеух, толпа растаскивала брыкающиеся комки на отдельных, тяжело дышащих и судорожно поправляющих порванные рубашки бойцов. Становилось тише, но напряжение витало в воздухе и густело с каждой секундой, опережая густоту сумерек.
Луна вот-вот должна была появиться, точнее, не появиться, из-за кромки восточных крыш, но никто и не думал смотреть наверх. Человек, укравший луну, заразившись общим возбуждением, побежал вдоль тротуара, сам не понимая, куда. Он метнулся сначала вверх по улице, потом вниз, потом ринулся на другую сторону, в самую гущу толпы, и, задев кого-то плечом, чуть не упал, развернувшись от удара на сто восемьдесят градусов, увидел среди кричащих лиц какого-то господина в огромном блестящем цилиндре и некогда шикарном чёрном смокинге, что теперь был измят и обшарпан до неприличия. Лунный вор липко схватил его за запястье и извивающимся, как пришибленная собака голосом, спросил:
– А вы знаете, что сегодня должна быть прекрасная луна?
Господин в цилиндре грубо высвободил руку, высоким фальцетом завопил:
– Какая, к чёрту, луна! Если мне не вернут мой цирковой стул, я буду вынужден совершить публичное самораспиливание… У меня отняли работу! Что за фокусы? Но я им покажу…
Что именно он хотел показать, осталось неизвестным, так как кто-то сбоку залепил ему звонкую пощёчину. Лицо от удара метнулось в сторону, огромной цилиндр слетел на мостовую, и, подскакивая, покатился прочь, как сами знаете чья отрубленная трамваем голова. Человек, укравший луну, испугался и кинулся за скачущим по брусчатке головным убором. В это время хозяин цилиндра решил не остаться в долгу и двинул кому-то хрупким кулачком, собранным из тонких томных пальцев. Но, видимо, ошибся, попал в другого, и завязалась общая свара.
Лунного вора закрутило винтом и, спустя пару секунд, вышвырнуло, предварительно оторвав манжету и верхнюю пуговицу рубашки. Кто-то напоследок толкнул его в спину, и он, упав на руки, отбил о камень ладони – боль пронзила правую руку – и увидел перед собой цилиндр. «Вот он!» – подумал человек, укравший луну, и быстро схватил цилиндр обеими руками, чтобы его не затоптали. В ту же секунду из цилиндра выскочил кролик и белой молнией рванул прочь.
– А ну, стой! – крикнул укравший луну и бросился за животным.
Укравший бежал за белым кроликом вдоль спятивших улиц, разбитых витрин, опрокинутой велоколяски со стоящим рядом и схватившемся за голову рикшей, а навстречу летели полисмены, ревели гудки, свистели свистки, лопнуло стекло за спиной. По его расчётам луна уже должна была выйти, а точнее, не выйти, но всем было откровенно плевать. Он остановился на окраине города, согнувшись и тяжело дыша, поднял глаза и увидел толстую круглую башню обсерватории. Кролик мелькнул в траве около неё и скрылся окончательно. Секунду укравший луну мял в пальцах бестолковый цилиндр, не решаясь бросить его на траву, и тупо смотрел на башню, а потом в его глазах вспыхнуло озарение, и он кинулся ко входу, нахлобучивая мешающийся убор на голову.
Взлетев по мраморной винтовой лестнице, укравший луну оказался в круглом помещении. Оно было переполнено синим сумраком, на стенах угадывались десятки пришпиленных листов с графиками, начерченными от руки, и светилась овальная пропасть окна в куполе крыши. Сквозь неё мелькала небесная россыпь, и стоял будто в её центре какой-то темноволосый в жёлтом халате, огромных прозрачных очках в чёрной оправе с дужкой. Он глядел в маленькие линзы огромной металлической белой трубы толщиной с дерево. Труба была направлена в синюю пропасть. Стула у человека тоже не было, но он этого даже не замечал.
Лунный вор, отдышавшись, хрипло кинул голос в тишину, отороченную далёкой бахромой возбуждённых криков:
– Господин звездочёт! А не заметили ли вы чего-нибудь странного сегодня в небесных телах? Например, в луне? – выпалил он.
Звездочёт вздрогнул и обернулся. Оглядел вошедшего, споткнувшись взглядом об идиотский головной убор. Из-за ног астронома выглядывал кролик.
– Простите? Что вы сказали? А вы вообще?
– Я говорю, как сегодня луна? Ничего странного? Может быть, вы стоите на пороге сенсационного открытия?
– Молодой человек, какая ещё луна?
– Ну, вы же звездочёт? Астроном?
– Вот именно. Звездочёт. Выражаясь вашим популярным языком. Смотрю на одну звезду. Вот уже десятки лет. Траектории, сезонные изменения, яркость, вот это всё… Вон графики. А вы кто? Что за фокусы? – мужчина метнул ироничный взгляд на цилиндр. Кролик что-то жевал.
– Я просто хотел сказать, что луна…
– Мне ваша пошлая луна совершенно не интересна. Выметайтесь вон, юноша, иначе я пожалуюсь на вас первому же полисмену!
Лунный вор, ни слова не говоря, вышел вон.
Спустя двадцать минут, он уже был на самом высоком дереве. Он побежал к тем двоим, что жили в мансарде напротив. Острые соски, плечи, туфелька… Пускай. Она тогда сказала: «Украсть луну!» – она не могла не заметить. Она-то должна была заметить отсутствие луны, этой печальной матери влажных от волнения ладоней, первых поцелуев, торопливых признаний…
Окно мансарды светилось, и – о чудо! – девушка сидела на подоконнике, полностью обнажённая, свесив одну совершенную босую ногу вниз, а другой упираясь в раму окна. В световом квадрате за ней смутной угадывалась комната с огромной кроватью. Укравший луну смутился, он никогда не был с женщиной, но это был его последний шанс.
– Госпожа, простите… кхм... а вы видели сегодняшнюю луну?
Девушка повернула голову. Свет упал на грудь, живот, опускаясь ниже к тёмному треугольнику… Укравший луну запнулся, вытер пот со лба.
– Милый, тут опять этот псих, – она жеманно повернулась куда-то вглубь комнаты.
От кровати отделился голый мужчина с огромным, наполовину возбуждённым фаллосом, мотающимся из стороны в сторону при каждом шаге. Мужчина подхватил взвизгнувшую девушку на руки, унёс обнажённую вглубь светового квадрата.
Лунный вор покраснел до корней волос, скрытых под измятым цилиндром. Он хотел уже лезть вниз, как услышал томный вздох. Оглянувшись, он увидел Фриду с биноклем в половине разбитого окна.
– Фрида! Посмотрите вверх. Какая луна! – отчаянно крикнул он ей. Но Фрида его не слышала. Рука её была запущена в створки халата у пояса и ритмично двигалась под тканью. Вор полез вниз.
Лунный вор выбежал из дома с увесистым чехлом за спиной. У самого подъезда сгустившаяся тьма врезалась дубинкой ему в солнечное сплетение
– Куда собрался? – Жорж тёрся у дома, в запутанных улочках и дворах, не желая ни попадаться на глаза жителей, ни поддерживать своих коллег в неравном противостоянии с разъярённым городом.
– Ты обещал прийти. Не пришёл, – он ткнул дубинку в губы лунного вора. – Что в чехле?
– М-м-м.
– Пойдём в участок. Разберёмся. – приветливо предложил Жорж
– Нет, – лунный вор ударил левой рукой по дубине Жоржа сверху вниз. Жорж, скорее, изумился, чем разгневался.
– Что…
– Слушай сюда, тварь, – лунный вор взял Жоржа за золочённую пуговицу и приблизил его лицо вплотную к своему – Я работник Службы Осведомления Здания Бюрократизма. Работаю и живу тут уже пять лет. Это мой квартал. Мой. Не твой. Хочешь, чтобы тебя Преследователи проверили – не вопрос. В подвалы засунули – не вопрос. Допросили по всем пунктам и параграфам – не вопрос. Я тебя в порошок сотру, сука. Говно своё будешь жрать, мразь.
Жорж, застыв в одной позе, смотрел на маленького чистильщика. Лунный вор подмигнул ошалевшему Жоржу. Его ужасные брюки, серая рубашка, идиотский цилиндр, рухлядь на ногах: он явно принадлежал тому гадкому типу Осведомителей, которым даже блокнот не нужен – они наизусть помнят, кто, что и когда сказал. Жорж пару раз моргнул, вытянулся в струнку, став чуть ли не в два раза больше бывшего чистильщика и, весь подрагивая от сладострастного унижения перед машиной Бюрократизма, отдал честь. Вор шагнул вперёд, крепко задев Жоржа плечом.
…он лез выше и выше по собранной им же из стульев огромной лестнице, лез, как и прошлой ночью, в самое небо, стул за стулом, один на другой, спускался вниз за новой ступенькой из мебельной кучи, раскиданной в белой пыли, только лезть теперь было тяжелее, так как за спиной висел огромной тюк с просвечивающим сквозь него грузом. Цилиндр сползал на глаза. «Ничего, ничего! – думал человек, возвращающий луну, – зато спускаться проще. Тем более, спускаться буду уже знаменитым, героем, вернувшим людям небо… Вернувшим людям небо!»
Когда он залез на самый последний стул, стул из его комнатки, когда он, зажимая его между ног для опоры, достал из чехла светящийся молочный диск, когда он поднял его высоко над головой, город предстал перед ним изломами черепичных крыш, озарённый багровым заревом первых пожаров, глухо ворчащий, наполненный недовольным гулом, в котором иногда разрывались отдельные крики и звон стекла. Когда он достал луну из чехла, который ледяным ветром смело в сторону, и высоко поднял её над головой, город, освещённый сверху только слабым сиянием звёзд, стал светлее и чётче, и как-то меньше и ближе.
Ничего не изменилось. Завывал ледяной ветер, мерцали звёзды, но внизу никто не обратил внимания на появление луны. Человек, решивший вернуть луну, знал, что так будет, потому он, набрав в лёгкие ледяного воздуха, мотнул головой, сбросив с себя надоевший цилиндр и закричал как можно громче:
– Господа! Жители города… – голос на секунду сорвался. – Жители города Полудня! Священного града Двенадцати ударов, места рождения времени! Я принёс вам свет! Он всегда был здесь, наверху, но вы не замечали. Смотрите же. Посмотрите на небо. Это то, ради чего стоит жить! Я-то знаю, у меня всё отняли… Здесь есть небо, звёзды. Луна! Возвращаю вам вашу луну! Слышите? Возвращаю вам вашу луну!
Обессиленный, он замер в предвкушении ответного грома голосов. Сейчас свершится его триумф, но он даже как-то и не чувствовал ничего, он очень устал. «Наконец-то всё закончится…»
Услышав крик, город, задрав головы, смотрел в небеса. Смотрел маленький дворик с фонтаном, смотрели доски разбитой голубятни, смотрело Здание Бюрократизма, смотрело самое высокое дерево, смотрели все – Фрида, Жорж, бухгалтер, фокусник, Ада – все. Молча, опешив. Где-то внизу о землю шлёпнулся цилиндр.
Город смотрел вверх, в небеса, нет, на луну, нет, на человека, решившего её вернуть… Нет, ещё ниже, на его огромную лестницу. И вот, человек, вернувший луну, которую уже затянуло плавным вращением звёзд в вязком потоке небосвода, услышал, как, словно из отпущенной тетивы, вырвалось одно, пока ещё неразборчивое, слово, потом ещё одно, потом ещё сотни, и все они устремились наверх, в небо, нет, к луне, нет, к нему… Нет! Ниже, к тому, на чём он стоял: его мимолётное средство достижения цели, сложенные друг на друга коричневые, серые, белые, деревянные, железные.
– Стулья! Стулья! Стулья! – кричала толпа. – Он украл наши стулья! Вот они!
Сотни людей кинулись к нему, на тот пустырь, и если бы не велосипедный отряд полисменов, толпа, опрокинувшая стремянку, просто разорвала бы его на части.
Утром, третьего августа … года он в срочном порядке предстал перед судом. Суд постановил запереть его в городской тюрьме на срок 4 миллиона лет (по году за каждый стул) без права свиданий и переписки. Он был уведён из здания суда под улюлюканье всего города.
Книга вторая. Хроника Полудня. Шесть летних дней, изменивших всё
Глава 1. Женщина в океане снов. Ночь с двадцать девятого на тридцатое июня
Вечером двадцать девятого июля женщина закрывает глаза в гамаке своей хижины, мгновенно уснув, утонув в шорохе волн с побережья. Уже через секунду она седлает своё сновидение. Она овладевает им, как поступает любой Ло Оуш – ловец снов – если не выпьет на ночь усыпляющий отвар из Сонного листа. Ей снится её бедная хижина. Те же снасти и сети на стенах, канаты и узлы, тот же белый песок под ногами, закопчённая лампа. Женщина лежит в гамаке. На песке под гамаком прорисована та же чаша с нетронутым отваром. Вот только море, что виднелось из хижины наяву, теперь мерцает и светится голубым.
Это Великий Оу. Океан Грёз. Место, где живут Сны.
Она встаёт из гамака, выходит из хижины и идёт по песку к голубому сиянию. Это может каждый из ловцов снов, ступивший на самую верхнюю, ещё не погружённую в воду, Ступень Ловли – Фарг Стэ.
Ступень Песка.
Ещё не совсем отчётливо ощущая тело, женщина доходит до Океана, вступает в голубые светящиеся воды, и мириады пузырьков поднимаются от её коричневой кожи. Она погружается в Океан с головой, отталкивается босыми ступнями от песчаного дна, плывёт в синюю вселенную сновидений. Она дышит под водой. Она дышит под водой, как и любой Ло Оуш. Она плывёт через Океан Грёз. Великий Оу. Место, где живут Сны. Так может тот из ловцов, кто достиг Сойло Стэ.
Солёной Ступени.
Она погружается глубже. В толще чужих фантазий возникают сотни радужных или черно-белых сюжетов. Нужно быть ловцом снов, чтобы разглядеть их. Вот мимо проносятся огромные рыбы и черепахи. Вот внизу копошатся осьминоги детских кошмаров. Вот поднимаются к поверхности медузы бессонниц. И если скользить рядом с каждым из плывущих, заглядывая в глаза, можно увидеть многое. Чужие сны. Это могут только те ловцы, которые освоили Рии Стэ. Третью Ступень.
Ступень Плавников.
Она понимает, как это бессовестно, вторгаться в сновидения и подглядывать чужие мечты и страхи, но ей нужно найти то, что она ищет уже не первый год. Никто не любит ловцов снов. Как можно любить того, кто властен узреть и нащупать самые нежные впадины твоего сокровенного? Женщина плывёт вдоль длинной беспокойной рыбы. Рыба постанывает во сне и скрежещет зубами. Рыбе, в которой уже отчётливо видится мужчина средних лет, снится душный кабинет, судорожный счёт казённых денег, мужчина сравнивает суммы с расплывчатыми строчками документов, но сумма всегда не та, всегда не та! Рыба обливается потом во сне. Вот-вот должен войти высокий полный господин с тростью, с жутким портфелем, в чёрном плаще и шляпе-котелке. Рыба трясётся от страха, мелкая дрожь охватывает её с головы до хвоста, дверь во сне открывается, рыба разлетается на куски, так что женщина еле успевает отпрянуть: мужчина проснулся. Женщина ещё не раз увидит этот сюжет сегодня – в дни, когда «сухие» перебирают деньги, Оу полон страха, и всем снится этот господин со страшным портфелем. Женщина его знает. Ей самой предстоит встретиться с ним вне Океана. Но сейчас ночь, время великого Оу, и она продолжает свои бесплодные поиски, скользя в толще голубого стекла. Когда женщина заглядывает в глаза рыбам и проникает в чужие сны, она действует бережно. Хороший ловец снов может сильно изменить жизнь человека, проникнув в его сон. Это могут те немногие, кто годами погружений добирался до Сна Стэ.
Ступени Сна.
Ловец этой ступени может вызнать те глубокие тайны, которых не знает и сам спящий. Он не только наблюдает сон со стороны. Он способен проникнуть в него, приснившись спящему в своём обличии. А дальше… Но на следующие две заветные, обросшие слизью и мхом, ступени, что сокрыты глубоко под водой, она не ступала уже много лет подряд. Это самые тёмные Ступени. Достигший их может менять сценарии сна ночь за ночью, внушая спящему нужный страх, страсть или намерение, он может влюбить спящего в кого угодно или привить ненависть, словно аккуратный садовник, прививающий черенок. Вот почему люди так ненавидят ловцов, и вот почему она так аккуратна с чужими снами – она давно отреклась от тёмного дела Ло Оуш. Она просто смотрит, ведь ей надо найти его. Она плывёт дальше от берега, к тому месту, где видела его в последний раз. Более, чем семь лет назад. Там она опять бесцельно зависнет на перекрёстке течений, и седые волосы буду парить белыми струями в синем стекле. Затем она отправится в другую часть Океана, где плавает у дна толстая ослепшая камбала, владелец которой в коме и никогда более не покинет Океан Грёз. Владелец, так на него похожий, и нужно ещё раз заглянуть в его белые глаза, чтобы убедиться: он лишь похож, безумно похож на него, но это не он, не он, вот и нос другой, и цвет глаз, а цвет глаз не обманет, не обманет. Стоит ей выйти из Океана, она опять будет сомневаться в том, что это не он, чтобы следующей ночью проверить свои сомнения. И плыть к перекрёстку течений. И так уже много лет. Женщина пробирается через Океан, заполненный стуком счётов, бормотанием, дробью печатных машинок, скрежетом зубов и резкими пробуждениями, от которых рыбы разлетаются на части. «Сухие» считают деньги. Оу полон страха. Женщина замирает. Она хотела доплыть до черепахи смотрителя маяка: может, он видел какие-то паруса, ему один раз снился очень похожий корабль, но она замирает и не смеет двинуться с места.
Прямо на неё, ещё не заметив силуэт женщины в тёмно-синих водах, плывёт юноша. Смуглая кожа, чёрные глаза без белков, огромные мочки под развевающимися тёмными волосами. Другой ловец. Сойло Стэ, Ступень Соли, не больше. Но он силён на этой Ступени, чрезмерно силён. Между пальцами уже проросли перепонки, клубки мышц перекатываются в смуглых плечах и икрах. В руке у него копьё. Она знает этого талантливого, но чопорного ловца из западного района бедняков.
Оу Моргул.
Убийца Снов. Она рывком уходит в сторону, надеясь, что юноша её не заметит. Он молод, но одарён. Оу Моргул. Он уже в силах взять в Оу амулеты с берега – копьё в его руке способно проткнуть чужую рыбу Сна. Тогда рыба Сна умрёт. Без Рыбы Сна её владелец умрёт мучительной смертью – от бессонницы – через две-три недели. Изощрённый способ убить. Некоторые «сухие» любят так мстить. Можно не сомневаться: молодой ловец выполняет чей-то заказ. Женщина знает его, он жаден до денег, а работа ловцов всегда оплачивается достойно. Если он увидит женщину, то поймёт, что она распознала его намерения. Он попытается её убить. Если он проткнёт её, женщина умрёт во сне от внутреннего кровотечения, как умирает любой ловец. Женщина застывает в синем стекле. Она не будет ему мешать: она просто ищет потерянное, ищет вот уже много лет подряд. Она отреклась от тёмного дела ловли снов. Женщина застывает в синем, затаив дыхание и стараясь не волновать воды лишним движением. Ловец проплывает мимо. Он её не заметил. Он смотрит вниз, выискивая чью-то рыбу. Рыбу конкретного человека найти не так просто. Можно искать много недель. Уж она-то знает.
Переждав, пока ловец не скроется из виду, женщина хочет двинуться дальше, но прямо в неё врезается прозрачная медуза чьей-то бессонницы. В ней – огромное склонившееся лицо. Судя по длинным волосам и мольберту, это художник. Он спрашивает спящего: «Хотите украсть?». Женщина отклоняется, пропуская медузу наверх, к пробуждению.
А сама опускается на дно. Конечная точка всех её маршрутов. Она нашла это место несколько недель назад. Уворачиваясь от щупалец детских кошмаров, в донном песке она находит чёрную впадину между скал. Кто-то поставил здесь преграду, она не может проникнуть в расселину, с таким она сталкивается в первый раз. Ни один ловец не умеет строить что-то в Оу, тем более, ставить преграды. Это просто чёрная стена в расселине, непроницаемая чернота, через которую женщина не может проплыть, натыкаясь на невидимую стену. Темнота эта даже черней Скорбной Впадины, где обитают кошмары умалишённых. Она чувствует: что-то происходит там, за чёрной стеной. Но пробраться туда не может. Скоро утро, и женщине нужно возвращаться. Она отталкивается ото дна. Она плывёт к берегу. Рыб становится меньше, вода светлеет. Скоро рассвет, и Великий Оу становится призрачным и прозрачным.
Она выходит из волн. Она идёт по песку. Вода стекает по седым волосам, по огромным мочкам. Она возвращается в хижину, в свои сны. Там, в гамаке, её ждут ещё живые мальчик и девочка. Она засыпает с ними в обнимку, опять не найдя искомое.
Глава 2. Здание Бюрократизма. Директива
Ещё задолго, за несколько лет, до уже известного переполоха со стульями в Священном Полуденном городе имени Двенадцати ударов, как писалось во всех желтоватых или пасмурно серых небосводах дешёвой бумаги официальной документации, или же в городе Вечного Полудня, как чаще звучало в щебете голосов его улиц и переулков, в этом населённом пункте у моря с центральной Круглой площадью, в Здании Бюрократизма, в приёмную самого последнего кабинета, находящегося на финальном, задыхающемся этаже центральной башни, из-за двери, на которой номер с трудом, но всё же переваливал за шестизначное число, будто за горный хребет, из-за двери, на которой было крупными буквами выложено «Директор», из-за страшной двери красного дерева в приёмную, пропитанную сырым предсмертным ожиданием, через маленькое окошечко со стальной челюстью выдвигающегося ящика поступила одна из редких, но настолько важных директив, что взяли её с невообразимом трепетом, как и все предыдущие, взяли в стерильных белых перчатках, с трудом донесли до вздрогнувшего стола, опустили бесшумно на зелёное сукно, с замиранием сердца глубоко вздохнув, надрезали конверт, и, комкая первый раз глазами слова, всё же прочли, прочли и выдохнули:
«Приказываю в оперативном порядке провести перепись населения города с целью увеличения эффективности налогообложения».
Всё.
Перепись и перепись.
Никого не нужно расстреливать, увольнять, сокращать, обвинять, судить, вести в пыточные подвалов Службы Преследования или, хотя бы, объявлять выговор с занесением в личное дело. И само содержание бумаги в корне не меняет состояние ни города, ни Здания Бюрократизма. Да и порядок указан оперативный, а не срочный или, страшно вспомнить, «Мгновенный», или «Сиюсекундый!», или даже «Срочнейшный!!!», помните? А самое главное, смотрите: нет личной подписи Директора, этой страшной завитушки, устремляющейся прямо в небеса из узкой графлённой клетки. Нет, только бесспорно важная, но всё же просто Печать, Печать Бюрократа с эмблемой Здания в виде то ли мрачного и скучного человека, согбенного за рабочим столом, то ли дырокола в профиль – не разобрать, сколько ни работаю…
Да, пусть края Печати привычно обуглены по зловещей чёрной орбите от точного удара, да, Печать – важнейший артефакт не только в вертикальной системе Здания, но и в горизонтальной плоскости городских крыш и улиц, да, след от неё – веский символ на теле документов, татуировка, достойная вождя племени официальных бумаг и затхлых картонных папок. Но вот только на одном этом этаже, как и на сорока других, таких Печатей десятки, если не сотни. Несколько таких чёрных тотемов дрейфует на бортах облупленных кожаных портфелей по конторам города Полудня, время от времени оставляя редкий пунктир круглых ожогов, снизошедших на берега накладных и купчих. Да что там, такой Печатью вооружён каждый из Преследователей, а Бюро Преследования по слухам – самое многочисленное в Здании, хотя информация о размере отдела закрыта. В общем, если опустить устрашающий и даже мистический ореол Печати, её чёрная отметина в Здании не была чем-то выдающимся. Даже для приказа самого Директора – вертикальная система не щадила никого.
А раз так – раз личной подписи нет – то документ начинал существовать наряду с другими практически на равных правах, имея, конечно, некоторые привилегии, но в большинстве случаев: «В порядке очереди, что вы напираете!»
Соответственно, выйдя из приёмной директора и попав в общий распределитель, директива задержалась там на пять лет, слушая стук печатных машинок и дожидаясь своей очереди, и только по какой-то ошибке не пролежала там ещё лет двадцать, а попала к Направителю.
Направитель, как это всегда и бывает с Направителями, был человеком рассеянным, и, получив бумагу, он по привычке сунул её в портфель, планируя на днях занести в Счётную Комиссию, но после службы пошёл домой, выложил директиву там, забыл положить обратно, и ещё три года подрастающий сын бюрократа использовал документ в качестве паруса в своих морских играх. Затем Направитель был переведён в другой отдел и в общем порядке сдал все бумаги, в том числе и случайно найденную на диване измятую директиву. А спустя месяц, против Направителя начали Процесс, потому что количество бумажек с доносами и проступками наконец перевесило гирьку Невиновности на его весах. Чтобы хоть как-то смягчить последствия Процесса, измученный бессонницей, женой и никотином Направитель хотел довести дело, начатое самим Директором до конца, надеясь таким образом выслужиться перед Преследователями, но его утащили в пыточные прямо из зала суда.
Его преемник хотел продолжить дело и доставить директиву в Счётную Комиссию, которая, кстати, находилась в соседнем коридоре, и его заверили, что это проще простого. Надо только произвести опись всех документов, а после описи, ему выдадут оригинал директивы. Правда, чтобы произвести опись, с Направителя №2 потребовали копию директивы в «Отдел Проверок». Чтобы получить доступ к копированию директивы, ему надо было получить справку о сданном оригинале, а чтобы получить справку о сданном оригинале, с него затребовали копию директивы. Направитель №2 был человеком молодым, более нервным и менее равнодушным, чем свойственно чиновнику. Парадокс, привычный для других, свёл его в Дом Скорби, что в северной части города.
Затем произошло чудо. Чьими-то полуденными молитвами, а, быть может, просто ошибкой курьера, директива поступила по адресу, в Счётную Комиссию города, этаж двенадцать.
Тут она столкнулась с очередной бюрократической проволочкой.
Счётная Комиссия состояла из двух отделов: просто Счётный отдел населения №1 и Отдел по Пересчёту Населения (или, по-другому, Счётный отдел населения №2 – название, которое его служащие рассматривали как откровенное оскорбление). Возникла угрожающая пауза. Можно было бы копировать бумагу, если не учитывать всю сложность процедуры копирования. И тогда заминка составила бы от силы полгода. Но о таком наивном решении могли помышлять только несведущие, никогда не служившие на этаже двенадцать и не знавшие о великой войне двух отделов, «Войне Счётов», как называли её обе стороны и все, кто служил на роковом двенадцатом.
Неизвестно, с чего началась война, но длилась она уже не один год. Возможно, как раз из-за нежелания Счётного отдела №2 носить в своём имени этого позорного лебедя, изогнутую птицу из школьных кошмаров и спрятанных дневников. А может, из-за того, что руководитель первого отдела был отцом руководителя второго, и они не разговаривали уже семнадцать лет. А может, из-за не поделенной комнаты заседаний, которая полгода была опечатана обоими отделами. Да и неважна была причина, два конкурирующих отдела испокон веков были в натянутых отношениях, потому любая недомолвка или хлопнувшая дверь приводила к боевым действиям.
Война отделов, помимо злых сплетен и доносов, что были регулярными мероприятиями во всём Здании, выражалась ещё и в конкретных боевых действиях, которые, правда, редко дотягивали до открытых битв – война носила партизанский, диверсионный характер.
Так, полгода назад отряд из секретарши, бухгалтера и двух счетоводов Отдела №1 проник в кабинеты Отдела №2 путём кражи ключей за обедом в общей столовой и вынес шестнадцать дыроколов, сто шестьдесят четыре скрепки и рулон чистой писчей бумаги, чем парализовал работу Отдела №2 на неделю, лишив тем самым всех его работников отпусков на ближайшие два года.
В ответ около трёх месяцев назад оперативная группа из уборщицы, трёх клерков, машинистки и заместителя провела акцию, которую готовила и разрабатывала несколько недель. Проникнув через вентиляционные трубы в помещение Счётного отдела населения №1, группа разложила по стульям всех кабинетов канцелярские кнопки. На утро половина сотрудников Отдела №1 получила травмы, несовместимые с работой и была госпитализирована. Возмущённый начальник Счётного отдела №1 повёл оставшихся в бой: бюрократы забаррикадировали коридор столами и стульями и устроили засаду на работников Отдела по Пересчёту Населения, обстреляв их жёванной бумагой. В тот же вечер обстрелянные и униженные работники Отдела по Пересчёту, окопавшись в своих кабинетах, перерезали проводку – электричество во всём городе было только в Здании, да и то постоянно отключалось – и Счётный отдел №1 застрял в лифте почти в полном составе. Это воспалило расшатанные нервы начальника отдела до состояния раскалённой вольфрамовой нити, и в ответном ударе против войска, возглавляемого его сыном, он допустил роковую оплошность. Бюрократы Счётного отдела №1 ворвались в Счётный отдел №2, устроили хаос и потасовку, но, главное, сожгли несколько официальных документов. Это была рядовая документация, рутинные отчёты, но документ в Здании важнее человека, это прописано в самой Железной Книге, и уже через полчаса руководитель отдела, бледный, как простыня, судорожно что-то лепетал в своё оправдание равнодушному Преследователю с блеклыми усиками. Начальнику отдела повезло – документы жёг не он, а бухгалтер – его со всей семьёй казнили путём пыток «до полной гибели». Но вот доверие было утрачено: директиву, томящуюся на развилке между двух отделов, отдали в Счётный отдел №2, а в Счётный отдел №1 направили только копию.
В Счётном отделе №1 сразу побежали в архив, принесли какую-то справку, и вместе с ней копию директивы отправили по пневмопочте куда-то наверх, на том и позабыли, видимо, незаметно саботировав дело. А в Счётном отделе №2 – или, как они называли себя, в Отделе по Пересчёту Населения – впервые получив бумагу лично от Директора, испугались, восхитились и напряглись. А в кабинете управляющего отделом ещё и крепко задумались. Задумавшись, решили собрать срочное совещание. Отдел был молодым и амбициозным – средний возраст работников едва доходил до пятидесяти – потому собрались буквально через четыре месяца. На совещании долго решали, как считать население, и пришли к выводу, что это невозможно: люди постоянно двигаются, ходят, ездят на велосипедах, вообще уезжают из города, а на их место приезжают новые. Нельзя же всех людей зафиксировать на своих местах! Кто-то предложил всех жителей поместить в «считательные» лагеря, кто-то хотел создать день пересчёта, когда каждый обязан прийти в Здание и отметиться, кто-то хотел прикреплять людей к квартирам с помощью комендантского часа, наручников и гвоздей, кто-то – запросить все личные данные из роддомов, моргов и контор по регистрации браков за всю историю города, кто-то просто истошно вопил «Протестую!»… Бюрократы кричали сиплыми голосами, расстёгивая узкие воротнички с багровыми шеями.
И вот уже начала зарождаться гулкая буря: мол, надо писать Директору объяснительную, что задание невозможно к выполнению, а начальники говорили, что такой ответ всех подведёт под Процесс за саботаж, а им, в свою очередь, отвечали, что раз так, идите и считайте сами, умники, а им кричали, вы уже саботируете дело, нет это вы, и т.д. и т.п. и длилось бы это вечно. Но вдруг с задних рядов встал какой-то старичок, недавно переведённый из Отдела Хозяйственно-Важных Формул, и сказал, что число людей всегда равно количеству стульев в городе, разделённому на четыре или умноженному на одну четвёртую, кому как удобнее. Старичок утверждал, что формула эта известна, проверена временем, и придумана ещё… Голос утонул в общем гвалте, мол, так давайте считать стулья! Во-первых, они, значится, стоят, а во-вторых, никто не будет против пересчёта, и с людьми работать не надо. При мысли о работе с живым человеком каждый уважающий себя бюрократ покрывался мурашками.
Так и решили на общем голосовании: восемьдесят «За», двенадцать «Против», девять воздержались, один уснул.
Когда с голосованием было покончено, зал замер в безмолвии вспотевших ладоней.
Настал самый напряжённый миг.
Надо было назначить ответственного.
Этот роковой, почти сакральный, момент в Здании был моментом откровения, когда спадали все маски, и каждый показывал своё истинное лицо.
Брать на себя ответственность в Здании было нонсенсом.
Брать на себя ответственность в Здании было моветоном.
Брать на себя ответственность в Здании было крахом, однозначной гибелью.
Но щепетильная ситуация разрешилась быстро. Начальник Отдела по Пересчёту Населения был не только опытным полководцем, разгромившим своего отца в коридорных битвах – он был и расчётливым, чутким интриганом, способным манипулировать подчинёнными с помощью их страхов и страстей.
После минутного шёпота в коридоре Считающим назначили некоего Аркадия Чехова, и отказаться он не мог, как ни крути.
Причина была проста. В ту секунду, когда армия Отдела №1 ворвалась в помещение Отдела №2, устроив настоящее побоище, заместитель начальника нападавших накинулся на старую считающую, схватив её за седую косу. Та испугано причитала и просила отпустить, и единственный, кто кинулся её защищать, был считающий Чехов. Он ударил замначальника дыроколом по лбу так, что тот потерял сознание и всю боевую прыть.
В теории против замначальника могли начать Процесс за порчу имущества Здания, к коему относилась старая считающая, но вот только нанесение побоев вышестоящему лицу, как было в случае с Чеховым, классифицировалось как нарушение субординации, что было очень и очень серьёзным преступлением, и любая порча имущества меркла перед открывшейся чернотой. Против Чехова вот-вот должен был начаться Процесс. Он ждал уже несколько недель. Из свидетелей были только его сослуживцы из Отдела №2, но они, ни секунды не сомневаясь, с шутками и звонким смехом, не имеющим отношения к делу, накатали свои доносы. Кстати, среди доносов был и листок с корявой подписью самой старухи-считающей. Доносы сдали начальнику отдела, чтобы тот отнёс их Службе Донесения и Осведомительства. Но начальник не торопился. Он был опытным и умным.
И когда на собрании повисла та неловкая пауза, руководитель отдела уже знал, что предпринять. В перерыве в коридоре он помахал перед лицом Чехова толстой папкой донесений, что могли перевесить гирьку Невиновности, пообещав в случае отказа начать Процесс, а в случае успешного выполнения задания – дать семидневный отпуск.
В этот же день дали ему в руки счёты, чернильницу, бланки для записей, и выпустили в настоящий мир.
Глава 3. Женщина в океане снов. Ночь с тридцатого на тридцать первое июня
Женщина заходит в мерцающие волны. Мириады пузырьков поднимаются от её коричневой, как кора деревьев кожи. Женщина опускается в воды и дышит полной грудью.
Сойло Стэ.
Женщина плывёт в глубину. Синие толщи становятся темнее. Планктон мелькает миллионами созвездий, закручиваясь в пульсирующие воронки. Великий Оу. Океан Грёз. Место, где живут Сны. Но воронки пульсируют неровно, словно сон раненого, словно кровоточащая раздробленная кисть, которая ещё ощущает утерянные пальцы.
Сегодня Оу неспокоен.
Сегодня Оу возмущён.
Он дышит неровно, с хрипами, стонами, скрежетом зубов. Великий Оу – единый, живой. Океан Снов. Ему больно.
Внутри него – шторм кошмаров.
Женщина Ло Оуш, женщина с огромными мочками под струями седых волос, женщина с чёрным белком глаз, женщина ловец снов плывёт в сердцевину Океана. Смотреть чужие сны. Снисходит на Рии Стэ. Ступень Плавников. Она вновь хочет проверить белоснежную пелену глазниц камбалы коматозника. Повисеть на перекрёстке течений, словно выискивая его следы на запах среди вкусовых нюансов морской соли. Заглянуть в сны черепахи смотрителя маяка. Бесцельно шататься среди испуганных рыб сновидений, ища одну, заветную, чтобы опять уйти ни с чем.
Ложь.
Она изначально знает, куда плывёт. К той расселине. К запретному месту.
Женщина Ло Оуш, женщина-ловец, женщина с чёрным белком глаз, женщина с огромными мочками и струями седых волос, разлетающихся нитями в серый зонт и, словно медуза, складывающихся в серебренную струю, с каждым толчком рук и ног плывет в самую глубину. Глубже только Впадина Скорби.
Навстречу женщине поднимаются сотни, тысячи обжигающих медуз бессонницы. Сегодня мало кто спит. «Сухие» считают деньги: на завтрашнем берегу Оу их ждёт тот, кого они так боятся. В какой бы сон она ни заглянула, в глазах каждого спящего свершается один и тот же сюжет. В сны входит усатый господин с тростью и в котелке, сон покрывается рябью, пульсирует рваным дыханием, обрывается на самом страшном повороте, человек просыпается в холодном поту, рыбы и черепахи снов разлетаются на куски.
Она осторожна как никогда. Господин строг, страшен. У господина густые усы. У господина блестящая чёрная трость с львиной головой чистого серебра. И у льва зловеще блестят клыки. И господин жутко кричит. И господин задаёт неудобные вопросы. Господин топает ногами. Господин бьёт тростью. Если бы не разная длина усов и другие неточности в деталях одежды и чертах лица, женщина подумала бы, что это ещё один ловец. Она перебегает из сна в сон, отцепляясь от одной рыбы и плывя к другой, пока повсюду тикают спешащие циферблаты, а в бумаги тайком пробираются ошибки.
Женщина видит вдалеке странный смазанный силуэт. Дельфина снов молодой девушки, повисшего без движения. Но что-то нарушает обтекаемую форму, набросок совершенства. На матово-синем изгибе спины коричневой пиявкой висит человеческий силуэт. Тот самый юноша с длинными волосами. Копьё парит рядом, смуглое тело в напряжённом оцепенении вытянуто ветвью застывшего дерева, черные белки устремлены в глаза дельфина. Юноша смотрит сон девушки. Нет, он не внутри, он не умеет проникать в сны, он может их только видеть со стороны. Вообще, его удел – Сойло Стэ. Её он освоил в совершенстве. Тонкая работа самой глубокой ступени, переплетение нежнейших кружев чужих снов на свой лад не для него. И проникать в чужой сон в чужом обличии – не для него. И проникать в чужой сон в своём облике – не для него. И он только пробует себя на Рии Стэ, подглядывая сны дельфина. Его главная ступень – Солёная, Сойло Стэ. Плавать среди рыб. Оу Моргул, убийца снов. Но сейчас он забыл и про это грубое ремесло: копье неподвижно висит рядом, чёрные глаза устремлены внутрь чужого сна, набедренная повязка задралась, обнажив напряжённое мужество. Рука юноши медленно тянется к нему. Женщина отворачивается и плывёт дальше.
Посреди ночи где-то наверху стукает о крыши то ли поспевшее яблоко, то ли металлическая пята водолазного костюма, и нескольким спящим снится дождь. Одному снится отец, и где-то далеко мать играет на пианино. Великий Оу плачет.
Она подплывает к запретному месту. На дне Океана теперь не просто расселина, полная мрака – чернота обретает очертания. Очертания затонувшего судна. Из-за стен кто-то кричит. Женщина кладёт руку на чёрный борт.
Тишина.
Кто ты?
Борт вздрагивает. Женщина отдёргивает коричневую кисть. Это в стенки бьются десятки кулаков, выбивающих дробное «SOS» на ломаном Морзе. Женщина ищет дверь или люк, тянет какие-то ручки, но двери, поросшие кораллами и ракушками, пристали намертво. Женщина думает, что это сны какого-то больного, который владеет тем же даром, а потому может огородиться стенами от других ловцов. Но ведь такое невозможно. Великий Оу не даст себя изменить. Он сам меняется с приливом каждой ночи, в нём нельзя ничего сохранить, в нём нельзя ничего удержать – каждая ночь будет другой. Волна за волной. Кто этот умелец? Чей это сон?
Женщина отталкивается ногами от борта и плывёт к поверхности. Вдалеке чья-то мать всё играет на пианино, играет на пианино, играет на… Женщина оглядывается. В плотном синем Океане Грёз парит на течении молодой ловец с длинными волосами, смуглой кожей, клубками мышц. В его руке всё то же копьё. Юноша смотрит на женщину глазами без белка. Женщина смотрит на юношу. Юноша смотрит на женщину. Серебряные струи волос, играя в иероглиф на синем фоне, висят без движения. Юноша чуть поворачивает копьё, не отводя взгляд. Оу Моргул. Убийца снов. Женщина разворачивается и спешит к суше.
Когда женщина с коричневой кожей и водопадом седых волос подплывает к берегу, торопясь нащупать песчаное дно, что в таких случаях отдаётся пальцам ног только, когда они потеряют всякую надежду, Великий Оу уже светлеет первыми утренними сумерками. Рыбы, медузы и черепахи сновидений взрываются звоном будильников, распадаясь на часовые шестерёнки, собрать воедино которые не смог бы и сам мастер-часовщик. Женщина старается не смотреть по сторонам. Она не любит наблюдать гибель снов. Но причина не в этом. Она боится встретиться взглядом с молодым ловцом. И только когда входит в свою хижину с ещё живыми детьми, она выдыхает и спешит проснуться.
Глава 4. Аркадий Чехов. История одного бюрократа
Был он неопределённого на вид возраста, но точно за сорок. Был он тёмен, худ, небольшого роста, с яйцевидной головой, с чёрными курчавыми волосами, с большим носом, вечно согнут, сгорблен, но двигался всегда с какой-то механической настойчивостью. Одет он был в серые мешковатые брюки на подтяжках и некогда белую рубашку под плотным седым пиджаком. Был он темноглаз, но в его маленькой, широко расставленной карей глубине уже была покорная упёртость, слепое подчинение, повиновение идущего на штыки солдата. Была в них и какая-то печаль, однако, места ей оставалось мало, а времени – некогда. Был он человек государства. Но человек маленький.
Звали его Аркадий. Аркадий Чехов. Но по имени к нему не обращался никто с тех пор, как несколько лет назад умер его отец. Мать умерла ещё в детстве Аркадия.
Всю свою самостоятельную жизнь он ходил на службу по одной и той же дороге: утром – туда, вечером – обратно, наискосок через Круглую площадь.
На работе он всё своё время считал. Неважно, что: деньги, квитанции, работников по списку, канцелярские принадлежности, скрепки, дела, шкафы, работников без списка – что угодно. Он всё время считал. Он был лучшим считающим из Отдела по Пересчёту Населения, хотя должность имел в нём низкую и, скажем мягко, не почётную. В обеденный перерыв то ли по привычке, то ли уже от скуки, считал он тарелки, вилки, чашки, подносы, людей в очереди, плитку под ногами, ножки столов, стульев. Он знал точное количество всех предметов во всех местах, где бы ни находился.
Теперь он стоял на Круглой площади и смотрел вперёд. Проносились велосипеды. Пели птицы в невесомых купах. Ансамбль крыш восхищался синевой лета.
Считающий вспомнил последний разговор с начальником отдела в тёмном коридоре. Ласковая покровительственная улыбка на приторном лице, уверяющий шёпот, короткие пальцы, норовящие схватить шаткую пуговицу аркадьевского пиджака. На подоконнике стопка доносов, притворившихся школьными контрольными, два слова, которыми жонглируют мясистые губы: Процесс и отпуск. Отпуск и Процесс.
Считающий мечтал об отпуске, мечтал с того момента как после счётного училища поступил на службу. Он практически не видел мира. Только улицы, лежащие между домом и работой, да пару продуктовых лавок. В одной из них стоял шкаф со ста семьюдесятью ящиками, а в другой пол был сложен из пятидесяти четырёх досок.
Аркадий смотрел на площадь. Взлетали смычки над натянутыми горлами виолончелей. На той стороне площади коляска, попав в полосу солнца, невыносимо сверкнула ободом и унесла за угол развязку маршрута, оставив зеленоватый круг на сетчатке.
Аркадий пытался вспомнить ту битву с Отделом №1, когда захватчики, вооружённые папками, пресс-папье, перьевыми ручками, ворвались в кабинет, но всё обрывалось и путалось. Он помнил животный страх, подкативший лифтом к этажу гортани при виде оскаленных морд бюрократов, помнил, как причитала шёпотом старая Ольга с седой косой в руках лысого замначальника Отдела №1, и, как-то параллельно и не связанно с этим, помнил пульс в висках, тяжесть дырокола в руке, рассечённую кожу на лысине, каплющую вязкой кровью на стол, притихшие шорохи, испуганные лица… Никто не ожидал этого от тихого считающего. Тем более, он сам.
Вот уже несколько недель его существование напоминало кошмарный сон, в котором не терпится услышать трель будильника. Против Аркадия Чехова должен был начаться Процесс. А когда против кого-либо начинался Процесс, чем он кончится, не могли сказать ни Судьи, ни сам Директор. Любое деяние могло обернуться как незначительным штрафом, так и смертной казнью. Но доносы сослуживцев не были доставлены адресатам, и участь Аркадия балансировала между Процессом и отпуском (такие варианты были обозначены начальником отдела).
Получив бумагу с заданием, дрожащими пальцами разорвав конверт, Аркадий медленно осел на стул. В приказе говорилось, что он должен посчитать все стулья в городе. Это было несложно. Аркадий прекрасно умел считать. Он был считающим. Но был на приказе ещё и маленький квадратный шрам, штамп, меняющий весь смысл написанного.
«Работа за пределами рабочего места».
То есть, стулья не изымут у всех жителей города силой, что было бы самым разумным решением в мире Аркадия. Не снесут в одно место, например, на удобную для этого Круглую площадь. Да хотя бы просто не проведут обыски в каждом доме силами Службы Преследования. Здание никак не защитит, не закроет своей тусклой громадой маленького человечка от реалий Полуденного мира, полного незнакомых запахов, вкусов, полутонов… Считающий стоял на краю площади, ощущая себя выкинутым за борт привычной жизни, единственным учеником в опустевшим классе с чернилами февраля за окном, с тетрадью нерешённых уравнений. Он стоял у океана города. Липкий, многоногий страх, от которого хочется бежать сломя голову и повторять про себя как молитву какую-нибудь детскую считалку, вползал под воротник. Считающий заметил, что пытается бодро насвистеть какой-то мотив. Ту песню, что пела ему в детстве мама: «Свободней, чем ветер, лети над землёй…»
Нет. Что угодно, но не в город. Считающий боялся людей и не умел с ними разговаривать. От живых взглядов, искренних улыбок, заразительного смеха, взаимного плача, от всех этих глупостей его надёжно скрывали крылья старого пиджака, столбики чисел, душный кабинет, набор печатей в ящике стола, и главное сокровище, эпицентр его судьбы – маленькая красная книжечка с золотой полоской букв, что притаилась в левом нагрудном кармане – удостоверение Бюрократа, работника Здания. Считающий, сталкиваясь с людьми, будь то продавщица в овощной лавке с колючими зелёными глазами или въедливый сосед из боковой квартирки, всегда отводил взгляд, втягивал голову, чаще бормотал что-то невнятное или просто покашливал в самом неопределённым ключе вместо приветственной фразы или конкретного ответа, а шляпу зимой приподнимал так, что непонятно было, заметил он вас или просто поправляет головной убор. Считающему было тяжело в мире, где смотрят друг другу в глаза, намекают и играют в изящные партии полуулыбок и приятных недомолвок. Что там! Ему проще было угодить калошей в ледяную лужу, переходя на другую сторону улицы, дабы не бормотать привычное «здрассте» редким знакомым. И теперь – в город? Нет! Нет. Считающий, потоптавшись, повернулся было к Зданию, но вспомнил про Процесс и стопку доносов.
– Ч-ч-чёрт!
Обида клокотала в нём. Он посвятил Зданию всего себя, он выстраивал кокон маленькой жизни в его грандиозной тени, но теперь Здание бросило его в пекло человеческих отношений, в звенящий восторженный полдень.
«Надо было оставить эту дуру Ольгу в покое, – подумал он, теребя заусенец и уставившись в каменные соты Здания. – Сидел бы в своём кабинете. Считал бы».
Аркадий вспомнил об отпуске. Это была его мечта. Точнее, средство для её достижения.
Несмотря на всю неловкость с людьми, Аркадий очень хотел семью. Детей и жену. После смерти отца несколько лет назад он остался один. Если в ответ соседу он что-то мог буркнуть, то с зеленоглазой продавщицей овощей Аркадий был перманентно помидорного цвета, не смея даже нащупать на языке что-то кроме ингредиентов повседневного рациона, посекундно заглядывая в либретто листка в мокрой ладошке. Женщины пугали его. И именно к ним, ангелам, парящим по летним улицам в облаке юбок и духов, Аркадия тянуло, сладко и бесповоротно.
Аркадий надеялся на отпуск. Он не знал, как выкроить из своего расписания бюрократа лоскуток для себя, Аркадия Чехова, а не для Считающего Счётного отдела №2. Аркадий не знал, где ему встретить свою любовь, но очень хотел в отпуск, надеясь, что несколько дней дадут ему шанс, ту внезапную, единственную, перекрёсток, столкновение, головокружительный солнечный удар…
В мечтах Аркадий не помнил о своём смущении. Он рассуждал просто. Если случится действительно грандиозное, истинно полуденное, слова и смущение канут в небытие, как ненужные инструменты уже явившегося чуда, не нуждающегося в причинах и объяснениях, как не нуждается в них внезапный летний ливень.
Аркадий вновь повернулся лицом к городу.
«Но как, как?! Это что – в двери? Здравствуйте, я работник Здания Бюрократизма…Так, в том кафе, помню, сорок семь стульев и тринадцать столов, нет, столы не надо… и должен подвергнуть пересчёту вашу мебель, в конкретной частности – стулья, вон в том магазине всего два стула и шестнадцать вешалок… вешалки не надо, так что разрешите мне проникнуть в ваше жилище законным образом, в том сто семьдесят три заклёпки, для подробного пересчёта всей вашей мебели, хотя я это уже говорил…»
Подмышкой у Считающего была сжата кипа сереньких документов. Среди них была и выписка из Хозяйственного отдела, где содержались данные о стульях и прочей мебельной утвари всего Здания Бюрократизма, в том числе и заветное «Кол-во».
«А если не пустят? Ботинок в дверь? Напирать? Размахивать удостоверением? Я не умею же...»
Маленький человек стоял на краю Круглой площади, и подмышкой у него были свёртки с бумагами и чистыми бланками для записей с закреплённой перьевой ручкой, к груди прижаты счёты, и он смотрел в глубину каменных артерий, каждая из которых брала начало от круглого гранитного сердца. Он старался сделать как можно больше счётной работы в голове до того, как придётся поставить ногу на тёмный гранит, и пойти дальше в этот солнечный, но неизвестный, необъятный…
«Может, всё-таки как-то отговорить их? Написать объяснительную, сослаться на здоровье, попросить не сдавать доносы, сказать, что действовал в состоянии…»
Считающий вспомнил Годо, который пропал из их кабинета полгода назад. Тот разлил чернила – преступление мелкое, и, несмотря на донос, Процесс не должен был начаться. Однако потом оказалось, что на одном из документов, правда, просроченном, лежали крохотные кометы синих капель… Несколько синих капель. На просроченном документе. А считающий ударил дыроколом по лбу начальника отдела. Он должен пойти в город.
– Знатная погодка, да, голубчик?
Считающий оглянулся. Рядом стоял какой-то маленький курносый чиновник лет пятидесяти с мутными глазками. В одной руке его было ведро с блеском чёрной краски, в другой – кисточка. Считающий буркнул что-то невразумительное.
– Ясно-ясно… А я вот люблю на улице работать, значится! И знаете, что я делаю? Хех! Энто, сидел я себе в Счётном отделе №1, в своей клетушке-комнатушке как-то, а тут заходит ко мне начальник…
При упоминании о вражеском отделе считающий развернулся и поспешил к Зданию. «Всё из-за них! Вернусь. Объясню как-нибудь…»
Аркадий протянул руку к медной ручке тяжёлой двери и заметил, что за неё также взялась чья-то сморщенная, куриная, старческая лапа. Аркадий поднял глаза. Это была Ольга Грин. Та, которую спас считающий. Она смотрела на него глазами-пуговицами, терпеливо перебирая пальцами по медной ручке.
«Я, Ольга Грин, считающая Отдела по Пересчёту, имею необходимость донести …» – строчки замелькали перед глазами. Его обожгло. Грин открыла дверь и протиснулась внутрь, оставив считающего на улице.
Аркадий плюнул, слетел по ступенькам мимо опешившего чиновника с мутными глазками и ведром краски и ступил на гранит Круглой площади.
Маленький человек шёл вперёд быстро, напевая ту песенку, которую ему так любила петь мама:
«Свободней, чем ветер, лети над землёй, дальше и выше, дальше и выше…»
Курносый чиновник с ведром краски провожал считающего мутным взглядом.
Глава 5. Безымянный моряк. Пробуждение
Моряк проснулся и посмотрел в потолок. Он опять плакал во сне.
– Не помню, – сказал он, пока слеза скатывалась по щеке, чтобы затеряться в седой щетине.
Моряк полежал ещё немного на дне постели, пытаясь уловить ускользающую пелену сна, лёгкое покачивание палубы, морской бриз… Но нет, явь наваливалась на него квадратом маленькой скупо обставленной комнаты. Он не мог вспомнить сон. И он был на суше. Уже семь лет он был на суше. Это были худшие годы в его жизни.
Так было с ним с тех самых пор, как он вернулся из своего последнего плавания, просто выйдя из морских волн на берег в обнимку с допотопным водолазным костюмом, после чего, жуя сырые водоросли, дошёл в незнакомом городе до этого дома, поднялся по лестнице и, никого не спросив, занял комнату в квартире, хозяйку которой звали Ада Сканди, комнату, в которой и жил теперь. Ходили слухи, что он даже не платил за неё. Просто жил и жил.
Моряк пробрался на кухню: Ады ещё не было, а он не хотел сталкиваться с этим перечнем безобразного – толстые щиколотки, засаленные крылья халата, похотливая расселина рта с маяком золота среди желтоватых скал. Моряк не любил Аду – слишком прозрачны были её намёки, откровенные попытки близости. Я готова сделать вам скидку, господин, если вы понимаете, о чём я.
Моряк сварил кофе с солью в измятой закопчённой турке, но пить его не торопился. Он каждое утро начинал с чашки кофе по-морски.
Обжигающая горечь и соль, затем несколько глотков чистой воды.
Горечь и соль, глотки чистой воды.
Чередование приливов и отливов. Соль очерчивала вкус зёрен, как прибой – береговую линию. Сразу после первого глотка кофе моряк стирал невнятные письмена, оставшиеся на чистом песке памяти после сна, призрачный след его сновидений. Терпкое, солёное на языке не оставляло словам никакого шанса на выражение того, что мучило моряка каждое утро. Один глоток, и эта безымянная тоска, которую он оплакивал каждую ночь, притупилась.
Но моряк никогда не торопился с первым глотком. Он пытался сохранить зыбкую пелену сна, чтобы проникнуть сквозь неё и вспомнить увиденное. Казалось, взгляд его был устремлён в окно, на летнее небо в зазубринах крыш, но там, внутри, под морщинистыми веками, он глядел в синюю глубину амнезии, до предела натягивая невод опустевшей памяти, хватаясь за обрывки сна. Это было всё равно, что ловить руками мальков на мелководье – так же мучительно и невозможно. Линия его тонкогубого рта сжималась от бессилия, кустистые брови в первых нетающих снежинках времени стремились к переносице, лоб покрывался морщинами. Если внимательно рассмотреть его сейчас, пока он сидит за столом у своей первой чашки, словно разорившийся конторщик у терпеливого револьвера, его действительно можно принять за бродягу, какого-нибудь злодея мелкого пошиба из романтической пьесы или просто за пьяницу и неудачника. Моряк бы согласился на любую роль, лишь бы не это ожидание за кулисами, на грязной кухне Ады Сканди. Без имени и прошлого.
На вид ему лет, может, сорок пять, а может, пятьдесят пять, сам чёрт не разберёт этих моряков, чья кожа выдублена солнцем и ветром. Костюм его, некогда парадный костюм матроса неизвестного теперь и ему самому судна, был изношен до предела. Тёмно-синяя парусина была изорвана и покрыта заплатами, хвастаясь утерянными до полнейшей асимметрии стальных созвездий пуговицами. Но моряк не меняет его – это одна из немногочисленных зацепок за то, что мучает его каждую ночь, за то, что забывается каждым утром в первые секунды после открытия глаз. Глаза, кстати, голубые, лицо хмурое, мрачное, вообще не очень приятное, хотя не без доли честности что ли, весь он угрюм, молчалив, насуплен, волосы с проседью, но самое ужасное, даа вот эти глазао голубыен синиеы как само море перед грозой, потерянные, страшные. Когда моряк идёт по улице, дети прижимаются к стенам домов, провожая его любопытными, но напуганными взглядами, а самые маленькие плачут, вцепившись в юбку матери. На вид моряк беден, бедней, чем на самом деле, и торговцы на рынке даже в июльскую жару останавливают трепещущий веер, внимательно следя за его руками. Да, и о последних – коричневые кисти в ветвящихся жилах – зрелище, достаточное для восхищения особого типа чудных безропотных женщин (и да, сейчас не увидеть под рукавом – на одном запястье чьё-то неразборчивое, женское…) если бы не общий вид, близкий скорее к городскому сумасшедшему, чем к мужчине, достойному кареокого выстрела из под полей шляпки. Плечи моряка немного сутулы, и сам он худ, сух, подтянут, правда, хранит, неясно зачем, остов былой стройности, но плечи не обманут, не обманут, он несёт тяжкий груз, который ему и самому неизвестен, вот и сейчас он весь напрягся, пытаясь вспомнить, что же снилось, что, что, детское или из детства, хотя тогда почему заколка (заколка?), нет, удар, нет, берег, нет, не то, не то, всё не то, моряк бессильно выдыхает, напряжённые деревянные плечи оседают, чуть ли не с корабельным скрипом, моряк тянется к кофе и делает первый всеочищающий горький глоток.
Всё позади.
Сегодня его поиски были дольше и мучительнее: ветер дул западный, принося запах моря, соли, водорослей, йода и рыбы. А этим запахом пахли неуловимые сны моряка, он был так же неуловим и потому мучителен. От него комок подползал к горлу, на глазах выступала влага, должны были нахлынуть воспоминания. Но этого не происходило, перед моряком раскрывалась иссиня-чёрная пучина безымянной ностальгии. Моряк безгранично и пронзительно тосковал по чему-то уже семь лет, но, по чему именно, вспомнить не мог. Был только запах, кофе не успел остыть, и моряк начал свой день, как и все предыдущие семь лет.
Моряк допивал кофе, нарочито не торопясь, растягивая последние, самые солёные глотки, запивая их чистой водой. Затем долго, тщательно мыл чашку и турку, так долго, что Ада успела проснуться и, пока моряк молча вытирал полотенцем свои коричневые, шершавые ладони (да-да, женское имя на левом запястье уже невозможно разобрать), она, по обычаю воркуя какую-то пошлость, вошла в кухню, нарочито задев его рыхлым бедром.
– А вы уже свою чашку кофе выкушали? – в своём бесполом вопросе Ада всячески старалась показать все красоты акцента жителей центральных кварталов, к которым она не относилась ни при каком раскладе, несмотря на лихорадочные старания и огромную квартиру, доставшуюся в наследство от отца. Золото радостно сверкало во рту. Моряк отвёл взгляд и вышел из кухни.
В коридоре он подошёл к шкафу, потянулся к ручке. Семь лет он хранил там старый водолазный костюм, в обнимку с которым он вышел из морских волн в первый день на суше. Костюм, который спас ему жизнь. Об этой жизни он не помнил ни одного слова, даже самого главного, которое пишется с прописной.
У моряка, в отличие от соседа в комнате напротив, оно было. Но он его не помнил. Он помнил запахи, которыми пахли сны, но не помнил ни снов, всплывавших, как стая косаток, со дна, ни самых главных слов из той жизни (включая неразборчивое женское на запястье).
Потому он не знал не только своего имени, но и своего точного возраста – теперь он равнялся неизвестности плюс семь. Длину этой неизвестности можно было приблизительно нащупать в морщинах на лице и в шрамах на пальцах, но тот, кто знает, что такое солёный ветер и солнце, не будет доверять письменам на пергаменте кожи, а тот, кто держал в руках рыболовные лески и корабельные канаты, тем более не доверится иероглифам шрамов на темных ладонях. Потому он надеялся на сны. Он смутно знал, что сны всегда много значили в его жизни.
Единственное, что он помнил из своего прошлого, не считая меркнувшего сине-зелёного света, гула, затопляющего ушные раковины, ледяной солёной, заливающейся в лёгкие, был поднимающий его из бездны на свет водолазный костюм.
Вторая зацепка после костюма обычного. Ещё один призрак прошлого, оболочка, повторяющая безымянное тело.
Даже появление на берегу, выход из волн с водолазным костюмом в обнимку с пережёванными водорослями во рту, поход через город до этого дома – всё было не с ним, а с тем персонажем, которого он собрал из кусочков полушёпота за стеной на кухне, сплёл из ниточек сплетен других жильцов, мол, шёл напрямую сюда, ни с кем не здороваясь, прямо по лестнице взял и поднялся, и в комнату, я рта не успела раскрыть. Всё это он узнал потом. А потому так дорог был водолазный костюм, потому не страшна была участь прослыть сумасшедшим в паутине сплетен съёмных комнат, тёмных коридоров.
Ада думала, что моряк считает резиновую куклу живой. Ада принимала молчание за ответ, ей всегда было проще придать реальности знакомые черты, чем разглядеть в них новое. Моряку было проще молчать, чем пускаться в объяснения о том себе, которого он не знал. Пусть она думает, что он выхаживает водолазный костюм, погружённый в кому. Моряку плевать.
Стараниями Ады Сканди в соседнем доме думали, что он кормит водолазный костюм с ложки и водит в уборную. В ближайших кварталах говорили, что моряк приводит резиновой кукле бедных женщин, что продают свою любовь. Моряк ничего не отрицал: ему всегда было проще молчать. Это он знал про себя наверняка. Но ему нужен был костюм как единственный слепок с него в прошлом, утеряв его, он бы утерял всякую надежду. Тем более, вдруг безликий океан памяти однажды всколыхнётся знакомым очертанием берега, острова, просто волны, а волну может поднять отблеск стекла, заклёпка под пальцем, запах резины.
Моряк взялся за дверцу шкафа. Знакомые запахи ударили в нос. Моряк застыл без движения. Он стоял, оглушённый, минут десять и даже не услышал утренние вопли Ады по поводу сгоревшего чайника и порванной москитной сетки.
Глава 6. Финансовый инспектор города Полудня
Ночью главный герой кошмаров каждого второго жителя города Полудня – ужасный человек с пушистыми усами, залысиной и жутким кожаным портфелем, сорокапятилетний Финансовый инспектор города имени Двенадцати ударов – Адель Вличкий, спал, откровенно говоря, отвратительно. Во-первых, жена Аделя, Мария Вличкий, лучезарная, остроумная женщина с тысячами стрелочек, разлетающимися от глаз, в прошлом – сногсшибательная брюнетка, теперь же – очередной повод для ненавидящих инспектора усомниться в справедливости судьбы (такая красавица, а досталась такой сволочи, да ещё на десять лет моложе) кашляла всю ночь. Да, жена Аделя, Мария, шестой год страдающая от грудной болезни, кашляла всю ночь, заходясь приступами, сплёвывая редкую драгоценную мокроту, вся в холодном поту, с покрасневшими глазами и посиневшими жилами, пытаясь сдержаться, чтоб не будить окаменевшего рядом мужа. Грузный Адель несколько раз вставал готовить ей отвар из ромашки, мать-и-мачехи, иван-чая и других трав, спускаясь на первый этаж. Но после часа ветер с запада подул сильнее, принося йод и соль, и Марии стало легче, она заснула призрачным лёгким сном, скользя по самой кромке вод Великого Оу. Инспектор поворочался минут сорок и тоже провалился в сон: обморочный, беспокойный.
Ближе к утру фининспектор на миг проснулся от грохота и звона стекла, но кашель жены вымотал его вконец, и он просто перевернулся на другой бок, не услышав вопросительного «Адель?» супруги, уснувшей секунду спустя. «Гроза», – решил он во сне. Ему снилось, что он с ещё живым отцом пошёл на рыбалку, и дождь был очень кстати, ведь в дождь лучше клюёт.
Во сне они ловили рыбу на берегу маленькой речки около старого дома, и отец рассказывал, как правильно насаживать червяка на крючок и как закидывать удочку, а фининспектор рассказывал отцу, как его достала работа и как ему хочется спокойной жизни. Где-то далеко звучало пианино. Наверное, мама играла на веранде. Она любила играть в дождь.
Когда инспектор проснулся, было уже одиннадцать, но он ещё об этом не подозревал. Глаза Аделя были мокрыми, и в полусне он сказал себе, что это просто дождь. «Дождь…» – подумал он, глядя в пасть слухового окна над столом: оскал битых зубов, синее нёбо. В окно врывался шум города, пахло морем.
– Что за…
Адель рывком поднялся с постели. Марии уже не было: она ушла на рынок, как обещала вчера. Утром овощи свежее. И улицы пустыннее. И никого не встретишь. Весомый аргумент, если ты жена фининспектора. Почём эти помидоры? Господин, я к вам обращаюсь.
Инспектор рассматривал стол в штриховке треугольных брызг.
«Так», – подумал он. Прямо на столе, среди осколков лежал кусок черепицы размером с кулак. Инспектор судорожно отряхнул стеклянную крошку с деклараций, спрятанных в зеве самого ненавистного портфеля города, и главного – стопки желтоватых бумаг, о которой не знали ни жена, ни Анна, никто, стопки, которая должна была изменить не только его жизнь, но и жизнь горожан. Всё было на месте, и инспектор немного успокоился, слушая сердце, переходящее с галопа на рысь.
Инспектор поглядел на кусок черепицы. Под ним лежали часы на цепочке со свежей трещиной на стекле. Часы достались инспектору от отца.
Четыре с минутами: в такой позе застыли убитые стрелки.
«Жаль. На выходных отнесу часовщику, – подумал инспектор, стукая ящиками комода в поисках брюк. – Это же надо, в этот день проспать из-за такой… – инспектор торопливо влезал в брючину. – А Мария? Могла бы убрать», – застёгивая предпоследнюю пуговицу на горле рубашки, он ещё раз осмотрел окно. Крыша, второй этаж, круглая рама. Проще было бы залепить в кухонное и наутёк, как они любят. «Не могли же они прицелиться и через окно. Уж тогда бы в меня. В Мари. А если б залезли на крышу, я портфеля не нашёл бы». Инспектор медленно подошёл к столу и аккуратно заглянул в оскаленное небо, будто оттуда могло кинуться какое-то чудовище. «Ветром оторвало. Завывало всю ночь с моря. Нет. Они на такое не способны. Вот похабности всякие написать, или венок подбросить – это запросто. А такое – кишка тонка».
Одевшись и собрав документы в портфель, фининспектор спустился из спальни по скрипучей винтовой лестнице. Мария, смуглая темноволосая, доживавшая последний взлёт когда-то заоблачной красоты, стирала. Вид у неё был хмурый. Услышав скрип ступеней, она вздрогнула, подняла глаза, широко улыбнулась.
– Ты не на работе? – она выжимала простыню, вода стекала по загорелым предплечьям.
– Проспал. Видела окно? Вся комната в стекле.
– Я ушла рано, думала, ты…
Инспектор показал часы.
– Ого.
– Насмерть.
– Такие слова в полдень…
– Полдень? Ч-чёрт. Ты не заметила трости моей?
– Я думала, ты ушёл. Вошла недавно, была… на рынке.
– Ладно. Как на рынке? Где шляпа моя? Собрание сегодня, нельзя опоздать, – инспектор подхватил шляпу, и поспешил к выходу, – вернусь поздно.
– Хорошо, – она склонилась к белью. Адель в нерешительности остановился у двери.
– Мария?
– Да? – она выжимала бельё. Вода струилась между пальцев.
– Всё хорошо?
– Да, – она выжимала бельё, раз за разом скручивая наволочку. Вода лилась в таз.
– Точно?
– Да! – капля сверкнула у глаза, она поспешила вытереть её плечом. Можно принять и за воду.
Инспектор медленно приблизился к ней.
– Что-то произошло? На рынке?
– Ничего.
– Что они сказали?
– Неважно, не хочу… – она утирала покрасневшие глаза предплечьем.
Адель потянулся к ней, но она отклонилась.
– Не надо.
– Так.
– Ничего страшного. Просто мерзко.
Инспектор был в тихом бешенстве.
– С-суки
– Перестань. Полдень близок.
– Вот именно. Я их всех пришибу, видит Полдень.
– Хватит!
– Ладно, – он снова потянулся к её плечу, но она отошла к окну, вытирая руки о фартук.
– Это не хороший знак, Адель.
– Чего?
– Я имею в виду часы. Часы разбиты. Нехороший знак, ты это знаешь.
– Мари. Хватит. Уже насмотрелся на эти знаки. Знаю им цену. Сами выбрали меня…
– Адель, – она отбросила фартук. – Я всегда за тебя.
– Мария.
– Подожди. И сегодня, когда в очереди крикнули, я даже не обернулась, хотя хотела… Мне даже не за себя, но…
– Мария!
– Подожди! Мне плевать было, что они там… что я с тобой ради взяток, смешно, правда? – она уже ревела во всю, как умела только она: по-детски, тихо, доверчиво, безответственно, так, как Адель терпеть не мог. – Ты и взятки… Что я твоя шлюха, господи, я всегда была твоей шлюхой, но то, что они говорили про тебя – у меня всё внутри!
– Мари.
– Подожди. Я сдержалась, как ты наказал, промолчала. Но. Такая ложь. Такая ненависть. Так больше нельзя, Адель. Жить в вечном страхе.
– Перестань. Ты знаешь, чего я никогда…
– Адель. Адель. Послушай. Их не переделать. Зачем? Зачем мы мучаемся из-за них. Зачем. Я устала. К чему твои принципы, если бесполезно, бессмысленно? – она утирала слёзы.
– Мари, пойми…
– Не хочу. Не хочу. Не хочу понимать. Я мучаюсь, я боюсь, я болею, чего тебе ещё нужно?
– Мари…– он пытался её обнять, но она вырывалась, вздрагивая, всхлипывая.
– Твои чёртовы принципы важнее, чем мы?
Он смотрел под ноги. Скоро часы забьют двенадцать, а они прицепятся к любой мелочи, даже к опозданию.
– Мари.
– Адель!
– Да. Чем я, чем ты, чем мы. Потому…
– А. Ясно.
– Послушай.
– Не хочу. Иди. Опоздаешь, – она рывком подхватила корзину с бельём и быстро вышла из кухни. Инспектор смотрел ей вслед.
– Мария! – она поднималась по лестнице.
Инспектор тихо выругался, надел котелок, взял свою чёрную трость с тяжёлым серебряным набалдашником и вышел из дому. Он хлопнул дверью сильнее, чем хотел.
«Я не должен срываться на неё», – подумал инспектор.
Он спустился с крыльца, и посмотрел на забор дома напротив. Он не хотел смотреть, но посмотрел. Надпись была закрашена, и угадывались лишь отдельные буквы, но инспектор сразу вспомнил её всю. Такие слова и в полдень, подумал инспектор. Он подумал о жене.
«Сама виновата, – решил инспектор. – Могла бы меня и разбудить».
Инспектор оглянулся назад. Надпись на своей двери он закрасил тщательнее, чем это сделал его сосед на своём заборе. Но вот маленькая дырочка от гвоздика, на который был прибит венок, осталась.
«Перевешу туда номер дома», – подумал инспектор и пересёк узкий газон в пятнах солнца и тени. Слева сверкнуло стеклом. Инспектор уже шёл в сторону Здания.
Он шёл так быстро, как только мог, постоянно оглядываясь в поисках рикши, но, как назло, ни одной коляски не было видно в трясущейся горловине улицы ни за спиной, ни впереди. Улица, узкая, ломаная, сжатая высокими кирпичными домами с вычурной лепниной фасадов в потёках времени и плюща, казалось, была бесконечна.
– Пр-р-роклятье! – выругался он, несмотря на подходящий священный час.
Служанка, снимавшая белье на трёхэтажном уступе балкона, испуганно оглянулась, услышав подобное святотатство. Чьи-то панталоны, поймав попутный ветер, изящно спланировали на мостовую. Инспектор прибавил ходу.
Он шёл так быстро, как только мог. Несмотря на ветер, было жарко, пот лился из-под котелка ручьём, платок решил сыграть в прятки в чехарде карманов, больное колено ныло, кончик трости так и норовил застрять меж камней и брусчатки, инспектор задыхался.
«И зачем я этот плащ напялил, – думал Адель, ощущая на спине мокрое пятно, расплывшееся по рубашке, – Теперь и не снять». Инспектор перешёл в тонкую ломаную линию теневой стороны справа – солнце было почти в зените.
Вот вдалеке показалась центральная башня Здания, её верхняя, третья часть со шпилем, кажется, так близко, но инспектор знал, что это обман. Вот видно уже и краешек циферблата, а стрелка там подходит к священной цифре, семь минут осталось, собрание ровно в полдень. Инспектор задыхался и почти бежал.
Справа, из бакалейной, звякнув колокольчиками над стеклянной дверью, вышел какой-то мужчина грубоватого вида, будто сделанный небрежно и наспех из одного бруска. Он прижимал к серой толстовке бумажный пакет с аккуратной геометрией упаковок муки, чая, сахара. Заросшая челюсть, низкий лоб, недобрый взгляд. «Жермен, владелец ремонтной мастерской. Покупал в порту контрабандные запчасти в обход налогов. Я прикрыл его лавочку, а он, дуралей, подумал, что я по заказу братьев Рэйн. То-то смотрит недобро, того и гляди, дырку просверлит». Жермен отвязал от перила кожаный поводок, на другом конце которого притворился каменным изваянием огромный чёрный ротвейлер, не сразу заметный ещё ослеплённому полуденным солнцем глазу. Жермен смотрел прямо на инспектора. Ротвейлер последовал примеру хозяина. Жермен, усмехаясь, разжал пальцы и петля поводка упала на камни. Ротвейлер смотрел на инспектора. Инспектор перешёл из тени на другую сторону улицу. Взмокшей спиной он ощущал взгляд Жермена.
Тем временем впереди, слева, у яркой витрины с безликими деревянными фигурами в женских платьях, прямо на тротуар выставлял манекены маленький щуплый портной. Портной следовал указаниям своей жены Сюзанны – темноокой, пышногрудой госпожи лет сорока с запудренными усиками под носом, владелицы магазина вечернего платья «Наряды и забавы». Заметив взгляд инспектора, Сюзанна густо покраснела под шершавой пудрой, и резко отвернула надменное личико. Два месяца назад инспектор оштрафовал «Наряды и забавы» за сокрытие доходов на сумму, равную месячному обороту. Сюзанна, помнится, отослав супруга, щуплого портного, за нитками – Так у нас же есть, милая – Сказала, иди! – наклонилась к инспектору так, чтобы тот разглядел все нюансы её бюста с тонкой, плотно сжатой расселиной в середине, с кокетливым краешком бурого соска, чуть взошедшего из-за горизонта ткани, с чернеющей родинкой на полярной белизне. Сюзанна томно предложила решить всё полюбовно, коснувшись под столом больной ноги инспектора своими пальчиками, свободными уже от павшей жаркой туфельки, но инспектор, кашлянув в кулак, отодвинулся вместе со стулом и сухо попросил её расписаться в уведомлении. Неизвестно, что её больше оскорбило – его отказ или назначенный штраф. После этого, в довершение всех грязных слухов об инспекторе, добавились и пикантные подробности его мужского бессилия. «Спасибо, Сюзанна, –подумал Адель. – Теперь хоть другие меня не будут утомлять подобными выходками, пытаясь решить свои проблемы с законом».
Инспектор уже выдохся, а до Здания оставалось минут пять, вот-вот, то ли за этим, то ли за следующим углом должна раскрыться в своей восхитительной перспективе Круглая площадь, которую нужно ещё пересечь, будь она проклята, но инспектор понимал, что уже опоздал. В отчаянии он обернулся вокруг своей оси и вдруг заметил велорикшу, что появился сзади, в конце улицы, под нависшими домами, балконами, фасадами. Инспектор облегчённо выдохнул, выудил наконец из непослушных карманов белый флаг платка и в два поспешных взмаха капитулировал перед пространством раскалённого камня, окон и брусчатки. Рикша, видимо, заметил мельтешение ткани, и двинулся быстрей.
«Заметил! Пустой. Полдень вершит своё», – подумал инспектор, как и любой житель города, при виде исполнения давно желаемого. В случае инспектора это было, скорее, машинальное подчинение языковому потоку, а не искренняя вера. После смерти отца инспектор не очень верил в полуденные чудеса.
Дожидаясь рикшу, инспектор оглянулся и увидел прямо напротив, на той стороне улицы мальчонку, в аккуратной кожаной курточке, правда, с уже измызганным где-то рукавом. Мальчик смотрел на инспектора, открыв рот с восторгом узревшего откровение, с восходящей ненавистью в зелёных глазках.
«Кого он мне…» – инспектор рассматривал мальчика с такой же нескромностью, зная о приближающейся велоколяске: скорое исчезновение с этой улицы давало право на искренность.
«Да кого же он мне… Глаза эти», – мальчик смотрел на инспектора с нескрываемой злобой, смутно очерчивающей в памяти что-то уже пережитое, чей-то подобный, прямой, зеленоглазый. Коляска лепетала спицами в десятке шагов.
– Эй, мальчик! – инспектор нерешительно позвал мальчугана, больше желая заполнить саднящий пробел памяти, чем уладить неловкость.
Мальчик молчал.
– Я к тебе обращаюсь, – инспектор чуть подбавил строгости голосу, но, скорее, с акцентом отеческим, без примеси учительского говорка. Кто-то из прохожих уже оглянулся. Где-то диалог портного и хозяйки натянулся до официоза и вымученной улыбки: ещё делают вид, что не замечают. Конечно. Злой, злой инспектор мучает мальчонку.
– Мальчик!
Коляска подъезжала. Тренькнул звонок.
– Ты слышишь или нет?! – взорвался инспектор. За спиной послушно и по-бабьи ахнули, делая вид, что только заметили.
Мальчик смотрел на инспектора.
«Вот прям такие же зелёные. Где я их видел?»
Мальчик сплюнул в сторону инспектора и, развернувшись, пошёл прочь. Голоса за спиной выжидающе стихли. Инспектор усмехнулся, стараясь скрыть гнев. Крутящий педали рикша столкнулся взглядом с инспектором, мелькнул огонёк узнавания, лёгкая усмешка, рикша свернул вбок, и поехал мимо.
– Эй! – инспектор взмахнул тростью. – Куда!
Рикша быстро уезжал. В дребезге таблички инспектор прочёл:
«Саймон и Ко».
Компания, которую он чуть не разорил штрафами три месяца назад за подложные документы.
Вокруг говорили, казалось, чуть тише, тайком поглядывая на инспектора, но тут же отводя глаза.
Мальчик исчез.
Инспектор поспешил дальше пешком, хватаясь за сердце и чертыхаясь.
«Точно. У Большого Дэна, мясника из Мостового переулка были такие зелёные глаза. Сын, наверное. А мясник-то в тюрьме». За углом раскрылась Круглая площадь во всём величии идеально ровного круга. Инспектор пересёк кольцевую мостовую, ступил на гранит площади, вспоминая, с каким трудом добился Дэну срока в обычной тюрьме, а не в подвалах Здания.
«Ладно», – инспектор ковылял по площади, стремясь скорее попасть в тень многоэтажной скалы. Колено ныло.
Инспектор вспомнил про стопку листов в портфеле.
«Сами меня выбрали. Ладно, суки. Ещё пожалеете. Я вам устрою».
Он шёл через площадь. Слева вздрагивал островок уличных музыкантов. Инспектор шёл к высоким дверям Здания, и заметил краем глаза белый язык пламени знакомого платья. Её любимое, выбирали вместе. Лёгкая ткань, русые волосы танцующей. Он мог взглянуть на неё пока пересекал мозаику в форме циферблата. Он мог взглянуть на неё, когда попал в долгожданную густую с синевой тень Здания. И даже сейчас, поднимаясь по ступеням, он может, может оглянуться на неё.
Он подходил к дверям, когда сквозь виолончели и скрипки уличных музыкантов по крышам города раскатился первый из двенадцати священных ударов.
Полдень.
Город онемел.
Святое время суток.
Время, когда сбывается задуманное, если ты действительно этого хочешь. Все мы вышли из Полуденного, все в него и вернёмся. Точнее, те только, кто соблюдает заповеди Его и волю Его, как говорил отец инспектора, возвышаясь над толпой прихожан в церкви.
Часы в давно оставленной всеми часовне на востоке били полдень. Сами собой. Часы били в башнях Здания. Часы били в каждом доме. Звенела на все лады лавка часовщика.
Инспектор глянул назад и тут же отвёл глаза. Женщина с русыми волосами, женщина в белом платье, самая красивая женщина на земле, заслушавшись музыкой, не замечая инспектора, окончательно закружившись в танце, просто взлетела. Взлетела на несколько метров над площадью. И парила там, подлетая на каждой сильной доле, каждом мажорном аккорде, каждом из двенадцати священных ударов, в вихре своих взметнувшихся белых юбок.
И люди вокруг, спешившие по делам, останавливались как вкопанные, глядя на неё, но вновь бежали прочь. Слишком пугающим был излом приоткрывшегося бытия, вот оно чудо, стоит дотянуться рукой до взлетающего белого хлопка, стоит замечтаться самим, и Полдень даст желаемое.
Инспектор вспомнил, как в детстве они с сестрой мечтали о настоящем щенке, родители были против, но маленький Адель мечтал так сильно, так неистово, что ему этот щенок снился, снился и снился, каждую ночь, и однажды его сморило в полдень, хотя мать и предупреждала всегда: «не спи в полдень, проспишь чудеса», но мальчик уснул, а когда проснулся, проснулся от лая и писка, увидел его, точно такого же, как во сне. Полдень способен на чудо,
Полдень способен на чудо. Старое поверье гласит: если человек уснёт в полдень, герои его сновидений оживут и выберутся в реальный мир. Но существует они всего сутки, до следующего полудня.
Вот почему никто в городе Полудня не спит в двенадцать часов, ведь всё сбывается, сбывается и возникает из воздуха, не спи в полдень, малыш, не спи, сбывается, как тот щенок, оживший, лающий, выбравшийся из сновидения и исчезнувший бесследно среди световых колонн пустого солнечного дома в следующие двенадцать полуденных ударов, так же легко, как и появился за сутки до этого.
Инспектор шёл и не смотрел на женщину, парящую над площадью.
«Наверняка, родители подарили». Инспектор шёл и не смотрел на женщину, парящую над площадью.
Он проследовал в тёмную арку парадного входа Здания, в ледяной вестибюль, предъявил пропуск, и полоска солнечной, слепящей глаза, площади с взлетевшей над музыкой женщиной, схлопнулась тяжёлой чугунной дверью.
Глава 7. Идеальное уравнение
Если принять общее количество стульев за «Икс», то первой переменной оказались не время и площадь города, не армада тесных кварталов, встающих один за другим ступенчатым совершенством крыш, не бесконечность подъездов, парадных и чёрных ходов и даже не количество дверей, в которые стучался Аркадий. Первым подозреваемым в этом алгебраическом детективе оказалась способность считающего хамить. Можно назвать это наглостью, но считающий обозначил точнее – «хамоватость». «Икс» равнялся хамоватости. Хамоватость считающий вывел спустя один опрошенный квартал.
Вот он заносит робкий кулак над первой дверью и стоит так около минуты, то поднося руку ко рту и обкусывая костяшки, то вновь поднимая. Вот он наносит пунктир нервных ударов. Вот непонимающий взгляд жильца – стулья? что? считать? захлопывающаяся дверь, секундная пауза, стук. Вот терпеливое объяснение, да на каком основании, это вообще личное дело каждого, сначала инспектор, потом вы, уберите ногу! знать ничего не знаю, я вас с лестницы, и совершенно не обязан, пожалуюсь Зданию! как вы –работник Зда…? Что же вы… Проходите-проходите! Вот он входит внутрь.
Он не сразу догадался ввести в уравнение маленькую книжечку с золотой полоской надписи, заключить все взаимоотношения в бюрократические скобки, возведя их в степень официальной процедуры. Это моментально всё изменило. Жители расплывались в подобострастной улыбке, пятились назад с мелкими поклонами, предлагали зайти. Документам в городе верили, чиновников боялись. И привычнее было видеть чиновника хамоватого, чем вежливого. Вежливый чиновник был непонятен и раздражал. И чем вежливей просил считающий, тем грубее ему отвечали. «Икс» был в обратно-пропорциональной зависимости от вежливости. Так считающий учился хамить.
Но «Икс» не был бы равен себе, если бы суровые законы арифметики не прибавили ему другого сообщника, и переменную эту звали «Ложь».
Не все жители города были рады отдать свои стулья под пересчёт для более точного налогообложения. Смекнув, в чём дело, многие старались занизить их количество. Они прятали стулья под столы, прикрывали скатертями, а считающий неуклюже ронял на пол ручку, кряхтя, нагибался и по количеству ножек понимал, сколько стульев находится в доме.
Но стоило сказать, что данные нужны для учёта благосостояния жителей, а количество стульев – отражение экономического успеха, как жители с радостью несли их для пересчёта. Они брали стулья взаймы у соседей, выдавая их за свои.
«Икс» равно «Хамоватость» плюс «Ложь». Считающий учил эту алгебру, переписывая упражнение дом за домом, занося ответы в желтоватые бланки.
Через какое-то время считающий понял, что лучше всего говорить мало и веско, мелькать перед носом удостоверением, и решительным шагом врываться внутрь. Он выработал свою привычную легенду, согласно которой на город напал редкий вид жуаровских термитов, пожирающих дерево и селящихся исключительно в стульях, превращая их в труху за несколько дней. Сообщая эту легенду одним предложением, он тут же нырял под испуганное полотенце экономки или локоть хозяина и устремлялся в путаницу комнат, коридоров и натянутых бельевых верёвок, чтобы выудить в угловатом пространстве новое четвероногое сокровище.
Иногда ему везло. В доме шло празднество или похороны: стулья сносились от соседей, и пересчёт занимал меньше времени. Поначалу ему было неловко считать стулья под женихом и невестой. Но вскоре он перестал замечать эти незначительные переменные, никак не влияющие на конечное «Икс», со спокойным лицом занося в пустые бланки новую цифру, в то время, как заплаканная барышня отрывалась от покойного мужа и с изумлением смотрела на деловитого человечка со счётами.
Человек, считающий стулья, был неуловим: он появлялся вихрем и бесследно исчезал, гремя костяшками счётов. Он очень быстро считал.
Но чем больше было значение «Икс», росшее в его бланках, чем больше считающий хамил и врал, тем сильнее в Аркадии проявлялась какая-то другая величина, невозможная к пересчёту, как невозможен к пересчёту полуденный свет. Аркадий был человеком добрым и застенчивым от природы, и эти условия всегда шли вразрез с тем, чего требовало от него Здание. Посему он мечтал об отпуске, желая найти в своей жизни ту заветную неизвестную – некую Л. Отчасти ради этого он с такой преданностью и ринулся в город: ему пообещали отпуск. А условия задачи требовали от него того самого «Икс» – хамства и лжи – того, от чего он и бежал. Условия задачи требовали принятия «Икс» на самом глубинном уровне его жизни. Аркадий с этим мириться не мог, но его оболочка Считающего из Счётного отдела №2, ставшая второй натурой, была не против. Однако Аркадий впервые за много лет увидел жизнь не извращённую, не вывернутую наизнанку, как было в Здании, а настоящую, пусть иногда суетливую, мелкую, глуповатую, мещанскую, но так часто – настоящую, полуденную, большую. Он был поражён. Но в мыслях о ней считающий обрывал себя, чтобы не сойти с ума и продолжить работу.
Это была жизнь, со всеми своими перипетиями, переездами, сутолокой острых чемоданных углов и простором распахнутых в воскресное утро штор. Полуденный свет лился изо всех окон колоннадой жёлтых лучей, выхватывая каждую пылинку человеческого существа, заставляя её крутиться и сверкать лучшими сторонами. Это было так сложно, запутано и даже страшно, но это было настоящее, то, к чему лежало всё существо Аркадия, так что оставалось наблюдать Полдень с восторгом в глазах, выронив ненужные счёты… Однако Считающий из Счётного отдела №2 не мог замереть с остановившемся взором на переплетённом великолепии судеб – Здание возложило на него особую миссию. Он отводил глаза.
Для человека, видевшего в своей жизни три улицы, Круглую площадь и двух сослуживцев в маленькой комнатушке, смотреть в лицо жизни было жутко. В свой единственный выходной он если и выходил из дома, то гулял только по известным улицам, ведущим к работе: настолько был робок и боялся чего-либо нового.
Теперь, чтобы не сталкиваться с людьми, он целиком уходил в стулья, в процесс подсчётов и записи. Аркадий даже перестал бодро насвистывать свою любимую песню, которую пела ему в детстве мама. «Свободней, чем ветер, лети над землёй, дальше и выше, дальше и выше…»
«Ничего-ничего! – думал он. – Я должен как можно лучше выполнить работу, тогда мне дадут отпуск, и я смогу увидеть людей вблизи, и, может быть, даже познакомиться с той милой официанткой в кафе или с симпатичной служанкой из предыдущей квартиры…» Он погружался в свои счётные дебри глубже и глубже, прячась от реальности, которая проносилась в своих неповторимых мизансценах прямо у него под носом. Это противоречие в нём было так сильно, что грозило рождением чего-то совершенно нового, к чему он абсолютно не был готов.
Но даже в стульях он видел течение жизни: по ним, по их царапинам, можно было понять, есть ли, например, в семье дети или нет, и, если есть, сколько им, в какой эпохе детства они находятся. Будет ли это просто наскальный рисунок, или письменность уже освоена. Иногда он натыкался на целые любовные истории в виде торопливо вырезанных перочинным ножиком «Кто-то + Некто = Л». Он долго вспоминал, что же кроется за этим судорожным «Л», а вспомнив, краснел гуще, чем при столкновениях с самыми скабрёзными пошлостями. Кстати, последние, всегда были довольно однообразны. Иногда он даже думал, что это одни и те же стулья, и пугался, что насчитал ложные данные. Но в любом, даже в самом банальном «Некто – дурак, курит табак!» он видел что-то такое, чего был лишён до этого, и это нечто волновало его до самой глубины карих глаз.
Глава 8. Картография безымянного моряка
Моряк знал город Полудня не по названиям улиц и номерам домов, как большинство жителей. Моряк знал город не по именам кварталов и районов, как знали его разносчики, курьеры или велорикши, нескончаемым звенящим потоком проносившиеся мимо. Он знал его не по кабачкам, трактирам и барам, ценам, коктейлям, скидкам и винам как знали его местные праздношатающиеся франты, бездельники и просто откровенные пьяницы, за одного из которых часто принимали моряка. И уж конечно, он знал город не по расположению стульев, как его сегодня познавал человек, решивший украсть луну, и не по их количеству, как пытался познать его сегодня же человек, их считающий.
Моряк знал город по его близости к морю.
Точнее, по запаху моря.
Каждая улица или проулок имеет свой запах. Вот, например, если пойти от дома на север, ровно на двенадцать часов, на Пекарской улице будет пахнуть свежеиспечённым хлебом. А если двинуться на восток, на улицу Смольную, в нос ударит кожа и гуталин от местных сапожных лавок. Если же свернуть на следующем перекрёстке со Смольной в Кривоколёсный переулок, можно насладиться запахом масла и железа из велосипедных мастерских мистера Джона и пары его менее влиятельных конкурентов. А в конце целого абзаца керосина, стали и велосипедной резины будет жирная точка аптеки с резким травяным, зеленоватым привкусом мяты и ромашки, случайно затесавшаяся сюда росчерком неведомого архитектора. Моряк мог бродить по городу с закрытыми глазами, ориентируюсь только на ароматы, вонь, парфюм, смрад, амбре и благоухания, и, если бы моряк был слепым, как, например, легендарный Шарманщик, ему не понадобился бы ни тонкий ус белой трости, ни обученный дог на поводке. Моряк читал запахи города, как капитан читал карту, в пересечениях меридиан и параллелей.
Но все эти запахи находились под гнётом другого, несомого вечным дневным бризом, аромата, и по наличию его шлейфа в воздухе моряк знал, насколько он близок к морю. И через этот запах, а не через какой-либо другой, через эту дихотомию Запада и Востока было выстроено всё пространство в мире.
Он знал, что в самых дальних восточных районах и в центре морем пахнет слабо, но зато там силён запах затхлости и пыли, доносящийся из Здания, его бесконечных хранилищ и картотек, скрывающий медный запах крови пыточных. Недалеко от его дома морем пахнет сильнее, запах усиливается дальше на запад, смешивается с ароматами ресторанчиков и кофеен. Дальше – сильнее, мешаясь с Цветочной улицей, где ещё можно пройти под прикрытием десятков разноцветных ароматов роз и пионов. Потом следует густое, нарочито яркое созвездие парфюмерных лавок: буквально полквартала, прячась за сильный запах которого можно пройти ещё сотню шагов в край ежедневной гибели светила. И, хотя здесь иногда и пахнет китовыми внутренностями (секундная вспышка: огромные пенные волны, тёмная блестящая громада с двумя лезвиями плавников, сжатый в руке холод гарпуна, нет, нет), этот аромат можно перетерпеть. Так же, как можно перетерпеть запах йода и водорослей ещё полквартала на запад, где в самом конце находится длинная сувенирная лавка со всякими морскими побрякушками. А дальше, через перекрёсток с табачной лавкой, вечным полисменом в шлеме и скучающим рикшей, ждущим клиента, начинался необъятный лабиринт рынка, и как бы ни был богат на различные оттенки хаос его ароматов, проникнуть туда моряк уже не смел.
И дело здесь было не в преобладающих запахах рыбы и креветок – его моряк стерпеть мог.
Но вот запах моря, запах соли и йода был здесь слишком густ, слишком свеж и сочен, до головных болей и потери сознания. Сколько раз пытался моряк перейти эту черту, черту за которой он лишался всех чувств, кроме ностальгии, черту, за которой он мог только беззвучно рыдать, упав на тротуар и свернувшись калачиком, образуя вокруг себя водоворот удивлённых прохожих. Сколько улиц он исходил когда-то вдоль этой черты по всему городу, с севера на юг, пока не бросил свои попытки добраться до моря: запах не пускал его дальше. Он не мог дойти до моря. Вот уже семь лет моряк был на суше и не мог вернуться к самому главному в своей жизни.
Ночью бриз дул в обратную сторону, если только в дело не вступал август (в конце лета западный ветер был постоянен, напоминая о скорых осенних и зимних штормах), но даже ночью, под прикрытием восточного потока, моряк мог дойти, не лишившись сознания от соли, йода и водорослей, только до второй лавки рынка.
Для моряка город кончался здесь, в самой дальней точке этой незримой, но ощутимой границы, которая пролегала внутри вытянутого помещения сувенирной лавки. Так, на восточном конце её моряк ещё мог находиться, а вот на западном – уже нет. Здесь пролегала черта, за которой таились белые пятна, окружившие крошечный остров его семилетних воспоминаний.
Кстати, именно в этой лавке, точнее, в её восточной части, и работал моряк, занимаясь тем, чем могла позволить заниматься его безымянная память. Если моряк не помнил фарватеров и карт, рифов и отмелей, званий и команд, то руки его помнили простейшие и самые частые действия забытой жизни. Он вязал морские узлы для сувенирной лавки одним известным только ему способом. Узлы затем обрезались и выставлялись на продажу в деревянных рамках под стеклом среди других бесполезных морских побрякушек. Хозяин лавки, обитавший в её западной части, знал особенности моряка, потому никогда не вызывал его к себе в кабинет, а сам приходил в восточную часть с каким-нибудь указанием. Хозяин вообще ни о чем не расспрашивал моряка – мало ли каких странных обломков былой счастливой жизни обитает здесь, на краю рынка, за которым начинались бедные прибрежные кварталы. Правда, моряк об этих кварталах «моря для бедных» знал лишь понаслышке: пройти туда он уже не мог. Впрочем, хозяина эти причуды не волновали: моряк исправно работал за сущие гроши, никогда не спорил и ничего не просил. Единственное, он никогда не заходил в западную часть лавки. Но моряк умел вязать тот странный узел, который никто, кроме него самого, не умел распутать. За какой конец или петлю узел ни потяни, он затягивался только туже, как мигрень в знойный вечер, каждой своей петлёй дразня и словно призывая к лезвию ножниц, как к спасительному болеутоляющему порошку. Многие, приезжая в город Полудня, специально ехали в эту лавочку сувениров, чтобы купить узел, который так и прозвали – Полуденным. Это была местная головоломка, малоизвестная достопримечательность, и она приносила определённый доход. Потому старый моряк в некотором роде не имел цены. Так думал полноватый мужчина, хозяин лавки.
Да, моряк работал. Каждый месяц он клал под дверь Ады Сканди мешочек с горстью медных монет – половину своего скромного жалования. Каждый день моряк шёл на работу, на запад, на запах моря, приносимый ветром. И, видимо, от того, что сегодня западный ветер был особенно густ и крепок, моряк долго петлял зигзагами кварталов, будто желая в своём маршруте воспроизвести Полуденный узел. Моряк пытался добраться до заветной лавки, словно корабль при встречном ветре – до порта. А может, дело было не только в запахе – моряк сегодня был беспокоен, беззвучно шевелил губами, что-то бормотал, пугая своим видом встречных прохожих. «Костюм – это неспроста… неспроста!» – шептал про себя моряк. Или: «Но стекло, стекло же исчезло».
До лавки оставалось метров сто, когда моряк, посмотрев на другую, залитую солнцем, сторону улицы, заметил девочку-подростка лет четырнадцати. Она стояла на тротуаре, вытянувшись на носках, и смотрела вперёд, в сторону перекрёстка, за которым начинался рынок. Худая, загорелая дочерна, короткое платье в широкую бело-синюю поперечную полоску. Тёмные волосы, стрижка-каре, скругляющая ладную голову. Насмешливые карие глаза, вздёрнутый нос, крупные обветренные губы, наводящие на мысль о дольках грейпфрута. А плечи, руки и лопатки открыты, когда-то золотистый пушок вдоль позвонков выгорел до белёсого, кожа тёмная, ткань свободного платья натянута аккуратными холмиками острых грудок, святой полдень, да она ещё не знает, что такое лифчик, так что отсюда можно разглядеть если не цвет, то форму сосков точно… Ноги худые, но мускулистые, ладные, выточенные из смуглого, загорелого порока, от наполовину прикрытых бёдер вдоль колен, плавной линии икр до худых коричневых щиколоток. А свод длинной стопы, приоткрывшийся в потрёпанных босоножках, только благодаря её стремлению разглядеть что-то там, на западе, в неизвестной ностальгии моряка – белоснежен, загаром нетронут, в десятке параллельных складочек, что так контрастируют со внешней, почти чёрной поверхностью…
Во рту у моряка пересохло, низ живота напрягся, в штанах налилось и отвердело, дыхание перехватило, но дело было не только в желании, наполнившем его тело. Он смотрел на резко очерченный профиль девочки на размытом каменном фоне какой-то там улицы какого-то дурацкого города, всё плыло в утреннем воздухе и первых восточных лучах, и он силился вспомнить, где же он видел похожую девочку, такую же четырнадцатилетнюю, казалось, ещё ребёнка, но разодранная её ногтями спина, её ещё узкая, жаркая, но сухая женственность… Моряку не хватало воздуха, он опускался на дно моря, ледяная вода заполняла лёгкие, воронка сгущалась над головой, темнело, он пытался вспомнить такую же девочку.
И вдруг его ударило:
Прокуренный трюм, запах дешёвого рома, разодранная юбка на деревянном столе, нет, это в хижине на берегу, прямо на песке, и она не на спине, а лицом в песок, не могу, путается, и вот брат её вошёл, или это хохочут матросы на корабле, голова сейчас лопнет.
…и вдруг его ударило плечом, развернуло вдоль утренней улицы с сердитыми извинениями и стуком счётов – какой-то маленький тёмный клерк, серые мешковатые брюки на подтяжках, серый же, словно седой пиджак, веер разлетевшихся бланков. Моряк попытался помочь, но тот только отмахнулся локтем, ловко собрав листки в картонную папку и подхватив счёты, устремился прочь, бормоча что-то о стульях. Моряк посмотрел ему вслед, перевёл взгляд на другую сторону улицы. Девочки не было.
Когда моряк вошёл в лавку, впервые на час опоздав на работу, хозяин только смерил его пристальным взглядом, но не стал ничего говорить. У хозяина сегодня были заботы посерьёзнее, чем опоздание моряка. Сегодня или, самое большее, завтра должен был прийти фининспектор с проверкой, и надо было подготовить все документы. Хозяин нервничал. Налоги в городе были настолько огромными, что никто не мог заплатить их полностью. Все пытались обхитрить Здание в лице инспектора и совершить сделку без оформления документов, деньги заплатить работнику прямо в руки, а не через кассу.
Весь день моряк был рассеян. Он путался в узлах и петлях, как спятивший паук, плетя наугад паутину канатов и верёвок, восседая на своей табуретке. Хоть сознание, обожжённое вспышкой, настигшей его на улице, и не перестало ныть прошлым, моряк вспомнил о костюме и о главной пропаже сегодняшнего утра. Теперь его ум был занят этим вопросом.
Он постоянно что-то бормотал про себя, обрывки спутанных мыслей и слов петляли по кругу таким же нелепым узором, как и пальцы, завязывая совершенно невообразимые узлы: «Лицевая линза шлема. Куда она делась? Бухгалтер? Ему незачем. Чистильщик обуви? Для голубятни. Но он её разрушил. Ада? Заигрывает со мной? Бред, она слишком глупа, хотя вероломна. Так ведь можно сойти с ума и вправду поверить, что костюм живой», – пальцы замерли на очередном верёвочном уродце. Моряка бросило в холод. Он почувствовал, как слухи о его сумасшествии становятся правдой. «Нет, такого просто не может быть. Кто-то надевал его костюм, выходил и потерял линзу. Зачем?» – Моряк решительно затянул очередной бесцельный узел: «А может, кто-то хотел оставить мне знак?» – старое сердце моряка забилось сильнее. Он оглянулся и увидел нелепое кружево. Хозяин был в своём кабинете на западном конце лавки, куда моряку не пройти. Даже если бы моряк захотел отпроситься, он не смог бы дойти до западного конца помещения, не потеряв сознания. Дверь в кабинет закрыта. Хозяин готовит документы, пересчитывает деньги, прячет месячную выгоду по лазейкам в законах... А справа, в приоткрытую входную дверь полоской яркого солнечного света врываются гул голосов, звонки велосипедов, крики торговцев: щупальце улицы лежит в нескольких метрах. Полдень вот-вот будет на пике, он гремит и грохочет за дверью во всём своём неповторимом величии, а ведь в полдень возможно чудо, стоит только захотеть, так говорят в этом городе.
«Если я аккуратно протиснусь в эту щель, колокольчик над входной дверью не зазвенит».
Глава 9. Случай в кабачке «Прохлада»
Когда часы отмерили двенадцать священных ударов, а день перелёг на другой бок, Аркадий уже сидел в небольшом кабачке «Прохлада», отмечая подсчитанное им за первую половину дня микроскопической чашкой горького кофе, как он любил. Считающий праздновал увесистую стопку желтоватых бланков, испещрённых цифрами и именами кварталов. По его расчётам, он должен был двигаться медленнее, но страх перед жизнью минус страх перед Зданием, умноженные на усвоенные Хамство и Ложь, увеличили конечную скорость его работы, приближая анонимное «Икс» к моменту разоблачения. Считающий был в восторге. И когда местная светловолосая и голубоглазая официантка, которую, кстати, звали Леа, строила Аркадию глазки, он не сразу отводил взгляд, стесняясь меньше обычного. Да, считающий был в прекрасном настроении, и, несмотря на то, что чиновнику не полагается быть суеверным, он был рад, что хорошее расположение духа совпало со священным боем часов.
Но самое главное – Грегуар был жутко подозрителен.
Он пересчитывал кассу после каждого прикосновения Леи к ней, он был одержим идеей, согласно коей конкуренты из кабачка, что в половине квартала отсюда, хотят сжить его со свету вместе с его скромным заведением. Грегуар видел шпионов и соглядатаев во всех, даже в собственной жене, пока она не ушла от него полгода назад к коммивояжёру.
Усугублялось всё скорой финансовой проверкой, о которой уже был осведомлён в городе каждый, мало-мальски знающий цену деньгам. В последние дни сознание Грегуара не сразу могло определиться, к какой категории отнести очередного посетителя кафе – к шпионам из соседнего кабачка, к соглядатаям финансового инспектора или вообще к жуткой, почти мифической службе Преследования.
Потому, увидев маленького тёмного человечка со счётами и бланками, Грегуар насторожился. Мир привычно вывернулся бредовой теорией параноика в расцвете сил.
«Либо из кабачка этого придурка Джо, либо из Здания», – опытный красноватый глаз Грегуара ловил подробности в виде чернильных пятен на пальцах, вороха бланков, суетливых движений локтями:
«Нет, не из Службы точненько: какой-нибудь писарь, мелкая сошка. Все разгадали про проверку заранее, вот инспектор и посылает тайно. Или это Джо так грамотно замаскировал своего – под клерка из Здания? Выясним».
Леа, уже два раза имевшая честь обслужить маленького тёмного человечка, смотрела на него с любопытством, граничащим с флиртом.
Леа маялась от тоски и вечного страха перед хозяином кафе, в которое устроилась по протекции своего дяди. Леа не любила прибирать в кафе и обслуживать посетителей. Леа любила сладости, танцевать в парке под местный джазовый оркестр и купаться в море летними ночами. Леа любила знакомиться с молодыми людьми, кафе она предпочитала посещать, а не работать в них. Но дядя настоял на своём, и теперь Леа мучилась каждый день. На отпуск нечего было и рассчитывать – Леа трудилась здесь только с весны, все официанты разъехались: и симпатичный Пьер, с которым она целовалось в кладовке, и весельчак Роб, который был в неё влюблён, и хохотушка Вика, влюблённая в Пьера. Леа работала хуже всех, а считала вообще плохо, математика была ненавистна ей со школы, а главное, преподаватель был совсем несимпатичный, потому они с одноклассниками любили убегать с его уроков на побережье. Теперь в кафе у неё всё валилось из рук, Грегуар изводил её подозрениями, она путалась в этих дурацких цифрах, и единственной отдушиной было смотреть на посетителей, и иногда, пока хозяин не видит, обмениваться взглядами с самыми симпатичными из них.
«Какой он милый, – думала она, глядя на посетителя из-за стойки. – Только очень уж серьёзный, но, всё же, очень милый… Два раза уже посмотрел. Сейчас ещё попробую».
– Леа,– услышала она голос строгого хозяина. – Привезли новую мебель. Покажи-ка, где выгружать!
Считающий вздрогнул при слове «мебель» и вскинул испуганные глаза на метнувшуюся к выходу официантку.
– Достопочтенный господин! – пузатый Грегуар уже надвигался на его столик. – Приносим свои наисердечнейшие извинения! Сейчас будет производиться разгрузка новой мебели для нашего заведения, и это может помешать вашему, хм, кофепитию. Не могли бы вы перейти на открытую террасочку? Я вас провожу. Примите ещё раз наши…
– Нет-нет-нет! – поспешно заголосил считающий. Грегуар уставился на него, как на живое воплощение своих догадок, и Аркадий пояснил:
– Я как раз интересуюсь различными видами новой мебели, в особенности, кхм, некоторыми её представителями. Если это возможно, я хотел бы остаться.
«Вот себя и выдал. Какое Здание! Там профессионалы. А Джо даже под клерка замаскировать своего шибздика не может. Но зачем ему моя мебель?»
«И чего он на меня так уставился? Надо остаться, пересчитать».
«Я тебя вытурю. Долго не просидишь».
«Нет, надо остаться, надо. Каждый стул важен».
«Странный какой-то, правда. Но симпатичный», – Леа уже суетилась впереди двух кряхтящих амбалов, что заносили первый дощатый ящик. Пока они ставили его на пол под шум бесполезных комментариев Грегуара, Леа успела в третий раз состроить глазки считающему, но тот не отрывал взгляд от ящика.
«Чего он на них так уставился?» – Грегуар поспешил на кухню, нашёл среди полок самую исцарапанную пластинку, вышел в зал, победно посмотрел на шпиона и зарядил в граммофон какую-то наискучнейшую оперу:
«Ты встретилась мне в и-ю-ю-л-е-е,
Тебя называл я лу-у-н-о-о-ой.
Надежды нас обману-у-л-и-и,
Лишь ночь провела ты со мно-о-ой…»
«Что это шипит? Трубу прорвало?»
«Её мало кто выдерживал. Верненькое средство. Долго не просидит». – Грегуар наклонился к ближайшему амбалу:
– Не торопитесь, – громко прошептал он в водопаде скрипов и голосов. Рабочие переглянулись, пожали плечами и стали собирать первую партию.
«О господи, опять эта пластинка. Нужно быть таким чудовищем, как этот Грегуар, чтобы её любить. Что?»
Грегуар сделал нетерпеливый жест рукой, как делал всегда, когда хотел, чтобы Леа подошла к клиенту. Легко краснеющая Леа двинулась к считающему. Тот не сводил глаз со стульев, которые сколачивали рабочие.
«Как медленно они работают. Ну, в этом, допустим, семь. А какие удобные, почти как кресла. Знать бы, сколько всего ящиков. Так, плюс ещё…Что?»
– Что-нибудь ещё?
– Э-э-э… Да нет, не нужно.
– Может, ещё кофе?
– Э-э-э… Да, давайте.
«Ты встретилась мне…»
«Зачем я согласился? Казённых денег в кармане двенадцать, а нет, уже одиннадцать монет медными, но я не имею права их… А всё-таки, как она легко краснеет. И глаза такие голубые. Так. Стулья».
«Кофе. Просто кофе. И взгляд отвёл. Я ему не понравилась. Ещё попробую».
«Так и смотрит, ты глянь, так и смотрит, падла. Точно от Джо. Хочет узнать, какая у меня мебель».
– Ещё медленнее, – амбал покосился на шепчущего хозяина.
«Нам за время платят. Жене куплю украшений тех, из ракушек, она хотела давно».
«Прибавлю звук. Эта Леа еле шевелится. И кофе ему надо покрепче, чтоб пить не смог.».
«Покрепче так покрепче. Голова сейчас лопнет от шума. Сейчас ещё раз посмотрю».
Микроскопическая чашка, скорее походившая на макет настоящей, мерно покачивалась на плывущем подносе. Молотки забивали гвозди.
«Тебя называл я лу-у-у-н-о-о-ой!»
«Так, второй ящик, ясно, надо записать…»
– Ваш кофе!
«Чёрт, сбила».
– Благодарю.
«Посмотрел! Посмотрел… Надеюсь, я себя не выдала».
«Как она покраснела от одного взгляда. А глаза такие голубые, очень краси… Так. Стулья!»
– Третий ящик нести?
– Эм…
– Так нести али нет?
– Нести, чёрт тебя дери! Третий ящичек. И медленней, медленней, не торопитесь.
«Как его вытурить, а?»
«Как долго несут. У меня хватит ещё на одну чашку, а дальше что? Я не могу тратить казённые».
«Лишь ночь провела ты со мно-о-о-ой!»
Гвоздодёры с ленивым скрипом вытаскивали стальные скобы, скреплявшие доски ящиков.
«Влетят мне в копеечку эти грузчики. Уже почти час, а можно было всё за тридцать минут успеть. Этак я четверть вчерашней выручки на них потрачу».
Открыли.
«Жене ожерелье, даже два. А завтра в бар пойдём. И на велосипед отложу. Хотя нет, тогда не хватит. Тогда жене – одно ожерелье. Ну и цветы. Завтра в бар. И на велосипед».
Молотки стучали, забивая гвозди.
«Как сердце колотится. Нельзя столько кофе. Четвёртый ящик, а как медленно. Аж в жар бросает, весь красный».
«Я посмотрела, а он покраснел! Точно, я ему понравилась».
Гвоздодёры. Молотки.
«Ещё одну чашку. Дальше – казённые. Может, успеют?»
«Сказать, что закрываемся? Тогда поймёт, что я его раскусил. Ещё полчасика, а потом закрою. Пластинку переверну».
Молотки. Гвоздодёры.
Маленькая чашка на подносе.
– Ещё чего-нибудь, господин?
«Ты встретилась мне в и-ю-ю-ле-е.
Тебя называл я лу-у-н-о-ой!»
Через два часа официантка Леа, высунув от усердия кончик языка, вписывала в графу счёта неизвестного, но такого милого господина седьмую чашку кофе. Тот сидел уже третий час, не желая уходить.
«Не уходит! Не уходит! Какой же он милый. Только очень уж серьёзный и даже грустный. Но бесконечно милый. Краснеет всякий раз, когда я на него смотрю».
Не краснеть маленький человечек, считающий стулья, не мог. От выпитого сердце отвечало частой дробью по каждому ничтожному поводу. Его постоянно бросало в жар.
«Я потратил все казённые деньги. Как буду отчитываться? Вроде, последний ящик. Ладно. Каждый стул важен. Какие же у неё голубые глаза», – странное безразличие овладело считающим.
Стучали молотки. Лениво, с расстановкой, не торопясь. Вялые ударные очерчивали коду оперы уже в седьмой раз...
«Жене два ожерелья и букет. На велосипед двойную сумму отложу. И в бар. А завтра не выйду. Завтра – отгул за свой счёт. Могу позволить».
«Влип. Влип на недельную выручку. А эта сволочь всего семь чашек выпила. Дались Джо мои кресла…»
Как ни старался Грегуар, рабочие сколотили последние детали из ящика. Считающий робким голосом попросил счёт. Леа, зардевшись в который раз, двинулась к нему вприпрыжку, подлетая на невидимых крыльях на каждом шагу. Грегуар был вне себя от ярости.
«Да он даже не скрывает. Посидел бы ещё хоть минуту для приличия».
– Ну, что ж, – зло обратился он к считающему, – вот вы всё и увидели. Порядка пяти десятков прекрасненьких…
– Пятидесяти шести, – перебил маленький, часто краснеющий господин, – их здесь ровно пятьдесят шесть, я считал. Пятьдесят шесть прекрасных стульев.
«Он их считал. Считал. А меня называют паникером и вздорным дураком. А вот. Сидит среди бела дня. Считает. Ну, Джо!»
– Нет. Никак не пятьдесят шесть! – громыхнул как в бочку пузатый Грегуар.
Считающий смутился, опять покраснел и полез в свои бумажки, чтобы перепроверить, но очередной громовой возглас сбил его.
– Никак не пятьдесят шесть стульев, господин! Пятьдесят шесть прекрасных современных кресел от лучших мебельных мастеров Океанского побережья. Последнюю партийку ухватил. Кресел!
– Кресел? – задыхаясь, переспросил маленький красный человек. Сердце его тем временем, дробно стуча, рухнуло стулом по лестнице рёбер:
– Кресел? – спросил он сдавленным каменным голосом.
Пузатый хозяин, видя поверженного конкурента, упивался своим торжеством:
– Кресла. Именно. Кресла! А вы думали, я буду заказывать для своего заведения стулья? Позвольте, но это подходит для какой-нибудь дешёвенькой забегаловки, вроде кабачка «У Джо».
Считающий посмотрел на мебель новым взглядом. Да, это без сомнения были кресла, удобные и мягкие и совершенно бесполезные, как было утверждено в данной ему инструкции.
«Пересчёту подвергать стулья любой конструкции, табуреты любой конструкции. Все прочие сидения (читай: кресла, скамьи, лежанки, пуфики и проч.) не входят во фронт счётных работ и пересчёту не подлежат».
Аркадию стало дурно. Еле вытолкнув изо рта скомканное «Простите», он поднялся и, хватаясь за давно уже подсчитанные спинки, вывалился из кафе.
«Все деньги, все деньги. И три с лишним часа».
«Получил! Больше сюда не сунутся. Даже недельной выручки не жалко».
«Чудной всё-таки. И жалкий. Но такой милый! Жаль, конечно, очень жаль».
«В бар. Завтра – в бар».
«Надежды нас обману-у-л-и-и,
Лишь ночь провела ты со мно-о-ой…»
Глава 10. Злоключения инспектора
Инспектор вышел из Здания и медленно спустился по каскаду ненавистных ступенек, тяжело опираясь на трость. Колено его ныло ещё сильнее, чем утром, мятый плащ свешивался через предплечье, являя некогда белую рубашку, ныне представляющую собой карту свежих и подсыхающих континентов влаги. Инспектор чувствовал знакомую дурноту, которую ощущал всегда, когда сталкивался с абсурдными законами Здания, что каким-то неведомым образом затесались в реальный мир. Инспектор полез за часами, в последний момент вспомнив о соцветии трещин, чертыхнулся и обернулся на главную башню. Короткая стрелка уже мигрировала на правую сторону циферблата, собираясь вернуться через его нижнюю часть. Солнце зависало над западными крышами, грозя через пару часов умереть медленной смертью в морской пучине.
Затянувшийся поход в Здание нарушил все планы инспектора.
Тот поспешил закурить трубку. В руках у него было очередное ходатайство, убитое печатью «Отклонено».
Инспектор положил его в портфель, в братскую могилу картонной папки, где таких листков было уже больше сотни. «Ладно. Завтра мне выдадут разрешение на новое ходатайство, и послезавтра они должны сдаться. Я проработал тут пятнадцать лет и знаю, что машина работает исправно и однообразно, поэтому главное – набраться терпения и победить её, переселить её своим однообразием. Это просто заложено в механизм, в законы её существования, потому невозможен другой исход, главное набраться терпения… «Но какие же они крысы!» – инспектор глубоко затянулся, вспоминая полуденное заседание финансового отдела. Тесная, вытянутая комнатушка, всё место в ней занимал огромный торжественный стол морёного дуба, вдоль которого стояли самые разные, словно соревнующиеся в своём убожестве, стулья, сиденья и табуретки. Во главе стола высился готический деревянный трон с резными спинкой и подлокотниками, явно имеющий родственную связь с тёмным столом. По бокам на разномастных стульях сидели чиновники финансового отдела (приглядитесь: инспектор седьмой слева), а во главе, на деревянном троне возвышался председатель и, по совместительству, генеральный секретарь финансового отдела, непосредственный начальник инспектора. Маленький человек в мелких очках со светлыми жиденькими волосами на плешивой голове.
Вопрос инспектора должен был быть первым, но тот опоздал, из-за чего его передвинули ниже.
Стол был завален папками, полуденный свет почти не проникал в кабинет через узкие окошки под потолком. Заседание тянулось, как дурной сон, выполненный в виде пыльного коридора, из которого никак нельзя выйти. Решения принимались мучительно долго, вопросов было необъятное количество, и все они были ничтожны по своей сути. Какими чернилами можно заполнять бланки, какими нет и какими можно в исключительных случаях, где указывать дату – в начале или в конце документа, в каком порядке должны располагаться дела на полках, и прочее, и прочее…
Обсуждали их многословно, резонёрствуя, хвастая и кичась уродливыми оборотами бюрократической речи, и, казалось, к решению не придут никогда, слово передавалось по кругу каждому, и каждый желал высказаться. А когда уже всё было решено и обговорено по несколько раз, чей-нибудь ненавистный зудящий голос с конца стола произносил: «Всё же посмею не согласиться с такой трактовкой вопроса… Мне кажется, что нумерацию дел надо вести не в алфавитном порядке полуденного языка, а в порядке языка Архипелага, ведь он является родоначальником любого бюрократического действа…» – и адская машина заводилась снова, и опять спорили, разглагольствовали, нудили, не соглашались, обвиняли… В списке вопросов заседания у председателя ходатайство инспектора значилось только пятой строчкой. Полдень давно сполз по стене солнечным лоскутом, попавшим в это царство лжи и глупости словно по ошибке. Когда инспектор вздрогнул, выпав из привычного оцепенения подобных собраний, оказалось, что секретарь назвал его дело, и все смотрят на него.
Сердце инспектора забилось сильнее, он отложил в сторону свой портфель, готовясь произнести речь, которую выдумывал всю неделю, надеясь, произвести впечатление на секретаря, зная по горькому опыту предыдущих поражений и редких побед, на какие тайные рычаги надавить, но секретарь не дал ему слова:
– Вы опоздали на собрание на пять минут, инспектор, это вопиющее нарушение. – Все согласно закивали головами, поднялся одобрительно-осуждающий гул. – Вы уже не в первый раз позволяете себе такие выходки, нарушая субординацию и дисциплину, – гул становился громче, и инспектор испугался самого страшного: сейчас он начнёт отчитывать его, увлекаясь и распаляясь, и всё это затянется ещё минут на пятьдесят, но секретарь неожиданно закончил:
– Давайте быстрее, у нас мало времени. Только не про налоговое бремя, умоляю, голова болит от ваших цифр.
Но речь инспектора была как раз про налоговое бремя, он попытался завести механизм уже отточенного дома– в душевой, тайком от Марии, чтоб не услышала – порядка слов, но секретарь вновь перебил его каким-то нахальным вопросом, не относящимся к делу, все засмеялись, а инспектор, решив сказать кратко и ёмко, сказал почему-то резко и даже грубо. И все замолчали секунд на двадцать, лишь чей-то ненавистный и зудящий пропел с того конца стола извечное в своей безответственности: «О-хо-хо-о-о»...
– Мы рассмотрели ваше прошение, подробно проанализировав все указанные аргументы, и не нашли оснований для принятия предлагаемых изменений, – наконец сказал председатель. – Вследствие чего считаем целесообразным отклонить вышеозначенное ходатайство.
Сказал, и, клянусь вам, усмехнулся, чуть заметно, сквозь зубы, или это свет так падает?
– Считаю целесообразным сообщить, что нормы налоговой системы являются не… – начал фининспектор заново, но председатель опять его перебил:
– Мы уже рассмотрели все ваши аргументы и предложения, господин инспектор. Подробно. И не нашли каких-либо оснований для внесения изменений.
И поставил печать. И тут же все перешли к другим вопросам, забыв про инспектора, только какой-то гаденький толстячок из другого подотдела, наклонившись к нему, доверительно, словно сообщнику, прошептал:
«Всё поднимаешь, а они не дают, да? Хи-хи-хи…»
Инспектор отвернулся и досидел до конца заседания, глядя на то, как солнечный лоскут бессильно сползает по полкам и корешкам папок. «Взять бы его за серенькую рубашку левой рукой. А трость взять за середину – правой. И со всего размаху. Тяжёлым серебряным набалдашником. Прямо в мелкие зубы. Чтоб вдребезги, – инспектор, наконец выдохнул дым в черные усы. – Ладно. Послезавтра». Он стоял на краю площади. Документ со списком необходимых адресов лежал у него в портфеле, но он помнил его наизусть.
Он знал, что первым был адрес, лежащий в самом истоке Полуденной улицы, берущий начало от круглого гранитного сердца, знал, что этот адрес совсем рядом: «Изобретательная контора братьев Райн», Полуденная, 2. Но он стоял в нерешительности на самом краю Круглой площади, как стоял здесь несколько часов назад Аркадий из Счётного отдела. Знал, что ему надо пересечь площадь наискосок, через мозаику в форме циферблата со стрелками, указывающими на полдень, на север, и, подчиняясь их указаниям, войти в русло Полуденной улицы и сразу свернуть налево к дому 2. «Изобретательная контора братьев Райн». Тем более, напротив тоже был полезный адрес – «Мастер-часовщик», Полуденная, 1: там обитал высокий седой человек, который мог оживить его часы, убитые сегодня куском черепицы, как когда-то был убит молнией их предыдущий обладатель. Но, несмотря на это, фининспектор развернулся и пошёл к пятому пункту в своём списке, на запад, к морю, в направлении девяти часов, хотя обладатель этого номера – небольшой кабачок – был гораздо дальше и нарушал изначальную логистику, так заботливо выстроенную самим инспектором несколько дней назад. «Я слишком раздражён после встречи с этими чиновниками, – соврал себе инспектор, – а мне нужно быть вежливым с братьями. Они любой мой промах будут использовать против меня».
Он сплюнул, выбил трубку о серебряный набалдашник трости, пересёк площадь в западном направлении и поймал велорикшу. Усевшись на заднее сиденье трёхколёсной велоколяски, осёдланной загорелым худым мальчишкой с мощными ногами, инспектор назвал адрес и покатил через весь город в сторону моря, навстречу запахам водорослей и соли. Коляска тряслась на камнях.
Сиденье было сзади, и инспектор всю дорогу смотрел на загорелые худые лопатки мальчугана, исправно крутившего педали. Между лопаток по позвоночному столбу скатывались капельки пота. «Сколько ему лет? Четырнадцать? Или меньше? К двадцати, самое большее, к двадцати пяти, когда он накопит десятилетний стаж тряски по извилистым мостовым города, тысячи миль и клиентов и всего несколько серебряных монет под полом своей лачуги, его колени начнут опухать. В суставах будет скапливаться жидкость, появятся резкая боль и хромота плюс немеющие безымянные и мизинцы, стреляющие локти, смещённые позвонки, и поясницу будет ломить – так, вроде, описывал это доктор Густав, пока не уехал из города. Несколько серебряных монет из-под пола быстро уйдут на лечение, но их не хватит, он не сможет садиться за руль, но всё же попытается, что приведёт к онемению ног, после – мучительный выбор: продавать или не продавать своего верного, но уже потёртого коня: рикши гордые, любят своих железных осликов… И вот он, разбитый двадцатипятилетний старик, лежит в своей лачуге с горсткой угля, которой не хватит для того, чтобы пережить сырую зиму. Спросить бы директора его конторы, как он таких берет на работу, нарушая правило минимального возраста».
Минут через сорок дребезжащая колесница, пролетев сквозь умирающий июль по мощёным улицам в колоннаде зрелых лучей, лавируя между пешеходами и трезвонящим велосипедами вдоль сотен лавочек и контор, что мелькали полосой вывесок над худым загорелым плечом, принесла инспектора к маленькому кабачку «Прохлада» в западной части города. Инспектор расплатился с рикшей, добавив пару медяков на чай, и двинулся к кабачку.
Глава 11. Поиски Грегуара
Сложнее всего Грегуару было достать жирную гусиную печень специально откормленной породы птиц – мало того, что цена была до неприличия высокой, но и найти сей деликатес казалось невозможным. В городе было только три фешенебельных ресторана, где подавали жирную гусиную печень – «Рыба-Меч», «Двенадцать» и «Кабинет». Ещё был «Гранд-Отель» – недостроенная гостиница с рестораном на первом этаже – но Здание заморозило строительство железнодорожного вокзала и путей сообщения, потому «Гранд-Отель» так и не был открыт, пугая улицу чёрными глазницами высоких окон. Бродяги уже спорили, кто какой этаж займёт на зиму.
«Рыба-Меч», «Двенадцать» и «Кабинет» были теми местами, где обедала госпожа Роза Полуденная, братья Райн и прочие сильные мира сего. Поставщик у ресторанов был один, легендарный контрабандист Франц, потомственный флибустьер, акула чёрного рынка. Как найти его лавку, постоянно переезжающую по циферблату города, знали единицы. Например, в прошлом месяце Франц расположился в роскошном особняке на Круглой площади под носом у Здания. Служба Преследования и полисмены вышибли старинную дверь десять минут спустя после того, как капитан незаконной торговли лично закрыл её ключом, покидая пятикомнатный корабль. Где же он будет завтра, не знал никто.
Но за несколько серебряных монет и полчаса унизительных расспросов у чёрного хода «Кабинета» Грегуар раздобыл у официанта адрес и тайное слово, открывающее дверь в каком-то нандийском райончике, в кирпичной халупе недалеко от моря на грязной улице, полной оборванных узкоглазых детей.
Здесь Грегуара постигло ещё одно унижение. Посыльные из трёх фешенебельных ресторанов города, доехавшие на колясках с собственными рикшами, в отглаженных белоснежных костюмах, выглядели лучше, чем хозяин маленького кабачка «Прохлада», с чёрным потёком между клетчатых лопаток, добредший сюда пешком через раскалённый рынок. Но главное было не это. Кто-то уже прознал о намерениях Грегуара. Потому хохотали над ним все, включая Франца, сорокалетнего смуглокожего красавца с клиновидной бородкой и волосами чёрными, как паруса его прадеда:
– Не перекормите нашего финиспектора, мсье. А то мне придётся продавать и его печень, – Франц, усмехаясь, протянул ему небольшой свёрток, который казался уменьшенной карикатурой на огромные авоськи других посыльных.
Подходящую икру, красную рыбу и рапанов он нашёл через два часа плутаний по рынку среди толкучки узких разноцветных рядов, тентов, выкриков и причитаний. Всё-таки несколько прибрежных рыбаков кое-где торговали свежим уловом. Отстояв минут сорок в очереди на самом солнцепёке, Грегуар купил свежей рыбы, икры и мидий. После Сухого Мора нравы Морских стали мягче, и рыбаки заходили дальше в город, не рискуя стать изгоями в родных деревнях.
Яблоки для паштета он нашёл у какого-то седого торговца на перекрёстке – зеленоватые, в самый раз, добавят свежести.
С трюфелями вышел неприятный казус: Грегуар выкупил последнюю порцию, отложенную для посыльного из «Кабинета», кое-как уговорив продавца в лавке на двойную цену. В его кабачок официанты из «Кабинета», конечно, ввалиться не посмеют, но теперь ему лучше не появляться в их квартале, иначе можно отхватить.
Омаров Грегуар купил у Жерара на углу Мясной. Упрашивать пришлось дольше, чем обычно. Жерар сам опасался проверок и, после последнего предупреждения от Здания, старался вести бизнес только по-белому. У Грегуара не было возможности платить налоги с такой крупной закупки. До этого он всегда официально покупал омаров по заниженной цене, но доплачивал на руки. Теперь же Жерар мялся полчаса, но сдался после того, как Грегуар соврал, что видел копию списка проверяемых, всего фамилий семнадцать, тебя там нет, честно, в алфавитном идут, после Оберау сразу Сокаль, а Обри нет, клянусь тебе, последний раз… – Жерар вырвал край фартука из цепких коротких пальцев и ушёл в погреб.
Как можно убедиться, за два последних дня, ещё до немого противостояния с Аркадием, Грегуар одним из первых где-то пронюхал о проверке, мало того, каким-то неведомым способом из перекрёстка намёков, обиняков и сплетен вычислил координаты истины: его имя есть в ужасном списке инспектора. Грегуар стал готовиться к битве. Он внимательно изучил противника.
Инспектор был полон, даже грузен, и страдал отдышкой. Говорили, что он любит вкусно поесть. Говорили, что он не берёт взяток, честен, настойчив и непредвзят. Но Грегуар знал, что так не бывает. Слабости есть у всех. Тем более, он хромает, скорей всего, вследствие употребления жирной пищи. А ту же «Рыбу-меч» он в прошлом месяце не оштрафовал, и утверждают, что весьма плотно там отобедал всяческими деликатесами и даже выпил вина в рабочее время, после чего расследование в отношении «Рыбы-меч» было прекращено. Каких трудов стоило Грегуару найти и расспросить вальяжного официанта из «Рыбы-меч» – один Полдень ведает. Официант, любитель несовершеннолетних мальчиков, был пару недель назад уволен за какой-то постыдный поступок в отношении помощника повара и теперь потягивал коктейли через трубочку в не самом лучшем заведении города в неподобающий для этого занятия час, скажем, задолго до полудня. Несколько медяков нарушили путанный ход беседы, и Серж – так назвался этот молодившийся сорокалетний пижон– снисходительно пропел:
– Ну, доставайте перо, рыбка моя, а то у нас нет-с.
Прибавьте к этому некий слух, согласно коему госпожа Роза Полуденная, получавшая семена и цветы не только законным образом, но и контрабандой из порта, как-то послала инспектору целую корзину перепелиных яиц, пару батонов лукового хлеба и ящичек с козьим сыром и странным образом избежала прошлой проверки. Да, чудесный мозг параноика сложил все факты в единственно-верную теорию.
Финансовый инспектор города Полудня Адель Вличкий был чревоугодником и легко соблазнялся на изысканные кушанья.
Потому в день грядущей проверки ещё засветло Грегуар уже шумел на кухне кастрюлями и сковородами, обливая омаров лимонным соком, раскладывая яблочно-печёночный паштет при этом постоянно сверяясь с небольшим листком, исписанным холёной рукой томного Сержа.
Мозг параноика – устройство странное, отсеивающее всё ненужное, всё, что не вписывается в объявленную официальной идеологией правду. Непонятно, как три года назад чуткий к сплетням Грегуар пропустил громкую новость об избиении инспектора тремя неизвестными, после которого тот стал хромать на правую ногу. К тому же Грегуар не знал о том, что «Рыба-меч», чуть ли не закрытая в прошлом году за покупку контрабандного товара, два месяца назад выписала себе какого-то заморского бухгалтера, настолько преуспевшего в своих махинациях, что ключ к его шифру пока не смог подобрать и сам инспектор. А тот листок, на который сейчас щурит свои глаза Грегуар, рискуя нашинковать себе пальцы вместе с сельдереем, листок, который старательно исписал по памяти уволенный Серж, не пропустив ни одного блюда, лишь отражает пиршество на столе инспектора и прекрасной женщины с русыми волосами, день рождения которой они решили отпраздновать в «Рыбе-меч».
Тем более, Грегуар не мог знать, что содержимое присланной Розой корзинки догнивает на заднем дворе инспекторского дома в выгребной яме, куда Адель под протестующие крики жены и изумлённые взоры соседей выкинул весь полученный дар. До контрабанды цветов у Аделя ещё просто не дошли руки. Но прижать госпожу Розу Полуденную было в его планах.
В чём Грегуар не ошибся – Адель Вличкий любил хорошо поесть. То, что приготовит его жена Мария.
И не зная остальных роковых подробностей, Грегуар, и так отдавший часть сбережений за список деликатесов, заказанных когда-то женщиной с русыми волосами, и потерявший недельную выручку и три часа времени в противостоянии с Аркадием, продолжал нарезать, варить, печь, парить, в редкие минуты вытирая пот со лба и выбегая посмотреть в зал: не явился ли инспектор. Инспектор опаздывал и Грегуар ликовал: он успевал сделать всё. Даже если инспектор войдёт прямо сейчас, пока он будет усаживаться, пока выпьет первый бокал ледяного красного – чуткое замечание уволенного извращенца – и поглощать огненный крем-суп из трюфелей, остальные яства дойдут до нужной кондиции. Да, Грегуар ликовал. Он бурчал что-то под нос, ещё не песню, но уже какой-то гармонически выстроенный шум, в котором внимательный слушатель заметил бы отсылку сразу к нескольким партиям с ненавистной пластинки.
Глава 12. Ещё один случай в кабачке «Прохлада»
Инспектор вошёл в кабачок «Прохлада» и замер, оглядев зал.
«Откуда эти черти всё так быстро узнают? Где у меня утечка? Бюрократки с этажа, наверное. Хочешь, чтоб узнал весь город, обмолвись вполголоса у их дверей».
Всё в кабачке знало о появлении инспектора, от ошарашенных чистотой полов и беззастенчиво сверкающей барной стойки до ехидно подмигивающих столиков. И на самом лучшем, конечно же, шикарный натюрморт из возвышающейся часовни заиндевелой бутылки, растущей прямо из миски со льдом в окружении вереницы блюдец с непотребно-влажным возбуждением красной рыбы, откровением вскрытых мидий, кокетливым завитком креветок… Какие-то пятна свежей зелени, шахматная партия сыров, геометрически правильное месиво салата в блеске оливкового масла, ад крем-супа в сияющей полусфере. Тут и бледная аристократическая немощь красной икры, тут и лаконичная роскошь чёрной, тут и жирная гусиная печень, надо же. То ли многодневная усталость, то ли недосып, то ли муторное наваждение бюрократических коридоров овладевали инспектором, но вся эта круглая картина на белоснежном холсте скатерти ссылалась на что-то в памяти, отдавая ненужным дежавю.
– Леа! У нас гости! – пропела растрёпанная голова хозяина кабачка «Прохлада», возникшая откуда-то из кухни. – Повесь табличку, милочка! – лицо расплылось в улыбке. – Проходите-проходите, господин инспектор…Располагайтесь, я сейчас, – голова Грегуара приглашающе кивнула в сторону буйства красок и запахов.
Инспектор постоял немного среди полчища намытых столов, пододвинул ближайший стул и сел за пару столиков от указанного.
«И что мне с такими делать? Сразу видно: дело нечисто, но зачем так-то, а? И неудобно, и мелко. Он же всё это покупал, готовил».
Грегуар вошёл в зал с дымящимся подносом, напевая кусочек из арии, и замер, увидав инспектора.
– Что вы, что вы, господин инспектор-с! Вам сюда! – Грегуар сам не заметил, как в его речь пробрались нотки неприятного Сержа.
– Спасибо, мне удобнее здесь. Несите…
– Хо-хо, вы шутник, господин фининспектор! О-хо-хо, разыграли старичка! А как же отведать моего наискромнейшего кушанья?
Инспектор был очень голоден. Он даже не успел позавтракать, когда проснулся, так как опаздывал.
– Спасибо. Говорю вам, мне удобнее здесь. Несите документы.
– Слушаюсь, – растерянно буркнул Грегуар, развернулся вместе с подносом, сделал пару шагов, затем повернулся обратно, не глядя на инспектора, поставил поднос на тесный стол, звякнув бокалами, и, фальшиво что-то напевая, вышел на кухню, плотно прикрыв дверь.
«Чёрт, – подумал инспектор. – Вот я дурак. А потом спрашивай Марию, почему они тебя не любят».
«Дурак. Старый дурак! – думал Грегуар, входя в кухню. – Нельзя же так в лоб. Ещё эти шуточки мои идиотские. Я могу всё испортить! Надо тоньше, Грегуар, тоньше…»
– Леа! Живо на кухню!
«Сейчас мы всё поправим, господин инспектор. Сейчас мы вас оформим в лучшем виде. А потом вы нас, а потом вы…»
Инспектор тем временем разглядывал кабачок.
«Что-то не так. И запах. Нет, не печени и остального, а деревянный какой-то».
На натюрморт, всё также беззастенчиво пародирующий что-то из прошлого, он старался не смотреть. Кабачок был убран и сверкал чистой посудой, вымытыми столами и стойкой, белоснежными скатертями, занавесками… Только где-то у окна жужжала и стучалась в стёкла недобитая в аду утренней уборки усталая муха. Инспектор попытался найти привычный узор прежних стульев, но наткнулся на какие-то яркие бело-красные полоски спинок.
Точно.
«И запах. Свежей мебели. Вот от них».
– А вот и мы, господин инспектор, а вот и мы-с.
Инспектор перевёл взгляд и выругался про себя. Грегуар с молоденькой официанткой переносили блюда и кушанья за его стол.
– Слушайте. Я вас просил…
– Да-да, Леа, подправь скате… Да левей, бестолковая! Простите. Да, но сначала немножечко поку-у-шаем…
– Э-э, Грегуар, поймите, меня не интересуют все эти, э-э, деликатесы. Меня интересуют ваши документы. Принесите мне документы и…
– Вот так, Леа, вот так. Как говорится, если вы к нам не идёте, мы сами к вам, всё понимаем. Вам по должности не положено.
– Грегуар.
– Позвольте, салфеточку-с – Грегуар вместе с Леой пытался засунуть за взмокший ворот Аделя хрустящий крахмалом треугольник.
– Грегуар…
– Чуть головку ниже, будьте добры-с, – пальцы хозяина кабачка коснулись мокрой шеи Аделя.
– Грегуар! – взревел инспектор. Леа испугано отскочила в сторону. Инспектор вырвал салфетку, хотел швырнуть её на пол, но сдержавшись, кинул на соседний стол. Та упрямо соскользнула вниз. Грегуар запричитал что-то как над несмышлёным ребёнком.
– Что же вы… Как же, это дело…
– Тихо! – оборвал инспектор. – Документы! Быстро. Сюда.
Грегуар метнулся сначала в одну сторону, потом в другую, подхватил салфетку и скрылся на кухне вместе с семенящей за ним Леой.
«Проклятие. Двенадцать раз тебя в полночь, по трём стрелкам со звоном да с колоколами!»
«Чёрт! Чёрт. Чёрт. Разрази меня Полдень. Что я делаю не так, что?! Может, Леа ему не угодила?»
– Леа! Не выходи, сиди на кухне, умоляю тебя.
Леа обиженно села на кухонный табурет, явно собираясь расплакаться.
«Какой противный господин. Правильно про него говорят. И усы эти ужасные».
– Вот документики, господин инспектор.
Грегуар дрожащей рукой подал тяжёлую картонную папку. Инспектор осторожно взял, полминуты справлялся с нервным узлом, открыл и уткнулся в строчки.
Грегуар не решался сесть. Вопреки всем надеждам, блюда оставались нетронутыми. Половина их успела иммигрировать на стол инспектора, половина осталась на соседнем континенте, подчёркивая всю неловкость ситуации.
Инспектор молча смотрел в папку, близоруко щуря глаза. Где-то в стекло билась муха.
– Садитесь, ну… – спохватился инспектор. Он старался не отрывать взгляд от бумаги. Строчки прыгали перед глазами, но он заставил себя успокоиться, усмирить их тряску. Грегуар осел в кресло.
– А что это у вас за новые кресла?
– А-а-а… да. Можно и так… Скорее стулья, но да, да, кресла, вам видней… Сделали перестановочку-с…
– Накладная? – инспектор говорил, не отрывая взгляда от папки. Он боялся столкнуться с глазами Грегуара.
– Там, в конце… – бас хозяина замирал на несвойственных ему высотах.
«Даже не смотрит на меня. Когда же он будет есть? Как же неловко. Может, я что-то не так накрыл. Может, Серж соврал?»
– То есть, вы утверждаете, что это стулья?
– А? – Грегуар напоминал рыбу на дне кухонной раковины.
– Судя по накладным, это – стулья. Так?
– Ну, значит, так…
«Проклятие. Хотел сэкономить копеечку на закупке. Попросил обозначить стульями. Что же он не ест? Супчик остынет. Я его так долго…Что же он не ест?»
– Так. А это что такое? Разгрузка и сборка – четыре часа? Инспектор внимательно осмотрел все кресла в кабачке: это собирали четыре часа? Здесь работы, самое большее – на час.
«Чёрт», – подумал хозяин.
– Ну, – Грегуар пожал плечами. Суп остывал. Салат оставался нетронутым. Блестели начищенные приборы, муха билась в стекло.
«Так, – голова фининспектора заработала привычным способом, со свойственным неторопливым азартом, – налог на зарплаты один из самых больших. Значит, он этим скрывал что-то большое. Во-первых, стулья. Понятно, что это не стулья. Но на закупке мебели сэкономишь немного. Во-вторых, зарплаты грузчикам. Нет. Слишком малы, чтобы что-то увести, максимум – недельная выручка – этим он меня отвлекает. Я почти попался. В-третьих… и даже во-первых. Вот что. Деликатесы. На них налог ещё больше. К тому же – контрабанда. Он этим обедом меня не только купить хочет. Он мне, бедняга, наверное, сообщить пытается, мол, я тоже в игре. У Франца отовариваюсь. Выхожу на крупный рынок. Так, что ли? Или хочет мне Франца выдать, чтобы я его самого пощадил? Дурачок, у Франца гражданства города даже нет, его ничто не держит, он всегда может сесть на шхуну и отчалить. Только он этого не сделает, потому что высшие чиновники Здания так любят посидеть в «Кабинете», вместо своих кабинетов. Посмотрим».
Хозяин неподвижно сидел рядом.
«Да он даже не дышит. Устал я».
«Это во сколько мне печень встала? Трюфельки...»
«Чего молчат? Оба, конечно, противные, но усатый хуже».
Где-то на том конце вселенной в стекло билась изумрудная муха.
– Так, – инспектор изучал папку – значит, красную рыбу вы покупали по двенадцать серебряных монет? Омаров – по восемнадцать? Итого – тридцать? Вот эту вот красную рыбу? Вон тех омаров? – инспектор кивнул в их сторону, словно они были виновны во всём произошедшем. – Подскажите мне, где же лавочка с такими ценами?
Хозяин сглотнул.
– У Жерара.
– В том, что на углу Мясной? Здорово. Схожу туда завтра, у жены скоро день рождения.
Хозяин облизнул пересохшие губы.
– Ну… э-э-э… Закупка оптовая, оттого и скидочка. К тому же, всё могло измениться. Знаете ли, рыночная экономика, инфляция. Никакого же постоянства, сами понимаете.
– Я всё понимаю. Например, про трюфели, которые в город официально не поставляли более двух лет. Я понимаю про жирную гусиную печень, продажа которой вообще запрещена в городе. Это называется контрабанда, Грегуар. Вы – покупатель. А есть ещё продавец. Потому послезавтра жду вас в финансовом отделе со всеми бумагами, в кабинете…
– Но господин инспектор! Вы же знаете, какие в нашем городе налоги. Я это всё, – он указал на натюрморт, растянутый на два стола, – только для вас! Я так не продаю. Может, всё-таки как-то можно решить… Как-то договориться? – пересохший бас хозяина на последней фразе помчался ввысь и дал петуха.
Инспектор медленно закрыл папку.
«Видимо, просто пытается купить. Начудил за год с бумагами, побежал к Францу, мебель купил…»
– Вы просто попробуйте печень, попробуйте. А трюфеля? Я два часа этот супчик…Остынет же.
Огромное насекомое жужжащей изумрудной полоской пронеслось над столом между хозяином и инспектором, сделало крутую петлю и унеслось обратно.
Инспектор выпрямился в удобном кресле и тяжело посмотрел прямо в глаза хозяину. Ему вспомнился сегодняшний сон, отец, мать, звуки пианино, летящие сквозь дождь.
«Устал я. Жутко устал. Жалко его».
Грегуар смотрел на инспектора.
– Завтра. В кабинете номер двадцать три. Жду вас до полудня.
Грегуар посерел.
– И не смейте мне больше говорить того, что вы сейчас сказали.
Фининспектор поднялся, надел котелок и пошёл к дверям, тяжело опираясь на трость.
Он уже взялся за ручку двери, когда услышал за спиной чуть хрипловатый торопливый бас хозяина.
– Может, мы и не в состоянии сместить вас, господин инспектор. Может, вы и будете прижимать нас, мелких торговцев. Но кто-нибудь на вас управу найдёт. Есть в этом городе рыбки и покрупнее. И далеко не всё и не всегда вам будет с рук сходить. Уж поверьте мне. Есть в этом мире справедливость, видит Полдень.
Инспектор тяжело вздохнул, держась за дверную ручку. Он вспомнил про братьев. Потом медленно обернулся. Хозяин был бледным, тяжело дышал.
– Я делаю свою работу. Исполняю свой долг. Который вы мне доверили. И буду исполнять его дальше, несмотря ни на что.
Хозяин молча смотрел в глаза инспектору.
«Справедливость…Как они меня все утомили».
– Ни на что, – повторил инспектор и вышел на улицу.
Грегуар опустился в кресло.
«Пропал я. Ещё эти проклятые кресла. Чёрт меня дёрнул их купить. Что я не так приготовил?»
Леа плакала на кухне.
«Ну, совершено противный. И усы дурацкие».
Грегуар посмотрел на столы с приборами, ему захотелось снести всё на пол, растоптать…Он услышал всхлипы с кухни.
«Эта дура ещё».
– Замолкни! – хрипло и зло крикнул он. Всхлипы замерли.
Грегуар выдохшись, опустился на стул. Леа На кухне что-то мыла.
– Леа, милая, идём кушать. Не пропадать же добру!
Глава 13. Ожидания моряка
Моряк стоял на той же улице, что и утром, улице, уходящей в рынок, вдалеке виднелся перекрёсток с сувенирной лавкой, моряк стоял на левой стороне, на тротуаре, прислонившись к фонарному столбу.
Мимо текли реки пешеходов и велосипедистов, со всех сторон обмывая островок фонарного столба с будто приросшим к нему моряком. Моряк смотрел сквозь поток людей, не отрывая глаз от дома с зелёной дверью. Она вошла туда минут сорок назад. Та девочка. В полосатом платье, с загорелыми лёгкими ногами, с таким умным насмешливым лицом. Как же оно знакомо моряку, как желанно.
«Что она так долго не выходит?» – ожидание окрасилось розовым, солнце померкло.
Моряк, не отрывая взгляда, шагнул было вперёд, но в висок ему врезался металлический коготь, оцарапав кожу. Моряк отшатнулся назад.
– Нет, вот наглец! Дам принято пропускать, господин...
Прямо перед моряком стояли две девицы лет двадцати в пышных платьях, в руках одной был розовый зонт, спицей которого она чуть не выбила моряку глаз, в напудренной руке второй трепыхался синий веер. На их глуповатых лицах было слишком много румян, помады и туши, квадратные вырезы платьев доходили почти до запретных глубин, они принесли с волнами своих юбок целое облако какого-то кричащего парфюма, взгляды их были надменны, но страстны, казалось, если бы не оборванный вид моряка и правила высшего общества, они бы накинулись на него прямо на улице. Дочки успешного клерка и лавочника на прогулке. Ищут себе кавалеров, способных оплатить счёт в забегаловке средней руки.
– Или вы не помните правил хорошего тона, господин... – Она усмехалась, но моряк чувствовал исходящее от неё желание. Она не желала именно моряка. Она желала вообще.
– «Господин»? – насмешливо переспросила вторая, остановив мотылька веера. – Ты серьёзно? – хихикнула она. – Да ему лет больше, чем Шарманщику, – она насмешливо скользнула взглядом по брюкам моряка.
Они расхохотались ему прямо в лицо и двинули дальше, виляя бёдрами.
Моряк вновь посмотрел на ту сторону. Зелёная дверь так же была закрыта.
«Шарманщик. Встретить бы его. Тогда бы я точно вспомнил себя. Только я его за семь лет ни разу не видел. Сказка этот Шарманщик».
«Шарманщик сыграет – заветное вспомнишь» – так говорили в городе.
Выйдя из лавки, он около часа шатался по городу в поисках линзы, обошёл весь квартал вокруг своего дома, но так ничего и не нашёл в каменном неводе проспектов и переулков с налипшей тиной зелени, плюща, газонов и клумб. Устав, он думал пойти домой, но в окне увидел Аду, пытающуюся починить москитную сетку, лицо её было настолько привычным и отвратительным, что моряк поспешил назад, на запад, надеясь, что хозяин не заметил его отсутствия. И здесь, почти дойдя до цели, он снова увидел её. Она, юная, четырнадцатилетняя, такая соблазнительная и смеющаяся, заходила в дом с каким-то толстым кассийцем в расшитой рубахе и холщовых полосатых штанах. Южанин, пышущий здоровьем и наглостью, шёл с торжественным лицом, по-отечески положив руку в чёрных волосках на совершенные лопатки.
Их не было уже минут сорок.
«Может, с ней что-то случилось? Может, она что-то натворила? Украла на рынке?»
Моряк переступил с ноги на ногу, тоскливо глянув в сторону лавки.
«Наверняка заметил, что я ушёл. Ну и чёрт с ним».
Вдруг зелёная дверь отворилась и девочка вылетела на тротуар. Платье было надорвано у ворота, левая скула, несмотря на все недомолвки света и тени, была румяней и больше правой. Оглянувшись по сторонам, она кинулась влево от двери и тут же свернула за угол дома, в переулок. Сразу после выскочил толстый кассиец. Он был чернее грозовой тучи, красными молниями по лицу прошлись три царапины да так и застыли на тёмном небосводе щеки. Обведя улицу гневными маслинами глаз, он столкнулся со взглядом моряка и увидел в них что-то такое, отчего сразу побежал влево и свернул за угол. Моряк беспомощно оглянулся, но никто не обратил внимания на промелькнувший обрывок погони. Оттолкнувшись от столба, моряк бросился через улицу в тёмный и узкий переулок.
Глава 14. Размышления инспектора
Выйдя из кафе, ещё тяжело дыша от подступившего к горлу гнева, инспектор вытянул руку над тротуаром, выхватив из частого потока пешеходов и велосипедов свободного рикшу. Он уже хотел не глядя рухнуть на двойное сидение коляски, что на этот раз было спереди, как вдруг вытянул шею, заглянув за капюшон брезентового тента. Сзади на велосипеде сидел очередной дочерна загорелый мальчишка с белыми от солнца волосами.
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
«Им всем всегда шестнадцать…»
Инспектор не отрывал взгляд от мальчишки. Мальчик смотрел невинным взором.
– Ну едем, дядя? Али нет? Время – деньги!
– Что-о? Ты как обращаешься к господину… – инспектор неожиданно для себя перегнулся через тент, замахнувшись тростью. Мальчик отпрянул назад. Инспектор с железным звоном лупанул тростью в самую сердцевину руля. Мальчик вздрогнул и уже хотел поднять крик. Проезжающий мимо велосипедист оглянулся на инспектора, мелькнув напряжённым лицом. Инспектор рывком забрал трость, развернулся и тяжело сел в коляску.
– Поехали, что встал?! Дом госпожи Розы Полуденной.
Мальчик покатил его вдоль улицы, плавно разгоняя колеса.
– Так сколько тебе лет?
Мальчик молчал.
Инспектор зашевелился, приподнимаясь.
– Шестнадцать, господин.
– Тебе на вид дашь не больше четырнадцати. Какая компания?
Мальчик продолжал молча крутить педали.
– Какая компания, я тебя спрашиваю?!
– Я сам по себе.
– Не ври мне. Ты не смог бы купить такую коляску сам.
Мальчик молчал и крутил педали, лавируя в узких изогнутых улицах. Инспектор закурил трубку.
– Так какая? И не вздумай врать господину финансовому инспектору города Полудня.
Юный рикша молчал. Инспектор развернулся на ходу, не забывая о трости. Мальчик почти плакал.
– Компания мистера Веста, – заныл он. – Пожалуйста, не выдавайте меня.
– Ладно, – инспектор откинулся назад, красный как рак.
Рикша крутил педали, шуршали колеса, быстро тикали спицы, звенели велосипеды, город, трясясь мостовыми, пролетал мимо.
«Да уж, – думал инспектор. – Мистер Вест. Тесно сотрудничает с братьями Райн. Покупает и ремонтирует велосипеды и велоколяски только у них. Вместе, минуя налоги, они своими подложными сделками увели из казны огромные суммы. Велосипеды нужны всем. Этих нелегко припереть к стенке вопросом: „Почему в вашей компании работают дети, не достигшие шестнадцатилетнего возраста?” Братья обязательно вступятся. А за них вступится весь город. Братьев уважают все, братьев боготворят, личное знакомство с ними – великая честь для любого жителя. И, конечно, каждый будет на стороне этого мальчишки: да, он мал, да, ему всего тринадцать, да, он работает незаконно, но он же из бедной семьи, ему же нужно что-то есть, ему нужно помогать своей больной матери или что там у него. И вообще, эти законы, эти глупые законы, для кого они писаны, они же так далеки от жизни и так её усложняют. Но. Не дай бог, с этим мальчиком, что везёт меня по улицам ненавистного города Полудня, на этих же улицах что-то случится. Все жители, все до единого скажут: „Как. Как вы это допустили? Вы же должны были следить, ему же нет шестнадцати, это на вашей совести, в этом виноваты вы и только вы, господин финансовый инспектор. Разве не для этого мы за вас голосовали?”»
Боже, как же они утомили меня своей глупостью, неспособностью видеть дальше своего носа, своих глупых проблем. Они кричат на каждом углу о том, что их достала бюрократия, абсурдные законы, высокие налоги, но никто из них не скажет об этом в лицо очередному чиновнику, никто не сделает чего-то, что изменило бы ситуацию. Они так ненавидят взятки, они говорят: «мы так ненавидим взятки и наглых чиновников». Но сами готовы расплатиться на месте за любое нарушение, к чему эти квитанции, господин полицейский, решим всё здесь. Они пытаются купить фининспектора, не успевшего позавтракать дома, обедом из красной рыбы, купленной по заниженной цене, и запрещённой печенью перекормленных гусей («жировой гепатоз, не более того, друг мой», – говаривал Густав, вытряхивая трубку за столом «Двенадцати») запугать его обещаниями скорой кончины на соседнем заборе и венком на парадной двери… Они всегда будут бороться со мной, с конкретным финансовым инспектором, конкретным человеком, а не с системой, даже не задумываясь о том, что я просто делаю свою работу, и виновен в их бедах не я и даже не Здание Бюрократизма, будь оно проклято двенадцать раз по всему циферблату. Нет. Виноваты они сами, они, ещё не доросшие до того, чтобы жить вместе, не доросшие до правил, что и привело к этому глупому Зданию, к налогам, ко всей этой белиберде, к этому бреду. Кто смел, тот и съел, Полдень любит солнечных. Именно. Как их легко купить. Широкая улыбка, белоснежные зубы, причёска и жилетка по моде, пара ироничных шуток, пара обещаний, пара простых постулатов, объясняющих всё, и они ваши. Они не смотрят в суть, а смотрящих в суть называют занудами. Город Полудня – город мастеров. Как же. Чтобы достичь мастерства, надо смотреть в корень, а они умеют только торговать и оказывать услуги. Они ждут чуда, забывая, что Полдень способен на чудо, когда он есть в сердце, так говорил отец, читая Полуденную Книгу, все забыли про эту вторую часть стиха… Пока беда не тронет их, они будут жить в своём маленьком мирке. Дети. Безответственные дети, играющие в жизнь. Боже, как они не видят этого мира в своей суете. Погрязли в изменах, вранье, обжорстве, вечном страхе. Но я знаю, что сделать. Я знаю…
Инспектор вдруг заметил, что уже давно слышит звук, гораздо более плавный и прекрасный, чем шуршание колёс, тиканье спиц и звонки велосипедов. Он оглянулся и увидел, что едет мимо Театра. «Да. Она сегодня играет. А я опять пропущу».
– Стой, останови здесь.
Инспектор сунул мальчику деньги.
– А чай, дядя?
Инспектор оглянулся. От кислой мины и подступающих слёз не осталось и следа. То же наглое лицо под белёсыми волосами.
– Тебе уже шестнадцать. Заработаешь ещё.
Инспектор двинулся прочь, к Театру, на звук черно-белой реки.
Глава 15. Бой в переулке
Моряк скользил в прохладной тени узкого переулка, в который меньше минуты назад, хрипло дыша и чертыхаясь, вбежал полный кассиец. Глаза моряка медленно привыкали к полумраку в расселине между домов не в силах забыть белую от солнца улицу, призраком маячившую под веками.
Почти на ощупь, ведя настороженными пальцами по неверной стене, моряк двигался вперёд, то и дело упираясь в неожиданный тротуар или пугаясь его исчезновения под ногой, собирая коленями углы каких-то шатких ящиков. Он щурил глаза, вглядываясь в мерцающую зелёными пятнами неизвестность, и вдруг увидел их, притворявшихся секунду назад частью стены, камнем, плющом.
Кассиец держал девочку, полусогнутую, одной рукой за волосы, пытаясь намотать на толстый кулак короткую чёрную прядь, второй рукой упираясь в тонкую изящную шею, навалившись всем телом, прижимая её к земле, сгибая всё ниже и ниже, рывками, с каждым выкрикивая злым, сиплым, приглушенным:
– Су…Сука. Поняла, да. Красивая, да?
Он согнул её в три погибели, свалив на смуглые колени, пытаясь уткнуть лицом в свои полосатые штаны. Она заревела в голос, но звук выходил глухим, утопая в нечистой ткани.
В груди моряка что-то взорвалось, сердце колотилось, ноги стали ватными.
– Встань! – он разогнулся, подавая ей руку, обнадёживая моряка.
Девочка не смела взглянуть на горца.
– Ну. Ладно уж… Встань, правда, – почти ласкового пропел он.
Она нерешительно поднялась, откинула прядь с опухшего от слёз (и удара) лица, и в ту же секунду он залепил ей пощёчину твёрдой тяжёлой негнущейся рукой. От удара её развернуло, она плашмя рухнула на камни, растянувшись во всю длину четырнадцатилетнего загорелого тела.
Моряк моргнул, выпал из оцепенения. Слева один на другом стояли три ящика с круглыми, крепкими, ещё небольшими ранними арбузами. Справа, чуть сзади, тех же ящиков высился уже десяток. Узкий проход меж ними. Кассиец большой, толстый, в расцвете сил. Моряк худой, жилистый, старый, не помнит себя. Южанин не видит моряка. Арбуз тяжёл, кругл, удобен, почти идеально ложится в левую ладонь.
Моряк крепко сжал арбуз, ещё не приподняв его из ящика – один удар в затылок, только лучше тихо перенести в правую…
Кассиец резко обернулся.
– Чего?
– Отпусти её.
– Съеби отсюда, старый ***.
– Отпусти её.
Кассиец лениво потянулся, вытащив из-за пояса широкий изогнутый нож с белой расписной рукояткой. Левая кисть моряка слилась с кругом арбуза.
– Что, сука. Съеби, да?
– Отпусти е…
Видимо, моряк слишком сильно сжал плод, корка арбуза скрипнула. Взгляд метнулся на его руку (запястье, неразборчивое женское, да), кассиец кинулся вперёд, выбрасывая правую руку с ножом прямо к горлу моряка, правильно поворачиваясь всем корпусом за ударом, наводя на случайную мысль о ринге, гонге, боксёрском прошлом.
Моряк швырнул левую с арбузом точнейшим хуком, сбив на лету изогнутую полоску стали, что мигом застряла в арбузе по рукоять. (Трюм, стол с картами, лысый здоровенный боцман, занесённый кулак, что?)
Хрустнула подогнувшаяся смуглая кисть.
От удара и инерции кассиец полетел, поворачивая за собой моряка. Моряк элегантно пропустил его вперёд. Кассиец упал сначала на колени, потом, не устояв, на локти, оказавшись на четвереньках. Моряк резко развернулся, залепив правой ногой под рёбра сопернику.
Хрюкнув, тот подлетел от удара, смешно перебирая локтями в воздухе, и рухнул на бок. Но сознания не потерял, зарычал. Моряк, с отведённой для равновесия левой, поворачиваясь всем телом, приседая при ударе на одно колено, опустил на голову кассийца арбуз с застрявшим ножом.
Арбуз с хрустом разлетелся на две части, отправив кассийца в полнейший нокаут, радостно звякнула, сверкнув у ног, полоска освобождённой стали.
Моряк выпрямился, потянул за самый верхний из десятка ящиков и обрушил всю стопку южанину на грудь. Треснуло дерево, несколько арбузов испуганно разбежались в стороны.
Всё стихло. С улицы доносились чьи-то весёлые крики, зазвонил велосипед. Выплеснули ведро на мостовую. Кассиец тяжело сипел под грудой ящиков.
Девчонка медленно поднялась, держась за опухшую щёку, игнорируя протянутую руку моряка.
– Что он от тебя хотел? Ты что-то украла?
– Нет.
– А что?
– Не хотел платить за продление.
– Продление?
– Взял полчаса, а сам почти час. Я начала сопротивляться, а он ударил. Побежала я, а тут…
– Подожди, что значит…
– Давайте я вас отблагодарю? – она посмотрела своими лукавыми глазами прямо в лицо моряку, затем скользнула взглядом вниз. Моряк словно почувствовал этот взгляд. Меж ног его опять упруго и мягко стукнуло желанием.
– Отблагодарю? – она потянула полы короткого платья чуть вверх, обнажая смуглое бедро.
Моряк облизал пересохшее побережье губ.
(Прокуренный трюм, тёмная хижина, почти такая же девочка, узкая спина, пожалуйста, не надо).
– Нет, – моряк быстро развернулся и поспешил мимо поверженного врага к улице, неловко спотыкаясь и путаясь в ящиках, арбузах.
Глава 16. Счётные работы
Ступени мелькали под ногами и, дойдя до шестнадцатой, обрывались поворотом перил, норовя зацепить полу пиджака, оторвать карман. Аркадий, задыхаясь, бежал на самый верхний, заоблачный, пятый в косых жёлтых лучах, расстрелявших подъезд, бежал, дабы начать отсчёт с последних квартир, спускаясь ниже и ниже и увеличивая общее количество стульев в своих бланках. Закат нависал над городом, и считающий, потратив несколько часов в кабачке «Прохлада» ради пятидесяти шести стульев, обернувшихся креслами, стремился наверстать упущенное. Паника, охватившая Аркадия после бесцельного противостояния с Грегуаром, сходила на нет, оставляя только отпечаток смеющегося летнего лика Леа во всей солнечной совокупности черт: простоватое платье с круглым воротом, выбивающаяся чёлка, открытая веранда, ставшая преданным фоном заветному образу. Считающий отгонял от себя это виденье, стараясь думать только о стульях.
Несмотря на пережитый ужас, отставание от графика, отчаяние опоздавшего на поезд, теперь он втайне был доволен собой. После происшествия в кабачке «Прохлада», считающий кинулся в работу с большей ловкостью и прытью. Подгоняемый страхом, он изменился и сам.
Теперь его голос был надтреснутым, сухим, монотонным. Говорил он всё больше лаконично и кратко, бесцеремонно входя в комнаты, даже не глядя на собеседника, а только небрежно помахивая красным прямоугольником удостоверения у самого носа, как и подобает образцовому бюрократу.
В общем-то чувственные губы Аркадия теперь всё чаще сжимались в тонкую твёрдую линию. В глазах появилось что-то мутное, стеклянное и неживое, что гнездилось там у всех примерных работников Здания. Считающий нутром чуял, что всё делает правильно.
Реакция жителей не заставила себя ждать: они в почтении расступались, отдаваясь привычной игре, знакомой им с детства. Считающий всё более говорил и двигался как бюрократ, чем попадал в понятное русло привычки. Больше никто не смотрел на него с раздражением, все только подобострастно охали, пропуская в своё жилище.
Эта метаморфоза ускорила работу в разы, и теперь он, наверстав упущенное, стремился оказаться на шаг впереди завтрашнего дня.
«Город-то не такой большой. Не больше Здания».
Считающий взбежал на последнюю площадку, занёс кулак над дверью с табличкой «50». Позади, из сорок девятой раздался младенческий плач, и считающий скривился от неудовольствия. В последний раз он столкнулся с ребёнком в квартале отсюда: пятилетний малыш, взобравшись на стул, тянул ручки к счётам и норовил оторвать костяшку, и что-то было такое в его глазах, из-за чего Аркадий, сбившись, на секунду выпал из процесса и даже расслышал его лепет, о том, что вы этот уже считали, мы его с мамой принесли. Аркадий поспешил сбросить оцепенение, мотнул головой и продолжил считать.
«Дети опасней всего. Ну, грудной, нестрашно, не собьёт».
Считающий кратко и властно постучал в дверь.
Глава 17. Ужин на крыше
В кафе при Театре на открытой верхней веранде за маленьким круглым столиком, у самого края балкона под тентом, налившимся розовым от последнего июльского заката, чьи лучи плавили столовое серебро, обесценивая его до раскалённой меди, за столиком с одинокой початой бутылкой вина, сидели они. Перед ними расстилался изломанный горизонт крыш, уходящих к морю, где в кровавой агонии, расчерченной ласточками и стрижами, погибал июль. Город был тонущим кораблём, где носовая часть запада ещё полыхала закатом, а восточные районы уже жаждали погружения в тёмно-синюю воду.
– Ты выглядишь усталым.
– Сегодня был тяжёлый день.
– Это всё твоя ужасная работа.
– Налить тебе ещё вина?
– Ты давно высыпался?
– Сегодня. Проспал до полудня и опоздал на службу.
Он вспомнил про разбитые часы, но потом подумал, что она расстроится, если узнает.
– Кто спит до полудня, проспит чудеса.
– Я сегодня успел увидеть чудеса на Круглой площади.
Она смутилась и отвела взгляд. За ним творилась головокружительная преисподняя в хаосе птичьих кульбитов, алого пекла плавящихся окон и черепицы, чердаков, флюгеров...
– Тебе нужно чаще отдыхать, Адель. Эта работа убивает тебя…
– Возможно, ты права.
– В твоём возрасте…
– Я бы не хотел говорить об этом сейчас.
– Просто я беспокоюсь.
– Анна.
– Иногда мне кажется, что эта работа специально придумана, чтобы мучить людей, мучить тебя.
– Анна.
Вдоль самых перил балкона, увитых густым плющом, пронеслась ласточка.
Адель вздохнул, глядя в синеву за её спиной, где в дымке возвышался и таял образ Здания.
– Мне очень понравилось, как ты играла сегодня.
Она смотрела куда-то мимо него.
– Я случайно услышал музыку и подумал, что в который раз пропущу твою игру.
Она молчала.
– Анна?
– Я была рада, когда увидела тебя. Я, правда, хорошо играла?
– Ты играла превосходно.
– Да?
– Ты играла почти так же прекрасно, как моя мать.
Она засмеялась.
– Это редкая похвала, – она нежно посмотрела на него. – Спасибо тебе, Адель.
Он вспомнил про свой сон. Ему очень захотелось рассказать ей, но он подумал, что, наверное, не стоит.
Адель смотрел на Анну. Комок стоял у него в горле.
«Какая она красивая, – подумал он. – Какая красивая».
Теперь они сидели, положив руки на стол, и её ладони лежали поверх его. Красный диск солнца коснулся крыш, и в тот же миг все линии стали резче, углы заострились, и первые тени легли на стены домов.
– Про тебя много говорят в городе. Я стараюсь не слушать, я помню, что ты говорил, что всё глупости, я и сама понимаю. И обо мне тоже часто говорят. Ну, те, кто знает про нас. И часто просят помощи, просят, чтобы я поговорила с тобой, повлияла на тебя как-то. Или говорят такой откровенный бред, это даже не обидно, правда!
Инспектор смотрел в бокал.
– Я слышала, ты готовишь какой-то проект. По изменению налогов. Говорят, ты хочешь повысить.
«Ох, уж эти бюрократки с этажа. Надо добиться их увольнения».
Адель посмотрел на сгущающуюся синь на востоке, чуть выше её светло-русых волос. Вихрем крутились ласточки.
– Анна.
– Просто я хочу, чтобы ты знал, я всегда буду за тебя. Но этот проект? Зачем, Адель? Ведь к тебе и так не очень… Ну, ты понимаешь. Я тебя знаю, я знаю, что ты никогда не отступишь. Я тебя в этом поддерживаю. Но ты ведь помнишь, что случилось с прошлым инспектором.
– Анна!
Просто я хотела, чтобы ты иногда был чуть мягче. Берёг себя. Я очень переживаю.
– Хватит.
– Прости… Но проект? Это правда?
– Хватит, прошу тебя!
Она откинулась на спинку кресла, взяв в руки бокал.
Адель вздохнул.
Снизу донёсся глухой грохот, железный стон троса, властные крики и указания.
– Что это?
– Столичная труппа приехала, завтра премьера спектакля. Ты, наверно, видел афиши… Весь театр на ушах сейчас: готовят сцену, декорации, репетируют. Нас всех выгнали, – она улыбнулась, – говорят, что-то совершенно шикарное привезли, держат в жуткой тайне.
– Понятно.
Солнечный диск почти наполовину скрылся за линией крыш. Ласточки в небе носились от дома к дому. Тени становились гуще, синее. Анна поставила бокал на стол и выпрямилась.
– Адель, раз уж ты сегодня пришёл, я хотела бы попросить тебя об одной услуге. Наш директор в панике. Сегодня, когда ты пришёл, он подумал, что ты по работе, его чуть приступ не хватил. Ты понимаешь, он очень милый и совершенно неделовой человек. У него там какая-то путаница с бумагами, он говорит, что пропал, что налоги эти чудовищны… Мне кажется, он немного преувеличивает, но если бы ты мог как-то чем-то смягчить…
«О, господи. И здесь то же самое», – устало подумал финансовый инспектор города Полудня.
– Я не хочу, чтобы ты так морщил лоб. Если я сказала что-то не так, прости, пожалуйста. Я не хочу тебя этим обременять. Но он, правда, очень переживает, мне страшно на него смотреть. Он говорит, что вся надежда на завтрашнюю премьеру, если спектакль на этой неделе пройдёт на ура, тогда он сможет свести концы с концами.
Инспектор молчал, отвернувшись, смотря через плечо, где на западе скрывался самый краешек раскалённого диска. Господи. Как же им всем объяснить? Что это не мои прихоти, что я не какой-то зануда, что это единственный способ, который я вижу. Ведь без этого будет полный бардак.
– Или твои принципы… они и на меня тоже распространяются?
– Анна. Пойми, – он уже хотел сказать заготовленную фразу, но тут диск солнца исчез полностью, и всё оказалось залито тёмно-синим небом, криками ласточек, таким прекрасным летним вечером – корабль города пошёл на дно. Инспектор вспомнил про братскую могилу убитых прошений в его портфеле.
«Послезавтра. Наверное, весь город уже знает о проекте…Ну, и чёрт с ними. Я просто зайду к нему на день позже».
– Я сделаю, что смогу, Анна, – соврал инспектор.
– Спасибо тебе, Адель, – она улыбнулась так, что инспектор в который раз удивился её красоте, и его переполнила гордость за то, что он рядом с ней.
– Только не говори никому про нас, Анна. Я не хочу, чтобы ты слушала все эти гадости. Пусть никто не знает.
– Ладно. Но мне не страшно, – спокойно сказала она. Её узкая кисть открыла молнию изящного клатча, выудив из этого непостижимого, но явно осмысленного женского хаоса розовую ледышку флакона – эти духи он купил ей когда-то в той дорогой лавке, тайком, её любимые, с лёгким, призрачным флёром миндаля. На донышке ещё оставалось немного, она смочила пальцы, провела по шее.
– Кончаются, – улыбнулась она.
– Да… Мне пора, Анна.
– Я была очень рада тебя увидеть.
– Я тоже был очень рад, Анна.
Он поднялся и пошёл к лестнице. У дверей он оглянулся и увидел её всю на фоне вечернего города, в белых одеждах, как увидел её сегодня в полдень на Круглой площади, когда она взлетела над музыкой, увидел её светло-русые волосы. Адель был восхищён.
«Какой же он усталый. Я так больше не могу», – подумала она, когда он ушёл.
Глава 18. «Шарманщик сыграет, заветное вспомнишь»
Сумерки затопили город. Улицы, одевшись в синее, примеряли ожерелья фонарных столбов, и фонарщик спешил зажечь керосин на одной стороне или покормить светляков на другой. В ресторанах и кафе на столах расцветали лампы, притягивая посетителей, хрипло и томно зазывали проститутки в тёмных переулках, кто-то никак не мог поймать коляску на углу, взмахивая вальяжной рукой. Плескались скрипки с соседней улицы, неуловимо меняя своё призрачное местоположение, звякали ложки и вилки, кто-то, наливая себе уже второй бокал и сверкая запонкой в вечернем свете, рассказывал увлекательную историю, то и дело вызывая раскаты хохота за своим столиком, любопытные взгляды из-за соседних. Трепетал веер, властный женский голос звал официанта, то ли стремясь быть похожим на голос госпожи Розы Полуденной, то ли пародируя его, то ли являясь им. Шелестели листья каштана и лип, ветер вдоль улицы был тёплым, но сменялся окнами холода из переулков, тротуары были полны людей и голосов, бедняков и дам, господ и торговцев, и где-то умирал саксофон в объятиях чёрных пальцев, и мелодия прерывалась частыми всплесками мелочи в перевёрнутой шляпе на бордюре. Люди шли, обгоняя друг друга, то и дело задевая моряка локтем, бормоча извинения и тут же возвращаясь к своим беседам, давай лучше сюда, тут отличный портвейн и недорого, рикшу, рикшу, извольте пропустить даму, а я ему сразу сказал, инспектор у нас тот ещё, простите, но коляска занята, клиент сегодня был – это умора, дорогу, дорогу, ну, встретимся тогда в «Рыбе-меч», чей велосипед, уберите с лестницы, вот там сегодня отличный джаз играют; дорогой, я так больше не могу, он в Здание устроился же, да, пардон, не увидел, эй, красавчик, изысканной любви по средней цене, м-м-м, ну, знаешь, в Архипелаге, например, давно всё электрифицировали, говорю, у нас – дело двух-трёх лет, ты предлагаешь расстаться, я не пойму, светлячки и керосин – прошлый век, газета, вечерняя газета, до «Двенадцати», мальчик, двойная такса, а я слышал братья сами хотят провести, ты видел же их вывеску, единственная в городе…
Пахло морем, жаренным мясом, ложью, корицей, разноцветным всполохом духов, печатной краской, праздником, чем-то ещё. Моряк шёл слепо, паря в море вечерних голосов, лип и огней, оголённых плеч, голов, шляп, бокалов и звонков, шёл уже не один час.
«Где я видел это лицо? Или очень похожее. Давно, – моряк из-за всех сил сжал голову обеими руками, чуть не задев локтем какого-то франта в цилиндре. – „Отблагодарю”? Чёрт, надо было согласиться. Но она ещё совсем девочка».
Домой, в тесную комнату, отмеченную ежеутренней пыткой ностальгии, моряку не хотелось, он уже потерялся в улицах, переулках и домах, ноги гудели, денег в кармане не было, да он и не был любителем кабаков и ночной жизни.
Чернокожий жуаровец продавал бетель, какие-то семена и травы, предлагал приложиться к кишке кальяна, разящей осенью, жжёными листьями, гашишом, возможностью забыться, забыться совсем…
Моряк отрицательно покачал головой. Он думал о той девочке.
«Зачем. Зачем она так накрасила губы, зачем он так громко и делано хохочет, зачем они звякают вилками и ножами и едят всю эту чушь, зачем он играет так вычурно и пронзительно, зачем они обсуждают веера, что интересного в веерах вообще, зачем рикша так выгибает спину и склоняет голову, лебезя перед ней, что в этой идиотской зелёной юбке, зачем эти зелёные юбки и клетчатые штаны – полгорода в них – зачем этот томный, невыносимый вечер, этот город, этот запах моря, зачем это всё, когда есть та девочка, с синяком на скуле, со вздёрнутым носом, с мальчишеской спиной, с первыми, несмелыми, ещё не знающими о себе формами под полосатым платьем, с загорелой кожей, и влажный рот, и умные насмешливые глаза, зачем они так говорят, вальяжно и грубо, зачем всё это, если где-то есть она? „Отблагодарю”? Надо было сказать: „да!” И всё».
Моряк измучился вечером, желанием, пылью, запахами, голосами, ноги ныли, он дрейфовал в аромате лип и тёплом воздухе, как фрегат со сломанным килем, с разбившимся компасом. Он то искал в бесконечных мозаиках мостовых жемчужину выпуклой линзы, выпавшей из водолазного шлема, то приближался к черте морского запаха, пока не становилось дурно, то разглядывал лица прохожих, слушал ароматы города, пытаясь найти хоть что-то знакомое.
Улица то и дело оборачивалась ею, но нет, это просто такая же чёлка, схожий фасон платья, подобные, точёные ноги, что, стремясь к её четырнадцатилетнему совершенству, влезли на каблуки.
Сквозь всё это в толпе, в сумерках и бликах иногда проступало лицо кассийца, искажённое гневом, и нож в руке, и этот мерзкий голос: «Встань».
Вот уже несколько часов моряк не знал, куда себя деть, отдаваясь во власть самому воздуху, торцам и карнизам, пешеходным потокам, шелесту тополя, последней воле июля.
Он ходил вдоль рынка, глядя, как сворачивают тенты и закрывают лавки в синеющем воздухе, а затем сильные порывы с запада, пропитанные солью и йодом, отбрасывали его в самую глубь, до Круглой площади и громады Здания, до Полуденной улицы, уже погружённой в сумрак, где слева, если оставить север за спиной, тикают тысячи механизмов в мастерской Часовщика, а справа, откуда веет солью и водорослями, уже сверкает единственная электрическая вывеска в городе над изобретательной конторой братьев Райн в виде двух, почти одинаковых автографов близнецов, похожих на сдвоенные волны, отпечатывающиеся на сетчатке моряка неестественно ярким светом.
В этом сомнамбулическом состоянии он, устав от толпы, ушёл куда-то в сторону, в смутно знакомые переулки, затем пересёк пустырь, пролез через арку, ещё одну, потом прошёл улицу наискосок и вдруг свернул в маленький дворик, что был сложен из кирпичных домов, прилегающих вплотную друг к другу. Там, в центре дворика, был фонтан с памятником бесконечности в форме восьмёрки, поставленной на попа, журчала вода, обливая мрамор, сидели какие-то люди на скамейках вокруг, но одна, с переломанной перекладиной была пуста, и моряк поспешил к ней, рухнув, растянувшись вдоль дерева, словно волна по песчаному берегу, словно последний крик чайки.
Вот так он лежал без единой мысли, слушая, как, налившийся тёмно-синим, умирает в щебете птиц, сплетении голосов, шуршании колёс и велосипедных звонках печальный, томный, душный июль.
Где-то в самом небе, на третьем или пятом этаже кирпичных домов кто-то точил ножи друг о друга, и пронзительный скрип слетал вниз сквозь открытое окно кухни.
«Как же быть? Не помню… Девочка. Нет, она совсем юна, и у меня же была какая-то жизнь до этого. Может, дочь моя? Узнала бы. Устал. Что делать… Конечно, можно взять из кладовки у Ады верёвку. В комнате, в потолке есть удобный крюк. С табурета оттолкнуться и всё. Лучше днём, когда все уйдут. Правда, похороны, тело».
Моряк услышал музыку в шипящем ореоле затёртой пластинки. Он открыл глаза и увидел у входа во двор его.
У него не было ни ужасного чёрного цилиндра, ни обрубка вместо левой руки, ни своры собак, идущей следом, как гласили о нём глупые легенды.
Но он был одет в какие-то лохмотья, взгляд его был бесцельным, слепым, голова была белой от седины, а в руках он держал древний механический граммофон.
Да, сомнений не было.
Это был он.
Слепой Шарманщик.
Шарманщик сыграет, заветное вспомнишь…
Моряк сглотнул. Все смотрели туда, где застыл слепой старик, раздумывающий, шагать ему внутрь или нет, стоял, словно пробуя воздух на вкус. Да, это он. Все это поняли.
Шарманщик – один из самых старых жителей города – ещё несколько десятилетий назад превратился в легенду. По преданию, пластинки Шарманщика носят на себе необычную музыку: они играют прошлое людей, оказавшихся рядом. И встретить этого седого, прямого, как палка, старика в лохмотьях из серой мешковины с механическим патефоном в руках — знак для каждого. Знак того, что нужно вспомнить. Эта встреча может оказаться большим счастьем.
А ещё говорят, что Шарманщик приходит ко многим за несколько минут до смерти, прокручивая перед ними всю мелодию прожитого. Впрочем, много что говорят.
Он всегда появляется неожиданно, то в самых разных местах, то начиная приходить в одни и те же.
Шарманщика нельзя встретить нарочно.
Весь город можно разделить на тех, кто верит в Шарманщика, и тех, кто не верит. И, одновременно и независимо от этой веры, на тех, кто встречал его, и даже не один раз, и на тех, кто никогда его не видел. Многие мечтают об этой встрече, многие боятся её, многие равнодушны, но одно известно точно: Шарманщик сам выбирает, куда и к кому приходить. Намеренно искать Шарманщика даже не дурной тон, а святотатство, посягательство на какие-то не понимаемые, но ощущаемые подспудно устои города, то же, что ссориться или сквернословить в полдень. Ещё большее преступление – следовать за ним после встречи.
Шарманщика нужно отпускать легко. Он существует, как солнечный удар, обморок, ливень, влюблённость, внезапный ветер, принёсший запах моря. Шарманщик случается.
Моряк смотрел на него, боясь пошевелиться, как, впрочем, и любой во дворе.
Шарманщик сыграет…
«Это мой шанс вспомнить», – думал моряк. Как, впрочем, и любой во дворе.
Пластинка Шарманщика крутилась, и можно было расслышать мелодию чужого детства, колокольчики, хрустальные нити ксилофона.
Те, кто сидел на скамейках вокруг фонтана, замерли, смолкли и смотрели только на Шарманщика. Шарманщик чувствовал это. Он стоял у входа во двор, пробуя летние сумерки на вкус.
Где-то в кронах пели птицы, наверху точили нож о нож, затем на последнем этаже рассмеялись, но названное выше было далёким, мелким, чужим. Все смотрели на него.
Шарманщик остановил пластинку. Замерли колокольчики, и кончился жёлтый сентябрь из чьего-то предыдущего прошлого. Стало особенно тихо.
Слепой Шарманщик стоял у входа во двор, молчал и смотрел вперёд невидящими глазами. За его спиной сквозь узкую горловину двора видна была вечерняя улица в созвездиях столбов и окон, кометами пролетали зажжённые фонари велосипедов, колясок, звонко смеялись прохожие. Улица была настолько ненужной, лишней, насколько может быть ненужным и лишним что-то, кроме музыки, с июля по август.
На скамейках вокруг фонтана сидели пять человек.
Шарманщик молчал.
И все: маленький тёмный гимназист лет пятнадцати, уставший от насмешек и издевательств своего ненавистного класса, но уже готовый освободиться от круговой поруки большинства; и акушерка в жёлтом плаще с лицом в отметинах горя и гордости, молодая всего несколько лет назад, но растерявшая красоту из-за гибели двух новорождённых близнецов по её вине; и худой учитель, возможно, преподающий историю в классе гимназиста, натянутый, как нерв, застёгнутый на все пуговицы, переполненный правилами и принципами, запутавшийся и уже готовый от них отказаться; а, главное, сидящий прямо напротив моряка полный лысоватый мужчина неопределённой профессии с чемоданом прошлого, человек, когда-то покинувший город, в котором был любим, покинувший, ради эфемерной удачи, бросивший любимую и внебрачного сына; и ничего не помнящий моряк (с неразборчивым женским на левом запястье), так вот, все, все понимали, что эта встреча может быть единственной в их жизни. Все понимали, что сейчас вершится их судьба.
Что Шарманщик выбирает.
И вот он тронул ручку.
Тронул тихо и нежно.
Шарманщик сыграет…
Шарманщик тронул ручку граммофона и из раструба полился июнь какого-то затёртого года, полился рядами черно-белых клавиш, растягивающихся в длинную набережную, и пока каждый, за исключением одного, понимал, что эта музыка не его и не о нём, лысоватый мужчина с чемоданом без ручки, сидящий прямо напротив моряка, задышал глубже и чаще, в такт клавишам слоновой кости, а зрачки его расширились до размеров потерянного прошлого, голубые глаза потемнели, и по покрасневшему небосводу щеки пронеслась влага. Игла, ползущая по винилу, подбиралась к его сердцу.
И, пока каждый разочарованно, но с облегчением выдыхал страх и надежду летних сумерек, музыка уже рисовала всем другой, далёкий город, и лысоватый мужчина, молодой, шёл рука об руку с ней, темноволосой, с бровями вразлёт, такой красивой в её некрасивом синем платье. Небо над морем было голубым, нежным, пели гудками корабли, а далеко впереди бежал их сын, играющий с воздушным змеем, которого ему подарил отец, и змей трепетал на ветру, на фоне немыслимых облаков. И мужчина там, и все остальные здесь, уже знали, что он больше не увидит их снова, но ни женщина, ни сын этого не ведали, потому музыка была так легка и так трагична.
Взлетало ужасное синее платье, взлетал и опадал на ветру подарок отца в крепкой маленькой кисти, а мужчина с чемоданом уже плакал, и каждый плакал о нём и, в то же время, о своём, игла плыла сквозь винил.
Пластинка затихла так же легко и невыносимо, как и началась.
Все, оглушённые тишиной, ослеплённые слезами, растерянно смотрели друг на друга, и лишь мужчина с чемоданом не смотрел ни на кого. Гул голосов только успел ворваться в тихий дворик с фонтаном, а маленький лысоватый мужчина, уже весь размякший, постаревший и разбитый, с трудом поднимался, ни на кого глядя, прижимая чемодан без ручки, уходил прочь, кинув все деньги, попавшиеся в кармане, в лоток, прикреплённый к патефону. Неясно, куда он двинулся потом, выйдя из дворика, но одно было известно доподлинно: когда он пересекал Круглую площадь, старенький чемодан с дряхлым замком раскрылся, и из него вылетела огромная стая сухих листьев, разлетевшихся на ветру.
Когда он ушёл, все ещё сидели тихо, обживаясь в новой печали, и только наверху кто-то упрямо точил ножи. Шарманщик стоял в начале двора, и рука его до сих пор лежала на рукоятке. Никто не смел проявить ту робкую надежду, которая теплилась у каждого. Никто, кроме моряка.
…он плакал особенно сильно, ведь эта история была так похожа на его неизвестные сны, и в то же время не была ими, эта грусть была так близка ему и всё же была чужой, эта ностальгия была настолько сильна, но опять не имела имени. Потому моряк, совсем постаревший и раскисший, плакал, не останавливаясь. А потом вдруг поднял красные глаза на слепого Шарманщика, и было в его взгляде столько мольбы, что всем даже стало неловко.
А Шарманщик, видимо, что-то почувствовал, и его рука снова тронула рукоятку.
Глава 19. Случай в квартире № 50
– А в той комнате? – маленький тёмный человек властно распахнул двери и вошёл в гостиную.
– Тут не должно…
Считающий уже приподнимал четвероногое, обшарпанное, осматривая его сверху.
– А это у нас брали, совсем забыла… – хозяйка, молодившаяся дама лет тридцати, было потянула руки к стулу, но считающий резко отдёрнул его в сторону, повернув ножками вверх:
– Разберёмся.
Считающий хотел уже занести стул в свой бланк, но его внимание привлекла надпись на другой стороне сиденья:
«Некто + Кто-то = Л».
Считающий замер.
«…и царапинки были в тех же местах, точь-в-точь в тех же. Стоп».
Младенец за стеной, из сорок девятой, заплакал снова, надрываясь и вопя так, будто его резали живьём.
Женщина участливо и послушно замерла вместе с ним.
Странный господин, минуту назад ворвавшийся в дом, и пересчитавший все стулья, теперь, оцепеневший, стоял посреди комнаты, держа перевёрнутый стул за ножки, и сосредоточенно смотрел на обратную сторону его сиденья.
«Некто + Кто-то = Л».
«…уже третий раз подряд, и царапина вот эта угловатая здесь же… Но я в этой квартире точно не был, это совсем другой район, я же по карте иду?»
– Откуда у вас этот стул? – спросил он каким-то ровным голосом.
– Так я говорю. Только вернули со свадьбы. Племянница брала, у них для гостей не хватало, так мы и дали. А что? Что не дать-то?
Человек, считающий стулья, посмотрел в свои бланки и почувствовал, как он падает в темноту, а за ним летит целая лавина стульев, чьё количество неопределённо, неизвестно… «Они попадались по три, по четыре раза, и не только эта надпись, а много, много других, и где отличить просто похожие от одинаковых…»
– Соседи из сорок девятой им тоже давали… И с четвёртого табурет взяли один.
Странный господин как-то дико посмотрел в свои бланки, где были названия половины районов города, затем медленно и методично разорвал их на маленькие кусочки, выбросил прямо на пол, поклонился до пола и, молча, вышел, задев плечом косяк.
За стеной ревел младенец.
Глава 20. Memento mori, или Трудности перевода
Моряк открыл глаза, и подумал: «Это худшее, что могло случиться».
Всю свою новую жизнь без памяти моряк не знал ничего о прошлом, но был твёрдо уверен, что какой бы ни была его судьба до этого, там точно не было той ужасной ледяной воронки, в которую он погрузился за несколько мгновений до своей самой первой встречи с водолазным костюмом. И не будет её и в грядущем, моряк надеялся и свято верил в это. В то, что он никогда больше в своей жизни не испытает того ужасного погружения.
…когда Шарманщик только двинул ручку граммофона, моряк не знал, как сдержать свой восторг, ведь эта музыка должна была быть про него, а значит, он сейчас услышит мелодию своего прошлого.
И все вокруг рады были пережить чью-то драму и освобождение.
Потому, когда Шарманщик продолжил раскручивать рукоятку граммофона, никого не смутил мерно нарастающий тугой гул, все внимали ему, как возможному вступлению в симфонию чужой ностальгии, всем видом показывая, что не против такого авангардного начала.
Шарманщик крутил рукоятку, пластинка раскручивалась дальше, гул продолжал нарастать. И в какой-то момент моряк понял, что звук знаком ему до боли.
До настоящей боли.
Боли в груди, в горле, до меркнущего света в глазах, молкнущего мира в ушных раковинах, до долгого падения вниз по спирали, когда гортань сжимало от плотного гула, который заполнял ледяным напором рот, горло, лёгкие…
Моряка прошиб холодный пот, когда он понял, что это за звук.
Но было поздно.
Шарманщик раскручивал пластинку дальше и дальше, погружая тёплые сумерки последнего дня июля и всех, кто существовал в них, в единственное, что помнил моряк из прошлой жизни, в тугую ледяную воронку винила, в ровный нарастающий до нестерпимого гул.
Гул воды.
Холодной воды.
Солёной воды.
Морской воды.
Моряк помнил, что пытался кричать, но гул затоплял лёгкие, и голос не мог пересилить пластинку. Синий свет июля мерк над головой и превращался в чёрную толщу моря, что становилась всё темнее и гуще, холоднее. Неслышно кричала женщина, оцепенел глыбой льда учитель, стремясь расстегнуть хотя бы одну из своих пуговиц, бился в припадке маленький тёмный гимназист, борясь с собой. Кисть Шарманщика двигалась дальше, гул, тугой гул устремлялся в ушные раковины. Напор ледяной воды по спирали уже поглощал фонтан, памятник, скамейки с сидящими на них изваяниями. Края воронки вот-вот должны были коснуться домов, поглотить город, июль, мир, моряка, моряк сорвался с места, побежал в сердцевину водоворота.
К Шарманщику.
Расстояние между ними было не больше десяти шагов, но моряк бежал под водой, двигаясь, как во сне, его шаги растягивались, его сносило боковым потоком, приходилось перепрыгивать скамейки, ограду памятника, снова бежать, опять ограда, Шарманщик уже близко, можно различить его узкое равнодушное лицо, пустой взор, который не видел трагедии вокруг, и мальчик, и девочка, мёртвые мальчик и девочка, мёртвые мальчик и девочка, мёртвые мальчик и девочка, и вот видны высохшие руки в косой ряби течения, кажется, он совсем рядом, но моряк-то знает, какой обман – расстояния под водой. И вот, когда совсем нечем было дышать, а небеса померкли над головой, моряк выбросил вперёд свою левую руку (совсем неразборчивая под водой надпись на запястье), и этот бросок длился вечность, казалось, можно захлебнуться, и сейчас настанет смерть, и крутится кисть, и маячит равнодушное лицо шарманщика с невидящим взглядом…
Рука сшибла иглу с пластинки.
Раздался жуткий скрип, воронка резко остановилась, всех по инерции с плеском бросило куда-то вбок.
…теперь, когда все лежали и смотрели в уже потемневшее летнее небо с первыми набросками созвездий, слышен был лишь лёгкий шорох пластинки, и кто-то точил ножи наверху, моряк, выплёвывая воду из лёгких, подумал: «Это худшее, что могло случиться».
Он поспешил встать первым. Пока другие только начинали приходить в себя, постанывая, словно киты, выброшенные на берег привычной жизни, моряк уже шёл прочь от своего прошлого, на восток, сгорая от стыда и пошатываясь на ватных ногах.
«Это было ужасно. Но даже Шарманщик не нашёл ничего. Нет во мне музыки. Ничего нет. Ничего».
Моряк вспомнил про крюк в потолке своей комнаты, холодная решимость ударила в ноги, он поспешил домой, с трудом находя дорогу в тёмно-синих улицах.
Моряка мутило от солёной воды в желудке, он шёл раскачивающимися зигзагами, пугая редких прохожих, не узнавая знакомых мест, и вдруг на очередном вираже споткнувшись о бордюр, он упал руками на узкий газон перед чьим-то домом. Поднявшись, он заметил под собой в траве что-то блестящее. Он поднял этот предмет и узнал лицевую линзу из водолазного шлема. «Так, – подумал моряк. – Так».
Он посмотрел вокруг, отряхивая руки, и понял, что хорошо знает это место, это было всего в квартале от его жилища. Моряк взглянул перед собой. Деревянная ограда с парой сломанных досок, два этажа, ухоженный вид, густой плющ, черепичная крыша, и только на самом верху разбито круглое слуховое окно. Ничего не обычного.
«Так», – подумал моряк и оглянулся на дом напротив. Та же картина: горящие окна, верёвки с бельём, звяканье посуды, запах ужина, отголоски чужой жизни. Только на изгороди перед домом... Моряк протёр глаза.
Она была замазана, но не очень тщательно, словно тот, кто её закрашивал, нарочно не особо старался, чтобы можно было прочесть. Моряк вгляделся в надпись, напрягая зрение в уже совсем чёрных сумерках, и увидел под белой краской призраки тёмных букв.
«Memento mori».
Моряк когда-то знал этот язык, но теперь он не помнил его, только отдельные слова. «„Memento” – это я помню, это и есть – „помнить, помни”… А вот „mori”? Такого слова я как будто и не встречал никогда… „mori”. Море. Море? Нет. Море? Нет же».
«Memento mori».
«Кого я обманываю? Море, и никак иначе. Какого чёрта линза из шлема оказалась здесь, я не знаю. Но это знак. Шарманщик. Он дал мне знак. Мне нужно добраться до моря. Во что бы то ни стало».
– Знатная погодка, да, голубчик?
Моряк оглянулся. Рядом стоял какой-то маленький курносый чиновник лет пятидесяти с мутными глазками. В руке его было пустое ведро со следами чёрной краски, в другой – кисточка. Моряк буркнул что-то неразборчивое в ответ.
– Ясно-ясно… А я вот люблю на улице работать, значится! И знаете, что я делаю? Хех! Энто, сидел как-то я себе в Счётном отделе №1, в своей клетушке-комнатушке, а тут заходит ко мне начальник…
Моряк уже не слушал чиновника. Он сошёл с лужайки на тротуар и поспешил домой, крепко сжимая линзу в обеих ладонях.
Глава 21. Догадки Марии
Инспектор вошёл домой, тихо притворив дверь.
«Надеюсь Мария уже…»
– Адель?
Голос донёсся сверху, со второго этажа. Лежит в постели, белоснежные простыни, книга в измученном переплёте, возможно, молоко и мёд, отвар трав. Ну, надеяться было глупо.
– Да, это я.
– Ты с работы?
Адель покрутил трость со львиной головой, будто не зная, куда её приладить в углу прихожей.
– Да.
– Ясно.
Адель устало стянул котелок и принялся расстёгивать плащ.
Глава 22. Женщина в океане снов. Ночь с тридцать первого июня на первое августа
Женщина с седыми волосами и коричневой кожей плывёт в синеве Великого Оу, Океана Грёз.
Женщина плывёт в синеве. ловец снов. Она опускается всё ниже, проходя по ступеням Лестницы Ло.
Первая, верхняя ступенька – Фарг Стэ – Ступень Песка – уже где-то за спиной, вместе с оставленной хижиной.
Сейчас она на Ступени Соли. Сойло Стэ. Женщина спускается вниз, лавируя среди рыб и черепах сновидений, плавно огибая поднимающихся к поверхности медуз бессонницы.
Сегодня Великий Оу чуть темней, скованней, холодней, хранит скрытое напряжение. Сухие второй день считают деньги, и сегодня главный герой сотен кошмаров, человек в котелке и с львиной тростью, впервые появился в городе. Его появление породило много слухов, а главное, он не пришёл к сотням ждущих с ужасом и нетерпением. И у них появилась надежда. Потому Оу так напряжён. День пережит, пришла ночь, время Грёз. Время ловцов.
Вдалеке за женщиной скользит тень. Смуглый юноша с чёрными белками глаз. Его рука сжимает копьё. Женщина не замечает юношу. Она поглощена поиском другого мужчины.
Когда она проплывает мимо большой тоскливой черепахи, в глазах той отражается Круглая площадь, и на секунду ей кажется, что она видит его.
Когда она проплывает мимо большой тоскливой черепахи, в глазах той отражается Круглая площадь, и на секунду ей кажется, что она видит его. Она спешит к черепахе, жадно ловит её сновидение, но нет, это всего лишь музыкант, обнявший коленями виолончель. Тёмная сила ловца, меняющая сны, может, она изменила на миг лик музыканта, а может, ловец так долго искал его, что видит теперь в каждом знакомый образ? Музыкант играет в центре оркестра, и красивая молодая женщина в белых одеждах со светло-русыми волосами медленно движется в ритм, и музыка поднимает женщину в облаке белых тканей, и глаза черепахи светятся настоящим Полуднем, а пожилая женщина, плывущая по эту сторону черепашьих глаз, успевает подумать, о том, какой чудесный сон она видит, как вдруг на площадь со всего размаха опускается огромная печать, расплющив о гранит взлетевшую. От удара ловец снов вздрагивает, вздрагивает и спящий – всей черепахой, которая рвётся прочь. Женщина успевает разглядеть, что из-под врезавшейся в гранит печати брызжет кровь. Затем печать взлетает вверх, а в кровавой лепёшке тела – надпись «Отклонено!» Черепаха стонет мужским голосом и, с треском женского кашля, разлетается на куски. Какой ужасный сон.
«Кошмары сухих, – думает женщина. – Кошмары сухих».
Женщина опускается по спирали ниже и ниже и среди синевы видит настоящее чудо и красоту.
Прямо под ней кружится огромная рыба-меч. Это рыба Сна художника, рыба человека, превратившего свои мечты и образы в профессию, потому его рыба так сильна и грациозна. Рыбы мечтательных людей велики. Рыбы тех, кто превратил мечту в профессию, ещё больше.
Женщина невольно любуется рыбой-меч. Та движется только по кругу, только направо, только по часовой, уже много лет подряд. Женщина знает почему: у рыбы сильно повреждён плавник, она обречена двигаться в одну сторону. Женщина не может удержаться и подплывает к рыбе художника, заглядывает ей в глаза, чтобы увидеть тот же сон: художнику снится, как он рисует одну и ту же картину год за годом – закат над городом. Наяву он не может её закончить, из-за повреждённого плавника память художника живёт только по часовой. Там, наяву, за пределами Великого Оу, он не может запоминать происходящее и рисует всегда с натуры. Но он не успевает дописать закат, так как солнце заходит раньше, оно движется быстрее кисти. Так происходит уже много лет, но прекрасная картина художника живёт здесь, в его мечтах, в Океане Грёз, и женщина не может удержаться, чтобы не посмотреть на неё вновь. Чуткая рыба-меч кротко вздрагивает всем телом, чуть отбрасывая женщину, когда Ло Оуш заглядывает в её сон.
И это спасает женщине жизнь.
Она чувствует жгучую боль вдоль шеи: мимо неё проносится копьё, чуть задев чешую рыбы-меч, и улетает дальше в синеву. Женщина оглядывается и видит то, что предполагала увидеть. Смуглый юноша с длинными тёмными волосами с перепонками между пальцев парит прямо над ней.
Оу Моргул.
Убийца Снов.
Волосы развеваются, клубки мышц под кожей напряжены, он зол. Оу Моргул промахнулся.
Лёгкий алый дымок кружит над головой женщины: Великий Оу благодарно принимает кровь ловца. Порез несильный, на завтрашнем берегу он обернётся небольшим синяком.
Если женщина доживёт до завтрашнего берега.
Больше всего женщина боится, что юноша кинется на неё, чтобы задушить голыми руками. Он сильнее и моложе, и она не сможет справится с ним, несмотря на всё своё искусство Ло. Но, видимо, опыт юноши подсказывает ему, что женщина сильнее его как ловец, а неопытность не даёт понять, в чём. Юноша одним ловким изгибом направляет своё сильное и молодое тело чуть в сторону, а затем кидается вниз, в синеву, дабы нагнать копьё. С ним он будет уверенней и опасней.
Женщина выигрывает несколько секунд. Как только юноша настигнет копьё, он без труда сможет заколоть её, не допустив второго промаха. Он хочет её убить, это ясно, она видела его прошлой ночью, и он, молодой и тщеславный, боится разоблачения там, в мире сухих. Он Оу Моргул, а таких толпа может разорвать прямо на улице, не дожидаясь ночи, дабы не быть беззащитной перед ним в Океане Грёз. Когда он нагонит копьё, он не пощадит ни её, ни подвернувшуюся под руку рыбу Сна великого художника, женщина это знает. Не пощадит такую большую и грациозную рыбу-меч. Большую и сильную рыбу-меч.
Именно.
Теперь, когда у женщины есть несколько секунд, она знает, что делать. Пытаться скрыться в Великом Оу бесполезно: юноша сильнее, моложе, проворнее. Он настигнет её. Женщина смотрит в глаза рыбе-меч и проникает в её сон. Художник всё равно ничего не запомнит. Его память движется только по часовой.
Но, как только она переходит со ступени Рии Стэ, на которой можно подглядывать за чужими снами, на ступень Сна Стэ, где в чужой сон можно проникать, она немного сдаёт назад, западая в щербатую выемку между этими ступенями. Об этом месте знают только те из ловцов, кто исходил Лестницу вниз и вверх, кто занимался тёмным делом Ло не один год.
Женщину вот-вот разорвёт. Она чувствует себя раздвоенной, разделённой на две части. Всё её существо хочет собраться воедино, но тогда женщина выпадет из выемки между ступенями. Удержаться здесь можно не больше нескольких минут, потому женщина торопится. Как только она оказывается в этом месте Лестницы, она перестаёт быть только собой, и становится рыбой.
Сильной и грациозной рыбой-меч.
Способной справиться с Оу Моргул, пока он не взял копьё.
Но вот беда – рыба-меч может двигаться только вправо, по часовой. Женщина-рыба, женщина-рыба-меч, женщина-рыба-меч-художник двигается быстро, стремительно заворачивая, с каждым кругом понемногу опускаясь, помогая себе женскими руками и ногами, каждым работающим плавником. Ещё круг. Ещё круг. Ещё чуть ниже.
Ещё круг. Ещё. Ещё чуть ниже. Ещё.
Женщину вот-вот разорвёт на две части, но это обман, если она посмеет соединить себя, она выйдет из тела рыбы, выпав либо в Великий Оу, либо в сон художника. Её тело или отбросит от рыбы в сторону, или оно повиснет без движения, пока женщина будет внутри сна. И там, и там её ждёт смерть от копья. Нужно держаться между ступенями. Ещё круг. Ещё ниже.
Ещё чуть-чуть.
Ещё. Ещё.
И вот, резко поворачивая вправо, она видит его. Видит в момент соединения руки с рукоятью повисшего копья. Копьё. Какая прекрасная метафора для всего глупого, мужского, жестокого.
Да. Как и меч прекрасной рыбы Сна художника.
Оу Моргул замечает её в последний момент, инстинктивно рвётся в левую сторону, внутрь круга, вместо того, чтобы принять бой, чего больше всего боится женщина-рыба-меч. Он почти уходит с пути рыбы, но меч вонзается ему в подъём вытянутой ступни, не протыкая – разнося её на красное марево крови, мяса, костей, кожи. На завтрашнем берегу юноша проснётся с навсегда онемевшей ниже щиколотки ногой.
Если юноша доживёт до завтрашнего берега.
Вскрикнув от удара, он, крутясь в синей невесомости, оборачивая вокруг себя красный смерч, оказывается отброшенным в невидимый центр круга, который описывает рыба-меч. Теперь женщина-рыба, женщина-рыба-меч, женщина-рыба-меч-художник не может дотянуться до него.
А он, оставляя кольца алого дыма, поворачиваясь рывками, кружится вокруг своей оси, отталкиваясь целой ногой, левой рукой, правым локтем, копьём, не выпуская рыбу из вида. Боль заставляет его тело дрожать, ему бы вернуться на берег, женщина дала бы ему уйти, но он слишком молод, упрям, тщеславен и зол.
Боль заставляет дрожать его тело, и он уже не может метнуть копьё, он обязательно промахнётся, но он может кинуться на неё всем телом и вогнать копьё сквозь тело ловца в рыбу-меч, и умрёт сегодняшней ночью одинокая старая женщина в хижине на берегу, и умрёт великий художник, что живёт в доме на Круглой площади через пару мучительных бессонных недель…
Женщина-рыба-меч-художник ждёт. Она замедляет из общее тело. Её разрывает на две части. Сил удержаться в выемке между ступенями, удержаться в теле рыбы, хватит ещё круга на три. Женщина замедляет рыбу, доводя её почти до остановки. Ну же.
Да.
Тщеславный и глупый юнец покупается на уловку. Собрав своё дрожащее от боли тело в комок, он стрелой бросает его в рыбу, оставляя за собой красный дым, занося копьё в правой руке, кровавая торпеда, Оу Моргул.
Женщина изо всех сил рвётся вперёд, рыба вздрагивает и ускоряется по кругу. Лезвие сверкает в синеве, оставляя лишь лёгкую царапину на чешуе рыбы. Женщина ударяет хвостовым плавником в смуглую грудь.
Юношу разворачивает вокруг своей оси, тело обмякает, повиснув в воде…
Проклятие.
Он смог удержать копьё. Оно вот-вот выскользнет. Женщина-рыба кружит вокруг юноши. Грудь юноши вздрагивает. Полуприкрытые веки распахиваются, обнажая чёрные белки. Пальцы впиваются в рукоять копья.
Женщина-рыба-меч плывёт полный круг. В ушах звенит. Всё. Погибла. Её не хватит на три круга. Этот – последний.
Описав круг, женщина видит юношу.
Медленно поворачиваясь в алом облаке, он пытается найти рыбу-меч.
Женщина-рыба-меч-художник стремительно плывёт на него.
Юноша наконец разворачивается. Видит. Поднимает копьё…
Удар.
Меч рыбы на полном ходу входит ему в живот, чуть выше пупа, рассекает грациозные волокна мышц, перебивает позвоночник, выходит из спины на целых полтора фута. Кровавый взрыв. Победа.
На завтрашнем берегу юношу обнаружат в собственной постели, с почерневшим животом, в луже испражнений, с крохотным амулетом копья в ладони.
Оу Моргул поднимает помутневший взгляд. Из последних сил заносит копьё. Зачем? До женщины он уже не дотянется. Женщина понимает. Он целится в рыбу.
Женщина прыгает в сон художника, Ступень Сна. Сна Стэ. От резкого возвращения в себя боль пронизывает всё тело. Или копьё уже вошло в рыбу? Нет. Но вот-вот. Время здесь идёт медленнее. Там секунда, здесь три. Женщина может успеть.
Мансарда. Закат, мольберт у окна. Где ты? Вот! За спиной. Моешь кисти. Удивлённые смеющиеся глаза. Седые локоны. Подбежать, пусть в своём обличии, он не запомнит. Схватить за ворот рубашки. Прямо в лицо, во весь голос.
– Проснись!
Художник вздрагивает. Вздрагивает рыба-меч. Художник просыпается. Рыба-меч разлетается от вопля женщины, исчезая в Великом Оу.
Копьё, чуть не вонзившись в голову рыбе, проходит сквозь пустоту. Женщина и юноша висят в Великом Оу друг напротив друга на расстоянии вытянутой руки.
Копьё падает вниз.
Где-то ночью в мансарде дома у Круглой площади в холодном поту проснулся художник.
Юноша секунду смотрит в глаза женщины. Тело обмякает. Юноша смотрит в глаза женщине. Глаза – стекло. Он из последних сил пытается удержаться наплаву, но через секунду замирает. Мёртвое тело отправляется вслед за копьём, оставляя багровый дымный след.
Женщина провожает его взглядом. Вот так. Вот так. Он сам виноват. Он сам.
Возвратиться назад? Но она ещё не спустилась к запретному месту, вся ночь впереди. Великий Оу пульсирует в ритме отчаяния и надежды. Вся ночь впереди.
Женщина вдыхает и выдыхает синюю воду Океана Грёз. Спущусь вниз и назад. Сейчас. Секунду. Секунду. Женщина прикрывает глаза и висит в Океане Грёз, будто предаваясь сну, там, где живут сны, предавшихся сну.
…чернота в ущелье повторяет борт корабля. За бортом тихо. Женщина плывёт вдоль него, трогая склизкую поверхность коричневыми ладонями, ища ручки и люки, но всё поросло ракушками и кораллами. Бесполезно, там тишина, проникнуть внутрь невозможно. Женщина недолго парит у самого дна, прижимаясь лбом к борту, прикрыв глаза… Затем отталкивается руками и плывёт вверх. Великий Оу светлеет. Скоро утро.
Проплывающей рядом рыбе снится сон рикши, он ведёт коляску через запутанные улицы города Полудня, и на одном из перекрёстков она на мгновение видит его, выходящего из какой-то двери. Рикша проносится дальше, оставив мираж позади. Женщина отворачивается.
Я устала. Завтра выпью отвар. Пусть и Великий Оу отдохнёт от меня.
Она плывёт к поверхности.
Глава 23. Хижина Авроры
«Завтра выпью отвар», – подумала одинокая пожилая женщина, проснувшись в хижине у моря.
Полежав немного в подвесном гамаке, словно рыба в неводе утра, помяв пальцами опухшие мочки, ощупав свежую линию синяка на шее, она поднялась и взглянула в окно на море.
Всё в нём: цвет, шум, изгиб волны, летящей на белоснежный берег, запах – говорило о том, что наступил август. Женщина смотрела на море, на горизонт под небом в редких белых облаках, он был чист. Далеко на юге виднелись строения порта. Несколько рыбацких лодок, знакомая торговая шхуна, прибывшая пару недель назад и так напугавшая женщину. Больше ничего.
Женщина пощупала мочки, вспоминая мутный взгляд юноши. Мочки болели.
«Он сам виноват», – подумала она.
Женщина вспомнила художника. Пойманные за ночь сны по обычаю всплывали не сразу. Вонзённый меч, кровавый взрыв… Синяк немного саднил. «Он сам виноват», – подумала она.
Женщина взглянула на хижину. Отвар Сонного листа на маленьком грубом столе – глиняная чашка нетронута. Клубки лесок, раскиданные на песчаном полу. Голые стены из тростника. Исхудавшая гирлянда сушёной рыбы. Пара готовых сетей, развешанных под крышей. Она сплела их ещё в середине июня, когда лето было юным, смелым и полным надежд. До сих пор она продала всего одну. На эти деньги она жила уже несколько недель. Пару раз её просили залатать старые сети, однажды – зашить парус.
Лето выдалось бедным на штормы. Женщина ждала каждый, как ждут Полудня. Тёмно-синее небо над морем, громады туч, освещаемые вспышками – вот, что давало ей надежду в этот сезон.
Каждый шторм – это порванные сети и паруса. Возможно, кто-то из рыбаков будет в море в момент шторма. Возможно, волна разорвёт ячейки сетей. Возможно, парусина не выдержит порыва ветра, если рыбак не догадается убрать снасти вовремя. Возможно, если лодку не перевернёт, рыбак возвратится к берегу. Возможно, один из рыбаков придёт к ней. И тогда, возможно, Авроре будет, что есть. Возможно.
Аврора посмотрела на небо. Кучевые облака августа, беспощадная синева. Штормов в этот сезон почти не было. Штормы начнутся осенью, но до осени надо дожить. Осенью надо покупать уголь, чтоб не замёрзнуть, осенью рыбаки будут выходить в море всё реже. Аврора смотрела на небо.
Аврора подошла к развешанной рыбе и бережно ощупала каждую. Рыба была твёрдой, как камень.
«Ещё на пару дней», – подумала Аврора. Она вышла из хижины и направилась к побережью.
Деревня, где жила Аврора, переехала несколько лет назад, после Сухого Мора. Хижины разобрали, сети, снасти, небогатые пожитки рыбаков погрузили в лодки, и, бредя по колено в воде, потащили их за канаты на милю южнее, поближе к порту. Сухой Мор научил Морских близости с жителями города. И отучил от гордости. Ушли все. Все, кроме Авроры. Её хижина так и осталась на отшибе. Аврора не покинет это место.
Аврора шла вдоль берега, там, где волны, находя песок, отступали, удивлённые своим открытием. Её коричневые от соли, солнца и времени пальцы подбирали редкие ракушки и плоды морских водорослей. Она клала их в маленький мешочек на поясе.
«Море кормит, – думала Аврора, идя вдоль берега. – Аврора не покинет море».
Аврора вспоминала сегодняшние сны. Где-то, чуть восточнее побережья, в запутанных западных трущобах города сейчас кто-то отдёргивает одеяло, видит мёртвое смуглое тело с чёрным животом, секунду молчит, морщится от запаха, зовёт кого-то снизу, в комнату входят люди, толпятся над соломенной циновкой… «Он сам виноват. Сегодня я выпью отвар», –думала она.
Женщина вспомнила миражи, что видела в снах. Музыкант был так похож на него, и тот, что мелькнул во сне рикши, был похож на него. «Всё это миражи, – думала она, – «Сегодня выпью отвар».
Женщина вспомнила сон черепахи с тоскливыми глазами. Круглая площадь, печать. «Сегодня, самое позднее завтра, он придёт и ко мне».
Женщина вспомнила о стеклянной банке, что зарыта в углу хижины. Ей не хватает двух монет, чтобы уплатить налог. Налог на жильё на побережье не самый большой, но скоро здесь будут строить коттеджи для чиновников Здания. И налог поднимают год от года, смещая деревню поближе к порту. И даже сейчас Авроре не хватает двух монет для уплаты налога. Двух медных монет. «Что-нибудь придумаю, – подумала Аврора, –Аврора не покинет море».
Она вспомнила, как многие рыбаки и грузчики из порта советовали ей переехать в город или хотя бы найти работу там, чтобы справляться с налогом, и даже обещали помочь устроиться, но женщина не могла согласиться. «Я Морская, – думала Аврора. –Многое изменилось после Сухого Мора, но не я. Я ещё не растеряла гордость и помню обычаи. Морские живут у моря. Море кормит. Так говорят в деревнях рыбаков. Аврора не покинет море».
Дело не в гордости. Какая гордость, Аврора? У тебя никогда не было гордости.Ей нужно видеть море каждый день. У неё ещё есть надежда увидеть его корабль. Лучше чинить сети. Собирать ракушки и водоросли. Голодать и мёрзнуть зимой без угля. Но не покидать побережье. «Здесь мой дом», –подумала она. «Аврора не покинет море», – подумала она.
Вернувшись в хижину, она разложила водоросли и ракушки на солнце, на камне у входа, чтобы первые подсохли, а вторые, погибнув мучительной смертью, раскрылись от нежных утренних лучей.
В хижине женщина пересчитала оставшуюся непрочную тяжесть медных монет, уже на вес определив, что ей не хватает двух, для уплаты налога. Она помнила это, но всё равно пересчитала. Она знала, что ей не хватает двух монет. «Если я не заплачу налог, инспектор выгонит меня из хижины», – подумала Аврора.
Аврора вспомнила, что хотела купить уголь. «Проживу без угля, – подумала она. Слава Полудню – есть соль для рыбы. Жестяная коробка в углу, под песком. Я даже брошу щепотку на мидии сейчас. Хотя нет, оставлю для рыбы. Вдруг кто-то придёт починить сеть. И тогда я смогу купить рыбу у рыбаков. И продержусь зиму».
Женщина посмотрела на пару оставшихся непроданных сетей. Она усмехнулась. «Я думала, что трёх сетей не хватит на лето. Если у меня купят хотя бы одну, я смогу справиться со всеми расходами. Господи, прости меня, но порви, сегодня кому-нибудь из рыбаков сеть, порви в клочья, порви хотя бы сеть Риккардо – у него дела сейчас идут лучше других, он справится». Женщина испуганно взглянула в окно на положение солнца, но полдень был ещё далеко, и она успокоилась. Её просьба не сбудется.
Она посмотрела на сохнувшие на камне мидии и водоросли. Несколько раковин раскрылось. «Как же я похожа на них», – подумала женщина.
Она подумала, что могла бы продать все эти мидии на рынке и выручить из лабиринта грязноватых рук торговцев пару медных монет для уплаты налога. Но тогда она бы покинула побережье на несколько часов. «Аврора не покинет море», – подумала она.
Когда мидии открылись, она съела их сырыми, все, вместе с кисловатыми плодами водорослей, которые вымыла в бочке с пресной водой. Для этого ей пришлось дотянуться до самого дна. Дождей давно не было. «Хотя бы пресной воды у меня достаточно», – соврала себе женщина.
Она уже хотела шить новую сеть, просто, чтобы чем-то отвлечь себя, как услышала шаги по песку.
«Инспектор,» – испугалась Аврора.
Но она ошиблась. У входа в хижину стояла женщина лет сорока, пополневшая, с рыхлой грудью, недобрым, как будто слегка пожёванным лицом, в простом цветастом платье, с грязными волосами, собранными в хвост, с яркими дешёвыми серёжками. В руках был потрёпанный кожаный кошель. Даяна.
– Здравствуй, Аврора.
– Здравствуй, Даяна.
– Как жизнь, дорогая?
Авроре не хотелось рассказывать Даяне, как жизнь. Аврора изначально знала, зачем пришла Даяна. Значит, Дарио опять ушёл в город к той худенькой брюнетке.
– Я не помогу тебе.
– О чём ты, милая? Я же ещё ничего не попросила.
– Я не помогу тебе, Даяна. Я больше этим не занимаюсь.
– А отвар? – Даяна нетерпеливо кивнула в сторону чашки.
«Проклятие», – подумала Аврора.
– А отвар, Аврора? Нетронут. Что ты молчишь?
– Я больше этим не занимаюсь.
– Слушай. Дела твои плохи. Это все знают. Я тебе заплачу. Много заплачу. Я готова дать вперёд пять монет.
Даяна открыла кошель, доставая монеты. Аврора посмотрела на них.
– Нет. Я больше этим не занимаюсь.
– Аврора. Посмотри на себя. Ты чудачка. Все в деревне знают. Скоро осень. Штормы. У тебя есть уголь? А соль? А еда?
«Соль у меня есть, мерзавка, а остальное тебя не касается», – подумала Аврора
– У меня всё есть, Даяна, спасибо. Море кормит.
– Аврора…
– Я не помогу тебе, Даяна. Я сказала.
– Последний раз. Я заплачу. Много.
Аврора вспомнила, как проникала в сон Дарио, в обличии нагой Даяны десятилетней давности, как возбуждала его, как гнала из снов образы той брюнетки – худенькой швеи из города. Этого хватало ненадолго. Наяву Дарио видел отличия Даяны нынешней, от той, что снилась ему ночь за ночью. Он спал с Даяной несколько дней, так они зачали Карло, но он заболел и умер в грудном возрасте. Больше детей у них не было. Аврора помнила, как гладила Дарио, помнила его огромное мужество – мужчины в своих снах всегда преувеличивают – он тянулся к ней, но она отодвигалась, хотя Даяна разрешила ей и нечто большее. Аврора не могла переубедить её, что главное, не давать большего во сне, тогда мужчина захочет её наяву, но Даяна не хотела верить, и когда Дарио опять ушёл к той брюнетке, Даяна обвиняла Аврору во всём, и даже в том, что Аврора дала Дарио нечто большее, хотя Авроре было противно просто находиться в его сне. Даяна даже потребовала бы назад деньги, если бы платила. Но она не платила: Даяна как-то давно помогла ему. И Аврора сделала всё бесплатно. Даяна помогла ему. Этого Аврора не могла забыть. Но деньги… Аврора вспомнила о банке под песком. Две монеты.
– Последний раз. Аврора.
Аврора не смотрела на неё. Она смотрела на море.
– Я не буду больше влюблять его в тебя, Даяна. Признай, ты подурнела. Она молода. Его хватит на день, самое большее, если не на утро. Уже вечером он будет в городе. Не лучше ли поговорить с ней…
– Его не надо влюблять.
Аврора посмотрела на Даяну.
– Убей её.
Аврора смотрела на Даяну. Грязные, посеревшие волосы, помятое лицо, рыхлая грудь, живот. Женщины способны на всё, чтобы удержать своих мужчин.
– Убей её рыбу сна. Пусть эта сука скончается от бессонницы…
– Даяна…
– Так уж и быть, потерплю их последние две недели…
– Даяна.
Лицо Даяны было искажено от гнева. Аврора вспомнила смуглого юношу.
– Даже меньше. Уверена, эта сухая сука не выдержит, достанет Сонный лист и захлебнётся во сне, оказавшись в Океане без рыбы…
– Даяна!
Та наконец посмотрела на Аврору. Вместо её глаз Аврора видела остекляневшие глаза юноши посреди Великого Оу.
– Я ловец снов. Ло Оуш. А не Оу Моргул. Я не делаю такую грязную работу. Запомни это. И иди отсюда.
Аврора вспомнила, как опускалось на дно смуглое тело, оставляя алую полосу. Он сам виноват.
Губы Даяны сжались в тонкую линию, она чуть приподняла голову.
– Ладно, Аврора. Ладно. Я припомню тебе это.
Даяна развернулась и ушла прочь. Аврора смотрела на море.
Глава 24. Смерть финансового инспектора города Полудня
Финансовый инспектор города Полудня проснулся рано утром первого августа. Вечером он завёл старинные часы в холле, так как часы, доставшие ему когда-то от отца, замерли, и он ещё не успел отнести их к мастеру-часовщику. Он специально завёл механизм в холле на час раньше, чтобы успеть сегодня всё, что не сделал вчера. Но предусмотрительность инспектора оказалась напрасной. Мария кашляла в эту ночь особенно сильно, заходясь в надсадных приступах до рассвета, инспектор спал какими-то урывками, среди снов была только одна отчётливая сцена – с Круглой площадью, кровавой печатью и гибелью самой дорогой ему женщины. Остальное время сон инспектора рвался и распадался на составные элементы, сцены и реплики, где актёры перепутали все слова и теперь пытались выкрутиться на сплошной импровизации и сюрреалистических приёмах. Сквозь невнятные сюжеты проступали очертания комнаты, шифоньера, спинки стула с висящим на ней лифом жены. Адель застал бледное утро с поличным.
Инспектор лежал в постели на дне черно-белых сумерек. Оставалось десять минут до официального взрыва, что таился в тяжёлом часовом саркофаге этажом ниже. Адель ощущал себя за скобками обычных причинно-следственных цепочек, словно приехавший по ошибке раньше и заставший курортный особняк не в сезон. Мысли его текли свободно, словно тёплый поток в сердцевине Великого Оу.
Адель лежал в темноте.
Он думал о кашле жены, рассматривая тёмный профиль в призрачном свете, и находил его таким же прекрасным, как в молодости, пока очередной приступ не заставлял её губы вытянуться по-рыбьи, а шею покрыться сетью напряжённых жил. Адель взял жену за руку, но кисть Марии выскользнула: она перевернулась на другой бок. Адель лежал в темноте. Мысли его текли свободно.
Он думал о том, что она умрёт в течение года, если они не переедут на Океанское побережье, где живёт верный Густав, где есть больница и санаторий, способный спасти её от смерти, где соли и йода в воздухе ещё больше, чем на берегу здешнего Королевского залива, и где можно купить дом, где цены не завышены в десятки раз из-за глупых законов Здания. Потом он подумал, что она так кашляла ночью из-за сильного западного ветра, который, дуя днём, стих к вечеру, и жена инспектора, ранее чувствовавшая себя совсем здоровой, теперь словно мучилась похмельем.
Потом он подумал, что его сбережений, накопленных за пятнадцать лет службы в Здании, и денег, полученных с продажи их комнаты, вряд ли хватит на сносный дом на Океанском побережье, что ему придётся мучительно увольняться, что его не будут отпускать, что всё это точно затянется больше, чем на год. И ещё он думал, что, переехав, он больше не увидит никогда прекрасную женщину со светло-русыми волосами. И это тревожило его больше всего, хотя он был не в силах себе признаться. Мысли его текли свободно.
Он подумал, о том, каково будет тому, кто сменит его на должности. Он подумал сначала, что новому человеку будет тяжело, но потом понял, что он приспособится, как и все до него. И сбор налогов опять превратится в задаривание должностного лица самыми лучшими обедами, вещами, услугами, не желаете ли вина, господин инспектор, право, лучший сорт. А иногда и просто деньгами, чтобы тот закрыл глаза на деньги гораздо большие, уходящие подводными течениями под лёгкой рябью цифр подложных деклараций и документов. Попробуйте эти сигары, они бесподобны. Что вся работа, проведённая инспектором, окажется напрасной. И даже если у него получится сделать то, к чему он так долго шёл, всё будет уже ненужным. И никакой благодарности ни от кого. Осетрина, господин инспектор, осетрина! Феерия!
«Глупо надеться на стопку листков в портфеле. Их не поменять», – подумал инспектор. Мысли его текли свободно.
А потом он вспомнил, как повесился в камере разорившийся конторщик Леон, потому что ему нечем было кормить детей и жену, и Леон с синим лицом вошёл в комнату и сел на стул, деликатно стараясь не касаться лифа Марии. А потом он вспомнил, как ударил тростью в висок и убил бросившегося на него рабочего, что потерял работу в мастерской, закрытой за долги. И этот рабочий, мокрый от предсмертного жара, встал рядом с Леоном, совсем нескромно положив грязную руку прямо на кружева на спинке стула, а инспектор вспоминал и вспоминал, и все они входили, мёртвые, разорившиеся, безмолвные, входили и смотрели на Аделя и Марию. «Ничего нельзя исправить, – думал задыхающийся Адель, пока призраки прошлого наполняли комнату. – Ничего нельзя исправить», – думал он, и сердце ему сдавливало сильнее, а они входили, и входили, один за другим, и было тесно, и нечем было дышать…
И среди входящих была Мария, с сухим желтоватым лицом после долгой болезни и похорон, и она спрашивала у Аделя: «А теперь? А теперь твои принципы важнее, чем я, важнее, чем я? Посмотри, сколько умерло и пострадало от них, посмотри Адель», – и Адель боялся, что проснётся живая Мария, и искал в толпе вошедших отца, ведь отец говорил всегда, что к смерти лучше прийти с пустыми руками, но руками чистыми, и не находил его, а находил только какого-то толстяка с прострелянными животом, а призраки входили один за другим, и Жермен, и зеленоглазый мальчик, и Сюзанна в одной туфле с мужем под руку, и мама, и Анна, господи, как душно, и Адель пытался дотянуться до тумбочки, зачем – непонятно, то ли за пустой коробкой из-под пилюль, что когда-то выписывал ему Густав, то ли за замершими часами, то ли за чем-то ещё, но никак не мог дотянуться и с каким-то ледяным спокойствием думал, что вот сейчас должны зазвонить часы, но он не поднимется с постели, а будет слушать их звон, в комнате полной воспоминаний, и умрёт ещё до последнего из шести ударов, и часы зазвонили, и финансовый инспектор города Полудня, Адель Вличкий, умер на сорок шестом году жизни, и эхо часов оседало где-то за обоями медной пылью, и только испуганная мебель застала эту некрасивую…
Инспектор встал с постели, спустился в холл и за оставшуюся минуту, не дав часам пробить шесть раз, предотвратил взрыв грядущего дня, словно освободив себя от всех его последствий. Как бы инспектор ни хотел смерти, жизнь продолжалась, несмотря на все уловки воображения.
А пятнадцать минут спустя он шёл на службу, ощущая возникшую между лёгких необъятную вседозволенность оттого, что это совсем не он, не инспектор идёт по пустынной улице, опираясь на трость, а он, он будто лежит совсем мёртвый рядом с не проснувшейся Марией. Мысли его текли свободно.
Глава 25. Море кормит
Аврора сидела в хижине и плела новую сеть. Она знала, что не продала пока и предыдущую пару, но ей надо было как-то отвлечься от пустого горизонта, голубого неба, белых облаков. Шторма не было, дул ровный западный ветер. Рыбаки в такую погоду могут поймать много рыбы. Аврора плела новую сеть.
Когда Даяна ушла, Аврора в сердцах попросила у моря бури, рваных сетей, лопнувших парусов. Она прокляла Даяну и рыбаков, прокляла деревню и инспектора, она готова была проклясть и его, но гнев выкипел, ей стало всё равно. Она медленно опустилась на песок хижины и сидела так молча какое-то время. Волны накатывали на побережье, кричали чайки, дул западный ветер.
«Море кормит», – подумала Аврора.
«Аврора не покинет море», – подумала Аврора.
«Аврора верит», – подумала Аврора.
Аврора встала на колени и помолилась.
Она помолилась за Риккардо, за рыбаков, за Даяну и Дарио, за полные сети рыбы, за целые паруса, за спокойное море и попутный ветер каждому моряку, она даже помолилась за инспектора и только в конце, смирённая и чистая от слёз и шёпота, она попросила, попросила почти беззвучно, одними пересохшими губами, попросила заветное. После Аврора села плести новую сеть.
Аврора плела новую сеть и думала, что всё ведь не так уж плохо. У неё есть соль, и она переживёт зиму, даже без угля. Сети рвутся не только в шторм, и не каждая жена нынче умеет плести сети, и у Риккардо, например, нет жены, вообще. Значит, деньги будут. Кто-то к ней обязательно да зайдёт, и деньги будут, а пока у Авроры есть соль, питьевая вода и ракушки по утрам, она будет жить. Мелькала толстая игла в коричневых сморщенных пальцах. Аврора плела новую сеть.
Так прошёл час или два, и как бы Аврора ни боялась этого, но голод, привычный и тупой, снова настиг её. Аврора отложила нити. Она отложила моток нитей, подошла к верёвке, на которой сушилось несколько рыбин, и посмотрела сквозь дверной проём на побережье. Серебряный блеск на песке привлёк её внимание. Аврора прищурила стареющие глаза. У кромки воды лежала мёртвая рыба. Её выбросило волнами на берег.
«Море кормит», – подумала Аврора и вышла из хижины.
Аврора подошла к морю и наклонилась над рыбой. На вид рыба была здоровой. Она погибла совсем недавно. Аврора бережно взяла рыбу в руки.
«Тяжёлая», – подумала Аврора.
Аврора внимательно осмотрела рыбу, аккуратно ощупав её скользкое тело, потом понюхала её от головы до хвоста. Рыба была свежая. Ещё недавно она была жива. Мясо не успело испортиться.
«Тяжёлая», – подумала Аврора. Аврора никогда бы не купила такую большую и жирную рыбу – таких рыбин даже моряки не оставляют себе, а продают сухим у порта, чтобы после купить соли, ниток, специй, спичек.
«Море кормит», – подумала Аврора.
Она пошла к хижине, бережно держа рыбу в полусогнутых руках.
«Её надо засолить, иначе она испортится. Одной мне её за раз не съесть, да и угля нет, чтобы из неё что-то приготовить. Хорошо, что есть немного пресной воды, я смогу засолить рыбу в кадке».
Аврора вошла в хижину и положила рыбу на маленький стол. Аврора смотрела на тело рыбы на столе.
– Я просила у тебя другого, милое море. Я просила другого. А ты дало мне рыбу. Что ж. Я благодарна и за это.
Аврора смотрела на рыбу.
«Какая ты красивая, – подумала женщина, – моя рыба. Я благодарна».
Аврора отошла в угол хижины и присела на корточки. Она разбросала песок и достала коробку. Когда Аврора подняла коробку, за той протянулась тонкая белая струйка от днища, которую женщина не заметила. Аврора поняла, в чём дело, только открыв коробку. Железо на днище проржавело насквозь. Большая часть соли была безнадёжно утеряна, намокнув и растворившись в сыром песке побережья.
«Так», – подумала Аврора.
Она смотрела на опустевшую коробку с растворившейся солью.
«Я так долго не трогала соль, так хотела сохранить её на потом, что не успела заметить, как проржавела коробка. Теперь у меня нет соли, чтобы засолить рыбу. И нет угля, чтобы разжечь огонь. У меня есть целая сырая рыба. Я могу пойти к деревне и попытаться продать рыбу. Правда, продавать рыбу рыбакам не лучшее занятие. Я могу пойти к порту и попытаться продать рыбу там. Правда, сухие боятся Ло Оуш. Боятся и ненавидят. Многие не знают, что я Ло Оуш. Никто не знает, что я Ло Оуш. Я не покидала эту хижину слишком долго. И не покину её. По той же причине, что и раньше».
Аврора посмотрела на начатую сеть. На моток нитей на песчаному полу. На рыбу на столе. «Нет у меня ничего, – подумала она. – Ничего».
Аврора услышала трель звонка со стороны города и затихающий лепет спиц.
«А вот и инспектор, – подумала Аврора. – Ну, так даже лучше».
Аврора вышла из хижины, чтобы его встретить. Но это был не инспектор.
Аврора смотрела на алую коляску и выбирающуюся из неё женщину в шикарном платье.
«Роза».
Глава 26. Шёлковые полоски
Он шёл мимо дорогих магазинов, красочных витрин и вывесок, мимо жонглёров и певцов, конторщиков и проституток, сапожников и господ, он шёл по Полуденной улице, удаляясь от Здания, шёл быстро и уверенно, с какой-то обречённой и механической настойчивостью. За ночь он неуловимо и скоропостижно постарел и сморщился, казалось, жизнь навсегда покинула его сгорбленное тело, ушла из глубоких глаз. Он шёл по Полуденной, вышагивая методично и зло, глядя строго вперёд, только перед собой, каждым шагом словно показывая окружающим: «Вот, смотрите, вот такая она – последняя степень ожесточения! А по чьей вине, спрашивается? А?»
И окружающие внимали его призыву.
Да, вся Полуденная оглядывалась на маленького тёмного господина с ироничным изумлением. И было отчего. Серые брюки на подтяжках, клетчатая рубашка, серый же пиджак, счёты и бланки – всё это не выбивалось из привычного городского туалета, но служило бесцветным обрамлением радужному потоку, который приковывал к себе взгляд удивлённого города. Считающий шёл по мостовой и держал подмышкой свёрток, из которого цветной вермишелью высовывались сотни разноцветных ленточек. Это, почти детское, шутовское пиршество красок в сочетании с поношенной серой одеждой и ожесточённой уверенностью на лице производило воистину комический эффект. За спиной считающего раздавались смешки. Конечно, это делало его лицо ещё бледнее, мертвее и ожесточённее, что рождало классический замкнутый круг. Спустя квартал, над ним уже хохотали.
А дело было так:
Ровно в семь ноль-ноль первого августа смущённый и разбитый клерк из Счётного отдела №2 вышел из дома и направился в сторону Здания. В семь десять он уже поднимался по каменным ступеням, оттягивал тяжёлую дверь, протискивался внутрь. С семи тринадцати до семи пятнадцати испуганный студент счётного училища ехал в лифте. С семи пятнадцати до семи тридцати в приёмной начальника, с дрожью в неподвластной коленке, робкий тринадцатилетний школьник ожидал своей очереди. В семь тридцать две трясущийся комок страха в расхлюстанных пиджаке и брюках услышал свою фамилию, а возможно, даже просто регистрационный номер, встал со скамьи на ватных ногах и уже в семь тридцать три, обмирая от ужаса, получал строгий выговор от начальника.
В семь пятьдесят одну измученный человек лет сорока вывалился в коридор и покатился в сторону лифта. Лоб его, слегка увлажнённый испариной, был сморщен от напряжённой мыслительной работы. Человек пытался понять, как решить возникшую перед ним проблему. В семь пятьдесят три решение было найдено.
В восемь сорок сосредоточенный господин вышел из Здания с запечатанным конвертом, полным казённых денег и новыми бланками для подсчёта стульев.
В девять ноль две король удачных комбинаций и элегантных решений вышел из швейного ателье в сопровождении верной свиты, в составе уже известного свёртка, постоянно выпадающих из-под мышки счётов и ошеломлённой портнихи. В этом ателье десять минут назад была совершена самая крупная покупка ткани за всю его историю. Десятки метров цветного шёлка были разрезаны вдоль на несколько длинных тонких лент, а те, в свою очередь, были рассечены на множество коротких отрезков. И всё это по прихоти странного маленького господина, который расплатился казёнными деньгами из конверта с печатью Здания Бюрократизма.
И вот теперь он шёл по улицам города Полудня, стараясь не чувствовать ранимой спиной насмешливые взгляды горожан.
«Свободней, чем ветер, лети над землёй… Как там мотив?»
Глава 27. Явление госпожи Розы Полуденной, Цветочной королевы
Аврора стояла у хижины и смотрела в сторону дороги.
В направлении хижины прямо по песку, держа в одной руке красные туфли, а другой подобрав огромную юбку алого платья в форме перевёрнутого розового бутона, шла самая богатая женщина города Полудня. Дальше, за её спиной, там, где, петляя между деревьев, дорога спускалась из города к берегу, стояла роскошная велоколяска на двух рикш. Рикши шли за женщиной, придерживая подол, один нёс над её головой алый зонт. Коляска была укрыта алым же шёлком в цвет платья и убрана живыми розовыми и белыми розами. Таких колясок, специально подобранных под цвет нарядов, у неё было несколько.
Аврора стояла у хижины и смотрела в сторону дороги.
Эта была она – легендарная, неповторимая, известная в городе Полудня и далеко за его пределами, уроженка побережья, покинувшая его совсем юной вопреки всем традициям рыбаков. Женщина, которая поднялась из нищеты морского песка и соломенных крыш до каменных особняков и званых ужинов. Женщина, чья мимолётная влюблённость разбивала семьи, женщина, чьи слуги – все в ожогах и порезах – боялись только одного человека в городе – своей хозяйки, женщина, чья ревность отправила на ту сторону Полуночи не одну жизнь.
Аврора стояла у хижины и смотрела в сторону дороги.
Женщину в алом платье звали Роза, и, следуя законам тавтологии, занималась она цветочным делом – самая большая лавка на Цветочной улице была у неё в собственности. Она только начинала стареть и была ещё хороша, и никто лучше неё не знал толк в торговле цветами. И сейчас эта женщина, которую ненавидели, боялись, хотели и просто-напросто знали в городе все до единого, шла босая по морскому песку к женщине в залатанном коричневом платье, к женщине, которая завтракала сегодня сырыми мидиями и плодами водорослей и которая за лето продала всего одну рыболовную сеть.
– Здравствуй, Аврора, – она улыбалась очень приветливо.
– Здравствуй, Роза, – ответила Аврора.
Зачем она к ней пришла? Женщина, чью шею украшал настоящий жемчуг, из-за которого каждый год гибли десятки мальчишек в деревнях на побережье, женщина, чьи пальцы были украшены перстнями, каждый из которых стоил, как хижина Авроры со всем её нехитрым скарбом.
– Может, всё-таки пригласишь меня внутрь? Чтобы не стоять на солнцепёке, – Роза обворожительно улыбалась. Двое загорелых мужчин стояли сзади, не глядя на женщин, придерживая зонтик над головой, разглядывая песок под ногами. Один был совсем молод, а у того амбала, что постарше, не было левого глаза – его скрывала алая повязка. Алая – потому что сегодня Роза надела алое платье. Если бы цвет не совпал, он мог бы лишиться и второго глаза.
Аврора вспомнила убогий стол, незаконченную сеть, голые стены…
– Да, конечно.
Женщины зашли внутрь. Мужчины остались ждать у входа. Роза оглядела хижину нескромным прямым взглядом, как ни в чём не бывало.
– Как идёт торговля? О! Этот запах рыбы! Представляешь, он мне ещё снится. Как будто все мои сны пропахли им насквозь. Может, с этим можно что-то сделать, м? Шучу-шучу… Мне казалось, я не дождусь августа, милая! Эта жара меня утомляет, – Роза посмотрела, куда можно сесть, и, не найдя ничего другого, изящно опустилась в гамак, подбирая юбки. – Море так близко, Аврора, тебе очень повезло с жильём… Я серьёзно! У меня в лавке совершенно нечем дышать. Иногда я думаю, что было бы здорово переехать к морю и жить в такой вот простой хижине…
«Что ей нужно?» – подумала Аврора.
«Надо сказать как можно аккуратнее. Не спугнуть эту чудачку».
Аврора стояла у стола и старалась не разглядывать Розу. Они выросли вместе, в одной деревне у моря, Аврора была старше Розы.
«Даже кофе не предложила. Дела у неё совсем плохи. Но вот отвар на столе уже приготовлен. Или это вчерашний? Эх, мочек не видно, но я бы тоже их прятала на её месте. Как же всё было давно», – думала Роза.
«Даже Роза стареет. Морщин за пудрой не спрятать», – Аврора вспоминала их общее детство.
Это Аврора учила Розу играм, песням и танцам. Это она учила её плавать, плести сети и предсказывать погоду по облакам и течениям, отличать съедобные водоросли от тех, что обжигают кожу до волдырей, ловить рыбу на мелководье голыми руками. И первой, кому Аврора рассказала о своём даре, была Роза. Все эти знания Розе оказались ни к чему. Пока Аврора краснела в ответ на взгляды Риккардо, Роза уже целовалась с мальчишками, что были ровесниками Авроры. Роза первой лишилась невинности с каким-то моряком, чей корабль остановился в порту на пару дней. Это нельзя было назвать нарушением строгих правил жителей побережья – Морских. Всё же моряки не были сухими – так называли на побережье жителей города. Но этот поступок нельзя было считать и образцовым поведением. Связи с моряками в рыбацких деревнях осуждались, пусть не в открытую, но, например, поджать губы при встрече с такими людьми негласный обычай обязывал. В деревнях и семья, и все жители не одобряли любых сношений с матросами, но на мнение жителей Розе всегда было плевать, она распускала такие сплетни, что вчерашние подружки сегодня рвали друг другу волосы, катаясь в белом песке. Слухи были её стихией.
Из семьи же у неё был только пьяница-отец, что чинил лодки и сети и грузил ящики в порту. Он не выходил в море уже много лет, а для мужчины из рыбацкой деревни выходить в море на своей лодке и означало – быть мужчиной. Потому, когда отец узнавал о проделках Розы, он только прищуривал хитрые хмельные глаза да покачивал головой. Роза делала, что хотела, а в семнадцать неожиданно покинула побережье.
Под гордые и презрительные взгляды жителей деревни, улыбаясь, изредка оглядываясь и кокетливо помахивая ручкой, она поднялась по каменному водопаду в город, навсегда оставив Королевский залив в прошлом.
Как её ждали, как её ждали назад! Думали, вот она спустится через неделю по этой же лестнице, прихрамывая, в надорванном платье, в синяках на запястьях, с ободранными коленями, дай бог, изнасилованная в каком-нибудь переулке, с грязными волосами… И тогда, тогда жители вдоволь насладятся местью, не примут её назад, откажут ей даже в самой утлой хижине – теперь она сухая, изгой, отщепенец. Не тут-то было. Её талант сплетничать и плести интриги, обольщать и мучить, мгновенно понимать, кто силён, а кто слаб, чьё положение прочно, а кого легко скинуть – сделали своё дело. Роза не вернулась ни через неделю, ни через месяц, ни через год.
Вскоре и от Розы той – девчушки с хитрыми глазами – не осталось ничего прежнего. На голубом небосводе города всходила новая звезда – госпожа Роза Полуденная. Сколько господ, сколько сильных мира сего мечтало с ней переспать… Роза распределяла себя холодно и расчётливо, плела тончайшее кружево недомолвок и полунамёков, сталкивала лбами сильных, делая их слабее, вставала голыми ступнями на их лысеющие головы, поднималась выше, расправлялась с врагами, вчера целовавшими её загорелую руку, тогда ещё голую, без этих сверкающих перстней, покупала и подкупала, откупалась и отдавалась, поднималась выше и выше, пока не подчинила половину города.
Вот тогда-то она и полюбила приезжать на побережье, прохаживаться по белому песку под руку с каким-нибудь владельцем фабрики, громко рассуждать о модных пустяках, сладко ловить эти презрительные взгляды оголённой спиной. «Смотрите, смотрите. Я – та самая. Живая, целая, невредимая, в платье, что дороже вашего недельного улова». Рыбаки и их жёны хотели плюнуть ей вслед, да вот только нельзя. Ибо слюна есть влага, а влага есть море, а море кормит, потому береги море своё, как себя самого и даже боле. Роза не сберегла.
Когда же Роза вдоволь насладилась местью, она перестала посещать побережье, кроме как во время летних купаний, да и то южнее, за портом, где купались все богачи города Полудня.
«Зачем же она приехала сейчас?» – думала Аврора, глядя на ещё изящные ключицы уже полнеющей Цветочной Королевы.
– … и продал мне этот веер, представляешь? Я ахнула! Эх, Аврора, как я часто тоскую по свежему воздуху залива, в городе, знаешь, такой спёртый душный воздух. Одни цветы, одни цветы меня спасают…
Аврора смотрела на спелые виноградины перстней, серёжек, на соцветие ожерелья.
«Просто попросить у неё в долг. Просто попросить».
«Что она так уставилась на мои украшения? Живёт она, конечно, ужасно, хижина хуже с каждым годом».
– … какой изящный узел! Где ты его взяла? Ты же знаешь, как я люблю изящные вещи, Аврора, больше всего на свете.
– Больше мужчин?
Роза чуть покраснела.
«Догадалась?»
«Ясно, зачем ты пришла».
– Нет, правда, где ты его взяла? Мои работницы знают много разных узлов для букетов и лент, но такого я не видела… Знаешь, они такие криворукие, я бы всех их уволила, если бы не моя жалость.
«Это из-за твоей жалости у того рикши нет глаза?» – подумала Аврора.
– Это из-за твоей жалости у того рикши нет глаза? – сказала Аврора.
«Проклятие. Просто заткнись и попроси у неё в долг!»
«Проклятие. Догадалась».
Роза резко встала с гамака, подошла вплотную к Авроре, взяла её руки в свои и быстрым шёпотом стала говорить ей прямо в лицо.
– Помоги мне, Аврора. Я не могу больше! Я схожу по нему с ума. Альфред – тот рикша с повязкой. Влюби его в меня! Иначе я убью или себя или его…
«Ох, Роза! Скорей его».
Зрачки Розы были огромными.
– … я извелась, я не сплю ночами! Я помогу тебе, я отстрою тебе новую хижину, заплачу золотом, облигациями Здания, чем угодно, Аврора, помоги мне…
Роза до боли сжимала руки Авроры. Аврора освободила руки.
– Я больше не занимаюсь ловлей снов. Я даже не путешествую по снам. Это большой грех, и я не хочу брать его на себя, – сказала Аврора и отошла к самому выходу из хижины.
«Сука», – холодно подумала Роза.
Мочек Авроры не было видно под длинными распущенными волосами. Раньше и сухие, и Морские принуждали всех ловцов стричься коротко, но те времена прошли вместе с Сухим Мором. Однако Роза уже приметила кое-что другое.
– А отвар? И не говори, что он на сегодня. Судя по запаху, – Роза наклонилась над чашкой, заранее сморщившись, – стоит со вчерашнего дня… А? Помоги мне, Аврора!
– Я не буду проникать в его сон. Я больше этим не занимаюсь.
«Через месяц, самое большее – два, ты будешь без ума от какого-нибудь своего садовника, забыв об этом несчастном. Нет, Роза».
«Вот сука. Купить тебя нельзя, а угрозы… Распустить сплетни в деревне? Да меня там ненавидят больше любого Оу Моргул. Напугать кого-то в городе? Притча о старухе на побережье, убивающий через сон? А где жертвы? Не так просто. Надо тоньше».
– Жаль, – Роза ещё раз посмотрела на её волосы, скрывающие мочки, и опустилась в гамак. В детстве они обе мечтали выйти замуж. Это получилось только у одной.
«В долг у неё не попросишь».
Роза, раскачиваясь в гамаке, задумчиво посмотрела на свои загорелые ступни с накрашенными алым ногтями. За стеной хижины шумело море.
«Может, те слухи, что ходят про неё на побережье, правда? Не каждая сможет пережить то, что пережила она. Разузнать всё и надавить? Но к Морским из деревни не подступишься, да и разговоры об этом могут её спугнуть. Рискованно всё-таки. Надо всё взвесить».
Пожилая женщина в коричневом платье, что было залатано столько же раз, сколько платьев покупала в месяц женщина в платье алом, смотрела на море.
– Если ты передумаешь, ты знаешь, как меня найти.
– Конечно, Роза.
Аврора смотрела на море. Роза смотрела на Аврору.
– Да, кстати. У меня сейчас много работы. Нужны умелые женские руки. Если вдруг захочешь, я с удовольствием воспользовалась бы твоими услугами.
«Не очень тонко, Роза».
– Спасибо за предложение, Роза, большое спасибо. Мои дела сейчас не очень хороши, этого не скроешь. Но я не могу покидать побережье, – Аврора смотрела на полоску горизонта.
«Всё-таки, это правда. Она действительно не в себе… Что ж. Жаль. Очень жаль».
– Как скажешь, Аврора. Если передумаешь, я буду рада воспользоваться твоей помощью.
– Спасибо. Но вряд ли я передумаю.
Роза уже выходила из хижины, когда увидела ракушки на камне у порога. Ей стало жалко эту пожилую женщину. Она быстро огляделась в поисках чего-то подходящего, так как знала, что гордость хозяйки не позволит ей принять деньги даром.
– Слушай, какой всё же изящный узел… Кстати, где ты берёшь нити для сетей?
– Мне привозят рыбаки с рынка – я точно не знаю.
– Жаль. Мне нужны такие нити… А почём ты их берёшь?
Аврора что-то ответила, но Роза уже щёлкнула пальцами, и одноглазый рикша побежал за кошельком в коляску.
– Можно, я возьму у тебя весь моток? У меня нет времени, мне сейчас нужно. У тебя, я вижу, пока есть небольшой запас, – она кивнула на сети.
– Знаешь, я бы…
Прибежавший рикша подал Розе кожаный кошелёк.
Аврора хотела отказать, но Роза уже тянула ей три медных монеты за неполный моток, который и раньше стоил в несколько раз меньше суммы, брошенной ухоженной рукой на обшарпанный стол. Аврора наклонилась за мотком. Тот был перевязан поперёк изящным узлом. Никто в городе не умел вязать такой узел. Пока Роза не видела, Аврора быстро перевязала узел на другой и протянула моток.
– Вот и отлично. Ты меня выручила, – она вела себя довольно естественно, рассматривая ненужное ей сплетение грубой нитки. – Какой всё-таки изящный узел, а! И помни: я всегда буду рада принять тебя на работу.
– Спасибо, Роза.
– Ух, какая рыбина… А продашь её мне? – теперь интерес Розы был неподдельным.
Аврора вспомнила, как нашла рыбу. «У меня нет соли», – подумала Аврора.
«Море кормит», – подумала Аврора.
– Нет, извини. Рыба нужна мне для засола.
Роза непринуждённо пожала плечами, улыбнулась, попрощалась с Авророй и засеменила в сторону коляски в сопровождении двух рикш.
Аврора села в гамак. Она посмотрела на три медных кругляшка, только что решивших её судьбу. Авроре было тошно.
Глава 28. Воронка внутри
Первого августа моряка от смерти спасла хозяйка Ада: она начала свою ежемесячную уборку ранним утром, как делала двенадцать раз в год. Несмотря на всю неряшливость и глупость, этот ритуал она исполняла с обязательностью, достойной восхищения.
Уборка была для неё ритуалом сосуществования со временем, нужной вехой в её жизни, и одним из немногих развлечений, не считая сплетен и слухов с бесчисленным количеством соседок – глуповатых баб, сделанных, казалось, с одного поистёртого образца.
Уборка приобщала её, как думала она, к людям зажиточным и серьёзным, к классу мелких лавочников и торговцев, чуть возвышающихся над океаном бедности. Тем, кто не мог позволить себе слуг, но любил болезненную чистоту и кучу мелких безделушек на заполненных полках.
Ада убираться не любила, но когда хаос и грязь в квартире доходили до критического пика, Ада с особым отчаянным восторгом бралась за швабру, щётки и ведро. Случалось это обычно в первых числах месяца. Ада хотела, чтобы у неё всё было, как у порядочных людей.
К «порядочным людям» когда-то принадлежал её отец, и вся её семья, но после того, как отец разорился и умер, оставив единственной избалованной дочери квартиру в центре, Ада ощущала себя преданной, и утраченное положение уязвляло её гордость. Вместо того, чтобы что-то предпринимать, Ада просто стала сдавать свою квартиру, но счета и налоги не давали ей приблизиться к желаемой жизни. Ада ненавидела большую часть своих постояльцев. Обычно они сменялись по несколько раз за год, но почему-то последние семь лет их состав утвердился и Ада приросла к жильцам силой привычки, склоками, ставшими обыденностью. Её ненависть как влюблённость, перерастала в нечто большее. Чтобы хоть как-то создать иллюзию желаемой жизни в условиях лени, праздности и сплетен, Ада убиралась.
Ада видела в своей уборке что-то аристократичное, и эту аристократичность она любила подчёркивать случайностью выбора места или предмета, с которого она начинала невыносимый ад щёток, тряпок, и швабр.
Вот и сегодня она уже хотела накинуться на пятна на подоконнике, как вдруг заметила синеватый оттенок на её любимом кактусе. Ада, в целом жадная и алчная, зимой могла сжечь несколько лишних кусков угля только для того, чтобы подогреть воду, коей она поливала своего любимца. Ада стояла посреди грязной кухни, уставившись на цветочный горшок. Растение немного сморщилось, а верхушка его отливала голубым.
Ада с трудом сдерживала рыдания. Вода лилась из крана в раковину, закрытую затычкой.
«Застудили! Сволочи. Застудили. Ну, теперь я не дам вам поспать».
Она бросилась в коридор, забыв о не завёрнутом кране, секунду металась ошалевшим взглядом между дверей, а потом уставилась на дверь комнаты моряка.
«Он, он, точно он. Как пить дать. Сумасброд. Как же я его ненавижу... С его костюмом, с его причудами!»
Ада сначала хотела кинуться к шкафу и выбросить костюм моряка за дверь, потом подумала ворваться к нему в комнату, швырнув костюм на пол и приказав выметаться вон, но потом она вспомнила его седеющие волосы, дублённую кожу в морщинах, тонкий рот, шедевральные руки в ветвях жил, голубые глаза, прямую спину, пусть и с вечно-согнутыми плечами. Ада с трудом остановила свои мысли. Она не могла выгнать моряка.
Не зная, куда выместить ненависть, смешавшуюся с чем-то непонятным ей, Ада пошла уверенным шагом к ванной комнате, что была рядом с комнатой моряка. Там она накинулась на белое чугунное корыто в пятнах отбитой эмали, в кружевном татуаже ржавых потёков и мыльных разводов. Ада старалась произвести как можно больше шума, потому набросилась на чугунную черепаху с железной щёткой и с железным же упрямством, и чудище застонало и заскрипело на все голоса, иногда поддерживаемое нестройным тоскливым хором водопроводных труб. Этому шуму вторил кран с кухни, уже налив раковину до половины.
Адская какофония разбудила всех обитателей сдаваемых комнат, в том числе и моряка, который проснувшись сегодня, впервые за семь с лишним лет вспомнил свой сон, что не принесло ему никакого облегчения.
Моряку снилось лицо шарманщика, а затем гул воды, который захлёстывал его с головой, и он погружался на дно пластинки, по спирали всё глубже задыхаясь от соли в лёгких и вода была всё холоднее и света было всё меньше и мальчик и девочка мальчик и девочка и огненная надпись сдвоенные волны и его скручивало до предела и казалось он вот-вот не выдержит а когда он переступал последний самый страшный рубеж когда казалось дальше некуда его скручиваловаловаловаловаловаловало ещё сильнее и больше и потом ещё сильнее и больше и ещё и ещёщёщёщёщёщё, б г ы мо свят й лднь. ……………………
……………………
……споди!…………
…………………гите…
………йица?…………
…………………з…
……ра!!!……………
……………………
……………………
…………е…………
……………стись!…
он хотел проснуться, но не мог, никак не мог, он бы так и захлебнулся, если бы не ржавый грохот из ванны, рядом с его комнатой, мгновенно выбросивший его из виниловой дорожки.
Моряк с судорожным вздохом открыл глаза в сырой постели, залитой морской водой, и впервые захотел не помнить свой сон, не помнить… Но тот теперь откликался в нём с поразительной отчётливостью. Моряк выпал из комнаты в коридор, добежал до туалета, незамеченный Адой. В туалете его вырвало солёной водой.
И, как и вчера, моряк, опустошив свой желудок, прошептал:
– Memento mori, – оттирая солёные губы.
«Теперь я навряд ли смогу забыть», – усмехнулся про себя моряк. Он подумал, если воронка будет случаться с ним каждое утро, он не выдержит и повесится через неделю, если, конечно, не утонет в постели раньше, захлебнувшись во сне.
Пока Ада в ванной окунала новорождённое августовское утро в мыльные всхлипы и скрежет жестяных тазов, моряк вытащил из шкафа водолазный костюм, перекинул его через плечо и незаметно пронёс к себе в маленькую комнатушку. Там он бережно уложил его спиной на сырую кровать, достал из ящика стола завёрнутую в наволочку линзу, достал оттуда же измятую железную улитку опустевшего тюбика сапожного клея (свёрнутая надпись с читаемым хвостом: «…лей фирмы „Мистер Смит”. Быстро и Наве…») и, с трудом выдавив несколько желтоватых капель на ребро стекла, начал вклеивать линзу в лицевое отверстие шлема.
Закончив через несколько минут, моряк спрятал костюм в шкаф в коридоре и направился к выходу. Его слух привлёк плеск воды.
«И здесь?!»
Через край раковины переливалась плоская полоска воды. Ада шумела в ванной. Моряк вспомнил неприятное лицо, грязные намёки, золотые зубы. Он представил, как вынет затычку, и вода с отвратительным всхлипом устремится в склизкую трубу, напоминая о воронке.
Через минуту он уже спускался по лестнице. Сам не замечая того, он ногтями пытался сковырнуть остатки клея с подушечек пальцев.
Ада, закончив с уборкой в ванной, настороженно выглянула в притихшую квартиру. Не было слышно ни звука. Из завёрнутого крана на кухне с гулким стуком упала капля.
Глава 29. Счётные работы
– Я ему сейчас тресну.
Здоровенный хозяин хотел протиснуться в комнату, но хозяйка заслонила проход.
– Вы поймите, она же совсем не двигается, парализовало её… Как достать-то?
Маленький тёмный господин молча продолжал писать что-то в бланке, скрипя перьевой ручкой.
– Ты подвинься, Жаннет, говорю, сейчас ему вмажу, – почти нежно пропел здоровенный хозяин.
– Ну, дорогой, хватит.
Хозяин с интересом смотрел на маленького чиновника, пытаясь поймать знакомые нотки страха, что обычно исходили от подобных зажатых и нервных мужчин. Здоровяк всегда чуял страх спинным мозгом ещё со времён училища, и это было, наверное, главное, что он вынес из пятилетней скуки средней школы на своих широких с детства плечах. Кстати, совпади они детством с чиновником, здоровяк, наверное, был бы постоянным гостем ночных кошмаров считающего, штатным мучителем мальчика с печальными, но умными глазами. И сейчас здоровяк внимательно разглядывал носогубный треугольник Аркадия, пытаясь поймать знакомые признаки трусости, но с удивлением не мог их найти.
– Я говорю, двину сейчас ему, – здоровяк повысил голос, и сделал полшага вперёд.
Маленький тёмный господин, не отрывая ни пера, ни взгляда от бланка, промолвил официальным тоном:
– Препятствование выполнению работы сотрудника Здания Бюрократизма преследуется Службой Преследования Здания Бюрократизима.
Лицо здоровяка скривилось от неудовольствия.
– А я вот дождусь, когда ты свою работу закончишь…
– Работник Здания Бюрократизма является собственностью Здания Бюрократизма, порча собственности Здания Бюрократизма преследуется Службой Преследования Здания Бюрократизма, – нудно продолжал считающий. – Поднимайте.
– Ну, может, как-то можно? Она же не двигается. Войдите в наше… Вы загляните под кушетку да пересчитайте.
– Гражданка. В городе угроза жука-точильщика. Ваши стулья меня волнуют в последнюю очередь. Но общая безопасность города под большой угрозой. Введён карантин. Каждый стул надо осмотреть и пометить. Выносите.
– Ну, пометьте как-нибудь не…
– Гражданка, Вы стулья под кушетку подложили, нужно подсчитать.
– Ну, попадись мне стервец… – хозяин потянулся к кушетке, задевая пузом считающего, но тот отступил на шаг назад с таким изящным равнодушием, что чуткий позвоночник здоровяка затосковал без сигнала.
Спустя пять минут, парализованную мать хозяйки, беспомощно вращающую испуганными глазами, вынесли в коридор и положили прямо на доску – верхнюю часть самодельной кушетки.
Считающий быстро осмотрел стулья и повязал каждому на ножку по ленте, насвистывая песенку.
– Свободней, чем ветер. Лети над… Сбился. Чёртова песенка.
– А почему бабушка на полу?
Считающий увидел в коридоре девочку лет шести. Девочка смотрела на считающего. Аркадий выронил счёты. Быстро наклонился, подобрал счёты и поспешил к выходу.
«Проклятые дети. Считать. Считать и не отвлекаться ни на что».
Он прошмыгнул мимо любопытной девочки, испуганной матери, насупленного отца, перешагнул через старуху на полу и устремился к двери.
– Ленты не снимать. Ребёнка убрать. Дверь за мной – закрыть.
Считающий уже скатывался по ступенькам, оставляя семейство за спиной.
«Свободней, чем ветер…Тьфу, привязалась!
Глава 30. История Шлейма
Монетки прилипали к пальцам моряка в тёплых пещерах карманов и вновь опадали на бесшумное дно. Было нежное, словно след на подушке, утро первого августа. Солнце только разливалось на мостовых и стенах домов, улицы были пустынны, а в небе протянулись десятки белоснежных нитей.
Моряк стоял, опираясь плечом на угол дома, скрытый им до половины, и глядел на зелёную дверь дома напротив. Девочка в полосатом платье, девочка с загорелыми дочерна ногами, девочка с ладной круглой головой и плохо припудренным синяком на скуле мёрзла у двери, с болезненным любопытством разглядывая редких мужчин. Монетки прилипали и опадали вниз. Моряк смотрел на девочку уже где-то полчаса и не мог оторвать взгляд.
Он пошёл из дома на запад, в сторону лавки, но он не планировал сегодня туда заходить. Маршрут моряка уходил к рынку, а там, дай Бог, и дальше, если его план сработает. Но по дороге моряк увидел девочку и теперь не мог сдвинуться с места. Монетки в его карманах прилипали и опадали на дно.
Это были последние деньги моряка, не считая тех, что он отложил для Ады за комнату и уголь. Эти деньги были нужны для осуществления его плана. Но теперь он встретил девочку и не мог пойти дальше. Монетки прилипали к пальцами и опадали снова.
Вспышка: плач, трюм, острые ключицы, хохот, душно, тёмные соски…
Моряк потряс головой.
«Чёрт меня дёрнул идти этой улицей», –подумал моряк и снова отпустил прилипшие было к пальцам монетки.
«А это кто?»
Моряк заметил, как к девочке, вальяжно вышагивая в дорогих кожаных ботинках, приближается какой-то мужчина лет тридцати. Одет он был в зелёный жилет, удивительно совпадающий с цветом двери, элегантные клетчатые брюки, кремовую рубашку с алмазами запонок, лицо у него было умное, правильное, округлое, глаза зелёные же, насмешливые, всё понимающие. Мужчина подошёл к девочке и что-то лениво спросил у неё. Девочка ответил с кривой улыбкой. Мужчина наклонился к девочке, незаметно, но крепко, взял её за предплечье и стал что-то говорить улыбаясь в ответ, но с глазами холодными, жестокими. Лицо девочки стало безжизненным, она одними губами повторяла за ним какие-то отдельные слова, будто очерчивая повороты речи мужчины, и кивала в знак согласия, хотя взгляд её был уже за сотни миль отсюда.
– Любуешься? – чей-то хриплый голос над ухом заставил моряка вздрогнуть и оглянуться.
Рядом стоял бродяга в необъятном сером плаще со страшным шрамом через всю скулу. От бродяги пахло кислым, вчерашним, выпитым где-то в дешёвом кабаке. Глаза бродяги, серые, наглые и злые с неподдельной радостью смотрели на моряка.
– Что?
– На девочку. Любуешься? – бродяга кивнул в её сторону.
Мужчина в зелёном жилете взял девочку пальцами за подбородок и рывком повернул её лицо к себе. Глаза девочки расширились от страха. Мужчина сказал ей что-то прямо в лицо, затем отбросил её голову в сторону, так что девочка пошатнулась. Мужчина сказал что-то, показав пальцем на наручные часы, и неспешно двинулся дальше по улице.
– А кто не любуется? – моряк сделал равнодушное лицо, хотя сердце его так и трепетало. Монетки прилипали и падали.
– Хочешь – угощу? – ухмыльнулся бродяга. Его правая рука опасно притаилась в кармане.
Моряк посмотрел на загорелые ноги, тёмную спину, ладную голову.
Вспышка: хижина, девочка, мальчик.
– Нет.
– Жаль. Она жаркая штучка. Я её брал пару раз. Узко, сухо, но плюнешь разок-другой – нормально идёт.
Моряк молчал. Монетки прилипли к пальцам и повисли на изделии мистера Смита.
– Точно не хочешь? Жаль… Её хозяин изобьёт, если она не обслужит хотя бы одного за утро.
Монетки прилипли к пальцам.
– А сам что не купишь? Если так жалко, – моряк не смотрел на бродягу.
– Не люблю маленьких девочек, – сказал бродяга странным голосом.
«Я тоже», – подумал моряк.
– Я тоже, – моряк повернулся к бродяге. Монетки упали на дно карманов.
– Я тоже, – повторил моряк, резко развернулся и пошёл по противоположной стороне, мимо девочки, на запад, в сторону рынка.
«Или не он?» – бродяга стоял у угла дома и смотрел вслед моряку. Рука его уже две минуты сжимала короткий кортик в правом кармане.
«Догнать и сзади, справа, под рёбра. И дело с концом. Полисмен, правда, вдалеке вон, но в переулок успею, там лаз есть через улицу, ищи-свищи…»
Бродяга сжимал кортик.
«Он или не он?»
Бродягу звали Шлейм. Молодость он провёл в тюрьме города Полудня. Он рос на побережье, в одной из самых бедных деревень Морских, в хижине на отшибе. Матери, погибшей при родах младшей сестры, он почти не помнил, а отец утонул в море, когда Шлейму было тринадцать. Мальчик рыбачил сам. Больше всех он любил сестру. В один из дней Сухого Мора, когда Шлейму было двадцать, а сестре – четырнадцать, он ушёл в море с утра и пробыл на лодке до самого вечера. Мужчина из соседней деревни ворвался к ним в хижину и изнасиловал его сестру. Шлейм, только причаливший к берегу, побежал на крики, но мужчина был сильнее. Он ударил юношу топором по лицу, оставив жуткий шрам на скуле. Шлейм до последнего пытался вырвать топор из рук мужчины, потерял сознание. Когда он очнулся, сестра была мертва: пробитая голова, белый песок, ставший красным… В хижину вбежали рыбаки, и первое, что они увидели – Шлейма, что приходил в себя на дне хижины. В руке его был топор. Кто-то из деревни всё же добежал до города и позвал полисменов. Это спасло ему жизнь – Шлейма чуть не разорвали на части.
Шлейму удалось сбежать из тюрьмы при пожаре, но только через пять лет, и к тому времени единственное, что он умел делать – это драться в узких камерах за то, чтобы не быть изнасилованным в очередной раз другими заключёнными. Со времени побега прошло уже три года, и теперь Шлейм работал на сильных мира сего, убирая неугодных им конкурентов ударом кортика в бок или опасной бритвой по горлу в тёмном переулке. В свободное время Шлейм пил. Пил помногу, до беспамятства, ввязываясь в дешёвых кабаках в драки, часто со смертельным исходом для некоторых участников. Даже Жорж побаивался Шлейма.
«Он или не он? От девочки отказался. Она так похожа на сестру… Нет, не он, я бы не спутал. У того глаза были серые, а у этого – голубые. Не он. Постареть мог, а глаза голубыми не станут. Но очень похож».
Шлейм развернулся и пошёл на восток.
Полисмен, что дежурил дальше по улице, выдохнул и разжал окаменевшие пальцы на рукояти дубинки.
Глава 31. Шахматная страсть инспектора
– Ну, если не считать этого незначительного нарушения, у Вас всё в порядке…
Инспектор вымолвил эту фразу со снисходительной ноткой побеждённого. Больше всего он любил приходить в эту сувенирную лавку, здесь он встречал по-своему честного и достойного соперника.
Полноватый хозяин сувенирной лавки.
Каждая проверка его документации напоминала шахматную партию. Неудивительно: и сам хозяин, и инспектор обожали шахматы и шахматные задачи в уютных пухлых журналах, детективы и головоломки были их воскресной страстью. А у инспектора – ещё и профессиональной деятельностью, заполнявшей вереницу будней.
Занимательное противостояние, выраженное в пунктире неторопливых, вежливых свиданий началось полгода назад, когда инспектор решил проверить маленькую лавку морских сувениров, что притаилась на самом берегу огромного рынка. Каждая встреча с её хозяином была интеллектуальной битвой, стороны теряли пешек и слонов, загоняли друг друга в угол, обманом уводили в ловушки ферзей, а вверх одерживал то один, то другой, с переменным успехом. Вот хозяин выплачивает немаленький штраф за нарушение в документации, а вот инспектор упускает подводное течения цифр, прибыль, так и не коснувшуюся расставленных законом сетей. Вот инспектор кусает заусенец на пальце, пытаясь вникнуть в марево путанных чисел, а вот хозяин расписывается в своём поражении прямо на штрафном бланке в кабинете инспектора. «Во всяком случае, – думал инспектор, – каждый получает колоссальное удовольствие от подобных состязаний, независимо от результата. Тут и азарт, и ум, и расчёт, и блеф, как в хорошей игре, как в идеальной головоломке». Инспектору нравились элегантные решения хозяина, хозяин никогда не повторялся, не применял грубой силы, не предлагал взяток, не лепетал и не просил, он всегда готовил для инспектора что-то новенькое. Такие мошенники даже симпатизировали стареющему лысоватому работнику Здания. «Сыграть бы с ним в шахматы», – часто думал инспектор. Его смекалке и выдумке мог поучиться любой из бухгалтеров, обслуживающих сильных города.
Сегодня проиграл инспектор. В папке с документами часто встречались интимные потёртости от ластика, где-то цифры нарочито ловко повторяли изгибы процентных ставок и норм, строгая математика, эта почтенная принципиальная дама, вела себя до неприличия податливо и льстиво, в нужный момент волшебным образом подсовывая под руку не самую круглую цифру. Финансовый инспектор чувствовал, как его где-то обошли, а где, сказать ещё не мог – какой-то ловкий ход затаился в тумане цифр и смет. Формально всё было правильным, но это никогда не останавливало инспектора, только сейчас он даже не знал, где копнуть поглубже, какой столбец перевернуть неожиданным пересчётом. «Ладно, – с интересом побеждённого мастера подумал инспектор. – Надо обмозговать». Инспектор с удовольствием посмотрел на хозяина.
Хозяин сувенирной лавки, полноватый мужчина, откинулся в кресле и закурил трубку. Инспектор достал свою, вопросительно посмотрел на хозяина, тот благосклонно кивнул, и инспектор закурил, тоже отвалившись на спинку.
«Как же он меня?»
– А где ещё один Ваш работник? Продавец на месте, а вот тот, странный… – инспектор наклонился и глянул в листок, – мастер по сувенирной продукции отсутствует… Выходной, скажите? – он снова откинулся назад, с наслаждением затянувшись.
Полноватый хозяин пожевал трубку.
– Он вчера ушёл тайком, ничего не сказав, в середине рабочего дня… Он, знаете, немного не в себе, со странностями, – хозяин вспомнил найденную им вчера паутину узлов и петель, кишащих на дне лавки, словно стая белых змей. Мурашки снова побежали по спине при этой мысли.
– Интересно… Зарплата, кстати, у него угрожающе мала, – заметил инспектор тоном гроссмейстера, снизошедшего до совета новичку, – ещё немного, и будет ниже минимального уровня.
Хозяин вздохнул.
– Он действительно готов работать за такие деньги, это не заниженная сумма… Я ещё в прошлый раз Вам объяснял. Повторюсь, он не в себе, и, по-моему, ничего не помнит.
– Ладно, – инспектор поднялся, – рад был встрече, мсье, но вынужден вас покинуть, дела!
Хозяин поднялся, ещё не веря, пожал руку инспектору, проводил до двери кабинета, дождался, когда звякнет входной колокольчик, вернулся (назад), потом, подождав для верности десять нетерпеливых секунд, обмяк (всем телом) в кресле, возвёл глаза вверх и сказал деревянному потолку:
– О, Вечный Полдень, благодарю тебя! Да вершится дело твоё, да всегда восходит солнце!
Каждая встреча для хозяина была настоящей пыткой. Он устал врать и выдумывать новые способы сохранить свою маленькую лавку.
Глава 32. Дело – табак
Монетки прилипали к пальцам моряка в карманах и опадали на дно.
Моряк стоял на самом краю оживающего рынка, на самой черте запаха, за которой была непереносимая ностальгия, он стоял на краю, держа руки в карманах, словно маленький мальчик, у обрыва. Один шаг, и можно упасть без сознания.
Один шаг.
Вдаль уходила маленькая улочка, даже не улочка – проход между рядами, уходила, постепенно загибаясь вправо, и что там, за последней лавочкой с глупыми ожерельями и серёжками, моряк за последние семь лет так и не узнал. Порывы ветра доносили запах соли и водорослей, и моряк чуть отклонялся назад.
«Хотел угостить меня… К чёрту. Мне нужно добраться туда».
Моряк развернулся и пошёл к табачной лавке на другом конце квартала. Монетки прилипали и опадали.
Остановившись перед лавкой, он долго рассматривал разложенные перед ним прозрачные кишечники кальянов, запятые трубок, геометрию коробок с табаком и курительными смесями. Моряк никогда не курил, ни эти семь лет новой жизни, ни неизвестный кусок прошлой – это он знал точно, он не любил сам вид табака. Тем более, табак так дурно влияет на обоняние.
Так дурно влияет на обоняние.
Моряк выбирал долго – продавец, сонный южанин, смуглый, с огромным носом и серьгой в форме золотого полумесяца, коему на следующий день не суждено было взойти, сидел в той же позе, чуть прикрыв глаза. Только теперь глаза внимательно следили за каждым движением высокого нервного старика, перетекая под складками век. Но моряк нарочно стоял поодаль, рассматривая ассортимент табачной лавки, раскинувшийся перед ним. У моряка было две медных монеты, и он должен был действовать наверняка.
Сначала моряк подумал о трубке или папиросах, вспоминая, как он закашлялся полгода назад, когда какой-то посетитель в лавке выпустил целое облако голубого душистого дыма. Тогда ему и пришёл в голову этот план, но осмелился моряк на него только сейчас. Он снова прижал в карманах монетки пальцами, и они повисли, держась на остатках клея.
«Я могу закашляться от дыма, и тогда мне конец. Папиросы не подходят», – подумал моряк.
За пузатыми колбами кальянов моряк заметил мешочки, в которых ровными пластами, словно мука, лежал коричневый измельчённый порошок. Монетки нехотя отлипли и упали. Клей постепенно застывал.
– А что вот здесь? – моряк кивнул (головой) в сторону мешочков.
Продавец недовольно пожевал тёмными губами. Он уже заметил полисмена, но далеко, на перекрёстке. Случись что – не догонит…
– Нюхательный табак.
Моряк посмотрел на дощечки с ценами, затем оглядел весь пёстрый ассортимент ещё раз.
«То, что надо, подумал моряк», – и протянул торговцу две ладони с чуть тёплыми монетами, словно предлагая застегнуть наручники. Он не хотел, чтобы продавец испачкался в продукции фирмы мистера Смита.
– На всё. Самый крепкий сорт.
Продавец, украдкой следя за моряком, насыпал ему увесистый шёлковый мешочек «Терпкого Сэма», ловко выловил по монете из шершавых ладоней, кинул урожай в кассу и протянул моряку плотный шар с порошком. Моряк сорвал тугой плод с гладких коричневых ветвей продавца, прогудел «благодарю» и двинулся в сторону рынка.
«Вот чудак», – подумал продавец.
Моряк не спеша дошёл до перекрёстка. Огляделся по сторонам. Рынок шевелился, торговцы раскладывали товар, взлетала расправляемая ткань, звенели ожерелья и побрякушки, пересыпалась стальная мелочь, раскрывались выгоревшими цветками зонты с зазубренными краями, натягивались прохудившиеся тенты… Кто-то ловко и пошло пошутил, шутка разлетелась преувеличенным хохотом, перекатилась дальше по прилавкам, отбивая напряжённые «Что? Что он сказал-то?», и вот уже дальше хохотали по рядам, чуть наигранно, словно давая дню начальный завод – рынок стремился поскорее выбраться из безучастного утра, повисшего последней тонкой плёнкой. Уже появлялись первые робкие покупатели, придающие себе незаинтересованный вид, будто стесняющиеся раннего прихода.
А на перекрёстке стоял полисмен, мужчина лет тридцати, вид бравый, недовольный, волевая челюсть в уздечке кожаного ремешка шлема чуть вперёд. А слева – фрегат сувенирной лавки, нос которой обречён быть затопленным в призраке моря. И на том конце кабинет начальника, и сам он – полный, седой, что-то срочно пишет у окна за столом, роется в бумагах, приводит всё в порядок, инспектор не пришёл вчера, значит, сегодня точно, но мы вот так и вот так, и вот здесь галочку, и ни черта он не поймёт, а здесь процент занизим, и красота… Моряк смотрит в окно в каком-то изысканном наслаждении, ведь один только взгляд из лавки на улицу – и хозяин увидит его, прогулявшего вчера всю вторую половину дня, оставив на прощание роспись в виде хаоса морских узлов. Но нет, не посмотрит: сосредоточен, суетлив, на нервах, вон и инспектор вылезает из коляски рикши.
Однако вот и полисмен поглядывает из-под железной каски, руки за спину, раскачивают дубинку, и сам перекатывается с пятки на носок.
Странный пожилой мужчина, замеченный полисменом, развязал тесёмки шёлкового шара, неумело испачкал табачной пыльцой пальцы, неловко вдохнул сразу всем носом, прямо с подушечек. От вдоха он закинул голову назад, глаза его заслезились, брови поднялись. Так он постоял в озверелой звенящей трезвости секунд пять.
Потом улыбнулся и смело зашагал в лабиринт торговцев, прилавков, протянутых сдач и вечного недовеса.
Глава 33. Размышления инспектора
Инспектор поймал рикшу и поехал сквозь рынок к морю. Там, на берегу тёмно-синего Королевского залива, в широкой полоске белого песка была для него уготована одна из самых неприятных, если не считать братьев Райн, встреч на сегодня. Вышеназванных он, кстати, отмёл ещё с утра, решив, что придёт к ним в последнюю очередь. В этом был и трезвый расчёт: инспектор словно готовился к главному бою, расправляясь по пути с более мелкими противниками, томил братьев ожиданием, но в то же время, он понимал, что боится, боится этой встречи, потому он отбросил её в конец списка, как маленький мальчик отбрасывает за спинку дивана вишнёвую косточку – всё равно убирать, но позже, позже… Инспектор понимал это, но ничего сделать не мог.
Рикша – на этот раз пожилой недовольный мужчина, на старой коляске, собранной из деталей разных марок, чудом уживающихся друг с другом – услышав адрес, нахмурился больше прежнего («Вверх потом подниматься по склону, будь он проклят»), развернул руль, закрутил скрипящие педали и повёз инспектора в сторону многоголосного гомона, сотканного из обезличенных до механического призывов купить, споров о цене, хохота, просьб уступить, бодрых выкриков, плача и снова призывов. Рынок навалился на инспектора и рикшу гудящей волной, закрыл небо тентами, зонтами, замелькали, зарябили ткани, безделушки, запахло рыбой, овощами, зеленью, снова рыбой, креветками, тестом, табаком. И будто сам воздух, сам зачинающийся полдень стал плотнее от запахов, взглядов, шума, ящиков с фруктами, звона денег, звонко рассечённой арбузной головы, от этой бедности, богатства, бойкости, скороговорок продавцов, золотых зубов, тёмных рук, от протянутых монет, корзин, хлеба, фруктов, женщин с мужскими плечами, и мужчин с женскими хитрыми глазами. И от этого всего велосипедная коляска завихляла из стороны в сторону, медленно пробиваясь вперёд всем трясущимся костлявым телом, словно старая рыба, в последний раз идущая на нерест. Инспектор ехал и наслаждался: рынок был не в его компетенции, большая часть лавочек вообще не была зарегистрирована в Здании, а значит, не подлежала проверке. Он, конечно, мог бы пойти проверять, ловить за руку, пытаться выяснить, но всё это было невозможно, Вы докажите, что я продаю, я здесь просто стою, а фрукты, и что фрукты, это не товар, я их так раздаю желающим, вот хотите апельсинов, инспектор, ведь все подтвердят. И все торопливо отводят взгляд, прячут деньги. Под веками у инспектора жгло от недосыпа, мысли путались. Нет, их не поймать, не переловить, как, в сущности, никого не переловить и не исправить, глупая это затея, и я глуп. Стар и глуп.
Ну, посмотри, посмотри же, как они счастливы без принципов твоих, как блаженны в беззаконии своём, как ликуют и радуются. И вот появляешься ты, с больным коленом, с обрюзгшим хмурым лицом, с непонятными занудным правилами, с бумажками и волокитой, с чёрным портфелем, с громадой Здания за спиной, несёшь им страх, ужас, цифры, бедность, заставляешь их юлить и пересчитывать, обманывать и воровать ещё больше… «Твои принципы даже важнее, чем я?»
Чего стоят твои принципы, господин финансовый инспектор священного города Полудня? Чего стоят твои принципы, Адель? Чего?
Адель закрыл глаза и сразу вспомнил отца в мареве свечей, в церкви, читающего проповедь перед замершей толпой:
«Лучше прийти к смерти с руками пустыми, но чистыми, ибо все мы вышли из Вечного Полудня, но вернуться туда дозволено лишь тем, кто хранил заповеди его, аминь».
Посмотрим, чего будут стоить твои принципы через полчаса, Адель.
Коляска катилась дальше к морю, протискиваясь в плотной разношёрстной толпе, объезжая встречные, и вставшую посреди дороги коляску Розы без одного рикши, но инспектор уже откинулся назад и закрыл глаза, пропустив полумесяц зевак, ещё возбуждённых и не разошедшихся от места собравшей их несколько минут назад драки, они обсуждали подробности, показывали, кто как кому вмазал, и как прижал старика одноглазый, а тот, хоть и стар, но крепок, вырвался и ему ка-а-ак жахнет вот так, а на руке вроде наколка, да я не разглядел, что, неразборчиво. Обмусоливали подробности, смаковали, катали мизансцены на языках, спорили, повторяли раз за разом и не расходились, заслоняли узкую дорогу, и рикша не вытерпел и с двумя гневными звонками ломанулся в бок, в обход, туда, где посвободней, и инспектор ещё ощущал толчки и удары расшатанной мостовой, но вот мама опять заиграла ту прекрасную вещь, всё время забываю, Анна умеет, а отец, большой и сильный: «Адель! Помни всегда, главное – быть честным. Не важно, с чем ты придёшь к смерти, что будет в твоих руках. Главное, чтобы руки твои были чистыми». Ох, папа.
Через полчаса коляска привезла инспектора к морю. Он проснулся от внезапной тишины, обшитой по краям пенистым бархатом волн. Разомкнув глаза, потерев лицо руками, он расплатился с рикшей. Затем тяжело вылез из кресла, посмотрел на бело-синее великолепие залива, надел котелок, и, придерживая его рукой, пошёл к далёкой хижине прямо по песку.
Глава 34. Происшествие на рынке
Вздохнув, моряк ощутил обжигающую струю пара, рванувшую через носоглотку прямо в лоб, сквозь всю голову, до самого затылка, откликнувшегося на этот пряный напор звонким ударом в ушах. И тут же мир стал больше, дальше, чётче, открылись в нём новые грани, стало ясно и понятно и захотелось жить, идти, дышать, жить…
Моряк усмехнулся. «Вот, за что любят эту дрянь».
Упругой походкой он двинулся в толчею рынка. Полисмен проследил за ним пристальным взором.
А моряк шёл и шёл, дивясь на хаос сделок, покупок, товаров, торговцев, прохожих, зевак. Повсюду завывали, кричали, тянули и говорили быстро, передавали сдачу, а можно посмотреть вот эту, и рынок навалился, и ритмом своим захватил, заторопил, раскачал, застучал тысячей кастаньет, сотнями каблуков во все мостовые южных городов:
ра-та-та-та!
та!
та-та!
ра-та-та-та!
та!
та-та!
Красота! Вот же муравейник! Чудо! Настоящие соты!
Как же хочется танцевать, как красивы женщины, и как хороши, хоть и хитры, мужчины, в ритме рынка, смуглые руки, браслеты звенят на её щиколотках, рыба на грязных лотках. Но вот проступило синевой сквозь жаркий воздух освежающее, тревожащее, тёмное, голубое, синее, солёное, глубокое, нет, скорей, ещё щепотку, ещё, ох, как туга струя, как же хочется танцевать, как красивы бусины на шее её, как горд взгляд торговца мясом, как сверкает рыба на солнце, как легко, и весь мир, полный белых облаков, пахнет табаком, табаком…
Шёл старик между лотков, пританцовывая, улыбаясь, неся в одной руке тугую шёлковую голову побеждённой ностальгии, но людей вокруг так много, все выставляют локти, потому взял и понёс в двух руках, обхватив десятью крепкими пальцами, вдыхая прямо из мешка. Шёл сквозь толпу вниз и вниз, к самому морю, шёл и вдыхал, крепко сжимая тугой шар, и уже который щипач без особой надежды приноравливался к прыгающей походке старика, нежно закрадывался в его карманы, но, конечно, пусто там было, только в чём-то липком пачкал руки.
Моряк, опьянённый табаком и свободой, шёл вперёд, и вдруг зачесался у моряка лоб над онемевшим лицом. Моряк остановился, улыбнулся себе, перенёс тяжесть мешка в одну руку, а другой вз…
«Что такое?»
Моряк пытался оторвать руку от мешка, но ничего не выходило. Он потянул сильнее, но оказалось, что обе руки пристали к мешку намертво.
«Что это он мне прода…?»
И тут моряк вспомнил о круглой стеклянной линзе, что застывала в резиновой пасти костюма, дома, в шкафу, и наверное, застыла навсегда.
«Сапожный клей. Чем дольше прижимать к поверхности, тем крепче пристанет».
Оборванные строчки инструкции мелькали в глазах моряка. А как назло, опять подступило море – пока далеко, за соседним прилавком – лизнуло загорелую женскую ногу волной. Моряк поспешно ткнулся носом в мешок (кто-то рассмеялся сзади, сбоку), но края, обвязанные шнурком, провалились внутрь, закрыв собой чудо-порошок, и море отступило совсем на чуть-чуть.
Так.
Моряк запаниковал. Он попытался постепенно оторвать одну руку, но только растягивал мешок, пальцы не отходили совершенно.
А море подступало, двигалась на него волна, синяя, глубокая, несущая на своём гребне роскошную алую коляску, катамаран на двух рикш, увитый живыми розами, и моряк опять потянул, аккуратно и сильно, но подушечки пальцев срослись с шёлком по волшебному велению мистера Смита.
Море было уже близко, и трезвонили рикши в алой коляске, и брызги долетали до ног, и шумела волна, поглощая крики велосипедистов.
А моряк тянул руки в стороны, так, что шёлковый мешок стал овальным. «Да что она, навечно пристала, что ль?!»
Моряк тянет ткань, а море близко, подступает к подошвам, хохочут торговцы…
– Уйди с дороги, старый хрен!
… звенят рикши, плещет волна. «Чёрт. Чёрт! По всем стрелкам двенадцать раз будь ты проклят, чёртов клей».
Пальцы не хотят отходить даже с кожей, моряк до предела натягивает ткань, и вот воды уже по колено, ревёт гул в ушах, и хохочет сзади и сбоку мистер Смит, и кричат рикши так близко…
– Прочь! Прочь, мразь! Госпоже Розе Полуденной – дорогу!
… и крутятся колеса в морской воде, и крутится пластинка, и воронка поглощает рынок, и бусины, и браслеты, и щиколотки, и пальцы уже натянули шёлк до предела, но никак, воды по грудь, хотя вот пошло, да, пошло наконец, и смеётся мистер… Нет, это уже шарманщик крутит спицы велосипедов, и море у горла, и последний рывок…
Одноглазый Альфред последние несколько дней был раздражён, словно кожа после ржавой бритвы. По натуре простоватый и грубый, чуть неповоротливый, не всегда успевающий идти в ногу с бегущей секундной стрелкой событий, даже он, хоть и последний из всех, но уловил это сумасшедшее, навязчивое давление со стороны хозяйки, госпожи Розы Полуденной. Каждый день превращался в маленькую пытку, закрученную алым вихрем приказов и поручений вокруг его одноглазой головы, которая находилась в сердцевине огненного столпа желания Розы.
Но понять, в чём дело, он смог не сразу.
Ещё в начале шквала поручений от Розы, (пик внимания которой раньше находился в точке удара холодного острия ножниц), Альфред подумал, что хозяйке просто не нравится, как он выполняет свою работу. Что Роза, завалив его приказами, ждёт малейшей ошибки, чтобы разжаловать и уволить неугодного слугу. Альфред боялся лишиться работы, в его голове увольнение равнялось гибели, ведь рикши госпожи Розы получали больше, чем любой другой рикша в городе, и даже больше, чем многие дельцы, торговцы и владельцы контор. Естественно, под тяжестью таких денег рикши сгибались в учтивых поклонах, превращаясь из водителей велоколясок в настоящих рабов, готовых к любому и приказанию, и наказанию. Всем в городе было известно, что Роза била не угодивших ей слуг и могла обойтись с ними очень жестоко. Но платила она хорошо. Так хорошо, что жене Альфреда не нужно было работать, так хорошо, что Альфред покупал одежду у лучших портных, так хорошо, что мог позволить себе два раза в неделю обедать в «Рыбе-меч». Так хорошо, что увольнение теперь равнялось в его голове гибели, падению в бездну, в бедность, в пыль под резиной десятков колёс. Так хорошо, что можно было простить выбитый когда-то глаз. Альфред любил свою работу.
А за то, что он любил, он готов был убить. Такова была его натура.
Но теперь творилось что-то невообразимое. В этом месяце Роза обрушилась на него словно крупный град на цветочные плантации, будто он один знал, как заполучить семена Синей Розы, за которой госпожа Роза Полуденная охотилась уже лет десять. И уже шептались за спиной, и даже незадачливый Альфред понял, что случилось самое страшное. «Открой свои… свой глаз, Фредди! Она же влюбилась в тебя по уши».
Да.
Альфред пал жертвой её непостоянства. Роза вспыхивала быстро и ярко, но гасла и остывала с не меньшей скоростью. Надо было продержаться всего пару недель, может, месяц, может, другой, но бедняга, он, всегда мрачный и молчаливый, далёкий от общего котла сплетен и городских мифов, не знал о мимолётности выбора, и думал, что случившееся – навсегда. Теперь, стремясь исполнить любые её капризы, он сам втягивался в какую-то глупую ненужную игру, тонул в липкой подоплёке их скупых, безмолвных отношений. Жест уже был не жест, взгляд не взгляд, а любая пауза была полна какого-то тягостного смысла. Альфред, мужчина, уже окончательно захлебнувшийся в своих сорока, так, что пора было открывать шлюз другого десятилетия, этот мрачный и крепко сбитый мужик, был теперь на побегушках, как пятнадцатилетний мальчик, не осознавая скоротечности катастрофы. Ранее он водил коляску, иногда ездил с поручениями, но чаще всего выполнял роль бессловесного и неприглядного телохранителя. Роза могла послать его выбить из кого-нибудь долг или припугнуть конкурентов, но посылать его щелчком пальцев за кошельком? Не смея выразить своё раздражение, Альфред срывался на жену, доходя до рукоприкладства (как сладострастно ловила Роза торопливый шёпот по утрам в цветочном магазине – вчера опять избил, до крови).
И теперь Альфред ехал с побережья со своим молодым напарником, утомлённый долгим подъёмом, сквозь опротивевший ему рынок, уже не получая былого удовольствия от созерцания бедности, в которой он вырос и из которой вырвался.
Сейчас Альфреду жарко, спина взмокла, но вот они уже проехали весь базар, пару минут, и начнутся свободные улицы, а там в длину протянутого квартала – магазин, где можно отдохнуть, если Роза, сидящая сзади в коляске, не придумает какого-нибудь нового идиотского поручения. Да, осталось немного, только высокий старик с шёлковым мешочком табака встал посреди дороги.
Они зазвонили почти одновременно – Альфред и его молодой напарник, они трезвонили в металлические звонки на рулях все те семь метров, что лежали между ними и стариком, но старик стоял на месте и даже не смотрел в их сторону. Он растягивал шёлковый мешочек между ладонями. Рикши Розы, сросшиеся с ощущением своего особого положения, не собирались сбавлять ход, деньги и физические наказания приучили их не уступать, они любили свою работу.
А Альфред был готов убить любого за то, что он любит.
Потому колесо правого велосипеда, на котором сидел Альфред, не затормозило в последний момент, а въехало полным ходом старику в бедро. Но за миг до этого, лопнул шёлковый мешок в морщинистых руках, словно символ лопнувшего терпения Альфреда, и разлетелась в порыве ветра терпкая коричневая ярость со вкусом табака.
Когда мешок лопнул, у моряка что-то оборвалось внутри и упало с плеском в солнечное сплетение, так, что он даже не почувствовал боли от удара в ногу. Он отлетел назад, но устоял, взмахнув руками с обрывками ткани, быстро пятясь. Выпрямляясь, он успел втянуть ноздрями сердцевину облака коричневой пряной муки, поднятой порывом ветра. Облако понесло дальше на восток, и по рядам прокатилось чихание. Моряк, как смог, протёр жгучую пыль с глаз и в общем ропоте услышал чей-то тяжёлый гнев, прямо перед своим ослеплённым носом.
Альфред уже скидывал ногу с велосипеда.
Моряк понял, что пропал.
Он ушёл далеко вглубь запаха, а последнего вдоха, тонкого слоя пыльцы в носоглотке хватит на несколько минут, он не успеет вернуться назад и упадёт без сознания в приступе ностальгии, не добежав до перекрёстка с пришвартованным кораблём сувенирной лавки, и, наверное, утонет, захлебнувшись в воронке.
Моряк посмотрел вперёд и вдруг увидел то, что могло спасти ему жизнь. Альфред уже надвигался на него, красный от гнева, как и его повязка, как коляска Розы, как цветы, которыми она была увита.
Альфред готов был растерзать старика. Этот нищий старикашка, как он посмел не уступить дорогу коляске госпожи. Альфред готов был разорвать его на куски, он готов был бежать за ним, если тот бросится прочь, Альфред готов был бить его тяжёлыми кулачищами по голове, но Альфред не был готов к тому, что старик кинется прямо на него и в последней момент рванётся вниз, проскочив под разведёнными руками.
Обернувшись, Альфред увидел, как старик бежит между рядами с чем-то алым в руке. А на коляске, на месте самой свежей розы зиял треугольник рваной ткани.
Альфред замешкался всего на миг, замешкался и его молодой напарник. Уже секунду спустя, они, опережая бешенство Розы, и, подгоняемые им – Догнать!!! Убить! – не сговариваясь, рванулись к своим целям: Альфред за моряком, а молодой – вверх, к выходу с рынка, выкрикивая направо и налево:
– Полиция! Полисмена сюда, живо!
Моряк бежал быстро, ловко пригибаясь под протянутыми подносами, перепрыгивая через корзины, пролетая боком в ущелья между покупателями, отмахивая на каждом прыжке левой (не разобрать мелькающую татуировку) куски воздуха, пропитанного запахом моря, от которого он защищался правой, держа у лица алый цветок, им была названа женщина, чей визг: «Грабят! Полиция, моментально сюда!» он ещё слышал за спиной. И, помимо бешеного пульса в висках и заходящейся дроби своего дряблого сердца, он слышал сзади приближающийся топот Альфреда. Моряк бежал быстро, для его возраста – даже очень, так, что за ним оставался коричневый терпкий шлейф порошка, который осел на потрёпанном парадном костюме матроса с неизвестного судна, но ноги моряка, уже отвыкшие от внезапной неустойчивости палуб в бурю, не могли сравниться с мощными ногами рикши, привыкшими каждый день прокручивать мостовые города из конца в конец. Топот слышался на расстоянии прыжка.
Альфред упал на спину моряку. Моряк споткнулся, они полетели вперёд.
Моряк грохнулся на руки, несильно и вскользь ударившись лбом о камень мостовой.
Альфред тут же сел на моряка верхом, легко перевернул под собой его сухое тело. Альфред прижал коленями его руки и первым делом залепил кулаком в нос моряку. Кровь ударила струйками, моряк стукнулся головой о мостовую, но сознания не потерял.
– Ты что делаешь, скотина! – алый Альфред орал моряку прямо в лицо.
Моряк со всхлипом втянул кровь и вдруг понял, что ничего не чувствует носом. Также он увидел, что у рикши нет левого глаза.
– Я тебя убью! Убью! – Альфред не врал. Он уже заносил кулак, захлёбывался собственной яростью, к которой моряк, по сути, не имел отношения.
«Ага», – подумал моряк.
Он начал вырывать свою левую руку из-под (правого) колена рикши. Альфред замешкался, прижал руку сильнее, на секунду посмотрев вправо и вниз, и чуть приподнял левое колено. И тогда моряк рывком высвободил правую и ударил сбоку, быстро и коротко, под прикрытием невидящего глаза, прямо в повязку, чтобы Альфред даже наощупь не успел остановить невидимый удар. Альфреда отбросило в сторону, он удержался, но весь обмяк, начал падать назад, а моряк уже рванулся из под него, оттолкнул ногами, перевернулся на живот, подтянул ноги, вскочил и ринулся вниз по проходу, в конце которого блестело синим.
«Море!» – подумал моряк.
Не призрачное море ностальгии, не вечный страх прошлого, тоска по неизведанному. Нет. Настоящее море.
Он бежал по спуску вниз, и кровь его лилась струёй по губам, подбородку, шее, груди, он бежал и ничего не чувствовал, ни одного запаха.
Он нёсся по побережью, взметая белые всплески песка, когда сзади взвыл тугой клаксон полицейского велосипеда.
Миг спустя, железные рамы, которыми специально для таких случаев были закрыты передние колеса каждого велосипеда в полиции, ударили моряку под коленки. Моряк, подсечённый, сложился всем телом, покатился кубарем, выронив розу, и с каждым оборотом крупный песок прилипал к его липкому лицу, груди… В погоне два полисмена разогнались необычайно сильно: на крутом спуске рикши, как правило, притормаживали, а полисмены летели за беглецом, почти не сжимая ручек на руле, и вперёд вырвался тот, что помоложе, с выступающей челюстью в кожаной уздечке шлема. Он и подсек моряка под ноги.
И когда они, затормозив, взметнули белый песчаный веер, бросили велосипеды, и, пробежав несколько метров по мокрым бурым следам, упали коленями на лопатки моряку, чтобы скорее застегнуть наручники на выкрученных руках, это уже оказалось лишним. Моряк лежал без движения.
Глава 35. Хижина Авроры. Риккардо
Аврора сидела в гамаке и смотрела под ноги. Плечи её поникли, руки мёртвым грузом лежали на коленях, голова была наклонена вперёд, подбородок касался груди. Глаза Авроры были закрыты, наводя скорее не на мысли о Великом Оу, а на догадку об апоплексическом ударе, ну, или по меньшей мере, о крайней степени отчаяния.
Наверное, последнее и было правдой.
Аврора вспоминала, как однажды к ней пришёл усатый, тонкий, как жердь, банкир и попросил проникнуть в сны его напарника, так как больше не доверяет ему, подозревая, что тот позарился на его состояние.
Банкир предложил какую-то астрономическую сумму в золоте и облигациях Здания, банкир был вежлив и сдержан, банкир желал узнать, можно ли верить его компаньону. Аврора отказала.
Спустя неделю, к ней заявился моложавый пижон, блондин с небрежным пробором. Это был напарник банкира. Подозрения банкира оказались верными. Напарник просил Аврору через сон внушить банкиру вложить все сбережения в одно сомнительное дельце, за которым и стоял молодой человек, дабы путём нехитрых махинаций ободрать банкира как липку. Напарник обещал немалый процент от состояния усатого финансиста, что, в итоге, наверное, оказалось бы больше той суммы, что предлагал сам владелец этого состояния неделю назад, но Аврора отказала и молодому блондину. Тогда он попросил хотя бы узнать шифр сейфа, решившись на банальное воровство, но Аврора была непреклонна. Пижон ушёл ни с чем, вслед за своим компаньоном.
Прошёл год или два, и к Авроре пришёл совсем юный наследник древнего кассийского рода, с томным взглядом глубоких карих глаз. Он был влюблён в свою кузину и просил одного: влюбить её в себя, угрожая вскрыть нежные тёмно-синие вены на тонких руках, в случае отказа. Юноша предлагал десять монет золотом и даже поднял до пятнадцати, когда Аврора отказала ему в первый раз. Наследник стоял в белом песке хижины на коленях, успев поднять вознаграждение до двадцати монет, а когда и это не помогло, вскочил, и, потемнев от гнева, проклял Аврору на древнем наречии своего рода, развернулся и ушёл прочь, смешно топая по песку худыми ногами.
Как-то к Авроре пришёл гимназист, совсем мальчик, лет пятнадцати, он был сутул и скован и просил через сон убедить отца перевести его в любое другое заведение, лишь бы не оставаться в классе, где над ним издевались каждый Божий день. У мальчика было всего две серебряных монеты. Сердце Авроры обливалось кровью, но отказала и ему. Ведь она отреклась от тёмного дела Ло.
А теперь у Авроры в руках было три недостающих монеты, но ей было тошно. Роза дала ей денег из жалости, как подают нищим. А она такой и была, кого ей обманывать. Нищая старуха в хижине у моря. У Авроры одно платье вот уже лет шесть, Аврора не ест досыта несколько месяцев, Аврора мёрзнет каждую зиму, у Авроры ломит кости, Аврора даже не может продать найденную рыбу. А всё потому, что она не может покинуть море и эту ужасную хижину. Всё из-за него. Из-за проклятого моря. Авроре бросили три медные монеты, ни одна самая грязная проститутка в городе за эту сумму даже рукой не ублажит мужчину, а Аврора счастлива, счастлива до жопы трём сраным монетам, будь они прокляты в самую полночь, в самую Скорбную впадину двенадцать дюжин раз тремя стрелками во все дыры! Постыдная, унизительная старость. Аврора не поднимала тяжёлый взгляд, но слышала волны.
«Ты, синяя громада, будь ты проклята, как последняя морская шлюха, в каждую щель, в каждую волну и завитушку твою, ты думаешь легко жить здесь?! Всё из-за него, ты забрала у меня его, ты забрала у меня их, ты забрала у меня всё и теперь плещешься волнами перед моей хижиной, пенная шалава! Море кормит? – Аврора усмехнулась. – Море не даёт сдохнуть и смеётся мне в лицо».
Аврора захотела вскочить, швырнуть монеты в песок, в волны, затем бросить туда же рыбу, ломая последние спички в коробке, поджечь хижину, сбежать прочь вдоль берега, рыдая в голос, рухнуть в песок, умереть…
Тень заслонила свет.
«Ну, вот и инспектор», – подумала Аврора.
– Аврора, здравствуй. Ты жива, старуха? – голос Риккардо заставил Аврору вздрогнуть.
Она подняла взгляд.
– Жива, Риккардо, не надейся, – Аврора улыбнулась. Риккардо был её старым другом.
Он казался моложе Авроры, хотя был её ровесником. Кожа его была коричневой от солнца и соли, зубы до сих пор были белоснежными, а по карте морщин вокруг глаз было ясно, что улыбка почти не сходит с его лица. Складки над переносицей, кажется, уже не видно (след, оставленный гибелью его жены Аделаиды несколько лет назад). Риккардо не сломили ни вдовство, ни Сухой Мор, ни другие напасти. Таких, как он, называли солнечными, полуденными – за морщины вокруг глаз, за вечную удачу на море и полные сети, за добрую шутку, за лёгкий нрав и сильный характер. Авроре бы впору возненавидеть Риккардо за всю его чёртову радость, но Аврора его любила. В молодости Риккардо был влюблён в Аврору. Вся деревня это знала. Он даже бросил венок на порог её хижины. Это было давно, но это было. Вся деревня это знала.
– Как твои дела? Видел, гости у тебя были из богатых, – он рассмеялся. Зубы у него были белые, а лицо смуглое, загорелое.
Аврора уже поднималась.
– Дела теперь получше. А ты как?
– Отлично. Да хранит меня Полдень… Я к тебе по делу, – Риккардо оглядел хижину, потом снова посмотрел на женщину, – нет, сны мне не нужны, – улыбнулся он, – мне нужна сеть, Аврора.
Аврора вспомнила про свою просьбу о шторме.
– Все в порядке, не пугайся, – он продолжал улыбаться, – просто дела пошли очень хорошо, поймал пару больших рыб, продал на рынке. Появились деньги, решил купить вторую сеть – буду теперь закидывать две.
– Да ты расширяешь дело, Риккардо, – у женщины отлегло от сердца, – скоро станешь хозяином порта и перестанешь с нами, бедняками, здороваться.
Риккардо засмеялся.
– Это ещё кто перестанет! Ко мне на таких колясках никто не приезжает.
Аврора, снимая сеть, отмахнулась.
– Это всё Роза ко мне частит, – теперь Аврора говорила быстро, с тягучими, уходящими вверх окончаниями фраз, как все жители побережья. Она уже давно так не разговаривала. Весть о чужом счастье как-то омолодила её, вернув былой блеск глаз и забытый говор:
– Роза всё ходит ко мне… а? Ну! Опять влюблена… Тебе покрупнее, помельче? Ага, вот посмотри. Самая лучшая!
Риккардо взял сеть. Аврора была немолода, зрение и сноровка уже не те. Он мог купить сеть лучше, но он хотел купить у Авроры. Он внимательно оглядел несколько ячеек. Он мог бы купить сеть лучше.
– Отлично! Ты, как всегда, лучше всех.
– Ой, смотри, акулу не поймай, подхалим. За монету отдам.
– Идёт, – Риккардо полез в карман. – Держи две.
– Так, Риккардо... – начала Аврора, но Риккардо её перебил:
– Слышать не хочу. Все продают по три, а ты по одной хочешь.
Аврора взяла две монеты. Когда-то Риккардо был влюблён в Аврору. Вся деревня это знала. Где-то далеко, но, вроде бы, на берегу пропел полицейский рожок.
– Ох, ну, ты действительно скоро станешь хозяином порта, Риккардо.
– Повтори это в полдень, благо, уже… Ого, какая рыбина. Поймала? Как ты сама? К осени готова?
– Готова… – вымолвила женщина. – Море кормит.
– Море кормит, – повторил Риккардо. Он пошутил про влюблённости Розы, они рассмеялись.
– Кстати, – улыбка сошла с его лица, Риккардо помялся, – в городе ходит слушок. Мне рассказали скупщики рыбы. В общем, инспектор якобы хочет повысить налоги. На побережье, в этой части особенно. Сухие здесь свои дворцы строить хотят.
– Спасибо, Риккардо.
– Мы-то там в деревне не попадём, скорей всего, под Положение, они на это не пойдут, а ты, смотри – прямо у них под боком… Лучше узнать заранее, попадаешь ты или нет…
Аврора смотрела на Риккардо.
– Спасибо, Риккардо.
– У тебя же заначка есть, если что? – его улыбка была немного натянутой.
– Спасибо, Риккардо.
Риккардо кивнул, улыбнулся ещё раз и повернулся к выходу. Аврора смотрела на него. Когда-то Риккардо был в неё влюблён. В то утро она нашла два венка у входа в хижину. Яркий и ладный от Риккардо из полевых цветов и морских водорослей и невзрачный и неровный, в котором тины и стеблей было больше, чем бутонов.
– До встречи, Аврора. Спасибо за сеть.
Когда-то Риккардо был влюблён в Аврору. Вся деревня это знала. Выбери она в то утро другой венок, всё могло бы сложиться иначе.
– Тебе спасибо. Спокойного моря и добрых рыб.
Риккардо не стал повторять пословицу про полдень, а просто показал пальцем вверх – солнце было почти в зените.
Когда рыбак ушёл, Аврора подумала, что Бог сжалился над ней и послал ей Риккардо и Розу. Она горячо отблагодарила Бога. Три лишние монеты делали её почти богатой. Она могла купить угля или соли, или спичек, или чего-то ещё. Она села в гамак и стала смотреть на море, подобрав со стола обрывок бечевы. В тот день она могла выйти в венке Риккардо, и всё было бы иначе.
Риккардо. Счастливчик, поцелованный Полуднем. Солнечный Риккардо. Полуденный Риккардо. Как он смотрел на неё в тот день. Солнце вокруг его глаз померкло. Он был даже больше удивлён, чем расстроен. Когда-то она разбила его солнечное сердце, а теперь он покупает у неё сети из жалости. А всё из-за него. И из-за моря.
Ненависть кипела в Авроре. «Будь проклято море. Будь проклят он. Будь проклят Риккардо». Аврора встала с гамака, быстро вышла из хижины, пересекла побережье, подошла к самым волнам. Она уже занесла ногу, чтобы пнуть воду со всей болью и отчаянием, что накопилась в ней, но вдруг услышала крик чайки.
Аврора смотрела вверх, щурясь от солнца. Над ней парила птица. Аврора смотрела вверх. Слезы текли по коричневым щекам. Её плечи и грудь сотрясали рыдания.
Аврора медленно вернулась в хижину. На столе лежало шесть монет.
«Он купил мою сеть из жалости», – подумала Аврора, собрала монеты и припрятала их недалеко от банки с другими.
Риккардо. Полуденный Риккардо. Последний герой побережья. Аврора усмехнулась. Его наверняка похоронят в море. Она думала о том, что раньше в море хоронили героев города Полудня. Была такая традиция: вся похоронная процессия с оркестром и родственниками усопшего, возглавляемая несущими гроб, заходила в волны на закате, до того, как красная от солнца вода не подступала к самому горлу, и тогда гроб толкали в закат, и море забирало героя. Несколько десятков лет назад у богачей появилась мода оставлять завещание на такие похороны, но проблема была в том, что море не хотело принимать простых смертных, и гробы выносило волнами назад, переворачивало и разбивало, и чайки клевали распухшие трупы сильных мира сего. Потому мода на такие завещания быстро прошла: можно было обмануть и подкупить людей, но нельзя было обмануть и подкупить море. Аврора смотрела на море и думала о том, что в этом городе уже так давно не хоронили героев. Аврора смотрела на море. «Наверное, я не достойна моря», – подумала она.
Несмотря на то что она могла позволить себе теперь и угля и соли или угля и спичек, или спичек и соли и ещё пресной воды и нитей, она не чувствовала себя ни счастливой, ни довольной.
Аврора потрогала мочки ушей. Утренний отёк почти спал. Она подумала сделать усыпляющий отвар, но потом решила, что опять не воспользуется им и будет всю ночь путешествовать по снам в поисках...
«В поисках чего, Аврора? Был бы он жив, давно бы встретила его сновидения. Что он, даже не тоскует по мне, и я ему не снюсь? Не может такого быть, а если может, то это хуже всего, пусть лучше бы умер» – она испугалась своей мысли, посмотрела на обрывок бечевы и чуть не отбросила его, как змею, испугавшись ещё больше. Этот узел понравился бы Розе.
«Нет. Пускай любой. Какой угодно. Но живой. Пусть я не достойна моря. Пусть он не достоин меня. Я буду ждать, – подумала Аврора. – Я буду ждать».
Так она сидела, сжав в руках узел, и смотрела на море, в котором так давно не хоронили героев, пока в проёме, заслонив свет, не появился инспектор.
Инспектор снял шляпу и чуть поклонился.
– Добрый полдень, Аврора. Я к Вам.
Глава 36. Хижина Авроры. Инспектор
Инспектор снял шляпу и чуть поклонился.
– Добрый полдень, Аврора. Я к Вам.
– Входите, господин инспектор, входите.
Инспектор нерешительно переступил через порог.
Он смело открывал двери в самые знатные дома, и как бы ни пытались их хозяева поразить инспектора доступной им роскошью, тот был спокоен, несмотря ни на что. Инспектор видел многое и многих. Роскошь его не могла смутить.
Сегодня рано утром инспектор был у Розы в конторе, занимающей всего несколько комнат её огромной квартиры. Инспектор слышал чарующий щебет из десятка клеток с певчими арагорскими птицами. Цена каждой птицы составляла месячное жалование инспектора. Инспектор был спокоен, несмотря ни на что.
Роза была легка, чуть рассеяна, улыбалась инспектору, думая о своём. Весь её вид говорил о том, что у неё есть дела поважнее. Инспектор был спокоен.
Его не смутило небрежно брошенное куда-то в бок, в соседнюю комнату «Мария! Приготовь мне ванну с лепестками Вечерних роз» (одного из самых дорогих сортов, если не считать знаменитой Синей, конечно). Инспектор был спокоен, несмотря ни на что.
Но здесь, в жилище, где под ногами вместо пола был песок, в хижине, где главной роскошью была старинная кофейная турка, которой не пользовались, поскольку не могли позволить себе кофе, здесь инспектор, никогда, чувствовал всю абсурдность своих правил. Инспектор не мог остаться спокойным. Тем более, если хотя бы часть слухов о прошлом Авроры – правда. Инспектор не мог оставаться спокойным. Он чувствовал смущение. Он словно был здесь не к месту. Если грань закона и должна где-то пролегать, то здесь, по песку хижины.
Аврора поднялась. Она посмотрела на тёмный плащ инспектора, на уже посеревший воротничок рубашки, на следы многодневной бессонницы, тоску в глазах. «У инспектора своя беда, – подумала Аврора. – Его бесполезно просить».
Инспектор топтался у порога.
«У инспектора своя беда, – подумала Аврора. – Куда же я его посажу?»
Войдя, фининспектор, как всегда, не знал, куда ему сесть. Он не мог сесть в кокон гамака: не для него, не про него сплетались её сновидения. Инспектор словно был не к месту здесь. Потому он остался стоять, опираясь спиной на косяк, проткнув тростью песок перед собой. Это был единственный дом в городе, где финансового инспектора принимали стоя. Он чувствовал смущение. Он был здесь не к месту.
«Попросить его?» – Аврора боялась посмотреть в глаза инспектору.
Она несмело подняла взгляд. Инспектор смотрел в песок под ногами.
«Видимо, песчинки пересчитывает», – подумала Аврора.
Аврора полезла в тёмный угол хижины, чтобы достать заветную банку со стопкой монет. Инспектор смотрел на спину женщины, на коричневую, в глубоких морщинах, шею. Инспектор смотрел на Аврору.
«Где эта банка? – думала Аврора. – Смотрит на меня. Разглядывает, чёрт его дери».
Инспектор смотрел на острые сморщенные локти, на старое цветастое платье, покрытое квадратными пятнами заплат. Он не хотел думать, с каким трудом ей достались деньги, которые она сейчас отдаст.
«Смотрит он. Где же она… А, вот. Ладно. У него своя беда. Он не виноват. У него своя беда».
Он не знал, как рассказать ту тяжёлую весть, с которой пришёл сегодня в хижину Авроры. Весть эта весила, ни много ни мало, десять медных кругляшков.
Откопав банку, Аврора отряхивала её от белого песка. «Господи, спасибо за Розу. Спасибо за Риккардо».
– Аврора, – у инспектора пересохло в горле, – у меня для Вас плохая новость.
«Ну, вот и всё», – подумала она, не совсем ещё понимая, в чём именно дело. Она подумала, что предчувствие её не обмануло.
– Говорите, Адель. Говорите.
Она обернулась, но на инспектора не смотрела:
– Для меня большая честь получить дурную весть из уст такого порядочного человека, как Вы.
«Она что издевается?» – подумал Адель.
Аврора смотрела на инспектора. Она говорила совсем без издёвки.
Адель пожевал губы. Где-то далеко, на круглой площади, часы забили полдень. Двенадцать звонких ударов один за другим полетели над городом.
«Шесть часов я уже на ногах, – подумал инспектор. – Лучше сказать это сразу».
– Аврора. Я обязан…
Финансовый инспектор города Полудня заговорил сухо и официально. Часы били полдень, и в некоторых домах чашки, ножи, ложки и мелочь на столах, подлетев на первом ударе, повисали в воздухе от переполненности мира. Инспектор говорил под аккомпанемент далёкого звона, но как бы наперекор:
– … до Вашего сведения информацию о повышении налога на проживание на данном участке побережья Королевского залива на десять медных монет. Закон вступает в силу с этого месяца, следовательно, вместо восьми обычных, Вы должны заплатить в казну восемнадцать. Крайний срокоплаты – завтра. В противном случае – выселение.
На последнем слове часы пробили в двенадцатый раз, и инспектор судорожно втянул воздух. Люди в городе ловили падающие чашки.
«Вот как», – подумала Аврора.
– Простите, Аврора, – добавил инспектор перехваченным голосом, – я сделал всё, что мог.
Полдень медленно оседал на мироздание медной пылью. Портфель тянул руку своим весом. «Зачем я вру? – подумал инспектор. – Тяжеленный же он».
«Вот как», – подумала Аврора.
– Значит, слухи про повышение…
– Видит Полдень, я…
– Что же? Что Вы?
Адель сглотнул и посмотрел в песок. Портфель был нестерпимо тяжёлым.
Пожилая женщина с банкой в руках села в гамак. За спиной инспектора шумело море. Море.
– Простите, Аврора…
– Вы простите. Я знаю, господин инспектор, – она смотрела на море за его спиной, но, казалось, глаза её не видели ничего. Инспектор смотрел на неё. Он думал о том, как мало в происходящем здравого смысла.
Аврора медленно встала и высыпала на стол пять медных монет. Поставила пустую банку рядом. Потом опять ушла вглубь хижины и принесла откуда-то ещё шесть, добавив их в звякнувшую кучу. Она придвинула кучу к краю стола.
– Здесь одиннадцать. Завтра я достану ещё семь.
Инспектор подошёл к столу, открыл портфель. Аврора помогла сгрести звенящую медь в портфель. Адель был бледным, тяжело дышал.
– Не переживайте так, Адель. Вы всё делаете правильно, – она посмотрела ему прямо в глаза.
– Я ведь хотел, как лучше, – инспектор пытался застегнуть тяжёлый портфель, но замок не давался.
– Как лучше… – Адель указал беспомощным взглядом на портфель, известный всему городу.
Аврора поспешила защёлкнуть замок. Она подняла взгляд на Аделя.
Финансовый инспектор города Полудня дышал быстро, прерывисто и был предельно бел. Он почти задыхался. Будто подхватил от своей жены врождённую болезнь лёгких. Глаза его были красными. Трясущейся разболтанной рукой он расстегнул ошейник воротника на горле. Аврора поймала его руку. Она смотрела ему в глаза. Адель сдерживался, чтоб не разрыдаться. В полусотне шагов море падало на песок, но волн не было слышно. Аврора смотрела ему прямо в глаза.
– Адель… Адель, послушайте, – Аврора ловила трясущуюся руку инспектора и мяла в своей. – Я знала Вашего отца. Это был лучший священник в городе. Лучший, Адель. Его проповедь приходили слушать все. Богатые, бедные. Он всегда говорил, что честность – главная добродетель. Лучше прийти к смерти с пустыми руками, но с руками чистыми. Чистыми, Адель.
Аврора смотрела ему прямо в глаза, в раскрытые зрачки, на дне которых ещё не высох отпечаток сна про дождь, пианино…
– Мне плохо, Аврора.
– Я знаю, я всё знаю.
– Но ведь они сами выбрали меня, сами…
Он начал оседать на песок, но Аврора подхватила его. Адель уронил тяжёлую трость, Аврора довела его до гамака. Инспектор провалился в плен тугих верёвок.
– Вы же знаете про мой дар, Адель. Я всё про всех знаю. Такой уж у меня дар – она слегка отодвинула прядь волос, обнажив мочку уха, – Такой дар. И про неё знаю…
Аврора покосилась на проклятый портфель.
Инспектор сидел и смотрел на трость, лежащую у входа на песке.
– Такой дар. И я знаю, что с ней всё будет хорошо. Вам надо их помирить. В себе.
Адель смотрел на песок.
– Отца и мать.
Адель взглянул на женщину. Глаза его были тусклым стеклом.
– С ней всё будет хорошо. Обещаю, Адель, обещаю. Такой уж у меня дар.
Адель смотрел на женщину. Она уже скрыла уши за тёмными прядями. Где-то вдалеке шумели волны. Да нет, не вдалеке, а здесь рядом. Рядом с утлой хижиной, где жила бедная женщина, на краю моря, на краю города, самого красивого города в мире, города Полудня, финансовым инспектором которого являлся Адель. Инспектор оглянулся. Он словно был здесь не к месту.
– Аврора, простите. Простите, пожалуйста! Мне что-то стало нехорошо… С утра на ногах, шесть часов уже. Что-то накатило. Пора мне уже в отпуск, – он попытался улыбнуться. Он чувствовал смущение.
– Конечно, конечно, господин инспектор, – она уже отошла к дверям и смотрела на море.
«Возможно, я вижу тебя в последний раз», – подумала Аврора, глядя на море.
«У него своя беда», – подумала Аврора.
Фининспектор тяжело поднялся, шагнул вперёд, с кряхтеньем подобрал трость.
«Чёртова работа», – подумал инспектор.
Его ещё трясло мелкой дрожью, как после драки, на лысине не обсохла испарина, он был бледен, но уже приходил в себя.
– Я пойду, Аврора. Ещё раз прошу прощения.
– Конечно, господин инспектор. Со всяким бывает. Приходите завтра, я отдам оставшуюся сумму.
Инспектор буркнул что-то в ответ, мол, да, приду, и шагнул к выходу. Аврора отступила, пропуская его.
Она смотрела ему вслед – сгорбленному, чёрному, уже немного грузному, прижимающему шляпу одной рукой от ветра, а другой волочащему за собой тяжёлую трость с набалдашником, она смотрела, как он уходил расшатанной походкой прочь, с опухшим от документов портфелем подмышкой, лысый, почти старый, на фоне волн, и ей было его жалко.
– Адель! – крикнула она.
Он остановился. Медленно, по-медвежьи, переступая, повернулся всем телом, придерживая рукой шляпу. Волны шумели, повторяя каждый изгиб августа.
– Чистые руки, Адель! Чистые руки – так говорил Ваш отец, – из-за ветра ей приходилось почти кричать. – Помирите их. И помните. С ней всё будет хорошо. Обещаю!
Финансовый инспектор покорно кивнул, одними губами сказал «Спасибо, Аврора!» и пошёл вверх по берегу. Про себя же он повторял: «Храни тебя Господь, Аврора. Храни Господь».
Глава 37. Трое на причале
– Эй, Турс, дай-ка папироску, да.
– Ага. И мне, будь так добр.
– На вас не напасешься, кхм. Может, купите хоть раз сами?
– Ты смотри, что, Лэн! Ему уже жалко для своих лучших друзей папироски, да. Тебе что, жалко для своих друзей папироски, Турс?
– Жалко. Кхм. Потому что вы никогда не покупаете сами. Я, когда покупаю папиросы, думаю уже, не насколько хватит мне, а насколько хватит вам.
– Не зря тебя прозвали Турсом Жадным, да.
– Твоя правда, Элвил.
– У тебя всегда есть папироски, Турс. И ты должен делиться с друзьями, которым повезло меньше, да. Или ты не считаешь нас своими друзьями?
– Ага. Ты чертовски прав, Элвил. Ты не считаешь нас своими друзьями, Турс?
– Кхм…
– Почему ты проводишь время с нами тогда? Весь день напролёт. Может, найдёшь себе друзей побогаче, Турс?
– Ага. Точно, Элвил. В самую точку. Твоя правда. Ты опять прав, разрази тебя полдень.
– Я бы поостерёгся говорить так, кхм…
– А то что, что будет?
– Ага, что будет, Турс?
– Я бы поостерёгся говорить так в полдень. Это грех.
– Грех? С каких пор ты стал праведником, Турс?
– Ага. Что случится, Турс?
– В нас ударит молния, Лэн. Он думает, что в нас ударит молния. Турс, смотри: чёрт, чёрт, чёрт, чёрт! Дерьмо, дерьмо, дерьмо. Дьявол, чёрт, чёрт тебя подери.
– Хватит, Элвил. Кхм. Я бы поостерёгся.
– А-ха-ха-ха.
– Бог карает только богатых, Турс. До таких бедняков, как мы, ему нет дела, да. Я тебе говорю.
– Перед Богом все равны, Лэн, я бы поостерёгся…
– Это всё бред, да. Дай нам уже, наконец, папиросу и заткнись! А после вали, куда угодно, хоть в церковь.
– Ага. Элвил, ты опять прав. Твоя правда. Дай нам папиросы. И вали.
– Да вы… Кхм. Да вы что, ребят? Мне не жалко для вас папирос. Просто не надо так говорить.
– А-ха-ха, Турс, ты поверил нам, да?
– Нет, я...
– Ага, он точно поверил.
– Брось, мы пошутили. Просто пошутили.
– Ага. Мы же твои лучшие друзья, прекрати.
– Кхм… Всё в порядке. Я просто не хотел слышать брань в полдень.
– Брось, Турс. Я же сказал. Богу на нас плевать. Раз мы живём в таком дерьме, ему плевать на нас. Это тебе моё доказательство, да.
– Кхм. Каждый имеет право на свое мнение. Думай, как хочешь, Элвил.
– Тут и думать нечего. Скажи, Лэн?
– Ага, твоя правда. Ты очень доходчиво всё объяснил.
Они стояли на причале молча и курили, сплёвывая прямо в воду. Август проносился под их ногами вспененными гривами волн.
– Вон Риккардо идёт. Не, вон, где хижина Авроры.
– А, вижу…Слыхали про Риккардо?
– Что, Элвил?
– Он хочет купить себе вторую сеть.
– Ого.
– Вторую сеть? Кхм. Зачем ему вторая сеть?
– Чтобы рыбачить с двумя сетями, болван. Вот зачем. Интересно только, откуда у него деньги на вторую сеть, а?
– Он поймал две больших рыбы на днях, Элвил.
– Да? Вот дерьмо. Почему ему всегда так везёт, Лэн?
– Не знаю. Он много работает.
– Он очень далеко заходит в море. Кхм. Очень далеко на маленькой лодке. Он рискует.
– И что? Ты всегда говоришь какой-то бред, Турс. То про Бога, то про лодку. Это вообще ни при чём. Риск ни при чём, да. Просто ему везёт. Он чёртов везунчик, вот кто он, будь он проклят. Вот, в чём дело.
– Неправда. Он много работает. У него хорошая лодка. Но с ней много мороки. И с двумя сетями мороки больше. Ровно в два раза. Я бы не хотел себе такого удовольствия, сколько бы мне ни приносила денег вторая сеть. Не-а. Это сложно
– Нет. Ты не прав здесь, да.
– В чём же я не прав здесь?
– Ты не прав в этом вопросе, да.
– Ага. Объясни, где я не прав в этом вопросе.
Они докурили и выкинули окурки в море, все трое почти одновременно.
– А вот где, Лэн. Вот где. Дело тут не в том, сколько у тебя сетей, сколько ты работаешь, рискуешь или нет. Дело в том, везёт тебе или нет. Если тебе не везёт, то накупи ты хоть сто сетей, тебе разорвёт их все в первый же шторм.
– Кхм. То есть, ты хочешь сказать, что таким богачам, как Роза или братья Райн, что им просто повезло? Они очень много работали и, к тому же, рисковали. Это самое важное, Элвил. Риск. И Божья помощь.
– Я не тебе, вообще-то, но раз ты сунулся со своими библейскими замашками, то слушай, да. Я очень уважаю братьев, я всегда это говорил. Они настоящие молодцы. Но они везунчики, Турс. Потому что в любой момент к ним может прийти инспектор и отнять у них всё, да. Сколько б они ни работали, и как бы ни рисковали. Ну, а Роза… Она баба, ей проще. Просто дала, кому надо, вот и весь её бизнес. И вся Божья помощь.
– Ну, про Розу, может, ты и прав, хотя я бы не стал говорить такие вещи, мало ли что.
– Да кто нас слышит, Турс?
– Ну, всё равно, кхм. Ты всё списываешь на везение.
– Не-не, Турс. Меня Элвил убедил. Ты прав. В чём-то. Инспектор действительно может отнять всё. Он ходит целыми днями по городу и может отнять у любого всё, что тот заработал. Паршивая, наверно, это работа, ходить вот так весь день. Не-а. Я бы не согласился. Это сложно.
– А его никто не просил этого делать, да. Он сам выдвинул свою кандидатуру на прошлых выборах. Тем более, всегда можно договориться. А наш инспектор упёртый, как осёл. Говорят, его вообще нельзя ни запугать, ни купить.
– Ага, я тоже слышал такое.
– И я, кхм.
– Я и говорю. Вот кто наш Господь Бог, Турс. Вот кто. Перед ним мы все равны. И знаете, что я думаю?
– Что?
– Это не справедливо. Мы не должны платить столько, сколько платят богачи.
– Твоя правда.
– И знаете, что я ещё думаю?
– Что, Элвил?
– Что он настоящий мудак, этот инспектор.
– Ого.
– Поосторожнее, Элвил.
– Да пошёл он в задницу. И ты со своими «поосторожнее», Турс. Да, мы выбрали его, я сам голосовал, но почему, чёрт возьми, его могут снять только сверху, только при каких-то там найденных нарушениях? Односторонние выборы, понял, да. Может, он уже нарушает, откуда мы знаем? Пошёл он в задницу со своими налогами… Да кто нас здесь услышит, я тебя второй раз спрашиваю, а? Не ссы. Вечно ты ссышь.
– Ага. Вот в этом ты прав, Элвил. Турс такой. Ссыт. Твоя правда. Лучше дай нам ещё папироску.
Они опять закурили. Постояли, молча глядя в волны. Вдруг один засмеялся.
– Ты чего, Лэн?
Он весь содрогался от смеха. Потом пересилил себя.
– Слушай. Ты бы Розу смог, а?
– А-ха-ха-ха! Ну, ты дал, Лэн, а-ха-ха. Это очень смешно!
Они смеялись все.
– Нет! Правда. Смог бы? У неё же денег куча. Говорят, влюбляется каждый месяц, так что просто огонь. Лучше не попадаться под её эту любовь. Сущая сумасшедшая. Но всего на месяц. А потом опять, в нового. Такая правда.
– Ну, на месяц я бы не отказался, да. Это несложно. Срубил бы с неё деньжат.
– Интересно, почему всего на месяц, кхм?
– А ты сам догадайся, Турс, почему.
Они опять засмеялись.
– Женщины, они же, как животные. Думают только этим местом, да.
– Твоя правда, Элвил.
– А то.
Они курили, сплёвывая в волны.
– Смотри!
– Что?
– Вон, по берегу от хижины, да. Кто идёт? Инспектор!
– Да не, брось. Неправда. Больно он шатается, пьяный какой-то.
– Да какой пьяный? Глаза продери! Это инспектор, весь как есть. Трость это его, шляпа придурошная, да.
– Точно, он. Твоя правда.
– Лёгок на помине, кхм.
– Я знаю другую присказку на этот счёт.
– Да, здесь она больше подходит, старина. Ага.
– А чего он так шатается? Пьяный что ли?
– Дурак ты, Турс. Инспектор не пьёт вообще. У него отец был то ли священник, то ли монах. Это он, поди, крови нашей бедняцкой напился, да. Вот и шатает его.
– А вот это ты метко, Элвил. Очень метко, ага.
– Поди, опять у Авроры последнее отнял, вот и идёт довольный, да. Она только сеть продала, а он тут как тут. Кровосос, – худощавый и жёлтый от пьянства и табака Элвил сплюнул в воду.
– Точно. Твоя правда, – здоровенный Лэн, прищурившись, смотрел на чёрную фигурку на пляже.
– Сказал бы ему кто это в лицо. Он же неприкосновенный, кхм. Его ж выбрали. Только кто-то из начальников из Здания может ему указывать. А они все заодно. Говорят, он налоги хочет повысить. А вот рискнул бы кто из простых… – маленький Турс выкинул бычок в волны.
Лэн и Элвил тоже выкинули свои (окурки).
– А вот это точно, Турс. Правда твоя. Но не думаю, что найдётся смельчак.
– Господа! А что это вам, ссыкотно, да?
– В смысле, Элвил?
– Кх. А тебе не ссыкотно, Элвил?
– Ага. Спорим на медную монету, что Элвилу ссыкотно.
– На медную монету?
– Ага.
– На медную монету, да? Мне не ссыкотно.
– Тебе не ссыкотно, Элвил?
– Совсем не ссыкотно.
– Ага. Крикнуть инспектору, что он кровосос?
– Что он жалкий кровосос, что он выкачивает деньги из бедняков, да, что жизнь без него в городе будет лучше, чтоб он убирался к чёрту!
– Ого. По рукам.
– Но подойти надо ближе, Лэн. А то из-за ветра не будет слышно, как бы Элвил ни кричал. Никакого риска, кхм.
– Твоя правда, Турс. Надо подойти ближе. Иначе ничего не будет слышно.
– Не вопрос, господа. Всё для любимых друзей. Но. Если он ударит меня по лицу, с вас пять монет! Я же не могу дать сдачи неприкосновенному лицу, да.
– По рукам. Пусть только замахнётся, я ему сразу башку снесу к чертям со всей его неприкосновенностью. Это несложно. Мне деньги дороги. Такая правда.
Трое мужчин, называющих себя рыбаками, но чаще уходящих в запой, чем в море, чаще таскающих тяжёлые ящики в порту, чем сеть из воды, двинулись по гнилому причалу в сторону белоснежного побережья.
Глава 38. История трости. Бой на берегу
Тяжёлая лакированная трость чёрного дерева с массивной серебряной львиной головой в роли набалдашника досталась финансовому инспектору в наследство от отца, первого и последнего священника единственной Церкви города Полудня. Священник очень дорожил эбеновым изделием, ведь ему вручил его в Метрополе, в торжественной обстановке первого Храма Вечного Полудня, Верховный Епископ в подарок за миссионерство в городе Полудня. Церковь Двенадцати не могла смириться с тем, что на священной земле, откуда и началось когда-то само время, не было ни одного храма. Отец инспектора с радостью взял на себя миссию исправить положение. Верховный Епископ в прошлом также был миссионером, он раскрывал основы Полуденной Книги аборигенам на Гневной Земле в центре Жуара – Южного материка, и, по рассказам, у него даже был собственный слон, на чьей спине он продвигался сквозь душные влажные джунгли.
Но существовала и другая легенда, которую отец инспектора никогда не рассказывал своему отпрыску, несмотря на всю свою несгибаемую, как полированный эбен, честность. Согласно легенде, коей гордились в каждом храме Двенадцати, оскаленная серебряная пасть набалдашника однажды со всего размаха широких плеч будущего епископа врезалась, выпустив несколько торопливых тёмных струек, в матово-смуглый висок главного шамана последнего ещё не покорённого племени в окрестностях Южной Империи Ча. Ни шаман, ни всё племя не пожелали принимать заповеди Вечного Полудня, но пожелали, как и их предки, поклоняться камням и горам, животным и рекам, травам и деревьям, в том числе и тем чёрным, древесина которых так ценилась в Жуаре.
Отец инспектора не любил эту историю, она не совсем сочеталась с той истиной, что открывалась на каждой странице Полуденной Книги.
Потому он рассказывал сыну только о том, как первому хозяину трости, тогда ещё молодому, но уже честолюбивому миссионеру этот кусок дерева достался от Его Великолепия Императора Всея Ча Абн-Алода Четвёртого в знак преклонения перед великой истиной, пришедшей с севера и вытеснившей очень неудобное для Императора язычество, в котором так дорого продаваемый на севере эбен был для многочисленных племён, населявших тропики Жуара, деревом священным и потому запрещённым к вырубке. Приход новой веры открывал невероятные экономические перспективы для обеих этих частей света. Эту трость, соединившую серебро севера и эбен юга, Его Благоухание Абн-Алод Четвёртый специально заказал у своего лучшего мастера, дабы наглядно продемонстрировать выгоду нового религиозного порядка, как для одной, так и для другой стороны.
Но ни будущий Верховный Епископ, готовый ринуться в джунгли со священным Словом Двенадцати, подкреплённым делом, ни отец инспектора не знали, что мастер, сделавший трость, вынужден был потратить на неё лучший брусок из драгоценного эбенового дерева, который он откладывал для подарка жениху своей дочери – о, как бы были довольны его родители чёрной статуэткой слона, символом богатства и прочности домашнего очага. Чёрный цвет в Империи Ча означал высшую касту, а дочь мастера, как и он сам, была мулаткой. Мулаты в Ча были людьми второго сорта, для которых закрыта дорога в занятия наукой, торговлю или государственное управление. А вот жених дочери был чёрным, как южная ночь, как сам эбен, потому в глазах господ и кланов Империи брак был спорным и порицаемым. Но жених любил дочь мастера, а чёрный эбеновый слон в подарок должен был умаслить его угрюмых и надменных родителей.
Всю ночь мучился мастер и в итоге выбрал Императора Всея Ча, ведь пререкания с ним могли кончиться в яме со змеями, а выдать замуж дочь с кофейной кожей и томными послушными глазами мастер мог и позже. Потому он изготовил трость с серебряным набалдашником в форме львиной головы – символа храбрости и чистоты, потратив на это творение лучший брусок, приобретённый им у купца. Тот, в свою очередь, приобрёл его у темнокожего лесоруба – крепкого юноши, сына шамана последнего не покорённого племени. Юноша сбежал из племени в поисках лучшей жизни в столицу Южной Империи – Арагон. А уже пару лет спустя в это самое племя на своём личном слоне въехал молодой и честолюбивый миссионер, схлестнувшийся с отцом лесоруба сначала в словесном, а затем и в рукопашном поединке/бою, окончившимся метким ударом трости в висок шамана. Круг замкнулся.
Инспектор привык видеть трость прислонённой к кафедре, за которой его отец читал свою вдохновенную воскресную проповедь. Он был священником честным и любящим свой труд, несгибаемым в вопросах правил и морали, фанатично преданным делу. Потому весь город словно рухнул набок и разлетелся на сотни осколков от ужасной, восхитительной в своём кощунстве и иронии вести: священник, самый праведный гражданин из всех жителей, в профиль и насмерть застрелен первой фотовспышкой молнии, что была родом из уже собиравшей пасть на город июльской грозы. И только разразившийся после небывалый по силе, словно лопнувший стенкой аквариума, ливень мог сравниться с тем плачем, что извергала жена священника над его телом, в то время как юный Адель стоял в обнимку с младшей сестрой на крыльце их загородного дома и не решался шагнуть в этот великий поток.
И сейчас, когда инспектор шёл от хижины Авроры по слепящему побережью, он вспоминал эту сцену и ещё трясся мелкой дрожью. Инспектора словно разобрали на части и собрали заново, и ничего ни к чему не подходило. Он двигался с внутренним скрипом и скрежетом, как та коляска, что привезла его в этот белоснежный ад побережья с хижиной в центре. Он понимал, что зря отпустил рикшу, ведь у хижины Авроры нельзя было поймать коляску. Но он был рад, что у него было время прийти в себя. Никто не увидит его таким. И он шёл, тяжело опираясь на трость, в сторону порта, где кто-нибудь из рикш всегда ожидал пассажиров с подходящих кораблей или просто местных работников. Он шёл и постепенно приходил в себя, как вдруг на него накатило с новой силой.
Его ещё пошатывало и подташнивало, и на ослеплённой сетчатке возникала тёмная фигура отца за кафедрой в плывущем мареве свеч: «Честность – самая главная добродетель. Помните, что лучше прийти к смерти с пустыми руками, но с руками чистыми. Ибо сказано в Полуденной Книге…» – маленький Адель стоял у самого края толпы, так близко к отцу и так далеко от него, отец возвышался над ним чёрным утёсом над морем восхищённых голов, Адель ощущал возбуждённое море за спиной, церковь была битком, и все внимали голосу, что летел под душными сводами. А как слепят свечи…
Да нет, это песок слепит, а вот возникает из шелеста волн мать, сначала только хрупкие белые птицы кистей, запястий. Птицы садятся на чёрно-белые волны, и волнуется море полированной слоновой кости, и волнуется море внутри маленького Аделя, но уже не так, как от проповеди отца, а нежнее, без вечного чувства вины перед кем-то, кто там, наверху, за вершиной циферблата.
… а если стрелки устремлены к Богу в двенадцать часов, то дом наполнен взлетевшими игрушками, чашками, книгами, парящими на волнах музыки. И вот мать говорит с сыном о любви, о Вечном Полудне, о необходимости прощать, прощать всех и всегда. А отец говорит о Двенадцати и их заповедях, о правилах, которые надо соблюдать – десятки, сотни глупых правил, считаем целесообразным отклонить Ваше ходатайство, господин инспектор, распишитесь здесь, господин инспектор, распишитесь здесь, господин инспектор, Вы отнимаете у меня последнее, господин инспектор, всегда надо прощать, говорит мать, звякают монеты из банки, а отец говорит не своим голосом, а голосом Авроры про чистые руки, и мама говорит голосом Авроры – «с ней все будет хорошо», и плывут свечи над толпой, играет пианино, шумят волны, слепит песок, к смерти прийти с чистыми руками, а с ней всё будет хорошо, и вдруг в сознании Аделя возникает сама Аврора:
«Такой уж у меня дар. Помирите их».
И в эту секунду инспектору стало очень легко.
Груз, лежавший на нём в течение нескольких часов, дней, месяцев, обвалился вниз, соскользнул со спины, шелестя рваными ремешками.
«Я просто делаю, то, что умею. Я соблюдаю правила. Мои руки чисты».
Инспектору впервые было легко.
«Я просто делаю, что должен».
Инспектор подходил к порту.
Поодаль он заметил трёх бродяг: тощего, маленького плотного и совсем амбала. Инспектор взялся за перила лестницы, ведущей к дороге, но за спиной раздался крик, и фраза, нехорошая такая фраза, тяжёлым камнем, горсткой щебня стукнула ему в затылок, в лопатки, хлёстко обожгла уши, лицо, щёки... Он хотел обернуться, но подумал, что всех надо прощать, и он подумал про чистые руки, и он подумал: «что за ублюдки», и он подумал про отца, и он подумал про мать.
Инспектор обернулся.
Трое.
Львиная голова оскалилась, вспыхнув на солнце.
Инспектор посмотрел в глаза. Захлебнулся от брезгливости, злости. Выплюнул всё это прямо в жёлтое лицо первому – настоящий яд, а не фраза.
Тощий жёлтый пошёл на него. Амбал и маленький – тоже.
Инспектор перехватил трость за самый конец, знавший наизусть брусчатку улиц города Полудня. Побелели в мрамор, костяшки пальцев, срослись с чёрным деревом. Жёлтый и остальные говорили какие-то привычные угрозы. Отец плыл в мареве свечных огней, не останавливая проповедь. Белые птицы ласкали пианино, волны пели, комната была переполнена взлетевшими вилками и ножами.
Жёлтый был на таком расстоянии, что лучше не стоит. Взревел личный слон его Преосвященства Аделя Первого, великого миссионера, в честь которого был назван сын единственного священника города Полудня. Жёлтый сделал шаг, вошёл в первый круг ада, ибо кто был грешен при жизни, не будет допущен до Вечного Полудня, а сгниёт в стылой полночи, в Скорбной Впадине во веки веков, аминь, отец за кафедрой, мама за пианино, лучше не стоит, слон встал на дыбы, шаман бросился на пришельца, взлетела чёрная трость, кинулся жёлтый на беспощадного палача бедняков, взлетела чёрная трость, с хрустом вошла в матово-смуглый висок, и тонкие тёмные струйки, и упал шаман от удара дерева, что было срублено его сыном, поплатился за свою непокорность, упал жёлтый, с разбитым ртом, исторгнувшим такую нехорошую фразу, поплатился за зависть, о как плачет мама над лежащим во дворе отцом, аминь.
Он сбил первого ударом трости в лицо, но амбал уже схватил инспектора за грудки и головой – в нос. Хотел в нос, да как-то не рассчитал, больно высок господин, потому лбом в лысоватый лоб ударил с биллиардным стуком, инспектор отскочил, ослепнув на тысячу звёзд, а Лэн навалился на него, и они кубарем полетели в песок. Прокатившись несколько оборотов, взметая белые вихри – замерли, да удачно – Адель оказался сверху, локтем амбалу в горло, а тростью – ра-аз! по лицу, острой львиной пастью, ломая нос до обнажённого влажного хряща, два-с! – до вытекшего глаза, три-и, до… Ох, как в спину промежду лопаток, сбивая дыхание – каблуком – это маленький, плотный всё же решился, неумело, но с разбегу, вступил всей подошвой в почти оконченную свару. Задыхающийся Адель покатился по песку, заглатывая белый порошок ртом, глазами, носом, а маленький шёл на него, чтобы летящим носком успеть поддеть хрустнувшую челюсть... Но Адель, вскочив на колени, схватил трость обеими руками, крепко и ловко, как биту для лапты, и всё же успел, принял, перехватил летящую в лицо подачу трусливой ненависти – носок ботинка – и выбил маленькому Турсу хлёстким боковым встречным ударом коленную чашечку. Турс, взвыв от боли, подвернулся, рухнул на песок уже навсегда хромым на одно колено, попав в колченогое братство инспектора, а инспектор, вскочив, обеими руками опустил уже окровавленную, но ещё не насытившуюся львиную пасть чистого серебра на согнутый хребет Турса, вбив один из семи твёрдых холмиков внутрь... Инспектор оглянулся. На лицо амбала лучше не смотреть, без сознания, дышит, хлюпая, а жёлтый уже встал, рот, как на детском рисунке, неумело очерчен красно-чёрным, неровно и больше, чем надо, всё пытается подхватить пальцами с подбородка чёрные струи из отверстия, исторгнувшего такую нехорошую фразу, что тяжёлым камнем, горсткой щебня стукнула ему в затылок, в лопатки, обожгла уши, лицо, щеки… Он подумал обернуться, и он подумал, что всех надо прощать, и он подумал про чистые руки, и он подумал «что за ублюдки», и он подумал про отца, и он подумал про мать.
Инспектор постоял секунду, посмотрел вниз, увидел растоптанную алую розу и двинулся, так и не обернувшись. Он ни с кем не стал драться. Он так и стоял на берегу. Только что выкрикнутая фраза ещё висела эхом. Трое, что стояли за его спиной и были так голодны до драки, разлетелись гиенами на издевательский хохот – нарочито громко. Чтоб услышала чёрная поднимающаяся фигура всю цену своей неприкосновенности:
– Вы мне должны ребята. По медной монете! По медной монете! – и что-то ещё про пять монет, жаль, не вышло. Адель поднимался по лестнице и думал про чистые руки. И, слава Богу. У двоих лежали на дне карманов опасные бритвы, мелочь, предающая сюжету остроты, роковая деталь, не продуманная воображением Аделя.
Глава 39. Аврора и Даяна
Аврора подходила к деревне Морских. Какая-то женщина мыла посуду на отмели, по колено зайдя в море, подвернув подол юбки. Женщина была между Авророй и деревней.
Аврора вышла из хижины через полчаса после ухода инспектора. За это время она успела вспомнить многое. Она думала о том банкире и его напарнике, о томном наследнике древнего рода, о мальчике, что просил перевести его в другую школу.
«Жаль, что я когда-то всем им отказала. Но зачастую попутный ветер приходит к порванным парусам, а полдень случается всего раз в сутки. Удачу не подгадаешь. Аврора когда-то упустила эти шансы. Но теперь не упустит».
Аврора подходила к деревне. Она посмотрела направо. Женщина выходила из воды.
Это была она. Даяна.
«Ну, и слава Полудню. Не придётся идти через всю деревню под пристальными взглядами рыбацких жён». Женщины не любили Аврору. Они знали её тёмную силу. Авророй, полночной ведьмой из хижины на отшибе, пугали непослушных детей. Аврора повернулась к морю и пошла навстречу Даяне.
Даяна вышла из воды. Её ступни покрылись слоем белого песка.
– Зачем пришла, полночная? – так в деревне презрительно звали Ло Оуш. В голосе Даяны слышалась издёвка. «Хочет меня помучить перед тем, как согласиться на мои услуги, – подумала Аврора. Та ещё тварь. Ну, что ж. Я это заслужила. Я многим отказывала».
– Я передумала, Даяна.
– Неужели?
– Я готова исполнить работу.
– Работу?
– Я готова убить любовницу твоего мужа через сон.
Лицо Даяны чуть скривилось, ей было больно слышать про любовницу. Авроре стало жаль Даяну.
– Не нужно, Аврора.
– Почему же?
– Она уехала. Я вчера пришла к ней домой, да, я поднялась по этой ебучей лестнице в город сухих, пришла к ней домой и всё сказала. Я всё ей сказала. Сказала, что знаю про всё. Что знаю, что она трахается с моим мужем. Я всё ей сказала. Сказала, что убью её. Сказала, что рассеку лицо этой сухой суке рыболовным крючком. Я даже плюнуть ей в лицо хотела, этой суке, да только сказано: «береги море своё, влагу свою и прочее». Я всё ей сказала. Я сказала ей, что заказала её рыбу сна своей подруге – полуночной ведьме, Ло Оуш – что она умрёт от бессонницы, я всё ей сказала. Она плакала, плакала, как пятнадцатилетняя сучка, ты представляешь? Просила пощадить, не разлучать её с Дарио, с моим мужем, говорила, что любит его, что, похоже, беременна, ты представляешь, какая сука? Я была непреклонна. Я сказала ей всё. Я сказала, чтобы она уезжала из города, иначе я рассеку ей лицо рыболовным крючком. Она плакала, как сраная девчонка, говорила, что беременна… Я сказала, что моя полночная ведьма вызовет у неё через сон выкидыш, я так сказала. Не бывать их ребёнку. Я всё ей сказала. Она рыдала, а я заставила её собирать вещи, Аврора. Так-то. Я ждала, пока она соберёт вещи.
Аврора смотрела на песок под ногами, на тёмные следы ног Даяны.
– Рыбаки сказали, что видели её в порту. Она ждала его, с чемоданами, на пирсе, думала, он придёт проститься с ней. Дура. Я не пустила его. Сказала, что убью его, её, а потом и себя. Хватит. Я многого натерпелась. Хватит. Ты была права. Мне надо было самой с ней поговорить. Я всё ей сказала.
Аврора вздохнула, подняла глаза.
– Нечего вздыхать, Аврора. У тебя был шанс, я просила. Теперь иди. Иди отсюда, ты полночная ведьма, и я не хочу, чтобы тебя видели со мной.
Даяна ушла в сторону деревни. Аврора развернулась и пошла к хижине.
Глава 40. Догадки Аделя
Инспектор трясся в коляске очередного рикши.
Сиденья были сзади, инспектор ехал с прямой спиной, лицо его выражало суровую готовность, пальцы сплетались на серебряной львиной голове, глаза остановились в одной точке, где-то на шейных позвонках возницы.
«Завтра – к братьям. И к чёрту. Чистые руки, Адель. Я просто делаю своё дело. Я делаю свою дело».
Инспектор трясся в коляске. Рикша неторопливо крутил педали. Он был одет слишком вычурно для такой работы. Его коляска была новой, с удобными переключателями скоростей, с ручными тормозами, она вся блестела хромом и пахла свежим маслом. Инспектору это не очень нравилось. Рикша заломил слишком высокую цену за проезд. Он был одет слишком вычурно для рикши. Инспектору удалось немного сбить цену. На рикше была светлая рубашка, приятно оттенявшая его загорелую кожу, какие-то брюки. «Он бы ещё пиджак надел», – подумал инспектор.
Коляска мягко поднималась в толпе рынка, в разноцветной веренице рядов и тентов. Инспектор смотрел перед собой, чувствуя, как в нём закипает праведный гнев.
«И рынок. До рынка мы тоже доберёмся. Чистые руки. Вот оно что. С ней ничего не случится. У Авроры дар. А они сами виноваты. Доберёмся и до рынка».
– Пахлава, пахлава, – надрывался чей-то голос, сливаясь в тугой вал, нависший над головой, – пряности, перец, скидка только сегодня, самые свежие, подходи, налетай, мне для мужа, пошире есть немного, у него, э-э-э, широковатая кость, я ей и сказал, за такие деньги пусть берёт в Гнилом Тупике, а ткань-то, ткань, м, загляденье, бери не прогадаешь, он и запустил камень в неё, в лицо, госпожа такая, не помню, как по имени, жена этого, серьги вот посмотрите, как его, ну, налоги собирает, ожерелья очень хороши, нет, милая, это очень дорого, скину монет пять.
– Стой! стой… – инспектор вскочил, высунулся из коляски, уставившись в ряды и лица.
Усмехающийся мясник, показывающий золото в левом углу рта, склонённая голова продавщицы с выбившимся локоном, застывшая служанка с брезгливым пальцем в змеином клубке ожерелий, давящийся от шутки бугай, тычущий кулачищем в булочное плечо довольного толстячка.
«Послышалось? Домой? Слухи? Надо доехать ещё до нескольких адресов, чтобы завтра с утра – к братьям… Мария», – сердце инспектора неожиданно сжалось от какой-то неясной внезапной тоски.
«Домой… А работа? Слухи. Слухи всё. Хотят меня вывести, да и нервы уже ни к чёрту, етить их всех в полночь».
– Ну, что, господин, едем-с? Мы дорогу закрываем, больно узко-с.
Инспектор пожевал губами, тихо хмыкнул носом, обвёл глазами безделушки, настороженные лица, полуулыбку на наглых губах, выдохнул, откинулся назад в кресло.
– Езжай.
– Туда же? В кондитерскую госпожи...
– Да!
Инспектор закрыл глаза и сжал зубы. Его рука нащупала портфель. Инспектор вспомнил о его содержимом.
«Они у меня ещё посмотрят. Я в этом городе порядок наведу. И руки мои чисты. И с ней ничего не случится».
Глава 41. Большая премьера. Маленький человек
Шла премьера. Зал был полон, возбуждён и жаден до оваций. Над ложами стоял гул, огромными бабочками трепыхались веера, важно и влажно поблескивали монокли над чёрно-белыми глыбами фраков, хрустальными сервизами рассыпался смех.
Кружева и манжеты. Проборы и парики.
– Приезжий режиссёр, говорите?
– Ученик самого Стэньо!
– Да-да-да.
– … сценографические решения, кстати, близки к новой школе, но…
– …шедевр! Шедевр!
– Да-да-да.
– … критики Архипелага в восторге.
– Да-да-да.
– Дорогой, ну почему такое лицо?
– Уверен, очередная пошлятина.
– Да-да-да!
Программки, бинокли и парики. Браслеты, серьги, и запонки.
– Ну, конечно, комедия.
– Но, ведь…
– Будущее школы за комедиями, Вы же читали критика Андрэ! Дело в том, что драма исчерпала себя…
– Да-да-да.
– Я слышала, что трагические мотивы присутствуют.
– Не комедия, а трагикомедия!
– Да-да-да.
Зал был полон. Шла премьера.
Но вот только посреди этого сверкающего лоска, посреди томного великолепия светских бесед, пудры, платков и зеркал, был какой-то маленький человечек, тёмный, нелепый, вспотевший, с грудой шёлковых полосок под мышкой, также не вязавшихся с его жалким обликом, как он сам – с благоухающим, трепещущим амфитеатром надушенных лож.
Но прочь.
Тише!
Гаснет свет.
Молкнут, мокнут голоса до влажного шёпота и сходят, сходят на нет. Колышется, собираясь разломиться, разойтись на две половины, обнажить его величество искусство, занавес. И вот первая реплика брошена в зал, зал сжат в кулак, зал замер, затаил дыхание. Шла премьера.
И всё-таки не прав был критик Андрэ: не комедия, а трагикомедия. Но какая! Настоящий фарс, в котором до неприличия сплетались два жанра, и зал вслед за главным героем, измученным изменами жены – то в смех, то в слёзы, то в плач, то в хохот! Вот она, жизнь, доведённая до гротеска, блестит на острие своих поворотов, блестит слезой на щеке в первом ряду, и в последнем ряду. Шла премьера.
Но позвольте, что-то сбоку и снизу, неудобно как-то, неловко, с жарким дыханием, отдавливая ноги… Тот самый, ползает среди рядов и вяжет, вяжет что-то на ножки стульев, видимо, шёлковые полоски эти и вяжет, право, как неловко, декоратор что ли, к чёрту эти полоски, спектакль же, вот он, живой, уже идёт, так что ко всем чертям полночным его, чёрт с ним, ведь он её сейчас застанет, застигнет, пока она стоит на балконе с молодым смазливым Фредди. Скорей за колонну, скорей же!
Боже, как смешно, как горько, право. Фарс! Фарс.
И уполз куда-то в бок вдоль первого ряда, затем в шуршащую тишину кулис, во мрак, таинственный мрак, рождающий и поглощающий этих прекрасных людей с чистыми голосами, с безупречным дыханием, со светлыми лицами в ранних морщинах, туда, где ему совсем не место, но пусть, пусть, ведь любовник за колонной, а она так смешно оправдывается, а он так горько страдает, и жалко, и смешно, и смешно, и жалко… И вот, в горле уже растёт ком, и выступает слезами, и разлетается смехом, но растёт и растёт, до уже долгожданного «Браво! Брависсимо!», и мелькают стулья в финальной сцене бала под ловкими руками придворных официантов-акробатов, и сейчас-то всё и раскроется!
Тут-то и началось.
Сначала притихли первые ряды, и обвалились нехорошим смешком, как отсырелая штукатурка задние, а потом ещё раз смешок и, не дай Бог, ещё, не дай Бог, чтоб третий раз, святой третий раз, если третий, то всё… И бахнул смешок третий раз, а потом посыпалось, зашуршало шёпотом, закашляло в последних попытках спасти её, премьеру, но кто-то уже хохотнул в голос, кто-то с балкона в щегольском шарфе, и, не как до этого смеялись, нехорошо так, зло.
Повисла премьера на волоске.
А всё потому, что тот тёмный, нелепый, в своём затхлом старом костюмчике ползает среди мечущихся акробатов-официантов, и у тех уже растерянность на лицах, лишь бы не задеть ножкой, не споткнуться…
А солист, лысоватый, полноватый, раскрасневшийся от чувств, от роли, от ревности своей, нет, он не замечает или виду не подаёт, но ведёт и ведёт спектакль за собой, за святым актёрским наитием, в который раз провозглашая:
– О, сколько раз мне изменила ты?!
– Мой дорогой, о, что за бред! – отвечает она игриво и кокетливо.
– О сколько раз?!
– Ну, что за бред?
– Ну, сколько раз?!
– Ну, бред же, бред!
Да. Бред! Ведь всё сыпется на осколки, потому что вяжет свои ленточки на горле премьеры маленький человечек, и уже тяжело дышать ей, и зрителям тяжело дышать от давящего смеха, всё, потерян спектакль, капля, последняя капля, падёт и рухнет, разлетевшись хохотом на части, и...
– О, сколько раз мне изменила ты?
– Четыреста семнадцать.
Рухнула печать бюрократа на хребет пьесы.
Четыреста семнадцать стульев насчитал в Театре маленький человек, прежде чем в забытьи счётного азарта поделиться со всем миром заветным числом.
Четыреста семнадцать праздничных, цветных, траурных лент успел привязать он на похоронах премьеры.
И в тот же миг всё разлетелось на хохот.
Глава 42. Аврора. Город на закате. Солнце над морем
Аврора дошла до хижины на ватных ногах, и, пройдя по накренившемуся песчаному полу, рухнула в паутину гамака истомившись августовской мухой.
Так и замерла в одной позе, глядя в голубую полоску неба, что любил человек, решивший сегодня после заката украсть луну.
Он вот-вот должен был выйти из дому, чтобы шляться по улицам и ждать ночи. Дома было невыносимо, ведь там была хозяйка Ада, а она так любила затеять скандал из ничего, потому шлялся маленький чистильщик по улицам, не зная, что Ада сегодня в настроении, скорее, хорошем, насколько это можно вообще сказать про Аду. Она только вернулась с рынка, куда ходила больше посплетничать с торговками, чем за покупками, и те, как всегда недовольные появлением навязчивой скупердяйки, неохотно рассказали об утреннем происшествии. Да что рассказали, сама она видела последствия драки, удаляющуюся коляску разгневанной Розы, и как волокли, заломив ему руки, Адиного сумасшедшего постояльца, то ли мёртвого, то ли без сознания. В Аде липким комком мешался восторг от гнева Розы, которой она так завидовала, и сладкое предвкушение новой порции сплетен, которую она будет раздавать по ложечке своим бестолковым соседкам, ох, как заткнёт она свою подругу Фриду с её рассказами о распутной паре напротив, и, самое главное – видела почти сама, значит, сможет добавить любые мелкие специи подробностей по своему вкусу, посыплет приправами убогого художественного вымысла. А ещё она подумала, что постоялец её, этот лжеморяк, влюблённый в свой резиновый костюм и ни разу даже не посмотревший на Аду, седой красавец, который застудил её кактус, совсем выжил из ума и бросается на богатых и уважаемых особ, таких, как госпожа Цветочная Королева Роза Полуденная, которая, по слухам, даже владела семенами Синей Розы, будь она проклята. Ада думала, будут ли её считать по-настоящему храброй за то, что она сдаёт такому безумцу комнату или её саму признают безрассудной. Потом она подумала, что если моряка не упекут в городскую тюрьму, он, вернувшись, прирежет её ночью, и, испугавшись, она решила выгнать его из квартиры.
«Тем более, он застудил мой кактус», – думала Ада.
Ада бы никогда осмелилась сказать о выселении напрямую, для этого у неё был свой способ: она поднимала цену за комнату в четыре раза, и постоялец съезжал сам. Ещё Аде было почему-то тревожно за моряка, но она не хотела себе в этом признаваться.
Солнце двигалось по небосводу, Аврора лежала в гамаке без движения, без единой мысли, чувствуя штиль и солёную тишину и под сводом лба и под грудиной, тело моряка волокли в тюрьму сквозь течения городского океана, маленький тёмный человек, ещё не зная о грядущем провале, двигался по его карте, от стула к стулу, оставляя кусочки ткани на островах, более не смея и грезить ни о голубой полоске отпуска, ни о лице официантки, что врезалось ему в память. Он запретил себе петь песню, что напевала ему мама, он шёл с механической настойчивостью, весь уйдя в работу и не замечая полуденного мира вокруг. И постепенно, пока солнце приближалось к горизонту, он приближался к зданию Театра. А там, в холле уже была сдавленная суета, плотная очередь вееров и манжет, затем, за тонкой дверной перегородкой с приставленными к ней пока не посчитанными стульями – желанная пропасть пустого зрительного зала, в конце которого бегает всклокоченный столичный режиссёр. А из под его гениальных рук вырастают последние декорации, левее колонну, левее, ну, а затем, в чудесном, пропахшем потом и пудрой закулисье – опять суета, торжественная, волнительная, разминаются приезжие актёры, ложится последний слой грима, зашиваются порванные костюмы, ищутся всей труппой босоножки примы, украденные завистливой дублёршей из второго состава, кричит солистка с метропольским говором, что это вздор, что она не будет работать, что билеты на её спектакли стоят…
Аврора лежит без движения в гамаке, пока солнце, оставляя кровавый след, сползает по небу, с раскалённым шипением погружаясь в море, море вскипает жёлтым, оранжевым, красным, алым, багровым, и Аврора не знает, не подозревает, сколько стоит билет на спектакль столичной актрисы, а стоит он во много раз больше той суммы, что нависла над ней, над хижиной её, над морем её.
Аврора лежала в гамаке.
Аврора лежала в гамаке и смотрела на солнце. Солнце садилось за горизонт. Аврора так лежала уже не один час. Она не думала ни о чём. Она просто смотрела на небо. Единственной мыслью в её голове было дождаться момента, когда диск солнца своим раскалённым нижним краем коснётся поверхности моря. Только тогда она позволит себе впустить море под рёбра. Она поклялась, что примет решение до того, как верхний край исчезнет в водах. Так она лежала весь день, словно косатка на берегу со свежем следом выпавшего гарпуна.
А затем солнце коснулась моря.
Аврора вспомнила, как сказала инспектору, что отдаст ему оставшиеся деньги завтра. Он ответил, что придёт. Он ответил неразборчиво, себе под нос, но всё было понятно.
«Дура, – подумала Аврора. На что ты надеялась? Он не поможет. Ничем не поможет. У него совсем другая боль. Аврора тут не при чём. Просто у него другая боль. Совсем другая боль. У него совсем другая боль, а Авроре нужно найти семь монет к завтрашнему дню, чтобы сохранить хижину».
«Выбирай в Полдень, а не на закате», – вспомнила поговорку Аврора.
Семь монет.
Аврора смотрела на небо. Солнце садилось, рождая прекрасный закат, быть похороненным в котором стало бы настоящей честью для любого жителя города.
«Правда, давно уже не было героев в городе Полудня», – думала Аврора. Инспектор мог бы стать героем, но слишком стар, располнел, разбит, запутался в себе, больная жена, ноющее колено, да ещё та женщина с русыми волосами. «Он не герой», – поняла Аврора.
Небо было алым.
Как платье Розы.
«Семь монет», – думала Аврора.
Она думала о том расстоянии, что лежало между её хижиной и лавками Розы, там, в городе сухих.
Она вспоминала все повороты, улицы, переулки, что вели к цветочным лавкам. Семь с лишним лет она не ходила по ним. Её башмаки совсем разносились за это время, хотя она редко их надевала. Аврора смотрела на море. Солнце скрылось наполовину, почти захлебнувшись в раскалённой лаве.
«И ниток нет, чтоб зашить. Вот уже семь с лишним лет нет ниток. Ничего нет. Сколько кораблей пришло».
Аврора лежала и смотрела на море, вот уже семь лет смотрела на море, весь день смотрела на море.
Солнце садилось.
Диск был под водой, только тонкий краешек ещё светил. Аврора смотрела на него, не щурясь. Она уже решила, а оставался целый краешек. Не выбирай на закате… Только башмаки разносились. Только ниток не было. Аврора не сдвинулась с места, но глаза её заметались по хижине. И до того как краешек солнца окончательно ушёл под воду, захлебнувшись алым, Аврора успела завязнуть взглядом в последней непроданной сети.
Глава 43. Аркадий Чехов сходит с ума
… разлетелось на хохот, дикий, животный, как в школе, когда второклассник, тёмный затюканный мальчик, всё время повторяющий про себя какие-то считалки и уравнения, или напевающий глупую песенку про ветер и луну, прямо у доски обмочил штаны от страха, так как посчитал простейший пример неправильно, и класс хохотал, от первого ряда до последней галёрки, с самыми дешёвыми билетами в жизни, и орал жутко учитель, как сейчас орёт режиссёр, надсадно, истерично, как-то по бабьи, внезапно снисходя до чувственного шёпота, упиваясь своим глубоким, своим поставленным голосом и беззвучным дыханием, подчёркивая метропольский говор в каждом слове:
– Вы! Ничтожество. Сорвали такую… Сорвали такую премьеру, дорогуша. Великую! Мы работали над ней больше года. Какие артисты, душечка моя. Таланты! Бриллианты! И тут Вы… Вы за всё ответите. За убыток, за дорогу, которую мы проделали с самого Архипелага в Ваше захолустье, голубушка. Везли всю эту махину со всей труппой. Со всем реквизитом везли, до последнего стула. И что? Всё в момент. Напрочь. Глаза б мои Вас!.. Я обращусь в полицию, в Ваше Здание. Вон!
Выкатился он из Театра, поседев наполовину, разорвав предыдущий бланк, выкатился на ватных ногах, и замер: мимо, на четырёх деревянных ножках простучал старинный стул. На каждой лапке у него было по радостной цветной ленточке. Человек, считающий стулья, поднёс руки к лицу и ожесточённо потёр свои щеки, глаза, лоб, пока стул не скрылся за поворотом. Протерев, он выдохнул лишь одно слово:
– Завтра! – и покатился прочь.
Ну, конечно, не прочь покатился он, а к себе домой, стараясь не смотреть по сторонам, где уже по всем тротуарам и мостовым, по всем крышам и чердакам с жестяным грохотом бежали, смешно и жутко перебирая своими деревянными, железными, гнутыми, прямыми лапками они, стулья. И у каждого были на лапках ленточки, а у некоторых лапок было не четыре, а восемь. И как таких считать? Жуткий маленький всклокоченный, наполовину седой человек бежал по мостовой, закрывая голову руками, украдкой озираясь по сторонам, и шептал про себя: «Завтра. Завтра, всё завтра»; иногда сбиваясь на детскую считалку: «Сколько ножек есть у стула, раз, два, три… Четвёртую сдуло!»
Глава 44. Адель и Мария
Инспектор возвратился домой поздно.
Туннели улиц светились фонарями, в домах зажигались окна.
Редкие рикши проносились кометами, достигали чьих-то адресов, а достигнув, угасали в сумеречных переулках, подолгу шипели сплетнями о каком-то совершенно диком скандале в Театре со столичной труппой. Где-то бегал по кабинету, схватившись за волосы, обезумевший директор, и орал в соседней комнате столичный режиссёр, а ещё через стенку плакала пианистка, женщина со светло-русыми волосами.
Инспектор взошёл на крыльцо, оглянулся, поискал новой угрозы или знаков, не нашёл, взялся за ручку двери, вошёл в прихожую, снял шляпу, прислонил голову льва к стене, повернул в сторону деревянной скрипучей лестницы и увидел жену, лежащую у первой ступени.
… была она в ночной рубашке, тёмные волосы разметались вихрем, смуглые ноги чуть согнуты, рука выкинута в сторону двери, другая прижата к груди, у рта, на паркете – скупо раскинувшийся бисер тёмно-красных капель.
Инспектор понял, что она мертва, выронил на пол кожаную опухоль портфеля, и в ту же секунду она зашлась сухим кашлем, содрогаясь всем телом, подгибая руки и ноги, выбросив веер свежего жемчуга на клетку паркета.
Инспектор бросился к ней, подхватил под колени и спину, тяжело дыша, взлетел по лестнице под аккомпанемент рассохшегося дерева, бережно положил на смятую кровать. Мария была чуть тёплой, как и всегда после своих приступов жара и кашля.
Инспектор сбежал на кухню, заварил травяного чая, и опять – на октаву выше, на второй этаж и снова – вниз, за стаканом воды с йодом и солью.
А она уже приходила в себя, кашляла, тяжело дышала, раскидывала крылья простыней. Инспектор поил её, придерживая липкий затылок, держал за руку, сбегал на кухню, но уже не престо, как первый раз, а аллегро, аллегретто, опять чай, травы, соль, йод, кипячённое молоко с мёдом. И снова держал за руку, поил, успокаивал, смотрел в карие детские глаза, говорил про себя: «Как успел, Господи, как успел!»
Было далеко за полночь, они сидели в спальне, она в постели, обложенная подушками, бледная, он – рядом, позволив отпустить свою руку. В этот момент он и увидел красно-синюю отметину на плече. Поймав его взгляд, она сказала.
– На рынке. Кинули камнем. Я звала полисмена. А парень убежал. Даже разглядеть не успела.
Адель застыл с пальцами на верхней пуговице рубашки, уставившись в тёмный угол комнаты.
– Адель. Я совсем слаба. Нам надо уехать. Только западный ветер спасает. Я всё понимаю, но… я больше не могу жить в городе. Сделай что-нибудь. Договорись с кем-то, пойди на компромисс. Нам нужны деньги на переезд. Я умру здесь. Я просто умру. Пообещай мне, Адель.
Пальцы инспектора никак не могли справиться с пуговицей.
– Адель?
Он потянул сильнее, пальцы сорвались, хрустнула нитка, пуговица запрыгала удаляющимся эхом в неизвестность комнаты. Адель расстегнул вторую. Снял рубашку.
– Я всё сделаю. Обещаю, Мария.
Глава 45. Женщина на берегу. Ночь с первого на второе августа
Она стоит на берегу и смотрит в Великий Оу, не смея шагнуть с Фарг Стэ, с сухого побережья в светящиеся волны. Великий Оу мерцает спелым светом, налившись ночью и снами, и сотни, тысячи их, чужих грёз, проносятся там, на глубине. Рыбы, медузы, черепахи Сна. Две косатки какой-то влюблённой пары переворачиваются в синих водах ровного дыхания. Она босая стоит на берегу. На берегу Великого Оу. Маленький шаг – и она окажется на следующей ступени. Она смотрит в глубину, глубина – в неё. Там, в глазах тысяч рыб и черепах, внутри призрачных медуз проносятся варианты прожитого дня, помноженные на страхи, надежды, желания, похоть, совесть, принципы, ценности, влечение, жажду. Игра воображения, закрученные сюжеты, фантастические миры и почти в каждом кто-то вдалеке, задевает деревянными ножками по паркету. Она стоит на берегу и смотрит.
Косатки уносятся вдаль, за горизонт, иногда выпрыгивая из воды.
«Его там нет. Я бы наткнулась», – думает женщина.
Она возвращается в хижину, аккуратно укладывается, чтобы не разбудить спящих в гамаке мальчика и девочку, чьи умиротворённые лица – последний слепок затёртого воспоминания. Она ложится между ними в гамак и закрывает глаза. Она открывает глаза уже в гамаке пустом, поднявшись на ступень выше. Она встаёт, доходит до стола, смотрит на море, почему-то лишённое в эту ночь лунной дорожки, берёт со стола в который раз заваренный, но не выпитый усыпляющий отвар, ещё раз погружаясь с головой в своё застарелое горе, потом выдыхает, оттирает влагу с морщинистых щёк:
– И хватит, – Аврора залпом осушила чашку. Дошла до гамака, свернулась клубком, уснула без снов и видений.
Глава 46. Роковое утро второго августа
Утро ещё не коснулось первыми лимонными лучами верхушек домов в центре, ещё не раскрасило острые края флюгеров жёлтым, солнце плескалось только в пыльных стёклах громады Здания Бюрократизма, а ущелье одного из несчётных переулков города было пустым и безлюдным, как и множество его неповторимых собратьев. Но не успели заблестеть самые высокие черепичные крыши, как в расселине между домов, что тонула в глубокой синей тени, зародилось грохочущее железное эхо. Оно становилось громче и отчётливее, с каждым уже слышимым шагом повторяя все изгибы и нюансы булыжной мостовой в расшатанных скрипучих колёсиках старой тачанки, нагруженной полными бидонами молока, что дребезжали и постукивали друг о друга.
То было еженедельное явление молочника утренним пролётам улиц, и они бы вновь застыли в восхищении, но сейчас они были поражены куда более драматическими изменениями в привычном ландшафте.
Молочник в белой выцветшей фуражке и старом фартуке шёл навстречу новому восходу, и уже набрал холодного августовского воздуха лёгкие, чтобы пронзить тишину навылет белой вспорхнувшей птицей «Мо-ло-ко!» из раскрытых губ, как вдруг заметил непривычную пустоту за витриной одного кафе. Молочник подошёл ближе, прижался носом к стеклу и не поверил своим глазам. Белая птица затрепетала в его рту так, что губы задрожали, но молочник не выпустил её. Он пошёл дальше и снова увидел ту же пустоту уже в соседнем доме. С пульсирующей в висках надеждой, дребезжа крышками полных бидонов, он кинулся к следующему, к витрине магазина и там опять сплющил лицо прозрачным. Судя по тому, что птица внутри его рта затрепетала ещё сильнее, заставляя дрожать даже подбородок, молочник увидел то же самое. В недоумении он застыл на дне сонного города, не смея шевельнутся. Так бы и простоял он в синей тени, пока его бы не облило сверху солнечным соком, но вдруг из ближайшего раскрытого окна вырвалось истошное:
– Стулья! Где все стулья?!
От крика молочник вздрогнул, словно он был виновником проишествия, метнулся сначала в одну сторону, затем – в другую, оставляя в утренней тишине рваный дребезжащий шрам, затем замер на миг, поправляя фуражку, мучаясь вопросом, стоит ли кричать в такое испуганное утро, потом подумал, что если он сегодня не появится на привычном маршруте в то же время, заподозрить могут и его.
И ранняя тишина августа была навылет пробита белой осиплой птицей: «Мо-ло-ко!», устремившейся из лёгких, со дна переулка навстречу солнцу на скатах крыш.
Глава 47. Моряк варит кофе
– Мо-ло-ко! – услышал моряк из раскрытого окна с порванной москитной сеткой в тот самый момент, когда он подносил зажжённую спичку к комку бумаги среди углей.
На печке высилась закопчённая турка.
Нехотя разгорелось пламя, моряк потряс гаснущим метеором в руке, но запах серы почувствовал не так подробно, как раньше.
Нос моряка распух и ощущал окружающий мир смазано и нечётко. Распухли и его запястья в следах от наручников (красные потёки почти затёрли неразборчивую надпись), кости ещё ломило. Но, несмотря на это, руки его крутили рукоятку старинной кофемолки, перемалывая зерна, словно руки слепого Шарманщика – рукоятку граммофона. Правда, вместо мелодии, рождался только скрежет, и вспоминал моряк совсем недавнее прошлое. Он вспоминал, как перечеркнул свою судьбу. Завязал её двойным узлом, росчерком чернил на бумаге.
Моряк вспоминал каменный мешок тюрьмы, где вчера вечером он сидел за железным столом на привинченном стуле, а напротив сидел толстый постоянно потеющий усатый шериф города Полудня, тот самый толстый усатый шериф, что вчера днём вместе с молодым полисменом задержал его на пляже. Моряк высыпал молотые зерна в прогретую турку.
Моряк высыпал молотые зерна в прогретую турку, а тем временем, толстый, постоянно потеющий усатый шериф напротив и молодой полисмен, вышагивающий из стороны в сторону за его спиной, теряли самообладание, пытаясь вызнать имя его.
– Я не помню, – говорил им моряк. – Я не помню своего имени. Я вообще ничего не помню.
– Ты мне не увиливай, сука, – кричал на него усатый шериф, – я тебя в тюрьме сгною! Слышишь? Сгною.
Моряку нечего было ответить, и он просто залил в турку холодной воды, а шериф тем временем говорил, что нападение на коляску Розы, нападение на личный велотранспорт госпожи Розы Полуденной не пройдёт моряку даром, что он до конца дней своих будет сидеть в городской тюрьме, если не скажет своего имени и рода занятий, и зачем он бежал к морю, как сумасшедший. Моряк ответил, что не помнит ни имени своего, ни рода занятий, и что бежал он к морю, потому что ему надо к морю, иначе жизнь его пройдёт зря и бессмысленно, ответил моряк и убавил огонь, а шериф разозлился ещё сильнее и пообещал убить моряка, а молодой полисмен перебил шерифа, закричав ещё громче, что он сам убьёт моряка, и шлёпнул его раскрытой ладонью промежду лопаток, так, что моряк захлебнулся от кашля, а сердце его чуть не выскочило из груди.
– Я не помню имени своего, – прохрипел моряк.
И тогда шериф сказал совсем страшно:
– Вон. С глаз моих. Вон отсюда.
А молодой полисмен рывком поднял моряка с прикрученного стула за скованные руки, вывернув их из лопаток, и, толкая перед собой тычками дубинки в спину, повёл его по узкому запутанному каменному коридору со множеством поворотов и поперечных железных решёток, о которые моряк бился подбородком и оседал на пол, пока его не поднимало следующим ударом, и в конце долгого пути, стукнувшись о последнюю, скорбно скрипнувшую решетчатую дверь, моряк полетел в тесную одиночную камеру, куда его швырнул молодой полисмен, крикнув в след о том, что моряк никогда больше не увидит моря своего.
Так и лежал моряк на дне каменного мешка, пока на дне турки не появились первые пузырьки, и, когда самый большой и смелый из них сорвался, устремляясь к поверхности, моряк заметил на полу маленький железный гвоздик. Повернувшись спиной, он подобрал его распухшим узлом онемевших пальцев, затем рывками подполз к стене, опёрся о сырой заплесневевший камень лопатками, отдохнул минуту и начал вычерчивать на стене надпись. Он чертил её больше часа, и когда гвоздик выпадал из распухших пальцев, он снова подбирал его и снова усаживался, и чертил с того места, где остановился, пока острие не застревало в зелёных наростах мха и плесени. И когда он закончил и лёг таким образом, чтобы видеть надпись перед собой, лёг на ледяной пол камеры, он был уже не так одинок, и море его было с ним. И пока он засыпал на ледяном полу в камере, вода в закопчённой турке закипела уже ближе к утру, захлёбываясь пузырями, когда охранник услышал странные всхлипы и шорох пластинки. И когда он вбежал в камеру, вода уже кипела вовсю, обещая порвать тонкую плёнку на самой поверхности, а моряк бился в судорогах на ледяном дне закопчённой турки, и уже били его по щекам, и солёная морская пена стекала по его подбородку, и шумели волны, и шипела пластинка, и кипела вода в закрученной воронке, и доктор подносил нашатырь к лицу, и моряк пришёл себя, и, глядя в удивлённые и недовольные лица охранника, полисмена, шерифа и доктора, кинул щепотку соли в кипящую воду. «Похоже, у него падучая», – сказал доктор. А шериф сказал, что мучиться с больным стариком у него нет времени, что он, похоже, совсем псих, а тюрьма не место для психов, а Дом Скорби стараниями пыточных Службы Преследования переполнен, тем более, донесли, что кто-то украл из Здания несколько стульев, и это преступление, которое надо расследовать прямо сейчас, распоряжение пришло, так давайте избавимся от больного старика, как можно раньше, и займёмся должностными обязанностями, а молодой полисмен сказал, что моряк опасен для общества, что его нельзя просто так выпустить, лучше сдать его Службе, тем более, Роза будет недовольна, если узнает, она будет просто вне себя от ярости, и тогда шериф подумал секунду и сказал:
– Роза не узнает.
– Роза не узнает, – сказал шериф, и моряка опять повели по длинному коридору, толкая решетчатые двери, в тот же кабинет и бросили на привинченный стул, и расстегнули наручники, а прикреплённый к участку секретарь из Здания под диктовку шерифа уже составлял акт о запрете моряку проходить на территорию рынка и далее на запад, вплоть до самого моря. В случае неповиновения означенный выше субъект будет предан смертной казни через повешение.
Точка.
Моряк не хотел подписывать, он сказал, что не помнит даже своей подписи, но молодой полисмен снова ударил его промежду лопаток, так, что потемнело в глазах, а шериф заорал на моряка, обещая сгноить в тюрьме, моряк испугался, что от крика проснётся Ада, чья комната напротив кухни, и начертил первые всплывшие в памяти двойные узелки. Шериф, не глядя, передал документ секретарю, тот поставил всесильную и невозможную к отмене Печать Бюрократа, так, что от удара обуглились края круглого отпечатка, и моряка выпустили в город.
В городе ещё сильно пахло морем даже сквозь разбитый нос, редкие дворники сметали с бордюров пыль, отдающую солью, и отвлечь от этого запаха мог только глоток крепкого кофе. Моряк уже принял решение.
И вот моряк последний раз посмотрел на запад сквозь шрам на москитной сетке и вспомнил зелень двери. Он уже принял решение.
Он подумал, что, может, оно и к лучшему.
«Завтра вернусь в лавку, извинюсь перед директором и буду дальше работать и вязать бесполезные узелки. Скоплю на будильник от мастера-часовщика, а пока буду спать в водолазном костюме, и, дай Бог, не захлебнусь в собственных воспоминаниях».
Он принял решение.
«Жалко её. И ей же не больше четырнадцати. Это неправильно, некрасиво, в этом нет полуденного света. И Аде деньги надо отдать».
Моряк пил кофе, не чувствуя вкуса.
«Ну, а если мне запретили море, зачем мне Полдень?» Моряк вспомнил её всю, с загорелыми плечами, белоснежной ступней, золотым пушком вдоль позвонков... Он принял решение.
Моряк сделал первый большой глоток, и море погибло в нём.
Глава 48. Инспектор. Братья
– Мо-ло-ко!
Голос трепещет белой птицей вдалеке за спиной. В конце улицы. Но громче звон колокольчиков над захлопнувшейся дверью. Над которой неоновая надпись и табличка.
«Изобретательная контора Братьев Райн».
Инспектор вошёл и огляделся. Стены,увешанные диковинными приборами и механизмами. Полки, стеллажи, полумрак. Из тёмных углов поблёскивает непонятным, стеклом, латунью. Луч света впереди, косо падающий пятном на массивный стол зелёного сукна. Чёрный телефон, чернильница, печатная машинка. Папки с документами. Верхняя – для инспектора.
И две фигуры братьев.
Белоснежные улыбки, накрахмаленные манжеты, жилетки дорогого покроя, строгие брюки на подтяжках. Два одинаковых идеальных пробора в русых волосах.
«Два безобидных клерка. Кто бы мог подумать?»
Один сидит в дряхлом кресле за столом. Напротив пустого кресла для инспектора. Другой стоит. Уперев руки в зелёное сукно. За его спиной старое кресло – родной брат двух других. Словно мебель соревнуется в сходстве со своими обладателями.
Чернильница, груда папок, чёрный телефон – единственный частный телефон в городе.
«Кому они звонить собрались? Розе же ещё не провели. Телефоны только в Здании, и то внутренняя связь. Ладно».
Инспектор сглотнул.
«Что ж. Запомним этот день. Лучше ни о чём не думать. Чем быстрее, тем лучше».
– Проходите, инспектор. Рады Вас видеть.
– Проходите, инспектор. Проходите.
Инспектор пошёл сквозь мрак. Боясь споткнуться. Невольно расставив руки с портфелем и тростью. Подошёл. Протянул руку. Пожал ладонь. Протянул ещё раз. Пожал вторую.
«Их ладони суше моих».
– Присаживайтесь, инспектор.
– Присаживайтесь.
Два кресла. Скрипнувшие пружины.
– Вы, наверное, уже знаете про стулья. Абсурд, да? Мы не исключение. Вот, пришлось достать старые отцовские кресла со склада. Надеемся, что эти излишества – не очень большое нарушение, инспектор.
– Вы уж нас не обессудьте, инспектор.
Ироничный тон, кривая усмешка.
– Вот документы.
– Всё готово, инспектор.
Протянутая над зелёным сукном папка.
– Вам только прочитать.
– И поставить подпись.
Инспектор крякнул. Откашлялся.
Шершавый картон, серые тесёмки, кокетливый бантик. Два вежливых молчания напротив.
«Поехали».
Белоснежные, желтоватые, серые листы отчётов, мелкий шрифт.
Скользит по строчкам, но замечает всё между ними опытный глаз. Неровности, шероховатости, заусенцы. Места, где запутывались следы, разрывали и склеивали, переписав числа, где нырнули под неточную формулировку закона, как уводили деньги вдоль неповоротливых норм, вот здесь ловко, это же полтора миллиона, видит глаз всё между строчек, и особенно крупную надпись «Пообещай мне, Адель», и сухой измученный кашель. Сухой измученный кашель, а волосы не размётаны, уже собраны в тугой душистый узел, а на бледном лице проступает первый румянец, блестят тёмные глаза: «Пообещай мне, Адель». И багровый след на плече.
Братья не смотрят на инспектора. У одного в руках мелькает пилка для ногтей, другой почти пропал из поля зрения – размытое пятно, а посмотреть нельзя, но, похоже, он старательно что-то пишет в книгу какую-то, кладёт на бумагу строку за строкой, весь преисполненный своего величия: запонки, дорогая перьевая, аккуратная чернильная цепь цифр.
Тишина, только поскрипывает кресло под кем-то при поворотах. Папка уже подходит к концу, остаются последние листы, последняя возможность остаться собой и сейчас, впервые в жизни…
«Прийти к смерти с чистыми руками. Папа, это сложнее, чем читать проповеди».
Надо выбрать что-то из этого, средненькое такое по тяжести. Закрыть папку. Сказать. Сказать. Сказать: «Всё в порядке, нарушений не найдено…Но!»
И дать какой-то намёк. Мол, вот у вас тут завышена себестоимость услуг для Здания, давайте как-то решим. И надо как-то попросить, сказать сумму. Написать на листке. Ручка же во внутреннем? Долго лезть…
«Я же совсем этого не умею, – вдруг подумал инспектор, – расценок не знаю».
Он уже готов был закрыть папку, он уже выбрал неплохую такую строчку на сорок шестой странице, лет эдак на пятнадцать каждому, он уже готов был сказать заветную фразу, но на последней странице увидел прикреплённый документ с иностранным гербом, гербом Северного Архипелага, листок написанный на другом языке. А, вот перевод. Документ о купле-продаже каких-то динамо-машин, ну, это ладно, но вот ещё прикреплённый документ с печатью Метрополя.
Разрешение на международную торговлю.
«Э, нет».
Время остановилось, мастер часовщик в доме напротив удивлённо поднял бровь, впервые в жизни оказавшись в тишине.
Разрешение на международную торговлю.
И внизу подпись представителя местной власти – уполномоченный по торговле чего-то там из Здания Бюрократизма, затем «Финансовый инспектор города Полудня» и строчка для подписи.
Мастер-часовщик застыл посреди своей лавки. Секундные стрелки готовы сорваться с мест. Тихо скрипнуло кресло.
«Международная торговля. Это не рынок прищучить, поймав за грязноватую руку торговца родом с/из Жуара. Это не хижину за неуплату отнять, Адель. Нет. Это другие масштабы. Братья-то выросли. Окрепли. Возмужали. Вышли, так сказать, на профессиональный уровень. А я ведь проворонил. Я. Ходил по адресам, мучая мелких торговцев сувенирной продукцией. Мнил своё слово буквой закона, боясь заглянуть на Полуденную, 2. А современная история творилась здесь. Если я это подпишу, братья будут уже не в моей компетенции, они смогут под прикрытием международной торговли уводить из бюджета астрономические суммы, и местная власть никак не сможет на это повлиять, не в Вашей компетенции, господин инспектор, в Здании, наверное, всё решено. Волосы размётаны по подушке, надсадный кашель измождённое лицо. «Пообещай мне, Адель».
– Нет, – сказал инспектор. Тысячи секундных устремились вперёд.
Братья внимательно смотрят на инспектора, инспектор смотрит на братьев. Секундная стрелка совершает три прыжка в полнейшей тишине. Пилка остановила движение, перьевая ручка аккуратно и сдержанно ложится на сукно.
– В чём дело, господин инспектор? Все документы уже одобрены в Здании. Ваша подпись – полнейшая формальность.
– Полнейшая, господин инспектор.
«Вот зачем им телефон?»
– Нет.
Бегут, ликуя, тонкие лапки по циферблату.
– Послушайте, инспектор, не создавайте проблем самому себе.
– Международная торговля выгодна всем.
– Всем, господин инспектор.
Манжеты, подтяжки. Безобидные клерки.
– Особенно вам, – инспектор помассировал веки (пальцами).
– Инспектор, городу нужен морской выход в международное экономическое пространство.
– Разве Вы не понимаете всех открывающихся перспектив?
– Выход в море есть… – инспектор массировал веки.
– Контрабанда, инспектор? Торговцы не в состоянии уплатить Зданию пошлины. А как же буква закона? Мы хотим, чтобы город вёл легальную торговлю. Для нас в Здании сделают некоторые, э-э-э, послабления. Всё уже решено.
– Вы просто хотите уводить деньги из казны, – инспектор отнял руки от лица, но сидел с закрытыми глазами, и голос его был совсем уставшим. – И на морскую торговлю вы никак не способны, отдайте это дело морякам. Ваш отец уже наигрался в морского волка и утопил целое судно со своими чёртовыми водолазными костюмами, на пустом месте налетев на риф. Если хотите такой смерти, идите и топитесь в море, пожалейте неповинных моряков.
– Инспектор уймитесь. Мы не будем повторять ошибок нашего глубокоуважаемого отца. Мы наймём опытных мореходов.
– И, конечно же, сами выходить в море не будем. Наш отец был мечтателем, изобретателем, и, э-э-э, романтиком, скажем…
– Ваш отец угробил целое судно. Которое до сих пор числится вживых, потому что вы не хотите выплачивать компенсации семьям погибших. Вы утаили целое кораблекрушение.
– Инспектор, не забывайтесь! Мы выплатили всем семьям столько, сколько нужно. Неофициально. С Вашей волокитой в Здании, деньги дошли бы лет через триста, уменьшившись в четыре раза. Мы заплатили всем.
– Этого никто не знает. Я только знаю, что вы купили молчание семей, чтобы не регистрировать судно как погибшее. Все в городе знают, что «Инесса» на дне моря, и никто не смеет и слова сказать. Кстати, в следующем месяце вам опять платить за неё налог, господи, какой бред…
– Инспектор. Давайте не будем мешать всё в одно. Мы открываем официальный морской торговый путь. Наши суда пойдут во все страны мира. Мы сделаем всё правильно.
– Мы хорошие бизнесмены.
– Мы будем вести бизнес, не выходя…
– Не выходя из этой конторы на Полуденной, 2.
Тишина. Прыжок в одну шестидесятую часть циферблата. Ещё один.
– Вы не хорошие бизнесмены, – инспектор открыл глаза, посмотрел на братьев – Вы хорошие жулики и воры.
– Ого.
– Вот это заявление, инспектор.
– Это ещё не всё, – инспектор уже не сдерживался, ему было нечего терять. – Вы хорошие жулики и воры, и мне плевать, что даже Здание Бюрократизма «за». Я не поставлю своей подписи, и, пока я являюсь инспектором города Полудня, чёрт возьми, вы не получите разрешения на международную морскую торговлю! – Инспектор был красным. На лбу выступила испарина .
– Пока являетесь, – вполголоса, но хором, сказали братья.
– Ма-алчать! – инспектор ударил кулаком по своему портфелю, и в глубине его и вправду что-то начало тикать, тихо, но отчётливо. Инспектор, ничего не замечая, поднял вытянутый палец к самым лицам братьев и, покачивая им на каждом ударном слоге, медленно и веско проговорил охрипшим голосом:
– Подобные выходки впредь буду считать угрозами и заносить в официальный протокол. А по поводу ваших финансовых дел, извольте сегодня явиться к трём в мой кабинет двадцать три в порядке общей очереди. Там мы с вами подробно обо всём поговорим. Неявку буду считать поводом для судебного разбирательства и уходом от уплаты налогов, – инспектор откинулся на спинку взвизгнувшего кресла. Братья задумчиво смотрели на инспектора.
– Хотя, я думаю, у вас и так найдётся достаточно нарушений.
Братья смотрели на инспектора.
Тот встал, молча развернулся и, тяжело опираясь на трость, пошёл к выходу.
– Инспектор, подумайте. Это большие возможности для города, рабочие места, приток капитала…
Инспектор развернулся:
– Это ложь. Красивые слова. Городу ваше воровство не сделает ничего хорошего.
– А кому решать, что хорошо, а что плохо, инсп..
– Мне! – взвизгнув, выпалил инспектор и пошёл прочь с удаляющимся тиканьем в кожаном портфеле.
Глава 49. Аврора предаёт море
– Мо-ло-ко!
Взмывала и билась в небе хриплая белая птица в конце улицы, сжатой перспективой в точку, в точку соприкосновения с рынком, за которым лежали цветочные лавки, лавки Розы, и весь город Полудня, с Круглой площадью, с громадой Здания, с великолепной Полуденной улицей, с грязью и вонью трущоб в Гнилом тупике. Тяжело дыша, Аврора оглянулась назад. К морю сбегал каскад низких и широких каменных ступенек – триста тринадцать, число, которое она не успела забыть, которое пересчитала впервые за семь с лишним лет, любимое число трусов, лестница позора, ведущая от побережья в город. Сколько Морских поднялось по ней, лишившись своего моря. Аврора смотрела на лестницу.
Ноги ещё ныли. Они будут ныть весь день, всю жизнь, до самой смерти, до полуночи или Полудня, что там ей уготовано за её страдания, за искусство жить в чужих снах. Аврора смотрела на лестницу.
У самого устья каменного водопада – синяя выпуклая глыба Королевского залива в тонких белоснежных краях, от вида которой кружится голова. Аврора не удержалась и там, под ногами, нашла точку своей хижины.
Лучше б я не оглядывалась, подумала Аврора.
Аврора смотрела на громаду залива с тонкими белоснежными краями, которые угрожали лопнуть от этой грандиозной красоты, и тогда море рванёт на берег, пересчитает в одно мгновение триста тринадцать ступеней, ринется по улицам и переулками, ударит из раковин и ванн последних этажей, сшибая посуду на пол, вот уже захлёбываются рикши, но крутят, крутят колёса, вот уже само Здание уходит под воду… Бежать, скорее, пока море не ударило в память, в сердце, под рёбра, пока не отпечаталось волной на песке под веками, всполохами двух знакомых детских лиц – бежать прочь.
Она посмотрела вперёд, на каменные фигуры города, в изломанную полоску неба над крышами, где уже вставало солнце, и тысяча и один запах навалились на неё, память навалилась на неё, и вот уже прошлое сидело за столиком кафе, вело рукой по обшарпанным стенкам домов, проносилось знакомым, но таким постаревшим рикшей вдоль побережья, а вот тут, на перекрёстке раньше стоял продавец сладостей, маленький тёмный человек. Аврора оглянулась назад, но там не было ни одного паруса, кроме знакомой торговой шхуны. Море нависало над ней, в тысячу этажей, в семь лет одиночества, в триста тринадцать ступеней позора, обещая размозжить старческую голову своей массой.
– Хватит, – Аврора рывком развернулась и быстро пошла в сторону рынка.
Впереди кричал, удаляясь, молочник, не зная, что мгновенье назад избежал скоропостижной гибели в солёной воде, как не знал этого и весь город, хватившийся стульев.
«Я предала море, – думала она. – Я предала тебя. Потому что вы равны. Ты и море».
Аврора пошла быстрее.
Аврора шла по улице, и первые, ранние прохожие оглядывались на её странную обувь – она была зашита торчащим во все стороны рыболовными лесками.
Глава 50. Звонок братьев Райн
В конторе на Полуденной, 2 ещё позвякивали колокольчики над дверью под неоновой вывеской, а один из братьев уже дотянулся до чёрного телефона и снял трубку.
– Какой у него номер? Всё время забываю.
– 529, они там по кабинетам поставили.
– Точно, точно.
Два гудка пробежали по проводу над площадью, по которой шёл инспектор, в громаду Здания, где в кабинете № 529 аппарат успел рассыпать в воздухе горсть чайных ложек, пока ему не оторвали голову:
– Алло, – ответил на другой стороне вселенной тусклый голос. Голос назвал свою должность.
– Это братья.
Щёлкнул какой-то рычажок, который, вроде как, спасал от внимательных ушей Службы Преследования.
– Слушаю.
– В общем, он не пошёл нам на встречу. Мало того, он категорически против. Его нужно убрать.
Тусклый голос на том конце помолчал.
– Мы этим займёмся. Когда подпишете договор с представителями Архипелага?
– Когда будет подпись фининспектора.
– Завтра будет подпись фининспектора. Его временно исполняющего обязанности, – голос в трубке усмехнулся
– Отлично.
Один из братьев повесил трубку.
Братья посмотрели друг на друга:
– Думаешь, этого достаточно?
– Ты что предлагаешь?
– Ты знаешь что. Ты знаешь инспектора. Даже после того, как его уберут, он может доставить проблем. Он же упёртый, как осел. Весь в отца-праведника
– И?
– Убрать его совсем.
Скрипнуло кресло. Человек с тростью и портфелем пересекал площадь.
– Тем более, мне кажется, он понял. Не из-за международной торговли же он так взъелся. Он умный, понял всё про привезённый груз, захочет лишить нас монополии, урвать кусок, быть в доле. Электрификация – это не шутки. Если он усёк, что к чему, он нам может здорово планы попортить… Заодно опробуем новую игрушку.
Один из братьев достал из ящика стола небольшой металлический предмет в форме изящно закруглённой буквы «L». Нижняя часть представляла собой загнутую рукоятку, переходящую в длинную трубку, под которой был маленький крючок. В основании трубки был пузатый барабан.
– Да… И «Инесса» ему покоя не даёт. Кстати, нужно уже организовать экспедицию и забрать груз. А то я скоро поверю, что Роза нашла…
– Ну, она же молодо выглядит, – усмехнулся один за братьев.
Другой был серьёзен:
– Ладно-ладно. Заберём, не переживай.
Один из братьев выщелкнул барабан вбок.
– Шестизарядный! – удивился второй.
– Это тебе не мушкеты Королевской Гвардии.
– Хорошая вещь. Но кто сделает? И вот ещё. Не будет ли это уликой против нас? Может, проще по старинке, бритвой там, ножом?
– Брось. Во-первых, у инспектора куча врагов. Да, его снимут, но он ведь знает про все дела в городе. Формально, подозреваемых куча. Во-вторых, никто даже не поймёт, что случилось. В городе о таком никто представления не имеет. Во всей полиции не наберётся и двух десятков ружей. Это для них будет как гром среди ясного неба.
Братья рассмеялись.
– Точно. Пойдёт вслед за отцом. Жители у нас суеверные, сразу легенду придумают, что их семья проклята.
– Да. Полуночные ведьмы, проклятие рода, Ло Оуш, вся херня. И тем более. Даже если поймут. Пусть думают на нас. Пусть боятся. Если что, ищейкам пригрозим через Здание. А горевать никто не будет. Скоро грядёт повышение налогов, проект уже разработан. Пусть в Здании его подпишут именем инспектора, все ещё рады будут, что он сгинул.
– Окей. Нужен человек.
– Шлейм?
– Он ещё не спился?
– Вроде, жив.
– Давай, звони Весту, ему вчера уже провели. Пусть пришлёт его к нам.
Глава 51. Первая кандидатура
Круглая площадь хлопнула за спиной тяжёлой дверью, инспектор вошёл в ледяной вестибюль. Он предъявил пропуск на входе и с тикающий кожаной бомбой портфеля пересёк гулкий зал наискосок, направился в сторону лестницы, оставляя позади десяток лифтов, распределённых по должностям справа от себя, а стенд с выцветшими за десять лет итогами прошлых выборов, в том числе и финансового инспектора – слева. Затем он поднялся на второй этаж и вошёл в пыльный душноватый коридор. Из каждого кабинета раздавался треск печатных машинок, трели телефонных звонков, стук дыроколов– инспектор шёл сквозь гвалт и хаос Здания к своему кабинету № 23. Уже за несколько метров до двери начиналась очередь из спин, очередь из тех, кто не прошёл проверку и попал под следствие. Над головами клубился возбуждённый рой голосов, со стороны казавшийся даже каким-то радостным. «Сейчас они заметят меня, затихнут, пробежит волна жаркого торопливого шёпота, и десятки пар глаз устремятся в мою сторону».
Финансовый инспектор города Полудня поднял глаза и застыл в недоумении.
В очереди против обычного не чувствовалось этого сыроватого и липкого, как разбитое яйцо, коктейля из вспотевших подмышек, пересохших губ, влажных ладоней, заложенных за спину, покачивания взад-вперед с пятки на носок, торопливо проглоченной слюны, смеси страха и ненависти. Ни одного встревоженного лица.
«Странно, – подумал инспектор, – вот даже смеются. Хорошо. Значит, не так ненавидеть меня будут. Чем меньше боишься, тем меньше ненавидишь. Как у меня с братьями. Что это они прям даже хохочут, а этот вон ехидно смотрит, а у самого лицензия просрочена».
Инспектор заподозрил, что-то неладное. Очередь медленно, словно в балете, расходилась, и солирующий инспектор так же, словно в дурном сне, поплыл к авансцене. Он шёл к своему кабинету, а люди вокруг расступались с улыбкой, с такой нехорошей улыбкой, до самой двери с номером «23». Инспектор неловко достал из портфеля с судьбами окружающих его людей стального паука, потянулся лапкой к скважине, но увидел под жестяным номером бледно-жёлтую прямоугольную смерть с Печатью Бюрократа в правом нижнем углу.
Инспектор ловил расширенными зрачками горизонтальный водопад трясущихся строчек:
«Объявление. С шести часов утра третьего августа… – далее стандартная форма на полстраницы, – инспектор перепрыгнул разом, – … в связи с исчезновением в финансовом отделе нескольких стульев, означенный выше отдел прерывает свою работу на ближайшие две недели. Специальная финансовая проверка переноситься на двадцатые числа текущего месяца».
Способная остановить сердце слона – Печать.
Инспектор прочёл в гробовой тишине и обмер. Вокруг, сладострастно затаив дыхания, десятки спасённых ждали реакции.
«За две недели они успеют все документы переделать, учитывая мои замечания. Получается, всё это время я работал напрасно, я работал на них. Чёртовы стулья, кто же догадался так не вовремя? Всё напрасно, напрасно».
Инспектор побледнел. Рядом кто-то уже не выдержал и прыснул в воздух едкой струёй желчи. Это был хозяин кабачка.
– Ну, что, инспектор, есть же справедливость на свете? – и тут засмеялись все.
Инспектор сжал зубы и из белого начал наливаться багровым.
– Ма-алчать! – даже как-то с радостным азартом крикнул инспектор. – Всем пришедшим сдать документы мне. Я забыл: не принимается!
Теперь обмерла вся толпа, и десятки лиц стали одновременно окрашиваться мелом.
«Мы ещё посмотрим, кто кого, мы ещё повоюем».
– Господин Адель, – проговорил тусклый голос за спиной.
Инспектор вздрогнул, как подстреленная из-за кулис арбалетным болтом балерина.
«Не может быть, по имени, не может быть, чтоб – по имени!»
Инспектор медленно обернулся, стараясь не задеть никого торчащим между лопаток древком.
Прямо перед ним стоял секретарь в серенькой рубашке и крупных очках.
– Попрошу Вас здесь больше не распоряжаться, господин Адель. Сегодня утром на общем собрании, на котором Вас, кстати, почему-то не было, мы сняли Вас с должности финансового инспектора. За многочисленные пропуски и опоздания. Так что попрошу Вас сдать удостоверение и Печать Бюрократа и покинуть Здание, иначе мы выведем Вас силой. Вы уволены.
Толпа вокруг застыла в плоской постановочной фотографии. Адель опёрся о трость. Адель вытащил неслушающейся рукой из портфеля печать и удостоверение. Конверт с казёнными деньгами на разъезды. Адель отдал всё это в сухие ручки секретаря. Адель пошёл по коридору, стараясь не смотреть по сторонам, так как мог убить кого-нибудь тростью.
Щелчок, вспышка, смазанный снимок.
Фотография ожила ликующим хохотом.
На лестнице ему пришлось схватиться за перила, чтобы не упасть, но он удержался, несмотря на смех и чьё-то мерзкое «Вам помочь, господин… бывший инспектор».
Он уже выходил из Здания, когда наткнулся на рабочих, которые сняли в холле Здания старую доску со списком претендентов на должность инспектора и вешали новую, грифельную, с черными пропусками для кандидатур. Любой из действующих чиновников или человек со стажем работы в сфере финансовых проверок не менее пяти лет теперь мог записаться и быть избранным. Внизу уже установили прозрачную урну для бюллетеней. «Скоро они объявят выборы. Сегодня и объявят. Ловко они. Быстро они».
Инспектор подошёл к доске и твёрдой скользящей рекой мела вписал своё имя первым в графу кандидатур.
За спиной надсадно хохотали чёрно-белые негативы.
Глава 52. За зелёной дверью
Они лежали на дне комнаты второго этажа в широкой постели, за тёмными шторами, за зелёной дверью, хлопнувшей внизу, они лежали рядом и молчали.
Он ощущал своим предплечьем – её, такое горячее, нежное, почти детское. Он слышал её дыхание. Он чувствовал внизу живота волны находящего и отступающего желания, словно приливы и отливы, он думал о ней, замирая в мучительном и сладком оцепенении. О чём думала она, он не знал.
Из-за окон доносились какие-то голоса, велосипедные звонки, щебет птиц, чьи-то дурные диалоги, словно написанные автором, имеющим болезненную страсть к слову «Стулья».
Он лежал рядом с ней, слушая её тихое дыхание и ощущая слабый запах дешёвых духов, пыльной кожи, пота, кислый запах от простыней, где они истязали её своей похотью. Он лежал, и его то переполняло желание, так, что он весь замирал и искал любого повода, чтобы незаметно для неё и себя (о, что может быть заметнее этого!) увеличить площадь их соприкосновения, пока кто-нибудь наконец не решится на капитуляцию объятий. А то вдруг срывался в неожиданную трезвость и горечь сожаления от происходящего до почти принятого решения встать и выйти, только дождаться, пока внизу совсем отпустит напряжённый стержень. И когда почти отпускало, он вдруг вновь подробнейшим образом ощущал все волоски на касающейся его кожи, или течение мыслей заводило его в какую-нибудь такую укромную заводь, как, например, образ её обнажённой спины или банальный вопрос о форме груди, плотности, цвете соска, или пылающее заочное воспоминание неслучившегося ещё для него треугольника под плоским животом… И всё начиналось заново, комната опять плыла круговоротом над головой, и не было ничего больше и горячее того кусочка кожи, которым они соприкасались. О чём думала она, он не знал.
Когда его наконец отпустила очередная, особенно сильная волна, за которую он успел чуть поменять положение, так, что соприкоснулись теперь ещё и их плечи, она вдруг сказала тихим голосом, от которого весь мир оглох и развалился на части, а под ложечкой что-то вспыхнуло и горячим ударило в ноги, в живот, в сердце, намочив ладони:
– Ты добрый.
Моряк сглотнул что-то сухое и колкое в горле, и хрипло, скорее, не сказал, а удивился сказанному им тогда, слыша голос, словно издалека, откуда-то из семимильной глубины, со дна широкой кровати с прокисшими простынями:
– Почему?
Она изящно повернулась к нему, подперев ладонью голову, заглядывая ему прямо в глаза, так, что, казалось, нет ничего значимее маленького прыщика на её носу:
– Ты не делаешь со мной ничего. Заплатил за час, время почти кончилось, а ты не делаешь. И не будешь. Наверное. Спасибо.
Моряк слушал молча, не смея ни посмотреть в глаза, ни отвести взгляд от лица, застряв где-то на полпути.
– Такого не было со мной уже давно. Всем нужно это. Никто не видит меня. Все видят это. Меня не было уже давно. Было только это. Даже когда они смотрели мне в глаза, и, знаешь, шептали имена своих дочерей, племянниц. Они видели только это. Всегда и во всех. А ты смотрел на меня. Не всегда на меня, иногда тебе тоже надо было только это. Иногда ты видел какую-то другую, не меня, другую меня из твоего прошлого, это не я. Но иногда ты видел меня. Ни это, ни другую. Меня. И я снова была. Я давно уже не была. Ты сделал меня… есть. Не знаю, как это… – она улыбнулась, повертев пальцами в воздухе, стремясь найти ими подходящие слова, и не найдя, откинулась назад.
Моряк лежал где-то в сотнях миль и вдруг мгновенно стал здесь. И запахи стали резкими, несмотря на разбитый нос, и от простыни разило кислым, и он ощущал чужого ребёнка, девочку-подростка, рядом и уже чувствовал в этом какую-то уставшую взрослую ответственность. Моряк как-то в один миг осознал всю, не то, чтобы ничтожность, нет. Странность своей жизни, что ли, как бывает, когда выйдешь из полусна в явь, но на секунду утащишь с собой ворох взрослых правил, точнее даже – детские воззрения на взрослые правила, и в секунду осмотришь всё своё нескладное бытие и даже как-то испугаешься: ты так далеко ушёл от других. Моряк думал, как ему встать и уйти, как ему забыть о море и запахах, как ему продвинуться куда-то дальше вязальщика узлов, найти работу, комнату, может быть, спутницу, состариться и умереть поприличней, и в этот момент она прижалась к нему всем телом. Вспыхнуло на миг и тут же угасло уже до боли уставшее желание внизу, угасло, потому что сверху навалилось другое чувство, знакомое и незнакомое, чувство, что примостилось на берегу семилетней амнезии, и только сейчас сказавшее о себе впервые в новой жизни, чувство, заставившее моряка бережно и нежно обнять хрупкие плечи, уткнуться носом в ароматный пробор, посмотреть в угол комнаты взглядом серьёзным, ответственным и отрешённым.
Моряк ясно понял, что у него когда-то была дочь.
Глава 53. История Уды из племени Гу Северного Жуара
Уда, служанка в доме госпожи Розы Полуденной, эмигрировала из Империи Ча в Анту в трюме ржавого парохода, везущего сандал, чёрное дерево и слоновую кость в порт города Вечного Полудня. В трюме было жарко, душно, нечем дышать, пахло рвотой и потом, люди сидели плечом к плечу несколько суток в мучительной полудрёме, и где-то десять тысячелетий подряд пронзительно кричал младенец. От качки страдали все, спина и ноги ныли, воды не хватало, несколько мулатов из безымянного племени курили гашиш из нескончаемых запасов, наводняя трюм дурманящим запахом, чтобы забыться на несколько часов и снова проснуться от обморочного сна в липком, невыносимом настоящем. Пароход поднимался на одной водяной горе, замирал на миг, словно стрелки в полдень, и обрушивался в пропасть, чтоб снова карабкаться на другую, и волны били о борта, дни и ночи мешались в запахе , нечистых тел, машинного масла, солёной воды. Где-то высоко было чистое небо или дождь, или ветер, или шторм и полоска горизонта, и светящаяся бледно-зелёным глыба океана под Южным крестом, под россыпями звёзд, и было, чем дышать и зачем жить, но здесь, внизу, в трюме, мысли об этом только усугубляли страдания, весь остальной мир был отменён по указу капитана, решившего подзаработать не только вывозом дерева ценных пород и слоновой кости, но и незаконной перевозкой эмигрантов из Империи Ча.
Несколько раз Уду брали матросы, брали легко и с улыбкой, по очереди, сначала немного стесняясь остальных пассажиров, заводя её в какой-то угол, но после и вовсе перестав, делая своё ленивое дело в том месте трюма, где находили беглянку с Жуара. Уда почти не пыталась сопротивляться, даже в начале, она знала силу и магию Белого Человека, человека сумевшего приручить демонов Огня и Воды, заставившего тронуться с места громаду парохода, человека, дающего кров, пищу, работу на родной и ненавистной Гневной Земле. Уда знала силу Белого Человека и не смела отказывать даже таким маленьким и ничтожным представителям его божества, какими были полупьяные небритые матросы со ржавого парохода, везущего сандал, чёрное дерево, слоновую кость и кучку эмигрантов с Жуара в Анту, в город Двенадцати Ударов. Уда почти не сопротивлялась. Ведь сказал же Взошедший: «ива гибка, а дуб твёрд, но когда приходит шторм, ива сгибается, а дуб падает наземь».
Уда представляла себя ивой в этом жутком прокуренном трюме. Уда представляла себя ивой.
Уда была мулаткой, полукровкой, презренной из касты неприкасаемых, человеком второго сорта, чьи предки когда-то смешали свою кровь и семя с кровью и семенем Белого Человека, чего делать было нельзя, согласно словам любого божества с дикого Севера Жуара, которому поклонялись племена из джунглей и пустынь. И уж тем более, табу на такие отношения накладывал Южный Жуар.
В Ча, изолированной империи, долго воевавшей с Антой, куда шёл корабль, истинной отметкой богов считалась чёрная кожа, чёрная до синевы, до фиолетового, сизого оттенка. Самые южные племена носили кожу этого цвета, они и правили Ча, когда-то давно двинувшись с более мягкого Юга Жуара на раскалённый опасный Север, что раскинулся на экваторе. Север Жуара мешал в себе влажные непроходимые тропики, в которых жизнь кипела и билась, и выжженные пустыни, где на много миль не было ничего, кроме белых песков. Там, чуть ниже экватора, в сердцевине континента, если повертеть старенький глобус в каюте капитана, везущего в Анту сандал, эбен, кость и полный трюм эмигрантов, чуть ниже экватора, левее царапины, где сейчас держит желтоватый ноготь пьяница-капитан, анисийцы, выходцы из южных племён с чёрно-сизой кожей, основали столицу будущей Империи Ча – Арагон. После они двинулись дальше на Север Жуара, покоряя племена, что издревле имели сношения с Белым Человеком. Белый Человек приходил из-за Касийских хребтов, гор, лежащих поперёк узкого перешейка, соединяющего континенты Антан и Жуар.
Из-за этих сношений с Белым Человеком, а также с черноволосыми, носатыми, черноглазыми, но всё же белокожими горными племенами Касия, кожа поселенцев на Севере Жуара век за веком принимала всё более светлый, кофейный оттенок. И это было хорошим поводом для анисийцев отнести всех живущих выше Арагона к людям второго сорта. Анисийцы ревностно охраняли отметки своих суровых богов, и чем темнее был цвет кожи, тем выше в обществе мог подняться жуарец. А чем светлее был оттенок, тем хуже было для его носителя. Это правило распространялось на всех жителей Жуара вплоть до носатых касийских горцев, которых и за людей-то не считали, но останавливалось оно за пару родственных связей до антанийцев. Даже гордым и жестоким анисийцам, поклоняющимся Гневному Богу, пришлось признать божество Белого Человека, имеющего не только пароходы, движимые богами Огня и Воды, но и сотни ружей для охоты на слонов. А всякие ружья всегда можно направить и на любого из жуаровцев, какой бы чёрной ни была его кожа, будь это хоть сам Абн-Асан Жестокий, основавший Арагон. Спустя пару столетий вялых войн с Антой и другими странами Антана, анисийцы окончательно уверовали в могущество Белого Человека, который победил скорее огненной водой и цветными побрякушками, чем пулями и сталью сабель. Придя к перемирию, анисийцы и Белый Человек объединили свои усилия в истреблении диких племён Северного Жуара ради эбена и слоновой кости.
Хрупкий паритет во многом держался на общей ненависти к мулатам.
Мулатов убивали или увозили в рабство куда-то на западные земли, а многие из них, поняв что к чему, пешком пересекали пустыни, затем переходили опасные Касийские хребты, сотнями погибая от жажды, диких зверей и рук жестоких горцев, а те, кто выживал в пути, оседали слугами и рабочими на дне Антанских городов, где рабство формально было запрещено.
Был ещё путь морем, путь по которому в Жуар и пришёл Белый Человек, устав покорять гордые племена касийцев, живущие в горах на перешейке между континентами. Этим путём и воспользовалась Уда.
Уда выросла в диком северном племени Гу, но аппетиты арагонских правителей уже дотянулись и до непроходимых джунглей, оттесняя гунийцев к северным пустыням и высушенным саваннам, где молчаливые львы гонялись за тощими зебрами.
Племена Гу испокон веков живут на краю священного леса. Там по ночам в душной темноте слышится хохот обезьян, тоскливое пение летучих лисиц, вопросительные возгласы попугая Ит. Ночь не приносит облегчения, после жёлтого заката со сказочным зеленоватым оттенком воздух наполняется мириадами светлячков, от тяжёлого запаха цветов негде укрыться, поют древесные лягушки, шуршат на стенах хижин синие ящерицы, горят лампады, собирая вокруг облако мотыльков, и долго кто-то вскрикивает в глубине леса, среди закрученных спиралью стволов священного дерева Гу. Деревьям этим и поклонялись гунийцы, и за ними-то и пришли сизые жители Арагона, прорубая дорогу стальными мачете, купленными у Белого Человека.
В один из полдней, когда лес испещрён и измучен игрой света и тени, а среди листвы проносятся цветными стрелами сотни птиц размером с палец тринадцатилетней девочки, анисийцы вышли из спиралевидных сплетений святых деревьев, и, пока мужчины Гу, привыкшие собирать банановые связки и не державшие в руках даже копья, бежали на крики, анисийцы убили половину женщин племени, не снизойдя даже до изнасилований. Мужчины кинулись в неумелый, испуганный бой. Вождь погиб первым.
Семнадцатилетняя Уда смогла скрыться в лесу, за поросшей лианами статуей Взошедшего, и это спасение стало для неё толчком к новой вере. Второй причиной, по которой Уда покинула родное племя и отказалась от гунийских богов, был вечерний совет выживших обитателей деревни. Анисийцы после бойни ушли, но должны были вернуться, и уже стучали в жаркой темноте на юге их топоры, падали священные деревья, а тем временем шаман, у которого сегодня днём зарезали дочь, впервые развёл священный костёр и призвал принести жертву богу Огня, дабы он смиловался над племенем Гу, раз боги деревьев оказались бессильны перед страшными анисийцами с неведомой доселе сталью в руках.
Гунийцы как раз думали над тем, чьё сердце, согласно древним обычаям, им надо зажарить в священном костре и съесть всем племенем по кусочку, чтобы отвести напасть, когда Уда вышла из зарослей в круг дрожащего, неверного света. Шаман счёл это знаком, выжившие выдохнули с облегчением и радостно приняли его выбор. Уда ринулась прочь, но её догнали, связали и поволокли к костру. Пока шаман в окружении поющих соплеменников разводил угасший огонь заново, сын убитого вождя, юноша, с которым Уда была обвенчалась, обменявшись несколько лет назад спиралями веточек дерева Гу, помог ей развязать верёвки. Уда бежала в ночь, и не успел ещё наступить бледно-зелёный рассвет, а остатки племени уже доедали запечённое сердце сына вождя. Это, кстати, не спасло гунийцев, и уже в следующий полдень они погибли под ударами мачете:вся деревня поголовно. Полдень способен на чудо, как говаривал отец инспектора.
Зная, что ей не выжить одной в саваннах и пустынях Северного Жуара, Уда двинулась единственно возможным путём – на юг.
В Арагоне она несколько недель укрывалась в храме Взошедшего, затерявшись среди других послушников в красных балахонах, а после, узнав об Антане и Белом Человеке, Уда сбежала в Порт-Жуар – город, построенный колонистами на берегу океана. Уду поразила сама мысль, что, помимо её родных земель, есть огромный Арагон с высокими храмами и бело-голубыми куполами. Но и это, оказывается, не предел, есть ещё и другая земля – Антан. И, по слухам, там не убивали за цвет кожи, и можно было жить в сытости и свободе. Воистину – велик Взошедший. В храме также рассказывали о далёкой Нанди – части света, восточнее Анты и севернее Жуара. Сказочная земля, пропахшая чаем, специями, благовониями, где люди поют и танцуют во славу Взошедшего. Оттуда и пришло учение Нан, последовательницей которого и стала Уда. Уда очень хотела отплыть в Нанди, она думала, что корабль идёт туда. О его истинном пункте назначения она узнала только в трюме от других эмигрантов.
Из Порт-Жуара на корабль она попала, заплатив за проезд бесполезным красным камушком, что нашла среди подношений к статуе Взошедшего. В джунглях камушек не стоил ровным счётом ничего, а в Анте назывался загадочным словом «рубин», и очень заинтересовал пьяницу-капитана. Заинтересовал настолько, что на вопросительные возгласы Уды на ломаном полуденном «Нанди? Нанди?» он кивнул утвердительно и пустил счастливую Уду в переполненный трюм.
Попав наконец в город Полудня, Уда сначала чистила на рынке овощи, выносила помои, потом торговала побрякушками, чуть не угодила в бордель человека в зелёном жилете, снова торговала овощами и фруктами, подметала и мыла, и, спустя месяц или два, попала в лавку Розы Полуденной. Произошло это потому, что она смиренно поднесла ей корзину персиков по приказу своей предыдущей хозяйки. Уда поднесла корзину, не поднимая головы, преклонив колено перед её алой колесницей. Розе понравилась покорность мулатки, Роза любила выходцев из Жуара или Нанди, так как они были безропотны и молчаливы и сносили любые побои и издевательства, от которых Роза получала особое, сладкое удовольствие.
Уда стала работать у Розы. Каждый её день начинался рано утром, не был исключением и сегодняшний. Запястье Уды ещё саднило от вчерашнего пореза, бинт из белого уже стал грязным, но Уда работала, не покладая рук.
С самого рассвета лавка была полна людьми: работниками и рикшами, слугами и служанками разных рас и возрастов. Все были заняты делом, на кухне две толстые негритянки из неизвестного Уде племени готовили завтрак для Розы. Внутри, на первом этаже, в самой лавке, где нестерпимо пахло цветами всех видов и сортов, но сильнее всего розами, кипела работа.
В центре главной комнаты, пробитой навылет жёлтыми колоннами с медленно кружащейся пылью, стоял огромный деревянный стол-верстак, с выдвижными ящиками под столешницей, полными инструментов.
Стол был окружён десятком женщин, словно алтарь – жрицами, и завален сверху подношениями в виде корзин с цветами, верёвками, тканью, бумагой для букетов, лепестками и листьями. Щёлкали ножницы, плелись узлы, цветы раскладывались, обрезались и вязались в букеты, спрыскивались специальными экстрактами, их всячески готовили, чтобы выставить на прилавок, проводя бесконечный обряд во славу доселе незнакомого Уде бога золота, серебра серых бумажек с изображением Здания.
Работу эту выполняли и белые женщины из города Полудня, перед которыми Уда заискивала и покорно опускала голову, и женщины Северного Жуара, с кофейной кожей и загадочными глазами, и кудрявыми волосами цвета засохшего дерева, с которыми Уда вела себя на равных, с радостью находя среди них последовательниц Взошедшего. Работу сию выполняли и женщины с Востока с узкими глазами, кожей лимонного цвета и тёмными волосами – к ним Уда относилась с подозрением и брезгливостью. Женщины общались меж собой на неизвестных языках, а если обращались ко всем на полуденном, то с таким странным акцентом, что слова были сплюснуты, звуки выпадали, заменялись свистом и сипением. Уда сама с трудом справлялась с новым языком, исковерканное слово могло вызвать гнев Розы, подобный вчерашнему, когда Уда заработала эту повязку на запястье. Но Уда не была печальна или угнетена. «Будь безропотной и отрекись от страстей земных», – так завещал Взошедший.
Мужчин было меньше, оно и верно, «ибо женщина бережёт очаг, а мужчина его разжигает». Но и эти немногочисленные постоянно сновали через жаркую лавку, норовя ущипнуть работниц. Уда была безропотна и покорна. После жуаровского ада и бесконечного трюма лавка была местом отдыха.
Мужчины были разные, но Уда-то понимала, кто из них чего стоит, ведь ей открылась тайна Взошедшего.
Тут был и старый седой слуга с парой вороватых черноглазых мальчиков-помощников, которые мечтали стать рикшами, не зная ещё, что просто это чуть более изощрённое рабство в виде изнурительных поездок по городу в попытке исполнить все прихоти госпожи.
Были тут и сами рикши, державшиеся надменно, свысока поглядывая на работу женщин-цветочниц, и мальчики-помощники провожали рикш взглядами восхищёнными, а некоторые из женщин смотрели на них со страстью и нежностью, и видно было, как замирали они в ожидании, когда кто-нибудь из рикш проходил за спиной. Любовь – разрушительная сила, слепая сила. Отрекись от любви, Уда, так говорил Взошедший. В конце дня, когда поздний вечер заливал лавку и сотни мотыльков окружали фонари, а в памяти Уды перебегали синие ящерицы и кричал младенец из трюма, некоторые из рикш просили её погадать по руке. Уда знала несколько тайн Взошедшего, она постигла их в арагонском храме и рассказывала теперь молодым и сильным белым мужчинам смысл сплетения линий на коже. Уда всё глубже проникала в тайну божества Белого Человека и понимала, что рикши, несмотря на их самодовольство и силу, глупы и значат в лавке не больше мальчишек-помощников.
Были в лавке двое мужчин с Востока, из мест, что где-то восточнее Нанди, они обитали в подвале, и их Уда видела редко. У них были узкие глаза и жёлто-коричневые кисти рук, что виднелись из-под длинных рукавов одинаковых синих рубашек в пятнах розового масла. Иногда они поднимались из подвала за новой порцией лепестков, унося их по крутой каменной лестнице туда, где они опускали лепестки в перегонные кубы. Уда мужчин с Востока побаивалась. Их богов она не понимала, а Взошедший когда-то сказал, что нет греха славить других богов, но каждому дан свой, и не человек выбирает Бога, а Бог – человека. Потому Уда держалась от этих двоих подальше.
Был ещё и длинный, худой с иссиня-чёрными кудрями и закопчёнными руками мастер-истопник, который уже разогревал старую печь, закидывая в неё уголь, чтобы нагреть воду в огромных тазах и чанах для утренней ванны Розы.
И на него Уда смотрела по-особенному.
Уда прекрасно понимала всю тайну лавки, и тайна эта заключалась в истопнике. Конечно же, он, а не Роза, он заправлял всем, ведь это он раскалял печь, что была спрятана в закутке у кухни, так, что в лавке стояли невыносимая жара и чад, и старая деревянная мебель, лакированные комоды и шкафы у стен, и хрупкие ящики большого стола – всё потрескивало от жары, и женщины, и мужчины постоянно утирали пот с разноцветных лбов тыльной стороной предплечий, чтобы, не дай бог, ни одна капля не упала в пахучие лепестки. Это он заправлял всем миропорядком лавки, и глупо было думать, что хозяйничает здесь Роза – Уда понимала, что Роза всего лишь кукла, марионетка в худых руках истопника, недаром он так лукаво и с пониманием смотрел на Уду, ведь ей открылось несколько тайн в храме Взошедшего. Он, истопник, был Белым Человеком, богом Огня, приручившим пламя, он правил лавкой Розы, и, наверняка, всем кварталом, а может, и городом. А Роза? Сказано же, что женщина может только оберегать, но не править, так сказано у Взошедшего, однако, Уда будет исполнять все приказания взбалмошной марионетки, как исполняют поручения жён Императора сизые анисийцы.
Сегодня вошедшего в лавку сразу бы поразила непривычная тишина. Несмотря на такое число людей, говорили мало и полушёпотом, ножницы двигались аккуратно, не смея лязгнуть в ловких женских руках, предметы брались и ставились с великой осторожностью. Картина напоминала чей-то беззвучный сон в Великом Оу.
Работники боялись разбудить Розу.
Она заставляла работать всех с самого рассвета, но не терпела, если её будил какой-то шум. Все, даже надменные крепкие рикши и престарелый почтенный слуга, и толстые негритянки на кухне – все двигались на цыпочках, и брались за блестящие ручки дверей очень медленно, сжимая с большой силой, чтобы небрежно повёрнутая рукоятка или быстро открытая дверь не скрипнули в утренней тишине. Если же кто-то случайно производил какой-то, пусть слабый, шум, работники, как по команде, замирали в странных позах, ещё даже не смея посмотреть с беззвучной яростью на нарушившего тишину, но целиком обращаясь в слух в ожидании звука шагов или скрипа кровати из самых верхних комнат.
Но нет, Роза спала, и летело несколько ругательств потоком раскалённого шёпота в сторону провинившегося. И не дай бог разбудить вместе с Розой арагонских птиц, что в отведённой им чердачной комнате спят в своих клетках, укрытые плотной тканью, скорее от звука, чем от света. Они тогда не умолкнут в течение недели, доводя всех до сумасшествия сладкими голосами. Роза иногда не замечала пения, иногда оно раздражало её сильнее всех остальных, и тогда в доме начинался ад: в слуг летело всё, что попадётся под руку, независимо от остроты, назначения и температуры. Работники метались по лавке в синяках, порезах и ожогах, уворачиваясь от вихря взметённых рук и яркого платья госпожи. И упаси Полдень, сказать что-то поперёк. Можно было, выражаясь буквально, лишиться языка. Рикши Розы выполняли любое её приказание.
Потом птицы замолкали, заснув в изнеможении, Роза успокаивалась и, если её не раздражало ничего больше, продолжала влюбляться в слуг мужского пола, плести интриги, стравливать девушек, платить настолько щедрые чаевые, что только из-за них можно было переносить вздорный нрав госпожи. Только бы птицы не проснулись.
Вчера птиц уже разбудили вопли Розы, но ветер с моря дул сильно и нежно, и, через шесть часов невообразимого сплетения звуков, птицы уснули в колыбели из соли и йода, чем несказанно обрадовали всех обитателей дома.
Нельзя сказать, что Роза не любила своих птиц. Пару лет назад, когда Уда только попала в лавку, служил у Розы один молодой человек, что вот-вот должен был перейти в рикши, красивый, чернобровый, тонкий юноша, к тому же игравший роль очередного фаворита хозяйки и оттого возомнивший себя фигурой безнаказанной и приближённой к госпоже Розе Полуденной. Наивный! Он думал, что это надолго, хотя бы на полгода или год.
В липкую июльскую ночь, он, вконец измождённый приказаниями хозяйки и пением разбуженных птиц, мучился в комнате на чердаке и не мог заснуть. Он лежал так уже несколько часов, с тех пор, как вернулся из жаркой спальни госпожи выжатый долгим влажным соитием с ней. Весь мокрый от пота, отмахиваясь от москитов, он думал, что заснёт, как только коснётся щекой соломенной подстилки. Но птицы не давали ему покоя, они пели прекрасно, пронзительно и громко. Утром юноша лишился рассудка от бессонницы и красоты, а днём старая служанка, что кормила птиц, обнаружила, что у одной из семнадцати свёрнута шея. А уже вечером шея была свёрнута и у чернобрового юноши, и у его молоденького брата, с которым они не разговаривали, так как брат завидовал его связи с Розой, и даже у старой служанки. А на следующий день на другом конце города, на северных окраинах со свёрнутой шеей нашли престарелую чернобровую женщину, чья жизнь была одинока и бедна, так как её сыновья, ушедшие работать в самую большую цветочную лавку города Полудня, забыли о родной матери. Рикши Розы выполняли приказы быстро и дословно.
Но сегодня птицы спали.
Роза уже просыпалась, звенела в колокольчик у кровати, и две толстые негритянки бежали с дымящимся кофейником и подносом с завтраком по лестнице наверх, а за ними спешили две молоденькие служанки, неся на вытянутых руках многочисленные юбки её сегодняшнего платья.
После завтрака и умываний Роза в бирюзовом тончайшем платье спустилась (по лестнице) в лавку. В этот момент лавка замолчала, невольно оглянувшись на усмехающуюся хозяйку. Все старались уловить по мельчайшим признакам её сегодняшнее настроение. Рикши ещё могли быть грубее, грубость была оборотной стороной силы, за которую они и ценились, но внутри, в доме Розы, работали самые чуткие слуги. Другие просто не выживали.
Бирюзовое платье было хорошим знаком, оно говорило о лёгкости и нежности госпожи, правда, (и) с этой лёгкостью отдавались самые страшные приказы. Но сегодня Роза была рассеяна и невнимательна, а это был далеко не худший вариант.
Весть о пропаже стульев – слуги очень долго и ожесточено спорили, кому донести эту новость, и выбрали темноглазого мальчика-помощника, язык у которого был без костей, как говорили о нём в доме – так вот, весть о пропаже стульев Роза восприняла даже с улыбкой. Только самые чуткие из работниц, такие, как Уда, заметили чуть поджатые губы госпожи, когда она получила ответ на вопрос о стульях из её дома. Дело в том, что, помимо одиннадцати стульев в лавке, из самой квартиры Розы было похищено семь стульев дорогого чёрного дерева с позолоченными ручками. Роза, казалось, просто поджала губы, однако, это могло быть и предвестником грядущей бури. Но уже через секунду она улыбалась, уразумев, что стулья похищены во всём городе, значит, она, по крайней мере, не в худшем положении, что было для Розы всегда важнее. Она посмеялась над сплетнями о конфузах в городе, под предвкушающую, подобострастную тишину, разрядившуюся дружным хохотом служанок, пошутила что-то о мягких местах горожан, потрепала, не глядя, мальчика по щеке. После Роза выразила надежду, что кража таких масштабов не останется без внимания Здания, а, значит, достопочтенные власти скоро займутся этим чудовищным преступлением и, нет сомнений, раскроют его в ближайшие дни или часы.
– Главное, – добавила она под новый взрыв хохота, – чтобы никто Синюю розу не вырастил раньше неё. Остальные происшествия госпожу Розу Полуденную волнуют не сильнее прекрасного западного ветра, – вальяжно закончила было она, и тут же спросила, отвезли ли её алую коляску в ремонт и кто именно из рикш это сделал.
Ей сообщили, что коляска в ремонте, а мастеру-часовщику отправлен букет лучших алых роз. Услышав имя Альфреда в титрах обоих событий, Роза успокоилась, попросила принести ей единственное оставшееся плетёное кресло и, усевшись в него, стала раздавать приказания слугам, пока молодая узкобёдрая мулатка, которая спустилась из спальни госпожи, перекрашивала ей ногти на ногах из алого в бирюзовый.
Теперь, когда все облегчённо выдохнули, пришло время нервничать Уде.
Глава 54. Аврора и Роза
Сегодня утром, когда Роза спала, Уда столкнулась с настоящей дилеммой. Причиной сложного выбора была женщина, что робко постучалась во входную дверь лавки с первыми рассветными лучами.
Женщина эта была вся сделана из обветренного и обожжённого солнцем куска дерева. Тёмные волосы её перемежались седыми прядями, платье пестрело хроникой заплат, а ботинки и вовсе были прошиты рыболовной леской.
Но самое главное – лицо. И глаза.
«Ух. Вот это глаза. Не принесут мне такие глаза удачи, клянусь дарами Взошедшего. Слишком много горя. Слишком. Одежда ещё ничего. Не такие приходили. Но глаза. Гордые глаза. Упрямые глаза. Слишком много горя. Слишком».
Так думала Уда.
И, конечно, женщине этой надо было видеть Розу, говорить с Розой, срочно говорить с Розой, она не хотела понимать, что Роза не встаёт в такую рань, что она – госпожа Роза Полуденная – Полуденная потому, что встаёт в полдень (как говорили про неё за глаза, но за такие разговоры можно лишиться языка), а Уда бы и подумать такого не смела про Розу, пусть она и марионетка в руках истопника, но она даровала Уде всё, и Уда была благодарна за этот дар, нет, она не позволит женщине видеть Розу и не проводит к ней, ждите здесь.
Уда не знала, как поступить. Самоуправство в лавке – одно из тягчайших преступлений. Всё решала Роза, Роза, Роза и только Роза. Но впускать женщину с такими гордыми глазами в лавку? Нет. Слишком много горя.
Слишком много моря.
Уда оставила женщину ждать на улице, надеясь и боясь, что она уйдёт, но та не уходила, и Уда была и рада, и расстроена, ведь ей придётся говорить с Розой об этой женщине и признаться в самоуправстве, о сохрани её Взошедший.
Когда Уда, прошептавшая Розе весть о женщине, отклонилась, застыв в ожидании, Роза рассеянно ответила, мол, зови её сюда, бедняжку (в мыслях госпожа была далеко). Но потом она встрепенулась и посмотрела на Уду. Уда про себя молилась Взошедшему, деревьям Гу, богам Огня, богам Воды – всем сразу и даже Гневным богам анисийцев.
– Платье в заплатах? Леской ботинки? – Роза широко и ехидно улыбнулась и поднялась со стула.
Спустя минуту, она уже говорила с Авророй на улице.
Аврора прождала Розу три часа на маленькой табуретке, укрываясь в крохотной тени тента от первых, но жарких лучей. Аврора готова была ждать. Она предала море. Вот её наказание. Улицы сухих, город сухих, беспощадное солнце. Вот её наказание. Береги море своё. Она предала море. Стыд ей и позор. Солнце поднималось над городом. Полдень был на подступах.
Когда Роза вышла в нежно-бирюзовом платье, Аврора поднялась с табуретки, но почему-то не смела пойти ей навстречу, а только стояла, покорно склонив голову. Здесь не она была хозяйка. Она предала своё море.
– Здравствуй, звёздочка моя утренняя! – Роза улыбалась, показывая идеальные зубы. Авроре не нравилась эта улыбка. Она знала эту улыбку.
– Зачем явилась, дорогая?
Аврора предполагала, что так будет. Это её право – наслаждаться унижением пришедших. Это её жизнь. Её дом. Её лавка. Её выбор. Роза выбирает так. Аврора сама пришла. Она сама выбрала. Точнее, выбора у неё не было, но это никого не волнует. Сухие жестоки, Морские жестоки, все жестоки. Вот её наказание.
– Мне нужна работа, Роза.
Роза поправила юбку, улыбнулась чьей-то коляске, чуть склонив голову в знак приветствия, и снова повернулась к Авроре.
– Что, прости?
– Мне нужна работа, Роза.
– А. Работа. А что с сетями? Ты же торговала? Не идёт торговля?
– Не идёт, Роза. Мне нужна работа.
– Ясно-ясно. А как же море? Море же кормит, – Роза улыбалась во весь рот.
– Мне нужна работа, Роза.
– Что ж. Не знаю, что тебе и предложить, дорогая. В лавке вакансий нет. Даже не знаю.
Аврора знала, что так будет. Она сама сюда пришла. Надо просить.
– Может, есть что-то, Роза? Какая-то работа? Мне не нужно много, я неприхотливая.
– Эх, Аврора-Аврора. Вы все такие. Неприхотливые, и много вам не надо. Приходите ко мне. Просите помощи. Валяетесь в ногах. «Роза, помоги. Роза, защити. Роза, спаси». Как будто у Розы дел других нет. Госпожи Розы Полуденной на всех не хватает. Но вынуждена тебя расстроить. Работы, во всяком случае, работы в дневную смену, нет. Уда, иди, займись цветами, не грей свои чёрные уши.
Уда нырнула в лавку.
«Вот она чего хочет, – поняла Аврора. – Работы днём нет. Вот она чего хочет».
– Я могу работать только днём.
Улыбка сошла с лица Розы. Полдень вот-вот должен был обрушиться на косые крыши.
– Тогда мне нечего тебе предложить, Аврора.
Роза легко развернулась и пошла к двери, оставив женщину в залатанном платье под палящими лучами. Аврора смотрела ей вслед. Авроре было тяжело. Она предала своё море. Стыд и позор. За что ей такое наказание? Над городом раскатился первый удар. Какой нехороший знак.
Роза открыла дверцу и шагнула внутрь.
«Ну, вот и всё», – подумала Аврора.
– Будешь вязать букеты. На улице. Сейчас пришлю Уду, – голос Авроры удалился внутрь комнаты.
Глава 55. «Не спи в полдень – проспишь чудеса». Бой в Точильном переулке
– Мо-ло-ко!
Птица билась о скаты крыш, о водосточные трубы и опадала, теряя высоту, не в силах справиться с тяжестью собственного эха. Затем сдалась, легла на мостовую, трепеща, замерла где-то между одой точильного колеса ржавому лезвию и призрачным плеском ведра, разлетевшимся по брусчатке. Там она и лежала, всеми забытая, брошенная, со сломанным позвоночником, так и не расколов твёрдым клювом покой ослеплённых солнцем окон, за одним из которых, в маленькой комнате пыльный луч уже наискосок перечеркнул налаженное Соотношение обшарпанной мебели. Скромный ансамбль из шкафа с фанерой вместо стекла, исцарапанной тумбочки и пожилого стола с больными суставами сегодня замер в испуге перед выцветшей раскладушкой, явившей своё тело не застеленным, но заселённым, что было настоящим откровением для этого времени суток. Дело в том, что совместные усилия мебели и лучей, бьющих откуда-то из-за края крыш, вот-вот должны были создать неповторимую мозаику теней и света, чей скрытый шифр родит первый медный удар, и это почти шахматное таинство расстановки тёмных и светлых пятен надо продержать двенадцать взрывов, после чего магия кончится, и всё начнёт медленно, но неотвратимо расползаться к кровавой развязке заката. Ошарашенная комната была в недоумении – ранее священный ритуал не осквернял ни один из живущих, но сегодня раскладушка предала своих собратьев.
На ней под старым шерстяным одеялом спал человек в позе убитого детства, поседевшие за вчера волосы слиплись, грязноватые ноги иногда подрагивали, одна рука прижата костяшкой к губам, другая – отброшена в ту коварную неизвестность, из которой конечность можно извлечь только рывком, онемевшую, покрытую огненными точками.
Человек был Средним Считающим в Отделе по Пересчёту Населения (он же: Счётный отдел населения № 2) Статистического Ведомства Здания Бюрократизма. А немногим раньше он был Стажёром у Среднего Считающего и так далее, а ещё до этого – студентом четвёртого курса факультета Общего Счёта Счётного училища города Полудня – тут следует обратный отсчёт до курса первого, после чего открывается более ранее обращение – ученик гимназии номер… – вот только до гимназии к этому маленькому человеку обращались Аркадий и даже иногда Аркашенька, но так его звали только дома, мама и папа, которые уже умерли, и было это в какой-то прошлой жизни.
Человек спал, и тёмное лицо его при ближайшем рассмотрении было беспокойным, голова откинулась назад, рот раскрылся, из него раздавалось сиплое тяжёлое дыхание, обросшие щёки впали, а под прикрытыми веками метались карие глаза, наблюдавшие на обратной стороне Великого Оу какие-то кошмарные события, главную роль в коих играли огромные деревянные восьминогие пауки.
Если бы было возможно отмотать киноплёнку сна назад, то стало бы ясно, что деревянные пауки есть не что иное, как обычные стулья, чем-то так досадившие спящему. В самом начале сна спящему снилась картина его детства. Вот он с маленьким щуплым и тёмным отцом, продавцом тянучки, который откладывал каждую медную монетку на будущее образование сыну, чинил разбитое зеркало в шифоньере. Отец не хотел тратить деньги на новое зеркало, потому решил заделать его обычным куском фанеры, что купил за гроши на рынке, долго торгуясь с продавцом древесины и выторговал, в итоге, своё, чем вызвал невольное восхищение у всех окружающих. И вот, теперь они дома – с семилетним сыном, который с понятной радостью заново примерил на себя роль тёмного мальчугана с умными глазами. Отец с сыном вставляли кусок фанеры на место разбитого зеркала – его разбил отец, обычно несклонный к проявлению бурных чувств, разбил тяжёлым кулаком, когда увидел себя в отражении, отойдя от постели с почившей после продолжительной болезни женой. Что он там увидел? Скорей всего, лицо человека, неохотно тратившего деньги, отложенные на Счётное училище, на дорогие лекарства и визиты краснощёкого врача, что за необъятную минуту до разлетевшейся на зеркальные куски комнаты, сказал:
«Соболезную. Ваша жена умерла».
И вот теперь, спустя больше года жизни с чёрной дырой в дверце шкафа, они вставляли кусок фанеры, и Аркадий, сидя в шкафу, держал край листа, прижимая плоскую змею рулетки снизу, а отец, сплющив свою речь очередным шурупом в губах, спрашивал «Скэлькэ?», и Аркадий отвечал «Двести!» – столько было на медной змее под ногтём большого пальца, а отец, уже вынув шуруп, говорил, как всегда немного нравоучительно: «Значит, общая площадь равна восьмистам, – а потом он ещё почему-то сказал, – не зевай Аркадий, не мечтай много, замечтаешься в Полдень – не вернёшься!» Но тут как раз ворвались восьминогие стулья, точнее, ожил стул в комнате, но ног было восемь, а на передней грани сидения помещалась огромная пасть в виде большого дырокола из Здания, дырокола, что за раз мог пробить сто страниц важных документов, но, правда, заедал, если сунуть больше ста десяти, и этим дыроколом, над которым были маленькие налитые кровью глазки, стул прокусил отцу ногу. Отец упал и кричал, а стул начал прорываться к шкафу, раздирая фанеру на щепки, и забили медные удары, и Аркадий стал судорожно вспоминать формулу площади прямоугольника, пройденную вчера в школе, чтобы, вывернув её наизнанку, узнать ширину фанерного куска – он почему-то думал, что, зная её, сможет спастись от гибели, так как стул непременно застрянет.
Считающий стулья проснулся с шумным вздохом в душном и липком воздухе и уставился невидящими глазами перед собой, разминая кисть и предплечье до ползающих огненных звёзд. Он уже заподозрил что-то непривычное в мозаике теней на полу, но его отвлёк дробный стук у двери. Считающий посмотрел вперёд.
Там стоял его стул.
Вот только ножек у стула было восемь, каждая имела по два сустава, а на передней грани сиденья была страшная морда с красными глазками и огромным дыроколом вместо рта. «Может я ещё сплю?» – считающий ущипнул себя за руку, но не почувствовал ничего, кроме горячих мурашек.
В эту же секунду стул с дробным стуком кинулся на считающего.
Считающий в страхе отпрянул назад, быстро отталкиваясь ногами, и набросил шерстяное одеяло прямо на подлетевшего паука. Паук врезался в раскладушку. Раздался знакомый по тоскливым будням в Здании лязгающий звук дырокола – стул прогрызал ветхое одеяло изнутри, а пробитую дыру раздирал одеяло двумя передними лапами. Считающий прижался спиной к стене. Стул уже бился лапами о железную раскладушку, залезая на неё, разрывая последние шерстяные силки.
Считающий метнулся с раскладушки в сторону стола.
Он хотел вскочить на стол, но икру сзади схватила железная пасть дырокола. Треснула ткань пижамы, боль пронзила ногу. Аркадий рванулся вперёд. Паук с лязгом выпустил его.
Считающий упал, чуть не раскроив череп о столешницу, пройдя головой всего в миллиметре от острого угла, и по инерции закатился под стол.
Стул тут же кинулся за ним.
Аркадий попытался перевернуться и откатиться, чувствуя, что уже не успевает, но стул – кошмар, только что выбравшийся из Великого Оу – ещё не привык к габаритам своего тела. Потому, бросившись под стол, стукнулся спинкой о столешницу и с размаху опрокинулся навзничь.
За тонкой стеной нетерпеливо прочистил горло потревоженный шумом сосед.
Аркадий быстро выполз из-под стола.
Стул уже приходил в себя, шевеля деревянными лапами.
«Запру его здесь, побегу к соседу, вместе справимся».
Аркадий бросился к двери, слыша, как за спиной, над ним, впереди него, стучат деревянные лапы, и за шаг до двери, когда он уже хотел схватиться за ручку, прямо перед его носом с потолка спрыгнул паук.
Сосед постучал в стену.
Аркадий оцепенел, уставившись в красные глаза.
Это были сахарные леденцы.
«Папа продавал такие…»
Стул, лязгая челюстью-дыроколом, медленно двинулся на него. Считающий стулья стал отступать назад, наискосок, через комнату к развороченной раскладушке, не думая ни о чём, кроме красных глаз, не отводя от них взгляда.
Он сделал ещё один шаг, и паук прыгнул.
Аркадий споткнулся о свою постель. Вскрикнул. Взмахнул руками и упал на раскладушку.
Это спасло ему жизнь: прыгнувший паук, пролетел выше, только задев Аркадия ножками по лицу. Он упал где-то за его головой.
Тогда считающий кубарем скатился с раскладушки на пол, увлекая полосу простыни.
Упав, он резко дёрнул лёгкое кровать на себя.
Только вставший на лапы паук, свалился в щель между стеной и раскладушкой.
Аркадий навалился всем телом и прижал паука кроватью
Паук оказался очень сильным. Он стучал лапами по стене и полу, вхолостую лязгая челюстью. Аркадию пришлось встать на колени, уперевшись руками в железную дугу, чтобы удержать стул на месте. Конструкция рывками двигалась взад и вперёд. Он весь покраснел, смотря в пол.
«Долго я его так не удержу. Надо звать соседа… Неловко-то как». Но сосед уже сам громко спросил через стену:
– Вы там что? С ума по сходили? Дайте спокойно пообедать! – считающий стулья опешил от какого-то неясного несоответствия в словах соседа и на секунду ослабил хватку.
В стену постучали, нанося каждый удар почему-то выше предыдущего.
– Простите! У нас тут… небольшая уборка.
«Сам-то дверь в сортир никогда не закрывает». Аркадий спохватился и прижал раскладушку к стене. Она с хлопком подошла вплотную. Сердце Аркадия остановилось.
Он глянул под кровать, уже ожидая, что сейчас нечто кинется прямо в лицо – большое, лакированное, страшное…
Под кроватью ничего не было.
Аркадий встал. Огляделся. Обмер от жуткой догадки.
Поднял глаза к потолку, но на полпути был сбит на пол.
Паук вцепился ему лапами в голову, в плечи, дыроколом в лоб, рассекая кожу.
Кровь сразу залила глаза. Аркадий, катался на полу, пытаясь сбить его, но не получалось. Паук вцеплялся в его скальп всё сильнее. «Эта пасть может проколоть сто страниц… Целых сто страниц». Тут считающему пришла в голову глупая мысль, что его отчёт за прошлую неделю толщиной в сто одиннадцать страниц она не смог бы пробить, дырокол бы заело, как часто бывало в Здании... Да!
Аркадий вспомнил, что отчёт был на столе.
Ему пришлось повернуться всем телом, чтобы взглянуть в нужную сторону. Паук методично открывал и закрывал пасть, пытаясь захватить больше. Кровь тёплым текла по лицу.
Стол был отчаянно пуст. Какой-то одинокий листок в клетку свешивался с края.
Отчёт лежал под столом, сбитый в общей свалке. Аркадий отпустил одну руку – паук сразу лапами сдавил шею сильнее прежнего – дотянулся кончиками пальцев до первой страницы, рванул к себе, затем всем существом максимально отодвинул от себя паука так, что тот на секунду отпустил лоб, готовый вцепиться в лицо, в нос, в челюсти, и, опередив паука, на ощупь, не глядя, заведя руку за голову, всадил в лязгнувшую железную пасть толстенную стопку.
Щёлк!
Паук стал дико вращать глазами-леденцами, немного ослабив хватку. Аркадий воспользовался моментом и сбросил паука с себя.
Считающий медленно встал. Паук лихорадочно мотал всем телом, пытаясь высвободить заклинившую пасть, помогая себе лапами.
Аркадий засмеялся. Утёр не унимающуюся кровь рукавом пижамы. Паук попятился к опрокинутой раскладушке. Аркадий думал, как остановить кровотечение, и чем уничтожить побеждённого паука. Паук бросился всем телом вперёд, ударив Аркадия по коленям.
Аркадий отскочил от удара и, недолго думая, бросился на стул и сел на него верхом. Паук с трудом устоял на гнущихся лапках, мотнул телом в сторону, но вырваться не смог.
Теперь считающий сидел верхом на стуле, держась за спинку, а стул мог сделать всего несколько шагов влево или вправо.
«Укусить он меня не сможет, но я не справлюсь с ним один», – Аркадий попытался направить стул к двери, но тот не сделал и шага.
«Не сидеть же так вечно». Паук остановился и стал тихонько освобождать заевшую пасть передними лапами, копошась, словно муха. Считающий в панике сжал паука коленями и вдруг заметил, что стул, хоть и является точной копией того, что был вчера вечером, но всё же немного толще.
Аркадий вспомнил сон. «Я представлял его толще, чтобы он не пролез ко мне в шкаф», – Аркадий вспомнил, как во сне пытался выудить из путаницы тетрадных листов и слов учителей формулу площади, чтобы узнать ширину. Зная её, он бы убедился, что паук не сможет пролезть к нему через щель, и сон не стал бы развиваться по ужасному сценарию. Это спасло бы его во сне, как всплывшая из памяти подробность порой меняет всю постановку снящейся драмы.
«Но так можно спастись только во сне. Вот, почему он толще. Я так хотел во сне».
Аркадий замер. «Площадь прямоугольника равна длине, умноженной на ширину. Папа сказал, что площадь фанерного листа восемь тысяч, а длина была двести, значит ширина всего сорок!» Считающий изогнулся всем телом, выхватил из-за спины со стола листок в клетку и приложил его к брыкающемуся сиденью. «Две клетки – один сантиметр, а тут длина… двух листов, плюс… две клетки, восемьдесят две клетки – сорок один сантиметр» А ширина фанерного листа – сорок. Аркадий с надеждой посмотрел на шкаф.
«Один сантиметр. Может, и выйдет… Как же меня достали эти стулья», –подумал он вдруг. И в ту же секунду раздался лязг: паук освободил пасть и радостно защёлкал ей на все лады.
Аркадий вскочил ногами на сиденье, перемахнул через спинку, опрокинув стул навзничь, в два прыжка достиг шифоньера, открыл, вскочил в него, как в уходящий поезд, и захлопнул за собой дверцу, отпрянул во тьму, прижавшись к боковой стенке.
Через секунду разъярённый паук врезался стальной челюстью в фанерную стенку и стал прогрызать, разбрасывая щепы. Аркадий словно снова оказался во сне, в плену дурной бесконечности – он будто снился самому себе, снящемуся себе. Паук барабанил ножками по стенкам шкафа, лязгал дыроколом. Когда он достаточно увеличил дыру, он рванулся вперёд, чтобы преодолеть преграду одним усилием. Аркадий закрыл глаза. Но паук на полпути замер, дико вращая леденцами и щёлкая челюстью – лишний сантиметр, выдуманный Аркадием во сне, не дал ему пролезть дальше. Паук попробовал вылезти обратно, но его сиденье плотно застряло между крепких досок дверцы шкафа.
Аркадий осторожно и быстро оттолкнул дверь носком – она отъехала наружу вместе с беспомощным пауком. Считающий, изгибаясь, вылез из шкафа, затем быстро вышел из комнаты в коридор, направился в кладовку. Считающий вернулся через минуту с маленьким топором. Паук яростно забарабанил ножками по паркету, завертел дыроколом. Сосед за стенкой кричал что-то про полисменов. Аркадий замахнулся топором и в четыре удара разнёс паука в щепки. Отлетевший на пол дырокол ещё несколько раз защёлкнулся, смешно подпрыгивая, так, что один глаз-леденец оторвался и закатился под шкаф. Аркадий пнул носком треснувшее сиденье. На обратной стороне было написано: «Некто + Кто-то = Л».
– … слышите? Я зову полисменов! Я буду жаловаться…
– Тихо! Вы сначала за собой дверь в сортире научитесь закрывать.
Сосед замер, оглушённый неожиданным отпором маленького робкого чиновника.
Считающий стулья встал, уперевшись высохшими ладоням в дрожащие колени. Аркадий чувствовал себя великолепно. Он тяжело дышал, смотря мутными глазами на неизвестную доселе мозаику послеполуденных теней, но восторг от победы переполнял его. «Почему тени лежат так… неправильно. Солнце же восходит оттуда?» – Аркадий понял.
– Дайте спокойно пообедать!
«Пообедать?!»
Считающий стулья посмотрел на часы. Стрелки уже прошли пик своей карьеры и стремились к закату. «Проспал. Господи. Полдень!»
«… не зевай Аркадий, не мечтай много, замечтаешься в Полдень – не вернёшься!»
Старое поверье гласит: если человек уснёт в полдень, герои его сновидений оживут и выберутся в реальный мир.
«Вот, почему эти удары снились и стул-то, стул! Полдень способен на чудо. Кошмар ожил в Полдень. Чёрт! Я же столько должен был успеть за сегодня…»
Считающий заметался по комнате, вихрем хватая нужные и ненужные вещи с пола, стола, сбивая в барабанную дробь ящики, мешая сам себе, пристёгивая непослушную перекрученную ленту подтяжек, завязывая скользкие тонкие шнурки башмаков, вытирая кровь с лица, выбегая, забывая папку, ключи, возвращаясь… Через минуту комната была пуста, лишь испуганная мебель, прижавшись к стенам, не смела взглянуть на развороченные останки восьминогого стула.
Глава 56. Шлейм. Инструктаж
– Смотри, здесь маленький рычажок… да не лезь ты пальцами, дубина, слушай сначала. Рычажок видишь?
– Да.
– Вот на него надо давить.
– Понятно.
– Что тебе понятно, умник? Прежде, чем на него давить, нужно взвести вот этот маленький, запомнил?
– Ну.
– Хер гну! А перед этим зарядить барабан, да так, чтоб патрон оказался в стволе. Понятно?
– Понятно всё, мистер Райн, что ж непонятного…
– А то, дурень, что, если ты ошибёшься, я из тебя сам мозги вышибу, если найду их, конечно… Патрон у тебя будет один. Только один выстрел. Если промахнёшься, пеняй на себя. Запомнил?
– Да всё он запомнил, что ты так волнуешься?
– Давай проверим, как он запомнил. Заряди и выстрели сейчас, только без патрона. Допустим, патрон у тебя в этой ячейке… Ага, вот так да. Да не этот рычажок, сначала взведи курок. Та-ак… На меня не направляй, в лоб получишь! Ага. И жмёшь на курок. Жми.
Сухой металлический щелчок.
– Понятно?
– Ага.
– Повторю. Выстрел только один. Целься куда-нибудь в грудь, в середину. Или в живот.
– Понял. В живот.
– Можешь в голову, это вообще стопроцентно, но тогда в упор, смотри не промахнись. Выстрел один. Лучше в грудь. И ещё. Выстрел очень громкий. Очень. И отдача в руки сразу сильная, держи крепче, потеряешь эту штуку – пришибу.
– Понял.
– Если вдруг. Не дай бог. Промахнёшься. Инспектор наверняка испугается, ничего не поймёт – пока он соображает – бритвой его по старинке, по горлу. Только помни: он калач тёртый. И штуку эту нигде не бросай.
– Понял.
– Всё. Вали. Завтра вечером за деньгами.
Звонкие колокольчики над дверью.
– Как думаешь, справится?
– Надеюсь. Если не справится с этой штукой, справится с бритвой. Но всё-таки очень интересно посмотреть, как она работает. Это ж новая эра.
Глава 57. Считающий, Аркадий, погоня. Молочник, Альфред, драка в переулке
Считающий стулья вылетел из распахнувшийся двери на середину улицы, на ходу складывая за спиной расправленные крылья надеваемого пиджака. Он повернул налево, в сторону Круглой площади и Здания, но остановился: «Что я им скажу? Что я проспал? Это же худшее преступление для чиновника… Что на меня напал восьминогий стул? Меня на смех поднимут, у меня после вчерашней путаницы ещё не посчитано и половины района. Надо сначала сосчитать всё, а потом к ним. Надо успеть за сегодня».
Уже через пятнадцать минут он был в начале улицы, недалеко от Круглой площади – у магазина, с которого он когда-то начал свой отсчёт.
Прямо перед магазином на скамье отдыхала странная троица, выдающая различием образов собравшую их случайность.
Случайность заключалось в том, что скамья была единственной возможностью посидеть во всём квартале, о чём считающий стулья ещё не подозревал. Вокруг скамьи шатались прохожие, с завистью поглядывая на сидящих.
Кроме скамьи, разнородную троицу объединяла молчаливая скорбь.
Слева сидел угрюмый небритый мужчина пятидесяти лет, с тяжёлым лицом, состоящим наполовину из нижней челюсти. Судя по залатанным одеждам, грубым рукам, торчащей из нагрудного кармана линейки – какой-то рабочий. В центре находилась заплаканная женщина с уже застарелыми потёками туши на щёках, что придавало ей сходство с карнавальной клоунессой. На ней было платье и фартук, какие носят повара и кухарки. Справа же сидел самый странный персонаж, унылый мужчина лет тридцати. Одет он был в приталенный фрак с выступающими, когда-то белоснежными, а теперь запылёнными манжетами и высоким, поднятым воротником рубашки. Мужчина этот был длинен и утончён до неприличия, руки его были заломаны неестественным образом, а его манерная вычурная поза, наигранные вздохи и опущенные ресницы по всему должны были изображать некую артистичность и аристократичность занятий. На голове манерного мужчины возвышался цилиндр.
Аркадий смутился от вида длинного и заглянул поверх троицы в гладь витрины. За ней, в магазине, он не нашёл ни одного стула.
«Но там же было пять или даже шесть?»
Считающий посмотрел на сидящих на скамье.
– Извините, а не подскажете, где все стулья? – считающий кивнул в сторону пыльного стекла.
Странная троица отреагировала необычным образом, чему Аркадий даже не удивился. Угрюмый мужчина, подняв лицо, посмотрел на считающего как-то растерянно и бестолково. Женщина сверкнула испуганными глазами и тихо разрыдалась, уткнувшись в посиневший носовой платок, а унылый и длинный рывком поднял подбородок и, полуприкрыв глаза, скорчил надменную гримасу, которую, видимо, нужно было растолковывать как предельную степень оскорбления самых святых чувств.
Аркадий испугался тяжёлого взгляда, смутился женских слез, и ему стало особенно неловко от фокусов тонкого в цилиндре. Покраснев, он пролепетал: «Простите-с» и, спотыкаясь, развернулся, пошёл прочь. Спустя несколько шагов, его буквально стеганул розгами промеж лопаток, пронзительный, до противности жеманный голос.
– Позвольте! – взвизгнули сзади. Такой голос точно не мог принадлежать мужчине с тяжёлым лицом.
Считающий обернулся.
– Постойте-ка! – тонкий встал и уже шёл к считающему, избирательно выставляя ноги-спички и манерно растягивая слова, – а не Вы ли вчера приходили в наш дом и считали все стулья?
– Я-с, – Аркадий сам не понял, зачем он второй раз добавил трусливое «с» на конце.
– Ясно! – с трагическим апломбом сказал тонкий, траурно кивнув, так, что цилиндр чуть не слетел на мостовую. Кто-то из прохожих оглянулся и замедлил шаг.
– Что ясно? – растерянно и тихо спросил считающий.
– Ясно всё! – тонкий громыхнул так, что оглянулось пол-улицы, – Ясно, кто украл все стулья! – сказал он громким шёпотом, будто объявил имя убийцы в дешёвой пьесе.
На этом все прохожие, как отрепетировавшие заранее, обернулись к Аркадию.
– Украл? Стулья украдены? – считающий растерянно смотрел то в одно, то в другое дрожащее лицо.
– Не ломайте комедию! – закричал тонкий мужчина в цилиндре, хотя, если кто сейчас и ломал комедию, то это был он. – Вы вчера были в нашем доме и пересчитали все стулья. А утром они исчезли! Что Вы на это скажите? М?
Аркадий замешкался, не зная, что ответить. Лица, которых вокруг становилось всё больше, начали озаряться какой-то страшной догадкой, ещё не веря, но понимая, что всё именно так, будто внимательные читатели, разгадавшие ребус детектива на середине книги.
– Он и в нашем доме был! – закричал кто-то, верша судьбу Аркадия.
– И в нашем!
– И в моём.
– Держи вора! – истошно завопил длинный.
Толпа полукольцом стянулась вокруг считающего, прижимая его к стене. Он отпрянул назад, но вдруг вспомнил о тёмно-красной книжечке с золотой надписью сверху, что лежала в нагрудном тайник и столько раз выручала его в эти дни. Его последняя надежда.
– Стоять! – заорал он фальцетом, выхватив из кармана на груди шпагой сверкнувшее удостоверение. Сжимающееся кольцо дрогнуло, остановилось.
Золотистая надпись сияла на солнце:
«Удостоверение работника Здания Бюрократизма».
– Я работник Здания!
Толпа застыла, ожидая рождения вожака.
– А я что говорил? – мрачно произнёс рабочий с тяжёлой челюстью. – Они сами украли наши стулья, чтобы потом нам же и продать. Жулики и бюрократы. Дядю у меня в пыточных убили… Держи вора! – и мужчина кинулся вперёд.
– Держи вора! – подхватили все. Несколько рук вцепилось ему в пиджак. Аркадий растерялся и не знал, что делать. Ноги враз стали ватными и не хотели слушаться. Аркадий был в отчаянии. Неизвестный кулак больно ткнул его в грудь. В эту же секунду сущность, что росла в нём долгие годы службы в Здании, завладела ситуацией, заставив отступить Аркадия вглубь себя.
Считающий каким-то образом смог согнуться, резко отпрянув, ныряя назад, отбивая хватающие руки, вывернувшись, вырвавшись из шкуры пиджака, побежал прочь, сверкая защёлками подтяжек. Тот же выворот свершился и внутри него, но это было скрыто от посторонних глаз. Аркадий лежал где-то на дне себя и молча наблюдал происходящее.
– Держи! Держи вора! – шумело сзади, разрывая по швам и затаптывая пиджак ногами. И вот уже общий гвалт сверлом, тугой спиралью, прошиб свисток полисмена.
– Не отдавайте его полицейским! – надрывался мужской голос. – Они заодно, устроим самосуд, вернём стулья!
– Правильно! – визжал на одной ноте с полицейским свистком манерный цилиндр.
Считающий бежал так, что отбивал ступни. На первом же перекрёстке он свернул налево. Прямо по открывшейся улице шла другая толпа, размахивая над головой самодельными транспарантами: «Верните стулья!», «Жулики и воры!», «Если мы не сядем, сядете вы» и даже крамольным для автора «Долой Здание!». Эти же тексты взлетали над толпой в форме десятков дружных голосов.
«Пропал», – спокойно подумал считающий. В ту же секунду его зад пронзила жгучая боль: парнишка лет двадцати, вырвавшись вперёд, дал ему пинка. Преследователи были в нескольких шагах. Парень по дуге отбежал вбок, прикусив губу от удовольствия. Не сводя ехидных глаз с Аркадия , он готовился напасть снова. Считающий неожиданно для себя кинулся во встречную толпу. Парень остался позади. Считающий врезался в ровные ряды. Он толкался плечами и локтями, протискиваясь между марширующих, слыша, как сквозь заведённые шарманки лозунгов прорывается:
– Это агенты Здания! Они не хотят пускать нас на Площадь.
В ответ сзади раздался голос рабочего:
– Спокойно! Это провокаторы. Они заодно. Не останавливаемся, у него наши стулья!
Две толпы двинулись друг на друга, и через миг раздался звонкий удар по щеке. Завизжала женщина, послышался новый шлепок, с треском сломали фанерный транспарант о чью-то спину, давят, давят, бей их, назад, снова удар… А над всем взвивались уже несколько лезвий полицейских свистков.
Толпа начала уплотняться, сокращаясь мышцей из людских волокон, в жаркий комок, подтягивающийся к драке сзади. Считающий стал от безысходности пробираться куда-то вправо, и сипло дышали в ухо, и давили на рёбра, и вдруг он вылез в переулок, боковую улочку, узкую и извилистую каменную тропинку между нависшими кирпичными зданиями. Аркадий оглянулся набегу, накидывая слетевшую подтяжку. Позади в толпу уже врубались ударами дубинок полисмены в стальных шлемах, разделяя самые яростно сцепившиеся винты локтей и рук и скручивая участников на мостовой. Считающий вспомнил о кошельке со всеми казёнными деньгами во внутреннем кармане пиджака. В карманах брюк Аркадия, отмечая каждый шаг, часто позвякивала медная россыпь монет помельче. «Эх», – подумал он, но не остановился.
Он побежал переулком мимо зарешёченных окон с заточёнными в них цветами, мимо дверей в водопадах плюща, иногда задевая развешанные над ними колокольчики. Переулок был очень узким. В нём можно было пройти пешком только одному, велосипед полисмена точно бы не уместился. Аркадий не знал, радоваться этой мысли или нет. Что если полиция сочтёт его вором? Аркадий бежал так быстро, как только мог. На секунду он ещё раз оглянулся назад, в мечущуюся щель между домов, и, не заметив поворота, врезался шаром в кегли пустых и полупустых бидонов.
Это была тележка молочника, которую он катил впереди себя. Молочник был усталым и раздражённым. За всё утро он не нашёл места присесть и отдохнуть, молоко почти не покупали.
Переулок разлетелся глухим стальным грохотом. Споткнувшись, Аркадий кубарем полетел вперёд, сшибая молочника. По мостовой расплескалось несколько белых волн. Считающий и молочник упали на камни. В общей свалке в руках считающего каким-то образом оказалась фуражка молочника. Несколько секунд Аркадий лежал ничком, приходя в себя. Эхо столкновения ещё катилось пустым бидоном где-то впереди, то и дело задевая о стену. Какая-та крышка крутилась вокруг своей оси, всё чаще и ближе припадая к мостовой.
Считающий стулья, сжимая фуражку, с трудом встал, накинул слетевшую подтяжку и оглянулся. Прямо на него шёл облитый молоком молочник. В руке у него был большой бидон, который тот держал, запустив пальцы в горлышко. Считающий стал пятиться назад, не зная, стоит ли протянуть головной убор хозяину и извиниться или лучше бежать прочь со всех ног. Молочник, перешагнув через своё опрокинутое дело, с размаху наступил на затихающую истерику крышки, лишив ту жизни за секунду до естественной кончины. Молочник приподнял бидон, целясь в Аркадия. Смутное воспоминание о футбольном детстве подсказало, что это опасная стратегия, учитывая узость переулка, усеянного квадратами окон. Считающий, не совсем понимая всего величия своего подспудного замысла, истошно завопил:
– Мо-ло-ко!
Лицо молочника растерянно вытянулось. Он размахнулся и швырнул бидон в считающего. Тот еле успел пригнуться, и железная комета в белом хвосте капель, окропив его лоб, пронеслась мимо и врезалась позади него в чьё-то стекло.
Аркадий выпрямился. Молочник стоял с открытым ртом. Аркадий утёр лоб фуражкой и обернулся. Бидон врезался в зарешёченное стекло с такой силой, что от сотрясения оно,забрызганное бледными каплями, раскололось. Несколько капель при замахе попало и на дверную табличку рядом с молочником:
«Альфред. Рикша госпожи Розы Полуденной».
Человек, чьё имя было выбито на жести, свернул утром с широких улиц с коляской влюблённой госпожи, заехав на часок домой, чтобы отоспаться после тяжёлых дней. Алую колесницу он припарковал у парадного входа. Спал он как раз в той самой комнате, где секунду назад лопнуло стекло. Человек этот очень не любил, когда его будили. Он проснулся две секунды назад от истошного крика «Мо-ло-ко!»
Альфред решил прыжком подняться с постели, чтобы обматерить молочника, чего он уже давно хотел, так как ненавидел и его крики по утрам так же сильно, и молоко, которым его в детстве поила настырная тётушка. Но вдруг его самого, лежащего в постели, обрызгало белыми каплям сквозь лопнувшее стекло. Этого было достаточно. Он с рычанием вылетел в коридор и, выпрыгнув в одних панталонах в узкий переулок под аккомпанемент бесполезного колокольчика, сшиб дверью оцепеневшего молочника.
– Ах, вот ты где! – Альфред кинулся на поднимающегося мужчину. Здоровенный Альфред ударом в челюсть опрокинул молочника обратно на мостовую, прижал коленями и начал дубасить огромными кулачищами по голове. Аркадий секунду стоял и смотрел на жуткую сцену. «Он же его убьёт…» – внутри Аркадия начал зарождаться знакомый мотив детской песни.
«Стулья!» – песня оборвалась, не начавшись.
Считающий метнулся дальше по переулку, сжимая фуражку молочника, – Альфред не заметил его.
Глава 58. Инспектор находит выход
Инспектор вывалился из Здания и тут же был ослеплён фотовспышкой солнечной площади. Над городом звенела и сыпалась медь. Полдень. Чудеса случаются в полдень. Вот тебе и чудеса. Он постоял у выхода, зажмурившись от солнца, смутно понимая, где он находится и что произошло. Он хотел куда-то кинуться, что-то сделать, но совершенно не представлял, куда и что. Солнце слепило привыкшие к полумраку Здания глаза, и инспектор вспомнил, что совсем недавно переживал что-то подобное.
«Пляж, – сверкнуло белой полоской в голове инспектора. – Пляж, Аврора, хижина... – инспектор открыл глаза. – Хижина».
– Знатная погодка, да, голубчик?
Инспектор оглянулся. Рядом стоял какой-то маленький курносый чиновник лет пятидесяти с мутными глазками. В одной руке его было ведро с блеском чёрной краски, в другой – кисточка.
Инспектор буркнул что-то неразборчивое (в ответ).
– Ясно-ясно… А я вот люблю на улице работать, значится! И знаете, что я делаю? Хех! Энто, сидел я себе в Счётном отделе № 1 в своей клетушке-комнатушке как-то, а тут заходит ко мне начальник…
Инспектор пошёл прочь.
Он пересёк слепящую площадь с циферблатом в центре, поднял руку, но рикши проносились мимо, либо занятые, либо, как казалось ему, трусливо отводящие взгляд.
«То ли ещё будет, инспектор, то ли ещё будет, – шептал внутри Аделя чей-то голос, похожий на голос секретаря и голос братьев одновременно, – это они сейчас не знают об увольнении. Но слухи разлетятся быстро. И тогда тебе конец. Ты беззащитен. А город – злопамятен».
Наконец, какой-то темнокожий рикша-анисиец с равнодушным лицом и ленивыми глазами остановился около инспектора. Инспектор впрыгнул в коляску и приказал ехать к морю.
Он летел по узким улицам, бледный, тяжело дыша открытым ртом, нетерпеливо вглядываясь в несущуюся ленту вывесок и фасадов, и думал: «Ведь даже без меня – без меня – налоги никуда не денутся, а с неё потребовать нечего, разве только доходы с ловли снов, но, говорят, она больше не занимается, значит, денег у неё нет…»
Что-то перегородило дорогу. Инспектор снова выглянул наружу. Улица почернела от людей: какая-то процессия с транспарантами пыталась прорвать оцепление. В воздухе повисла бурлящая туча голосов, прорезаемая молниями отдельных криков, звуками ударов и треском дерева, свистками полицейских. К коляске подлетел полисмен и, раздражённо постукивая дубинкой по рулю, потребовал, чтобы рикша отъехал назад.
Инспектор помахал ему рукой, не услышав ответа, высунулся дальше из коляски, уверенный, что об увольнении никто ещё не знает:
– Господин полисмен!
Тот кричал что-то напарнику, что бежал в сторону толпы, которую сдерживала редкая цепочка фигур в тёмно-синем. Толпа напирала, цепочка пятилась. Лица протестующих были искажены гневом. Один из оцепления повернул голову, его лицо было красным и беспомощным.
– Господин полисмен!
Полисмен гневно обернулся на голос.
– Я из Здания! Финансовый и…
– Уезжайте немедленно. И никому не говорите, что Вы из Здания! Вас разорвут в клочья.
Глава 59. Аркадий, Леа, Грегуар. Происшествие в кабачке «Прохлада»
Считающий стоял в огромной очереди, сжатой так плотно, что виден был только лысоватый затылок человека впереди и пару выступающих профилей по бокам. Иногда очередь двигалась на несколько маленьких шажков. Считающий стоял так уже полтора часа. У него болели ноги, ныла поясница. Вокруг – слева, справа, сзади, спереди – стопками строились и высились диалоги:
– Вы представляете, в ателье господина Брукса утром тоже ни одного. А там всем шить, там же швейные машинки, у Брукса большой заказ. И, скажу вам по секрету, заказ этот спас его контору от разорения… Ему, наконец, есть, чем платить налоги, зарплаты. А тут такое. Стульев нет-с! Работники почти все – женщины, работать, ясное дело, не хотят. Ну, Брукс их и запер, и сказал, что не выпустит, пока не сошьют заказ. А одна была на сносях, скрывала, что ли, платья широкие носила, наверно, ну, и преждевременно, от нагрузок… У неё, натурально, схватки, кричит. Все в двери стучаться, а Брукс уехал уже. Охраннику наказал не выпускать. Охранник и не выпускает. Ему кричат: «Тут роды!» Он говорит: «Меня не проведёшь, едрёна вошь…»
– Рикши все заняты. Люди – кругами кататься, они втрое – цены.
– В школах занятия отменили.
– Что, и в школах нет стульев?
– Нет!
– Так там же парты! С этими…
– Парты тоже исчезли! И скамьи, и кресла.
– Перестаньте нести чушь! Исчезли только стулья, и то не все. Если бы исчезло всё, мы бы с вами здесь не стояли.
– Ох, долго ещё? Вы повыше, гляньте.
– Долго-долго, не переживайте. Посидеть все хотят.
Очередь сдвинулась ещё на шаг.
– А я вот Брукса понимаю. У меня своя контора, небольшая. На трёх человек. Секретарь, бухгалтер, юрист. Все, кроме секретаря, люди почтенные, в возрасте. Это вам не швеи какие-нибудь. Рожать не будут. Так, что Вы думаете? Тоже не хотят работать. Я говорю: «Цыц!» А юрист мне: «Нарушаете права». А бухгалтер: «Давайте премию за такие условия». Секретарь этот с чаем… Кое-как, за двойную зарплату договорился.
– Говорят, это мафия какая-то. Хочет город захватить. Город заснул, стулья исчезли. Все устали за день, а ночью следующей, то бишь, этой нападут на усталых, всех грабить и убивать будут.
– Прям-таки грабить и убивать? О-хо-хо! Насмешили.
– А я другое слышала! Слышала, стулья ожили сами и решили уйти. Ну, от жизни такой…
– Какой?
– Ну, сидят на них все… Неприятно.
Все прыснули.
– Ой, насмешили! Стулья ходить не умеют. Они неживые!
Аркадий поёжился под низко надетой фуражкой.
– А если серьёзно, – голос понизился до уровня тайн и заговоров, – говорят, это из самого Здания директива пришла – украсть все стулья! Здание обанкротилось. Инспектора налоги собрать не смогли. Все уклоняются. Ну, так и пришёл приказ. Украсть. А потом продать нам же втридорога. Я сегодня на митинг пойду. Посижу тут немного и пойду. На Круглой будет.
– Смотрите, аккуратнее… С такими разговорами и митингами. А то совсем сядете, успеете насидеться!
Все засмеялись, но нервно, растерянно. Ещё пару шагов.
– Оп! Понемножечку да помаленечку… А я вот с Вами не согласен. Не обеднело Здание: такая махина обеднеть не может. Оно ж не только налогами кормится. Но вот режим разболтался больно. Больно много развелось в обществе протестных настроений. Митинги, разговоры. Вот и решили нас спровоцировать. Узнать, так сказать, кто за, кто против. Стулья украли сами. Мы за день разозлились, измотались. Решились на митинг. А они вечерком всех на Круглой площади ка-ак повяжут – всех главарей да горлопанов, чтоб неповадно было. Уверен, уже сейчас меж нами ходят да выясняют, кто пойдёт, а кто не пойдёт… Я не пойду! – громко заявил говорящий.
– Тогда тем более надо идти! Показать, что мы сила. Что нас много. Может, что-то изменится! Мы на них надавим снизу, а они на уступки пойдут.
– Да не пойдут! Где вы видели, чтобы Здания на уступки ходили, а? Это ж смех. Здания сносят обычно… Но меня всё устраивает, если что! – последнюю фразу говорящий опять сказал громче.
– Знаете, митинги, не митинги, налоги, не налоги, а то, что дело рук Здания – сомнений никаких. Это же какой масштаб операции. Я сам когда-то к Зданию причастен был, знаю, как такое делается. Не одна сотня человек потрудилась.
– Вот! А я что говорил. Ходять и слушають.
– Точно! Бывших работников не бывает. Головорезы чёртовы.
– Да был бы мне смысл вам всё это говорить? В Здании же профессионалы. Вы дослушайте меня. Говорят, – голос упал до трагического хрипа, – говорят, вчера ходил по домам какой-то субчик, маленький, тёмненький, невзрачный – не-за-мет-ный! – ходил да якобы стулья-то пересчитывал. А что их пересчитывать-то? Что пересчитывать? Это они готовились, выясняли местоположение.
Аркадий натянул фуражку ещё сильнее.
– Точно! И у меня был!
– Мужчина, у Вас был?
– Господин?
Считающий неопределённо кивнул.
Аркадий лежал в обмороке.
– И у меня. Ленты какие-то вязал… Метил!
Несколько шагов в отчаянном молчании.
– А как Вы думаете, почём теперь продавать нам стулья будут?
– Да кто ж знает? Зависит от того, какой у них дефицит бюджета. Да ещё операция какая масштабная была: зарплату платить всем работникам, премии. Думаю, нормально будут стулья стоить теперь. Да только куда деваться-то?
– Что значит, куда? Я же говорю, на митинги!
Юноша в веснушках ещё что-то рассказывал опытному плотному, пока наивная женщина с лицом, жаждущим надежды, и интеллигентный клерк в очках с испугом внимали монологу, а считающий наконец выдохнул – про него забыли.
Он стоял в очереди уже полтора часа. После столкновения с молочником считающий долго плутал по узким каменным капиллярам вдали от больших артерий главных улиц. Сталкиваясь с людьми, подбирая обломки разговоров, выпадающих из окон, Аркадий смог сложить картину последних событий и понял, что миссия его провалена, а стулья украдены неизвестными. А, помимо этого, в разговорах обрывком шёлковой ленты сверкала фигура маленького тёмного человека, интересовавшегося в последние дни стульями якобы для пересчёта. Простые причинно-следственные связи складывались сами собой. Виновник был вычислен. По обыкновению город не называл его вслух, только намекал, подводил, но от намёка до обвинения…
Потому Аркадий прятался в переулках. Ему надо было бежать к Зданию, скрыться в нём, постараться оправдаться перед начальством за задержку в работе, а главное, доказать свою невиновность в истории со стульями. Сейчас он больше всего боялся, что начальники в Здании встанут на сторону населения, и, дабы просто не раздражать город, тоже будут считать виновным его, а это катастрофа, переубедить их нет никакой возможности: начальники в Здании решений менять не любят, делают это всегда очень неохотно и тяжело, система грузная, неповоротливая и страдает одышкой. Считающему надо было как можно быстрее добраться до Здания и, несмотря на ужас при одной только мысли о предстоящем, начать активную кампанию в свою защиту. Аркадий почти лишался чувств, осознавая, что решение-то на его счёт, возможно, уже принято, и только он тут один в неведении бегает по улицам.
Усугубляло его положение ещё и то, что в суматохе он совершенно сбился и не понимал, в какой части города находится, и где Здание. Карта в его голове спуталась, а, благодаря косвенным ориентирам в виде сомнительных шпилей и крыш, районы в ней складывались в какие-то фантастические вариации, как бывает во сне, когда дверь из комнаты загородного дома ведёт в гостиную родительской квартиры. Может, Аркадий ещё лежит на своей раскладушке в комнате, и всё ему приснилось?
Аркадию очень хотелось этого, но, увы, дурной сон оказался явью, словно восьминогий стул, проникший в Полуденный мир из Великого Оу через волшебство двенадцати ударов. Аркадий понимал, что ему нужно выйти на большую улицу, откуда наверняка будет видна громада Здания. После недолгой борьбы, обессиленный и припавший лопатками к шершавому торцу дома, он решился покинуть тесноту переулков.
Первым, что он увидел, была огромная очередь, настолько исказившая улицу, что трудно было вспомнить её название. Очередь упиралось в маленький кабачок «Прохлада», в котором считающий узнал место своего первого просчёта: тут он спутал кресла и стулья. Аркадий вспомнил противного пузатого хозяина, и сразу же – прекрасную официантку, которая столько раз была первой в титрах его сновидений в последние ночи.
Аркадий оцепенел от сладкого предвкушения. Сердце его выбивало на ксилофоне рёбер самые высокие и чистые ноты.
– Вот бы увидеть её снова… Хотя бы на секундочку! – Аркадий пока помнил черты её лица довольно отчётливо, но снимок на дне его памяти уже начал размываться в мутном потоке сумасбродных дней, незаметно подменяя то подбородок, то разрез глаз, то линию лба, всё сильнее отдаляя образ от оригинала. Аркадий боялся потерять его совсем, он хотел ещё одной вспышки магния, магии заходящегося пульса…
Мысли Аркадия перебил чей-то голос, явно принадлежащий той сущности, что успела вырасти в нём за годы служения в бюрократической машине. Голос этот был напуган и подл и, похоже, принадлежал считающему:
«Нет. Мне надо идти к Зданию. Каждая секунда на счету. У начальника отдела, – папка с моими проступками. Против меня начнут Процесс».
Аркадий стоял, глядя на кабачок. Считающий оглянулся на Здание. Но Аркадий смотрел на кабачок.
«Если они хотели начать Процесс, они его начали. Меня лишат свободы. Казнят в пыточных. Возможно, сейчас последний шанс её увидеть. Несколько минут ничего не решат».
Считающий внутри маленького человека смотрел на это неодобрительно. Он ещё помнил утреннюю погоню и тихо гордился своим подвигом, рассчитывая на привилегированное положение внутри личности.
Аркадий смотрел на кабачок.
«Я просто встану в очередь, надвинув фуражку, и меня никто не заметит. Достою до конца, взгляну на неё разок и побегу в Здание. Пять минут ничего не решат».
Так он решился перейти улицу и примкнуть к очереди.
Но, встав в очередь, он крепко завяз в ней, закрытый потоком людей, подходящих сзади. Аркадий боялся разворачиваться, протискиваться назад, рассыпая неловкие извинения, ведь это могло привлечь внимание. Он подумал, что в любом случае здесь ненадолго, но очередь двигалась медленно, а люди вокруг говорили о стульях, а ещё очень часто о господине, считавшем их на днях, и о том, что бы они с этим господином сделали, если бы встретили прямо сейчас, хоть здесь, в очереди. Считающий боялся пошевелиться, лишь иногда торопливо натягивая без того сидящую всей ватерлинией на носу фуражку. Люди говорили о стульях и о невозможности сесть, о том, что редкие счастливцы, чьи стулья остались целы, открывали настоящий бизнес поминутного проката своей мебели, но часто такие мероприятия, заканчивались постыдными скандалами и звонкими аплодисментами пощёчин. Люди говорили о том, что мест, где можно спокойно и цивилизованно посидеть в городе наперечёт, что в парке не то, что скамейки – все лужайки забиты сидящими. Пошли разговоры о том, что некоторые, поправ священные правила этикета, садились на тротуары и бордюры, не боясь запачкать одежды и простудить свои телеса, но рассказчики сами не верили в подобные признаки хаоса и словно просили их переубедить.
Так, из обрывков чужих разговор, считающий понял, что творится в городе, и узнал, куда была направила очередь своё гудящее, извивающееся, переступающее с ноги на ногу телом.
В кабачке «Прохлада», где он впервые сбился со счёту, спутав кресла и стулья, привычный уклад и распорядок полетел к чертям с минуты открытия. Дело в том, что в «Прохладе» остались нетронутыми кресла. Трудно передать ту гамму чувств, которую испытал сегодня утром Грегуар, пузатый хозяин заведения. Вернувшись из Здания, ликуя и судорожно соображая, как переделать документы, он столкнулся с десятком любопытных зевак рядом с его кабачком. Склонный к подозрениям, он не сразу уяснил, что пришедшие с нездоровой страстью рассматривали уютные кресла, что находились на ещё закрытой для посетителей террасе. Хозяин вспомнил об утреннем происшествии в Здании, пропаже стульев, которая спасла его бизнес от инспектора да и вообще ошеломила город. И теперь он стоял посреди зала, не замечая молодую официантку, что драила и без того сверкающий дощатый пол, со страхом поглядывая на странное поведение обычно строгого хозяина. А на лице того расплывалась блаженная улыбка.
«Святой Полдень, благослови воров этих… Это же золотая жила, золотая жила. Так. Делать ли платным вход? Нет! Ни в коем… – возненавидят моментально. Вход бесплатненько, да, но вот цены, в два, нет, в три, в три раза!»
Кафе открылось позже на тридцать минут, в течение которых хозяин и официантка лихорадочно переписывали цифры справа во всех меню разными почерками – резким и подозрительным, с брызжущими точками и скупыми окончаниями и миловидный, аккуратно уложенный, чуть скособоченный неожиданной спешкой.
Никогда ещё утром не было столько посетителей. Но Грегуар даже не мог представить себе то, что случилось дальше. В течение часа, весть: «Есть одно кафе на пересечении Трубной и Каменного, так та-ам…» – разлетелась, как чума, по окрестным кварталам, и очередь заражённых желанием сесть заполонила улицу. Полчаса спустя, очередь уже терялась в догадках о собственной длине: конец её на перекрёстке уходил за угол. О кафе знал весь город. А ещё через минут пять на кухне кончились кофе и чай, как самые дешёвые блюда в подорожавшем втрое меню. Но это было хорошей новостью, так как больше не надо было в спешном порядке перемывать закольцованный строй чайников, кофейников и чашек, что уменьшался за счёт звонких звёзд, вдребезги разлетавшихся об пол. Это дало хозяину передышку, во время которой можно было вытереть руки о фартук и, оперевшись коленом о единственный табурет, быстро написать на кусках фанеры, разложенных на мокром беспорядке стола:
«Чая и кофе нет!»
и
«Вход в кафе обязывает к заказу!»
Через минуту послания были одно за другим закреплены под навесом веранды, что вызвало два удивлённых оха, раскатившихся волнами шёпота от головы к хвосту, скрытому за поворотом.
«Так-так-так... Так!» – ликовал хозяин, мельком поглядывая на неровную стопку денег, уже не помещающуюся в сундучок кассы. Он не успевал раскладывать деньги, как раньше, любовно, монета к монете, купюра к купюре, цифра к цифре, ровными стопочками. Он даже не успевал считать их, лишь иногда устремляя взор за размытый горизонт финансовых перспектив и замирая в приступе неверия от открывающихся далей нулей и единиц. «Главное, быть начеку, быть начеку, Грегуар. Может произойти всё, что угодно! Взять хоть вчерашнего диверсанта из соседнего кабачка… Надо быть начеку!» Хозяин постоянно утирал пот со лба, почти не скрывая своего напряжения от посетителей, снимая натянутую улыбку ещё до того, как доходил до двери в кухню, и надевая её, только оказавшись на середине зала.
«Быть начеку! Быть начеку, Грегуар».
Так прошло несколько часов, а очередь тем временем прибила отчаянного Аркадия к самому берегу веранды. Прижатый к увитой пожухшим плющом ограде, что была увита пожухшим плющом, он робко взглянул сквозь неё и окаменел, забывая шевелиться и дышать.
Там, внутри, изящно лавируя между столами, с чутким равновесием подноса на одной руке, двигалась и танцевала она. И, конечно же, лицо её было отличным от снимка в памяти Аркадия, как всегда бывает с лицами новыми и ещё не устоявшимися, виденными один раз – память успела переврать его незаметно и существенно. Аркадий заворожённо смотрел на Леу, и в душе его всплывали картины с каким-то маленьким, почти игрушечным домиком с пряничной черепичной крышей, белоснежными, словно сахарными, стенами, синевой залива вдалеке, двумя ребятишками на крыльце…
Как только спала первая пелена наваждения, Аркадий сумел разглядеть Леу ближе и удивился, ужаснулся перемене в ней произошедшей. Она сновала между столиками, не зная отдыха и остановки, посетители раздражённо щёлкали пальцами и с вальяжными нотками в голосе объявляли заказы, даже не глядя в её сторону. Щёки Леи раскраснелись неровными пятнами, чёлка прилипла к мокрому лбу, взгляд помутнел и погас. Она была похожа на загнанную лошадь за секунду до выстрела. «Боже, как она, наверное, устала. Бедняжка! Но всё равно, как красива, Господи, как красива!» Аркадий подумал, что, если бы мог, он бы вызволил её из рабства толстого хозяина, грубых клиентов с их пошлыми шуточками, душного кабачка. Тут кто-то ткнул Аркадия сзади в спину:
– Ну, давай уже. Или нас пропусти.
Считающий испугался – пришла его очередь.
Аркадий взбежал по трём ступенькам на за/поржавевших ногах, и поспешил к освободившемуся месту у самых перил, за которыми колыхалось завистливое море лиц, рук, шляп.
Усевшись, он опять нашёл взглядом Леу и теперь рассматривал её совсем откровенно, благо никому не было дела до него, и она не замечала ничего вокруг. Аркадий не мог оторваться, он словно падал в её чётко очерченную фигуру на размытом фоне столиков. Да, от беготни она раскраснелась, волосы спутались, голубые глаза расширились и потемнели, и опять замаячил где-то сахарный домик на океанском побережье с двумя ребятишками на крыльце, и всё сознание считающего занял её образ, который становился всё больше и больше…
– Что заказывать будете? – спросила она не глядя, зачёркивая что-то в замызганном блокноте.
Аркадий вздрогнул, встрепенулся, поправил спадающие подтяжки, поспешил открыть меню и поразился переписанным от руки ценам с лишним нулём в каждом ряду. Считающий быстро перебрал в уме россыпь меди в карманах, чувствуя плечами непривычную лёгкость рубашки, не прикрытой пиджаком.
– А можно просто воды? – хрипло сказал он.
Карандаш в руках официантки остановился, а её лицо осветилось живым презрением под маской усталости.
– Воды-ы? – переспросила она насмешливо, а море сбоку уже ворчало, чтобы выметался прочь с незаслуженного места, мелкий аферист, раз денег нет, пусть пропустит того, у кого есть, воды ему, видишь ли, но Аркадий поспешил ткнуть в самую безобидную цифру:
– Чая… С бергамотом. Одну, – Аркадий сглотнул, – чашку.
– Ха. Чая нет, – привычно отмела официантка. – Читать не умеете? И кофе тоже, не надейтесь, – она чуть ткнула карандашом куда-то вверх. А море сбоку уже спешило передразнить гнусавым эхом: «С бергамотом! одну!» Уйди, ничтожество босяцкое, дай, господа сядут. Считающий дотянулся взглядом до ближайшего родственника та почившего бергамота с самой небольшой разницей в цене:
– Риса. Просто риса. Без масла.
– Без масла? – в голосе Леи слышалась настоящая ненависть. На чаевые можно не надеяться.
– Да…
Кто-то зло и беспощадно насмехался у локтя, там, в необъятной очереди, и Леа чуть улыбнулась в ответ злому смеху.
– Сейчас посмотрю, если остался, – равнодушная официантка ушла, море сбоку порокотало и утихло, только некто в жёлтом плаще повторял, восклицая и тут же замолкая к концу слова: «Риса ему! Бергамота ему!»
«Чёрт меня дёрнул сюда пойти, – подумал Аркадий, не решаясь даже откинуться на спинку кресла, чтобы не смаковать при других его удобные изгибы. – Естественно, она меня не помнит».
– Не помнит-не помнит, – поддакнул считающий.
Тот, тем временем, быстро и воровато оглядел зал, десяток столов, увенчанных снятыми шляпами и скромными заказами, вокруг которых посетители, развалившись, полулежали в креслах, наслаждаясь таким дефицитным в городе положением. В основном, это были начальники, коммерсанты, владельцы контор – крепкий средний класс с претензией на роскошь – только они могли найти свободное время в рабочий день, чтобы посидеть в средненьком кабачке с завышенными ценами. Каждый ел и пил не спеша, растягивая свою порцию до остывающей, потерявший вкус массы, каждый хотел посидеть чуть дольше дозволенного. Но вот кончались последние кусочки пищи на тарелках, чашки нехотя осушались последним липким глотком, а официантка уже была рядом, с нетерпеливым: «Что-нибудь ещё?» И приходилось лениво отвечать «Нет, спасибо, можно счёт?» А счёт у неё уже заготовлен, и невозможно урвать ни одной лишней минуты. Тогда посетитель расплачивался, вставал, подхватывал шляпу и спешил выйти как можно быстрее, протискиваясь сквозь нетерпеливую озлобленную толпу.
За столиком справа от считающего сидела крупная, солидная дама с десятком подбородков в чём-то пышном и кружевном. Вытягивая бычью шею, увитую жемчугом, она хлюпала кофе из последней выжившей чашечки, что буквально тонула в её булочной руке. Слева, закинув ногу на ногу, сидел франт в узких клетчатых брюках, в белоснежной рубашке и такой же клетчатой жилетке. На ногах у него красовались остроносые лакированные туфли. Солнце примостилось слепящим отблеском на отполированном носке, стремясь выжечь глаза смотрящему. Франт ел фешенебельные вафли, запивая горячим молоком.
Считающий ещё раз пробежался по залу взглядом, боясь наткнуться на длинного и унылого мужчину в цилиндре или на челюсть рабочего, но вдруг столкнулся с другим тяжёлым и пристальным взглядом.
Это был хозяин кафе. На лице его была натянута улыбка, но взор его был прям и холоден, как тупой столовый нож, он смотрел в самую душу Аркадия, где мама пела свою глупую песенку. Хозяин кафе смотрел с таким прищуром, с такими понимающими морщинками под глазами, что было ясно: он знает про Аркадия что-то такое, чего сам Аркадий про себя никогда и не узнал бы, как в себе ни копайся. И ещё было ясно, что знает он про Аркадия не что-то хорошее, а, напротив, плохое, знает про какой-то проступок, и уж он-то его точно так не оставит, не простит, а выведет Аркадия на чистую воду, извлечёт воспоминание с самого дна тёмных глаз да отнесёт, куда следует и кому следует, да проследит, чтобы и наказали, как следует. Считающего передёрнуло. Он поспешил проиграть в противостоянии, переведя взгляд на чей-то суп, с нависшей над ним ручкой в кольцах. С ложки в суп сорвалась капелька. «Быстро ем рис и ухожу,» – как строчку молитвы сказал себе Аркадий, наблюдая за отправляющейся в кокетливый рот ложкой.
«Отвернулся, сука. А я сомневался, он или не он. Но глазки отвёл. Сука. Значит, он».
Минуту назад, выйдя из кухни, вытирая руки о фартук, Грегуар остановился посреди зала, и только официальная улыбка от гула голосов по привычке медленно взошла на лицо, как украденная кем-то луна. Грегуар хотел в который раз пересчитать кресла, убедившись, что всё на месте, с облегчением выдохнуть, затем опять глянуть на нескончаемый горизонт очереди, улыбнуться клиентам, прошипеть что-нибудь усталой официантке, мол, двигайся поживее, видишь люди ждут, постоять минуту для значимости, поспешить обратно на кухню. Но он об этом забыл, потому что с кресла, которое всегда было первым при пересчёте, на него смотрел маленький тёмный человек. Он был без пиджака, в брюках на подтяжках и в какой-то идиотской фуражке, но хозяин сразу его узнал.
«Видимо, хотел замаскироваться, гадёныш! Позавчера, значит, приходил и шпионил из соседнего кабачка, стульчики пересчитывал. А вчера всё и украл. И мои кресла украсть хочет. Вот. Вот! Опять взгляд отвёл! Ясно дело, что нечист на руку… Это же какую аферу затеял вокруг моего кафе. Это вот как он хочет меня разорить. У всего города украсть. Все против меня, – хозяин с ненавистью осмотрел посетителей. – Ну, сволочи. Ну, держитесь. Я вас быстренько разоблачу. А вон и полисмены стоят! Сейчас мы всё сделаем на отличненько!»
Аркадий тоскливо глядел в красный перекрёсток линий на клетчатой скатерти, по которому, нарушая все правила движения, наискосок ползла солидная жирная муха.
«Ем рис и ухожу, ем рис и…» – Аркадий быстро моргнул, на стол, спугнув муху, приземлилась деревянная глубокая чашка с белыми, дымящимся зёрнами. Аркадий несмело провёл взглядом дальше, по ухоженной руке с закатанным рукавом. Затем осмелился поднять глаза ещё выше. Перед ним стояла скучающая и усталая официантка Леа. Она не смотрела на Аркадия, а что-то записывала в блокнот, который прижимала к подносу, что держала на левой руке. На подносе, трепетно откликаясь на каждую новую букву огненной сырной массой, балансировала полная супница, но почерк официантки шёл ровными волнами.Она вот-вот должна была повернуться на окликнувший её сбоку голос клиента. Потому Аркадий пытался запомнить её виски, русые пряди волос, высокий лоб, голубые глаза под опущенными ресницами, разлёт бровей, изгиб переносицы, такие нежные побережья губ, неуловимую в своей очаровательной неправильности линию подбородка. Дыхание перехватило, где-то в глубине Аркадия произошёл большой взрыв, зародилась вселенная с бесконечными брызгами звёзд, и мама пела самую нежную песенку:
«Свободней, чем ветер лети над землёй! Дальше и выше, дальше и выше…»
– Полисмена! Срочно! Сюда!
Не успел считающий оглянуться на голос, как чьи-то крепкие руки уже грубо схватили его сзади за плечи, рывком, до боли вдавив в мягкую спинку кресла.
Глава 63. Аврора. Аркадий. Узел
«Хорошо, что я не впустила её в дом. Я всё сделала правильно. Роза довольна. Когда Роза довольна, я довольна. Это слишком гордая женщина. Хорошо, что я её не впустила».
Уда поглядывала на странную женщину в платье с заплатами, что сидела на табуретке на солнцепёке и обрезала цветы. Лицо её было смиренным, угрюмым, и, казалось, не выражало чего-то особенного. Но Уду не обманешь. Она узнала несколько тайн в храме Взошедшего. Она видела, что женщине трудно. Вот она щурит глаза: зрение женщины уже не то, годы дают о себе знать. Вот она чуть сдвигает брови и кривит лицо: ножницы и нити натирают её старые, когда-то умелые пальцы. Вот на лбу выступил пот, всего несколько капель, но в таком возрасте человек редко отдаёт миру много влаги. Она наверняка хочет пить, видно, как она облизывает растрескавшиеся серые губы. «Пусть сама попросит, – подумала Уда. – Мне жалко её, но я не могу показать этого Розе. Между ними какая-то давняя история».
„Женщина злопамятна и неверна“, – так говорил Взошедший.
«Хорошо, что я не пустила её в дом», – думала Уда.
«Долго она здесь не продержится», – думала Уда.
Аврора сидела на своей низкой табуретке, которая скорее походила на подставку для чистки ботинок, прямо на улице, на краю оживлённого потока прохожих, проносящихся велосипедов и колясок, разномастных пешеходов, торговцев, рабочих, мастеров, клерков, бродячих артистов, попрошаек, почтенных господ и размалёванных путан из бедных кварталов. Она сидела в одной позе уже не один час и обрезала цветам подсохшие листья и стебли, наискосок, а затем вдоль, крест-накрест, чтобы площадь соприкосновения с водой была больше, и нежный обман бутонов держался дольше. Затем она перевязывала букет верёвкой. Как только по правую руку заканчивалась груда цветов, а по левую вырастала груда букетов, к Авроре приходила Уда, клала охапку новых и забирала готовые связки. Потому цветы не кончались никогда. У Авроры уже ломило спину, шею и ноги от неудобной табуретки, затылок и лопатки напекло поднявшимся солнцем, и это несмотря на белую панаму, которую Авроре принесла Уда. Аврора могла бы попросить воды, чтобы намочить шею и затылок, но она не хотела утруждать молодую мулатку, у которой и без того было множество забот, достаточно внимательнее взглянуть на её раскрытый рот, быстро поднимавшуюся от тяжёлого дыхания грудь, расширенные зрачки. Аврора решила не просить воды.
У неё ломило спину и ноги, затылок напекло, а на правой руке уже вспухала кровавая мозоль от ножниц. Но, несмотря на это, цветы не кончались, и у Уды всегда была новая партия на подходе.
Аврора работала молча и усердно. Цветы не кончались.
Запах цветов закрывал её от запаха, что доносил западный ветер, боль в спине и вспухшая мозоль отвлекали от той боли, что громоздилась внутри и норовила прорвать плотину рёбер, молчания, комка в горле. Аврора была рада душному запаху цветов, Аврора с открытым сердцем приветствовала боль в спине и в пальцах. Аврора славила беспощадное солнце. Всё это были кирпичики в стене, которая закрывала её от позора, от мыслей о мо… Нет-нет-нет, это нельзя называть вслух, Аврора потянулась за верёвкой, перевязала цветы.
– Как его развязать?
Молодая мулатка смотрела на Аврору. В её руках был букет. Аврора посмотрела на букет. Она перевязала букет тем узлом.
– Так не надо. Сколько ты так уже связала? Так не надо. Это надо перевязать!
Аврора смотрела на букет. Так. Она завязала тот узел.
… Уда что-то сердито говорила ей, и приносила уже связанные букеты и требовала всё это перевязать на нормальный красивый бант с узлом, Аврора что-то делала вспухшими руками, что-то отвечала, тихо и невпопад, но перед глазами у неё плыло, плавилось, плыло. Она пустила море внутрь.
Боль, знакомая, застарелая и необъятная, накатила с новой силой.
Она вспоминала своих детей, мальчика и девочку, и как они бегут вдоль моря, как они собирают ракушки, их тёмные волосы, взлетающие на ветру, и как мальчик зовёт девочку, их глаза. И у мальчика, и у девочки – его глаза.
– Смотри, смотри, морская звезда, мам!
– А когда папа вернётся, он же больше не будет пить?
– Давай бросим её обратно в море, чтобы она не погибла на солнце.
– Когда он пьёт, он так кричит. Я его очень люблю, но если он будет пить и опять бить тебя, я ночью его зарежу.
– Спасибо, Уда, держи готовые.
О сильный и душный запах цветов! Запах, приносящий богатство лавкам Цветочного квартала. Запах сухих. Он не защищал Аврору от прошлого. И вот она видит белый песок и шеренгу рыбаков, по колено закрашенных бело-синей бахромой волн. Рыбаков, тянущих сеть на берег. Коричневые руки в розовых ожогах от солнца и соли, ветвистые узоры вздувшихся вен. Святой Полдень, как молод Риккардо! А рядом смеётся его брат, который погиб в прошлом году, ударившись во время качки нежным сплетением жилок виска о борт лодки. И жена Риккардо Амалета пытается помочь мужу, а сам он, весь красный и такой смешной, сипит на неё, неловко отмахивается одной рукой, чуть не падая в волны, стесняясь насмешек других рыбаков. Все они восхищались Амалетой, которая погибла во время Большого Шторма ещё семь лет назад, накануне последнего Праздника Слонов… А когда невод был наконец вытащен, сколько рыбы оказалось тогда на песке, Великий Полдень, сколько рыбы! Тогда было очень много рыбы, она блестела, извивалась стальной массой под ногами в перехлёстнутой штриховке сети. Было очень много рыбы в тот год. В тот год всем рыбакам везло с рыбой. Только он этого не знал, он ушёл в моряки, так как до этого несколько месяцев подряд рыбы не было, они бедствовали. Был год, было лето и был мор. Мор, который после назвали Сухим. Ведь из-за этого голода столько рыбаков ушло в город, предав традиции селений Морских, издавна живших на берегу. Море кормит. Но тогда море не кормило детей своих. Бедствовало всё побережье, и по утрам, с самого рассвета, как только солнечные лучи красили белый песок лимонным, весь пляж до самой кромки воды было заполнено мальчишками, что искали выброшенную рыбу, креветок, мидий и водоросли. Рыбы не было весь год. В фешенебельных ресторанах города напудренные худощавые девушки капризно морщили нос, глядя в меню на крупную, выведенную от руки строку «Дамы и господа! К великому сожалению, рыбных блюд сейчас в ресторане нет. Приносим свои искренние извинения за доставленные неудобства» и, скривив губки, смотрели в пролетающую рикшами ночь, не обращая внимания, на уговоры солидных спутников. Не обязательно же есть дары моря каждый день, нет, ты ничего не понимаешь, обязательно, диета из морских продуктов самая модная сейчас, доказано, она продлевает жизнь. И пока их спутники в бессилии поджимали пухлые маслянистые губы, откидывались на спинку, пустив облако душистого дыма, раздувая полными щеками комету сигары, на побережье мальчишки, а позже и женщины, и взрослые мужчины дрались за луковицы водорослей и редкие ракушки. Тем, кто первым из Морских презрел гордость и традиции, тем, кто устроился в порт грузчиками, уборщиками и просто чернорабочими, везло больше. У тех же, кто не смог пойти на это или просто не успел, в семьях дети и женщины пухли от голода.
Много смертей было в тот год.
Сколько мальчишек погибло, ныряя за жемчугом! Опытных искателей жемчуга можно было пересчитать по пальцам, они всегда ходили поодиночке, угрюмые, с красными глазами и сбритыми бровями, всегда молодые – они не доживали и до двадцати семи. Его добыча быстро убивала худых, дочерна загорелых юношей. Но в тот год все сыновья рыбаков в отчаянии стали нырять за будущими украшениями для женщин из города Полудня и гибли один за одним, так как не знали тонкостей ремесла, ни у кого не было даже деревянных очков с линзами из смолы или прозрачного гипса, они не знали, как правильно подобрать по весу камень для балласта, и не умели рассчитывать свои силы под водой.
Люди в городе не понимали бедняков с побережья. Ведь в городе было столько работы, и платили достойно, гораздо больше, чем в портах, где обнаглевшие хозяева доков снижали зарплаты до невозможных цифр, зная, что у рыбаков нет выхода, что желающих получить работу – десятки, сотни. И людям сверху, людям города, «сухим», «сухарям», им было не понять рыбаков, которые выросли и прожили всю жизнь у моря. Уйти работать в город, на Землю, было позором. Да как об этом вообще можно говорить! Море кормит. В тот год, эта поговорка звучала гораздо тише, реже, сквозь сжатые зубы. Но гораздо твёрже.
Люди могли драться за еду, драться до крови, и дрались, дрались на равных, как братья по несчастью, но если кто-то тайком уходил на заработки в город… Тот больше не удостаивался даже презрительного плевка в свою сторону.
Потому, что плевок – это влага.
А влага – это море.
А Море – это Жизнь.
Так сказано в священной книге Полудня.
Побереги слюну свою. Не трать на врага своего, ибо влага – это Море твоё, как и слёзы – это Море твоё, как и кровь – это Море твоё. Побереги кровь свою. Береги Море своё.
А те, кто уходил в город, навсегда становились «сухими». Им больше не было дороги назад к Морю. Они возвращались в свои хижины, их никто не трогал, потому что это было ниже достоинства Морских. Но с ними больше никто никогда не заговаривал. Их словно и не существовало. Просто потому, что такие не могут жить у Моря. А значит, их и не было. Не было, и всё тут. Они предали своё Море. И если оставленный младенец, чей отец или мать прослыли «сухарями», умирал под солнечными лучами, никто из прибрежных не спасал дитя. Таковы были правила. Потому что помогать предавшим море – предавать море. Предавать Море. Море дороже всего. Море кормит. Скудно, мало, но – кормит. Береги Море своё. Аврора зажмурилась от боли.
Однажды, когда Аврора была совсем маленькой, её мать, Изольда, опытный Ло Оуш, полночная ведьма, скрывающая свои огромные мочки под длинными волосами, дабы избежать гонений со стороны властей и суеверных жителей побережья, застукала своего мужа, отца Авроры, с другой женщиной, богатой светловолосой госпожой из города, женой какого-то важного бюрократа. Больше, чем факт измены, Изольду изумил извращённый выбор мужа: он выбрал девушку из города, а не с побережья, он променял жительницу побережья на «сухую», уроженку города. Гнев захлестнул её душу до самых краёв, и следующей же ночью она попыталась убить рыбу Сна светловолосой госпожи. Но та оказалась натурой мечтательной, а потому рыба её Сна – белобрюхая рыба-меч – была большой и сильной, привыкшей к долгим путешествиям в глубинах Великого Оу. Рыба смогла вырваться из рук Изольды. Убийство рыбы Сна повергло бы светловолосую госпожу в бессонницу, и через пару недель соперница Изольды скончалась бы без малейшей возможности вздремнуть. А скорее всего, выпила бы Сонного листа, что в таких случаях убивает в мгновение, так как дышать в Великом Оу без рыбы Сна дано только ловцам. Но рыба вырвалась прочь из цепких рук, чуть не проткнув полночную ведьму мечом. Тогда Изольда решила действовать по-другому, подплыла к рыбе сзади и выколола ей глаза ногтями. Теперь светловолосая госпожа утратила все краски своих сновидений, а рыба Сна больше не могла выбраться из Великого Оу. Светловолосая госпожа не проснулась утром, несмотря на все старания служанок и докторов, согнанных к её огромной постели мужем-бюрократом. Не проснулась она и на следующий день. Муж Изольды, изгнанный с побережья за связь с «сухой», круглые сутки пил ром и жевал кофейные зерна в дешёвом кабаке, дабы не уснуть и не столкнуться с разгневанной супругой. Но, узнав о совершённом Изольдой, он поспешил к морю, украв по дороге из фруктовой лавки нож.
Человек, выросший у моря, без моря жить не может. Аврора это знала. Аврора продолжала развязывать заветный узел на душных, влажных, самодовольных цветах в центре города Полудня. Она исправляла его на простой бант.
Много воды утекло с тех пор, много волн легло на побережье, и традиции стали забываться, и героев города больше не хоронили в Море. Потому что больше не найти было в городе героев, достойных после смерти перейти из «сухих» в Море. Не совершались более подвиги на Земле. Да и на побережье не совершались, Сухой Мор изменил всех, и всё чаще прибрежные стали подрабатывать не на берегу и в Море, а на Земле, и не судили их теперь так. Всё изменилось. Древние суровые традиции канули в небытие. Но тогда, в начале Мора, когда гордость Морских ещё что-то значила, правила были строги.
В тот год многие рыбаки, не зная, чем прокормить свои семьи на берегу, отправлялись на суда и записывались в моряки. Служба на судне не красила рыбаков, в этом не было ничего героического для своевольных жителей побережья. Издавна гласила пословица, что лучше поймать макрель на своей лодке, чем рыбу-меч на чужом корабле. Но быть моряком не значило предавать Море. Для многих это был единственный выход. Те, кто не хотел работать на чужих больших судах, уходили на своих маленьких далеко от берега на целые недели, в погоне за своей макрелью, не надеясь даже на пару сардин, и лодки их попадали в шторм, и десятки женщин тогда стали вдовами. А те счастливцы, кто получил работу на кораблях, спешили вымолить у капитана аванс, покупали на него провизии своей семье и на долгие месяцы уходили в рейды на чужих кораблях к далёким землям и океанам, отправляясь на северо-запад, к Архипелагу, или на юг, огибая Жуар, проходя вдоль берегов Гневной земли, останавливаясь в удивительных городах империи Ча. Или двигались за чаем и специями в невозможные земли Нанди. Многие не возвращались. Рыбаков брали на суда охотно: они умели управляться с канатами и снастями, никогда не страдали от морской болезни и легко ориентировались по ночному небу и зареву городов у побережья Королевского залива, они были опытны и неприхотливы, они были с Морем на «ты». Не то, что те юноши из городских районов, что, начитавшись романтических книг, бежали из дома на корабли в жажде приключений и так часто, разочарованные, возвращались к разгневанным отцам-конторщикам.
В год Сухого Мора все юноши вернулись домой, не получив ничего.
Рыбаки заняли на кораблях все вакансии.
… но его долго не хотели брать, капитаны местных судов знали, что он может запить, никто не хотел пьяницу себе в команду. Шанс был только на кораблях, что шли издалека и, как правило, в далёкие моря на долгие месяцы и годы. Капитаны подобных судов не знали местных жителей и их привычки. Один раз у него получилось устроиться на такое судно, то, где он научился этому узлу у самого капитана. Он вернулся домой через пять месяцев на несколько дней, пропил все деньги из-за случая с Риккардо и опоздал на корабль – судно ушло без него. Как он тогда разозлился. .Как плакали дети, как плакали дети, и сын даже бросился на него, защищая Аврору, когда ей стало совсем плохо, но тоже получил своё. Потом долго не было никакой работы, и был Сухой Мор, но ему повезло второй раз. Ему повезло второй раз: какой-то местный чудак, богач и изобретатель из города решил снарядить судно для международной торговли и набирал команду с нуля. И его взяли на борт, корабль, под личным управлением богача отошёл от берега и, наверное, ещё не успел дойти Коварных рифов, что у выхода из Королевского залива, как вдруг пошла рыба. Рыбы было так много, словно море отдавало долги за предыдущую пустоту, за пустые разорванные сети, за погибших мужей и детей, за брошенные хижины, за вспухшие животы, за изгнанных из братии побережья, за такой дорогой жемчуг на шеях загорелых красавиц, за все слезы и вой, за уже вышедшую из моды рыбную диету – за всё. Только он этого не узнал. Она следила за ним во сне, она держала связь, а потом… Аврора зажмурилась от боли. Мозоль лопнула, и из неё потекли кровь и сукровица, солёные, как морская вода.
Чьи-то визгливые причитания вернули Аврору. Она посмотрела на букет. Она опять завязала узел. Его узел. Аврора смотрела на узел в окровавленных пальцах, а мир вокруг плыл и кружился. Новые крики отвлекли Аврору.
– А я и говорю! Маленький, тёмный такой, в брюках с подтяжками, то есть, нет, уже без подтяжек… Я и говорю, что без! Вот они, его подтяжечки родимые, я ж не зря так за него хватался, я его сразу признал. Ходит весь день да спрашивает! А чего спрашивать-то, спрашивается? А? Я не кричу, я просто переполнен чувствами. Вы поймите! Я артист! И я тоже пострадал! У меня тонкая душевная организованность! Мне не на чем пилить ассистентку, она же уйдёт к другому фокуснику. Если её долго не пилить.
Двое хмурых мужчин, одетых, несмотря на жару, в серые глухие костюмы с застёгнутыми воротниками френчей вместо пиджаков, что в Здании Бюрократизма носят только работники Бюро Преследования, стояли посреди улицы рядом с каким-то странным длинным типом в цилиндре и в изрядно измятом фраке. Один из Преследователей был высоким, с серым лицом, будто наспех вырубленным из шершавого камня – недоделанная работа мастера – с волевым неправильным подбородком, срезанным наискосок глубоким витиеватым шрамом, с плотно сжатыми губами, с тонким шрамиком на левой скуле, с постоянно дёргающимся глазом. Он стоял, быстро записывая в блокнот лепетания длинного в цилиндре, обрубая истеричную речь до общепринятых бюрократических сокращений и аббревиатур. Почти всё время он сохранял молчание, лицо его было сосредоточено и напряжено, лишь на особо высоких нотах глаз его начинал дёргаться быстрее и мельче, а когда напряжение доходило до предела, он словно скидывал его, хрипло прочищая горло низким стиснутым голосом и поднимая брови, будто подвергая сомнению каждую написанную букву. В такие моменты волна мелкой ряби на его напряжённом лице стихала, начиная отсчёт с нуля.
Второй же был поменьше ростом, в таком же плотном угловатом костюме, но в его случае строгое одеяние было округлено его полнотой, словно овал поместили в прямоугольник и две геометрические фигуры были обречены на вечное соперничество. Строгие и чёткие, почти готические, углы костюма, что должны были бы олицетворять твёрдость решений Бюро Преследования, распирало изнутри телесами. То и дело прямая линия борта френча ломалась внезапным углом. Венчала геометрический гибрид голова на очень толстой, короткой, кирпичного цвета шее, что с трудом была застёгнута хомутом воротника. Лицо господина было красным и мясистым, с обвисшими брылями, как у бульдога, с маленькими недобрыми, усталыми, но очень внимательными глазами под мощными бровями. Да и хватка у него была бульдожья, он мгновенно находил несоответствия в речи фокусника, задавая тихим, слышным только им троим, голосом, короткие, точные и неудобные вопросы. Ясно было, что он сначала выведает у своей жертвы всё до последней подробности, выведет её на чистую воду и только потом позволит себе ослабить свою железную хватку. И как бы фокусник ни юлил, как бы ни манерничал и ни заламывал руки, деться от маленьких недобрых глаз ему было некуда.
– Да, конечно, узнаю, я прекрасно запоминаю лица, я же артист, тем более, такое нелепое… Пройти с вами? Естественно, меня не затруднит, только… А, это не вопрос, простите, я просто… Понял. Понял, – фокусник несколько раз оживлённо кивнул, затем весь как-то затих, сдулся и обмяк, как парус в безветренную погоду.
Аврора спешила, лязгая ножницами и завязывая узлы, и сверкала на солнце сталь, и сверкали белый песок, и пена волн, и чешуя рыбы, когда мальчик и девочка с его глазами чистили её над ведром:
– Мам, а где кончается море?
Авроре было больно, саднил стёртый палец, ныли шея, лопатки, ноги, и скручивался в кулак опалённый солнцем затылок, боль растекалась по всему телу, но Аврора уже её не замечала, на секунду пустив себя в сердце, и боль оттуда была сильнее, пронзительнее и звонче всего вокруг.
«Вся наша жизнь была ожиданием тебя. И даже когда мои дети погибли, я, убитая горем, осталась здесь, на берегу, я продолжаю тебя ждать. Неужто так трудно меня отпустить. Проще всего было бы сжечь к чертям нашу хижину и никогда больше не ходить к морю. Но огонь не излечит эту боль, ты знаешь, огонь в море гаснет. Только чужая жизнь сможет хоть это как-то сгладить. Инспектор счастлив с женой. Пусть они живут, пусть их жизнь будет вместо нашей. Они достаточно выстрадали. Они достойны. Они достойны жить у моря.
У Моря.
Видит Бог, я не виновата. Пусть жизнь длится у других, и пусть дальше идут часы. Даст Бог, встретимся там, куда в полдень указывают стрелки».
– Мама, а когда папа вернётся?
– Не знаю, дочка, не знаю.
И в тот момент, когда боль стала нестерпимой, когда надежды уже не было в её сердце, когда она подняла глаза, полные слез, и посмотрела вперёд, в толпу, она увидела то, во что не смогла поверить.
– Помогите.
Перед ней стоял маленький тёмный человек, и хоть голова его была наполовину седа, но глаза были, как у ребёнка, и нёс он застеклённую рамку. А под стеклом был он. Его узел.
Глава 64. Узел. Аркадий. Аврора
Аркадий сделал несколько неловких шагов внутри лавки и остановился посреди комнаты. Сзади, за его спиной, севернее его растрёпанного затылка и почерневших под тканью рубашки лопаток ещё звенели колокольчики. Прямо перед ним, южнее его пересохшего приоткрытого рта с потрескавшимися губами блестела в солнечных лучах стена полок с узлами под стеклом, ракушками, макетами кораблей, фотографиями и рисунками побережий и маяков, маленькими якорями и прочим товаром для туристов и романтичных юношей. По правую руку от считающего, западнее, ближе к синему и необъятному, породившему о себе тысячи красивых легенд и мифов, воплотившихся в таких пошлых сувенирах и безделушках, виднелась дверь в кабинет хозяина лавки. А по левую руку, восточнее, ближе к громадине Здания, куда так надо было сегодня попасть Аркадию, лежала путаница морского каната, в центре которой, словно мальчик, попавший чудесным образом в нарисованную головоломку на последней странице детского журнала, сидел седой, полноватый мужчина, в зелёном жакете, и свободных серых брюках. Он сидел прямо на полу, растерянно и устало перебирая петли. Когда он тянул за одну, затягивалась другая, когда тянул за вторую, затягивалась третья, потом четвёртая, потом пятая, потом снова первая. Казалось, что узлы развязать невозможно. Да так и было, седой полноватый хозяин лавки это знал, ведь это был чудесный загадочный узел, который мог связать и развязать только работавший здесь старый моряк, который исчез и не появлялся с последнего дня июля, оставив лабиринт петель на полу, и вот уже второй день хозяин пытался его распутать, найти из него выход, но у него ничего не получалось. Хозяин лавки был утомлён этим действом и полностью поглощён им. До него ещё не дошёл ни предпоследний слух об отложенной финансовой проверке, ни самый свежий, о лишении инспектора должности. Хозяин уже давно ничего не замечал вокруг, канатный лабиринт пленил его внимание. Засыпая, он видел петли и узлы, он продолжал искать, мозг его совсем не отдыхал, и уже во сне он находил верное решение, вытягивал одну за одной петли. Хозяин просыпался радостный и под ворчание своей ещё спящей некрасивой жены бежал в лавку, боясь спугнуть мысль, пытаясь воплотить сон в реальность, но ничего не выходило, петли только сильнее затягивались. Это была неразрешимая головоломка, и хозяин, так любивший решать шахматные задачи в журналах, оказался бессильным, словно попал на предпоследнюю страничку журнала не шахматного, а детского, и не мог выбраться. А на последней же странице вместо ответов, тускло блестя, лежали ножницы в ящике в его кабинете...
Считающий стоял, не смея шевельнуться и тяжело дыша. Минуту назад он бежал, бежал так долго, что, казалось, лёгкие разорвутся на ходу, что сердце не выдержит и выскочит из груди, и ноги его уже были ватные, и он должен был вот-вот упасть, через пять или семь шагов, не больше, считающий знал точно, он умел считать, и тогда Аркадий сказал себе, что пробежит ещё десять, и пробежал ещё десять, а потом – ещё десять, а потом – ещё пять и остановился. Улица плыла перед глазами, Аркадий стоял, опираясь руками о колени, и дышал раскалённой сипящей глоткой, и ничего не видел перед собой в мутном мареве, расчерченном светлячками. Тогда Аркадий досчитал до десяти, потом ещё до десяти и в расплывающемся, жарком, исчезающем во рту сразу после вдоха воздухе увидел дрейфующую дверь, в которую он и шагнул, спасаясь от погони. И теперь он стоял в центре зала, не понимая, что делать дальше. Где-то были слышны звон и свистки полисменов, и, вроде, пронеслись две кометы мимо, обжигая ледяными волнами под рёбрами, а может, и не они, может, просто велосипедисты, может, затаились и ждут за углом.
Как же трясутся ватные ноги. Как же всё беспросветно, бессмысленно как.
Считающий стоял посреди комнаты, которая приобретала всё более геометрические, прямые черты, затвердевая в исчезающем тумане, считающий стоял, боясь шелохнуться, а хозяин лавки, скорей утомлённый, а не увлечённый раскинувшейся перед ним головоломкой, ничего не замечал. Так прошло несколько минут, и колокольчики на севере перестали звонить, и даже рисунок отблесков на юге, на полках с сувенирами, чуть изменился от движения солнца, и тут Аркадий сухо сглотнул, и хозяин, несколько раз моргнув, поднял утомлённый взор.
– Простите? – хозяин пока не видел вошедшего, он думал о том, что если потянуть вот эту петлю, хотя нет, вот тут затянется.
Считающий вздрогнул.
– Вы ко мне? – и тут затянется туже, нет, не вариант.
– Да… То есть, нет. То есть, да, – Аркадий замолк, – выдаст, как пить дать, выдаст, как пить хочется.
– В смысле? – а если затянуть вот эту и протянуть вот тут.
– Я… Я зашёл к Вам …
«Что? Зачем я зашёл сюда? Придумай, что-нибудь, Аркадий, давай, я простой бюрократ, а ты нет».
– Зашли ко мне, и? – да, я не пробовал затягивать, если попробовать наоборот, точно, попробовать затянуть здесь, тогда эта петля может проскочить сквозь эту и тогда, что ж он встал-то посреди, выбрать не может.
– Зашёл к Вам, чтобы… Чтобы…
«Зачем зашёл? Как на экзамене в счётном училище. По слову вытягивает, свободней, чем ветер.
– Зашли сюда купи-и-ть… – и тогда пропущу через этот узел и таким образом пойду до конца, верно, до конца, и развяжу финальный узел.
– Да! именно узел! Я зашёл купить узел на память о море. Знаете, люблю море.
«Ух. Он меня спас, сам спас. Я – турист. Точно, я турист. Сегодня уезжаю. Лишь бы хватило на узел… Сколько они там стоят? Ох ты, господи».
– Узел… Да, да, конечно, это загадочные узлы, их нельзя развязать…
«Чёрт, сбил меня, сбил. С чего я начал?»
Но мысль, как и паутина канатов, уже выскользнула, и нельзя было найти начало и отличить его от конца предыдущих размышлений.
Хозяин встал и пошёл к полкам с узлами.
– Я турист, знаете, люблю всё морское, кхе-кхе, вот хочу прикупить узел на память.
«Турист он. Чёрт тебя дёрнул».
– А их что, правда, невозможно развязать?
«Один навязал, теперь не развяжешь».
– Как интересно. А вы их сами вяжете?
«Да что ты ко мне пристал? И с мысли сбил и пристал».
– Понятно. А сколько такой стоит?
«Да у него и денег нет. Уступлю, конечно, только скройся с глаз моих долой».
– Спасибо Вам огромное, а то все деньги с багажом оставил у вокзала. Спасибо. Ну, тогда другого наймёте.
«Уходи скорее уже, уходи. На вокзал свой неработающий – уходи».
– А… он один такой моряк. Как интересно. Ну, тогда ножницами, кхе-кхе, ножница… – Аркадию стало страшно от перемены в лице хозяина при слове «ножницы», и он замолк на полуслове. Он понимал, что мелет абсолютную чепуху, но хозяин смотрел на него как-то совсем странно. Считающий поспешил отдать все деньги, что нашёл в карманах, схватил ненужный узел и вышел.
Колокольчики звенели, а хозяин стоял и смотрел перед собой. Хозяин смотрел перед собой. Кто-то проехал по улице на велосипеде. Потом ещё кто-то, рикша на коляске, судя по звуку. Хозяин смотрел перед собой. Потом кто-то закричал фальцетом, раздались свистки и топот. Хозяин смотрел перед собой. Потом опять стало тихо. Хозяин поднял взгляд на север. Затем посмотрел на восток, на иероглифы верёвок. Потом на запад, через дверь кабинета, на свой стол, в котором лежали они.
– Ножницами, говоришь? Тур-р-рист чертов!
Хозяин повернулся влево и решительно пошел в кабинет.
… Аркадий же вышел, сжимая ненужный узел, что был заключён под стекло в деревянной резной рамке, и даже не смотрел на покупку. Он быстро оглядел улицу, пропустил велосипедиста, перешёл на другую сторону, и пошёл направо, на восток, в направлении Здания, чьи надменные и мрачные шпили, четыре по углам и пятый, самый высокий – в центре, виднелись над крышами домов.
Считающий шёл, сжимая рамку с узлом. Навстречу ему проехал усталый рикша и скрылся за спиной, в стороне оставленной лавки, в стороне моря. Аркадий шёл дальше, прижимаясь к стенке. Улица тряслась впереди фасадами, ступенями, подоконниками, украшенными свисающими цветами, тряслась так, что в окнах звенело стекло, так, что горшки угрожали соскочить с насиженных мест и покончить жизнь самоубийством: вдребезги о мостовую, так, что пришлось стиснуть зубы, и вдруг посреди всех этих перил и ступеней, прямо из-за угла появился фокусник в цилиндре. Наверное, это было его самое феерическое появление за всю карьеру. Аплодисменты. Аркадий остановился с занесённой для шага ногой. За фокусником шли двое в форме Бюро Преследования.
– Да я говорю, узнаю, конечно, узнаю… Вот он! Вон! С узлом! Хватай!
Считающий уже бежал.
Он снова свернул в переулок, так надеясь налететь на алую коляску Альфреда, но было пусто. Коляска была в ремонтной мастерской Жерара, а Альфред, приковав велосипед за пол-квартала, чтобы пройти незамеченным братьями, быстро входил в лавку мастера-часовщика с огромным алым букетом. Аркадий дал крюк через какие-то дворы и снова вылетел на ту же улицу, но в более оживлённом месте. Фокусник позади надрывался от крика: «Вот он!» Двое в форме уже приближались, они бежали быстро, сосредоточенно и умело. Аркадий оглянулся. Он не ошибся: на господах были форменные френчи Бюро Преследования, а значит, всё пропало, можно и не бежать, и считающий не хотел бежать дальше, но Аркадий бежал, бежал как никогда быстро, мимо парфюмерных лавок, где за стеклом виднелись флаконы, мимо цветочных прилавков, где стояли букеты, вдоль улицы, мимо женщин самых разных возрастов и рас, что несли на головах своих корзины цветов, и что были закручены в разноцветные языки пламени сари, туник и платьев, и в толпе приходилось бежать медленнее, и это были и белые женщины, и женщины с кофейной кожей и загадочными глазами, и кудрявыми волосами цвета засохшего дерева, и женщины с востока с узкими глазами, кожей лимонного цвета и тёмными волосами, и ни одна из них не была похожа на официантку из кафе, но все они были схожи с ней равнодушностью взоров, и только у одной пожилой, что сидит на маленькой табуретке, глаза полны страдания, как у его матери, в последние дни болезни… Аркадий подошёл к ней вплотную и беспомощно вымолвил:
– Помогите.
Глава 65. Тайна Арагонских птиц
– Помогите, – вымолвил шёпотом он, этот наполовину седой мальчик. – Помогите, прошу Вас.
Аркадий сглотнул. Он всегда был робок с женщинами, но позади были работники Бюро Преследования, а в таких случаях выбирать не приходится. Аркадий решил говорить прямо и главное.
– Меня хотят убить. Я преступник. Меня замучают насмерть. У Вас глаза, добрые, как у моей мамы за день до смерти. Помогите. Они думают, что я украл стулья. А я не крал.
Только эта тихая, сумасшедшая искренность заставила Аврору оторвать взгляд от узла. Аркадий увидел, что на лице женщины больше нет скорби. – Где? – спросила Аврора необычайно звонко и сухо.
Аркадий хотел, переспросить, «Что „где?“», но увидел в глазах Авроры такое сумасшествие, которое и надеждой-то можно было назвать, только если надежду умножить на себя тысячу раз и возвести в десятую степень восторга.
Мимо, буквально через пару человек от них проскочил длинный с дёргающимся лицом. Он хищно и тревожно рыскал по сторонам, и на лице его был настоящий шторм.
– Где? Где ты его достал? Скажи, я спасу тебя! Спрячу! – шептала Аврора, а сама уже вела Аркадия куда-то через ряды корзин, цветов и букетов, к огромному особняку, на первом этаже которого была самая большая цветочная лавка. За спиной в толпе женщин перекатывался лысоватый толстяк, бесцеремонно, словно шторы, отодвигая тела в разноцветных одеяниях вытянутыми пухлыми пальцами, повторяя при этом: «Пардоньте великодушно».
Аркадий тупо посмотрел на узел – почему-то вспомнилось лицо хозяина лавки при слове «ножницы» – ещё раз оценил лихорадочное безумие в глазах Авроры, приближающийся лепет толстяка и поспешил сказать:
– В магазине с морскими сувенирами. На ближайшем перекрёстке по Цветочной улице, если идти к морю, прямо перед рынком. Там полно таких.
Аврора быстро глянула ему в глаза. Она тем временем успела провести Аркадия вдоль фасада лавки к боковой стене особняка. Он прилегал здесь к соседнему дому не совсем вплотную, оставляя такую соблазнительную для наученного за один день Аркадия каменную щель. Щель была затянута плющом. Теперь Аврора смотрела на Аркадия счастливыми глазами. Где-то на краю сознания считающего копошились серо-коричневые френчи Преследователей.
– Так, по щели дальше не иди, там тупик. Тебе наверх. Смотри, – Аврора взяла руку Аркадия за запястье и направила кисть в густой мягкий плющ. Пальцы Аркадия нащупали твёрдый железный штырь.
– Вверх лезешь, до самого чердака. Там комната в мансарде. Одно из окон, что на восток, выведет на соседнюю крышу. По чердакам и крышам можно далеко уйти. Быстро, давай.
Аркадий хотел уже взобраться по тайной лестнице, но считающий тоскливо посмотрел в сторону улицы, высвободил руку и сделал первый робкий шаг в сторону Цветочной.
Бюрократ побеждал Аркадия, он говорил, что лучше будет сдаться, что это единственный выход, ведь нельзя нарушать правила Здания, а нужно понести заслуженное наказание, он провалил задание, и, кто знает, может, он и украл стулья.
Аврора рывком дёрнула Аркадия назад:
– Сдурел?!
Аркадий нерешительно остановился, хотя считающий всем телом рвался к концу переулка.
– Я работник. Они должны… – непонятно, кто это лепетал, Аркадий или считающий.
– Они тебя убьют! Марш сюда. На лестницу. Быстро.
Аврора силой развернула Аркадия к лестнице в плюще.
Напрасно Уда переживала за Аврору, за её незнание порядков дома. Уда работала в доме Розы не так давно, а Аврора знала Розу уже больше полувека и в доме этом бывала ещё на заре Розиной карьеры, и все комнаты его знала наизусть. Единственное, чего Аврора не знала, так это того, что штыри в плюще, в зарослях которого наверху сейчас ещё был виден серый обтянутый брюками зад седого мальчишки, эти железные скобы и костыли нынче вели напрямую не просто в Чердачную комнату, как именовалась она много лет назад, а в комнату Птичью.
На счастье Аркадия окно было не заперто, он толкнул его со стеклянным стуком, втащил себя сквозь круглое слуховое окно и неловко спрыгнул на пол. Он боялся, что выдаст себя, но считающий переживал зря. Звук его приземления не был слышен. Он утонул в чудесной, непередаваемой, невыносимо прекрасной волне голосов.
Аркадий испуганно поднял взгляд. Перед ним раскачивалось шестнадцать золотых клеток, и в каждой пронзительно и неумолимо пела маленькая, кораллово-красная птица с белыми крыльями и головой, проснувшаяся звука от раскрытого окна.
Аркадий подумал, что, может, стоит вылезти назад, но тут же забыл об этом, настолько восхитительна была музыка. Это было откровение, звуки лились, и в них было всё: и море, и волны, и смерть, и любовь, и тореадор, убивающий быка, и выстрел в исполнительницу канкана, и случайно прочитанные письма, и ещё что-то, что нельзя было выразить словами, что было больше всего, тоньше всего и так невыносимо чесалось и зудело непонятно где, что несложно было сойти с ума.
А снизу был слышен другой звук. Кто-то поднимался по винтовой лестнице на чердак.
Считающий зашипел на птиц, но всё было бесполезно, музыка лилась, продолжалась и множилась. Аркадий пришёл в отчаяние.
– Птицы! Птички… Милые мои! Вы же меня погубите. Замолчите, прошу.
Птицы пели, а кто-то уже ворочал тяжёлым языком ключа во рту скважины в маленькой двери, что была в глубине комнаты. Аркадий больше не мог этого выносить. Он заплакал.
Не успела ещё первая влага растворить очертания комнаты в мутном и солёном, как Аркадий услышал тишину. После предыдущего многозвучия она казалась нереальной, оглушительной, несовершенной. Вот в ней проступили грубо прорисованные звуки улицы, голоса и звонки велосипедов с каймой сердитых извинений Преследователей. Вот плоско заворочался ключ, справляясь с замком. Но всё это было бледно, блекло.
Птицы больше не пели.
Секрета арагонских Певчих не знал никто. Может быть, в самом Арагоне, где, рискуя жизнью, их ловили в непроходимых джунглях на отвесных склонах гор, на небывалой высоте, юноши кофейного цвета, может, там и знали их тайну. Но не в городе Полудня. Арагонские птицы пели, когда вздумается, переставали, когда вздумается, а чаще всего не переставали, доводя совершенной музыкой сентиментальные умы до сумасшествия и самоубийства, а натуры попроще – до убийства самих птиц. Птицы пели, не замолкая, не умея замолчать, до хрипоты, до кровавого кашля, до того момента, пока в изнеможении не падали и не засыпали на несколько месяцев. Люди в городе Полудня знали, что арагонские птицы могут либо петь, либо спать. Больше про них ничего и не знали, ходили легенды, что есть какой-то способ заставить их замолчать, но, так как стоили птицы баснословных денег, никому, кроме богачей ни они, ни легенды про них были неинтересны. В городе их могли позволить себе только Роза да братья Райт. Быть может, несколько бедняков, что родом с Жуара, на рынке или в Порту, и знали их легенду, но и им она была не нужна, так как вся их жизнь от зачатия и до последнего кома, брошенного на крышку дешёвого гроба, не стоила и пера арагонской Певчей.
А именно в этой легенде и скрывалась тайна арагонских птиц. Именно в ней.
– Давным-давно вышла из моря, из сердцевины кораллового атолла дева по имени Ия.
… хриплый низкий голос летел над волнами. Горел костёр в далёкой пустыне Северного Жуара, горел костёр на берегу океана, племя сидело вокруг огня в почтительном молчании и только хриплый низкий голос старухи, слепой, глухой на одно ухо, со следами львиных когтей на лице и на оголённой сморщенной груди, только её хриплый низкий голос разлетался над пеной волн:
– Да… дева по имени Ия. Была она прекрасна до того, что каждый узревший её красоту, влюблялся в Ию да так сильно, что не мог больше думать ни о чём другом. Бедные рыбаки, проплывая на своих пирогах мимо, не поднимали на неё глаз, дабы не ломать свои судьбы чувством, которое было не по размеру их сердец, лорды знатных домов и богатые купцы бросали семьи на произвол судьбы, а свои сердца и богатства к – её ногам. Но сама Ия, понимая опасность такой красоты, спрятала своё кораллового цвета тело на вершине морской скалы, подальше от глаз людских. Там, она, прекрасная, молодая и печальная, жила отшельником, не смея показаться на глаза никому из смертных, осознавая, что красота её слишком велика для мира сего.
Однажды об Ие узнал один из морских богов, Ааен. Ааен был рождён из ветра и льда, и голос его был настолько сильным и чистым, что женские сердца, заслышав его песню, разрывались от счастья и красоты. Ааен хотел найти себе невесту, но не мог сделать выбрать из смертных женщин, ибо не переносили они прекрасного пения его. Слишком красив и пронзителен был голос его. Много женщин сгубил он… Не каждая доживала и до середины ночи под ледяным телом его.
Узнав об Ие, Ааен поспешил к ней, потому что был полон тщеславия он. Через семь дней его айсберг пристал к скале Ии. Ааен забрался на вершину скалы, где пряталась от людей прекрасная коралловая богиня, и начал петь ей свою самую лучшую песню, желая обольстить её.
Песня Ааена была хороша. Не просто хороша, а дьявольски хороша. Так хороша, что сам Ааен был восхищён своим голосом, восхищён искренне и беззаветно.
Была она настолько хороша и пронзительна, что солнце на миг остановилось на небосводе, и реки перестали течь к морям. А Ия, услышав песню его, заплакала, впервые в жизни, заплакала за всех убиенных красотою её, заплакала за все дни, проведённые ею в одиночестве и горе, заплакала за всё про всё, так плакала она. И всё, что было в ней живого, вытекало вместе с морской солью слёз. Так плакала Ия.
Ия плакала, а Ааен пел, не замечая слёз, вновь упоённый собой, ведь, по сути, он не любил никого, кроме себя, он восхищался своими голосом и песней.
Так пел Ааен.
А через три дня и две ночи вышли из Ии вся влага и жизнь. Так плакала Ия.
Ия стала недвижима и мертва, и не один опытный охотник до женских сердец не узнал бы в ней некогда живую богиню. Ия была теперь неотличима от скульптур, коими украшали купцы и лорды дома свои. Да, Ия превратилась в коралловую статую.
А Ааен пел дальше, пел, не замечая ничего, кроме звуков голоса. Но Взошедший смиловался над миром, пронзённым пением Ааена. И ветер покачнул статую. И рухнула статуя со скалы, и разбилась о камни. И Ааен это услышал. И долго не мог понять он, что произошло. И когда понял, не было предела его горю. Ааен погубил своим пением возлюбленную, ибо не видел ничего, кроме голоса своего, не слышал ничего, кроме себя самого. Так пел Ааен.
И тогда испустил Ааен такой чистый и сильный крик, что все чайки вокруг рухнули в море, киты выбросились на берег, а случайный рыбак задушил себя леской, не вынеся чуда. Вместе с криком вышли из Ааена вся его сила и жизнь, и он превратился в ледяную глыбу. И глыба рухнула вниз, вслед за возлюбленной своей. И осколки льда перемешались с осколками кораллов.
Всю ночь морская вода силами Взошедшего сливала кораллы и лёд в одно.
А на следующие утро… А на следующее утро поднялись из моря арагонские Певчие. Тела их были алыми как коралл, а головы и крылья – белыми, как лёд. Пели они так прекрасно, что это было трудно вынести, но сразу замолкали, узрев человеческие слёзы.
Голос старухи затих, как затихли минуту назад арагонские Певчие в доме Розы. Лишь ветер дул над волнами, над притихшим племенем и задувал ветер в открытое окно чердака.
Когда старый сгорбленный слуга, что смотрел за птицами последние два года, сменив на этой должности свою покойную жену, наконец, справился с замком, он застал небывалую для себя картину. Окна в Птичьей комнате были распахнуты, что круглое слуховое, что квадратное восточное, а птицы в клетках не спали, но и не пели и не кашляли кровью. Они внимательно, спокойно и даже с каким-то участием смотрели на вошедшего старика. Слуга присвистнул. Он видел такое в первый раз. В доме Розы никогда не плакали.
Глава 66. Двенадцать заповедей
Когда инспектор вошёл в свой дом и притворил дверь, он первым делом прижался вспотевшим лбом к дверному косяку. Левая рука его повисла плетью, но всё же держала кожаный портфель с вынутым сердцем его Печати. Правая рука четырьмя пальцами сжимала львиную голову трости, держась пятым – мизинцем, за ручку дверную. В доме царила тишина, плотная, неизвестная, таящая что угодно. Тишина сия могла дойти до апогея нотным станом ступеней и разразиться мёртвым телом в спальне. Тишина сия могла обернуться комнатами блаженными, пустыми, светлыми, отдохновением его. Тишина сия могла быть чем угодно и пугала неизвестностью своей. Но инспектор пока не хотел нарушать возгласом её. Он просто не был готов к ответу, ему хотелось немного вот так постоять, упираясь холодным лбом в тёплое дерево, ощущая мимолётность выскальзывающей кожаной ручки портфеля, стальной холод ручки дверной под мизинцем, и почти не чувствовать, совсем не чувствовать тяжёлую, массивную голову льва, груз отца своего.
Час назад, договорившись с Авророй, инспектор хотел прогулять в городе до вечера, опасаясь рано вернуться домой. Словно школьник, сбежавший с уроков, он боялся объяснения с Марией. Но всё обернулась иначе.
Когда Адель шёл по улице, он был полон смешанных чувств. Горечь от недавнего увольнения мешалась с призрачным восторгом от согласия Авроры. Она подписала купчую. У него есть шанс. Пенсии бывшего чиновника хватит на жизнь в хижине, он продаст дом и сделает всё, чтобы Мария прожила дольше. Морской воздух поможет ей справиться с болезнью. И город рядом, ему не надо будет уезжать, он сможет видеть её… Инспектор хотел в это верить. Не замечая ничего вокруг, он прошёл несколько сотен метров и обнаружил себя на перекрёстке. Лавка Розы была в квартале за его спиной.
«У неё скоро день рождения, – Адель смотрел на розовый фасад дома с тёмным стеклом витрины, за которой выстроились ряды цветных флаконов. –Парфюмерная лавка. Она любит духи от Франсуа…»
«Дома кончились травы для Марии. Нужна ромашка, и багульник, и Сонный лист, чтобы она спала крепче», – инспектор смотрел на другую улицу, где слева был зелёный торец аптеки. Там часто покупал лекарства Густав до того, как уехал в Метрополь. Инспектор вспомнил, что у него с собой денег немного, хватит на что-то одно.
У лавки Франсуа стояла смутно знакомая дама с тёмной вуалью, какой-то разорившийся муж, конторщик или торговец, что-то с завышением процентной ставки, а рядом с ними служанка, да-да, помню их, что-то такое опять про жалость, стыд, цифры.
У аптеки было пусто, заманчиво пусто, приветливо пусто, светло, солнечно, пусто, ни одного человека, вот так вот пусто, словно Полдень был совсем недавно, стоит только дойти до аптеки, и будет легко, и перестанет ныть искромсанная совесть, у аптеки было пусто.
Дама из былого кошмара уже смотрела на инспектора сквозь сетку вуали. Она его узнала. Инспектор смотрел ей в глаза. Надо было отвести взгляд в сторону, надо было перестать смотреть, надо было пройти мимо, не замечать и идти прочь, идти и идти, мимо и мимо, но он совсем оцепенел, повис на ниточках выбора и смотрел на неё откровенно, искренне, в упор, как смотрят дети, видя и не видя её лицо, по которому уже растекалось возмущение. Инспектор вздрогнул и шагнул на одну из дорог перекрёстка.
… через десяток минут он крался по переулку, прижимая драгоценный свёрток к колотящемуся сердцу. Он не знал, идти ему домой, или к Театру, или – куда-то ещё.
Встречный господин лет пятидесяти бросил на Аделя ехидный взгляд. Или ему показалось? Может, это он над тростью его? Или над бережным, чуть взмокшим свёртком? Тут-то инспектор буквально позвоночником и почувствовал, как расползается по городу с неимоверной быстротой тёмная слепая беспощадная сила. Сила сия превращала запутанный лабиринт священных каменных улиц из безопасных в таящие гибель на каждом шагу.
Слухи.
Инспектор вспомнил Полуденную книгу, что лежала в кабинете отца на столе: увесистая, в кожаном переплёте, с плотными жёлтыми страницами, где на каждом углу таились правила, истины, угрозы… До смерти отца книга была неприкосновенной, она была святыней дома в прямом и переносном смысле. После его смерти, когда привычный уклад семьи начал рассыпаться на мебель, мелочь, плач тайком и растерянно прикрытые двери, Адель с сестрой бесцеремонно листали то, что раньше было неприкасаемым тотемом. Мать Аделя, оглушённая горем, оживилась только один раз, когда, застав игры детей с Полуденной книгой, выхватила её и вышвырнула на улицу. Так в доме Аделя погиб Полдень.
Инспектор крался по улицам, вздрагивая при каждом прохожем.
В городе инспектора ненавидели многие, почти все, но раньше его и ненавидели, и боялись. Теперь же инспектор был лишён полномочий, он стал бывшим финансовый инспектор города Полудня, теперь его от народного гнева не защищало ничто, ни один закон.
Бывший инспектор города Полудня шёл по Печатному переулку, его трясло и подташнивало.
Нет, это был не привычный страх. Инспектор сталкивался с ним так часто, что научился подпускать этого скользкого зверя не выше верхней пары рёбер. Но напряжение последних дней, месяцев и лет, вырвавшись на поверхность всего один раз, вчера на побережье, оказывается, явило только верхушку айсберга. Сейчас инспектор уже не мог сдержаться. Вырвавшись один раз, страх пошёл выше, перебрал все кости грудины, грязными пальцами и добрался до трепещущего комка сердца. Глаз инспектора стал трусливым, хищным, волчьим, инспектор, не выдавая себя ни одним движением, быстро оглядел всё вокруг, ощущая свою беззащитную спину широкой, как мостовая, и с драматическим шелестом плаща поспешил обернуться. В каждом взгляде он видел опасность.
Инспектор сходил с ума. Он был загнан. Мимо текла жизнь, но все звуки стали резкими, шершавыми, словно сделанными из ржавых деталей, мир вокруг проносился и нападал на инспектора невидимыми волнами, как в детстве, в болезни, в жару и в бреду, всё сильней и сильней, и вот-вот накроет с головой, сейчас, но вот отпустило, но вот начало снова и опять, опять.
Инспектор ещё думал поймать рикшу, дабы добраться домой как можно быстрее, но вспомнил, что он теперь безработный, вспомнил о свёртке у сердца, и тот откликнулся пустотой в кармане, Адель вспомнил, сколько денег у него дома в железном сундуке под полом, он вспомнил сколько стоят лекарства для Марии, он вспомнил, сколько стоит хижина Авроры. Инспектор продолжил путь пешком.
У него был выбор: идти через главные улицы у всех на виду или извиваться ужом в несчётных тенистых переулках. Первое казалось безопасней, но было так невыносимо, учитывая скорость сплетен, и тот печальный случай, когда позапрошлый инспектор был убит прямо на Празднике Слонов арбалетной стрелой в шею кем-то из толпы. Теперь город возвышался над ним, как отец над кафедрой, город грозил ему, как строчки Полуденной книги, город был беспощаден, как миссионер в северном Жуаре.
«Есть Вечный Полдень, Полдень мира сего, он Господь твой, он Бог твой, он счастье твоё, да не будет у тебя другого пред ликом Его».
Инспектор двинулся через переулки.
Каждое движение давалось ему с трудом, он постоянно оглядывался, несмело высовывал голову в новый поворот, он замирал, прижимаясь к шершавым стенам, заросшим плющом, отступал в тень балкона, увидев на пути своём фигуры встречных прохожих.
Каждый переулок отзывался болью, стыдом, ненавистью, страхом. Вот здесь жил Густав, до того, как съехал из города Полудня в Метрополь, вот кирпичный торец его дома: немного плюща, изогнутая решётка окна второго этажа, на углу смиренный тополь, приютивший фонарную дугу. Как же хорошо было с Густавом, он единственный понимал Аделя, никто не понимал Аделя, а он понимал, никто – ни коллеги, ни жена, ни она – не понимал Аделя, ни его страхов, ни его боли, ни стыда, и только Густав, этот жестокий доктор, диагностировавший и бесплодие Марии, и её смертельную болезнь, только он врачевал душевные раны инспектора, врачевал между делом, прописывая травы и мази для больного колена его. Инспектор с тоской поднял глаза на изогнутую решётку. Сколько они выкурили сигар у этого окна, глядя на зимние дожди и туманы города Полудня. Эх, Густав-Густав, с кем мне делить теперь горести свои, гордости свои, боль свою. Инспектор смотрел на номер дома.
«Не делай себе кумира и изображения его ни из других богов, ни из других людей, ни из Полуденного и Вечного, ибо стрелки сами укажут истину смотрящему, ибо звон колокольный даст услышать слышащему, ибо счастье наполнит ждущего, и ясно всё станет без слов и цифр».
Инспектор отвёл взгляд и поспешил дальше.
Он свернул вбок, он хотел помолиться Господу в тенистом переулке, рухнуть на колени, приложиться лбом к пыльному камню, но он наткнулся взглядом на дирижёра городского оркестра, бредущего навстречу. Адель когда-то вынужден был запретить им играть на Круглой площади, так как они не были официальным оркестром Здания, но были официальным оркестром города и не могли выступать, как бродячие артисты, как же тогда директор рвал на себе волосы, как взывал к Богу.
«Не произноси имени Господа Вечного Полуденного твоего напрасно, даже, если на часах двенадцать; ибо Господь не одарит вниманием того, кто произносит имя Его попусту».
Инспектор опустил глаза. Директор перешёл на другую сторону переулка.
Он так загнал себя в собственном страхе и отчаянии, что изгибался животным манером, то и дело припадая к торцам домов. По улицам бегали какие-то люди, кричали о стульях, собирались в толпы, били витрины, и кого-то уже вязали, и надо было идти в обход, пропуская огромную гудящую толпу с транспарантами, они выкрикивали какой-то лозунг, что застревал в голове на следующие пятнадцать переулков, и везде было много полисменов, тяжело дышащих, растерянных, с дубинками в руках, а вот мимо пробежал оштрафованный когда-то вечно улыбчивый официант из «Двенадцати», теперь хмурый, собранный, чего изволите господин инспектор для Вас и Вашей дамы, чудеса случаются в Полдень, а в нашем ресторане стрелки всегда на вершине циферблата, инспектор отвёл взгляд.
«Помни время Двенадцати ударов, чтобы святить их. Есть двенадцать часов дневных для дел праздных и благих, но вершина дня оставлена для чуда, чтобы созерцать его и верить. Ибо за двенадцать часов проходит всё, но замирает лишь на один миг. За тем и священен он».
Адель, не поднимая кротких детских глаз, прошмыгнул мимо заброшенной церкви, где до сих пор вот уже несколько десятков лет стояли за оградой мальчик и девочка и смотрели на равнодушную в своём оцепенении мать, на воскового, словно игрушечного, отца в своём кукольном гробике, на толпу прихожан в почти радостном изумлении.
«Почитай отца своего и мать свою, чтобы длился Полдень вечно, ибо через них ты явился из Полуденного в земное».
Адель бежал сквозь город, сквозь прошлое, сквозь лавку братьев, сквозь магазин Сюзанны, сквозь дом когда-то убитого рабочего, сквозь тысячу обвинённых, выстроенных в ряд в пыточных Здания, сквозь коридор к кабинету № 23.
«Не убивай».
«Не кради».
«Не прелюбодействуй».
«Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего».
Адель оставил Театр за спиной, Адель прижимал свёрток к груди,
«Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни дома его, ни времени его, ничего, что у ближнего твоего, тем более не желай чужого в святой Полуденный час».
Инспектор бежал сквозь город, а навстречу ему бежал шериф со вспотевшим мокрым лицом, алым, как помидор. Набегу он ошеломлённо посмотрел на инспектора, отвёл взгляд, усмехнулся.
В городе были настоящие беспорядки. Ещё не революция, но… Кто бы мог подумать.
Чудеса случаются в Полдень.
В другом, совсем узком переулке инспектор наткнулся на молочника, тот был без фуражки, с багрово-сизой опухшей физиономией, с разбитым носом, он собирал свою разломанную телегу, гулкую россыпь бидонов в бледной луже молока.
Это был бесконечный, извилистый и унизительный путь домой. Инспектор подходил к дому, боясь поднять взгляд и увидеть новую разоблачительную надпись, посредством которой весь город узнает о его беззащитности. «Пожалуйста, не надо, пожалуйста, не надо, пожалуйста, не надо», –умолял Адель, сам не зная кого.
Адель поднял взгляд на изгородь. Быстро оглядел соседнюю. Ничего не было, даже венка.
«Полдень способен на чудо, если желать неистово и честно. Загадывай с чистым сердцем, когда бьёт двенадцать, ибо только заветному суждено сбыться».
Бывший инспектор повторил про себя двенадцатую заповедь, проскочил в дверь, тихо претворил её до щелчка и обвис тряпичной куклой на стержне собственной усталости и страха.
Потому он не хотел нарушать тишину, ему надо было отдышаться:
«Сколько лет. Сколько лет. И всё вот так. Бессмысленно. Дорогой бывший инспектор, – в голове наперебой грохотало в тысячу голосов. – Верните нам стулья! Верните нам стулья!»
Что-то с грохотом упало на пол. Адель открыл глаза. Это была отцовская трость. И, как только угас последний отзвук, Адель поспешил позвать жену:
– Мария, ты дома?
Он боялся напугать её необъяснимым шумом, но ещё больше боялся услышать сверху вместо логичного настороженного шороха мёртвую тишину пустых комнат. И тело, тело в ореоле размётанных волос, наверху, у самой лестницы, её тело.
– Мария, ты дома?
– Да! – голос сверху. Родной голос сверху, – Ты так рано. Что-то на работе?
Адель стоял у двери. Мария никогда не спрашивала его о работе.
Таково было их правило. Не спрашивать его о работе. Мария могла корить его за его упрямство, могла обнять, целуя в лысеющую голову, могла пошутить в ответ, пока все проблемы не станут смехом, разлетевшись на тысячу лучиков вокруг её глаз. Но никогда она не спрашивала его о работе. Таково было правило.
Она не спрашивала его о работе, когда весь двор в одно утро оказался испещрён надписями с угрозами, и Адель сам замазывал их краской, и просил замазать сволочей-соседей, которые долго торговались, упиваясь унижением инспектора, просто чтобы потом щегольнуть этим фактом перед своими сослуживцами в кафе или в очереди на рынке. Она не спрашивала его о работе, когда к их дому, каждый день, в полдень, кто-то неуловимый стал приносить венок, и Адель пытался подкараулить его, в те священные двенадцать секунд, пока весь город ловил ложки или горячо и неистово молился об исполнении заветного.
Она не спрашивала его о работе, когда прошлой весной какой-то умник расклеил объявление-некролог, в котором перечислялись заслуги якобы безвременно почившего Аделя.
Она не спрашивала его о работе два года назад, когда инспектора в зимних дождливых сумерках настиг исступлённый рабочий, мастерская которого была закрыта по причине долгов его хозяина перед Зданием – рабочему нечем было кормить семью, и весь день прошатавшись под дождём в ожидании, он бросился на Аделя из темноты, когда тот спускался по лестнице в одном из переулков, и прежде, чем успеть что-то сказать и сообразить, уже наученный горьким опытом Адель мгновенно ударил его тростью висок, так, что тот без чувств скатился по ступенькам и умер через два дня в горячечном бреду на руках своих голодных детей и жены. С того момента ненависть к Аделю в городе стала общепринятой, единодушной, чем-то, само собой разумеющимся.
Она ничего не спрашивала его о работе и три года назад, когда его до полусмерти избили четверо неизвестных, нанятых то ли братьями, то ли богатым купцом, против которого Адель тогда вёл дело, она только отпаивала его травами и делала компрессы, пока у него срастались ребра и нога, сделавшая его на всю жизнь хромым, так, что трость отца нашла практическое применение в жизни сына.
Она не спрашивала его о работе. Таково было правило. Их правило. А теперь спросила. Адель стоял в прихожей: «Может, сказать? Всё равно узнает через несколько дней. Ближе неё у меня никого нет». Адель вспомнил прекрасную женщину с русыми волосами. Он наклонился и поднял трость.
– Всё в порядке. Сегодня получилось пораньше. Как ты себя чувствуешь?
– Лучше. Ветер с запада. Ты купил травы?
Адель прижал свёрток к груди. Он вспомнил, какими злобными глазищами его провожала та смутно знакомая дама, когда он выходил из лавки Франсуа.
– Аптека была закрыта. Из-за беспорядков.
– Ясно.
Инспектор аккуратно переложил свёрток в портфель.
Глава 67. Битва у Круглой площади
Аркадий полулежал, прислонившись спиной к шершавой коре, в центре раскинувшейся кроны самого высокого дерева, где-то над крышами. Дерево бережно обнимало считающего своими огромными ладонями, сохраняло его сплетением зелени и жизни. И, пока снизу доносились вскрики и шум, здесь только ветер шелестел в листве.
«Свободней, чем ветер, лети над землёй, дальше и выше, дальше и выше», – так шептали ветви считающему то, что он не хотел слышать.
Аркадий, прикрыв глаза, плыл среди листвы, в нежном шёпоте, в сплетённой кроне, а та плыла в зарождающихся сумерках над городом, а город, лишённый луны и стульев, но знающий пока только о последнем, плыл изломанным плоскогорьем крыш вдоль растерянного темнеющего неба и звёзд.
Премьера на подступах, зрители в зале, правда, пока заняты пересчётом номеров сидений, но вот виновницы торжества, молочно-бледной примы родом из поднебесья нет ни в гримёрке над пустырём на въезде в город, ни в узких коридорах улиц – нигде. Небесная канцелярия в панике, растерянно мигают первые звезды, начало представления через пару десятков минут, и что делать, неясно никому.
Аркадию было абсолютно всё равно, что происходит над зрелыми августовскими листьями. Ему хватало проблем внизу. Но они пока были далеко, он забыл о них, как ребёнок, закрывая глаза, представляет, что его не видно в тёплой, телесно-розовой мгле, в утробе сомкнутых век. Аркадий лежал и старался не думать о том кошмаре, что приключился с ним за сегодняшний день. Он словно выпал из времени, выпав из пространства города вверх, оказавшись где-то между небом и кромкой крыш, на нейтральной территории. В этом городе сейчас только так можно было спастись от сумасшествия и абсурда. Аркадий плыл в ветвях, полуприкрыв глаза, в хрупком безвременье ветвистой чаши.
Несколько часов назад считающий перемахнул через подоконник и устремился во мрак чердаков, в туннель, идущий под крышами домов.
Он пробирался сквозь царство стропил, старого хлама, сундуков, переходя из дома в дом, сквозь паутину и тьму, расчерченную тонкими полосками света. Время от времени он выглядывал из слуховых окон, прищуренными от солнца глазами находил вдалеке над изломанным горизонтом пять устремлённых к небу башен Здания с самой высокой в центре и судорожно выпускал воздух: это был его ориентир, его цель. Аркадий боялся сбиться с пути, и это было немудрено, учитывая запутанную систему улиц города, которая часто отходила от геометрических правил и вообще какой-либо логики.
Изначально Священный город Двенадцати ударов строился по радиальной схеме, с круглой площадью в центре, где высилась громада Здания. Существовали легенды, что раньше таких Зданий было гораздо больше, то ли пять, то ли одиннадцать, и расположены они были вокруг главного, центрального, и вместе образовывали циферблат, играя роль цифр, а тень от Центрального Здания образовывала гигантскую стрелку. Потом что-то произошло и осталось одно Центральное Здание, которое со временем стало Зданием Бюрократизма. По другой версии Здание Бюрократизма существовало всегда, ныне и присно и во веки веков, аминь – такую версию любили в самом Здании, по третьей же версии Здание было ещё до города и осталось оно от предыдущей эпохи, а бюрократы в него заселились потом. В любом случае, после прихода Вечного Полудня Священный город был выстроен в виде гигантского циферблата и улицы были устремлены к центру, где на Круглой площади были высечены солнечные часы, и если тень от Здания их не закрывала, встав в центр, можно было узнать время по расположению своей тени. Но город разрастался год от года, вытягиваясь то в одну, то в другую сторону, как бы рьяно за этим ни следили бюрократы из Министерства Застройки, которое ранее вообще именовалось Министерством Сохранения Формы Циферблата. Ситуацию усугубляли частые пожары и последующая перезастройка целых кварталов. Улицы теряли свою прямоту, циферблатная структура гнулась и искажалась, как старое колесо велосипеда. Прибрежные жители, чьи посёлки существовали здесь до появления города, вообще игнорировали какие-либо структуры и строили хижины, как Бог на душу положит. А с появлением рынка и района бедняков, надежды на упорядоченность исчезли навсегда.
Потому Аркадий так часто и выглядывал из чердачных окон.
Часто он натыкался на жилые мансарды и обустроенные верхние этажи. Тогда ему приходилось искать обходные пути, выбираться наружу через окно, переползать по скатам до следующего дома. Иногда единственной дорогой в сторону Здания было скользкое острие крыши, узкий конёк, по которому надо было двигаться вперёд и не смотреть вниз. Считающий полз на четвереньках, не смея отвести глаз от слепящий грани, стараясь даже внутренним взором не разглядывать размытые пропасти по бокам. Несколько раз он застывал, не в силах двинуться ни вперёд, ни назад, стуча гирей сердца и дыша так отрывисто и часто, что слышно было на весь город, до самого моря. Тогда Аркадий почти прикрывало залитые ледяным потом глаза, представлял себя на полу своей комнаты, которая в воображении была непременно разгромлена пауком, и просто переходил по квадратным шашкам паркета/до конца крыши. В один из таких моментов в мыслях Аркадия возник паук, Аркадий вздрогнул, потерял неуловимое равновесие, поставив правую руку далеко влево, в последний момент осознав роковую ошибку. Он постарался выровняться, но, сделав кульбит, полетел вправо. Аркадий шлёпнулся лопатками на черепицу, попытался распластаться на ней звездой, уподобляясь кошке, но кошачьей прыти у чиновника из Здания Бюрократизма не было, и он кубарем покатился к самому краю.
Так бы он и расшибся насмерть, упав с пятого или четвёртого на мостовую, но его задержал козырёк мансарды. Аркадий застыл на маленьком горизонтальном островке. Считающий лежал так, не смея пошевелиться, находясь в каком-то блаженном полузабытьи, подобно тем сладким мгновениям, когда будильник переставлен на пять минут, и неуловимые секунды тянутся нежной вечностью.
– Мама, мама, смотри на крыше человек! – считающий аккуратно, не нарушая шаткого положения, повернул голову на голос. В окне дома напротив мерзкий веснушчатый мальчик указывал пальчиком в сторону распластанного Аркадия.
– Мальчик… Тс-с-с! – Аркадий попытался улыбнуться сквозь окаменевшую маску считающего.
Мальчик смотрел на Аркадия, раскрыв рот.
– Что там? Что ты орёшь? – женский голос доносился откуда-то из недр дома.
– Мальчик… Тихо! Да? – Аркадий просящим взглядом словно хотел остановить движение планеты.
Он пытался вспомнить, что принято делать с детьми в таких случаях, и, не найдя другого в памяти, неумело подмигнул.
Мальчик чуть улыбнулся, недоверчиво и несмело, и вдруг подмигнул в ответ.
Аркадий выдохнул и прикрыл глаза, думая, как ему выбраться из западни.
– Ну, ма-а-ам! Иди же сюда скорей.
Считающий вздрогнул и посмотрел в окно. Мальчик, отвернув голову, звал жадно, самодовольно, зло.
– Нет там никого.
– Ну смотри же!
– Я стираю.
– Если там никого, ты у меня получишь по ушам.
Судорожно выдыхая на каждом рывке, считающий пополз вверх и вбок к следующему зданию. – Уползает, мама! уползает!
– Я тебе уши пооткручиваю.
Аркадий на липких ладонях втащил тело в проём следующего чердака.
Аркадий очень боялся высоты. Но ещё сильнее он боялся работников Бюро Преследования. Когда он только выбрался с чердака Розы на соседний дом, у него на секунду возникла сумасшедшая мысль добраться по крышам до окраин и вообще сбежать из города, и это было бы самым правильным решением, если учитывать, что Преследователи ведут на него охоту, значит, против него, как минимум, начат Процесс. Но страх перед Зданием сидел слишком глубоко, где-то в самых нижних позвонках. Считающий двинулся в сторону Здания, осознавая всю ничтожность своих стараний. Если его ищут Преследователи из Бюро, шансов нет никаких. Когда Процесс запущен, остановить его невозможно.
Аврора своим поступком пробудила в нём давно забытое, светлое, полуденное и большое. Она дала ему то, что по мнению считающего было самым опасным в жизни мелкого бюрократа из Здания. Она дала ему надежду. И с этой надеждой, с необъятным воскресным днём за плечами, буквально окрылённый ею, он пробирался сквозь чердаки, пока ещё даже не зная, куда и зачем. Но всё теперь казалось проще и легче, и даже ужас Процесса был чем-то абсурдным – ну, не может же быть такого, не такие же они бездушные звери, наверняка, всё это глупые легенды, слухи. Аркадий поверил в человека. С этой надеждой и верой, прислушиваясь к рокоту города, погружённого в беспорядки и гнев, он как-то выглянул из очередного чердака в обморок улицы и увидел на дне её двух мужчин простоватого вида в кровь избивающих третьего – вида уже неопределённого, истерзанного. Один его держал, а другой лупил ремнём по лицу, превращённому в кашу и лоскуты.
– Где стулья. Где стулья, – механически повторял тот, что лупил. Второй лишь блаженно улыбался. Избиваемый мычал и гукал на каждый удар, упрямо и с какой-то гордостью.
Аркадий в ужасе отпрянул, а считающий ухмыльнулся: нет людей, нет добра, нет надежды, есть только бюрократия, цифры, стулья, Здание.
Позже Аркадий робко глянул с другого кирпичного утёса в бушующее море улиц и разглядел девочку, что гордо несла трёхногий табурет по той стороне. Девочку догоняли какая-то женщина в опрятном платье и господин в полосатом костюме. Они бежали тихонько, она – подбирая юбки, прыгая по плитам словно украдкой, он – на цыпочках, нелепо высоко поднимая колени. Аркадий подумал, что это родители нашалившей девочки, но когда мужчина догнал её, он вырвал табуре и бросился наутёк. Женщина же схватила опешившую девчушку и крепко сжала в объятиях, не выпуская. Девочка плакала и вырывалась. Мужчина бежал с табуретом, всё так же нелепо, высоко поднимая колени, словно в дурном сне. Женщина причитала:
– Ну, будет тебе, будет. Такая взрослая, а ревёшь.
Девочка вырывалась. Мужчина бежал. Женщина причитала.
Аркадий опять отшатнулся назад, куда-то вглубь самого себя. Считающий ликовал. Страх перед Зданием снова овладевал Аркадием. Он готов был сам сдаться Службе Преследования с покорной благодарностью идущей на заклание овцы.
Так было всегда.
О Бюро Преследования ходили легенды.
Оно было внутренней полицией Здания. На каждого работника Здания в Бюро было заведено личное дело. Конечно, не против каждого запускали Процесс, но дело заводилось априори, при поступлении на службу. Те, кому должность досталась по наследству, за долги и проступки родителей, числились в их архивах с рождения. Ты мог ещё не успеть ничего нарушить, а дело на тебя уже было заведено. Таковы были правила системы, правила Здания Бюрократизма, они исключали невиновность. Это противоречило Священным Принципам Здания, которые, по слухам, были записаны в Железную Книгу, что, опять же, по слухам, хранилась то ли в подвалах Здания, на огромной глубине, то ли в центральной башне, на самом последнем этаже, над кабинетом Директора.
В личном деле, помимо характеристик и краткой биографии, записывались все проступки и нарушения. Нарушения и проступки были разными.
1) Проступки Первой Степени:
– записывались на тончайшей бумаге из экономии средств;
– их совершали все, не совершать их было невозможно;
– они были направлены против рабочей дисциплины;
а) Сюда относились:
– утерянные скрепки;
– неотвеченные звонки;
– кончившиеся чернила в ручках и/или машинках (согласно Правилам Здания, они не могли кончаться);
– разговоры во время работы;
– зевания;
– сморкания;
– покашливания;
– чесания затылка и других частей тела;
– хлопанье дверьми;
– опоздания на службу до минуты двадцати трех секунд;
2) Проступки Второй Степени:
– печатались на обычной бумаге;
– касались порчи имущества Здания;
а) Сюда относились:
– порезы на столах;
– царапины на печатных машинках;
– вышедшие из строя дыроколы;
– головные/зубные/ушные боли;
– насморк;
– любые иные недомогания;
– порезы бумагой;
– любые производственные травмы (работники Здания рассматривались как собственность Здания, потому даже самоубийство, помимо более тяжких статей, попадало и под порчу имущества).
б) Также сюда относились:
– опоздания до трёх минут двадцати трёх секунд;
3) Проступки Третьей Степени:
– сюда попадали более тяжкие проступки;
– проступки, касающиеся документов и бумаг;
– эти проступки печатались на плотных ватманах;
– документы и бумаги, несмотря на то, что их постоянно теряли в скрученных узлами трубках пневмопочты, были одним из священных столпов Здания, они были важней работников, выше них были только Правила Субординации и Привилегированные Чины.
а) К Проступкам Третьей Степени относилась порча документа, а именно:
– описки;
– опечатки;
– слабо пропечатанный текст;
– неправильно оформленные абзацы и колонтитулы, отступы и шрифты;
– надорванные страницы;
– непронумерованные страницы;
– криво или нечётко поставленные печати;
– опоздания до четырёх минут двадцати трёх секунд;
б) Всё это было жутким преступлением, не говоря уже о:
– потере документов;
К документам в Здании относились с благоговением и священным трепетом.
4) Проступки Четвёртой Степени:
– граничили с преступлениями;
– были нарушениями Правил Субординации;
– их печатали на картонных карточках;
а) Сюда относились:
– ошибки в наименовании Чина, устные или – ещё страшнее – письменные или печатные;
– заезды в лифте не на тот этаж;
– разговоры на повышенных тонах с начальством;
– не пропускание высших чинов в лифт или дверной проём первыми;
– выступления на заседаниях вне очереди;
– сказанное не вовремя;
– сказанное не к месту;
– возражения;
– негативные высказывания в адрес начальства;
б) Также сюда входили:
– чрезмерно ласковый разговор с подчинёнными;
– пропускание низших чинов вперёд себя;
– чрезмерная похвала и просто вежливое обращение к подчинённым;
– опоздания до пяти минут двадцати трёх секунд;
5) Пятая Степень и далее включали настоящие преступления:
– по слухам, их выжигали на деревянных дощечках;
– в основном, они были связаны с более грубыми нарушениями к тем же Правилам Субординации в более жёсткой форме.
а) В правилах были прописаны даже такие абсурдные возможности нарушений, как:
– пощёчины начальству;
– испражнения на стол высших чинов;
б) А также сюда относился:
– саботаж рабочего процесса, который так часто было невозможно отличить от Нарушений Первой Степени.
Проступок мог быть один и тот же, но, в зависимости от обстоятельств и просто настроения Судей, наказания были различными.
Так, утеря документа была уже не проступком, а преступлением, но никто из работников о происходящем не заявлял, так как документы терялись в Здании каждую секунду. Он просто не отправлялся дальше, а в ответ на запросы высылался документ о более тщательном рассмотрении предыдущего, на самом деле потерянного, документа. Этот новый документ мог также быть утерян, и создавался ещё один, и так далее. В итоге бумаг становилось больше и больше, документы первичного и даже вторичного характера были редкостью, а, учитывая полную отчётность каждого ведомства о каждом действии, создавался дополнительный документ о каждом документе. Кабинеты Здания были переполнены папками, а основная активность девяноста процентов работников была направлена на составления новых документов об удержании документов об удержании документов, и так – до дурной бесконечности. Именно на поддержание этой деятельности выделялись средства с громадных налогов, но в городе об этом мало кто знал, кроме достаточно закрытой касты бюрократов из Здания. Однако даже этих средств не хватало, и налоги постоянно увеличивались.
Каждый в Здании был потенциальным подсудимым. Но самое ужасное было в отсроченном наказании за любой проступок. Количество проступков должно было перевалить через энный, никому неизвестный рубеж, после чего в отношении работника начинался Процесс. Ходили легенды о специальных весах, на которых взвешиваются дела.
Весовой рубеж прикреплённых листов за вычетом папки и биографии составлял якобы 23 грамма. Не очень много, если учесть, что масса обычного листа, что использовался для проступков Второй Степени составляла 4,8 грамма. При этом постоянно копились проступки Первой Степени, накарябанные на тончайших полупрозрачных листах, которые, собираясь вместе, тоже имели солидный вес. О проступках доносила Служба Осведомления, где работали самые мерзкие персонажи Здания. Но служба эта работала плохо, она была занята печатью документов об удержании документов, как и любая другая служба в Здании за исключением Бюро Преследования. Потому далеко не все проступки заносились в дело. Но если всё же лимит нарушений был исчерпан, против работника запускался Процесс.
Он мог длиться бесконечно долго, и жизнь обвиняемого заканчивалась зачастую раньше, чем доходило до Суда. В таком случае наказание несли потомки обвиняемого. А если у него не было потомков, выискивался любой ближайший родственник или даже знакомый. Вплоть до одноклассников и соседей. Система не могла отпустить работника без наказания, это противоречило её правилам. К тому же, только спустя пять лет после вынесения наказания, документы о подсудимом можно было сжечь, чтобы освобождать хоть немного места в переполненных канцеляриях. Работники Здания обвиняли работников Здания. Немногие силы, оставшиеся после печати документов об удержании документов, у всех и вся в Здании уходили на это – на обвинение ближнего своего.
Если Процесс не саботировался, то дело доходило до Суда. Зал Суда представлял следующее: огромный полуподвальный амфитеатр с рядами ступенек. На скамейках, словно ученики, сидели Судьи. По слухам, у них были птичьи головы, но это была ложь – они были специальными головными уборами, скрывающими лица Судей, и придающими Суду Птичью Лёгкость, Справедливость. В центре же этого амфитеатра, внизу, на месте лектора, стоял подсудимый. На голове подсудимого мешок. Помимо судей, по бокам, в тех же уборах в виде птичьих голов сидели Прокурор и адвокат. Обязанности их были до того упрощены и выхолощены в угоду жёстким нормам и правилам, что делали они практически то же, что и Судьи – обвиняли подсудимого. Затем выносился приговор, и подсудимый нёс наказание. Оно могло быть самым незначительным, могло быть смертельным, что отнюдь не было высшей мерой. Если вина была настолько тяжкой,что не исчерпывалась смертельной казнью, остаток наказания налагался на близких и потомков подсудимого. Доходило до случаев кошмарных, внечеловеческих.
Семь лет назад один из работников, секретарь Службы Снабжения, не пропустил в лифт начальника своего отдела. Это было последней каплей в его вечных опозданиях на три минуты. Даже разгильдяйство Службы Осведомления не спасло приземистого бойкого мужичка лет сорока.
Семьи, как таковой, у него не было, жена давно ушла к другому, а сын подался в юнги на ржавенький пароход, курсирующий между Архипелагом и портом города Полудня.
Подумав дома над стаканом чёрного чифира, приземистый секретарь кинулся в бега. Зная о ненадёжности морских путей и доступе Преследователей к спискам пассажиров, он ушёл пешком в направлении Метрополя.
В Метрополе он проработал продавцом в бакалейном лавке три года, прежде, чем его нашли, доставили в Здание, и увели в бесконечные Пыточные, где он умер через тринадцать часов, не выдержав освежевания нижних конечностей. К этому времени вся семья его, включая любовника жены была казнена через повешенье, дабы хоть как-то компенсировать вину секретаря, куда добавился побег и расходы на поиски.
Десять лет назад произошёл случай, вошедший в историю судебной практики Здания.
Сбежавший сорок лет назад от Процесса престарелый начальник отдела, благодаря связям и аккуратной стопочке облигаций Здания, спрятанной под полом кухни, сумел вывезти куда-то на острова недалеко от берегов Жуара не только собственную персону, но и всю семью, и даже невесту сына.
Внук начальника, выросший среди кокосовых пальм и шума океанских волн, всё же больше любил возиться с печатями отца, пыльными папками и парой перьевых ручек – осколков былой бюрократической империи. Как только почил строгий дедушка, внук начальника отдела втайне от отца, который избегал любых разговоров о городе Полудня, сел на случайный пароход и отправился на родину – делать карьеру бюрократа. Кровь, пусть через поколение, всё же взяла своё. А Служба Преследования – своё, пусть и через несколько десятилетий. Внука провинившегося начальника схватили прямо в холле Здания, куда он пришёл с папочкой выправленных документов для устройства на службу. Благодаря крепкому здоровью, он продержался в Пыточных целую неделю, и под конец на его теле не было ни одного живого места.
Наказание находило людей через поколения. Такова была сила Процесса и сила Службы Преследования.
Иногда же подсудимым вменялись денежные штрафы.
Часто они были настолько велики, что повинность в виде службы в Здании переходила по наследству. Семья преступника должна была отработать всю сумму. Тогда при рождении и заводилось новое личное дело. А если работник кончал жизнь самоубийством или просто погибал по неосторожности, наказание, как минимум, за убийство работника Здания налагалось на его родственников. И это не считая порчи имущества, саботирования рабочего процесса, оскорбления Высших Чинов видом тела убитого.
Проще было сбежать из Здания. Вот поиском таких сбежавших, а также поиском несущих ответственность за подсудимого в случае его гибели, и занималось Бюро Преследования. Преследователи были самыми умелыми работниками Здания, они чаще других выходили в окружающий мир, они были настоящими сыщиками и бойцами, ищейками, солдатами Здания. Они выполняли свою работу лучше кого-либо, всегда находя ответственного. Это были профессионалы, не имеющие ни капли жалости, человечности. Каждый из них носил в портфеле тяжёлую Печать Бюрократа.
По слухам, в подвалах находились многочисленные Пыточные Бюро Преследования. Бюро всегда действовало по принципу «Результат любой ценой» и «Суд должен состояться». Это были столпы Комитета Бюро Преследования. Потому в многочисленных Пыточных Бюро свидетеля могли замучить насмерть, выбивая из него признания по какому-нибудь незначительному делу. А сам обвиняемый потом нёс наказание в виде простого штрафа или даже перепечатки нескольких сотен страниц машинного текста. То есть, наказание могло быть меньше, чем применённые в ходе расследования даже к третьему лицу меры. Потому многие подсудимые не доживали до Суда. Суд совершался без них, но обязательно с кем-то. Тут действовало правило «Суд должен состояться». Говорят, что Бюро Преследования не управлялось никем, кроме самого Директора (которого никто никогда в глаза не видел), говорят, только он мог прекратить Процесс и дать Преследователям прямое указание, говорят, нужно это было потому, что идеальная система Здания постоянно заводила дела на всех работников, в том числе и на Директора, и каждый час он был обречён телефонным звонком прекращать своё дело, потому, говорят, он никогда не спал дольше часа подряд. Говорят, Директор боролся с Бюро Преследования за власть в Здании, говорят, что власть была на самом деле у Бюро, а директор – механическая кукла, говорят, что директоров было несколько, говорят, что у директора дома была птичья голова Главного Судьи, говорят, что в Пыточных стояли телефоны, и десятки машинисток, приложив трубку к плечу, печатали конспекты допросов, отправляя их по пневмопочте Директору, а тот лично оплакивал каждого убиенного, в этом и была его миссия, говорят… Много, что говорят.
Считающий знал, что Процесс против него уже начат, и в нём точно всплывут все предыдущие опоздания, утерянные скрепки и опечатки в документах. А главное – нападение на начальника Отдела. Это потянет на Пятую Степень. Считающий знал, что Процесс не остановить, тем более, если его ищут, значит, он уже классифицирован как «Сбежавший», а это однозначно – смертная казнь и, наверняка, даже больше. С его Пятой Степенью, возможно, это несколько смертных казней, значит, убийство всех его родных, если бы у него были родные. Но зная всё это, считающий всё же хотел внести ясность в сложившееся недоразумение, понимая безнадёжность своих стараний. Он знал, что ему грозит смерть. Преследователи находили сбежавших даже на далёких островах в другом полушарии, а дела подсудимых передавались из поколения в поколение, и время только усугубляло вину. Суд должен был состояться.
Но считающим двигала совесть бюрократа . Осознавая свою невиновность, и, в то же время, свою обречённость, он понимал, что обвинён должен быть не только он. Он, как минимум, хотел донести свои показания до Суда, дабы дело не остановилось на нём одном, дабы заслуженное наказание понесли все, в том числе и похититель стульев. Потому считающий двигался в сторону Здания Бюрократизма через крыши и чердаки, рискуя жизнью.
День уже доживал вторую половину, солнце светило ярко, но уже опускалось ниже и ниже к кромке крыш, тени от них удлинялись, отброшенные в заострённое изломанное пространство. Аркадий тем временем, подобрался вплотную к Круглой площади.
Последние пятнадцать минут Аркадий двигался по прямой линии соединённых чердаков, где нельзя было отличить начало одного дома от конца другого, стукаясь о неожиданные пыльные углы, вспугивая внезапно оживающий мрак, трепещущий голубиными крыльями. Над ним проплывали частые тонкие полоски небосвода, но выглянуть наружу Аркадий не мог. Он боялся, что заплутал, и уже хотел пойти назад, как вдруг туннель кончился торцом предпоследнего дома с незапертой дверцей чердака. А за последним из домов, уже была Круглая площадь. А над ней нависла квадратная скала Здания в сотни квадратных же окон, с пятью башнями, по одной на каждом выступающем углу, и самой высокой центральной.
Площадь лежала перед Аркадием, изогнувшись в перспективе. Она блестела на солнце уложенной в огромный круг брусчаткой. Маленькие фигурки людей почему-то отсутствовали, только у самого Здания сбоку стоял чёткий чёрный квадрат, считающий не сразу разглядел, что это полицейский велополк, подкреплённый пехотой. Полицейские стояли плотными рядами, с дубинками наизготовку. За спиной считающего, где-то сзади и сбоку, куда уходила улица, висел гул голосов, то и дело слипающийся в ритмичные речёвки, прорезаемые высокими криками: «Давят! Давят! Женщину задавили!»; и равнодушными надсадными голосами полицейских: «Уважаемые граждане! Во избежание нарушения правопорядка! Просим вас разойтись!»
«Опять митинг», – смекнул уже опытный считающий. Видимо, полицейский кордон не пускал протестующих на площадь, к Зданию. Он мог бы незаметно прошмыгнуть вдоль стен домов, не попавшись на глаза оцеплению, и добраться до площади.
Тут перед считающим возникла новая трудность. Во-первых, ему надо было пересечь площадь, дойти до самого Здания. На глазах у сотни полицейских полка. Непонятно, на что считающий надеялся внутри, за высокими чугунными дверьми, ведущими в ледяной и затхлый вестибюль. Считающий думал, что, возможно, внутри, в Здании, он успеет добраться до нужных инстанций раньше, чем его схватят преследователи, и тогда это будет добровольным явкой в Суд, что немного облегчит наказание. Площадь была оцеплена. И только чернел квадрат полицейского полка. А сзади напирала невидимая, но ощутимая, большая, грозная. Сегодня эти две силы могли сойтись, и ничего хорошего это не предвещало.
Но, даже если бегом пересечь площадь или незаметно, тайком как-то прокрасться вдоль домов по периметру и последним рывком метнуться к двери, для всего этого надо было слезть с крыши на улицу.
Считающий уже знал, как это сделать. Ему надо было проползти по карнизу крыши самого последнего дома вдоль окна чьей-то жилой мансарды до кирпичного выступа, с которого начинается маленькая лесенка вниз, уходящая в цветочные клумбы, спрятавшись за которые, можно было переждать перед последним рывком. Затем сорваться с места, перебежать дорогу, и напрямую, хрипло дыша и отбивая ноги – к высоким дверям.
Считающий аккуратно выполз из чердачного окна на крышу следующего, более низкого, дома, затем осторожно, стараясь не шуметь, выставляя вперёд дрожащие ноги, скользя на пятой точке и опираясь руками о черепицу, спустился к самой кромке, несмело нащупал ботинком каменный карниз под скатом крыши. Здесь считающий перевёл дыхание, быстро перевернулся на живот, упёрся руками, встал на карниз. Справа нависало Здание, а слева улица разделялась поперёк на две половины – несколько сотен метров серой голой брусчатки прерывалось тремя рядами полицейских, а затем начиналась плотная колышущаяся чёрная каша с телесными и яркими вкраплениями из перекошенных лиц, распахнутых ртов, вскинутых транспарантов, плакатов, рук, шляп. Считающий отвёл глаза, и, держась за черепицу, боком пошёл к заветной лесенке.
У жилого окна считающий остановился и перевёл дух. Он стоял, держась за черепицу, поставив ноги во вторую позицию на узком каменном подбородке, у самого края окна, рассматривая деревянную раму с облупившейся краской и пыльные, давно немытые стекла.
Сзади загрохотал очередной лозунг, объединяющий разноголосицу толпы в одно восторженное:
– Верните нам стулья! Верните нам стулья!
Затем сверкнуло в воздухе лезвие полицейского свистка, перерезавшее лозунг наискосок вдоль последнего «… лья!», и из открывшейся раны полились гул возмущённых, довольных оправданным ожиданием голосов и женские визги: полисмены начали теснить пока ещё мирную толпу. Напряжение, что витало в воздухе до этого момента, вырвалось на волю и превратилось во что-то видимое, осязаемое. Надо было торопиться.
Считающий слился с карнизом, вообразив себя скульптурой в нише. Из окна его ещё не видели, а он уже видел край стены, обклеенный десятком листочков с надписями, под которыми были почти не видны трогательные жёлтые обои в синий цветочек.
На одном из листков он увидел:
«Покупать фрукты. Каждый день, кроме зимы»,
На другом:
«Покупать краски. Каждый день. Каждый!»
Затем:
«Рисовать. Каждый день».
И даже:
«Здороваться с соседом Дюпоном – знакомый!»
Помимо этих странных надписей, Аркадию был виден угол какой-то потрясающей по красоте картины без рамы, просто холст – кусок закатного небосвода, крыши города. Считающий затаил дыхание, досчитал до пяти и быстро пополз вдоль окна.
Проползая, он невольно заглянул внутрь. Глазу Аркадия открылось доселе невиданное.
Внутри мансарды была мастерская художника. Вся она была заставлена картинами, точнее – одной картиной в десятках вариантов, с одним и тем же захватывающим пейзажем – закатный город Полудня, срисованный отсюда, с этого окна – если обернуться, это станет понятно в ту же секунду. Смотрящему открывалось кроваво-красное нагромождение облаков, от грандиозности которых сосало под ложечкой и хотелось лететь ветром, свободнее всех. Но был в картине и какой-то неуловимый, саднящий, как царапина на нёбе, изъян, сводивший на нет всё впечатление. Картина рассыпалась из-за этого неявного нюанса на мазки и полутона. Луна везде была смазана, словно кисть художника не могла передать её застывшей, а как-то невольно подхватывала движение вдоль небосвода, что на статичном холсте превращалось в мазню. Луна казалась ненастоящей, она была, скорее, карикатурой, нелепым шаржем на саму себя, на своё движение. Этот диссонанс вызывал острую жалость к беспомощности художника, к его рушащемуся в один миг таланту.
Проползая, Аркадий увидел и самого художника. Он стоял боком к окну, раздумывая, класть или не класть ему ложку сахара в фарфоровую чашку на столе, обезображенном ликующим сумасшествием засохших пятен краски. За ним была видна дощатая спина мольберта. Нетрудно было догадаться, какое полотно было на нём.
Руки художника также были исписаны, особенно правая, и была на запястье огромная жирная надпись, которая явно освежалась не один раз:
«Читай записи. Там всё».
Когда считающий проползал вдоль окна, художник оглянулся.
Но считающий уже был на другой стороне от оконного проёма.Он быстро сполз по лестнице и спрыгнул в душные клумбы, с треском приземлившись и замерев среди влажных бутонов и ленивого жужжания шмелей.
Считающий поднял голову и на другой стороне площади у самых дверей увидел знакомые фигуры. На крыльце из семи высоких ступеней стояли трое – низкий и полный, запертый в серый гроб френча, с кирпичной шеей и бульдожьими брылями; высокий, плечистый с серым лицом, чей тик отсюда не был заметен; и длинный, манерный, в цилиндре, в истёртом фраке, постоянно всплёскивающий кистями рук.
Он стоял в центре, а двое пытались увести его внутрь Здания. Фокусник упирался и не хотел, вёл себя крайне неприлично, заламывал руки, плакал, так, что текла тушь по неумело напудренным щекам, голос его иногда доносился через площадь до клумбы на этой стороне – визгливые обрывки, тонущие в рокоте митинга за спиной. Считающий сдерживал частое дыхание, стараясь дышать реже и глубже. На нос ему сел шмель и пополз вверх к переносице, лавируя между крупных градин пота.
Тем временем маленький с кирпичной шеей взял фокусника за запястье, что-то тихо ему втолковывая, тот побелел, внимая, а затем вплеснул руками сильнее обычного, и вместе с ними взметнулись голуби на площади, и двое Преследователей даже отскочили на шаг, и донёсся до кустов фальцет чуть позже, чем рот был вылеплен в:
– Да не знаю я, где он! Не знаю!
Аркадий быстро развернулся, протиснулся сквозь клумбы к стене дома, вскарабкался на лестницу и уже через минуту уже закрывал за собой дверцу чердака… Проползая мимо окна, он проносящимся комиксом опять видел художника: тот стоял с ложкой сахара над остывающей чашкой. Уже убегая по чердакам, Аркадий шептал: «Чёрт-те что. До Здания не дойти. Безнадёжно».
Так Аркадий пробрался к морю, отплыл юнгой на пароходе к тропическим островам и благополучно умер от старости в каком-то городке, не посмев завести детей, но навсегда запомнив, как спасся от погони сквозь чердаки своего воображения… мираж был развеян взлетающим в воздухе транспарантом.
Аркадий всё так же сидел, притаившись на карнизе, и смотрел на заветную дверцу чердака, откуда показался плакат с перечёркнутым словом «Бюрократия».
Следом из чёрного зева вырвался счастливый протестующий, какой-то малый лет двадцати с кудрявой светлой головой и сияющим лицом первооткрывателя. Но в ту же секунду, не успел он ступить второй ногой на крышу, его сзади грубо схватили руки – чёрное сукно полицейской формы, золочёные пуговицы на манжетах. Руки рванули юношу назад.
Плакат описал дугу, шлёпнулся о черепицу, и заскользил прямо к считающему. Малый ещё оказывал какое-то сопротивление, сипел сквозь зубы, краснел, отдирал железные пальцы с запястий. Он пытался вырваться из полицейских рук, похожих на семиголовую гидру. Но вот появилась восьмая, с дубинкой. Она ласково прислонила дубинку к позвоночному столбу, прицеливаясь ровно между лопаток, метнулась назад, беря размах в невидимой жаркой и полной тяжёлого дыхания тьме, затем с хрустом опустилась на пригретое место.
Малый выкрикнул, тяжело и хрипло, но считающему не дали дослушать нелепую ноту: гидра рванула кудрявого героя в пещеру.
Послышались несколько глухих шлепков, отороченных отрывистыми вскриками. Каждый был тише последующего. Дверца захлопнулась, отчётливо прожевал железную фразу замок чердака. Задев фанерным углом плечо Аркадия, в пропасть устремился плакат.
Аркадий влез на крышу и затаился, вжав бьющийся галоп рёбер в тёплую черепицу. Даже если бы замок не сказал своего финального слова, считающий не посмел бы приблизиться к пещере, в которой таилась ужасная многоголовая гидра полицейских рук. Считающий лежал на крыше, чувствуя себя запертым. Ещё не понимая, что делает, он пополз вверх по скату крыши, забирая вправо, к Зданию, не смея даже покоситься в сторону захлопнувшейся пасти слева. Аркадий волочил своё грохочущее сердцем тело к вершине черепичного хребта. И вместе с его подъёмом нарастал гул голосов на той стороне, стремясь к своему апогею. Это был не только звуковой эффект. Когда одновременно с кульминацией шума, Аркадий достиг пика крыши, он, заглянув за черепичную кромку будущего, увидел, увидел там…
Аркадий увидел, как волна толпы на соседней улице прорвала прослойку оцепления и устремилась к площади. К Зданию.
На секунду в мозгу считающего, нет, всё-таки в мозгу Аркадия – в мозгу бюрократа эта мысль была под запретом – в мозгу Аркадия мелькнула зарезанная цензором в зачатке, как думалось ранее, мысль: «Революция!» Она была жива, хоть и была голой, раненной, окровавленной, смутившей собрание привычных Мыслей, усевшихся по кругу у камина в глубоких креслах-стереотипах и одетых в дорогие смокинги фирмы «Благоразумие» в уютном холле Сознания… Она выбежала к ним из какого-то люка, вырвавшись из перчаточных резиновых рук, сшибая пепельницу, журнальный столик, заминая в диком беге дорогой ковёр, и кто-то выронил монокль, кто-то стряхнул пепел на дорогие брюки, кто-то нелепо взмахнул газетой с заголовком «Всё хорошо. Слушайся и повинуйся. И всё будет – ХОРОШО», а окровавленный выкидыш мысли бежал дальше к Круглой площади, и уже зашептались украдкой: «Резервация? Резолюция? Ревальвация? Револю-ю-ю...?»
Но устремились навстречу беглянке велосипедные и пешие полки полисменов, с хрустом врезаясь в толпу, замелькали дубинки, кулаки, палки и плакаты, закрутились водовороты драк, кого-то хватали за шиворот, кому-то выкручивали руку, тайком настукивая носком ботинка по рёбрам, с кого-то сбили шлем и кулачищем – по виску, до звенящего мутного марева, чьё-то лицо окровавилось, разукрасилось красным до каши, мелькнула, рассекая бровь, бляха от ремня. Полетели кирпичи и куски вывороченной брусчатки, настигая неожиданных жертв, опрокидывались велосипеды, верещали женщины, рычали мужчины.
За спиной считающего открылось со скрипом, страшное, невозможное – он быстро оглянулся. Ещё не видя его, на крышу из дверцы выпрыгнул полисмен – красный, запыхавшийся, злой. Аркадий мгновенно, перемахнул через конёк, сливаясь с черепицей, скатился до самого края крыши, где из общего гвалта вырывались отдельные выкрики и негромкие, яростные и деловые распоряжения полицейских, отдельные жуткие слова, о боли. Бей их, сук, верните стулья, сволочи, оцепляй справа, жми их, второй полк сейчас обойдёт и назад погонит, получи, мамочки мои.
Аркадий пробирался боком под карнизом, на запад, сначала один дом, затем второй, мимо испуганной семьи, отшатнувшейся от окон. Он успел увидеть опрокинутую кухню с хаосом прерванного ужина на столе, ребёнка лет двух в высоком деревянном детском стульчике, единственном, оставшемся на кухне, растрёпанную мать в синем халате, напуганного отца с молотком в руке, и у всех одинаково открытые чёрные бездны ртов, даже у ребёнка, чьё лицо уже кривилось плачем, дальше, дальше, боком, боком.
Вот стало потише внизу, доме на третьем, и только слышались какие-то ровные удары, Аркадий глянул вниз: пожилой крупный полисмен с уютным лицом семьянина, сжимая кремовое горло молоденькой девушки ручищей в седых волосках, дубинкой по…
Считающий пополз дальше, твердя: «Показалось, показалось, мне показалось…»
Только на пятом доме он спустился вниз по пожарной лесенке вдоль выступа. Ему пришлось, так как колонна не давала ему хода дальше – карниз упирался в неё, не огибая.
Внизу было уже не так плотно и страшно, толпу разогнали, революции не случилось, мимо проносились какие-то окровавленные с разорванными воротниками и рубашками. Иногда пробегали полицейские с деловым видом, но задерживали уже не всех подряд. Здесь были и подошедшие зеваки, несмело толпящиеся вдоль стен, прячущиеся за выступами и колоннами. Отдельные смельчаки осторожными шажками выходили на мостовую, вытягиваясь на носках, но при появлении очередного полисмена отбегали к стенам, вжимаясь лопатками в кирпичи, всем видом выражая законопослушность.
Аркадий спрыгнул на мостовую, и, следуя примеру любопытных, спрятался за каким-то бочонком с водой, на тележке водовоза (квартал был старым, трубы барахлили). Тележка была брошена второпях.
Считающий стулья тихо сидел в засаде, глядя в конец улицы, в разгоняемую, рассыпающуюся толпу, за которой пока не было видно площади. Тогда Аркадий решил выбрать более выгодную точку для наблюдения, что изменило его жизнь раз и навсегда. Хотя считающий был против, Аркадий перебежал мостовую и спрятался за круглой тумбой для объявлений. Оттуда он смотрел, как безжалостно и беспощадно полицейские добивают оставшихся.
Усталые дубинки опускались на головы и плечи. Людей валили на мостовую, связывали руки, оттаскивали на площадь. Толпа проиграла.
Аркадий вглядывался в толпу и чуть было не пропустил усатого полисмена. В последний момент считающий отпрянул назад, найдя спиной тумбу. Полицейский двинулся дальше, рассекая волны людей, прибивая их к берегам домов. Аркадий выдохнул, развернулся лицом к тумбе, глядя в своё плохо прорисованное графичное отражение между афишами вчерашней, сорванной им премьеры.
Строчки запрыгали в глазах считающего. «Разыскивается!», «… служащий Счётного отдела...», «Аркадий», «… подозревается в хищении стульев в особ…» «…просим сообщить, если облада…»
«СЛУЖБА ПРЕСЛЕДОВАНИЯ ЗДАНИЯ БЮРОКРАТИЗМА!»
Считающий отметил количество рёбер, за которые задело сорвавшееся в пропасть живота пианино его сердца и глядел в самого себя: плоского, черно-белого, ещё не седого, без рассечённого лба в запёкшейся крови, такого же, как на фото в маленькой книжечке, которая показывала его причастность к той огромной организации, что уже объявила по всему городу охоту на него, что – сомнений не оставалось ни у считающего, ни у Аркадия – раздавит его, как тлю. Глядя в самого себя, считающий, Аркадий – оба – с перехваченным горлом, эхом перекликаясь друг в друге, попятились назад. Уже спустя секунду он сидел, затаившись за бочонком воды. Ничто бы не заставило Аркадия выглянуть из-за тележки.
– Это по поводу стульев собрались-то?
Рядом с Аркадием сидела на корточках женщина помятого возраста, с блеклыми волосами и глуповатым взглядом, в которой странные постояльцы одной сдаваемой квартирки за несколько кварталов к западу отсюда узнали бы свою хозяйку Аду. Она выбежала на шум и крики в одном халате и тапочках. Поток любопытства донёс её в таком виде досюда. В городе были разрушены все правила и привычки, потому она, тонко чувствующая все оттенки настроения большинства, знала, что её вид не вызовет изумления или недовольства. Сейчас в городе было можно почти всё. Стыд настигнет жителей только завтра.
– Угу, – ответил то ли считающий, то ли Аркадий.
– И что прям разгоняли? Били? – Ада нетерпеливо облизнула губы.
– Ага, – опять не разобрать кто, но, вроде, Аркадий. Ничто не заставило бы его высунуть нос из-за бочки.
– Здорово, – прошептала довольная Ада. Аркадий ужаснулся, а считающий подумал и тоже ужаснулся, ведь в толпе могли быть и случайные бюрократы.
– Как интересно… – продолжала довольная Ада. Они с Фридой всегда соревновались в получении слухов и сплетен, и сейчас Ада была в центре событий, видела всё своими глазами. Ей вообще в последнее время везло на происшествия, однако, она была натурой жадной не только до денег, потому, не выдержав, она перебежала улицу и замерла у круглой тумбы.
Считающий выдохнул. А Аркадий спохватился и дыхание задержал:
«Она же сейчас меня увидит. Поднимет шум. Полиции же вокруг – тьма!»
Считающий запустил трясущегося паука кисти себе на подбородок, а Аркадий поймал его за лапки ртом и стал быстро обгрызать ногти, не сводя обезумевших глаз с женщины в домашнем халате. Аркадий бы не смог выйти из-за тележки, а считающий и подавно.
Ада тем временем жадно поглощала остатки разгона демонстрации, ловила каждую взметнувшуюся дубинку, каждый сломанный, растоптанный плакат, чтобы затем, силой преувеличения исказив всё до неузнаваемости, пересказывать подругам увиденное. Мимо пробежал полисмен, кровь лилась из его уха тонкой удивительно прямой струйкой, Ада нетерпеливо спряталась за тумбу. Она небрежно окинула взглядом афиши, скользнула глазами дальше, на какой-то знакомый, будто виденный совсем недавно, графический узор, как вдруг ледяная вода, так знакомая одному из её постояльцев, обожгла её с ног до головы.
– У-ах… Под… Подлец. Мерзавец! – Ада заходилась от ярости, как собака на цепи, глядя в спину убегающего маленького тёмного, наполовину седого человечка, с которым она только что пряталась за бочонком с водой. Бочонок, теперь опустевший, катился по камням мостовой, оставляя тёмные пятна.
– Караул! Хулиган! Держите! – Ада верещала громче, приходя в себя, стирая капли воды с лица и согреваясь под последними лучами августовского солнца.
Молодой полицейский, проносящийся мимо, остановился, услышав её вопли, взглянул на их источник, остолбенел, расплылся в улыбке, попытался сохранить лицо, но не смог сдержать хохот. Через секунду хохотали все вокруг.
Ада глянула вниз и ахнула. Тонкий халатик под воздействием воды проявил смазанным фото все потрёпанные прелести его обладательницы. Ада рефлекторно прикрыла обеими руками верх и низ, словно купальщица, выходящая из воды, и засеменила прочь сквозь хохочущую толпу.
Аркадий бежал сквозь сошедшего с ума города, залитого с крыш до бордюров содержимым из опрокинутого безвестным локтем флакона с надписью «Сумерки: ранние. Август. Лунность: 0%». Аркадий бежал и не оглядывался.
«Прочь из города. В Порт. На первый корабль. Юнгой, уборщиком, кем угодно».
Считающий помалкивал.
«Звери. Никому нельзя. Только на себя. Только на себя».
Впереди локтями мелькала очередная драка. Аркадий поспешил обогнуть её слева, под ноги ему бросился кролик, а затем на Аркадия налетела спиной знакомая фигура… Правда, цилиндра уже не было, а на щеке томно алел осьминогом распластанный отпечаток чьей-то пощёчины. Фокусник получил должные аплодисменты. Он, задыхаясь, уперев длинные руки в костлявые колени, ошалело смотрел на Аркадия. Фокусник пытался набрать воздуха в лёгкие, чтобы закричать.
«Звери», – только и успел в последний момент беспомощно подумать кто-то внутри человека по имени Аркадий Чехов. А подумав, начал действовать.
Тихонько встав на колени, он стал ещё ниже и неприметней. Затем разогнулся пружиной, и неумело, но точно, засадил маленьким кулачком в солнечное сплетение длинного. Тому перехватило дыхание, он согнулся вопросительным знаком и медленно завалился набок. Аркадий этого уже не видел. Он бежал.
Спустя несколько кварталов, Аркадию пришлось остановиться. Ему навстречу в сгустившихся и похолодевших сумерках (флакон с надписью «Сумерки: поздние. Август. Лунность: 0% . Звёздная россыпь: 10%») двигалась шеренга полицейских с фонарями в руках – млечный путь в летней тьме. Аркадий перемахнул через изгородь слева и спрятался за огромным стволом дерева. Но с другой стороны, размахивая стеклянными фонарями с запертыми светляками внутри и коптящими керосинками, подходила такая же цепочка,. Считающий был окружён.
Аркадий полез на дерево, оставив считающего внизу. Тот, недолго думая, устремился следом.
Так Аркадий и оказался меж ветвей. Он подумал, что завтра всё успокоится, и к утру, когда самые стойкие полицейские будут поставлены дремать на перекрёстках, Аркадий прошмыгнёт дворами к рынку и сквозь него – к морю, навсегда прочь из города. Дай Полдень, его не поймают до конца жизни.
«Правда, детей теперь не заведёшь, ни к чему рожать будущих рабов Здания, обречённых в один прекрасный день быть схваченными», – думал Аркадий.
«Пусть эта участь достанется соседу, стучащему в стену, или его детям», – добавил считающий. Две сущности в одном человеке были согласны чуть ли не впервые за день.
Аркадий лежал, полуприкрыв глаза. Он плыл в листьях, а крона, тихонько покачиваясь, бесшумно плыла над оголтелым городом. Аркадий держал глаза закрытыми ещё и потому, что не хотел смущать считающего, который дико стеснялся целующейся пары в окне напротив. Какая-то служанка любовалась их утехами сквозь листву, но Аркадия за толстой ветвью не заметила. Аркадий уже засыпал, когда вдруг расслышал чьё-то нетерпеливое сипение, скрип коры. На дерево кто-то карабкался . Считающий обмер. Аркадий подумал: «Отобьюсь».
Он глянул вниз. Там, в тёмных сумерках, обняв ствол, копошилась фигура с каким-то продолговатым убором на голове.
Аркадий и считающий с ужасом узнали цилиндр.
«Мстить лезет! И цилиндр нашёл. А мы обманем».
Аркадий аккуратно переполз на другую часть кроны и стал спускаться с обратной стороны ствола. Когда он поравнялся с фокусником на середине, он замер, дабы не выдать себя. Фокусник полз дальше вверх. Аркадий дождался, пока он не отдалится на несколько метров и бесшумно заторопился вниз. Спрыгнув на траву, он услышал, как фокусник что-то кричит паре в окне. Голос его был странным. Из окна ему что-то ответили. Аркадий вздрогнул: рядом шлёпнулась женская туфелька. Теперь фокусник кричал что-то в окно в другом доме.
«Меня ищет! Выясняет».
Аркадий побежал прочь.
Он не знал, куда податься. В квартире наверняка засада, на улицах опасно, и неясно, где теперь переждать до утра. Аркадий крался по переулку. Он уже устал, и ему порядком надоело убегать.
Аркадий обогнул лужайку и вышел на улицу. Его внимание привлёк железный плеск. Несколько человек закидывали дом стальными монетами.
«Психопаты. Звери», – подумал Аркадий.
«Семнадцать», – подумал считающий, привычно перебрав в воздухе летящую горсть,.
Аркадий посмотрел вперёд и увидел Преследователей.
Они проверяли документы у подвыпившей троицы. Документы были только у маленького плотного, он оказался предусмотрительнее всех, у худого жёлтого и у амбала документов не было.
Пока один, тряся брылями, читал что-то в потрёпанной книжке, пытаясь подставить мелкий шрифт под обезлуненное небо, второй поднял подрагивающее лицо и увидел Аркадия. Даже в почти свершившейся ночи видно было, как физиономия его превратилась в бурю.
Аркадий уже бежал назад. Преследователи пустились за ним на несколько секунд позже, но считающий знал, что на прямой дистанции от них не скрыться. Аркадий хотел свернуть, но поворотов видно не было. Он оглянулся.
Преследователи запутались в шайке оборванных детей, что отрезали им дорогу, устремившись в сторону стального урожая в траве перед домом. Считающий выиграл несколько секунд.
«Бесполезно!» – подумал он хором, но в отчаянии припустил ещё быстрее.
Глава 68. Сон Альберто
Он опускался ниже и ниже, вокруг становилось темнее и холоднее, и только на самом верху был виден постепенно сужающийся тугой воронкой смерч света, пронизанный лучами, часто пересекаемый рыбами, черепахами и пульсирующими клубками медуз. И вот уже били молоты в висках, и было больно от воды в груди, в горле, и свет мерк в глазах, и мир смолкал в ушных раковинах, стягивался, смыкался в одну линию, закрученную долгим падением, и заполняло ледяным: рот, горло, лёгкие, и нет мира, только долгое падение, ставшее невесомостью, и удушье, которое дошло до пика и перевалило за него, и ощущения стёрлись, осталась одна тупая боль, и вот-вот всё должно было кончиться, и моряку было интересно, успеет ли он коснуться лопатками внезапного песчаного дна или угаснет раньше.
Моряк открыл глаза. Прямо над ним покачивалась бледная керосиновая лампа в бесцветном ореоле мошек, огонёк в ней слабо вспыхивал и угасал, заливая каюту тусклым желтоватым неверным светом. Моряк приподнялся на кровати, привычно пригнув голову под верхней койкой, на которой спал матрос Мартин, каторжник и беглый убийца с кошмарным прошлым и добрейшими голубыми глазами и шрамом на подбородке, сумевший выбраться из тюрьмы Архипелага, скрыться в трюме первой попавшейся торговой шхуны десять лет назад, и всё это время не ступавший дальше портовых мостков, перебегающий с корабля на корабль, соглашаясь на самую неблагодарную работу и опасные рейсы.
Моряк сидел на своей узкой койке и слушал. Прямо перед ним покачивалась лампа, с ватным стуком бились в стекло мошки, беззвучно тлел фитиль, и больше не доносилось ни одного звука. Моряк находился в непроницаемой обморочной тишине. Ни плеска волн, ни скрипа канатов, ни храпа других матросов. Только стук сердца в груди и висках, заплетённый в какой-то причудливый неестественный узор. Моряк хотел встать и спустил ноги на пол: они по щиколотку ушли в ледяную воду. Моряк даже не понял сначала, что это вода, настолько резким и неожиданным был холод.
«Тонем. Опять тонем. Лет семь уже тонем», – равнодушно подумал моряк.
Он встал, и со слабым плеском пошёл по каюте, не чувствуя замёрзших ступней.
Каюта была пуста.
Горело всего несколько керосиновых ламп, и в их жидком свете белели застеленные койки, вялыми неводами серели гамаки. Откуда-то сверху капала вода. И больше ни звука. Только вот этот неровный и слишком сложный ритм пульса.
Моряк прислушался.
Это был не пульс: кто-то стучал в борта корабля, выбивая дробное «SOS» на ломанном Морзе. Било сразу с десяток кулаков, если не больше – это было слышно по осыпающейся дроби неуспевающих и самых торопливых. Били уже давно и долго, с усталым и безнадёжным отчаянием, били исступлённо, били, не веря, для очистки совести. Моряк вышел из каюты и пошёл по тусклому коридору, существующему только в полукругах редких ламп.
Моряк шёл на звук. Удары доносились из трюма. Моряк дошёл до того места, где находилась лестница в трюм. У двери на стене висела фотография капитана и хозяина корабля, богатого изобретателя. На ней он был запечатлён молодым, со своими юными сыновьями, которые наверняка уже выросли в настоящих мужчин. Подписанную внизу фото фамилию было не разобрать, но моряк её помнил.
Дверь на лестницу была приоткрыта, и снизу доносились разноцветным прибоем голоса команды, смещённые из-за закрытой крышки в более глухой, сероватый тон.
– Помогите. Помогите.
В общем фейерверке моряк различил голос Филиппа, он был звонкий молодой, ярко-жёлтый, голос Конрада – тусклый, коричневый – и ещё чей-то знакомый, едко-зелёный. Моряк оглянулся: за спиной смутно чернел позвоночник лестницы, ведущей на палубу. Моряк послушал голоса пару секунд, а затем решил выйти – подышать свежим воздухом.
Он снял со стены лампу и стал подниматься, вырисовывая и раскрашивая в бледные цвета старых фотографий крутые ступеньки. Моряк дошёл до конца лестницы, но люка не было, лестница уходила в никуда, в доски палубы, и только капала сверху солёная вода. Моряк спустился вниз, прошёл мимо портрета отца с двумя близнецами, подошёл к люку в трюм. Открыл его и, сразу ошпаренный роем голосов, спрыгнул в тёмную, ледяную и душную предсмертную тоску и сутолоку локтей, спин, мокрых тельняшек. Моряк приземлился со всплеском, уйдя в ледяную воду по пояс, утопив в падении огонёк лампы. Команда продолжала выстукивать взлетающими кулаками:
__Спасите___ Наши___ Души___
по изогнутому борту корабля, никто не обратил на моряка внимания, только Филипп оглянулся и сказал: «Давай быстрее, где ты пропадаешь, вода же прибывает».
Моряк встал в шеренгу и начал стучать кулаком, подстраиваясь под общий ритм, а вода прибывала, и моряк подумал, что это бессмысленно, ведь есть люк наверху, и он сказал это тому, кто был слева, а это был одноглазый Лой, а Лой сказал, какой люк, мы же в подлодке, моряк оглянулся, и правда, нигде не было люков, были только две заклинившие двери, и из каждой струёй била вода, и трюм был отсеком подлодки, только сзади были ящики с товаром – водолазными костюмами, паровыми двигателями, ружьями и ещё какими-то изобретениями. Где-то в тёмном углу плакала девочка-подросток. Кто-то сказал моряку: «Что ты натворил, ей же нет и четырнадцати». Моряк смотрел на девочку. Тёмные волосы, стрижка-каре, скругляющая ладную голову. Насмешливые карие глаза, вздёрнутый нос, крупные обветренные губы, наводящие на мысль о дольках грейпфрута… Моряк смотрел на девочку. Матросы обессилели, стук стал опадать, вода была по грудь, моряк смотрел на девочку, кто-то толкнул моряка в рёбра, моряк сказал, что можно надеть костюмы и спастись, и все кинулись к ящикам, плавно разгребая массы воды перед собой, и стали нырять и выламывать доски, и доставать костюмы, находить свои имена, выбитые на табличках у шеи рядом с годом смерти, который был у всех одинаковым, и надевать их на посиневшие тела, и только моряк не мог найти своего костюма, только моряк не мог найти своего имени, и когда его спросили, как его зовут, он не смог ничего ответить. Как? Как? Как? Как его зовут?
– Ты что здесь делаешь?
Моряк оглянулся. Его за локоть взяла безумно горячая в таком холоде рука Мартина. Он смотрел на моряка удивлёнными и даже злыми колючими голубыми глазами.
– Все тонут. Я со всеми, – моряк заметил, что у Мартина нет года смерти на табличке. Только имя.
– Тебе срочно надо выбираться.
– Слушай, почему подлодка?
– Потому что это мой кошмар тоже. Но я долго помогать не смогу, как раньше, сегодня моя последняя ночь, завтра меня повесят солдаты Архипелага. Поймали меня. Тебе надо выбираться. Иначе ты захлебнёшься. Купчая уже составлена. Осталось подписать и всё, – пока Мартин говорил, моряк заметил, что его шланг не подведён к шлему. Он попытался поправить шланг, но Мартин нетерпеливо отмахнулся.
– Купчая? – переспросил моряк, но тут к нему подбежали матросы, оттеснив растворяющегося Мартина, который исчезал с чьим-то грубым «Wake Up!», и губы его в последний миг были вылеплены в такое хорошо знакомое слово, в главное слово, в его слово, а матросы стали требовать, чтобы моряк прочёл выбитое на табличке последнего костюма, трясли за локти и плечи, и шею:
– Имя, скажи нам имя.
На последнем костюме тоже не было года, а имя не удавалось прочесть, как ни подставляли его всей командой под тусклый свет последних гаснущих керосиновых ламп, что держали над головами, так как вода была уже у подбородков, и все кричали:
– Ну вспомни, вспомни же, мы без тебя не уйдём, мы команда.
И вдруг кто-то крикнул истошно, громко, совсем не по-матросски:
– Помогите! Помогите! Убивают! – моряк оглянулся, голос шёл из-за стены трюма, в которую так недавно все барабанили, он кинулся к ней, плывя, спотыкаясь, глотая солёную воду, выскальзывая из шершавых мозолистых рук команды, что пыталась его ухватить, а голос был всё громче и громче, и от него разорвалась обшивка борта, и вода сшибающим потоком ринулась в трюм. А в расширяющейся дыре моряк увидел мутную и размазанную стеной соли комнату, свою комнату, потолок, свет из окна, но всё стало стягиваться в воронку, пока голос извне не разорвал её:
– Помогите! Убивают.
Моряк видел комнату, но перед глазами были только губы Мартина.
«Альберто. Меня зовут Альберто».
Глава 69. Аврора и ночь
– … Ну, свадьба в полдень, все дела, венки в море, а она счастлива: простая прачка да за господина выскочила. Родители, конечно, сначала немного того были, ну как, мол, наша Сара да за такого господина, тем более, он жену бросил из-за неё. Нехорошо как-то. На работе все завидуют, шепчутся, козни строят. А она не замечает, счастлива. Он ей, ты, мол, никогда больше стирать не будешь, руки у тебя, значит, такие красивые-нежные, ими только детей ласкать да веером обмахиваться. Даже служанку наняли, чтобы Сара ничего не делала по дому, значит, сама. Родители тут, конечно, конкретно того, но уже в положительном смысле, мол, нашу Сару, как принцессу, на руках носят. С работы ушла, все эти сучки-прачки шипели от злости, как сковородки под плевком, ага. Сама ничего не делает, всё служанка за неё, пешком не ходит – рикшу ловит, всё платья да наряды разные носит, ух! Господин её задаривал, да. Ну, Сара вся так расцвела, распрямилась, вальяжная такая стала, даже гордая немного, со мной, например, здороваться перестала, кивнёт лишь из коляски еле заметно, но я её не виню, ясно дело, она теперь госпожа, на её месте другая и кивать бы не стала, я б вот не стала, например, а она кивнула, и на том спасибо. И вот, возвращается она домой однажды, а господин ейный служанку на кухне к столу прижал, юбки задрал и вот-вот ей того, устроит Вечный Полдень, кхе-кхе. Оказалась, значит, Сара, в той же ситуации, что и жена господина когда-то, только тот тогда Сару в ванной комнате шпилил, а тут служанку на кухне собрался. Но Сара – не госпожа какая, чтобы в обморок падать, как та. Не растерялась она, хоть в нарядах щеголяла да веерами махала. Как половник схватит да как пойдёт без разбору – то его, то её, с размаху и без жалости, по всем срамным местам. Чем кончилось, не знаю, знаю только, что служанку выгнали с вещами на улицу – это факт. И что нарядов у Сары в следующий месяц было в разы больше – тоже факт. И, кстати, наняли они престарелого слугу потом, чтобы чего не случилось. Так что у господина теперь выбор не велик, либо свою госпожу прачку, либо старичка-слугу.
Все в лавке хохотали над рассказом одной из цветочниц.
– Главное – прийти вовремя, ага, – подхватила какая-то из служанок.
Аврора отвела взгляд.
Она сидела одна за огромным столом в середине главной залы цветочной лавки. Аврора смотрела в большие пыльные окна, уже обескровленные ушедшим закатом, заполняющиеся синим, как трюм тонущего корабля. На столе были кем-то забыты ножницы, извилистый путь верёвки и несколько лепестков. Аврора сидела за столом и смотрела в окна. Перед ней на столе лежал узел в рамке.
Рабочий день давно кончился, Аврора связала последний букет, обрезала верёвку, её израненные кисти в сорванных мозолях лежали пульсирующим клубком змей. Аврора не думала о них. Аврора сидела за столом и смотрела в окна.
Рабочий день кончился, сумерки, выдавив стекло, заполняли комнату. Слуги зажгли керосиновые лампы, накормили лепестками пряных цветов светлячков в колбах светильников, развесили их под потолком, и этот пока неверный свет очертил контур наступающей ночи, словно признав её существование.
Слуги в доме Розы, давно приготовив ужин госпоже и обслужив её роскошную трапезу, ловко подхватывали оброненное кружево салфеток, учтиво брали Розу под руки, вели по круговерти ступенек в нежность спален, шёлк простыней. Она же, жеманно отдавшись привычной опеке, на ходу успевала выбрать того или ту из ведущих, кто разделит с ней первый час ночи.
Остальные ужинали на тесной кухне, курили дешёвый табак, другие травы, жгли благовония, закручивая орнаменты запахов и дыма в туго сплетённое марево ночного воздуха. Смуглые юноши и девушки жевали бетель, что-то весело рассказывали на своих странных языках, с гортанным привкусом. И вдруг, запрокинув чёрные кудрявые головы, обнажив белые зубы в окровавленных дёснах – хохотали.
Кто-то из слуг ушёл ночевать в город, большинство же не имели своего жилья, да и утром работа начиналась с самого рассвета, потому устраивались спать прямо здесь. Тем более, город сегодня был неприветлив, гудел рассерженно и зло.
Комнат для слуг не хватало, они расстилали циновки в главной зале. Ночь трепетала бахромой платья на улице, в проносящихся за окном факелах. Город был смят вечерним столкновением на площади, но отступать не желал. Злость, отброшенная от Здания сама в себя, кипела в городе, оборачиваясь против улиц и витрин. Ночь не владела городом, как бы она ни хотела в это верить.
Нужно было быть начеку.
Тем временем в лавке набивал трубку старый слуга, шептались рядом с ним три желтокожие девушки с Востока, часто закатываясь приступами беззвучного смеха, поглядывая хитрыми глазами в сторону молодого рикши, что сидел напротив у двери, прислонившись спиной к стене рядом с Удой. Мулатка сидела перед ним на коленях и рассматривала мозаику линий на его руке, что-то нежно поясняя в геометрическом расписании судеб. На шее Уды висели ножницы и их острие нескромно указывало в смуглую ложбинку между двух холмиков. В углу, постелив специальный коврик, стоя на коленях, тайком молился своим странным богам тот желтокожий мужчина, что весь день варил масло в подвале. Его двойник и напарник, надев старые очки, читал техническую книгу с силуэтами колб и перегонных кубов на обложке.
– У меня тоже случай был, лет пятнадцать назад, – скрипучий голос одной из самых старых работниц, – повадился муж мой, ныне покойный, ходить к соседке. Всё он ей камин чистил якобы, ага. Ну, я молчок-молчок, а сама за ним. Вижу, сидят на диванчике, эта тварь по пояс голая, титьками сверкает, а мой-то – глаза стеклянные, чуть ли не слюна по подбородку, всё рубашку на себе расстегнуть не может. Ну, я ворвалась, да как кочергой обоих… – голос утонул в дружном хохоте.
Аврора сидела одна за столом и смотрела в окно. «Как её звали? Ту корабельную шлюху. Надо было её тогда убить через сон. Да вот только как бы это помогло, Аврора?»
– … говорю, – начистился её каминов, трубочист? Ух, и отходила я обоих тогда, особенно его. Он умер уж пять лет назад. А с соседкой как дружили, так и дружим.
– Я и говорю. Главное – вовремя прийти. А мужики – они все такие. Гнилое семя.
Аврора рывком встала из-за стола и подошла к окну. За спиной женские голоса на миг стихли, а потом рассыпались смехом. Аврора ничего не слышала. Она смотрела в окно.
«Надо было тогда и её через сон убить, и тебя. Не мучилась бы».
Аврора смотрела в окно.
«И с чем бы ты осталась тогда? Так хоть какая-то надежда».
Двое темноглазых мальчишек тоже смотрели в окно: их привлекал шум возбуждённой улицы, её воспалённая разноголосица, крики, вопли, свистки полицейских. За окном ночь была беспокойной, взбалмошной, хитрой и злой, и на всякий случай Роза выставила дежурить перед лавкой двух рикш с керосиновыми фонарями. Один из них, тот, что помоложе, с расцарапанным лицом, иногда опоясывал дом светящейся орбитой и возвращался на место, садясь прямо на бордюр. Другой, постарше, с повязкой на глазу, большей частью дремал на табуретке Авроры, подпирая тяжёлую голову огромными ручищами. Он был отправлен на дежурство только за то, что опять не понял или не захотел понять тонкого намёка Розы на её желание разделить с ним первый час ночи. В очередной раз натолкнувшись на стену грубоватого непонимания, Роза вздохнула и еле заметно поманила пальцем с бирюзовым ногтем молоденькую угольно-чёрную жуарку с тонкими ногами, длинными ступнями и маленькими острыми грудями. Женщины ушли наверх.
Аврора стояла, не двигаясь, перед ней растянулась улица, разукрашенная взлетающими факелами и огнями. Город бушевал. Уже какой раз юноши с возбуждёнными лицами и нахальными чёлками на мокрых лбах приближались упругой походкой к лавке, но замедляли шаг и неохотно уходили, под пристальным одооноким взором большого Альфреда. Роза знала, что делала.
Старик закурил трубку. Аврора смотрела в окно. Ночь пролетала мимо, а она думала о том, что уже завтра её жизнь прекратится, потому что она отречётся от прошлого, как и прошлое отреклось от неё. «Ведь нет человека без прошлого, и даже если кто-то потерял память, прошлое вернётся в мелких подробностях и деталях. Надежда? Мука, дорогой мой, мука. Я бы была не против потерять память. Чтобы ты отпустил меня хоть на минуту. Как ты мог забыть меня? Ведь ты жив, вот узел, связанный твоими руками, твой тайный узел, значит, ты жив, где-то ходишь, ешь, пьёшь, целуешь женщин и совсем не думаешь обо мне? Неужели эта боль вся целиком – моя? Я не верю в это, Альберто. Этого не может быть. Каким бы ты ни был подлецом, сколько бы ты ни пил, ни бил меня, ни недооценивал мою любовь тогда, ты не мог её забыть даже спустя семь лет».
Аврора смотрела в окно.
«Ладно. Ты мог бы забыть любовь, но боль, нашу боль, нашу бездну боли, наш океан боли, наших двух крошек ты забыть не мог».
Аврора смотрела в окно.
«Завтра я продам хижину, – думала Аврора. – Да. Альберто. Да. Завтра я продам хижину. Ты отрёкся от меня, а я отрекусь от тебя. Не из мести. Нет. Я просто не могу больше. Завтра я продам хижину».
Вот перед ней подписанная купчая, инспектор ещё раз проверит документы, и всё. Аврора продаст свою хижину. Хижину, в которой она выросла. Хижину, в которую однажды пришёл разъярённый, пахнущий ромом и кофе отец Авроры, сжимая в руке липкий нож в арбузном соке. Схватив мать Авроры, Изольду, за длинные волосы и зажав голову её между колен, он отсёк ножом сначала одну огромную мочку ловца, а потом др… нет, не смог он отсечь другую мочку, так как в каждой мочке прятался Велкий Оу. Волны сна ринулись на свободу. Всё побережье уснуло, уснули рыбаки в море, уснули рыбы в сетях, уснула деревня, чайки уснули на лету, уснула и Аврора, уснул и отец её, и только Изольда осталась на ногах с окровавленной шеей, а в городе Полудня проснулась светловолосая женщина, соперница Изольды из рода сухих. Аврора так и не поняла тогда, было это сном или явью, но отца своего она больше не видела, как не видела и мочек своей матери, тщательно скрываемых под волосами.
Не потерявший своей пронзительности, преодолев перекрытия, сверху донёсся исступлённый страстный стон Розы. Девушки прыснули, но тут же сдержались, осеклись.
«Стой. Стой. Стой же Аврора. Стой. Ведь его руки могли связать узел давно, до смерти, и эта безделушка случайно попала в ту лавку, до которой мне не хватит духа дойти никогда в этой жизни, так как я могу увидеть его, сломленного, «сухого», предавшего море… узел могли связать и не его руки, а руки любого матроса с того первого корабля, сколько таких узлов и матросов бродят затерянные по морям и городам, взращивая тоску своих ждущих жён. Он мог, в конце концов, лишиться памяти, забыть свою жизнь, забыть Аврору, их, отравиться дешёвым ромом в кабаке, умереть в канаве. И если он жил в городе, если придал море, стал гнилым «сухарём», зачем он тебе, зачем?»
Её отвлёк какой-то звук, старик повернул голову во тьме, очертив дугу огоньком трубки, но Аврора снова ушла в себя.
«Не мог. Ты знаешь, Аврора. Не мог. Он бы мог предать меня и нашу любовь, но боль он предать не смог бы. Слишком её много».
Аврора вздрогнула.
Где-то за окнами били стекло.
Глава 70. Альберто спасает Аркадия
– Помогите! Убивают.
Моряк моргнул сквозь набежавшие слёзы, так, что потолок стал снова чётким, рывком поднялся на постели, закашлявшись, в спазмах выплёвывая морскую воду прямо на кровать, согнувшись в приступе, отхаркиваясь, жадно ловя ртом воздух, вдыхая, и снова выплёвывая. Затем, он повалился на бок, со свистом наполнил лёгкие, перевернулся на живот, свесив голову с края, и опорожнил желудок, полный солёной воды в заготовленный таз. Моряк лежал так несколько секунд в изнеможении. В груди ломило от соли и холода.
– Убивают! Помогите! – голос доносился в открытое окно. Моряк подумал, что если бы не голос, он точно захлебнулся бы там, в подводной лодке.
– Прошу! По-мо-ги-те! – голос обрывался на вдохе.
Моряк рывком поднялся с постели и пошатнулся, выровнялся, пошёл к окну, споткнулся, полетел вперёд и врезался в стекло руками. Звук выбитого стекла разнёсся по окрестностям. Водопад осколков разлетелся на брызги где-то внизу. Моряк глянул сквозь разбитое стекло. Там, внизу на улице, в уже наступившей ночи, еле волоча ноги, опираясь рукой о перила крыльца напротив, неслышно шепча и задыхаясь, загибался маленький чёрный человек в спадающих брюках и мокрой от пота рубашке. Лоб его венчал глубокий свежий рубец, покрытой коркой запёкшейся крови. Было очень темно, почему-то не было лунного света, но моряк разглядел в свете окон, что человек, судя по всему, долго бежал, и сил у него уже не было. Он почти падал на ступени. Звук разбитого стекла заставил его оглядеться сумасшедшим глазом, но, не найдя источника шума, он заковылял дальше. Он постоянно оглядывался назад, на поворот улицы. И, если верить выражению попавшего в полосу света лица – ошалевшего, добела напуганного, мокрого с чёрными дырами глаз – оттуда, из-за поворота, вот-вот должно было вырваться само полночное зло, чудовище Скорбной Впадины.
Моряк посмотрел туда, но там никого опасного не было. Только в темноте, вдалеке семенил какой-то маленький пухлый господин в угловатом френче, а рядом вышагивал длинный в таком же одеянии. Но, завидев их, тёмный человечек испугался сильнее, затрясся так, что с него чуть не слетели штаны, и рубашка на нём намокла ещё больше и стала ещё безобразней. Он даже закрыл глаза, видимо, собираясь падать в обморок, одними губами вылепливая в оглохшем воздухе своё: «Помогите!»
Моряк коротко свистнул. Лицо человечка застыло. Моряк свистнул ещё раз. Человек открыл глаза и стал искать источник звука.
– Сюда. Быстро, – просипел моряк громким шёпотом. Он выудил кусок стекла, торчащий из рамы, и разбил о кирпичный проём окна. Человек нашёл моряка взглядом. Двое в глубине улицы остановились, прислушиваясь. Моряк зашипел:
– Дверь в доме не заперта. В подъезд и на четвёртый этаж! Дверь справа.
Аркадий оттолкнулся от перил и, пригибаясь, попытался незаметно прошмыгнуть в подъездную дверь.
Глава 71. Аврора находит искомое
Рикша за окном проснулся, тяжело поднял голову, всматриваясь в конец улицы, куда, светя перед собой лампой, тянулся всем молодым любопытным телом его напарник. Звук донёсся снова. Кто-то бил стекла. Совсем недалеко. Мальчики у окна зашептались. Старик пожевал трубку, осветив нижнюю часть лица красным. Рикша, что сидел у стены, посмотрел через плечо и постарался заглянуть в окно, не потревожив Уды. Мулатка спала головой на его коленях, свернувшись на циновке. Ножницы безжизненно свешивались с её шеи.
И снова.
Резкий далёкий звон стекла. И крики.
Аврора вышла на улицу. Мальчишки побежали было вслед за ней, но рикша, не вставая и не разбудив Уду, успел поймать одного длиной рукой за ворот. Второй остановился сам, нерешительно поглядывая на своего пойманного спутника – застывшая улыбка, ёрзанье вдоль стальных пальцев. Аврора ничего этого не видела, она уже шла по улице. Ей что-то негромко крикнул молодой дозорный рикша, вроде, опасно, не ходите ту-да-ду-да…, а старый тихо буркнул, пусть идет куда-хо-чет хо-чи-до-чи…, Аврора же шла, не оглянувшись, вперёд, на звук. Её будто вело святое наитие.
Альфред смотрел вслед Авроре. Ему было всё равно. Добравшись до лавки, он мечтал только об одном – отправиться домой и лечь спать. Но эта сука Роза отправила его на ночное дежурство.
Он думал, что мог бы сейчас пить пиво в кабаке или портвейн в «Рыбе-меч», или подраться с каким-нибудь мужичком в трущобах, или купить травы у южан на рынке и уснуть в комнате, полной запаха осенних листьев. Но он сидит на табуретке и охраняет дом госпожи неизвестно от чего. Он смотрел вслед Авроре, и ему было всё равно.
Аврора шла на шум.
Мимо в разные стороны проносились люди с плакатами, Аврора шла без цели, словно кто-то вёл её за руку. Аврора шла на шум.
Мимо мелькали ряды парфюмерных лавок, и оттуда слабо пахло духами. Через два переулка она остановилась, втягивая трепещущими ноздрями холодную августовскую ночь.
Аврора посмотрела вперёд. Она чуть не закричала от восторга и отчаяния.
Глава 72. Помощь Ады
Когда воздух перестал быть комками раскалённых углей, ссадина рта запеклась в треснутую раковину мёртвого моллюска, человек, вспомнивший своё имя, спросил его:
– Почему они хотят тебя убить?
Аркадий чувствовал трясущийся мир лопатками, и пока этого было достаточно, чтобы не рухнуть на пол. Он сглотнул, смочив разбитую амфору гортани, будто заново обретая утерянный дар речи. Слова нашлись не сразу. Аркадий долго подбирал их по испуганным галереям души, натыкаясь на бесконечные и бесполезные груды разбросанных числительных прежнего хозяина:
– Потому что убивать – это их работа. Они по-другому не умеют. Их так научили.
Человек, вспомнивший своё имя, посмотрел на маленького и наполовину седого господина с уважением. Тот говорил прямо, без сора, не стесняясь быть обнажённым в словах, а значит, не боясь быть уязвлённым. Это говорило о большой внутренней смелости. Человек, вспомнивший своё имя, это знал. Он не помнил, откуда, но знал это наверняка, как и то, что он моряк, как и то, что море синее, как узел, который можно развязать лишь одним способом. Моряк это знал.
– А почему они хотят убить тебя?
Считающий было шелохнулся, суетливо держа на весу разъезжающуюся стопку папок с правилами, но Аркадий был первым. Он изрёк правду:
– Потому что это моя работа. Быть жертвой. В их мире должны быть жертвы. И я выполнял эту работу.
Моряк смотрел на Аркадия с восхищением. Он знал эту породу отчаянных смельчаков. Они рождаются слабыми, словно куколки, личинки самих себя. Получив себя такими от Полудня, они начинают верить в себя таковых, как единственно возможных, тем паче, все вокруг твердят и закрепляют это в них. Но они постоянно чуют, ощущают, ощупывают в себе нечто большее, чем вёрткую многоножку страха. Они чувствуют тепло и силу. Полуденный свет. И если они находят путь к себе , единственный способ, которым можно развязать узел, то они вылупляются в себя настоящих. Человек, вспомнивший своё имя, это знал. Он не помнил, откуда, но знал это наверняка, как и то, что он моряк, как и то, что море синее, как и то, что ему необходимо увидеть море. Моряк это знал.
Так они стояли, молча в тёмной комнате, целую вечность, минуты две или три, слушая израненную криками тишину августа, в которой прямо под подоконником моряка озадаченно и тяжело шевелились тусклые черви разговора Преследователей. Хрустнуло стекло под ботинком одного из убийц.
Аркадий прикрыл глаза, приложив остывающий затылок к стене, стараясь не слушать, моряк последовал его примеру, они прониклись взаимной темнотой. В ту же секунду ёмко, звонко и настежь распахнулось окно за стеной слева, в кухне, и крик Ады рванулся к переулку:
– Здесь, господа! Он здесь. В соседней комнате. Четвёртый этаж, дверь справа!
И пока деловой топот сглатывался дверью подъезда, а Ада скрежетала замком, считающий успел испугаться, затрясся и побледнел, а Аркадий сказал спокойно и почти с облегчением:
– Ну, вот и всё.
Моряк посмотрел на считающего. Он впервые заметил его. Затем вновь на Аркадия.
«Если мне и не суждено увидеть море, хотя бы ему смогу помочь. Помочь хорошему человеку – хорошо».
Глава 73. Аврора в сувенирной лавке
Перед ней, наискосок через перекрёсток, перед сувенирной лавкой полисмен и седой полноватый мужчина скручивали какого-то молодого студента, прижимая его к мостовой, усеянной созвездием битого стекла. Тот упирался и кричал, и полисмен огрел его дубинкой, и они вместе с мужчиной быстро заломили ему руки, придав сходство с подбитой ласточкой, и полицейский ловко защёлкнул наручники, зафиксировав стальным фотоснимком своё очередное произведение. Во время действа полицейский в порыве страсти так прижал лицо к мостовой, что студент порезал скулу о случайный осколок. Искусство требует жертв.
– Я просто ошибся! – глухо вопил в мостовую студент, не обращая внимания на стекающую кровь. Видимо, он-то и расколотил витрину. Театральной декорацией за разбитым стеклом открылась комната, точь-в-точь, как во сне рикши. Рикше тогда снился день, а сейчас был поздний вечер, но ракурс совпал полностью, и Аврора узнала лавку из сна моментально – та же сцена, тот же автор пьесы, пусть и в другой постановке.
Аврора прошла мимо треугольника потерпевшего, преступника и представителя правосудия. Каждый прилежно исполнял доверенную роль. Полисмен заносил в протокол актёрский состав.
Полисмен с полным мужчиной усадили скрученного студента на мостовую. Хозяин лавки заметил осколок стекла в скуле и рывком его вытащил. Кровь брызнула на клетчатую рубашку, равнодушный полицейский достал блокнот. Аврора подошла к витрине.
Так и есть.
Там, на полу.
Вермишель прошлого. Десятки скрученных и перерезанных. Он вязал их во сне рикши. Значит, рикше снилось воспоминание. И он жив. Жив. Сердце Авроры бешено колотилось, проверяя на прочность кость грудины.
«Нашла. Я нашла тебя, Альберто», – подумала Аврора.
Глава 74. Бой с Преследователями
Тишина за пределами комнаты расширилась от квадрата прихожей до гулкой спирали подъезда, схлопнулась дверью, топот ринулся внутрь, разделившись на два потока, один в кухню, тесня мягкое женское:
– В комнате… В комнате! Я же помогла? Дайте посмотреть! Дайте мне посмотреть...
Второй большими шагами – в комнату моряка.
Но моряк сам распахнул дверь и шагнул навстречу длинному с дёргающимся лицом.
Противостояние глаз.
Пухлый заталкивает жадно вытянувшуюся на носках Аду на кухню.
Моряк прочищает просоленное горло: склонённая седая голова, львиный рык.
Высокий Преследователь замирает: оторопь, оценка, решение.
С треском сжавшаяся сталь кулака.
(Крупно: неразборчивое женское имя на запястье. Сейчас – не имеет значения).
Вскинутый шрам подбородка. Буря на нервном лице. Пальцы открывают замок портфеля.
(Крупно: металлический отблеск. Печать Бюрократа).
Пухлый Преследователь заталкивает Аду за кулисы, хлопает дверью, шагает на сцену.
Те же и пухлый Преследователь.
Пухлый Преследователь наискосок пересекает коридор в направлении авансцены, где замерли предыдущие.
Опытный высокий Преследователь наносит привычный хук слева зажатой в руке Печатью.
Закалённый в портовых драках, моряк приседает на полусогнутых, ныряя под удар. Ловит лбом локтевой сгиб высокого Преследователя. Устояв на ногах, выпрямляется отпущенной пружиной, всаживает кулак в зенит дыхания высокого, в центр солнечного сплетения.
Ошеломлённый высокий Преследователь: Ох!
(Крупно: перехваченное дыхание, поджавшиеся ребра, солнечное затмение в груди).
Высокий Преследователь, из последних сил обхватывает моряка левой за шею, страстным клинчем вжимает его правую щёку в борт френча, сминая лицо, заносит Печать Бюрократа над седой головой.
Моряк, на ощупь, доверяя инстинкту, тяжело дыша ловит руку с печатью, а поймав, с размаху ломает её о колено, будто сук для костра.
Хрясь.
(Крупно: перелом обеих костей предплечья, чуть выше запястья).
Печать Бюрократа выскальзывает из скрюченных и побелевших, с мраморным стуком бьётся об пол, катится биллиардным шаром в лузу неизвестности.
Высокий Преследователь (со сломанной рукой, на выдохе): А-а!
Печать Бюрократа в миллиметре от лузы бьётся об угол – носок ботинка хитрого пухлого.
Хитрый пухлый Преследователь приседает на полусогнутых, как моряк в начале сцены.
Моряк ударом плеча в грудину сшибает высокого Преследователя.
Высокий Преследователь падает на пол.
Хитрый пухлый выпрямляется и всаживает кулак в челюсть моряка.
Лязг.
Моряк воспаряет к самому своду, в полёте вытягивается горизонтально, падая, со стуком бьётся затылком о шкаф, лопатками – об пол.
В шкафу неразборчивый шум, что-то упало.
Моряк лежит без сознания у приоткрытой дверцы шкафа.
Пухлый Преследователь помогает встать высокому.
Высокий: стонет.
Пухлый: Ликвидируем?
Высокий: Да. Он мне руку сломал. Сука.
Пухлый подбирает Печать, идёт на Моряка, занося руку.
Занавес.
Конец эпизода.
Нет.
Аркадий, отталкивая считающего, вырывается из путаницы занавеса, бежит в сторону пухлого.
(Крупно: руки считающего ловят пустоту, не решаясь выйти из-за кулис).
Аркадий замедленно бежит к Моряку, чтобы закрыть его от удара.
Занесённая рука с Печатью, удар.
Вспышка. Затемнение. Боль обожжённых губ.
Глава 75. Женское имя на запястье
Полисмен отчёркивал что-то в блокноте, не соглашаясь с показаниями хозяина.
– Я думал, там стулья! Я думал, что там стулья.
– Официально заявляю, что не нахожу оснований для проведения описи. Акт вандализма запротоколирован, далее судебное разбирательство, виновный будет наказан. Хозяин лавки уже подходил к Авроре.
– Что вам нужно? – хозяин старался не смотреть на изуродованный ножницами, но не покорённый лабиринт.
– Скажите, – десятки рыб выбросились на берег и умерли под палящими лучами на сухих губах Авроры.
– Скажите, а где тот, кто это сделал?
– Вы имеете виду… э-э-э… узлы? – хозяину было стыдно за свою лязгающую ярость сегодня днём. Он уклонялся от ответа.
– Да, тот, кто связал эти узлы… Где он? – кит на побережье. Бока тяжело вздымаются. Мальчишки из ближайшего посёлка кидают камни в блестящий бок чёрной туши с дробным стуком. S-O-S.
– Я сам бы хотел знать, где, – хозяин выдохнул. – Он не появляется на работе уже второй день. Я его уволю, если завтра не придёт.
Аврора сглотнула. Обнажилось дно после отлива.
– А как он выглядит? – мальчишки собирают ракушки в мокром песке.
– Да как чудак, – «… гений! Я же так и не понял, как он связал», – высокий, худой, седой, руки в морщинах. Говорит, что ничего не помнит. А вам-то что?
– Мне очень нужно. Я его потеряла.
– Ну, я говорю: чудак чудаком, – «Вот и раскрылась твоя тайна». – А ещё на запястье татуировка. Имя, вроде.
– Имя? – Аврора умерла. Какая татуировка?
– Ага. Женское.
Кит умер. Рыбы умерли. Мальчишки умерли. Море умерло. Аврора умерла. Какое имя?!
Он изменил ей. Остался в городе. Предал её. Предал море. Предатель. Предатель.
Кто-то вернул её, прямо так, мёртвую, бездыханную, безнадёжную – в ночь, в жизнь, в август. Кто-то кричал откуда-то прямо с крыш, нет, с небес нечто совсем невразумительное, не лезущее ни в какие ворота здравого смысла, определённо полнейшую чушь про луну. И в ответ весь город взревел, ожил.
Глава 76. Сила Печати
… когда после вспышки Печати глаза снова смогли видеть, толстяк с бульдожьим лицом разглядел искомого подозреваемого, сидящего прямо на груди моряка: среднего считающего по всем вопросам в Отделе по Пересчёту Населения (он же: Счётный отдел населения № 2) Статистического Ведомства Здания Бюрократизма, Аркадия Чехова. Аркадий прижимал ладони к тому, что ранее было лицом. Теперь, под носом до подбородка вместо губ алел запечатанным сургучом ожог. Круг Печати Бюрократа.
Убедившись в отсутствии рта, изучив пальцами ещё дымящиеся багровое месиво, Аркадий замычал. Он пытался кричать, но удар Печати склеил ему губы, лишив дара речи.
Преследователь рывком поднял его за шиворот и поволок к двери. Аркадий слабо упирался, но справиться не мог.
– Где стулья?! Говори, сучёныш. Ночь из-за тебя не спим. Задание провалил и стулья украл.
– М-м-м-м-м! М-м-м-м! Хм, – толстяк швырнул Аркадия сначала от себя, потом резко к себе, так, что он задохнулся, а воротник с треском отпоролся до половины.
Второй, опираясь плечом о дверь с притихшей за ней Адой, нянча сломанную конечность, спросил:
– И как мы его теперь пытать будем? Он же ни слова не вымолвит.
– Разрежем рот сразу, как доставим. Ножом для бумаги, думаю, сможем. Ему, вроде, зубы и кости не сплавило. Только мясо.
– Сломал, похоже, – высокий качал неестественно изогнутую руку.
Глаза толстяка наполнились жалостью.
– Дай-ка. Да я ремнём, погоди.
Толстяк вытянул ремень из брюк, так что те чуть не спали на пол, и преодолевая слабое сопротивление высокого, с нежностью закрепил ему руку повязкой.
– Не по форме теперь ты, без ремня-то…
– И ладно. На нас не доносят. Легче?
– Ага. Зачитай ему обвинение, чтоб всё чин чинарём.
– Да, чуть не забыл. Средний считающий по всем вопросам в Отделе по Пересчёту Населения, он же Счётный отдел населения № 2 Статистического Ведомства Здания Бюрократизма, Аркадий Чехов, Вам вменяется нападение на старший чин с нанесением телесных повреждений, кража мебели в стратегически крупных размерах, превышение полномочий, кража скрепок, опоздания на три минуты сорок секунд, сморкания… короче, с полным списком ознакомишься в Суде. На основании проступков, названных выше, против Вас начат Процесс. Вы уведомлены об обвинении, свидетель тому я, сотрудник Службы Преследования, имя коего конфиденциально до окончания Вашего Процесса. По предварительным расчётам, Вам грозят пытки, за коими последует шестикратная смертная казнь с передачей вины перед Зданием по наследству лицам любой степени родства либо знакомства вплоть до полного погашения.
Аркадий смотрел в пол.
На улице кто-то кричал откуда-то сверху, чуть ли ни с неба, видимо, с какой-то высокой крыши невнятную чушь про луну.
– Да они чего там, на Здание забрались, что ли?
– Непонятно, откуда орёт. Вроде, с другой стороны. Полисмены разберутся. Ладно. Этого ликвидируем?
Их разговор прервало мощной лавиной слов: сначала, словно из отпущенной тетивы, вырвалось одно, пока неразборчивое, потом ещё одно, потом ещё сотни, и все они устремились наверх, в небо, нет, в луну, нет, к нему… Нет! Ниже, в то, на чём он стоял, в его мимолётный инструмент достижения цели, в составленные друг на друга, коричневые, серые, белые деревянные, железные:
– Стулья! Стулья! Стулья! – кричали за окном обрадовано. Толстяк, сшибая Аду, рванулся на кухню и застыл у разорванной москитной сетки в луче лунного света.
– Ты смотри, чё! Нашли! Так это не он… Надо туда срочно.
– Ого, вот он собрал штуковину! Идиот… – две фигуры высовывались из окна, и их взгляды были устремлены туда, куда смотрели сейчас все в городе.
– Бежать надо! Пока не растащили. Считающего с собой, задание выполнит.
– Повезло, что всё в одном месте. Вставай, тебе сегодня ещё работать! С этим что? Будешь кончать?
– Хм. Печать не напиталась пока. Запомни адрес. Завтра полисмены пусть заберут и кончим. Пошли скорее, надо успеть раньше гражданских. Полиция может не справиться.
Хлопнула дверь. На лестнице был слышен заботливый голос толстяка, что-то про руку и угрюмое бурчание длинного. Затем они стихли. Бледная Ада сидела на корточках на кухне, прижавшись к стене. По небу плыла освобождённая луна. В прихожей что-то, не удержав шаткого равновесия, выпало из приоткрытых дверей шкафа и осыпалось железным на моряка. «Костюм, наверно».
Ада на четвереньках подползла к кухонной двери и с опаской выглянула.
На полу, сливаясь в почти любовном объятии в одно, змеями шевелились моряк и его водолазный костюм. Моряк стонал, не приходя в себя, его руки и ноги обвивали резиновую статую, пытаясь проникнуть внутрь, снять шлем. Изо рта моряка лилась пена. Ада в немом ужасе отползла обратно в кухню и забилась в угол. Затем вскочила, вырвала из ящика огромный хлебный нож, смела горшок с кактусом подмышку, и, выставив стальное жало перед собой, закрывая телом растение, вжалась обратно в угол. Так и сидела, дрожа.
Глава 77. Сила Ло Оуш
Тысячи задранных голов уставились в одну точку в небе, казалось, впервые за много лет проявив интерес к тому, что простёрлось над крышами и купами деревьев. Но это было иллюзией и обманом. Это было ясно, стоило случайному обывателю оказаться в разгорячённом море затылков, локтей, подбородков, блестящих лбов.
Никого не интересовало новорождённое чудо тёмных облаков в серебристом очертании лунного света. Никому не нужна была неповторимость небес.
Замершее море затылков и подбородков, вскинутых пятерней и мокрых лбов было ничем иным, как морем ненависти.
Исступлённой, раскалённо-белой, воспалённо-красной, ,беспробудно-чёрной ненависти.
Человек может любоваться черно-белым ручьём струящихся между пальцев клавиш. Любить других и бежать к морю через дюны. Ловить светлые пряди волос на ветру и хохотать, запрокинув невесомую голову. Но отними основу, и только самые преданные останутся верны Полуденному. И обвинять их в этом было бы непростительной ошибкой. Кого-то жизнь награждает миссией, кому-то так и не открывает её до самого конца. Кто-то принимает за миссию ближайшее, близлежащее, наименее простое, покачивающееся на поверхности судеб и сует. И вот уже миссией становятся приказания взбалмошной госпожи.
Так было с Удой.
Именно она, не имея ни гроша за душой, ни разу в жизни не сидев на своём собственном стуле, выбравшись однажды из влажного ада папоротников, ядовитых насекомых, вечного голода, засух, ранних браков и жертвоприношений, словом, выбравшись из Северного Жуара и племени Гу через трюмы и десяток грубых и сильных моряков, добралась до города Полудня. Мало того, она оказалась в прекрасном доме госпожи, чем дорожила настолько, что каждую ночь тайком ото всех горячо шептала молитвы на родном, пока ещё не забытом языке молитвы, посвящённые Взошедшему, в которых она просила оставить её в этом чудном доме силами судьбы, звёзд, магии, богов, чёрт знает кого. Она была предана дому Розы, как собака. И как только маленький человечек подарил крышам и облакам серебристые каёмки, а звёздам – их извечную соперницу, Уда схватила мёртвую Аврору за локоть шершавой рукой. Та была бы рада этому, если бы вообще смогла понять смысл происходящего.
– Что? – переспросила Аврора, всё ещё думая о неизвестном ей синем пятне на просоленной заветной руке.
– Госпожа всех зовёт. Стулья! Надо на пустырь. Стулья забрать её. Одиннадцать обычных. Семь дорогих. Срочно. Очень гневается госпожа.
Две женщины, темнокожая и отчаянная, протискивались через устремлённую на восток толпу. Благо, их цели и цель толпы на время совпали, и людское море, устремившись в прореху пустыря за городом, донесло Аврору и Уду живым разгневанным потоком спин и локтей до самого крыльца лавки. Внутри Роза, окружённая кольцом только проснувшихся, но готовых на всё, слуг, спешно одетая во властное и алое, но пока с бирюзовыми ногтями, бросалась связками звонких приказаний, словно швыряла гроздья ключей в испуганные лица.
– Аврора! Звезда моя. Где тебя носят черти, пропади ты в полночь! Уда. Быстрее надо искать нашу неимущую старушку. Все в сборе? Теперь – на пустырь. Ищем наши стулья, одиннадцать обычных для лавки, семь моих, из чёрного дерева, спинки позолоченные. Стоят целое состояние. Надо найти все, но чёрные важней! Чужие брать не смейте, ещё распустят про меня слухи. Что госпожа Роза Полуденная воровка. Если не найдёте наши стулья, особенно мои, чёрные, всех поувольняю к чертям. На улице будете жить, на рынке работать. Женщины и дети ищут, мужчины помогают расчищать путь, особенно рикши не зевают. Помогают аккуратно, не усердствуя, в крайних случаях и без сильных последствий. Чтобы я вас опять от полиции не прятала, мясники. Бьём не сильно, без переломов. Ясно?
– Ясно, – преданно буркнули слуги в ответ и ринулись к выходу.
Отряд Розы влился в общий поток. Рикши работали локтями. Обыватели, пусть неохотно, но пропускали выходящих из цветочной лавки: даже когда рухнули все устои, страх остался. Розу знали и помнили. Связываться не хотелось. Отряд рассекал толпу, двигаясь чуть быстрее остальных. Страх и ненависть окружали его душным ореолом. Роза замыкала шествие, гордо подняв голову.
Но что это? В сплочённой армии имени её Взбалмошности Розы Безумной – дезертир!
Это никто иная, как женщина с самым тяжёлым сердцем в мире, сердцем, которое каждую ночь тянет её камнем на дно Великого Оу, путешественница по чужим снам и грёзам. Утренняя вестница отчаяния и скорби. Аврора выбилась из стройного ряда слуг, пропустила вереницу рабов, дождалась замка цепочки – Розы, спешащей под руку со смущённым хмурым Альфредом.
– Так, дорогая моя, что стоим? Что случилось? Что? Зачем ещё?
Горячий шёпот. Боль, отлитая в речь.
– Какую купчую? Так ты продаёшь? Ну, что же ты сразу прозевала? Мне нужны все руки.
Боль, не найдя выхода, льётся через край. Многолетнее знакомство перевешивает секундный порыв залепить пощёчину нерадивой старухе.
– Ладно. Туда и обратно. Беги… Стой! Вот ключ. Я не уверена, что закрыла, закрой, вдруг нас ограбят, пока никого нет. Надо было кого-то оставить.
Аврора ворвалась в открытую дверь – Роза была права, впопыхах она забыла запереть лавку. Это грозило бы мародёрством, если бы не общая страсть, поглотившая всех в городе. Аврора подбежала к столу, подняла рамку с узлом, выхватила купчую и, не читая своего торопливого старческого почерка – на куски, на куски. Сначала просто на две части, потом сложить вместе и ещё, и ещё, и теперь вдоль, и наискосок, не подбирая лоскутов…
За спиной Авроры резиновая фигура протискивается сквозь поток к побережью.
Аврора оборачивается: вдруг он явился в хижину, и не застал её там, не застал, ушёл, бросился к морю, вдруг он вспомнил – скорее, к выходу…
– Так. Аврора. Изволь объяснить, что это.
Три фигуры в дверном проёме, одна за другой. Алое платье, бирюзовые ногти, бешеные глаза, взгляд, который знают и боятся в доме все, следом – плечистая громада с нелепой бирюзовой орбитой вокруг угрюмой головы, за ними – шоколадная преданность, слепок с испуга, ножницы болтаются на судорожных волнах груди, шеи.
– Ага. Решила меня бросить. В такой момент. Молодец. Но ты забыла, Аврора, что это я увольняю. Когда хочу. Раз уж поступила ко мне, изволь выполнять требования. Ты что о себе возомнила? Или ты, сука, думаешь, что наша прежняя дружба тебя спасёт от наказания? Какой пример ты подаёшь молодым слугам?
– Роза, послушай.
Роза резко развернулась и сорвала с испуганной Уды ножницы. Мулатка, которую госпожа в сопровождении рикши привела охранять опрометчиво оставленную лавку, дёрнулась за рукой всей худой шеей, всем станом, но устояла на ногах, не издав ни звука. Она испуганно смотрела на старую Аврору.
– Иди сюда, моя звёздочка. Иди сюда, мразь. За всё надо платить. Твоё дряблое лицо прибрежной ****и, может, раньше и могло привлечь какого-нибудь пьяного мудака-рыбака, но согласись, даже он тебя покинул. Сейчас я тебя подправлю. Иди сюда, сука. Держи её Альфред.
– Роза.
Альфред шёл на Аврору, смущённо и смиренно склонив голову, но предупреждающе расставив руки. Альфред любил свою работу. А за то, что он любил, он готов был убить. Альфред готов был убить Аврору. Аврора проворно схватила со стола валявшиеся на нём ножницы и выставила вперёд.
Альфред замер.
Противостояние двух стальных птичьих ртов.
Две девочки на побережье.
Та, что младше, надула губки.
– Я убегу в город и там найду мужа! Первая! Спорим?
Маленькая девочка рывком отворачивается.
Старшая делает шаг к ней. Альфред делает шаг к Авроре.
– Ну что ты, зачем бежать от моря? У моря надо жить.
– Положи ножницы. Лучше сама положи и иди к госпоже.
Старшая подходит к младшей, нежно убирает волосы от шеи, освобождая щёку, младшая, надувшись, выпячивает нижнюю губу, театрально отводя взгляд, жест, подсмотренный в порту, репетиция тщеславия, Аврора убирает волосы от шеи, освобождая свою опухшую мочку, младшая продолжает обиженно шептать:
– А вот убегу, убегу в город, не нужны мне.
Аврора шепчет:
– Ну, успокойся, – подносит ножницы к непропорционально большой мочке. Старшая целует младшую в щёку, младшая вскрикивает, надменно и властно:
– Что ты задумала, сука?
Альфред быстро шагает навстречу, Уда кричит, Роза кричит, старшая девочка заключает свою мочку между железных лапок.
Щёлк.
Кожистый мешочек падает на пол не раньше падающего на ходу Альфреда, падающей Розы, Уды, что застыла в дверях, нескольких заснувших набегу горожан, отставших от иссякающего потока. Альфред, Роза, Уда падают на пол не раньше, чем сам собой развязывается узел на столе, чем развязываются все изрезанные узлы в сувенирной лавке в двух кварталах отсюда.
Аврора стиснула зубы. Она словно пыталась остановить боль и кровь сжатыми зубами. Она не думала, что будет столько крови. Она не думала, что будет столько боли. С трудом устояв в побелевшей комнате, схватившись рукой за стол, выронив окровавленные ножницы, она успела выхватить из вспыхивающего пространства какую-то тряпку и прижать её к источнику , что уже залил шею, плечо, бок, подол старого платья, пол. Аврора сжимала побуревшую тряпку, с которой капало на предплечье. Боль была двухъярусная, как отлично написанная симфония – острая, проникающая вглубь головы до затылка и лба, лейтмотив, основа, и живые кружева жгущей аранжировки, отсечённого мяса, десятки и тысячи оттенков разных температур, но все не меньше сотни градусов.
Предплечье в крови.
Аврора стиснула зубы, сжимаясь до одного стального стержня выпрямленных позвонков, и затем сильнее прижала каплющую тряпку к уху. Кружева заметались сильнее и чаще, обжигая поверхность, затем кольнуло на втором, глубоком уровне, сильнее, острее, глубже, так, что жжение снаружи и острота внутри сошлись в какой-то неведомой точке, в мозжечке, в контрапункте пересечения формы и содержания. Дирижёр неистовствовал, чаще взлетали страницы партитур ошалевших скрипачек, Аврора чуть не потеряла сознание, чуть не упала на закапанный алым пол.
Несколько выпавших секунд, бордовых и белых всполохов стучащего пульса.
Но вот она нашла себя в женщине стоящей у дверного косяка, со сжатыми побелевшими пальцами левой, с багровыми пальцами правой, несмотря ни на что, переживший, пережавшей рубиновый ручей. Маэстро брал последние аккорды, но всё это было теперь баловством, обманом для публики, игрой в симфонию, а не искусством, Аврора вздохнула и шагнула на улицу.
Улица расступилась и, шатаясь, кинулась под ноги. Дома кружились и плыли прочь, за спину, норовя опрокинуться набок, ударить по старческому виску мостовой. Аврора не слушалась. Аврора хитрила и изворачивалась, не давая улице и головокружению провести себя. Аврору вёл спрятанный в позвоночном столбе инстинкт тысячи предыдущих поколений, наученных держать равновесие на утлых лодках в бури. Аврора хитрила.
Она хитрила и сама с собой, думая, что после поблёкшей карусели рынка, мечущейся закрытыми лавками, на которых она изредка оставляла кровавую пятерню, отталкиваясь от их тошнотворной круговерти, там, ближе к морю, она сможет прекратить это вращение, и побережье будет с ней понятнее и твёрже. Потеря равновесия и так давно не виденный город превращались в её обескровленной голове в чудовищ одного рода, а значит, и побеждаемых одной силой. Но, то ли престарелая Ло Оуш оказалась права, то ли сумела себе внушить, однако, мир стал твёрже уже после каменного водопада лестницы, у истока которого она встретила трёх бледных, как смерть, бродяг, изумлённых чем-то настолько, что и на Аврору они посмотрели с остатком былого испуга, без удивления, а со смиренным уважением, с которым смотрят на чудо уже объявленного и обязательного характера.
Клеймя перила алым, рубиновым, багровым, она добралась по мягким, неверным ступеням к песку, объявшему ступни родным, серьёзным, внимательным, близким. Море рушилось на песок, луна плыла неправдоподобно низко, будто вышла с опозданием из-за горизонта, ветер был крепок и свеж, и, вдохнув его, Аврора набралась сил. Линия прибоя перестала заваливаться то на один, то на другой бок, бледная полоска песка в лунном свете решила закончить со своими плясками и прятками от ищущей ступни, Аврора пошла твёрже и даже спокойнее. Хижина виднелась на расстоянии первых мурашек, гонимых обильными стадами по плоскогорью лопаток через хребет позвонков. Аврора шла спокойнее, хотя сердце её билось мокрым птенцом на уровне гортани, успевая стукнуть клювом то в один, то в другой, то в оба виска. Аврора знала, что он там, она была уверена.
Аврора это знала.
Если же это не так, она просто бросится в море, не сдерживаемая более жизнью в этом мире, готовая отдаться полностью если не Великому Полудню, то Великой Полночи своего горя. Если, конечно, его нет в хижине, господи, Альберто, будь в хижине, умоляю тебя, ради наших мёртвых детей, ради святого Полудня, будь в хижине.
Глава 78. Кораблекрушение «Инессы»
В тот момент, когда торговый корабль «Инесса», на полном ходу покидая Королевский залив, налетел на Коварные рифы по глупости своего неопытного капитана, в который раз решившего лично взять управление на себя. Альберто, недавно нанятый в матросы рыбак, пьяница и богохульник, подлец и пропойца, главный изгой команды стоял на палубе и курил свою дрянную трубку. Столкновением его швырнуло через борт, попутно ударив палубой в небритый подбородок, так, что клацнули все зубы, и он мгновенно оказался в воде. Скорость корабля была высокой, масса большой.Альберто, описав дугу, оказался достаточно далеко от места крушения. Это спасло ему жизнь. Альберто, задев дверцу шкафа, врезался в воду, на несколько секунд потеряв сознание. Так он и лежал на спине, покачиваясь на волнах старого паркета в квартире Ады Сканди. Риф пропорол обшивку трюма, всю левую часть, сметая ряды ящиков. Это были водолазные костюмы и баллоны с кислородом. При ударе нарушилась их герметичность, и в трюме, где в тот момент находилось около половины команды, начался настоящий ад. Баллоны взрывались, лопались и яростно свистели струями под бешеным давлением, повреждая другие, что были рядом. Прибывающая вода закипала, взрывами матросам отрывало руки и ноги, гидроудары лишали сознания, не давая выбраться из залитых отсеков. Та часть команды, что была наверху, прыгала за борт, ломая ноги о рифы. Шлюпок на корабле не было, всё было занято грузом. Оказавшихся в море людей засасывало в бурлящую воронку трюма, куда устремлялась вода. Из распоротого кипящего бока кометами выстреливали водолазные костюмы на реактивной тяге пробитых баллонов. Ими убивало тех, кто оставался наплаву. Альберто, который вчера в очередной раз поссорился со всей командой из-за игры на деньги, пришёл в сознание под водой, когда его уже стало затягивать. Он был дальше всех, потому у него были шансы выбраться. Альберто работал руками и ногами, поднимаясь к свету в ледяной воде за глотком воздуха, как вдруг в него врезался выпавший из открывшихся дверей шкафа водолазный костюм. Кислород в баллоне костюма был на исходе, скорость уже спадала. Альберто не был убит ударом, но лишился памяти, имени, характера и даже цвета глаз.
Спустя семь лет, моряк стал погружаться в воду, инстинктивно хватаясь за костюм, всё глубже окунаясь в воронку. Воздуха в лёгких почти не осталось. Моряк обхватил костюм пульсирующими запястьями, коленями, стараясь удержаться за резиновую фигуру человека, наполненную воздухом. Баллон костюма пропел последнюю сиплую ноту, и теперь неразлучная пара, объединённая случайностью и судьбой, двигалась к светлеющей поверхности. Моряк уже был готов разомкнуть сжатые зубы ушибленной челюсти, чтобы вдохнуть, как вдруг вспомнил, что в той, земной жизни он живёт в маленькой комнате, вяжет узлы и каждое утро просыпается от удушья. «Мне там даже море запрещено», – подумал моряк и попытался утянуть костюм вниз. Костюм не подчинялся движениям моряка, мало того, он сам стиснул старое тело в резиновых объятиях и не выпускал. Моряк и костюм кружились на одном месте в центре воронки, словно ослабевшие боксёры в нежном клинче за бесконечную секунду до вдоха, до гонга… Зрительный зал, состоящий из мёртвых матросов его невспоминающихся снов и перепуганной домохозяйки, что тайком подглядывала из двери кухни, сжимая жало ножа, внимал поединку молча, не смея распасться аплодисментами. Моряк всё пытался нащупать рукой баллон между резиновых лопаток, но тот уже куда-то исчез за долгих семь лет, моряк шарил рукой по затылку, загривку костюма, но шланг был завязан узлом, из него нельзя было выдавить ни капли воздуха. Шланг был скручен в узел, самый обычный узел, который смог бы развязать даже хозяин сувенирной лавки, даже Ада, что пряталась на кухне, но старческие пальцы окоченели и не слушались, они соскальзывали с покрытого тиной и водорослями шланга.
Воздух в лёгких моряка кончился, вечная секунда истекла, и тогда он с диким рыком, заставившим бедную женщину затрястись и выронить лязгнувший нож, вцепился в резиновое горло зубами, прокусив его насквозь. Воздух воспоминаний, пахнущий клеем от мистера Смита, ударил струёй в рот, горло, наполнил лёгкие моряка. Тот жадно вдохнул и выдохнул, вдохнул и выдохнул, вдохнул и выдохнул, выпуская шлейф пузырей, и дирижабль их ослабевшего союза стал падать вниз, в самое сердце воронки.Внутреннее давление в костюме ослабло, он обмяк в обмороке, моряк смог отстегнуть склонённый шлем, затем справиться с заклёпками и ремнями, раскрыть бляшку.
Опускаясь, моряк на ходу распорол спутника и влез в его чрево.
Приняв вертикальное положение, моряк захлопнул шлем, опускаясь ниже и ниже. Он проплыл через коридор, не оглянувшись на замершую в ужасе кухню, сквозь дверной проём по спирали ступенек, мимо фасадов – навстречу изредка поднимались опухшие трупы матросов с плакатами о стульях – мимо цветочных магазинов, разбитых витрин, сувенирной лавки, рынка, по лестнице, где его попытались остановить трое бродяг, которых он узнал, но не вспомнил имён, и они узнав его, отпрянули в испуге, не веря своим глазам, озадаченно переглядываясь, а он уже плыл по ступеням, погружаясь на дно хижины, где в гамаке спали две детских фигурки, мальчик и девочка, мальчик и девочка, мальчик и девочка, моряк заглянул в их лица и узнал в их чертах свои. И её.
Где-то на краю сознания лязгнули ножницы, мочка упала на пол, кровь хлынула, как из крана, ноги моряка подкосились, и он рухнул на песок хижины.
Глава 79. Тайна Синей розы
Когда сумасшедший старик-квартирант, отплёвываясь солёной водой, рыча, вцепившись зубами в шею костюма, вдруг замер и стал молча расстёгивать все заклёпки по порядку, ничего не забывая, правда, двигаясь медленно, словно под водой, Ада, подхватив грязную полоску стали, снова осмелилась выглянуть в маленькую дверную щель. Моряк поднялся – Ада отскочила в глубину – подошёл к выходной двери, открыл все замки, вышел в подъезд. Стало тихо. В ванной капала вода, что-то из одежды медленно оседало в шкафу. Шаги старика в костюме удалялись, становясь чуть громче на повороте, но затем ещё тише, и так по спирали – вниз. Ада выглянула в окно. Протискиваясь сквозь редеющую толпу бегущих, на пустырь, где высилась огромным скелетом конструкция из тысяч стульев, на шёл человек в водолазном скафандре. Всем было не до него, люди обегали неповоротливую фигуру раздражённо, не желая обращать внимания на какого-то полоумного чудака. Ада села на пол, прислонившись затылком к подоконнику.
«Вот-те раз. Вконец свихнулся. Надо было его выгнать». Она устало поднялась на ослабевших от пережитого за день ужаса ногах.
«Цветок мне застудили. Совсем посинел. И бугор какой-то. Может грибок завёлся?» Ада вышла из кухни, поплелась в комнату моряка и у порога наткнулась носком на звякнувшее, мягкое. Ада посмотрела вниз. Это был мешочек с монетами. Старый чудак оплатил комнату.
«А я хотела завтра поднять. Что, мне его месяц терпеть ещё? Ну, нет. Подниму за этот месяц. Пусть доплачивает. Пусть съезжает. А лучше сдам в полицию… А, его же завтра ликвидируют. Ну, вот и славно. Хотя жалко».
Ада подобрала какой-то старый плащ, повесила его на плечики, поковыляла обратно в кухню, умылась, растирая помятое лицо ледяной водой, промакнула его сальным мохрящимся полотенцем, стёрла влагу, подняла усталый взгляд к подоконнику да так и застыла.
Прямо из её кактуса, из недавнего синего бугра, который она приняла за плесень, росла Синяя Роза. Ада помнила все легенды и слухи о её магической силе, помнила, сколько стоит этот цветок на рынке, и сколько людей хотят им владеть. Ада знала, как желала этот сорт Роза, как мучилась она от своего неутолённого тщеславия, как скрещивала разные виды, покупалась на уверения откровенных мошенников с какими-то, якобы заморскими семенами если не самой Синей, то того сорта, из которого она была выведена, заводила арагонских Певчих, которые якобы приносят её семена… Но гибрид не выводился, торговцев находили со свёрнутыми шеями, птицы изводили пением весь дом – всё было напрасно. Синей Розы не было, и уже мало кто верил в подобное чудо.
Ада стояла и смотрела на свой кактус. Он пожух и скукожился, став из зелёного голубым. Синяя Роза вытянула из него все соки, превратила в себя. Цветок медленно покачивался на ветру, словно дыша, лепестки его ещё были плотно сомкнуты в тугой бутон. Ада была богата.
На радостях Ада заметалась по квартире, не зная, что делать, к кому бежать, кому рассказывать. «Аукцион! Аукцион!» – звучало у неё в голове наперебой с торжествующим: «Съела, Роза, съела, сука! Хоть ты и Роза, а Роза у меня. У меня! Не отдам, не отдам».
Она бегала по дому, не в силах выразить своего Полудня, чувства переполняли её, и, как это бывало с ней в такие моменты, она не умела их передать, кроме как одним способом. Она убиралась, мыла, расставляла, стирала и снова мыла… Взлетали в невесом вальсе кружева тряпок, выстукивали три четверти щётки и швабры, звенели чашки и кастрюли. Соседи подняли бы шум, застучали бы по трубам и в стену, ведь была полнейшая, совершенная ночь, но дом был пуст, город был пуст, все убежали на пустырь, переворачивать пирамиду из стульев, отступать под натиском полисменов, выкрикивать лозунги… Квартира была пуста, в центре её цвёл синий цветок, а Ада закручивала вокруг этого светила танец уборки, циферблат эйфории, чья стрелка замирала на каком-нибудь предмете в полдень полнейшего восторга, затем рвалась к новому, бросив предыдущий. Восторг, невиданный доселе восторг занёс её в запретные дали, в комнату маленького бухгалтера, что настаивал на неприступности своей площади. Теперь Ада впервые видела его скромную обстановку и необычайно дорогие часы на столе, и кучу папок и бумаг, и какие-то печати. Открыв шкаф, она натолкнулась на страшную птичью голову.
Это был головной убор, который можно было надеть, но у Ады и в мыслях делать подобного не было: голова смотрела жутко и пристально, строго и беспристрастно, Ада поспешила закрыть шкаф и выйти вон.
«Богата, богата, богата и свободна, богата и свободна», – лепетала она и летала, стуча жёлтыми пятками по комнатам.
Глава 80. Свободней, чем ветер
Разъярённая волна криков, плакатов, рук и голов ворвалась на побережье пустыря, прокатилась по всей его протяжённости и ударила с размаху в основание решетчатого, многоступенчатого маяка, смотритель которого уже выпустил фонарь из своих рук в небеса.
От удара конструкция пошатнулась и стала разъезжаться, складываясь внутрь. Стулья, сотни тысяч стульев, поставленных друг на друга, теряли опору под собой, c беспомощным скрипом скользили ножками по сиденьям и неизбежно проваливались в пропасть. Отдельные уже срывались и, ускоряясь, падали в толпу, и вот вся громада с оглушительным стуком обрушилась вниз. Смотрителя маяка спасло только то, что прокричав речь, он оступился, силясь разобрать и не разбирая одинаковые крики, несущиеся стрелами со стороны города. Падая, он с размаху сел в какой-то чёрный стул с позолоченной спинкой, проломив шикарное сиденье. Стул был сделан крепко, и человек, вернувший луну, плотно застряв в нём, покатился с горы стульев.
Волну же спасло то, что ей, как и всякой волне, дана была возможность откатиться назад, потеряв силу. Волна поспешила ею воспользоваться, и всего лишь несколько десятков самых рьяных и нерасторопных были побиты падающими с огромной высоты стульями. Отступлением волны воспользовался и велополк полисменов, вставший живой плотиной между ещё осыпающейся горой стульев и отхлынувшей толпой. Это спасло жизнь вернувшему луну. Его с другой стороны груды стульев, непонимающего, ушибленного и восторженного, заковывали в железные браслеты и уводили от разъярённых граждан города окольными путями, кустами и переулками. В тюрьму. Толпа же, наученная утренним побоищем, двинулась на полисменов с опаской и уважением хитрой собаки, старающейся выкрасть кость, но помнящей о жгучей полоске кнута.
У толпы было мало способов выплеснуть гнев.
Отступить она не могла, слишком силён был запал, слишком зарвались вперёд лозунги, выкрики, жесты.
Вступать в открытый бой толпа боялась, зная о проигранной дневной битве, о жестокости усмирения.
Если бы толпа не видела стульев, она могла пойти по одному из этих двух путей, тут бы и состоялась проверка жителей на смелость и честность. Но толпа стулья видела, и полиция была ей уже не прямым противником, а только косвенным, только препятствием на пути. Толпе нужны были стулья, а не революция. Ей всегда нужны были стулья, а не революция, как и любой толпе, чего бы ни гласили лозунги о размытом будущем за поворотом. Но сейчас стулья лежали здесь, и ни трусить, ни воевать толпа не хотела, она хотела свою мебель.
Был и третий вариант.
Пойти вперёд обычным шагом, как бы не замечая ощетинившихся дубинками и закрывшихся щитами стражей порядка, сыграть с ними и собой в дурака.
Толпа так и сделала.
Она пошла на полицейских медленно, стараясь не думать о них, но смотреть на груду стульев, где уже с радостными выкриками, словно родственники, вернувшиеся из тюремного заключения, узнавались свои, родные. Зрелище было неприятное: будто часть квартиры вывернули наизнанку и кинули в общую кучу. Толпа старалась смотреть на стулья и не смотреть на дубинки. Толпа шла, не замечая полицейских, но с каждым шагом ряды воинов открывались и рождались заново в головах идущих, становились ближе. В воздухе искрило напряжение.
Ряды, почуяв замысел толпы, сомкнулись ближе, плечом к плечу, объединённые не столько профессией, сколько участью обречённых. Победу на площади сегодня они одержали буквально чудом. Ещё не начал ныть кровавый ком совести и страха за сотворённое, но этот молчаливый обман, лживая весть о лёгкой победе бродила по рядам весь день. Все понимали шаткость своего положения и все чувствовали горький вкус незаслуженной удачи. Некоторые бодрились и кричали, но таких было меньшинство. Все знали правду. Силы противников были равны, и это было тайной сомкнутых рядов.
Щиты поднялись к склонённым подбородкам, а дубинки – для первого удара, чтобы под эту устрашающую дробь пойти на толпу приставным шагом, плечом вперёд, выкрикивая боевое «Хой!», превращая мир только в ожидание каждого последующего крика, удара, шага.
Первый же удар послужил бы сигналом, выбором одного сценария развития, точкой невозврата, за которой близилось и зияла кровавая пропасть, кипящая, неизбежная. Горожанам пришлось бы принять бой, не идти же назад. Но у онемевшей от общности толпы прорезался дар саднящий и речевой, как единственный способ избежать бойни заявить о своих желаниях, что и сделал самый отчаянный.
Естественно, не в первом ряду, не на виду у воинов власти, а во втором или третьем:
– Да нам просто стулья нужны, поймите вы наконец! Верните нам стулья! – заголосил осипший мужской, как бы оправдываясь за всю толпу, за что был сразу вознаграждён, его одинокую арию на крыльях подхватила сначала бесформенная волна одобрительного гула, а затем обрушилась шквалом стрел заученной за день фразой:
– Верните нам стулья! Верните нам стулья! Верните нам стулья! – звук захлестнул воинов, так, что первые в рядах инстинктивно подняли щиты над головой, будто закрываясь от потоков раскалённой речи. Весь отряд правопорядка онемел, оцепенел в привычной беспомощности затёртых между чувством и долгом. Чего бы ни хотели люди под масками полисменов, они только выполняли приказы, и им нужен был главный голос. Он нашёлся быстро, что спасло от столкновения с замершей над пропастью толпой, которая сумела превратить свои намерения в слова и выпустить часть ярости, но всё равно понемногу сползала в открытое будущее осыпающимися секундами.
Нашедшийся голос был голосом шерифа, и он прошёл в миллиметре от гнева, рёва и битвы:
– Га-спа-да-а-а-а-а! – кричал толстый шериф надсадно, громко, отчётливо, взобравшись на несколько стульев, словно пародируя человека, вещавшего недавно совсем с других высот. Лицо его было красным, мокрым, вены на шее и лбу вздувались от напряжения.
– Вы получите свои стулья! – он скормил толпе это первым, и это была дебютная и, наверно, важнейшая победа в его монологе, который, слава Богу, диалогом почти не стал. Толпа осела и теперь жадно внимала. Все разделились, жаждали получить свои, конкретные стулья и были в эту секунду каждый сам по себе, так, что семейные пары в толпе, почувствовав разделение, взяли друг друга за руки.
– Но мы хотим избежать возможных беспорядков! И вернуть вам стулья цивилизованно, избегая недоразумений и насилия, – толпа насторожилась перед поворотной точкой.
– Поймите, мы сами хотим всё уладить, вернуть в город порядок и мебель – голос шёл по острому краю.
– Граждане! – специально, напоминая про призрачную общность жителей города.– Мы даже не приказываем, мы искренне просим, я лично вас прошу… – очень удачный ход.
– Лично прошу вас потерпеть ещё одну ночь, и завтра, завтра, – самое узкое опасное место, в толпе поднимается, возмущение, но тихое, переждать паузу, передавить тишиной, дав ропоту услышать себя, заставить смутиться, смолкнуть и далее:
– … с самого утра вернуться сюда, за стульями, составив предварительно список стульев в вашей собственности… – и опять ропот…
– … вы же не хотите, чтобы ваши стулья были присвоены недоброжелателями? На ночь мы выставим оцепление, не пустим к мебели никого, стулья будут здесь до завтра, пока ведутся профилактические пересчётные работы. Вы тоже можете назначить дежурных, чтобы проследить за сохранностью имущества. Ни один стул не будет вынесен из оцепления, ни один человек не пройдёт внутрь – ещё один удачный ход с этими дежурными, мнимое равенство граждан и полицейских, как ловко он, чёрт его дери…
– Поймите, в семьях полицейских тоже исчезли стулья, мы все заинтересованы в разрешении этого недоразумения. Вы получите все стулья, все, до единого, мы избежим мародёрства и беспорядков. Представьте, если мы пустим вас сейчас, начнётся давка, возможно насилие, и главное, возможна поломка вашей мебели. Сейчас темно, люди могут спутать стулья, начнётся неразбериха, чёрт-те что, давайте избежим этого, давайте вместе потерпим ещё ночь!
Пока толпа думала, шериф кинул ей на съедение ещё одну, пускай бесполезную, но такую желаемую жертву:
– Виновный в случившемся найден! Слышите? Вор найден! Он схвачен, он понесёт наказание по всей строгости закона…
– Казнить! Казнить! – крикнули сразу несколько голосов, и толпа отдалась им, чувствуя неловкость перед самой собой за такое долгое молчание и безответность. – Казнить! Казнить! – взлетали голоса, выпуская накопившуюся ярость и страх. Как будто это было главным, а не стулья. Толпа была рада соврать себе и миру, что казнь – самое важное.
– Ваше имущество будет в сохранности. Стулья к вам вернутся. Уже завтра, завтра утром. Только лечь сегодня ночью и встать завтра, – голос шерифа уже утонул в рядах шагающих:
– Верните нам стулья! Верните нам стулья! – но шериф был спокоен, он знал, что толпе надо выдохнуться выпустить пар, она не может уйти так, сходу, ей нужно прокричаться. Потому шериф сам вскрыл нарождающееся противоречие, он вёл толпу за собой, он был на ход впереди в этой партии:
– Завтра, господа, завтра! – сказал он почти спокойно, а ждущее ухо шерифа уже было вылеплено в форме единственно возможного ответа:
– Сегодня! – послушно проревело существо, словно актёр в известной пьесе, но с той ноткой несмелости, что заронило в него дневное побоище, и эту нотку так ждал опытный шериф.
– Нет! – твёрдо и металлически всадил в толпу шериф, и поверхностному и банальному наблюдателю могло показаться, что это самый опасный момент, настоящее противостояние, но шериф знал, что битва уже выиграна, выиграна буквально пять-семь фраз назад. Шериф отёр пот с лица рукавом.
Толпа замолкла, опешив, откатившись назад, снова поставленная в тупик перед мнимым отсутствием выбора, но шериф спустился к ним с небес, неся единственный возможный вариант, иллюзию необходимости.
– Господа! Граждане. Решение принято. Завтра с утра все получат стулья! Все – до единого! Цивилизованно и спокойно. А сегодня – попрошу разойтись! Во избежание! – шериф дополнил речь недоговорённой угрозой, намёком на печальный исход, и, пока толпа, возмущённо взревев, додумывала финал, шериф уверенно спрыгнул с груды стульев и деловой походкой спешащего человека покатился за сплочённые ряды, которые стояли в напряжении, но уже понемногу осознавали всё мастерство шерифа.
– Казнь! Казнь! Казнь! – беспомощно и зло толпа схватилась за неважное, скрывая истинный проигрыш от конкретных людей, её составляющих.
Толпа ревела, но она была остановлена. Хоть до утра здесь проторчи, двинуться на полицейских никто не посмеет. А стоять до утра не все будут. Если кто-то решит заподозрить полицию и Здание в хищении, им дана возможность, опять же, мнимая в своей единственности – поставить дежурных. Вождя у толпы нет, все разделены чувством, правом собственности, разобщены ещё живым подозрением всех и каждого в краже, толпа не сможет больше слиться в одну волну. Она была цельной днём, благодаря накопившейся ярости, она распалась, проиграв битву, она была цельной от криков чудака, слившего всех в одно желание, теперь она остановлена речью шерифа и снова в смятении распалась, отсутствует как единый организм, вот уже отваливаются конечности уходящих первыми, ядро ярости распадается и исчезает. Поставь толпу перед равнозначным выбором, и она начнёт разваливаться и исчезать.
Так и происходило. И пока стихал рёв, деловито назначали дежурных, переминались с ноги на ногу вышедшие из оцепенения ряды, в сердце огромной кучи, спотыкаясь о ножки и спинки, бродили три фигуры: приземистая, толстая, с бульдожьей шеей; высокая, словно фонарь, с поджатой перекладиной сломанной руки и трепещущим фейерверком на лице; маленькая, согнутая унижением, болью и побоями почти до четвероногого состояния, с расплавленным голосом.
К троице устремился полный силуэт – это был победивший толпу словом. Он крикнул им что-то, бульдог буркнул снисходительно в ответ, и шериф, пожав плечами, удалился.
– Считай, сука, считай, – почти нежно бурчал под нос толстый с бульдожьей шеей. Он присматривал за маленьким человеком с расплавленным круглым отпечатком вместо рта. Если бы губы были целы, они бы торопливо шевелись, укладывая в стопки памяти то, что быстро находили в куче тёмные глаза. Но губ больше не было, потому считающий часто сбивался и начинал заново. Процесс подсчёта длился долго. Стульев было слишком много. Считающий опытным глазом видел, что сумма представляет собой гиганта с шестью округлыми подчинёнными, выстроенными вслед за заглавной цифрой.
Длинный целой рукой выдернул из кучи стул, перевернул его в воздухе, скрыв надпись о том, что некто плюс кто-то равно чему-то, поставил на четыре ножки и уселся нянчить сломанную конечность.
– Ух, я завтра этого старика пришибу… Ну, что там, что как долго?
– Считает, вроде… Считаешь, ты? Выполнишь задание, скостим тебе наказание до правнуков.
– М-м-м-м-м… м-м-м-м-м.
Пинок.
– Считай.
Лунный свет бледнел, и, пусть позже обычного, луна зашла, оставив без освещения троицу, копающуюся в центре огромной пирамиды из стульев. Далее, за пределом оцепления виднелись фигурки брошенных велосипедов, расходящаяся толпа, оставленные кучки дежурных, что нервничали и ссорились между собой. Город, что лежал на западе, был освещён хуже обычного, мерцая редкими непогашенными огнями в окнах и шеренгами фонарей, но в него уже вливалась толпа жителей и наполняла его светом. Пустырь с грудой стульев лежал у восточного въезда, и дорога ведущая к городу, огибала его живописной петлёй.
И прямо по ней откуда-то издалека двигалась удивительная процессия, вся во вспышках пламени и всплесках музыки, различимых даже с такой высоты.
Процессия, гремя медью оркестра и жонглируя огненными шарами, уже обходила пустырь с кучей стульев, идя туда, где высилась заглавием деревянная арка, которая, помимо названия и привычного глазу путника «Добро пожаловать!», несла на себе какие-то значимые цифры, нанесённые чёрной краской.
Первой процессию увидела троица, пересчитывающая стулья. Все трое одновременно подняли лица в отблесках пламени и фейерверков, два из них застыли, а одно задёргалось в такт вспышкам, чуть отставая от каждой.
Прямо по пыльной дороге Восточного Тракта, двигалась (совершенно) адская и невообразимая процессия демонических существ и платформ на неведомой городу лошадиной тяге. Первыми, изламываясь в диком танце всеми суставами, взбивая клубы белой мучной пыли, рассыпая медные лепестки тряской бубнов, двигались, вышагивали, прыгали, приседали десятки клоунов, арлекинов, шутов и пажей. Они хохотали, как сумасшедшие, над всем, что видели, они отвешивали друг другу смешные подзатыльники и пинки, они тыкали пальцами в воздух, закидывая головы от смеха, звеня бубенцами, неумело жонглируя надкусанными яблоками, ловко изображая неуклюжих, мастерски играя неловкость, падая в пыль, вскакивая, пачкая трико, теряя башмаки с загнутыми носами, изображая себя, изображающих себя, изображающих ещё одних себя, которые изображали каких-то совершенно третьих… Прямо за ними катились платформы, ведомые лошадьми, которые были для города в новинку, так как монополия братьев Райн и других веломастеров не давала этим животным завладеть улицами города. И на спинах их, и на самих платформах в обтягивающих костюмах, в единении ткани и гибкой упругой плоти, уже вытягивались в неестественные фигуры гимнастки и гимнасты, люди-змеи, стоя на руках на высоких тумбах, закручивались в такие узлы, которые развязать не по силам было бы даже старику, что рухнул в подводном скафандре на песок хижины несколько десятков минут назад А через эти живые сплетения с разбегу, широко раскинув ноги, перепрыгивали акробаты, одетые в нарочито строгие, выглаженные брюки на подтяжках, жилетки, рубашки и широкополые шляпы, которыми они обменивались в полёте, прежде чем выстроить пирамиду друг из друга и разлететься очередным сальто, и разбежаться в стороны, давая ход огромному бритому наголо атлету, что жонглировал чугунными гирями, и гири, приземляясь на край доски, катапультой швыряли очередного акробата в ночное небо, где он, зависнув на миг в кульминации своего полёта, изящно приподнимал котелок над склонённой головой, будто учтиво и небрежно здороваясь со Всевышним на вечерней прогулке, а затем падал в этой вальяжной позе в сетку батута, что стоял на следующей платформе. А по бокам платформ и повозок, вдоль самых обочин уже бежали источники полыхающего света, факиры, жонглирующие факелами и керосиновыми лампами, глотающие горючую жидкость и выплёскивающие её огненными полосами в небеса, так, что становилось светло, как днём. И вслед за ними кошачьей походкой шли на высоких каблуках стройные красавицы с запудренными шрамами былых ожогов, с высокими причёсками, в одном золотистом белье, несмотря на августовский холод, и они крутили в руках горящие шары на цепях и искрящиеся фейерверки, и сыпались искры в белую пыль. А далее по пояс голые мужчины в синих пятнах татуировок, широко расставляя ноги и покачиваясь из стороны в сторону, заглатывали длинные шпаги, а фокусники выпускали белых голубей и взмахом плащей мгновенно заставляли исчезнуть распиленных барышень, а на другой платформе выдувала огромные пузыри клоунесса в пышной юбке с жуткой маской румян и туши и, выдув очередной огромный прозрачный, в котором уже плавало несколько других поменьше, она кричала:
– Пузыри желаний! Волшебные пузыри! Отпустите свою мечту в полёт и успейте её поймать!
И вновь хохотали клоуны, звеня бубнами в такт шутовскому оркестру, что уже появился на следующий платформе, нестройно подыгрывая пронзающей сердце мелодии, что неслась из этого гама, где в центре печальный мим в белом закрученном в конус плаще вертел рычажок музыкальной шкатулки, рождая такой нежный и хрупкий каркас музыки, что один из слышавших тут же её узнал, как её было не узнать, ведь она была песней его детства…
Считающий застыл на секунду, борясь с собой, с рыдающим Аркадием внутри, который смог бы, зашевелил бы беззвучными губами вслед песне, но губ не было, а пришедший в себя бульдог уже замахнулся ногой, и считающий снова кинулся к стульям: оставалась недосчитанной последняя сотня. У Аркадия не было сил бороться с бюрократом внутри. Он проиграл. Бессмысленно и бесповоротно.
А цирк проходил сквозь арку, где на приставной лестнице, не обращая внимания на шум и гам, закрашивал на вывеске одну цифру и рисовал поверх неё другую какой-то маленький курносый чиновник из Здания, цирк огибал груду стульев, и клоуны хохотали над этой нелепой кучей и над людьми, что стояли островками или стройными рядами в одинаковых полицейских костюмах, и все – одинаково открыв рты и провожая взглядом проплывающую процессию. Клоуны, не стесняясь, тыкали пальцами в остолбеневших и испуганных детей, у которых отняли главную игрушку их жизни – возможность спокойно посидеть на собственном стуле.
– Ну, что? Всё? – грубо спросил бульдог у выпрямившегося стрелой считающего. Считающей старался не слышать песни, что уносилась вместе с цирком в сторону города, исчезая за подножием горы четвероногих, втягиваясь в арку, около которой оказалась уставшая тройка невольных компаньонов.
Считающий быстро закивал головой, что, мол, да, закончил. Число было у него на оплавленном кончике языка, но выпустить он его не мог.
– Так сколько? – бульдогу приходилось перекрикивать проносящийся караван платформ, грохот колёс, хохот клоунов, отблески оркестра. Он хотел спать, он был раздражён и плохо соображал.
Считающий замычал, не в силах родить слово, и тогда бульдог устало схватил его за ухо и начал крутить его в железной лапище. Считающий заверещал от боли, слезы выступили на глазах, но выход слову найден не был.
– Да что ты верещишь, сука? – заорал бульдог, пнув считающего под дых. Считающий рухнул, задохнувшись.
Клоуны оглядывались на них, теряя на ходу улыбки и образы.
– Погоди. У него же рот того... Вот, пусть напишет, – подошедший длинный здоровой рукой протянул блокнот с карандашом.
Считающий трясущимися пальцами вывел заветное число, за которым гонялся последние дни.
Рядом с ним замер хихикающий клоун с огромным носом. Он был весь пыльный, в рваном трико, видно было, что даже среди своих он был настоящим изгоем. Цирк, грохотал последними повозками, проходя сквозь арку, а он, похоже, отстал от труппы, но совсем не беспокоился, а стоял, изламываясь, рядом с троицей бюрократов.
– Так! Стулья есть. Знать бы ещё теперь численность населения… – бульдог и длинный озадаченно переглянулись, считающий, засуетился, услышав вопрос, что-то торопливо деля в блокноте уголком, а клоун вдруг залился беззвучным смехом:
–Населения? А-ха-ха-ха-ха! – клоун с трудом справлялся с хохотом. – И давно вы гоняетесь за этим числом, дурачки?
Преследователи растерянно поглядели на наглого клоуна.
– Так, пошёл прочь… Давай, ты там, быстрее считай! – длинный хотел спать и к врачу. Считающий так боялся ошибиться, что пересчитывал ещё раз одну и ту же простую операцию, ошибаясь раз за разом.
– Ну, правда! Без обид, ребятки. Судя по вашему виду – очень давно. Я просто услышал ваш разговор… – он снова засмеялся так, что слёзы потекли по неровно накрашенному лицу.
Преследователи переглянулись.
– А число-то у вас под носом! – клоун хохотал. Считающий наконец совладал с собой и стал выписывать число ровным почерком.
– Ну, не под носом, чуть выше! Над головой… Так сказать, в небесах. Легко заметить, если на них смотреть, – клоун согнулся от смеха и, согнутый, безумно вихляя задом, побежал вслед за последней, самой убогой платформой запрыгнул на неё сбоку и закричал старику, что правил лошадьми:
– Этот город нам подходит! Ой, как подходит! Город Дураков, что не смотрят на небо, а-ха-ха-ха! Назовём его так!
Преследователи, не понимая, посмотрели наверх. Над ними слезал по приставной лестнице, придерживая рукой ведёрко с краской и кистью, маленький чиновник. А на самой арке была намалёвана надпись, последняя строчка которой была свежа, и подтекала тонкими черными струйками:
«Добро пожаловать в город Полудня.
Священный город у моря, славящий Великое Здание Бюрократизма!
Население Города составляет:
1000 000 человек».
Считающий, нетерпеливо мыча, тянул листок с заветным числом бульдогу. Тот, не глядя, взял его, а сам уже обращался к спустившемуся с лестницы чиновнику.
– Уважаемый! – бульдог достал удостоверение Преследователя. Чиновник надменно обернулся, задрав и без того курносый нос к самым небесам, но, заметив удостоверение, тут же выпрямил сутулые плечи и посмотрел в лицо бульдога мутными глазками с почтением и испугом.
– Скажите, откуда у вас эти данные? – бульдог махнул удостоверением в сторону надписи на арке. Чиновник проследил за движением, обернувшись весь, так как шея его не гнулась.
– А! – чиновник оживился и обрадовался тому, что кто-то заинтересовался работой, которую он делал хорошо. Он говорил с неподдельной гордостью, смакуя редкий момент внимания со стороны таких важных персон:
– Что ж не рассказать… Значить… Это старая история, значится.... Энто, несколько лет назад, сидел я себе в Счётном отделе № 1, в своей клетушке-комнатушке, а тут заходит ко мне начальник…Так, мол, и так. Пришла Директива, надо было посчитать население. Оригинал попал к нам, в Первый Счётный отдел, а копия, – голос чиновника наполнился презрением, а нос снова устремился к небесам, – во Второй, где, по секрету скажу я вам, работают одни бестолковые тупицы. Мы, значится, сразу взяли статистику рождаемости из роддомов, больниц и районных управлений и статистику смертности из больниц, моргов и полицейских участков. Сложили-вычли и отправили по пневмопочте Директору. Не прошло и месяца, как пришёл ответ с личной, – голос чиновника возвысился до торжественности стихов, – повторюсь, личной благодарностью от Директора! Можете себе такое представить? И с новым указанием: вывешивать число жителей каждый месяц на каждом въезде в город. Чтоб, значится, все знали. Вот вчера миллионный родился.
Все трое стояли молча. Громче всех молчал считающий.
– А самое забавное, господа, знаете, что? То, что, по слухам, идиоты из Второго отдела до сих пор считают и посчитать не могут, – чиновник откровенно хихикал, – мы уже скоро подадим прошение, чтобы этих выскочек сократили… Столько лет, значится, зря! Директор-то забыл о них, поди, дел у него много, значится, это самое, куда ему до наших мелочей. Но мы Директору поможем и не дадим зря тратить казённые деньги…
Преследователи переглянулись. В их глазах была свобода выполненного задания. Бульдог посмотрел в листок. Там выстроился ряд девяток – миллион без последнего новорождённого. Результат несложного деления на четыре.
Считающий стоял и смотрел на число над головой. Оплавленный подбородок трясся.
– Ну что, дуралей. Пойдём, скоро предстанешь перед судом, – длинный попытался схватить его здоровой рукой, но тот увернулся. – Ну что ты, что ты, – ласково пропел длинный. – Ну, не рыдай, не рыдай!
Считающий трясся. Он трясся всем телом, беззвучно, ловя в далёком отголоске такой знакомой мелодии, уносимой цирком, пение матери:
Свободней, чем ветер, лети над землёй,
дальше и выше, дальше и выше, лети над землёй, лети над землёй.
Сквозь ветви и крыши, сквозь ветви и крыши лети за луной,
мой маленький мальчик, лети за луной.
– Да он с ума сошел! Стой, замри, скотина.
– А ну-ка, прекрати, прекрати, слышишь. У него истерика… Не реви!
Он трясся, как сумасшедший, всем телом, тряслись подбородок, голова, шея, плечи, лопатки, живот, бедра, колени, икры, ступни, он трясся весь, с ног до головы, трясся, как кукла, как больной падучей болезнью, каждым раскрутившимся шарниром, трясся и не мог остановиться. И пока считающий чувствовал только боль и ком в горле, Аркадий ощутил настоящее освобождение, когда запрокинув голову, разорвав сплавленный рот, он во всё горло, испугав расплескавшего краску чиновника и двух остолбеневших Преследователей, глядя прямо в небеса, может быть, впервые в своей жизни… – захохотал!
Свободней, чем ветер, лети над землёй,
дальше и выше, дальше и выше, лети над землёй, лети над землёй.
Сквозь ветви и крыши, сквозь ветви и крыши лети за луной,
мой маленький мальчик, лети за луной.
Аркадий пел разорванным ртом и хохотал, как умалишённый, как псих, как ненормальный, как клоун, как ребёнок, хохотал вовсю, глядя на сотни звёзд, которых не замечал с самого детства, которые когда-то хотел пересчитать… Он же поэтому и пошёл считать, чтобы посчитать звезды, господи, как он забыл, Святой Полдень!
– Прекрати! – кричал бульдог, а длинный уже передавал ему Печать, увидев которую, чиновник, путаясь в ведре и собственных ногах, залив черным колени, стал пятиться прочь, в то же время, не смея оторвать взгляд, с вожделением предвкушая грядущую казнь.
Аркадий заметил занесённую над ним Печать и вдруг ловко вырвал её из рук бульдога. И пока тот пытался понять, что произошло, Аркадий, хохоча, впечатал тяжкий круг себе в самое сердце. Все зажмурились, даже считающий, зажмурились так, что один преодолел нервный тик, зажмурились, ожидая мгновенной гибели.
Но когда открыли глаза, они, вместо распростёртого в пыли тела с дырой в груди, увидели пляшущего Аркадия, который лупил себя в рёбра Печатью снова и снова, оставляя на измученной рубашке только синие чернильные кругляши, напевая идиотскую песенку, хохоча во всё горло.
– Что за…? – бульдог вырвал печать и уставился на её страшный лик.
Аркадий, не заметив этого, пустился в пляс.
– Она же заряжена была… – бульдог несмело коснулся поверхности Печати кончиком указательного. И тут же взвыл, замотав обожжённым пальцем из стороны в сторону. Запахло палёным мясом.
Трое бюрократов смотрели, как бежит за уходящим цирком, пританцовывая и горланя песню, сошедший с ума Аркадий. Вдруг он остановился, резко, как заводная кукла, вытащил откуда-то блеснувшую книжку удостоверения и разорвал её на две части. А затем так же неожиданно принялся плясать дальше – маленький, полуседой, истыканный чернильными пятнами мальчишка, свободный как ветер, летящий над землёй – за луной своего счастья.
Трое смотрели молча. Ведро растекалось лужей у ног самого маленького.
– Скажем, убежал, – выдавил из себя пухлый с брылями.
– Точно, – с облегчением выпалил длинный со шрамом и дёргающимся лицом.
Чиновник тихо и быстро наклонился за ведром.
– А ты, сука. Попробуй только что-то где-то вякнуть. Понял? – бульдог поднял Печать. – Особенно, про Печать! Или ты в неё больше не веришь? – Бульдог потряс Печатью у загнутого кверху носа чиновника.
– Верю, верю, упаси Полдень, верю, – залепетал он.
– То-то! – бульдог и длинный переглянулись. Длинный дёрнул лицом. Бульдог криво улыбнулся.
– Ладно. Пойдёмте спать. Завтра ещё старика ликвидировать.
Глава 81. Встреча
Море грохотало за спиной, когда женщина, на половину заштрихованная запёкшимся алым, ворвалась в хижину и увидела неведомое чудовище из стали и резины прямо под обвисшими нервами гамака.
Аврора стояла у входа, не смея шелохнуться.
За спиной гремело море.
Из чудовища донеслось беспомощное бульканье. И как только она услышала этот звук, в один момент её сознание схлопнулось знакомыми очертаниями мужской фигуры, отблесками его голоса в гортанных прихлёбываниях, всхлипах.
Аврора кинулась к человеку, лежащему на песке, рухнула на колени около его головы, несколько секунд панически боролась с непонятными замками, и уже отчаявшись, плача от злости, неожиданно подняла забрало. Из шлема ливанула ледяная морская вода, Аврора положила резиновую голову к себе на колени, и соль моря смешалась с застывшей солью на подоле её залатанного платья…
… откашлявшись, отхаркавшись морем, отплевав полные легкие беспамятства, он посмотрел в её глаза своими заплывшими, но уже не мутными, внимательными, почему-то ставшими голубыми, вместо тех, серых:
– Где наши дети, Аврора?
Он откинул металлический затылок на её руки, колени, и, обессилев, уснул.
Глава 82. Женщина в океане снов. Ночь со второго на третье августа
В эту ночь она не спала.
Глава 83. История Авроры и Альберто
Аврора сидела прямо на песке. Она сильно замёрзла за ночь, ведь все покрывала, которые нашлись в хижине, сейчас оплетали шерстяными лепестками мужчину, что спал в гамаке. Аврора пока не купила угля, а ночи были теперь достаточно холодными, чтобы изо рта шёл пар. Но Аврора укрыла всеми покрывалами мужчину, что спал в гамаке.
Его водолазный костюм лежал в углу сброшенной змеиной кожей. Аврора, обессилевшая от холода и потери крови, сидела прямо на песке. Море под утро стало спокойным, молчаливым, чёрным. Аврора сидела на песке, не чувствуя ног. У неё ныла отсутствующая мочка уха. Она не спала всю ночь, но ей и не хотелось. «Ты достаточно поспала, Аврора, – говорила она себе, когда становилось совсем невыносимо. – Ты достаточно поспала. Ты ждала долго. Теперь просто смотри на него, Аврора, просто смотри».
Медленно всходило солнце. Аврора смотрела на мужчину, что спал в гамаке.
Мужчина спал. Его звали Альберто. Он спал, и Аврора была счастлива. Мужчину звали Альберто.
Аврора полюбила Альберто, когда была ещё девушкой. Альберто всегда был самым угрюмым и неразговорчивым рыбаком. Юношей он был ворчливым и недобрым, словно уже прожил полную несчастий жизнь. Он держался в стороне от других рыбаков, сходясь с ними только по необходимости совместного ремесла. На побережье Альберто никто не любил. Не то, чтобы его презирали или ненавидели, просто он не был любим. На побережье любили Полуденных – смеющихся, весёлых, с лучиками вокруг глаз. На побережье любили Риккардо. Альберто на побережье не любили.
Аврора всегда видела в нём тайну. За день до Шествия она выбрала его венок. Она нашла два венка в то утро у входа в хижину. Ладный и красивый от Риккардо. И тёмный, невзрачный – от Альберто. Она выбрала второй. Потому что знала, от кого он. Она отправилась в этом невзрачном венке на Шествие, и все деревенские девушки на неё глазели. Она не выбрала Риккардо. Первого красавца. Она выбрала Альберто. Альберто на побережье не любили.
На Шествии Слонов, они шагали рядом в толпе, оркестры торжественно пели, Слоны вторили им рёвом, всё было так волшебно, и ровно в полдень, когда забили часы на площади, и люди торопливо зашептали свои желания в огромные уши Слонам, она взяла его за руку. Этой же ночью он взял её в своей маленькой хижине. Через месяц они поженились.
Спустя год родился их сын, Август. А ещё через год с небольшим – дочь, Аделаида.
Аврора и Альберто жили бедно. Альберто был хорошим рыбаком, он умел сделать всё, чтобы вытащить из моря рыбу, чтобы найти её в бескрайних водах, но Альберто был рыбаком неудачливым. Ему не везло даже в самые хорошие годы. Стаи рыб проходили мимо него, сети рвали морские черепахи, закупщики с рынка его обсчитывали. Но Аврора знала, что все неудачи Альберто – обратная сторона его тайны. Аврора любила Альберто. Альберто молчал. Альберто и Аврора жили бедно. Спустя пять лет после свадьбы, когда мать Авроры, Изольда, умерла, они продали хижину Альберто и переселились в хижину Изольды. Денег хватило, чтобы купить новые сети и лодку, но штормы рвали сети, а лодка налетела камень рядом с берегом и даже после ремонта постоянно протекала.
Альберто никогда не жаловался. Он всё хранил в себе, не давая чувствам выхода. Но если неудачи шли каскадом, косяком, как стая макрелей, Альберто начинал пить. Сначала он пил мало, но это давало ему свободу, и чёрная злость, накопившаяся в нём, выходила. Он становился едким и раздражительным. Он грубил Авроре и подначивал детей, доводя их до слез. Утром он выглядел виноватым, и мало того – добрым. Утром у него всё получалось легко, так как он выпускал злость. Ему везло. Лодка была полна рыбы.
Со временем он пил всё чаще, чтобы чувствовать свободу. Он становился злее и злее и не только кричал на Аврору, но и мог позволить себе её ударить. Но это было самым настоящим в их отношениях. Они не умели по-другому. И даже страстные соития, что происходили между ними всё реже, но всё отчаянней, даже они не давали той глубины и единения, чем тот момент, когда он позволял ударить её по щеке наотмашь. Они не были охотниками за какими-то неизведанными ощущениями. Просто, чтобы хотя бы немного чувствовать друг друга, им нужно было существовать так. По-другому они не могли. Аврора любила Альберто. Альберто молчал. Но вино и ром стали его разрушать. Он хотел чувствовать свободу, он пил всё больше и больше и становился злее и злее. Он был ехидным, желчным, гневливым. Он бил Аврору сильнее и сильнее, и ей уже трудно было скрывать следы побоев от других жителей побережья. Жители посматривали на Альберто косо. На побережье его не любили. Альберто не везло даже по утрам, и денег у них не было совсем.
Когда Аврора пыталась тайком зарабатывать ловлей снов, Альберто всегда узнавал, и выходил из себя. Он называл Аврору ведьмой и грозился отрезать ей мочки. Аврора никогда не хотела заниматься ловлей снов, ведь это не нравилось мужу, но иногда у них не было денег даже на еду. Аврора могла голодать сама, но смотреть, как мучаются дети ей было больнее, чем сносить побои Альберто.
Когда голод начался на всём побережье, Альберто обрадовался чужим неудачам, но из всех рыбаков ему выпала худшая доля Он не мог устроиться даже грузчиком в порт, так как все знали, что он пьёт, а потому работник ненадёжный. Не говоря уже о том, чтобы получить место на корабле. На побережье Альберто не любили.
Но однажды ему повезло. В порт зашёл парусник – корабль дальнего плавания – и там нужен был матрос. Альберто был первым, кто оказался под рукой, и в этот же вечер он отплыл под парусами. Аврора стояла с детьми на берегу и смотрела на удаляющуюся точку. Альберто повезло, что корабль уходил тем же вечером. Он не успел напиться и потратить задаток, тем более дома было совсем плохо, и он поспешил отдать большую часть денег Авроре.
Почти полгода плавал он на том судне, и полгода Аврора приходила к нему во сне. Со спиртным там было строго, потому его сновидения почти никогда не пахли ромом и не крутились размытыми стенами вокруг своей оси, вызывая тошноту даже у ловца – нет, сновидения его были ясными, он сильно скучал по Аврор, и во сне был совсем беззащитным и добрым, каким был на самом деле. В этом и была его тайна. Альберто за то и не любил наследственный дар и ремесло Авроры, что, проникнув в сон, она могла бы раскусить его. Но однажды, найдя его морскую черепаху в Великом Оу, она стала приходить каждую ночь, потому что он сам этого просил. Он тосковал по ней днём, но встречался с ней во снах. Днём их разделяло реальное море, а ночью соединял Океан Оу. И каждую ночь они соединялись в сновидениях Альберто, и другие матросы беспокойно ворочались в своих гамаках, слушая стоны, но никто не смел его разбудить, так как единственный на это решившийся получил такой удар в челюсть, что его сну на холодном полу каюты ничто не мешало до самого утра. Матросы боялись посмеиваться над Альберто, они знали, что его жена ловец снов, они могли только завидовать ему и с нетерпением ждать ближайшего порта, чтобы упасть в объятия портовых шлюх, жадно ища в них черты своих жён. И, несмотря на свой скверный характер днём, Альберто всегда был под прикрытием своей супруги – никто не вступал с ним в спор, ведь его жена была ловцом снов, она могла выкрасть сон любого и свести с ума бессонницей, находясь за тысячу миль отсюда.
Каждую ночь Аврора приходила к нему, и они были вместе, а потом Альберто соскучился по детям, и она решила сделать ему сюрприз. Она привела их к нему через сны. Они ещё слабо справлялись с течениями в Великом Оу, особенно мальчик, но Аврора учила их всему, помогала избавляться от осьминогов детских кошмаров, что плыли по пятам: «Просто не смотри на них и думай о хорошем, они питаются твоим страхом, чем больше страх, тем больше они». Аврора помогала им в воде, и они научились плавать и стали преодолевать тысячи миль чужих снов к снам отца. Они освоили четыре первых ступени, добравшись до Сна Стэ, а многим ловцам этого не удавалась в течение всей жизни. На побережье уже поговаривали, что Аврора учит тёмному делу Ло своих детей, готовя новое проклятое поколение, а дети носят длинные волосы, чтобы прятать отрастающие мочки. Но ни сплетни на берегу, ни косые взгляды матросов не могли помешать им видеться во снах, и каждую ночь он брал её, как тогда первый раз, в хижине.
Теперь Аврора и дети, заснув в одном гамаке, плыли вместе к отцу через весь Океан Грёз, прямо к его кораблю, и втроём, найдя его черепаху, оставались с ним. Дети играли с Альберто, хотя он уже был переполнен желанием, это особенно было видно, когда он держал маленькую Аделаиду на руках. Аврора и Альберто спешили закончить их игры, Аврора вела ноющих детей через всю ночь – домой. Потом она возвращалась, и они с Альберто спешили наброситься друг на друга. Утром Аврора плыла назад уже без сил, и весь последующий день валялась в гамаке, глядя на солому хижины.
Затем Альберто вернулся, он вернулся всего на один день, и она была счастлива встретить его в порту, и они обнялись, а потом весь день смеялись, они не могли наглядеться друг на друга, и дети не отпускали его, хотя Аврора уже знала, что это недолго, на ночь они выпьют отвар и не потревожат их. Они много смеялись в тот день, очень много смеялись.
А к концу дня Альберто вышел прогуляться по родному побережью и пришёл угрюмый, злой, с рассечённой нижней губой. Он ничего не сказал Авроре и ушёл в город. На побережье Альберто не любили.
Он ушёл в город и напился за все полгода воздержания, утром опоздал на корабль и остался без работы. Он был очень зол и избил Аврору, а когда Август кинулся защищать её, он ударил и его, так сильно, что сын отлетел в угол хижины.
После Аврора узнала, что на побережье Альберто сцепился с Риккардо из-за Аделаиды. Альберто увидел, как Риккардо подарил Аделаиде гребешок. Альберто хотел вернуть гребешок Риккардо. Тот не хотел брать. Он говорил, что это подарок Аделаиде. Альберто говорил, что не надо никаких подарков его дочери от Риккардо. Риккардо говорил, что это просто подарок Аделаиде. Альберто повторял, что не нужно его дочери никаких, чёрт его дери, подарков от Риккардо. Риккардо говорил, что ты кипятишься, это подарок дочери, а не тебе, тебя это не касается. Да, милая? Аделаида сдерживалась, чтоб не заплакать. Альберто говорил, что его-то как раз касается, чёрт возьми. Риккардо говорил, что не надо ругаться при ребёнке, да, милая? Аделаида почти плакала. Альберто говорил, что моя дочь, хочу и ругаюсь. Риккардо говорил, вот, смотри, довёл до слёз. Рядом кто-то из деревенских подначивал Альберто. Его на побережье не любили. В конце Риккардо или кто-то другой сказал, что если Альберто не может позволить дочери гребешок, это не значит, что… Тут-то Альберто и врезал не глядя кому-то.
После Альберто пил неделями и заставлял Аврору пить на ночь отвар, чтобы она не пробралась к нему в сон.
Рыбы не было совсем, на всём побережье, что уж говорить об Альберто, который вышел на своей прохудившейся лодке в море, весь трясущийся с похмелья. Конечно, он ничего не поймал. Он продал лодку, продал всё, всё – за бесценок, продал сухим, потому что только у них были деньги. Никто не продавал лодки сухим. Это было позором, сухие продавали лодки потом обратно, когда появлялась рыба и деньги, но за гораздо большую цену. Но Альберто было плевать. Ему нужен был только ром. Однажды он пропал на несколько дней и вернулся ночью,долго отмывал руки в море, а потом выяснилась эта история с девочкой и её братом Шлеймом. Аврора так хотела верить, что это Шлейм. Она очень хотела верить, что это Шлейм. Все говорили, что это Шлейм. Альберто пил так, что в его снах нельзя было удержаться от тошноты и рвоты. Ничего не было видно, но в одну ночь, ей показалось, что она видела ту девочку под Альберто в его снах.
Всё побережье боролось с Сухим Мором, а Альберто пил, если находил хоть какие-то средства. В поисках наживы он всё чаще шатался на рынках, всё дальше заходя в город, всё дальше от Авроры, от детей, от Моря, его вот-вот должны были признать сухим, но тут ему повезло второй раз, если это можно назвать везением.
Какой-то изобретатель собирал команду парового судна, он совсем не знал морского дела, потому нанимал кого попало, и Альберто попал к нему. Он пришёл на смотр пьяный и еле держащийся на ногах, но чудак, владелец корабля этого не заметил. Опытные рыбаки, побывавшие на службе, боялись к нему идти не столько из-за парового двигателя, что уже тогда новшеством не был, сколько из-за сумасшедших глаз капитана. Он был каким-то богатым и взбалмошным изобретателем и никому на побережье не внушал доверия. Потому он собрал команду из самых отпетых бедняков и пьяниц, из каких-то брошенных в порту матросов, которых выгнали с больших кораблей.
Это странное судно с полупьяной, постоянно дерущейся командой и снисходительно хихикающим капитаном, вышло в море и двинулось из Королевского залива. Всю неделю Аврора ходила в его пьяные сны, вертящиеся вокруг своей оси, пахнущие ромом и рвотой, она приходила в них, стаскивала с Альберто очередную воображаемую шлюху, часто это был общий рисунок из черт Авроры и какой-нибудь торговки с рынка, и сама отдавалась ему, но Альберто был настолько пьян, что иногда даже не замечал подмены. Аврора била его по щекам, пытаясь привести в чувства, образумить, он плакал, под утро сон стягивался жаждой и головной болью, Альберто говорил, что сегодня пить не будет, но за день корабль со своей босяцкой командой снова побеждал, и ночью он уже был вдребезги пьян. Аврора наказывала детям сидеть дома, на берегу, поила их отваром, но тот, кто попробовал тёмное дело Ло один раз, тот, кто подглядывает в чужие сны, уже не сможет остановиться, как нельзя было Альберто перестать пить. И, видимо, в один вечер они обхитрили измученную Аврору и не выпили отвар, а просто взяли его в рот и выплюнули позже. И когда она возвращалась усталая и пропахшая ромом, отгоняя рыб снов каких-то пьяниц, идущих на запах, она увидела, как уже у берега, близко к отмели огромный осьминог, взращённый детским страхом, схватил две маленькие фигурки щупальцами и почти поглотил их своим страшным круглым зевом. Аврора бросилась к нему, но у неё не было ни сил, ни одного амулета с собой, после жаркой и пьяной ночи с Альберто, потому осьминог просто отбрасывал её щупальцем, не давая приближаться. Он уже поглотил мальчика, мальчика первым, так как это был его кошмар, кошмар девочки был меньше, это была сизая черепаха, что крутилась вместе с Авророй вокруг осьминога, жадно щёлкая пастью. Девочка ещё высовывала руки и голову из огромного склизкого отверстия, но всё бесполезно. Кошмар поглотил и её. Аврора кидалась снова и снова, но осьминог был огромным и просто отшвыривал её прочь. Она никогда бы не узнала, что произошло, гадала бы всю жизнь, почему кошмар охватил их у самого берега, но она успела разглядеть в глазах осьминога суть и смысл страха Августа: там отражались Аврора верхом на Альберто в диком и пьяном соитии, мать верхом на отце в ещё неизведанном и страшном.
Аврора поняла, что дети смогли найти в себе силы и поплыть за матерью, движимые любопытством и тоской по своему угрюмому и непонятному отцу, но, увидев сон его, замерли, поражённые, и бросились к берегу, захлёбываясь в сновидениях. Чтобы держаться на плаву в Великом Оу, надо не бояться вдыхать воду, дышать ею, тогда не задохнёшься во сне, вот в чём сила ловца, в доверии к себе, к своим снам, к своему Морю. Так осваивают вторую ступень, Сойло Стэ. Аврора провела их по этой дороге, но столкнувшись с Неизведанным, они это доверие утратили, первым его утратил мальчик. Их поглотил осьминог его кошмара.
Аврора кое-как доплыла до берега, зная, что встретит там, в тайне на что-то надеясь, но там были только два мёртвых тела, мальчик и девочка, задохнувшиеся во сне.
В отчаяние Аврора кинулась назад, в Океан, уже обессилев, она трясла пьяного Альберто, она кричала ему: «Наши дети погибли, проснись!», он не понимал. А когда понял, заплакал и тут же проснулся, и черепаха его сна растворилась, оставив Аврору в мерцающей синеве.
Аврора уже не помнила, как добралась до берега второй раз. На рассвете она кинула тела детей в море настоящее, и море забрало их, и тогда она вошла в хижину и выпила весь отвар, Сонного листа, какой был, чтобы больше никогда не просыпаться, чтобы уснуть вечным сном.
Но она не умерла.
Аврора спала неделю. За эту неделю пошла рыба. Рыбы было столько, сколько не было никогда раньше. Быть может, море так отплатило за жертвоприношение двух детских тел. Кончился голод. Рыбаки возвращались с судов домой. Все, кроме него.
Она пыталась найти его во сне, но он исчез, она подумала, что он тоже выбрал смерть, но только у него получилось, а у неё нет. Аврора винила себя. Первый год она жила в хижине настоящим отшельником, питаясь ракушками и не разговаривая ни с кем. Потому она так и не узнала о кораблекрушении. Да и у пьяниц-матросов почти не было родственников в деревнях, некому было оплакивать утопших. Жители побережья думали, что она знает всё из оборвавшихся снов Альберто, они думали, что и дети погибли по причине кораблекрушения. Тем более, братья Райн делали всё, чтобы в городе скорее забыли о гибели их отца – владельца и капитана судна они выплачивали деньги немногочисленным семьям погибших, они просили их молчать. И погибшее судно стало призраком – все знали о нём, но говорить о случившемся с подачи братьев было дурным, неуместным.
Так Аврора ждала его семь лет, веря, чувствуя, что муж жив, и люди вокруг, сами того не зная, бережно хранили её сумасшествие.
Спустя семь лет, лучи солнца набрали первую силу. Авроре было холодно, но она не пересела, чтобы не терять из вида своего мужа. Спустя долгих семь лет, мужчина в гамаке заворочался и открыл заплаканные глаза, спустя семь лет. Мужчина открыл глаза, что стали голубыми, как море за долгих семь лет, за долгих семь лет. Он посмотрел на Аврору. Море еле слышно плескалось у берега. Дул ветер. Кричали чайки. Альберто смотрел на Аврору.
– Где наши дети, Аврора?
– Они погибли, Альберто. Давно. Они погибли.
– Я ничего не помню, – старик Альберто заплакал.
Глава 84. Адель Вличкий. Встреча с Моной. Встреча с Шарманщиком. Тайна инспектора
Адель закрыл дверь и пересёк лужайку перед домом. Он поспешил пойти в обратную сторону от Здания, оставляя его за спиной,словно оно никогда и не существовало в его жизни. Адель шёл по улице города Полудня, словно в первый раз.
День выдался ветреным. Яркое солнце постоянно закрывали белоснежные лоскуты разорванных облаков, хлопали тенты, и шумела листва, август, ещё вчера казавшийся новорождённым, сейчас выглядел окрепшим, уверенным школьником-сорванцом, что норовил сбить шляпу с бывшего инспектора, будто играя в отсечение головы.
Адель бесцельно гулял по городу, постукивая чёрной тростью по деревянным изгородям и чугунным решёткам. Он сворачивал в переулки и выходил на бульвары. Он пересекал перекрёстки наискосок, иногда замирая в их середине. Он шёл вдоль домов, заглядывая в окна.
Адель шёл по улице, а город вокруг заживлял вчерашние ссадины и ушибы, вставляя стекла витрин, подметая созвездия осколков, оправляя перекосившиеся вывески, поднимая опрокинутые коляски. Люди смотрели на Аделя, не отводя глаз, сквозь него, смотрели, будто его нет. В какой-то момент ему пришлось найти своё отражение в чудом выжившем стекле, чтобы убедиться, что он существует. Из витрины на него уставился бывший инспектор города Полудня, постаревший, обрюзгший, не выспавшийся. Адель двинулся дальше.
Жители города тащили свои стулья, найденные в общей куче и разносили их по домам. По улицам растянулась вереница идущих.
Устав и немного подмёрзнув на ветру, Адель зашёл в какое-то кафе. Стулья там уже были, правда, нескольких не хватало. Старый официант, увидев Аделя, поспешил удалиться. Адель решил не уходить.
Он просидел так двадцать минут. Официант, тайком выглянувший из-за двери, всё же был замечен и принёс меню. Когда он положил меню на скатерть, папка коснулась стола недостаточно нежно, так, что солонка и перечница насмешливо звякнули плечами друг о друга. Губы официанта брезгливо скривились. Адель погрузился в рассеяно текущие строчки, что-то выбрал, но официант снова исчез. Адель подождал минут пятнадцать, он хотел есть, но официанта не было. Адель крикнул. Никто не ответил. Адель подошёл к пустой барной стойке, крикнул ещё раз, но крик утонул в ватной тишине августа и ветра. Адель прислушался. Было тихо, лишь где-то совсем рядом слышно было, как полируют салфеткой поверхность стекла. Адель глянул вниз. Старый официант, спрятавшись за стойкой, запустив два пальца в бокал, замер, боясь быть замеченным. Адель развернулся и вышел.
Ему сегодня незачем было выходить из дома и мозолить глаза жителям. Весть об отставке уже разлетелась, ненависть за былое оставалась. Теперь его никто не боялся. Аделю лучше было бы сидеть дома. Но он не смог сказать своей жене, он не смог решиться. Адель бесцельно бродил по улицам. Люди больше не отводили глаза. Они смотрели на инспектора с презрением. Они смотрели сквозь него. Лучше бы ему сегодня сидеть дома.
Жители чинили изгороди и заклеивали шины велосипедов, стеклили витрины, поднимали поваленные столбы. Всюду, где проходил Адель, работа прекращалась. Все смотрели на бывшего инспектора. Его провожали глазами. Кто-нибудь сплёвывал на мостовую. Всегда кто-нибудь сплёвывал. Адель шёл, не оглядываясь. Под ногами хрустели осколки.
Адель вспомнил, как вчера ночью лопнуло стекло на втором этаже, в столовой, и об пол тяжко ударился камень.
– Что это? – спросила Мария из спальни. Она только приходила в себя после очередного приступа.
Адель наклонился над камнем, который оказался сделанным из плотной ткани. Он поднял его звякнувшую тяжесть и, развернув мешок, увидел, что тот туго набит старыми железными монетами.
– Ничего. Я разбил тарелку.
В ту же секунду дом осыпало стальным рассыпающимся шелестом. Он кинулся к разбитому окну и увидел, как несколько тёмных фигур закидывают его дом железными горстями.
– Ты хотел получить наши деньги, господин бывший инспектор? Забирай!
Новая горсть врезалась в стену.
– Что там, Адель? – голос жены был слаб и надтреснут.
– Ничего… Это из-за стульев. Беспорядки, – он уже неслышно слетал по клавиатуре ступенек, ковыляя, не проронив ни ноты в ночном гуле. Адель на ходу подхватил трость отца, тихонько распахнул дверь и вылетел в ночь. Фигуры метнулись врассыпную, перелетая через изгороди.
Какие-то оборванные мальчишки, отталкивая друг друга, молча и сосредоточенно собирали мелочь перед крыльцом. По улице, дребезжа, пронёсся рикша: тент на его коляске был разорван и горел. За ним бежало несколько человек. Все потные взъерошенные. Где-то завопила женщина, лопнуло стекло. Инспектор развернулся и быстро зашёл в дом, плотно закрыв двери.
– Всё в порядке?
– Всё в порядке.
Он не стал ей говорить, что его уволили.
Он решил дождаться завтрашнего вечера, когда встретится с Авророй, и они подпишут купчую на хижину. Вчера на простыни жены опять был кровавый жемчуг.
И теперь, соврав ей утром, что уходит на службу, он вышел в город беззащитным, огромным, заметным, маленьким и ненужным.
Как хорошо, что она ещё слаба от болезни и не выходит на улицу, где ей сразу скажут что-нибудь, вроде: «Ну каково вам быть женой безработного?» Адель крепко сжал трость. Он услышал звуки труб.
Адель поднял голову от брусчатки и увидел, что ноги сами привели его к площади. К Зданию. На площади трепетали цветные полосатые шатры цирка, надрывался шутовской оркестр, и сквозь музыку, выкрики клоунов и гимнастов слышался особенно нежный женский:
– Пузыри желаний! Волшебные пузыри! Отпустите свою мечту в полёт и успейте её поймать!
Адель развернулся и пошёл прочь. Навстречу ему, держа руки в карманах необъятного старого серого плаща, прошёл какой-то бродяга со шрамом на скуле.
– Отпустите свою мечту в полёт и успейте её поймать!
Адель снова развернулся и быстро пошёл назад, обогнав остановившегося у края площади бродягу.
Не обращая внимания на клоунов и факиров, на презрительные смешки, плевки, ругань, протискиваясь между шатрами, зеваками и очередями, Адель дошёл до источника голоса. На деревянном помосте клоунесса в пышной юбке, с жуткой маской румян и туши, с белыми кукольными кудрями и ангельскими глазами, выдувала огромные пузыри через стеклянную трубку.
Первым в очереди был маленький мальчик.
– Прошепчи желание в трубку, а потом дуй! Когда надуешь – отпускай, когда начнёт опускаться – лови! Если он лопнет в твоих руках, желание сбудется.
– Как во время Шествия Слонов?
– Наверное, так. Я не знаю про Шествие Слонов, но пусть по-твоему… Просто надувай пузырь. И помни: желание должно идти от сердца!
Мальчик, смешно раздувая веснушчатые щеки, выпустил огромный мыльный шар, больше его головы. Шар медленно покачивался на кончике трубки, переливаясь радугой. Шар оторвался от трубки, быстро полетел в сторону. Он пролетел пару метров над расступающейся, откатывающейся от шара замолкшей толпой и снова остановил полёт, повиснув в двух метрах от земли, а мальчик уже бегал под ним, стараясь поймать. Пузырь стал опускаться, проскользнул мимо рук и коснулся носа мальчика. Едва это произошло, шар лопнул тысячей маленьких брызг. Все вокруг с облегчением захохотали.
И вот уже следующим в очереди рвался к клоунессе лысоватый мужчина с голубыми глазами, с чемоданом прошлой жизни, откуда совсем недавно по всей площади разлетелись осенние листья, лепестки его расцветающей памяти, которую опылила музыка слепого Шарманщика. Он уже нетерпеливо переминался с ноги на ногу, ожидая, когда утихнет волна смеха, и все обратят внимание на желающего исполнить самое заветное, но тут раздался чей-то громкий хохот:
– Надувательство чистой воды! Мона! Ты опять всех надуваешь со своими пузырями, – верещал страшный облезлый клоун с огромным носом. В отличие от других клоунов на площади, он был весь пыльный, и костюм его выглядел совсем непразднично.
Мона вспыхнула и выпалила:
– Не веришь?! Ну-ка, иди сюда, – но клоун уже поймал трубку раскрашенным ртом и что есть мочи в неё подул. Прозрачный шар на другом конце вспыхивал и гас, но раздувался не больше кулака.
– Сильнее! Плавнее… – командовала Мона, но вдруг сорвалась на хохот, а за ней, смекнув, в чём дело, захохотали и все в толпе.
Клоун дул в трубку, но раздувался не пузырь, а он сам, превращаясь в упитанный тугой шар. Трико его натянулось, щёки стали комично круглыми, глаза выпуклыми, ручки и ножки совсем коротенькими, поглощённые раздутым туловищем. Через секунду он оторвался от трубки и взлетел над хохочущей и восхищённой толпой.
– Надувательство! – пропищал он и вдруг лопнул, разорвавшись на тысячи маленьких лоскутов.
– Вот, что будет с теми, кто не в верит в волшебные пузыри! – надрывалась Мона.
Часы забили полдень, и лысоватый мужчина с голубыми глазами неистово схватил трубку, не желая упустить такое совпадение чудес.
Адель глянул на циферблат над Зданием и поспешил достать серебряную луковицу отцовских часов. Часы шли удар в удар. Был полдень. Бил полдень.
– О, счастливчик, ну, это желание точно сбудется, – часы били полдень, а мужчина, прошептав что-то о прошлом, о желании остановить время навсегда, дунул в трубку так резко, что пузырь получился маленький и крепкий. Его тут же сорвало ветром, он пронёсся сквозь разбегающуюся толпу и врезался в крышку часов бывшего инспектора. Адель поднял глаза. Все смотрели на него с каким-то особым осуждением, а прямо перед ним стоял плачущий мужчина с голубыми глазами.
– Но это же моё желание, – пролепетал он. Адель собрался уйти, но Мона схватила его за рукав.
– В другой раз, в другой раз! – успокаивала плачущего Мона. – А давайте Вы загадаете, господин! Чтобы сбылось Ваше желание, а не чужое, – Мона протянула Аделю трубку. Она выглядела обеспокоенной. Она не увидела, что пузырь лопнул, коснувшись часов.
Адель вспомнил, зачем он пришёл на площадь, вспомнил, чем его привлёк нежный голос. Вокруг все молчали. Все смотрели с насмешкой и неодобрением. Какие могут быть желания у этого жуткого человека? Только Мона смотрела на него с доброй улыбкой, с выжидающей надеждой.
– Ну? О чём Вы мечтаете?
Инспектор вспомнил женщину со сказочными русыми волосами. Инспектор вспомнил женщину, которая кашляла каждую ночь.
Он неловко взял трубку, прошептал заветное и стал надувать пузырь. Вокруг мраморными плитами лежали десятки молчаний. Долетала музыка и хохот от других шатров. Пузырь получился небольшой, он оторвался от стеклянного кончика, но порывом ветра его тут же швырнуло в лицо бывшему инспектору. Адель моргнул. В глазах защипало. Кто-то презрительно сплюнул. Только Мона и бродяга в огромном плаще смотрели на Аделя без ненависти и презрения.
– Вот и всё! Сбудется. Значит, сбудется, – верещала Мона.
Адель криво усмехнулся в ответ и поспешил из толпы, оставляя за спиной трепещущие на ветру шатры.
Он вышел с площади и направился к Полуденной, 1. На контору братьев он смотреть не хотел. Подойдя к лавке часовщика, что выходила одним стеклянным углом на площадь, а другим – на Полуденную, Адель вспомнил, что часы работали исправно, и с гордостью за эту исправность, он вновь достал из кармана спелый серебряный плод времени и мастерства. Стрелки по-прежнему показывали полдень. Адель оглянулся на площадь. Было уже пять минут первого.
«Что за чёрт?» – подумал бывший инспектор. Он прислушался к тиканью, но часы молчали. Адель потряс их, но безрезультатно. Адель посмотрел на дверь, снял шляпу и вошёл в лавку.
Он вышел уже через минуту, оглушённый нестройным тиканьем сотен механизмов. Как всегда, надо было немного постоять на улице и подышать воздухом, приходя в себя. Мастера он сегодня не увидел, часы у него взял молодой подмастерье. Завтра в полдень Адель заберёт их.
Адель огляделся по сторонам. Затем развернулся, надел шляпу и пошёл в сторону Театра. Адель хотел увидеть её. Он так хотел увидеть её. Несмотря на голод, тоску, отчаяние. Вот уже несколько дней он хотел увидеть её.
Времени у него было предостаточно, рикшу нанимать он и не думал, он шёл самыми узкими и тайными переулками, но не от страха, как вчера, а от желания сохранить тайну. Адель шёл бодро и даже весело. Он старался не думать о жене, а только о том желании, которое загадал, он смеялся вслух, вспоминая, как лопнул недоверчивый клоун, и пусть это было всего лишь трюком, и надеяться было не на что, сегодня Аделю хотелось верить в чудо, тем более, после похода к часовщику. Он шёл, радостно помахивая тростью.
Ветер не стихал, он был силён и свеж, но солнце уже припекало, потому Адель снял шляпу, отёр платком пот с лысины, переложил ненужный портфель в другую руку и зашагал бодрее.
На одном из перекрёстков Адель заметил Шарманщика. Тот играл мелодию старой песни. Адель знал эту песню. Адель сегодня уже слышал её на площади в исполнении циркового оркестра, который играл её весело, мажорно. Сейчас же Шарманщик крутил пластинку, и мелодия была лиричной, пронзительной и даже грустной. Адель знал эту песню. Песня была про ветер, который летел над землёй. Адель чуть замедлил шаг и кинул мелочь в мешок на поясе шарманщика. Шарманщик медленно кивнул. Глаза его были слепы, он был совсем дряхлым и пах осенью. Иголка подходила к концу дорожки и вот-вот должна была соскочить. Мелодия кончалась. Адель усмехнулся и пошёл дальше.
Адель подходил к прекрасному зданию Театра, как всегда сзади, чтобы не попадаться никому на глаза, чтобы сохранить её существование в тайне. Адель напевал подхваченную мелодию. Вдруг его окликнули:
– Господин. Не подскажете сколько времени? Далёк ли полдень?
Инспектор по привычке полез в карман, но на полпути вспомнил, улыбнулся, прижимая портфель, развернулся, чтоб сказать, что часов нет, но полдень уж миновал давно, как вдруг мир разорвался на части, а в живот инспектора ударило что-то огромное, горячее, острое.
Боль пронзила внутренности, она отозвалась в позвоночном столбе одновременно разлетевшись в два конца: вверх – ударив гонгом по затылку, и вниз – в копчик, огненной волной, от которой ноги стали ватными и горячими, так, что Адель подумал, что обмочился. Во рту сразу стало много меди, а в животе – горячо и липко и как-то пусто, словно оттуда постоянно вынимали, выдвигали какой-то ящик, но он всё оставался и оставался...
… инспектор поднял глаза и увидел бродягу со шрамом, того, в огромном плаще. В руках его дымилась какая-то металлическая трубка с удобной рукоятью. Инспектор пошатнулся, падая назад, взмахнул окровавленной рукой с тростью, устоял и тут же качнулся вперёд. Он бы так и упал, но успел воткнуть трость в поскользнувшуюся мостовую и с размаху осел своим грузным телом на чёрную лакированную конечность. Рука упёрлась в голову льва. Адель замер, ловя воздух посеревшими губами и прижимая продырявленный портфель к почерневшей на животе рубашке. Трость врезалась в щель между камней и от веса Аделя изогнулась дугой.
Инспектор хотел что-то сказать, но не мог. Во рту пересохло, и очень хотелось пить. Вдалеке завывали трубы цирка, им вторила мелодия Шарманщика. Игла доходила до логического завершения музыкальной фразы. Бродяга стоял напротив и внимательно смотрел на Аделя.
– Привет от братьев, – сказал бродяга.
Игла соскочила, и мир наполнился пустым шипением винила. Трость под весом инспектора лопнула, и он упал лицом в мостовую. До того как умереть, он ещё чувствовал, как грубые, умелые, деловые руки бродяги обыскивали его карманы, а затем переворачивали его, чтобы достать прожжённый выстрелом портфель.
«Чёрт, даже часов нет!»
Руки бродяги потрошили убитый портфель, уже пропитанного кровью инспектора. На порывистом ветру разлетались жёлтые листки документов с бурыми пятнами, под которыми на каждом угадывалось:
«Прошу внести изменения в систему налогообложения с целью облегчения налогового бремени, так как существующ(пятно крови)рмы налогообложения не соответствуют реальной экономическ(пятно крови)ции, более того, являются непосильной ношей для основной части насе(пятно крови)да Полудня.
Подпись: Финансовый инспектор, Адел (пятнышко)».
И числа. Одно за другим из месяца в месяц – стопка прошений за 10 лет службы.
«Денег негусто, ну, ладно, братья заплатят хорошо… эх, портфель жалко! Хорошая кожа».
Глава 85. Тайна Альберто
Альберто сидел у самой воды и смотрел на море. Волны искали песок, находили, отступали, оставляя на нём след, этого им казалось мало, они стремились оставить новый, недовольные предыдущим. Так длилось уже несколько эр, и волны вновь и вновь омывали берег.
Альберто сидел у моря. Красный шар солнца опускался за горизонт. Альберто спал весь день. Он проснулся совсем под вечер. Волны вновь и вновь перерисовывали свой отпечаток, не решаясь его завершить. Альберто сидел у моря. Он плакал.
Он проснулся под вечер и спросил Аврору. Но пока она отвечала, он, как вспоминают прерванный сон, вспомнил всю свою жизнь.
Он вспомнил, как пил, бил Аврору и детей, вспомнил, как они погибли.
Он вспомнил, как повесился юнга, не выдержав его издевательств, а потом, как он украл карточный выигрыш, а выигравший боцман подумал на матроса по имени Патрик, и Патрика сбросили на верёвке за корму, так он и болтался несколько часов, пока его не съели акулы. Матросы хотели избить Альберто, они знали, кто вор, но Альберто сказал, что его жена украдёт их сны и сны их жён и детей, и все они умрут от бессонницы, и никто не захотел с ним связываться. И в тот же день юнга, потерявший надежду освободиться от издевательств Альберто и парочки других мерзких матросов, повесился на канате. А потом он вспомнил, как на втором корабле набил это женское имя на запястье – имя какой-то шлюхи, какой-то беззащитной наивной девочки, которая сбежала из дома, где её избивал и насиловал отец, и теперь её избивала и насиловала вся команда, но хуже всех был Альберто. Он постоянно говорил ей, что любит её, говорил на потеху остальным, говорил так серьёзно и искренне, что первый раз, когда он сказал при всех, она поверила и заплакала посреди замолкшего трюма, а он захохотал: «Ты поверила?! Ты же шлю-ю-ха!» И все хохотали, а она попыталась броситься прочь, но не тут-то было, её схватил десяток рук, её бросили на пол, ей задрали юбку.
Потом Альберто часто говорил ей, что любит, что никогда не бросит. Корабль шёл всего неделю, но Альберто уже умудрился превратить жизнь девочки в ад. Он понимал, что вся соль признаний в их искренности, только тогда у девочки появится надежда, которую с таким удовольствием можно отнять. Потому он шёл на настоящие поступки, иногда он вступался за неё перед другими матросами, сначала просто разыгрывая с ними эти сцены, затем, неожиданно для всех, делал это по-настоящему, лез в драку. Он обещал, что спасёт её, а потом обещал рассказать о ней капитану, он обещал жениться на ней и завести детей, потом грозился вышвырнуть за борт и бил наотмашь по лицу тяжёлой пьяной кистью. Ему нравилось швырять её вверх и вниз на волнах отчаяния и надежды. Ведь к отчаянию можно было привыкнуть, и тогда бы её мучения притупились. В один из семи дней он напился так, что в доказательство своей любви под общий хохот и улюлюкание сделал себе татуировку с её именем. Мартин собственноручно наколол её. И когда она увидела своё имя, она опять заплакала, восхищённая, никто ещё не любил её так, чтобы сделать татуировку с её именем на руке. А потом её насиловала вся команда, она кричала: «Альберто, Альберто!» А он стоял рядом и приговаривал, давясь от смеха: «Так надо, девочка моя, так надо». И одноглазый Лойс не выдержал и засмеялся, отвалился от измученного тринадцатилетнего тела, упал на пол, хохоча, повторяя: «Так надо… а-ха-ха-ха!» – а его место уже занял следующий в очереди.
Потом Альберто опять попытался украсть, его избили, хоть он и угрожал Авророй, но это действовало слабо, а потом ему устроили бойкот, никто из матросов не говорил с ним, и он, ослушавшись приказа чудака-капитана, ушёл из трюма, где надо было переставить ящики. И это спасло ему жизнь, когда корабль налетел на риф.
Из всех подонков с этого странного корабля, шедшего по морю всего неделю, Альберто был самым отпетым, и именно это спасло ему жизнь. «Семь лет я считал, что я хороший человек, – подумал Альберто. – Оказалось немного иначе».
Когда Аврора сказала, что дети погибли, Альберто сказал, что ничего не помнит.
– Ты исчез. Я ждала, – сказала Аврора.
– Ничего не помню. Тебя помню, – сказал Альберто. Он вспомнил всё сразу.
Альберто и Аврора одновременно потянулись друг к другу. Они обнялись.
– Всё прошло, Альберто. Всё прошло.
Теперь Альберто сидел у моря и плакал. Он вспоминал своих детей. А потом вспомнил хижину, девочку, её брата, тяжесть топора в руке.
Он хотел броситься в море, но Аврора так долго ждала его, что он не мог уйти, оставив её одну. «Нет, Альберто, – сказал он себе. – Вот теперь – живи. Твоя память тебе в наказание. Люби Аврору, этой маленькой любви на всех твоих убитых не хватит, их призраки буду танцевать в твоём сердце до скончания веков, пока ты не отправишься в вечную полночь, но хотя бы Авроры в этом танце не будет. Она не рассказала тебе, каким ты был. Она просто пощадила тебя. Память твоя тебя не пощадила, а она – пощадила. Простила. Не рассказала. Так что живи. За всех убиенных – живи».
Глава 86. Тайна Анны Вличкий
Выстрел, прокатившийся по переулкам вблизи здания Театра, вспугнув брызги голубей со встревоженных крыш, продырявив стройную картину звуков, стягивал зевак в центр открывшийся воронки. В самой сердцевине её изломанной свастикой лежал убитый Адель, бывший финансовый инспектор города Полудня, простреленный навылет. Он лежал, обнимая грудью и кровоточащим животом священные камни города Полудня, и кровь его струйками текла между крупных булыжников мостовой. Одна рука была откинута в сторону, другая покоилась под входным пулевым отверстием, но уже не бесцельно зажимая ладонью слабеющую струю, а, скорее, встречая её, перебирая, как мельник – зерно, а торговец – золото. Рядом с убитым лежал простреленный и развороченный кожаный портфель, из которого ветер взметал продырявленные жёлтые листки в бурой ржавчине. Жёлтая стая в бурых пятнах кружилась над телом, и каждый листок, совершив прощальный круг, устремлялся на свободу, в переулки города, скорбя об убитом, но желая новых прочтений.
А под телом сломанной стрелой, не достигшей цели, покоился излом лакированной трости.
Стёкшаяся толпа жителей города Полудня окружила его, создав подобие циферблата, и откинутая рука показывала семь минут первого, несколько отставая от реальности. Никто не смел вымолвить ни слова, глядя на своего мертвого мучителя, и только кружились листки на ветру. Словно почувствовав всю неловкость молчания, бессилие актёров, забывших слова пьесы, сквозь застывший смерч бумаги, в молчание это птицей влетела женщина в вихре белоснежного платья и прекрасных русых волос. И рухнула она всем своим порывом на спину убитому, обняв его руками, телом, пачкая волосы и платье в красном, и приникла к нему всем своим существом, и затряслась в беззвучных рыданиях.
В искривившейся окружности циферблата зашептались вопросительно, удивлённо, не в силах узнать девушку и её отношение к убитому, и бродило назойливой, тоненькой секундной по кругу:
– Жена? Жена его?
– Нет, я жену видел, не она, она темноволосая, чахоткой больная.
Кто-то тем временем поймал листок из воздуха и в изумлении прочёл написанное, обратившись в ошеломлённое молчание в общем шёпоте и пересудах.
А шёпот стремился докипеть до страшного, пикантного подозрения относительно рыдающей, но все эти домыслы уничтожил вырвавшийся к небу прояснивший всё крик:
– Адель! Брат мой!
Анна, откинувшаяся назад, выпустила лучом своё горе в небо, и, пронзённая им насквозь, теперь словно сползала по его струящемуся потоку и искренне нуждалась в том, чтобы быть подхваченной участливыми руками. И было это настолько просто и бескорыстно, что толпа, позабыв о ненависти, кинулась подхватить бьющуюся в истерике женщину всей незлопамятным, беззастенчивым сочувствием к горюющей.
Глава 87. Тайна Авроры
Аврора смотрела на согбенную фигуру Альберто. Несостоявшегося моряка. Самого отпетого проходимца и пьяницы побережья. Самого любимого мужчины. Она поняла, что он вспомнил всё, абсолютно всё, даже то, чего она не знала сама. Она поняла это сразу, как только он открыл глаза. Глаза стали старше на забытую жизнь. Глаза стали серыми.
Аврора всегда знала, что в Альберто кроется тайна. Она не ошиблась. Она любила его, она знала, что он способен на любовь, как никто другой.
«Хорошо, что он вернулся, – подумала Аврора. – Я ничего ему не скажу».
Книга третья. Пейзаж с закатом
Глава 1. Как мастер-часовщик остановил время
Мастер-часовщик, что работал в лавке на Полуденной, 1, был одним из самых странных жителей города Полудня. Был он высок, строен, с роскошной седой копной прямых, приподнятых и неизменной торчащих во все стороны локонов. Черты лица его были правильными, простыми, а время заострило их глубокими морщинами. Кожа на лице была смуглой, дублённой ветрами и солнцем, хотя никто не помнит, чтобы мастер выходил из своей лавки. У мастера был высокий лоб в продольных бороздах, мощные надбровные дуги, украшенные густой седой порослью, тонкая и прямая линия носа. Скулы его были очерчены остро, щёки были впалыми, а губы тонкими, сжатыми. Подбородок его был остр, правилен и мужественен. Морщины расходились от его глаз десятком лучей, устремляясь к скулам и вискам, морщины покоились под глазами, морщины заключали тонкий рот в скобки, они глубоко залегали в смуглой шее и переходили на грудь.
Страшней всего были глаза мастера: то голубые, то зелёные, то карие, они были неизменно колючими, пристальными, мудрыми, добрыми, беспощадными и очень глубокими.
Красивей глаз мастера могли быть только его руки – длинные жилистые предплечья и запястья, большие ладони правильной формы в ветвящихся венах, длинные узловатые точные пальцы, они знали о часах всё.
Мастер был выпилен из цельного куска неизвестной породы дерева, что растёт в далёкой пустыне, и дерево это, обожжённое ветрами и солнцем, более не нуждалось в ливнях.
Мастер-часовщик был высок, строен, подтянут. Одет он был в серые клетчатые брюки, что сужались книзу, к паре коричневых башмаков из добротной кожи с массивными круглыми носами, шнурки которых никогда не были завязаны аккуратными бантами, но попросту заправлены внутрь. На мастере была белоснежная рубашка в перекрёстке подтяжек, рубашка, с извечно накрахмаленными воротником и манжетами в блестящих ягодах запонок. Часто поверх рубашки облегал стройную фигуру серый жилет с серебряной цепочкой.
Неизвестно, родился ли мастер в городе Полудня или пришёл сюда откуда-то на далёкой заре своей жизни, чей отблеск так трудно уловить в меняющих цвет, но чаще голубых или зелёных глазах. Никто , даже Шарманщик, не помнил того времени, когда на Полуденной, 1 не было часовой лавки. Может, город был построен не вокруг Здания, а вокруг этого углового дома? Известно одному Полудню.
Неизвестно, откуда пришёл мастер, но известно о его детстве следующее: был он мальчиком внимательным, вдумчивым и умным, то ли сиротой, то ли из полной и любящей семьи со строгим отцом, то ли из семьи несчастливой и бедной, без отца, но с доброй усталой матерью. И был у мальчика слух грандиозной чуткости, мудрый, на тот момент – мудрее, чем его обладатель. Слух уровня божества, мифический слух.
Мог он с таким слухом стать и музыкантом, а скорее дирижёром или просто гениальным настройщиком фортепиано и прочих сложных инструментов. Или же мог бы каждую субботу усмирять громаду органа в какой-нибудь церкви, так, чтобы паства замирала в слезах, в проступающей влаге своей чистоты и невежества. И даже проповедь отца убитого инспектора смотрелась бы на этом фоне ненужным шумом.
Был у мальчика абсолютно божественный, вселенский слух.
Но мальчик не любил музыку и проводников к Богу. Был он настолько вдумчив и умён не по годам и имел такой мощный инструмент, что мог слышать время напрямую.
Он слышал все часы в округе на много миль, слышал каждый щелчок не только стрелок, но и шестерёнок и винтиков, всех, ещё неизведанных механизмов. Уже тогда он понимал болезни часов, и, анализируя бесконечные звуковые узоры, орнаменты цокота и щелчков, впервые познавал их причины. Потому у мальчика не было иного выбора, как стать часовщиком. Мальчик хотел изучить Время, а ремонт чужих часов был лишь побочным эффектом его выбора. Мальчик в каком-то городе, возможно, что и в городе Полудня, нашёл часовую лавку и устроился туда подмастерьем.
Так он стал часовщиком.
Ремонтируя часы, он изучал время и его суть и понимал о времени всё больше и больше. В городе Полудня не было других часовых лавок. Мастер вытеснил их все. Давно почил ошеломлённый наставник мастера, поверженный учеником. Мастер-часовщик делал свою работу так хорошо, что только редчайшие капризные экспонаты, такие как, например, напольные часы из дома покойного инспектора бывали в его лавке по несколько раз. Остальные же не нуждались после ни в починке, ни даже в заводе. Часовщик умел замыкать в них время, и оно само двигало механизм.
По легендам, мастер-часовщик хотел заставить все часы идти удар в удар. По легендам, его с детства раздражала разноголосица тиканья и щелчков, он хотел привести её хотя бы к общему знаменателю. А в идеале – остановить время. Но всё это только глупые легенды.
Часовая лавка на Полуденной, 1 состояла всего из двух комнат. Маленький кабинет мастера, с необъятным столом и полками с инструментами. И главная комната с огромной витриной, смотрящей на площадь. В главной комнате работал молодой подмастерье. Здесь, рождая неповторимую симфонию тиканий и щелчков, на полках стояли десятки часовых механизмов. Мастер весь день проводил в кабинете. Комнаты соединялись коридором, который вёл к входной двери, также на Полуденную. Этот же коридор уходил в смежную с лавкой квартиру, где за обитой кожей дверью таились столовая, кухня и спальня мастера. Мастер-часовщик никогда не выходил из этого дома.
Второго августа мастеру передали букет алых роз от Розы Полуденной, который мастер любезно принял. Он поставил цветы в вазу на огромном рабочем столе, что был всегда безупречно и пустынно чист, за исключением той галактики болтов, винтиков и шестерёнок, что являла собой очередные неисправные часы. Если проблема в часах была знакома, мастер справлялся с ней быстро. В остальное время он изучал те черты в деталях, которые время стёрло, проникая в неуловимые связи его законов.
Часовщик полюбовался букетом от Розы, а после переставил его на подоконник. Цветы были слишком яркими и ароматными, они будто кичились своим естеством. Мастер не любил ярких красок.
Он взялся за часы какого-то бакалейщика. Ему приходилось работать стоя, так как кто-то украл стул из его кабинета. Это его не отвлекало.
Часы бакалейщика были торопливы, как и их хозяин, они чувствовали себя хуже других, считали себя недостойными времени, а потому – спешили обогнать всех, доказывая миру, а главное, себе, что они на что-то способны. Мастер вернул им чувство реальности, ослабив напряжение чересчур тугих пружин. Собрав их, он закольцевал в них время так, чтобы они встали ровно в день смерти хозяина. Мастер закончил работу под вечер, в то время, когда за окном шумела толпа. Мастер не отвлекался. Всё это было спектаклем, затеянным временем, чтобы отвлечь наблюдающего за его ходом. Никто не посмел выбить витрину или окно, все знали мастера, это было бы кощунством, как ругаться в Полдень или плевать в море. Беспорядки обошли его лавку стороной, она сразу оказалась за оцеплением воинов в тёмно-синем.
Вечером часовщик закончил с хронометром и ушёл в квартиру. В столовой чёрного дерева с камином, за столом с безупречной геометрией серебряных приборов и белоснежной скатерти он разделил вечернюю трапезу с подмастерьем. К столу пришлось поставить два кресла, так как стулья были украдены. Кресла были низкими, но часовщики держались с достоинством и сдержанностью. Отужинав, мастер и ученик выпили по бокалу вина, рассуждая о времени и его сути.
Подмастерье, молодой человек с лицом чуть надменным, но приятным, говорил, что остановить время нельзя. Повернуть вспять – возможно, но остановить – нет. Ведь, исходя из их последних изысканий, время есть движение. И остановка времени невозможна по определению. Нет движения – нет времени. Может быть, можно остановить время в одном месте, уведя его оттуда, но тогда необходимо внести в это уравнение некую уловку, сосуд, который бы время в себе содержал. Но всё в этом мире построено таким образом, что движимо временем. И такой сосуд нереален. Всё старится, всё изменяется. Создатель Времени, Создатель Вечного Полудня знал, что делает, он замкнул вселенную на себе самой, как Вы, мастер, заключаете время в пружинах и шестернях, заставляя часы идти без завода. Мы, конечно, можем развернуть время, но поймём ли мы это? Ведь циферблаты наших душ понимают отсчёт только по часовой стрелке. А то, что идёт против часовой, наверняка пройдёт мимо нас. Мастер задумчиво вертел бокал, соглашаясь с каждым аргументом. После ужина, мастер отпустил ученика и лёг спать.
Утром заказов не было, подмастерье вернул украденные стулья, а мастер перебирал старые часы, изучая, как время обошлось с ними.
Третьего августа в полдень мастеру принесли серебряные часы на цепочке.
Эти часы были знакомы мастеру. Подмастерье сказал, что случай интересный, он пока не понял, в чём причина остановки. Мастер удивлённо поднял брови. Мастер посмотрел на часы. Их носил финансовый инспектор города Полудня.
Мастер-часовщик взял хронометр в руки. Серебряный плод времени, сорванный с его оси, покоился в пяти смуглых пальцах. Круг циферблата, компас слившихся сестёр, стремящихся на полюс Полудня, проросшее ветвью трещины стекло. Остановившийся механизм. Мастер знал, что часы погибли от удара и знал, что делать в таких случаях.
Дверь за учеником захлопнулась.
Мастер сел за необъятный стол. Вставил в правый глаз специальную увеличительную линзу. В его случае это был просто аксессуар, позёрство, насмешка над негениальными коллегами – мастер обладал прекрасным зрением и мог обойтись без всяких оптических устройств, работая с мельчайшими крупинками стали и серебра. Он не глядя протянул руку к раскрытому ящику с инструментами, на ощупь найдя нужное, единственно верное лезвие для капелек болтов на крышке. Мастер снял круглую пластину, обнажив замершее сердце времени.
Мастер внимательно смотрел в стальное сплетение вен и мышц. Малейшее недопонимание, недомолвка, соринка между зубчиков шестерёнок сбила бы весь ход и вот уже одна часть ненавидит другую, стачиваясь в бессильной злобе, а затем вся империя объявляет бойкот одному своему подданному. Время начинает течь медленней, владелец опаздывает на службу, замечает коллапс карманной вселенной и несёт её в починку. А мастер сразу находит неисправность, и…
Мастер смотрел в стальное сплетение вен и мышц.
Вот запавшая от удара шестерёнка, метеорит черепицы, но вот – землетрясение кожаного портфеля, сейсмический толчок ярости инспектора, случайность, вернувшая выбитое колёсико в колею. В сумме стихийные бедствия давали желаемый ноль, ровный ход, жужжание, тиканье, но часы стояли. Мастер вынул цилиндр линзы из глаза и аккуратно положил на стол рядом с часами. Взял часы в руки и поднёс их к лицу.
Теперь, в следах пыли, в мельчайших царапинах и трещинках мастер видел не только несколько крупных ссор инспектора с женой, череду её приступов и бесплодие, оставившее Аделя без наследника, не только каёмку исторических событий города, лёгших разводами, тонкой бахромой на серебро и сталь, но даже отца инспектора и его жену, и Анну, и удар молнии, и плач, мастер видел всё это, но не видел причин, по которым часы могли бы не идти. Это напоминало дезертирство, прогул без уважительной причины, гнев учителя, не сделанное домашнее задание. Ничто в часах не могло быть оправданием остановки. Часы должны были идти, они не могли не идти. Мастер положил часы на стол. Достал из ящика цилиндр линзы точь-в-точь, как тот, что лежал на столе. Этот был сделан самим мастером, применялся им в собственных исследованиях Времени и имел увеличивающую силу в сотню раз большую, чем брат-близнец.
Мастер взял часы и взглянул сквозь линзу. Теперь он видел судьбы мастеров, сделавших часы семьдесят четыре года назад, видел, что их мастерская, судя по холоду и влажности, располагалась в Архипелаге, видел знакомую руку ныне покойного Карла, тогда подмастерья, а в юности у него движения были ещё резче, особенно левой, какая царапина, видел мастера, имени не узнать, но дочка болела чахоткой, так он её и не спас… А вот же имя, на крышке. Но причины остановки – нет. Мастер отложил часы.
– Не понимаю, – громко сказал он.
Вынул линзу, помял развилку переносицы и лба, в задумчивости перечёл на обратной стороне крышки мельчайшую гравировку с именем и фамилией мастера, не спасшего дочь, откинулся на стул.
– Не понимаю, – повторил мастер-часовщик.
Затем он привстал, пододвинул стул вплотную к столу, сел ровно, аккуратно сдвинул белоснежные манжеты к серединам предплечий, достал необходимые инструменты и стал разбирать часы.
В пять часов утра манжеты были расстёгнуты и измяты, одна запонка находилась в далёкой ссылке у подоконника за то, что норовила вкатиться в сияние разложенных частей, другая, опасаясь репрессий, эмигрировала под стол и пропала. Ворот рубашки и несколько верхних пуговиц тоже расстёгнуты, одна подтяжка сброшена, седая шевелюра мастера всклокочена, глаза уставшие, морщины стали глубже. Когда в дверь стучался подмастерье, мастер его отпустил.
У края стояла бутылка виски без пробки, давно забытый стакан.
Почти за два десятка часов мастер успел испробовать всё. Он перебрал весь механизм несколько раз, изучил каждую часть, он даже попеременно заменял каждую деталь подобной из своей мастерской, он практически изобрёл эту модель заново. Но часы не шли. За окном светало. Пели птицы.
Мастер сидел за столом, положив острый подбородок на руку, и смотрел утомлённым взором на серебряную луковицу. Стрелки стояли. Неизменно указывали на двенадцать.
Вечный Полдень.
Мастер усмехнулся. Такое было с ним первый раз. Он поднял луковицу, поднёс её к лицу, не меняя позы. Часы стояли. За окном пели птицы. Мастер хотел спать. Он задумчиво покрутил стрелки вперёд-назад.
Стрелки пошли.
Мастер вздрогнул. Казалось, всё замерло, и даже пение птиц смолкло. Мастер засмеялся.
– Но как? – часовщик дотянулся до стакана, не отрывая глаз от идущих часов, опрокинул мягкий огонь в горло. Часы шли.
«Либо я чего-то не заметил, но это невозможно, – думал мастер, либо это что-то, чего я не знал. – Оба варианта одинаково неправдоподобны. Но я очень устал. И ничего не понимаю. Сделаем так, дорогой господин Смок, приношу соболезнования вашему раннему горю, пусть земля Вашей дочери будет пухом, хотя и Вас уже нет в живых. Дело точно не в Вас, Вы сделали часы талантливо, чуть коряво, чуть банально, но сделали, к Вам претензий у живых быть не может, работа хорошая. Вы, буду откровенным, уж простите меня подвыпившего, настолько заурядны и пошлы, что даже ошибки случайной и гениальной совершить не могли. Но что-то с ними произошло. Что? Я хочу спать… Сделаем так. Я лягу. А Вы, господин Время, подождите здесь. Утром я, свежий и сильный, приду к Вам, если Вы не убежите, как делаете последние сто с чем-то лет, и мы поговорим. Часовщик встал. Комнату разрезал первый, бледно-жёлтый луч. Мастер, покачиваясь от усталости виски, ушёл в квартиру. Он бросил скомканный костюм на пол и упал на кровать.
Мастер-часовщик проснулся. За окном светало. Он встал и быстро оделся в свежие брюки и рубашку. Вышел в мастерскую. Позвал подмастерье. Тишина, полнейшая тишина в ответ.
«Я что, проспал сутки? – подумал мастер, – Почему рассвет?»
Мастер вошёл в кабинет. Комнату разрезал первый, бледно-жёлтый луч. На столе тикали часы. Мастер-часовщик задохнулся от жуткой догадки.
Он выбежал на улицу. Полуденная застыла в утреннем пейзаже, наполовину закрашенная первыми лучами. Сочетание глубокого синего в нижней и лимонно-жёлтого в верхней половине домов.
«Город спал или нет? Спал или нет?! Чёрт, ни одного прохожего, неужели получилось, неужели? Ранее утро, никого же нет…»
Мастер выбежал на площадь и остановился. Он расхохотался.
Прямо перед ним, прямо в центре Круглой площади объёмной фотографией ехала и не могла проехать, пересекала и не могла пересечь мозаику солнечных часов фигура полицейского на велосипеде. Видимо, он хотел вспугнуть стаю голубей, промчавшись сквозь неё, стая взметнулась и застыла серыми каплями вокруг стоявшего на двух колёсах патрульного. Полисмен улыбался и смотрел вперёд застывшим взглядом, словно восхищаясь своим умением держать равновесие при полной остановке: собственный фотопортрет.
Мастер хохотал.
Он остановил время.
Который день, неделю, месяц, год, десятилетие мастер-часовщик ходил по городу Полудня. За спиной болталась кожаная сумка с инструментами. Он никогда не выходил из своей лавки, во всяком случае, этого никто не видел. Даже когда мастера вызывали на дом за огромные деньги, тот отказывался. Он настаивал приносить часы ему в лавку, каких бы размеров они ни были. Многие старинные настенные часы размером со шкаф трудно было вытащить даже из комнаты, затем пыхтящая круговерть подъезда и срывающихся пальцев, кое-как через парадный, осторожно-осторожно, косяк, ободранный локоть, улица и… что? Что прикажете делать, уважаемый мастер?
– Редкий рикша довезёт такой груз, да никто не возьмётся, Вы поймите, это же фамильная ценность!
– Только в лавку, – отметал строгий седовласый мастер.
И если кто смел перечить, достаточно было одного взгляда его пугающих, голубых, да нет же, зелёных, я помню, дорогой, он не так всё рассказывает, зелёных, таких жутких, знаете, жутких зелёных глаз… Ну, мы и повезли. И не пожалели…
Но сейчас он, взяв кожаную сумку с инструментами, отправился в одинокое паломничество по городу Полудня. Мастер пересекал замершие улицы с редкими остановившимися людьми, подходя к каждому, искал часы, и, если находил, тут же, прямо на мостовой, на белоснежном распластанном платке быстро разбирал их, что-то исправлял, собирал и аккуратно возвращал на место. Затем подхватывал инструменты, складывал платок и шёл дальше. За несколько месяцев или лет – узнать было невозможно, ведь время было остановлено – мастер обошёл всех прохожих и решился сделать перерыв.
Он вернулся в лавку. Подмастерье вот уже который год, месяц, неделю был в семи минутах от места работы. Часовщик накрыл на стол, налил вина, усмехнулся, что пьёт в такой ранний час, достал часы покойного инспектора, и остановил их ход. Город ожил, где-то тихо заплакала Анна над телом инспектора в сумрачной комнате, Альберто обнял Аврору во сне, потянулся заключённый в подвале участка, полисмен вот-вот должен был выехать с площади. Мастер наслаждался завтраком под пение птиц.
Он останавливал время уже в третий раз. Первый раз, пробежавшись по мраморному фото города, посмотрев на чудо застывшего предрассветного моря, он, спустя несколько непрошедших часов вернулся в мастерскую, в свой кабинет. Букет на подоконнике, существовавший с мастером в одном потоке, успел немного завять. Взяв тикающую луковицу со стола, мастер-часовщик остановил часы. Вселенная вокруг ожила. К окну метнулась испуганная муха.
Мастер улыбнулся.
Снова завёл часы, повернув стрелки.
Мир остановился. Муха висела на расстоянии ладони от стекла.
Снова остановил. Мир ожил.
Теперь у него в руках был механизм, необходимый для достижения главной цели в жизни. То, что раньше было трудно изучить, то, что ускользало и двигалось по одной прямой с жизнью мастера и людей всего мира, теперь замерло, отделилось. То, что раньше было заметно только по косвенным признакам, по следам ржавых потёков на шестерёнках, по стёртым деталям часов, теперь было остановлено, усмирено.
У мастера была вечность, чтобы изучить вечность.
Мастер-часовщик поймал Бога в маленькой серебряной луковице и мог рассмотреть его со всех сторон. Он мог сосредоточиться на работе. Но была у мастера одна детская, дерзкая, мальчишеская мечта.
Мастер обладал идеальным слухом. Он слышал все часы в городе, и, если хотел, мог услышать и дальше, стоило ему отвлечься от работы и обратить внимание на окружающий мир. И все часы в мире шли вразнобой. Если минутные ещё и совпадали, то секундные били как попало, дробя секунды на миллионы частиц. Мастер-часовщик с детства слышал постоянный шум.
Но если настроить все часы так, чтобы они шли нога в ногу, в единый импульс тонюсеньких усиков циферблата, чтобы тишина возникала, хотя бы на одну секунду, а после удара ещё на одну, а после – ещё, господи, Святой Полдень, да, это было бы счастье и долгожданный покой. Потому мастер отправился в город.
И вот, сделав часть работы, он решил вернуться, перекусить и выпить вина.
Мастер быстро позавтракал, допил вино, мимо окна проехал полисмен, мастер завёл часы. Подмастерье застыл за миг до того, чтобы протянуть руку к ручке.
Рассказать ему? – мастер подумал и решил, что пока не стоит. Слишком большой соблазн для смертного. Из мальчика может получиться хороший мастер, но пока он на распутье. Либо полюбит жизнь, либо полюбит время. А такой инструмент в руках любящего жизнь – катастрофа. Мастер, на ходу одевая пиджак – он думал, о том, что можно переждать и до прогретого полудня, переместившись с ледяного августовского утра, но нетерпение было сильней – заглянул в кабинет, увидел совсем усохший веник от Розы Полуденной, присвистнул – сколько же я хожу – и вышел на улицу.
Мастер осторожно обошёл ученика, что стоял у самой двери. Внимательно изучил его молодой, немного надменный, высокомерно очерченный профиль, презрительно вздёрнутый подбородок, тонкий нос, чёрные брови, волосы зачёсанные назад. Нет. Рано. Того и гляди, влюбится или деньги станет копить. Молод. Надо будет поговорить с ним о нём за сегодняшним ужином. Мастер улыбнулся слову «сегодняшний» и двинулся в соседний дом. Его целью на ближайшие несколько месяцев, а может быть, лет, были все настенные часы города, так как с редкими прохожими этого утра он уже успел справиться.
Мастер-часовщик вернулся в лавку через пару десятилетий, тем же августовским утром. Он завёл все часы города Полудня, а также все часы его предместий. Он обошёл тысячи тысяч домов, он свыкся, сросся с одинаковым пейзажем августовского рассвета. Теперь мастер вернулся домой.
Мастер вошёл в кабинет. Сел за стол. Веник у окна обратился в истлевший скелет.
Мастер положил часы на стол. Снял крышку. Выпустил запертое время. Мир ожил.
Мастер закрыл глаза и прислушался. Он наслаждался своей работой. Миллионы часов шли в ногу. Секунда – удар, секунда – удар. Систола и толчок. Армия исчислителей, армада счётчиков. Раз, раз, раз. Секунда в секунду, удар в удар, усик к усику, раз, раз, раз, раз, раз… Но стойте, кто это отстаёт на севере? А здесь вперёд побежали, на западе… Стойте, стойте, подождите…
Ровный строй часов разрушался, дробился и дробился, секунда была нечёткой, тряслась своими бессчётными отражениями, распадалась на эхо, осыпалась и осыпалась, и вот уже трудно различить первоначальный чёткий удар, уже откололась от него новая партия и посягнула на авторитет первой, вот третья…
Буквально через пять минут вся многолетняя работа мастера пошла насмарку. Ещё слышался где-то твёрдый ход самых верных, но он тонул в общем гуле . Жизнь была слишком разноголосой, чтобы идти по одним часам. Мастер-часовщик откинулся на спинку стула, что вчера, двадцать три года назад, использовал в своей сумасшедшей идее один психопат, мастер откинулся на спинку стула.
«Я потратил на это лет двадцать. Точнее, нисколько, меньше того щелчка, что уже не слышу».
Мастер захохотал. В кабинет постучался подмастерье.
В восемь утра мастер сидел перед часами, пил кофе и рассматривал таинственный механизм. Мастер знал, что Адель мёртв, и часы можно оставить себе. Мастер любовался раскрытой ловушкой.
В кабинет постучался подмастерье. Мастер сказал: «Войдите». Фартук, линза в глазу, щипцы в руках. Прерванная работа, раздосадованный и чуть извиняющийся вид.
– Мастер, простите за беспокойство, там какой-то сумасшедший художник, все руки исписаны… Говорит, что Вы ему очень нужны. Говорит, – ученик усмехнулся, – Вы остановили время. Прогнать его?
Мастер поднял глаза.
– Пусть войдёт.
Спустя минуту, в кабинет вошёл художник. Выглядел он странно. Хламида плаща, длинные волосы, острый длиннющий нос, сумасшедшие улыбающиеся глаза, мольберт подмышкой, руки исписаны чернилами. В руках – чёрная тетрадь. Он открыл тетрадь и прочёл, то и дело, поглядывая на мастера, словно сверяя сказанное с его реакцией:
– Мастер, здравствуйте, я знаю, Вы остановили время. На… — художник глянул на лицо часовщика, на сеть морщин вокруг глаз, – на двадцать три года. Я художник, мне нужна Ваша помощь.
Глава 2. История одной гениальной картины
Художник был одним из самых странных жителей города Полудня. Он обитал в мансарде, что наискосок от часовой лавки, в соседнем доме с братьями Райн. У него был острый длиннющий нос, сумасшедшие, всегда улыбающиеся глаза и длинные вьющиеся седые волосы, что спадали из-под широкополой шляпы на чёрные плечи протёртого пальто. Было ему лет шестьдесят-семьдесят, он не умел не стариться, как часовщик, жизнь его подходила к концу, а он так и не написал ни одной законченной картины.
У художника почти полностью отсутствовала кратковременная память. Он был вынужден записывать всё, что происходило с ним вчера, утром и даже час назад, все дела и события, чтобы не выпасть из повседневности, из причинно-следственной симфонии. Когда-то с ним произошло нечто, что лишило его способности запоминать, но что именно – он не помнил.
Дома у художника, в той самой мансарде, которую наблюдали в аквариуме окна считающий и Аркадий, хранились десятки тетрадей, куда художник вносил всё происходящее, если не забывал этого сделать. Все обои и запястья были исписаны напоминаниями, все шкафы и столы были оклеены бумажечками со списком дел. Если бы не записи, художник не только бы забыл сходить за едой или углём, но и вообще поесть и даже выпить кофе. Так бы и умер с голоду, не помня о том, что надо сделать. Надписи же были указателями его жизни, он постоянно смотрел на них и узнавал, с кем познакомился, с кем стоит здороваться, кто ему нахамил, а кто улыбнулся, и где дешевле фрукты. А адрес его мансарды вообще был вытатуирован у него на руке. Если бы художник помнил своё имя, он бы и его выбил на запястье, но имени он не помнил. Помимо напоминаний художник оставлял себе напоминания о напоминаниях и о необходимости напоминания вовремя снять. Когда он забывал снять какие-то напоминания, он мог сделать одно и то же по тысяче раз. Учитывая, что некоторые напоминания звучали как: «Выпить чашку кофе», то такое зацикливание могло кончиться плачевно. Художник вёл дневник и ставил галочки на обоях с сегодняшним числом, дабы знать, сколько раз он выполнял определённое действие.
Помимо бесконечных листочков и стопки тетрадей с прожитой жизнью в жанре дневниковых записей, мансарда художника была заполнена картинами. Точнее – одной и той же картиной. Её вариациями. Вот уже который месяц художник писал один и тот же восход луны, что был виден с его мансарды там, где через все скаты крыш немного виднелось море – синяя дымка волн вдали сливается с небом, всё это подчёркнуто ломаной линией черепицы, крона самого высокого дерева вдалеке и… вставшая над городом луна. А самое главное – цвета и объём пейзажа. Художник улавливал малейшие полутона и бездну перспективы. Если бы картина была дописанной, случайный взгляд на ней так бы и замер, не смея оторваться от открывшейся глубины.
Именно отсутствие кратковременной памяти давало художнику чистейший, не замыленный взгляд на вещи, взгляд без рамок и опыта. Мастерство давно стало его второй натурой, перешло в память долговременную, стало навыком, потому уйти не могло, а обратная сторона опыта, привычка к жизни была художнику неведома. Он не запоминал. Потому был всегда свеж и весел да с сумасшедшими глазами. Картина его была превосходной, но не оконченной. Он был лучшим художником в городе Полудня, пейзаж обладал такой силой и глубиной, что превзошёл бы оригинал, если бы не одно «но».
Художник не успевал написать картину. Восход луны свершался всегда раньше, чем он успевал его запечатлеть. Тона и полутона перетекали друг в друга раньше, чем взмахи кисти успевали перенести их на холст, солнце и луна меняли своё положение, тени ползли и удлинялись, и, вместо изящного, грациозного шара, нависшего над городом Полудня, на картине получалась какая-то полукруглая размазня. Художник мог бы написать луну по памяти, но кратковременная память отсутствовала, и он не мог воспроизвести пейзаж в голове. Он мог писать только с натуры, а натура ускользала.
Он был самым рассеянным художником города Полудня. Единственное, что он помнил, когда просыпался – надо попытаться сегодня дописать картину. Его мастерская была уставлена недописанными этюдами одного и того же пейзажа в разное время года, в разную погоду – хроника собственной беспомощности перед временем и пространством.
Каждое утро, проснувшись, художник видел на стене перед кроватью листок с инструкцией:
Если что – ты художник
Нужно написать картину
Умыться и почистить зубы
Позавтракать
Перечитать вчерашние записи
Проверить наличие красок
Проверить наличие чернил
Проверить наличие холстов
Если чего-то нет, перейти к листу «Покупки» – левее
Начать работу
Вести дневник
P.S.: Может быть, сегодня ты успеешь. Я верю в тебя.
Прочитав и открыв себя заново, выполнив всё необходимое, художник принимался за работу. Весь день он набрасывал контуры, рисовал эскизы, залитые дневным светом, повторял всю работу солнца и времени.
А как только солнце садилось, художник земной вступал в гонку с художником небесным и всегда выходил проигравшим, не успев запечатлеть краски лунного восхода. Если бы не память, художник выиграл бы эту схватку, он написал бы восход глубже и пронзительнее, чем это делала луна и багровое, раскалённое зашедшим солнцем небо. Но художник забывал пейзаж, стоило ему отвести взгляд.
Одно время он пытался совместить один закат с другим, создать картину по частям, но это рождало нереалистичную смесь, коллаж темнеющих и алеющих по-разному небес, а малейшая ложь в полутонах приводила художника в ярость. Любой другой живописец был бы в восторге от получившегося, он мгновенно обрёл бы славу и прочую шелуху, но художник знал, что это обман, его интересовал только сам закат и восход луны и искусство его воплощения. Художник хотел превзойти красоту мира и сделать это правдиво. Он был в силах, он был способен, но у него не было на это памяти.
Так и жил он в своей маленькой трагедии.
Утром четвёртого августа художник проснулся в восемь по будильнику и увидел на бумажке с расписанием свежую приписку, выползшую последним «…а!» за пределы бумаги на обои в орнаменте мелких заметок:
«Перечитай всё с 3-го августа!»
Художник взял верхнюю тетрадь из стопки, открыл случайно двадцать девятое июля, но уже забыл, какое число ему нужно, потому и прочитал следующее.
29 июля
«07:00 – 08:00 – проснулся, сделал всё по схеме. Краски есть.
08:00 – 12:00 – подготавливал эскизы. Прервался послушать полдень.
12:00 – 19:00 – работал, подготавливал эскизы.
19:00 – 22:00 – готовился к закату солнца и восходу луны, отдыхал.
22:00 – 23:00 – луна безумно красива сегодня. Не успел. Сегодня особенно обидно. Я не помню другие восходы, но, судя по записям, этот – лучший. Попробую завтра».
Художник перелистнул в рассеянности несколько страниц, уже не помня, зачем открыл тетрадь.
2 августа
«07:00 – 08:00 – проснулся, сделал всё по схеме. Стул нигде не могу найти. Ну и чёрт с ним. Краски пока есть, на сегодня хватит, но надо купить.
08:00 – 12:00 – подготавливал эскизы. Прервался послушать полдень. В городе какой-то шум. Дураки.
12:00 – 19:00 – работал, подготавливал эскизы. Внизу беспорядки. Кто-то ходит под окном. Выглянул посмотреть, что творится. Мрак. Но в окне мастера-часовщика прекрасный букет алых роз. Не забыть написать его завтра.
19:00 – 23:00 – готовился к закату солнца и восходу луны, отдыхал.
23:00 – 00:00 – Чёрт! Красок хватило только на эскизы! И странно, пока выдавливал пустые тюбики, не заметил лунного света. Луна будто вышла позже. В городе какой-то шум, кричат: «Стулья!». Попробую завтра».
Художник посмотрел на стену, вспомнил про третье число, перевернул листок.
3 августа
«07:00 – 08:00 – проснулся, сделал всё по схеме. Пошёл за красками.
08:00 – 12:00 – подготавливал эскизы. Прервался послушать полдень. В городе чинят витрины. Купил краски.
12:00 – 19:00 – слышал выстрел. Выглянул посмотреть. Вспомнил про букет. Перечитал ещё раз вчерашнее. Написал эскиз букета. Букет немного завял, но за завтра успею, если не забуду.
19:00 – 22:00 – готовил эскизы. Из-за выстрела увидел букет, писал букет вместо эскизов, затем делал эскизы вместо отдыха, готовлюсь к восходу луны усталым. Вряд ли успею.
22:00 – 23:00 – не успел. Опять ушла. Попробую завтра. Устал сильно, ложусь раньше».
4 августа
«04:30 – 05:00 – проснулся раньше. Сделал всё по схеме.
05:01 – 05:30 – сел писать букет мастера-часовщика. Мастер работает, вид усталый.
05:31 – 05:32 – странное дело: за ту секунду, когда глянул на холст и вернул взгляд обратно, букет успел сильно завянуть, словно прошло часов десять. Я думал, опять забыл, но оказалось, что нет.
И мастер был несвеж и в другом костюме, теперь выспавшийся. Собственными глазами видел, как муха в комнате мгновенно переместилась на несколько метров. Не перелетела, а переместилась! Что за шутки со временем, Мастер-часовщик?
05:32 – 05:33 – опять отвлёкся на холст. Букет завял, словно его не поливали неделю!
Подменить не могли – сравнивал с наброском – те же лепестки и бутоны, семнадцать штук, форма та же, вплоть до каждого изгиба. Буду смотреть не отвлекаясь.
05:33 – 05:34 – полнейшие чудеса! Букет за миг превратился в трухлявый скелет. Мастер в совершенно другом костюме и очень сильно постарел . Судя по протёртым локтям пиджака и морщинам вокруг глаз, мастер останавливал время на лет на двадцать.
06:00 – надо сегодня его навестить и всё сказать. Есть одна идея! Но я забуду! Как поступить?
06:01 – понял! Надо оставить пометку на обоях.
Теперь, перечитав, художник силился вспомнить идею. Как обычно ничего не всплывало в памяти. Художник в который раз пошёл по-другому пути: он выдумал идею заново. Выдумав, он записал её в блокноте и пошёл к часовщику.
Глава 3. Уговор художника и часовщика
– Так. Давайте ещё раз. А то вы всё забыли. Я останавливаю время сегодня. Вы пишете картину. Я стою рядом. Вы дописываете. Я запускаю время. Так?
– Простите.
– Что?
– Вы не могли бы повторить начало?
– Зачем?
– Когда Вы подошли к концу фразы, я забыл начало.
– Тогда пишите, Вы же хотели. Возьмите ручку.
– Я прочитал. Всё не так.
– Что не так?
– Отправьте меня в прошлое, Мастер.
– Зачем?
– Там был самый лучший восход луны.
– Вы же не помните.
– Я по записям понял.
– Я ещё не экспериментировал с передвижением стрелок и перемещением во времени... Это опасно. Я думал заняться этим позже. Всему своё время.
– Давайте, я покажу Вам картину ещё раз, чтобы Вы…
– Нет-нет! Не надо, она очень тревожит. Она прекрасная, но не дописанная.
– Двадцать девятое июля. Я Вас прошу. Лучший восход. В этой картине вся моя жизнь.
– Ладно.
– Что? Простите? Вы?
– Опять всё сначала… Перечитайте тетрадь отсюда и досюда.
Шелест. Минутное молчание.
– Ага. Вспомнил. В двадцать девятое июля.
– Да. Но часы я Вам не доверю. Я буду рядом. Подготовьтесь, и завтра мы отправимся. И не забудьте.
– Я запишу. Вот. Записал. Не забуду.
«Надеюсь, он забудет и не придёт. Но картина дьявольски хороша. А если допишет…»
«Лишь бы не забыть, лишь бы не забыть! Прийти и перечитать всё, перечитать! Твердить до дома, а то забуду».
Эпилог. Похороны героя Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов
Утром пятого августа, когда за окнами дул ветер с моря, крепкий и холодный, собирая по пути урожай кепок, шляп и первой сорванной зелени, в маленькой комнатке Адиной квартиры сутулый человечек, которого все по ошибке принимали за бухгалтера, проснулся по будильнику, потянулся и встал с постели. Он стоял босой в центре комнаты, уперев руки в худую спину, глядя на тени проплывающих облаков. Он внимательно посмотрел на шкаф с птичьей головой, причмокнул языком от грядущего удовольствия и стал одеваться. Через минуту, облачённый в костюм бюрократа, лже-бухгалтер вышел в коридор. Белый квадрат, ухваченный боковым зрением, заставил его остановиться. Бюрократ прочитал записку на внутренней стороне входной двери. Почерк Ады торжественными завитушками вывел по клетчатому небосводу листка:
«С сегодняшнего дня, пятого августа, объявляю снижение цен на жильё в четыре раза:
Вместо привычных…»
Лже-бухгалтер не стал дочитывать ненужную ему арифметику, так как спешил на службу и хотел выпить чашку кофе. Он был удивлён неожиданной щедростью Ады.
Что это на неё нашло, думал бюрократ, допивая кофе на кухне. Он смотрел за окно. Подоконник был пуст, а по улице в нескольких метрах над землёй плыл между домами листок с багровым пятном и чёрной дырой в центре.
Листок этот, как и десятки его собратьев, клеймённых тем же багровым, опалённых чёрным, вырвавшихся из кожаного заточения в крепкий, напитанный солью и йодом воздушный поток, стремился найти своего адресата. Адресата, который выловит из непослушного игривого августовского воздуха бумажную птицу, прочтя заляпанное кровью оперенье строчек, застынет посредине пути из магазина домой, из лавки на службу, из кафе в парикмахерскую, застынет и, не веря, переберёт все перья опять.
Листок этот торопился, так как его собратья, разлетевшись в водоворотах улиц, свои послания уже донесли, следуя дидактике случая и морского ветра, донесли, в большинстве своём, ещё вчера утром, а человеческая речь довершила дело ветра и окровавленной бумаги.
Листок этот пересёк известный перекрёсток с небольшим кабачком застрял в тенте веранды, в виноградной лозе.
Листок был вырван оттуда раздражённым хозяином, который в последние дни чуть не свихнулся от хлопот и богатства, свалившихся на его недалёкую голову.
Листок был прочитан Грегуаром несколько раз, и, когда его содержание было усвоено и понято, мировоззрение хозяина кабачка совершило такой же головокружительный кульбит, как и мировоззрение всего города вчера утром.
В холле Здания Бюрократизма со вчерашнего вечера стояли опечатанные урны для голосования на выборах Финансового Инспектора города Полудня. Урны были прозрачными, дабы избежать фальсификаций и вбросов. Их было пять, по числу выдвинувших свои кандидатуры. Голосовать имел право каждый совершеннолетний житель города, победитель назначался на должность инспектора на неограниченный срок. Лишиться должности он мог:
– по причине своей кончины;
– по собственному желанию;
– по решению Здания, как и произошло с бывшим инспектором.
Пятого августа с самого утра шли выборы, а между тем, в ночь перед днём выборов и вплоть до их окончания за дверью небольшого кабинета на первом этаже разгорался настоящий скандал.
Урн было пять. Пять кандидатов. Четверо из них были живы, пятый, бывший инспектор города Полудня Адель Вличкий был застрелен неизвестным третьего августа. Формально он принимал участие в предвыборной гонке. Но физически занять эту должность не мог. В маленьком кабинете за дверью на первом этаже царили хаос и неразбериха.
Там разговаривали на повышенных тонах, там спорили, плевались, судорожно опустошали пыльные стаканы и наливали, звякая трясущимся горлышком, новый, не переставая талдычить своё, там ссылались на десятки документов, противоречивших друг другу, там в запале обмолвились о необходимости позвонить Директору по выделенной линии.
Половина бюрократов была за формальное участие мёртвого инспектора, половина – против. Один пункт регламента гласил, что участвуют все, кто соответствует нормам, и не было там нормы связанной с состоянием здоровья или наличием жизни. Другой пункт гласил, что в случае смерти инспектора при исполнении назначаются новые выборы. Первые отвечали, что пока инспектор не выбран, снять кандидата с гонки, пусть и по причине смерти невозможно. Вторые убеждали, что голосовать за мертвеца непрактично.
И всё бы ничего, но скандал усугублялся с ходом голосования. Стая бурых, простреленных листков сделала своё дело красноречивей любых предвыборных выступлений, обернувшись в итоге в стаю листов белоснежных. С галочкой напротив одной фамилии.
В холле Здания Бюрократизма стояло пять урн. Четыре из них были пусты. Одна заполнялась и заполнялась бюллетенями и уже в полдень была заполнена до половины.
Альфред ехал по городу Полудня.
Алая ткань трепетала и хлопала на сильном ветру. Смазанные колёса крутились бесшумно, шрам на месте сорванной розы был призрачен и прозрачен. Альфред возвращал коляску домой.
После нескольких часов сна он очнулся в лавке. Роза спала наверху, её отнесли слуги. Она пока не знала о главном кошмаре, произошедшем в лавке. Слуги ходили на цыпочках, боясь потревожить госпожу, пытаясь отсрочить её неминуемое пробуждение. Лавке грозила гибель.
Альфред был первым, кто проснулся после того, как старуха отсекла себе мочку. Альфред лежал на циновке. Он подумал, что сейчас встанет и пойдёт домой, но вспомнил, что сегодня нужно забрать коляску из мастерской Жана.
Альфред поднялся, прошёл мимо убитых горем слуг и вышел в ветреное утро. Голова была тяжела, его подташнивало. Из рассказов он знал, что так будет несколько дней. Сила Ло Оуш велика.
На крыльце рыдала женщина с востока. Альфреду было наплевать на гибель лавки. Дул сильный ветер с моря. Альфред с наслаждением вдохнул морской воздух. Он поймал рикшу, знакомого мальчишку с побережья. Мальчишка поздоровался с Альфредом. Альфред не ответил. Мальчишка пытался заговорить с Альфредом, но Тот грубо оборвал его. Рикши – один юный, как девять утра, и второй, переживший свой полдень, ехали в молчании.
Забрав коляску, Альфред двинулся в обратный путь. Он с трудом выбрался из переулков, арок и двориков, опутавших лавку Жана живописными катакомбами. Альфред ехал к лавке Розы. Альфред думал, что теперь ему придётся уволиться и искать другую работу. Апатия и безразличие овладели им. Альфред не смотрел на дорогу.
Он поднял голову от руля и вдруг понял, что находится в неизвестной части города.
Безликие дома тянулись в неизвестность. Выхваченная полоска фасадов ближайшего переулка не напоминала ничего. Внезапно Альфред врезался передним колесом в бродягу в огромном сером плаще. Бродяга, взмахнув бутылкой дорогого виски, отлетел в сторону, но удержался на ногах:
– Ты куда, сука? – лицо бродяги искривилось в довольной улыбке. Гнилые остатки зубов перемежались с золотыми столбиками. Через скулу тянулся страшный шрам. Альберто узнал бы это лицо.
– Уйди с дороги, придурок. Я тебе череп проломлю, – Альфреду не хотелось слезать с велосипеда.
– А-а-а-а-а-а-а! – удовлетворённо протянул бродяга, словно разгадав какую-то тайну. – Я тебя знаю. Ты Альфред. Рикша той цветочной шлюхи, Розочки. Скажи, вы там все с ней ****есь? – Шлейм хрипло засмеялся, закашлялся, сплёвывая рыжую мокроту. Он уже не помнил, какой день он пил, празднуя удачно выполненное поручение.
Кровь вскипела в венах Альфреда. Он перекинул ногу через седло и пошёл на задыхающегося от смеха бродягу.
Шлейм поднял весёлое лицо, и Альфред ударил его искренне и честно, с удачным хрустом в заросший грязной щетиной подбородок.
Шлейма развернуло от удара.
Бутылка выскользнула из пальцев, стукнулась о каменную плиту толстым донышком и не разбилась. Ноги Шлейма подкосились, он упал на крыльцо ближайшего дома.
Висок Шлейма мягко и бесшумно напоролся на морду мраморного льва, что возвышался с правой стороны крыльца. Тело несколько раз дёрнулось в конвульсиях и замерло.
На мраморном клыке повисла одинокая чёрная капля. Виски толчком выплеснулся на мрамор, затем потёк быстро худеющей струйкой. Пахло морем и виски.
«Вот так», – подумал Альфред. Он сел на коляску и стал неспешно крутить педали, отматывая мёртвое тело прочь от себя. Он узнал статую льва и понял, где находится.
Альфред готов был убить за то, что он любит. Бродяга оскорбил Розу. Альфред убил его. «Значит, я люблю Розу», – подумал Альфред.
Он улыбался. Ему впервые за много дней стало легко.
– Я люблю Розу, – шептал он и улыбался шире и шире. – Я люблю Розу.
Хозяин магазина стоял на улице и наблюдал за тем, как стекольщики вставляют новую витрину. Дул сильный ветер с моря, но хозяину было всё равно. Вот уже несколько дней он находился в оцепенении. Всё произошло на следующий день после кражи стульев. В то утро, принеся с пустыря три украденных стула, полноватый седой мужчина сложил их около двери, и, тяжело отдуваясь, достал звякнувший круг ключей. Он открыл дверь и вошёл внутрь. Пропели колокольчики, зрение нырнуло в полумрак, расчерченный параллельными полосками света – гибель витрины была прикрыта железным трауром жалюзи. Но и в этой геометрии света и тьмы хозяин сувенирной лавки увидел то, что поразило его сильнее всего в подходящей к плавному завершению жизни.
Все канатные судьбы, что были выставлены в рамках на полках его магазина, были аккуратно развязаны.
Хозяин лавки прищурил глаза во мраке и увидел, что свободные линии канатов лежат под нетронутым стеклом. Хозяин посмотрел туда, где раньше сидел странный моряк, а на полу лежали неровно отрезанные куски канатов. Там не осталось ни одной петли, хотя хозяин помнил, что он резал в белом гневе, наугад, матерясь и тяжело дыша, потому уцелело много петель, которым он был рад, когда ему стало стыдно за содеянное. Сейчас все узлы были развязаны.
Теперь же хозяин стоял и смотрел, как стеклили витрину.
Дул сильный августовский ветер.
Роза проснулась, сладко потянувшись. Слуги внизу замерли. Они знали то, чего не знала Роза. Когда их троих – Уду, Альфреда и госпожу Розу – нашли спящими на полу, слуги обнаружили, что все цветы, во всех букетах, ящиках и горшках, все-все цветы в лавке – завяли.
Все боялись гнева Розы. Потому что знали, что она не пощадит никого. Некоторые сбежали, но таких были единицы.
А Роза, проснувшаяся этажом выше, была счастлива. Она впервые не чувствовала этого сладкого щемящего чувства в груди. Она разлюбила Альфреда.
Он был чёрным, лакированным и торжественным, в форме вытянутого ромба, в подпалинах красного бархата, с золотыми кистями по бокам.
Он был тяжёл и грузен, как и тело, покоящееся внутри, он был величав и сдержан, он был исполнен пафоса и готики, словно орган – реквием, устремлённый всеми трубами к сводам церкви.
Он был похож на рояль, который вот-вот внесут в новую квартиру на пятом этаже два пыхтящих грузчика, и пианист, не вытерпев и забыв о суете вещей, сядет за клавиши и исполнит лучшую импровизацию, на которую способен.
Он был торжественным. Он был почти праздничным.
Это был лучший гроб из самой дорогой лавки города Полудня.
Комната, залитая полуденным светом, опустела, толпа прощающихся отхлынула к дверям. Две женщины в чёрном, одна с тёмными волосами, другая – с русыми, одна имеющая с покойным связь добровольную, другая кровную, одна затаившая горе и удивление, вторая, выливающая их по-детски жестоко и непринуждённо – теперь и они, покинули залитую светом комнату. Чьи-то участливые руки подхватили опустевшие табуретки, и, опережая плывущий по скрипучей лестнице гроб с чёрного хода, вынесли их на улицу и ловко расставили перед крыльцом на единственно возможном расстоянии. Гроб был медленно водружён на два табурета, которые хранили призрачные следы ботинок городского сумасшедшего.
Наступил момент прощания.
Никто, кроме двух женщин, оплакивающих покойного, не смел отделиться от чёрной толпы робким силуэтом, и приблизиться к ящику, обитому бархатом.
Толпа была литой и цельной. Так было проще.
Гроб стоял в центре, храня вокруг себя пустоту бывшей ненависти, стыда, восхищения.
Адель был одет в лучший костюм. Под чёрным пиджаком виднелась накрахмаленная рубашка, сверкала запонка. Под мраморными, будто осыпанными мукой пальцами возлежала трость. Львиная голова покоилась на белоснежной хлопковой груди. Лицо Аделя было белым и мудрым. Спокойствие, умиротворение и даже некоторое превосходство лежало тенями у крыльев его носа, под глазами, в проступивших складках губ, в морщинах лба, и было неясно, то ли это вправду время изменило лицо бывшего инспектора, то ли это только казалось ошеломлённой толпе. Гроб стоял в центре, но никто из толпы не осмелился подойти к нему. Мяли снятые шапки в мёрзнущих руках, смотрели издалека. Только две женщины плакали у гроба.
Затем две плачущие отступили вглубь, слившись с матерью-толпой, которая с нежностью приняла их в свою перешёптывающаяся утробу. Четверо мужчин подхватили гроб надменные углы. Началось траурное шествие.
Шествие совершалось в полной тишине до первого перекрёстка. Затем неожиданно, но закономерно, словно и не могло быть по-другому, из-за поворота сзади к гробу, отделив его от толпы, подкатила волна меди, гудения, и воя – городской оркестр, который выходил на улицу только в Праздник Слонов, почтил своим присутствием похороны и стал их частью, влившись в онемевшее шествие.
Теперь у горя был язык.
Оркестр играл сдержанно и торжественно. Оркестр играл пронзительно и глубоко, настолько, насколько мог найти в себе пропасти и полёта. Оркестр играл почти празднично. Пели трубы и били барабаны, впереди, чуть раскачиваясь, плыл гроб со снятой крышкой, затем вышагивал оркестр, после тянулась вереница горожан.
Люди смотрели на шествие из окон, срывались с места, хватали самое тёмное, что попадалось под руку из одежды и выбегали на улицу, пристраиваясь в хвост процессии, разбавив её серым, случайным, цветным. Шествие двигалось на восток.
Гроб несли четверо мужчин. Первым слева шёл погружённый в себя хозяин сувенирной лавки. Справа и спереди шёл упитанный шериф, остановивший толпу речью. После, у правого заднего угла, мужественно сохраняя прямоту и изящность своей тонкой фигуры под тяжкой ношей, шагал, поджав тонкие губы, подмастерье часовщика. И совсем неожиданно, еле сдерживаясь, чтобы не заплакать переигрывая и сморкаясь – шёл фокусник в протёртом фраке и без цилиндра.
Шествие двигалось на восток, и уже высилась над ним громада Здания, и вид её был несколько оскорблённым, так как впервые что-то могло соперничать с ней в пафосе и величии. Шествие добралось до Круглой площади и замерло у самого её края. Оркестр смолк. Будто в ответ донеслись весёлые трубы. На другой стороне площади последний свёрнутый шатёр цирка водружали на тележку. Цирк, ведомый неведомыми для города лошадьми, пошёл по часовой стрелке вдоль площади. Траурное шествие двинулось по противоположной стороне. Две процессии разошлись по гранитному циферблату.
Цирк отправился прочь из города, в обратном порядке повторяя все те улочки, что прошла похоронная процессия. В середине циркового каравана, на центральной платформе вытанцовывал жонглёр, подкидывая монеты, а считающий, Аркадий Чехов, успевал пересчитать каждую горсть. Готовился ряд эффектных номеров, демонстрирующих феноменальную способность Аркадия.
– А горожане-то сильно повзрослели за последние три дня. Ещё не взрослые, но уже и не дети. Крепкие подростки. Нам тут больше делать нечего. Взрослые нашего представления не поймут. А дети от него взрослеют, – говорящий залился скрипучим смехом.
Сидящий на первой платформе силач посмотрел на говорящего. Самый облезлый и неухоженный клоун, который в день смерти Аделя лопнул, как мыльный пузырь, и который по совместительству являлся директором цирка и его единоличным хозяином, утирал грязным рукавом слезящиеся от смеха и ветра глаза. Цирк покидал город.
Шествие замерло у крыльца Здания. Было тихо. Откуда-то доносилась детская песенка. Вскоре и она стихла. Сильный ветер. Сложенные руки и бледное лицо. Молчание. Фотография совести.
Часы на башне приспустили минутную и часовую в знак немого согласия с откровенностью тишины. Секундная величественно обошла свои владения по кругу.
Но вот двери Здания распахнулись. По лестнице спускался секретарь в серенькой рубашке и крупных очках. Позади него, по бокам, вышагивали двое в чёрных судейских мантиях и птичьих головах. Троица сошла по мраморным ступеням к гробу инспектора.
Секретарь протянул правую руку в пустоту, и подскочившая фигура с птичьей головой вложила в неё свиток. Секретарь развернул его.
Над площадью раздался тусклый голос:
«От Имени Великого, Пристального и Беспристрастного Суда Здания Бюрократизма, от имени справедливости, правосудия и твёрдых основ Бюрократизма. От имени всех жителей Святейшего Полуденного города имени Двенадцати ударов. Лично от имени Директора Здания. Сим документом постановляем присвоить Аделю Вличкию, занимавшему должность финансового инспектора города Полудня с ….-й по …. –й год посмертно звание финансового инспектора Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов, а также, звание почётного гражданина Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов и звание Героя Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов посмертно. Круглая Печать и Личная Подпись Директора. Точка».
Тусклый голос стих, и тут же ненавистно и отчаянно запели трубы, пощадив говорящего, не дав неловкой паузе втиснуться, заполнить молчаливым презрением священный август.
Процессия двинулась далее, по циферблату площади, описав целый круг, вышагивая по рассыпчатому лошадиному навоз, цветным лоскутам, окуркам и мусору, оставленным цирком мимо лавки часовщика, мимо лавки с двойной росписью, чьи авторы погасили её в честь траура, которому они был причиной. Да, братья поспешили примкнуть шикарными чёрными костюмами к чёрной толпе, процессия пошла по Полуденной, затем свернула, затем ещё раз, через главные улицы, через весь город Вечного Полудня, навстречу ветру, западу, морю.
Люди двигались к морю.
Грегуар сегодня решился на настоящий поступок. Он закрыл кафе на выходные. Ему надо было пересчитать деньги, прибыль, полученную за день, когда были украдены стулья. Вот уже два дня стопки монет и купюр не давали ему спать. Хозяин хотел знать число. Но, чтобы привести бухгалтерию в порядок, нужен был свободный день. Хозяин закрыл кафе, заперся в тёмном зале с официанткой, разложил на изрезанном дереве медь, бумагу и счёты и принялся за дело.
Они с официанткой считали деньги весь день. Осложнялось всё мнительностью хозяина. Тот проверял каждую стопку по несколько раз и заставлял официантку делать то же самое. Затем он тайком проверял и её стопки, чтобы уличить девушку в краже. Но официантка была честна, как светлое ноябрьское воскресение, и хозяин оставался ни с чем.
После полудня мимо окон кафе прошла цирковая труппа. За цирком бежали мальчишки. Цокали копыта лошадей, большая часть повозок была накрыта тентами, только где-то в центре крутилось размытое оранжевое кольцо апельсинов в руках жонглёра. Хозяин кафе замер. Втянул ноздрями сладкий запах. В воздухе сильно пахло июнем, детством, счастьем. Хозяин смотрел в окно. Прямо с одной из платформ сладостями – разноцветные ряды сокровищ, шоколад, пряники, а сбоку бежали мальчишки, протягивая монетки, чтобы напоследок купить таинственных леденцов, что растекаются сахаром во рту, а потом взрываются с шипением, фейерверком вкуса. Мальчишки протягивали деньги, а грустный белый клоун в огромном колпаке, протягивал детям конфеты, и получившие своё, отставали, уступая место другим. А над всем этим великолепием крутился барабан с растягивающейся сладкой полоской тянучки. Хозяин сглотнул. Платформа ехала медленно, чтобы дети успевали за ней. Она величественно проплывала за окном. И крутился барабан. Растягивалась лента, точь-в-точь как в детстве, ароматная, сладкая, он покупал такую прямо у моря…
– Вот эту пересчитай лучше… Да дай сюда, криворукая, я сам! – хозяин вырвал очередную бумажную стопку и принялся перебирать её с особенным отчаянием, часто слюнявя палец.
Официантка считала деньги вместе с хозяином. Она очень устала за эти дни и так надеялась на выходной.
Теперь она сидела в душном полутёмном зале, пересчитывала бумажки и железные кругляшки, а хозяин тайком пересчитывал за ней каждую стопку. Она постоянно боялась ошибиться.
Она хотела воплотить свою мечту – попытаться найти в городе маленького полуседого человечка, которого сначала не заметив, всё же спасла. Как тогда на неё кричал хозяин. Она просто не смогла удержать в руках подноса, когда в его испуганных глазах узнала того, кто снился ей вот уже несколько ночей.
Теперь в её душе всплывали картины с каким-то маленьким, почти игрушечным, домиком с пряничной черепичной крышей, белоснежными, словно сахарными, стенами, синевой залива вдалеке, двумя ребятишками на крыльце…
Леа сидела в тёмном зале и пересчитывала стопку за стопкой.
Дальнее окно было неприкрыто, и сквозь него лился дневной свет, рождая косую сверкающую колонну в центре зала. Леа не смела поднять глаза.
– Дамы и господа! Удивительные математические способности! Господин Аркадий Чехов пересчитает осколки меньше, чем за секунду!
Клоун целился из старого пиратского мушкета в голову Аркадию, гремел выстрел, пуля разбивала фарфоровую вазу на голове бывшего бюрократа на десятки крупиц, но до того как они упадут на доски платформы, Аркадий успевал выкрикнуть из порохового облака:
– Пятьдесят шесть! – клоуны кидались под ноги маленькому седому человечку и поднимали осколки.
Стрелявший быстро пересчитывал и кричал:
– Пятьдесят пять! Ошибка! – но мальчишка, бежавший за повозкой, уже протягивал недостающий кусочек из толпы детей.
Всего этого Леа сквозь короткую прорезь окна увидать не могла, она видела только Аркадия в дыму и порохе и его улыбку: до этого он улыбался так редко, что его рот казался оплавленным и кривым, но это была такая чистая и искренняя улыбка, что Лее хотелось сорваться с места, кинуться к нему, чтобы он забрал её прочь из кафе.
– Вот эту пересчитай лучше… Да дай сюда, криворукая, я сам!
– Эй, Турс, дай-ка папироску, да.
– Да, и мне, будь так добр.
– На вас не напасёшься, кхм. Может, купите хоть раз сами?
– Ты смотри, что, Лэн! Ему уже жалко для своих лучших друзей папироски, да. Тебе что, жалко для своих друзей папироски, Турс?
– Опять ты со своими уловками, кхм. Проще дать, чтобы ты отстал, чем это слушать. Держи.
– И мне, Турс, и мне. Ага.
– Держи и ты... Ребят, давайте договоримся, в следующий раз вы сами покупаете папиросы.
– Хороший табачок, да, Лэн?
– Ага. Отличный, Элвил, просто отличный!
– Кхм. Вы слышите меня?
– А это что? Похороны, да!
– Господа. Дайте мне слово, что в следующий раз папиросы покупаете вы.
– Ага. Кого хоронят, Элвил? Я же вижу, ты знаешь… Да не верещи ты, Турс. Щас в глаз дам.
– Турс. Не мешай нам общаться. Ты донельзя мелочный, да. Будешь заморачиваться на таких мелочах, тебя накажет святой Полдень.
– Так кого хоронят, ты скажешь или нет?
– Скажу, не суетись, да. Только вы попробуйте отгадать. Отгадаете – я вам монету, а нет – вы мне две.
– С чего это две, Элвил?
– Кхм. Да мы же не попадём. В городе куча народу. Я не буду спорить. Это большой риск.
– «Риск-риск!» – заладил! Потому что ты ссыкло, Турс, да? Лэн, поспоришь со мной?
– Нет. Две монеты – это очень много. Даже одна. Много надо работать, ага.
– Ладно, господа. Не хотите спорить, не скажу, кого хоронят.
– Кхм…
– Что?
– Жадный ты, Элвил.
– Да, Элвил. Твоя правда, Турс. Не по-дружески это, Элвил.
– Я тебе щас в лоб дам, Турс. Науськиваешь на меня Лэна, да?
– Я не науськиваю…
– А вот и науськиваешь.
– Я не науськиваю! Лэн, я науськивал тебя на Элвила?
– Так он тебе и скажет. Ему же стыдно признать, что он повёлся на твои науськивания. Смотри, как набычился! Значит, ты науськивал.
– Я не науськивал… Кхм, Лэн.
– Да, так он и признается! Смотри, он весь красный! Ты его науськивал. До чего парня довёл.
– Да вы чего, ребят… Я не наусь… я, может, если случайно только.
– Да так-то плевать вообще, случайно или нет, да? Лэ-эн?
– Ребят, кхм, я не хотел, правда… Хотите, я вас папиросами угощу?
– Лэн, он хочет нас купить на папиросы, да? Думаешь, мы купимся на твои дерьмовые папиросы?
– Да, Турс. Хоть ты, это… Науськивал меня на Элвила, я приму твои папиросы. В знак прощения.
– Эх, тебе повезло, что Лэн такой… добрый. Я бы не принял из твоих гадких рук ничего, да. Разве только в знак солидарности с моим другом Лэном.
Все трое прикурили от старых окурков.
– И спичек не надо… Красота!
– Твоя правда. Хороший табак, Турс. Всегда бери этот сорт. Мой любимый.
– Кхм…Так кого же хоронят?
– Ладно. Без спора. Просто попробуйте угадать.
– Хм, ну, не знаю. Мне кажется, это казнили того сумасшедшего, который украл стулья.
– Ну, какой сумасшедший, Лэн? Пошевели мозгами, да? Кто бы стал его хоронить с такими почестями.
– Да. Твоя правда. Тут особа уважаемая!
– И кого так в городе уважают?
– Не знаю. Какой-нибудь торговец.
– Может быть.
– Какой-нибудь служащий. Начальник.
– Теплее, Турс… Вот могли бы так хоронить, скажем, м-м-м, инспектора?
– Инспектора? Насмешил. Кому он нужен? Всем известно, что инспектор – кровосос. Да ещё и трус, если вспомнить наш последний спор.
– Твоя правда. Инспектора все боятся и не любят. Его бы так не хоронили.
– Хорошо. А кого тогда уважают в городе, а?
– Неужели кто-то из братьев?
– Турс, ты идиот, вон они идут позади гроба. Да вон, позади оркестра.
– Точно. Ага.
– Дай им здоровья, Вечный Полдень.
– Слушай. Хм. Розу я сегодня видел, значит, не Роза.
– Ты прав, Лэн. Не Роза.
– Подожди. Они гроб к морю несут?
– Ага…
– Хоронят как героя?! Да кто же это, святой Полдень?
– Элвил, не тяни кота! Страшно интересно, кто это? Кто этот уважаемый господин?
– Какой-то купец? Кто? Скажи же нам.
– Мы должны его знать, кхм. Я всех почтенных господ города знаю!
– Скажи нам, Элвил, кто это? Скажи!
– Элвил, ну мы тебя просим! Скажи.
– Сказать?
– Да!
– Это финансовый инспектор города Полудня, Адель Вличкай, или как его там. Официально признан почётным гражданином и героем города Полудня. Его позавчера застрелил неизвестный.
Все трое нерешительно бросили окурки на мостовую. Спустя минуту, снова закурили. Помолчали ещё.
– Ну, что тут скажешь.
– Да уж.
Элвил ехидно улыбался, посматривая на смущённых друзей.
– А знаете что? Я всегда говорил, что инспектор – достойный гражданин нашего города!
– Точно, Турс! Я помню. И я такое говорил, помнишь?
– Помню, Лэн, конечно, помню. Твоя правда, как ты выражаешься.
– Элвил, скажи, помнишь ли ты? Что мы всегда хорошо отзывались об инспекторе… Ну, что ты так ехидно улыбаешься, а?
– Да, чего ты улыбаешься, Элвил? Кхм. Ну, ты, конечно, может, и другого мнения об инспекторе. Вы с ним вздорили, было дело…
– Да, твоя правда. Элвил как-то нагрубил инспектору. Повздорил с ним.
Элвил, изменившись в лице, сплюнул на мостовую.
– Да ведь, по мелочам же вздорили, кхм. Так. По мелочам!
– Точно, Турс! Твоя правда, хех. Что было, то забыто, кто прошлое помянет, будет, как здоровяк Альберт.
– Кхм. Мы никому не скажем, так ведь, Лэн?
– Никому! А то, кто узнает. Люди любят инспектора. Могут за него и настучать, так ведь, Турс.
– Точно! Не пыхти, Элвил.
– Да ты помалкивай, Турс. Папиросу лучше ещё одну дай.
– Кхм. Ты что-то прям одну за одной.
– Твоя правда. Разнервничался, старина Элвил.
Элвил прикурил новую папиросу от старой. Здоровенный Лэн, прищурившись, разглядывал процессию, словно ища знакомых актёров под гримом.
– Так, значит, застрелили… Э-эх. Кто же посмел нашего любимого инспектора грохнуть?
– Лэн, мне даже страшно задаваться такими вопросами. Но врагов у инспектора было много. Элвил с ним, конечно, вздорил. Но по мелочам! По мелочам…
– Да, да, по мелочам! Твоя правда, хех.
Злое пыхтение Элвила.
– Нет, правда! Кхм. У него была куча врагов. Он же был строгим, но справедливым. Образец мужества. Его ни купить, ни запугать нельзя было.
– Твоя правда, Турс. Я всегда за это ценил инспектора… Но кто же это мог быть? Врагов много, но враг должен быть очень влиятельным, чтобы осмелиться на такое дерзкое преступление. Застрелить любимца народа!
– Да. Влиятельный… Как братья или ещё кто, кхм.
– Что ты сказал?
– Элвил! Ты проснулся?
– Подожди, Лэн. Я хочу послушать, что говорит этот маленький говнюк.
– Кхм. А что я такого…
– Неужели ты подозреваешь братьев?
– Нет.
– Неужели ты думаешь, что такие господа, как братья Райн не смогут договориться с таким почтенным гражданином города Полудня, как финансовый инспектор Адель Влячка, или как его там, к которому, я, кстати говоря, всегда относился с глубочайшим почтением?
– Да, Элвил, твоя правда. Тут ты, Турс, лишнего дал. Это даже не их методы! Тем более, братья явились на торжество. Значит, они точно ничего подобного не совершали.
– Кхм. Да я же говорил другое…
– Я всё прекрасно слышал, Турс. И оскорблять такой клеветой глубоко почитаемых мною господ я не позволю. Я тебе сейчас за это двину в рыло.
– Ты что, Элвил? Лэн? Я не хотел!
– Иди сюда и дерись как мужчина, ублюдок.
– Элвил, послушай…
– Ссыкуешь, мразь, да? Ссыкушь, да?
– Кхм-кхм. Элвил, ты ошибаешься, давай решим всё !
– Я тебе сейчас ебло вскрою. Иди сюда, шлюха.
– Ну-ну, Элвил, – здоровенный Лэн нехотя встал между маленьким Турсом и жёлтым Элвилом. – Ну-ну, Элвил.
– Сказал…
– Элвил! Ты завёлся.
– Ладно. Я завёлся.
– Ты какой-то нервный стал.
– Бывает. Просто не надо было оскорблять братьев.
– Выдохни, Элвил, выдохни.
– Ладно.
– Ага. Турс просто ошибся. С кем не бывает?
– Ладно.
– Не держи зла на Турса… Ты ведь не держишь зла на Турса?
– Нет.
– Нет?
– Нет.
– Ну и хорошо! Давайте в знак примирения, Турс угостит нас папиросами?
– Ладно. Прощаю Турса в последний раз.
Все трое закурили по новой. Лэн обнимал могучей рукой худого Элвила. Элвил затягивался часто и шумно, всем видом показывая, как из него выходит оставшаяся злость. Турс смотрел в сторону, нервно поправляя разорванный воротник и что-то беззвучно шепча одними губами.
– Слушайте. А пойдёмте, посмотрим похороны. Отдадим, так сказать, последнюю дань уважения инспектору, а?
– Хорошая идея. Ага. Пойдёмте. Пойдём, Турс.
Неразлучная троица двинулась через рынок к морю.
Цирк, уже оставлял за спиной пустырь, двигаясь по дороге, по которой он несколько дней назад входил в город Вечного Полудня, а похоронная процессия тем временем остановилась на перекрёстке, напротив сувенирной лавки.
Две фигуры в тёмно-синем встали перед толпой в чёрном, заставив оркестр смолкнуть. Их не смутил вопросительный взгляд шерифа, их непосредственного начальника, который нёс гроб. Полисменами командовал сутулый человек, в котором Альберто запросто бы узнал своего соседа-бухгалтера. Шериф, чуть отвернув голову, сказал с уважением и вполголоса куда-то августовский ветер:
– Это шеф внутренней полиции Здания, глава Бюро Преследования.
Чёрные головы закивали в знак понимания.
Глава Бюро Преследования быстро прошёл вдоль чёрной процессии, заложив руки за спину, а полисмены осмотрели всех в толпе. По немому жесту сутулого Преследователя вновь зазвучал оркестр, процессия вновь двинулась в сторону моря, оставляя за спиной только тревожный диалог, разбавленный официальными нотками:
– Подождите, ну и что, что наши подписи… Это же подделка!
– Какое-то недоразумение! Просто ошибка…
– Господа, это предписание поступило к нам вчера из полицейского участка. Мы сразу же узнали ваши подписи. В этом акте сообщается, что нижеподписавшийся, и, прошу заметить, что в скобках «подписавшиеся», обязуется выполнять предписание об ограничении передвижения в сторону моря, начиная от самой восточной палатки рынка. В случае неповиновения – смертная казнь через повешение.
– Но, господин Преследователь, тут же нет имени! Нашу подпись знают все в городе, её могли просто-напросто подделать. Разве подпись доказывает, что этот документ подписывали мы?
– Эту подпись поставили не мы. Это наверняка кто-то из наших врагов.
– Мы учли все возможности. Мы Бюро Преследования. Мы провели графологическую экспертизу, взяв имеющиеся у нас подписи братьев Райн, то бишь, ваши. Сомнений нет. Это ваша подпись. Чтобы так подделать, нужно обладать нечеловеческой памятью. У вас очень сложная, мало того, двойная подпись, она запутана, как морской узел. Никому такая задача не под силу. Потому не мешайте, мне выполнять мою работу, иначе я буду вынужден применить соответствующие меры. Вам запрещено проходить западнее этой черты. Попрошу вас отойти, иначе я буду рассматривать это как провокацию.
– Ч-чёрт… Да не нужно нам это море! Нам надо отдать последние почести глубокоуважаемому инспектору. Войдите положение. Вы выставляете нас дураками перед всеми жителями города.
– Это не важно. Документ важнее.
– Господин Преследователь. У нас сегодня крупная сделка. Нам надо быть на корабле с Архипелага. Международная торговля. Крупный заказ. Вы подрываете наш бизнес.
– Пошлите уполномоченного. Вам нельзя на побережье.
– Но нам необходимо присутствовать лично! Нам надо всё проверить, поставить подписи.
– Вы уже поставили. Вам нельзя идти дальше. Пусть вам пришлют документы в контору. Не мешайте работать. Господа!
– Да подождите, не зовите вы полисменов… Всё в порядке, господа, мы просто беседуем… Не тычь в меня своей дубинкой, придурок, знаешь, с кем имеешь дело! Господин Преследователь, отзовите их, прошу.
– Поймите, нам не вынесут документы, они не имеют права покидать корабль, документы должны быть подписаны на территории Архипелага, иначе подписи не будут иметь юридической силы. А корабль – единственное место, где действуют их законы.
– Здания не касаются законы Ахрипелага. Отойдите от черты, или мы применим силу.
– Чем мы навредим морю?
– Это предписание из полиции. Мы выборочно проверяем работу полиции, один из десяти актов, раз в неделю. Мы помогаем в исполнении законов. Попрошу отойти от черты.
Спустя пять минут братья Райн, отошли на несколько десятков метров на восток и ожесточённо спорили с маленьким секретарём в очках. Спор происходил напротив табачной лавки.
– Да что я могу сделать?! Он старше меня по званию. Да что там старше, он Глава Бюро. Любой занюханный курьер из Бюро старше любого клерка. Тем более, Глава. Я ничего не могу поделать.
– Но, может, какие-то рычаги?
– Какие к чёрту рычаги? Любезный, дайте мне те папиросы, да не те – те. Да… Да. И спички. Семь лет не курил. Какие рычаги?
– Тише.
– Какие рычаги? – шёпотом, в клубах дыма. – Кхе-кхе… их не купить, кхе-кхе… Не запугать, ничего. Никому не подчиняются! Птичья пристальность и далее по тексту. Вот какого чёрта вы подписали этот документ? Вы срываете сделку, которую мы так долго готовили! Я столько её пробивал в своём отделе, добывал подписи этих мудаков. И всё насмарку.
– Да не под-пи-сы-ва-ли мы!
– Не орите на меня! Я работник Здания… Что делать теперь? Слать уполномоченного на корабль?
– Это бесполезно. Мы уже послали, всё бесполезно.
– Они не отдадут документы. У них всё строго. Это их закон. Корабль – единственное представительство Архипелага. Они бюрократы ещё почище наших.
– Блять. Если мы провалим эту сделку из-за ваших фальшивых подписей, я вас засажу. Вскрою историю про инспектора. Клянусь.
– Полегче.
– Заткнитесь. «Полегче»! Вы просрали такую сделку. Мы бы были монополистами в электрификации. Теперь Архипелаг не захочет иметь с нами дело. Не видать нам динамо-машин. Делайте, что хотите. Но сделка должна состояться. Чао.
Секретарь в сереньком плаще поверх серенькой рубашки, сверкнув при резком развороте крупными очками, удалился на восток, в сторону города.
– Сука.
– Истеричная сука. Истеричка.
– Кто же нас так подставил?
– Может, он и подставил. Прижали его… То же Бюро. Так. Пошли в контору, будем думать, что можно сделать. Попробуем проникнуть на корабль тайно. Курьер должен объяснить положение дел. Надеюсь, судно не уйдёт сегодня. Надеюсь, капитан поймёт нас правильно.
– Ох, не знаю. Он тоже тот ещё мудак. А ты кого послал? Клайна?
– Ну да. У него же язык подвешен. Скользкий тип.
Люди спускались по водопаду ступенек к белоснежной полоске пляжа. На середине лестницы, несмотря на все неудобства, подспудно следуя традиции, эстафета была передана жителям побережья – четверо жителей города отдали осколок горя четырём рыбакам. Первыми шли Альберто и Риккардо, двое других остались безымянными.
Тем временем раскалённый шар, окрасив небосвод жёлтым, багровым и теперь – алым, торжественно опускался в синие волны, вот-вот его краешек должен был коснуться вод. Солнце было громадным, красным, выпуклым, казалось, коснись оно моря, море мгновенно выкипит, превратится в пар.
Под неумолкающую музыку, взлетающую золотыми дугами над уже поредевшей и подуставшей процессий, шествие спустилось на белоснежный песок и двинулось вдоль хижин к дорожке из цветов, выложенной на белом песке.
В этот момент каждый смотрящий со стороны, будь то Аврора или плачущая Анна, или хозяин сувенирный лавки, что был удивлён, увидев своего подчинённого здесь, узрел то чудо, когда похоронная процессия, спускающееся солнце и величие музыки сливаются в одно, и невозможно понять, где причина, а где следствие. Казалось, прекрати музыканты играть, остановится солнце.
Четверо рыбаков, пройдя по берегу через выложенные из цветов ворота, вошли в море, неся на плечах чёрную лодку с уже закрытой крышкой, и в ту же секунду краешек алого шара коснулся воды. Вода заиграла жёлтым, алым, багряным так, что каждый блик на морской глади окрасился цветом, море принимало жар солнца, выстраивая слепящую полоску до самого берега, чтобы поглотить боль утраты в свою раскалённую пропасть.
И вслед за рыбаками в волны вступил играющий оркестр. Музыка разносилась над волнами. Рыбаки заходили глубже в море, неся гроб над головами. Процессия уходила в закат. Город провожал героя.
Уже теряя под ногами дно, вытягивая вверх подбородок, сделав несколько неловких движений вплавь, рыбаки, не сговариваясь, одновременно вытолкнули гроб на последней сильной доле, казалось, бесконечного траурного марша. Оркестр вступал в коду и в воду одновременно, и вот уже музыка, не окончившись, захлёбывалась на полпути к завершению. Музыканты бросали инструменты. На берег выходили уже без них, в мокрых парадных костюмах. Такова была традиция. Всё – морю. Всю боль, всю скорбь, всю музыку – морю.
Рыбаки ещё стояли по горло в олове заката, время от времени делая взмах руками, чтобы удержаться, потеряв призрачное дно.
А чёрная лодка, получив мощный толчок вперёд, забыв притяжение берега, плавно и величественно двинулась в раскалённую тягучую патоку алого залива, в бездну опрокидывающегося на спину заката, в пропасть умирающего солнца. Лодка плыла вперёд ровно, не сворачивая с багровой дороги, не уходя на дно, а значит, море и закат принимали ушедшего, Героя города. И вот на фоне слепящего диска уже трудно различить удаляющуюся точку, то ли это мираж, шероховатость сетчатки, отпечаток чего-то уже утерянного, то ли это гроб инспектора покачивается на морских водах на фоне громадного, наполовину зашедшего солнца.
В полицейском участке, в последнем тупиковом отростке запутанного каменного лабиринта, рассечённого вдоль и поперёк стальными решётками, в самом низу, в аппендиксе тюремного кишечника на каменном полу, что по форме напоминал донышко кофеварки одного моряка, в самой холодной и сырой камере лежал человек, вернувший луну, теперь же – подследственный, № 223. Если против него в ближайшие дни не начнут Процесс, уведя в застенки Здания, остаток своей жизни ему предстоит провести здесь.
Но преступник не экономил микроскопичного пространства, он разглядывал стены камеры с живостью и любопытством, не задумываясь о том, как они успеют надоесть ему за грядущие годы. Он впитывал окружающее пространство с наивностью первой отсидки, он растянулся во весь рост, он лежал горячей молодой спиной на ледяном полу, с близорукой поспешностью отдавая жар тела ненасытному камню. Безумные глаза его скользили по стенам, исчерченным наскальной живописью, состоящей из похабщины, перечёркнутых заборчиков дней и советов новичкам, но неизменно возвращались к главному экспонату каменной выставки одиночеств, к шедевру, запрятанному у самого пола, к единственной свежей и непонятной надписи.
Неизвестно, о чём думал укравший стулья. Нельзя было сказать, что он поражён чувством какой-то вопиющей несправедливости, нет, взгляд его был скорее несколько удивлён, и в то же время в нём появился какой-то неуловимый оттенок, тень мудрости неизвестного характера, неизвестного ещё даже самому её носителю.
На лице его всё сильнее очерчивалось непонимание и даже некоторое возмущение этой надписью здесь, где ей не подобало быть ни при каких обстоятельствах.
Наступала ночь, а укравший стулья лежал один в камере, окончательно остановив взгляд на непостижимых словах. Шум крыльев у окна и знакомое воркование заставило его оторвать взгляд. Пленный поднял глаза к зарешечённому окошку и увидел там белого голубя с рыжим пятном, любимица отца.
– Аскун… Аскунчик, милый. Жив. Лети. Лети, родной.
Голубь склонил голову, затем выпрямился и сорвался прочь.
Пленный вновь перевёл взгляд на заветную надпись.
Тем временем в другой части города женщина с русыми волосами, сестра Аделя, Анна, прикоснулась к чёрно-белым полосам фортепьяно. Она уже не могла выразить своей скорби плачем. И, как всегда, когда она не находила в себе места для переполнявших её чувств и языка для них, она прибегла к единственному возможному способу. Анна заиграла, всю себя топя в чёрно-белом и ледяном, и музыка, которая была более, чем звук, плотным потоком захлестнув комнату опечатанного за долги Театра, ринулась ливнем, через подоконник, в остывающую звенящую темноту королевского месяца. А та снисходительно донесла прибоем своего холодного дыхания пену аккордов к одиночной камере укравшего стулья.
Услышав музыку, он встрепенулся, словно очнувшись ото сна, приподнялся, оторвав от холодного пола замёрзшую спину, выпрямился, слушая и ловя прекрасные звуки. Анна играла наугад, на чутьё, пальцы сами выносили её к берегам детства и забытья, где ещё были живы родители, и мать пела на ночь песенку про ветер, что летит над землёй, Анна не думала, что играла, но чувствовала это каждой фалангой, она, наверное, даже не слышала, ведь скорбь внутри была оглушающей, и она словно стремилась уравновесить сообщающиеся сосуды её измученного сердца и притихшего августа. Укравший стулья тянулся к окну, пальцами в пятнах гуталина обхватив прутья решётки, он будто силился узреть музыку и приник всем существом к малюсенькому окошку в открывшийся ему мир других жизней и судеб. Он внезапно увидел огромный ледяной белый шар, что величественно и жутко проплывал над кромкой каких-то неразличимых крыш.
Заключённый смотрел на луну и только сейчас, вкупе с чужим горем, вернувшимся с приливами музыки, понимал всю красоту ночного светила. Пленник оглянулся на надпись на стене. Он сразу понял её так ясно и чисто, что окажись на её месте любая другая, она бы нестерпимо саднила, словно царапина на нёбе. Человек, влюблённый в небо, был счастлив.
Женщина, некогда улыбчивая и счастливая, лучезарная и остроумная женщина с тысячами стрелочек, разлетающихся от глаз, теперь сидела с лицом пустым и уставшим в пустом и гулком доме с разбитым слуховым окном. Сквозь него доносились из глубины ночи звуки пианино. Играла сестра её убитого мужа, Анна, которую Адель любил нежно и трогательно. Женщина по имени Мария, недавно проводившая супруга в море и закат, смотрела на пол.
Болезнь ушла. Ушла чудесным образом. Мария чувствовала себя здоровой и чистой, покинутой и пустой.
Почему болезнь ушла? Почему?
Мария смотрела на пол. Там лежала пуговица от рубашки.
– Всё-таки, как прекрасен месяц июль, мастер.
– По мне, лучше август.
– И закат сегодня был изумителен. Если бы не вы, я бы не успел.
– Так! Ещё раз всё повторим. Вы отдаёте мне картину и идёте домой. Пересекаете площадь с фонтаном. Не наклоняетесь к этому юноше и ничего ему не говорите… Памятник, кстати, прекрасен. Я оценил вашу иронию. Но давайте сегодня закончим. Уже шестой раз крутим эту историю.
– Седьмой, мастер. У меня же всё записано.
– Тем более. Не нужно ему ничего говорить. Не забудьте!
– Я постараюсь! Я буду твердить, что ничего не надо говорить, пока иду.
– Хорошо. В августе я захожу к вам и отдаю картину. Она восхитительна. Я не видел ничего подобного за всю жизнь. А я долго живу, господин художник. Очень долго.
– Благодарю. Ну, я пошёл.
– Всё помните?
– Да.
– Ну, да хранит вас Полдень.
Художник поднялся с лавки и пошёл домой. Он пересёк маленькую площадь с фонтаном, где сидел, отдавшись объятиям старой шершавой скамьи, странный измученный юноша в клетчатых штанах и грязноватой рубашке и смотрел в небо, отбросив голову на тёплую спинку. Юноша смотрел на луну, юноша задыхался. Где-то играл шарманщик. Заслушавшись его песенкой про ветер, летящий над землёй, силясь вспомнить её слова, напевая тихонько под нос, художник опять начисто забыл повторять про себя то, чего делать не нужно. Он в который раз наклонился к юноше, у которого был измученный и злобный вид и сказал с усмешкой:
– Вы так смотрите на неё, как будто хотите украсть!
Мастер-часовщик, видевший эту сцену издалека, устало выдохнул.
На далёком пустыре, мимо которого по извилистой дороге ещё не проехал, взбивая белую пыль, покидающий город цирк, жители уносили стулья под присмотром равнодушных полисменов. Каркас из ножек и сидений разбирался заботливыми и торопливыми руками жителей города. Уставший полицейский переворачивал носком жестяную банку. Жители вскидывали стулья себе на загривок и молчаливые, довольные собой тянулись почти на равном друг от друга расстоянии через пустырь в сторону города. На ходу многие замечали цветные шёлковые ленточки, венчавшие ножки стульев. Они торопливо развязывали их и скидывали в пыль, словно эти метки могли привести к новой, более страшной краже.
Караван людей тянулся прочь с пустыря в город, куча стульев становилась меньше и меньше и, спустя несколько часов, когда ушёл последний полисмен, на пустыре оставался только чей-то разломанный стул с надписью, гласившей: «Кто-то + Некто = Л».
И ворох разноцветных шёлковых полосок в белой пыли.
Сильный ветер с запада, ветер, пропахший морем, йодом и солью, летел над землёй и взметал цветной ворох и уносил в небытие его лоскуты.
Луна поднималась всё выше над городом, она проплывала над громадой Здания, едва не зацепив за острый шпиль самой высокой из пяти башен, и свет её лежал на фронтонах и крышах, блестел на мостовой, отражался в фонтане и играл на гранях памятника Бесконечности, на спинках скамеек, в листве самого высокого дерева, в железной жабре жалюзи сувенирной лавки, в черепице цветочной лавки, в черепице дома с разбитым слуховым окном, где беззвучно плакала жена Аделя, луна плыла над городом Вечного Полудня, поднимаясь выше и выше, к наивысшей точке своего полёта, чтобы затем, так же по дуге, спуститься на запад, проплывая над соломенной крышей Альберто и Авроры, что спали в обнимку в гамаке, и над причалом со сгнившими досками, и над вереницей плоскодонок, что слушали волны августа, луна проплывала над миром, чтобы потом опуститься в море, за горизонт, скрываясь там, где сегодня скрылось солнце, поглотив в своём алом зеве чёрную точку.
Но пока луна ещё была высока, и свет её играл на камнях Круглой площади, где прямо в центре мозаики циферблата солнечных часов, отбрасывая тень на двенадцать часов, стоял согбенный старик с невидящим взором, а в руках его был механический граммофон, и сухая рука крутила ручку, игла скользила по чёрным водам винила, и лилась над площадью детская песня и нежный женский голос напевал колыбельную своему сыну:
Свободней, чем ветер, лети над землёй,
дальше и выше, дальше и выше, лети над землёй, лети над землёй.
Сквозь ветви и крыши, сквозь ветви и крыши лети за луной,
мой маленький мальчик, лети за луной.
2010-2015
Свидетельство о публикации №216092801467