Немного о деде Федоте

                1.21. НЕМНОГО О ДЕДЕ ФЕДОТЕ
(Предисловие к воспоминаниям деда Федота, написанное его невесткой Делярой Михайловной Прошуниной и частично опубликованное в журнале «Огонек», 40/4667/Октябрь 2000)

     Я хочу рассказать об отце моего мужа, Федоте Кондратьевиче Прошунине (1896 - 1988), который написал эти воспоминания.
     В 1976 году Федот Кондратьевич последний раз гостил у нас в Москве. Каждые пять дней дед Федот ходил пешком от метро Семеновской до Бауманской в баню, потому что в ванне "только грязь размазывать". Высокий (наверное, 183, 185 см), крепкий старик шагал быстро, за ним не угонишься. Прекрасно ориентировался в московских улицах и переулках. Очень чистоплотный. Белье свое после бани стирал сам. Прихожу с работы, а он уже гладит "рубаху, портки и сорочку". А вечерами дед рассказывал о своей жизни. Историй, где он бывал героем и обязательно в комическом свете, у него накопилось без счета. В тот раз мне запомнился рассказ, как в первую мировую войну где-то на Украине его часть квартировала в помещичьем доме, где они обнаружили винные погреба. Дед попробовал вино и пожалел помещика. Вино оказалось кислым, как уксус. Может быть, это было столовое вино типа хереса, сейчас уже не узнать. Федот Кондратьевич называл фамилию помещика, но я, конечно, забыла. Разговор этот запомнился, наверно, потому что в тот вечер дед Федот впервые в жизни попробовал коньяк. Он ему понравился, и дед сокрушался, вот мол, жизнь прожил, а самого лучшего вина не попил. Для деда любой алкоголь "вино". Водка белое вино, а все остальное - красное.
     -Ты, Коля, вот это хорошее вино (коньяк) пей, но помаленьку. Когда человек молодой ему пить не надо. Я до первой мировой войны вина никогда не пил ни белого, ни красного. Только домашнюю бражку. А когда человек старый ему можно выпить. От сердца отходит.
     Когда мы с Колей поженились, Федот Кондратьевич очень сокрушался, что не может нам помогать. Как раз в это время он во второй раз женился. У его новой жены, Федосьи Осиповны, муж умер, осталось трое детей, старшему, Мише, лет пятнадцать, дочери, Вале, тринадцать и младшему, тоже Николаю, одиннадцать. Мало было деду Федоту своих пятерых детей.
     Дед Федот рассказывал, как он познакомился со второй женой. Она продавала на базарчике возле вокзала соленые огурцы. Федот Кондратьевич подошел к ней и говорит: "Как ты на мою жену, покойницу, похожа. Будто сестра родная". Они разговорились. Федосья Осиповна жила в сад-городе, так назывался район Рубцовска за вокзалом. Там горсовет давал участки в 9 соток, и люди сами строили себе землянки, то есть саманные дома с плоской крышей. У Федосьи Осиповны была такая землянка: комната, кухня и сени.
     Старшая дочь Федота, Даша, начала было стыдить отца: голова седая, а он женихом заделался. Федот Кондратьевич ей ответил и нам потом не раз повторял: «Разве я для себя женюсь? Я для вас женюсь! Чтобы не футболили отца друг другу. Чтобы не думали, куда его девать».
     Однажды Федот и Федосья гостили у нас в Москве. Как-то раз лепили пельмени, немного выпили. Старики сидели на диване. Он обнял ее, она положила голову ему на плечо. Пели старинные сибирские песни. Потом дед вспомнил, как хорошо пела покойница Поля, и рассказал притчу – про то, как жена испекла хлеб из грубой муки, насушила сухарей, завязала их в чистый платок и дала мужу, который шел в луга косить.  Муж пришел на покос, опустил сухари в ручей – и как раз к обеду они размякли. Прошло время, овдовел мужик, и новая жена, когда собрался он косить, напекла сдобных булок. Опустил он их по привычке в ручей, а к обеду они раскисли. Есть нельзя. И остался косарь голодным.
     Закончил Федот Кондратьевич свою притчу словами:
     -Вторая жена, что? Тьфу, плюнуть и растереть! Поля померла, все равно, что я помер. Теперь не живу, а доживаю.
     Я гляжу на Федосью и думаю: ну, сейчас будет скандал.
     Ничего подобного. Голова по-прежнему на плече у Федота Кондратьевича: «Верно, Федоня, верно. Правильно говоришь». Прожили они тридцать шесть лет. Федосья Осиповна последние годы не вставала, дед Федот ухаживал за ней, хотя она была на шестнадцать лет моложе. Месяца через три после смерти Федота Кондратьевича она умерла.
     За такими рассказами сын и предложил ему написать о своей жизни. Если честно, то предложение было скорей шутливое, чем всерьез. Но дед Федот загорелся. На следующий день он купил общую тетрадь в бумажной обложке и показал нам.
     -Вот, смотрите. Буду писать в этой тетради. Если сам не успею прислать вам, то пусть Даша сохранит и отдаст тебе, Коля. А ты напиши книгу про наш славный род Прошуниных, потому что мы трудяги и одна простота.
     Деду Федоту тогда было 80 лет.
     Лет через десять он прислал бандеролью тетрадь с письмом, что хотел бы еще написать, да глаза уже почти не видят, и руки начинают дрожать. И замечательная дедова память, наверно, начала изменять ему. Он снова стал возвращаться в прошлое и словно бы переписывать уже написанное. А может быть, с первыми проблесками перестройки дед решил рассказать больше о том, что прежде пытался смягчить. Все прошедшие годы он боялся повредить сыну, который работает в Москве, и больше писал о своих заслугах, чем о несчастьях.
     И еще, по-моему, он не забывал о своих заслугах потому, что в нем говорила естественная мужская гордость: "я мужик, и любая работа мне по плечу; мол, смотри, сынок, как бы меня ни мытарили, а я всегда лучший". ("Честней и лучше товарища Прошунина у меня нет",- говорит про него начальник ГПУ.)

(Большевизм - очень сильная штуковина. Большевикам удалось у одних гордость вытравить добела, других заставить спрятать ее подальше. А у кого не вытравишь, тех уничтожить.)

     В тетрадь, купленную в Москве, были вшиты листы другой тетради. Исписано каждое свободное пространство. Естественно, никаких абзацев и почти нет знаков препинания. А уж про грамматику и говорить нечего. Поверх строчек бисерными буквами вписаны новые предложения.
     И это не просто дополнения. Федот Кондратьевич начинал писать в конце 70-х годов и невольно подчинялся внутренней цензуре. Он старался быть "политичным". Некоторые фразы были явно написаны под влиянием рубцовской городской газеты. Но время шло, началась перестройка, и дед Федот, если можно так сказать, немного ослабил узду. К примеру, в рассказ о своей службе в Томском батальоне ЧК, Федот Кондратьевич вставил фразу "страшные дела". (Однажды, вспоминая Томск, он сказал, мол, кто в деревню не придет, все крестьянину плохо. Бандиты придут, грозят ружьем: спрячь, дай хлеба; чекисты придут - зачем бандитов кормил, прятал. "Кормильца расстреливали",- горько вздыхал дед.) Другой пример. Спецпереселенца (депортированного), немца Файта, Федот Кондратьевич сначала называет эвакуированным из Саратова. И только на страницах, которые писал в конце 80-х, говорит, что он спецпереселенец. (Хотя Федот Кондратьевич, по-моему, не делал большой разницы между спецпереселенцами и эвакуированными. Он часто говорил: "Эвакуированные такие были несчастные, как мы в Томске, они даже грибы ели".)
     И с другой стороны дед Федот знал, что сын у него партийный. Ему не хотелось обижать сына, но и не хотелось ударить в грязь лицом. В письмах, которые он писал нам в Прагу, где мы работали в журнале "Проблемы мира и социализма", он вставлял фразу: "Сейчас идет битва за урожай. Хлеб соберем быстро и без потерь. Сибиряки выполнят взятые обязательства". А потом добавлял "У нас все по-прежнему". "По-прежнему" означало, что в магазинах ничего нет, что один зять пьет, а другой бьет жену, что племянника ударили ножом в пьяной драке и другие "прелести" рубцовской жизни.
     В одном из писем он писал: "Журнал "Коммунист" N 7 (где была опубликована статья сына) купить негде, не захватил, опоздал. Взял в институте в библиотеке, прочел. Люди говорят, статья хорошая. И что я понимаю по своему уму и образованию, то очень хорошая. Мне тоже ведь все ясно. Хотя я образования не имею ни грамма. Но много прошел на практике. В армии прослужил семь лет. У царя-батюшки четыре годика и в батальоне ГубЧК чуть побольше трех. Видел самого большого командира, Феликса Эдмундовича. Этим и то могу гордиться. Дзержинской мне положил руку на плечо и сказал: "Надеюсь, сибиряки не подведут".
     Федот Кондратьевич потому и пишет так подробно про годы первой мировой и гражданской войны, что тогда было тяжело, но все ясно. Хорошо поработал - похвалили, плохо - на себя пеняй. Про гражданскую жизнь - читать почти невозможно. Сердце сжимается от несправедливости и бессилия. А каково было ему писать. В том месте рукописи, где он одного сына завернул в мешок, а потом его бросили в братскую могилу, а второго чуть заживо не похоронил, старательно ножницами вырезана страница. По-моему, Федот Кондратьевич там написал то, что чувствовал, но потом испугался и уничтожил написанное. А НКВД он боялся до конца своих дней, хотя вины за собой не чувствовал и даже гордился, что был чекистом.
     Но вернемся к общей тетради. Сын Коля, для которого дед Федот писал воспоминания, с трудом разбирал страничку за страничкой. Ни одна машинистка не бралась напечатать почти не читаемый текст. Так тетрадь и лежала, пока не подросла правнучка деда Федота, Ксения Прошунина. Она разобрала и набрала на компьютере текст, разбила его на абзацы и добавила, чтобы было понятнее, запятые и точки, оставив почти без изменения лексику и логику. К сожалению, она не успела закончить работу до смерти своего деда, Николая Федотовича Прошунина, который пережил отца на семь лет.
     Теперь мне хотелось бы сказать несколько слов об отношении деда Федота к детям и, особенно, к младшему, Николаю. У деда было семь человек детей: первенец Александр (1915) прожил год и три месяца, Дарья (1919), Прасковья (Паша) на три года младше, Александра (1925), Павел (1926), Иван (1928) прожил два с половиной года, Николай (1931). Вообще-то, Николай родился 28 декабря 1930 года, но дед Федот уговорил свойственника в сельсовете, и заплатил телочкой, записать сына новым годом. "Пусть на год позже в армию пойдет",- говорил он. (В последнее время многие мужчины, родившиеся в 30-е годы, рассказывают, что родители старались на год, а то и на два, убавить им возраст. В частности, так говорил о себе в радиоинтервью политик Геннадий Кулик.)
     Дед Федот очень уважал образование. К примеру, он говорил об эвакуированных в Рубцовск евреях: "Я вообще уважаю эту нацию, они все образованные". Причем к образованным он причислял всех, кто работал в чистых, теплых комнатах, кто сидел за письменным столом и водил перышком. К этим людям он испытывал бесконечное почтение и мечтал, чтобы его дети были такими же.
     Сам же Федот Кондратьевич и жена его Пелагея Ивановна зарабатывали на хлеб (буквально, на хлеб, это вовсе не метафора) тяжелым трудом. Помимо копеечной зарплаты деда, которой не могло хватить на семь ртов, кормились за счет того, что держали иногда одну, иногда двух коров, и каждую весну старались получить участок земли под огород. Коровы были кормилицами, но и их надо было кормить. Дед Федот рассказывал, что иногда ему удавалось наняться косцом в какую-нибудь контору, у которой были луга, и за десятую часть травы, не сена, скосить весь участок. Потом дед обкашивал обочины дорог, где трава жесткая, как проволока, и выступает над землей на палец. Он буквально брил землю, словно какая-нибудь бритва "Филипс" щетину.
     Все лето пас коров младший сын Николай. Уже в десять лет ему доверяли скотину, и он уходил подальше от города. В этом была и маленькая хитрость. Если коровы забредут куда не надо, сторож обругает мальчонку и выгонит и пастуха, и животину. А если взрослый пасет, то сторож может и выкуп потребовать. Но простодушная хитрость деда не всегда срабатывала. Коля вспоминал, что однажды коровы забрели в лесопитомник, а сторож загнал их к себе в хлев и сказал, что никаких коров у него нет. Коля бежал домой и, конечно, боялся, что его выпорют. Но еще больше боялся, как же они теперь жить будут без кормилиц. Но все кончилось хорошо, отец Колю не выпорол, а сторож "за пол литру" отпустил коров. И Федот Кондратьевич и Николай Федотович, оба хорошо эту историю помнили. Коля даже говорил, что это один из кошмарных снов, который снился ему до последних дней: будто сторож коров не отдает.

(По правде говоря, я, городской житель, привыкший к анонимности, когда не знаешь соседей по лестничной площадке, драмы в этой истории не видела. Ну, забрал сторож коров, ну отдали ему "пол литру", что особенного. Я не понимала жизни в военном и послевоенном Рубцовске. Дед раскулаченный, держит двух коров, жена продает на базаре варенец, дети учатся (а не на заводе работают), ату его. Забрали корову, вот и хорошо. Что за кулацкие замашки коров держать. Замечательная психология - самому хочется быть богатым, что по тем временам в Рубцовске значило иметь сапоги, часы и коврик из клеенки с нарисованными на ней лебедями или грудастыми красавицами. Но более или менее нормальная жизнь у другого - это плохо и требует наказания.)

     Деду Федоту удалось выучить детей.
     Старшая дочь Даша окончила педучилище и больше тридцати лет преподавала в начальных классах. Ее муж, Константин Григорьевич Жуйков, был директором школы. Дед гордился зятем так же, как значком "Отличник народного образования" и целой кипой почетных грамот, заслуженных дочерью. Он очень страдал, когда она, оглохнув после перитонита, уже не могла работать в школе и пошла уборщицей в какую-то контору. Даша жива и сегодня, живет в Рубцовске.
     Когда мы в 70-е годы работали в Праге, нам удалось пригласить Дашу в гости. Она приехала с тетрадкой, где были записаны поручения, кому из родственников что надо купить. В списке были и мужские трусы, и женские лифчики, и знаменитые мохеровые кофты и даже пальто и шубы. У людей в Рубцовске, по-видимому, было такое чувство, что те, кто работает за границей, сразу становятся миллионерами и могут купить все, чего не бывает в продаже в их городе. Мы, конечно, по мере возможности, старались удовлетворить ее аппетиты. Но это были крохи по сравнению с великой нуждой, которая накопилась у получивших образование и благополучно работавших детей Федота Кондратьевича.
     Мне же хотелось показать Даше побольше чешских красот. Каждую субботу и воскресенье мы ездили на экскурсии, обедали в экзотических ресторанах и пивных с многовековой историей. Даша плакала и говорила: "Ничего мне не надо. Вы лучше дайте мне денег, я Наташке (внучке) туфли куплю". Назавтра мы шли и покупали Наташке туфли. Но тут оказывалось, что другой внучке, Тане, надо пальто. По-моему, вместо радости поездка в Прагу принесла Даше одни разочарования. Не очень богатый, на взгляд пражан, выбор в магазинах совершенно подавил ее воображение. Уверенность в собственном благополучии была сильно поколеблена.
     Другая дочь деда Федота, Паша, училась в фармацевтическом техникуме и потом долгие годы в накрахмаленном белом халате и колпачке стояла в аптеке за прилавком, что очень радовало сердце отца.
     Муж у Паши был милый и добрый человек, по-моему, они прожили свои годы в любви. Но у него бывали страшные запои, когда он выносил из дома буквально все до нитки. Дед относился к несчастью дочери удивительно мудро. В письмах к сыну Николаю он жалел Пашу, но ни разу не упомянул о том, что ей надо бы развестись. Христианское отношение к браку, который заключается на небесах, у него было не на языке, а в крови. Он верил в Бога так же естественно, как дышал, и прекрасно знал и Ветхий и Новый Завет. В воспоминаниях он о своей вере ни разу не упоминает. По-моему, из осторожности. Ведь дед видел, как церкви превращали в склады или в мастерские, а то и в клубы. Священников высылали или сажали и расстреливали. Он не ищет лишних неприятностей для сына. Он знает, неприятности сами тебя найдут.

(Когда дед гостил у нас, он всегда ходил в церковь. Ему очень нравился Елоховский собор. "Там хорошо поют",- говорил он. Но вначале всегда спрашивал: "Коля, тебя не заругают, если узнают, что отец в церковь ходит?" Муж Даши не пошел хоронить тещу, Пелагею Ивановну, которая выкормила и вырастила его детей, пока он воевал, потому, что ее отпевали в церкви. Он, директор школы и член КПСС, не мог позволить себе участия в религиозной церемонии. Потом неприятностей не оберешься.)

     Паша вырастила двух сыновей, оба получили образование, а она буквально во всем отказывала себе. Но такая удивительная черта: ей и в голову не приходило жалеть себя. Напротив, она придумывала своему воздержанию какие-то оправдания, чтобы выглядеть не несчастной, а просто не похожей на других. К примеру, она никогда не ела ни сливочного масла, ни сыра.
     -Паша, да ты попробуй,- уговаривали ее мы с Дашей.
     -В жизни не ела и не буду есть.
     -Но почему?
     -Гребую (брезгую).
     Она гостила у нас в Москве. Однажды прихожу, она сидит на кухне и на газете ест селедку. Каюсь, для меня еда на газете - как ножом по стеклу. Но гостье замечаний не делают. Я промолчала, но, видимо, раздражения скрыть не сумела. Паша виновато посмотрела на меня.
     -У меня сегодня день рождения,- сказала она,- вот я и решила себя селедочкой побаловать. Мне уже давно хотелось.
     -Но там же есть селедка,- показала я на холодильник.
     -Там кусочки, а мне хотелось целую.
     Мне стало жутко стыдно.
     -Паша, но почему же ты не сказала о дне рождения. И Коля не знает. Но все равно, давай сейчас накроем на стол, отпразднуем.
     -Нет, нет, я никогда не праздную, никто не помнит, когда я родилась, даже папашка.
     Мы все же придумали ей какой-то подарок и в тот вечер посидели, постаравшись сделать праздничный стол. Но Паша смущалась и ворчала, мол, в жизни не отмечала свой день рождения и не собирается отмечать.
     Когда они с Дашей в очередной раз приехали к нам, я подготовилась заранее. Мне удалось достать билеты в Большой театр на "Лебединое озеро" и в Лужники на какое-то "Айс ревю". Большой театр им понравился, они восхищались люстрами и предвкушали, как будут хвастаться в Рубцовске. Даша даже записала впечатления, чтобы рассказать в школе детям. "Лебединое озеро", похоже, их не заинтересовало. Зато "Айс ревю" потрясло Пашу. Она вернулась из Лужников и чуть ли не на пороге бухнулась на колени. Я испуганно подняла ее. Она ловила мои руки, пыталась поцеловать.
     -Умирать буду - не забуду. Такая красота. Такой ты, Деля, сделала мне подарок. За всю жизнь один праздник.
     Сейчас Паше под восемьдесят. Она по-прежнему живет в нищете: жалкая пенсия, а сыновья далеко и помогать ей не могут. "У них свои дети,- оправдывает она взрослых, но для нее все равно мальчиков,- детям много надо. А мне ничего не надо, я привыкла скромно жить".
     Шура, младшая из дочерей, считалась в семье красавицей. Она кончила бухгалтерские курсы, на работе у нее все ладилось. И дом вроде бы был полная чаша. Но муж, потерявший на войне руку, зверски избивал ее из ревности. Для меня самое страшное, что он бил жену трезвый, для удовольствия. Она казалась запуганной и придавленной. К отцу или к Даше забегала тайком, они все жили рядом. Дед ходил к Шуриному мужу, увещевал его пожалеть жену, не бить ее, приводил в пример себя, "никогда я Полю пальцем не тронул". Но, конечно, все было напрасно. Этот несчастный человек вымещал на хорошенькой хохотушке-жене свои обиды и неудачи. Он не успокоился, пока не разучил ее смеяться.

(Когда мы начали работать на целине, я предложила Коле, чтобы Шура с детьми приехала к нам, мы устроим ее бухгалтером в какой-нибудь ближайший к городу целинный совхоз. Бухгалтеры всегда нужны, ей дадут жилье, она молодая, хорошенькая, еще устроит свою жизнь без побоев. Коля со мной согласился, но сказал, что вряд ли она уедет из своего дома, от родных и подруг в чужие места. Так и получилось. Шурочка умерла от сердечного приступа, когда ей не было и сорока лет.)

     Павлик самая живописная фигура в семье деда Федота. Шапка черных, как сажа, вьющихся волос. Искрящиеся темные глаза. Длинные, прямые ресницы, "коровьи", говорил Федот Кондратьевич. Орлиный тонкий нос и четко очерченные подвижные губы. У русского парня внешность какого-нибудь хана Гирея, не хватало только гарема и фонтана. В 15 лет он убежал на фронт, после войны послужил и в Вене и в Праге, демобилизовался в Киеве и в конце сороковых годов вернулся в Рубцовск. Вся грудь в медалях. Полчемодана разных грамот и благодарностей.
     Первые годы после возвращения Павлик много работал, получал очередные благодарности и премии. К примеру, часы от министра путей сообщения. Он работал весовщиком на железной дороге. Павлик завел голубятню, птиц покупал дорогих и вызвал жуткую зависть соседей. Он мог неделями молчать, а в свободное время запоем читал классику. Когда мы первый раз приехали в Рубцовск в 1954 году, он немного оживился и поразил нас знанием Чехова. Любимые рассказы он знал почти наизусть. И еще щеголял перед нами, "образованными", цитатами из "Героя нашего времени". (Чехов вообще прижился в семье Прошуниных. Пелагея Ивановна после операции год до смерти читала рассказы Чехова и любила поговорить о них. Хотя вообще была молчунья. Видимо, Павлик в нее.)
     Года через два, три Павлик запил. Дважды под "кампании" борьбы с хулиганством отсидел в колониях и умер в 50 лет.
     Первый раз Павлика "посадил" дальний родственник, с которым они вместе пили. Парень порывался уйти домой, а Павлик уговаривал его выпить еще и не отпускал. Тот все же ушел. Тогда Павлик догнал его у себя во дворе и снял с него шапку и куртку с тем, чтобы собутыльник вернулся. Потом повесил "добычу" у себя в прихожей на вешалку и лег спать. Через два часа пришла милиция, и Павлика забрали.
     В ту осень какие-то бандиты на улицах Рубцовска раздевали прохожих. Поймать их не удавалось. А тут подвернулся Павлик, все ограбления приписали ему. В суде он не сказал ни слова, а только смотрел на родственника, который спасал свой партбилет, как потом сам признавался деду Федоту. (Милиция не сообщила на работу, что подобрала его мертвецки пьяного, а он свидетельствовал на суде по бумажке следователя.) Павлик лет шесть что-то строил в Сибири и вернулся потухший. Стерлись все краски, пропал смуглый румянец. Он полысел, остался без зубов, лицо пересекал шрам. Теперь он молчал буквально неделями. Ему еще не было сорока лет.
     По-моему, в судьбе Павлика немалую роль сыграл Рубцовск, безотрадный город без архитектуры и без истории. (Если не считать историей города лагеря заключенных, строивших Алтайский тракторный завод.) Длинные, продуваемые ветром улицы, застроенные коробками из грязно-серого кирпича, с облупленными невыразимого цвета рамами и сорванными с петель дверями. Жалкие карагачи с серыми от пыли листьями. А подальше от главной улицы серые частные домики, хоть и ухоженные, но все равно унылые.
     Самое незабываемое впечатление - колодцы. Очень глубокая яма, в которую вставлена бетонная труба диаметром сантиметров пятьдесят. Она торчит над землей чуть выше лодыжки взрослого человека. Ничем не прикрытая! Никак не обозначенная! Возле нее играют дети. Их мамы охотно рассказывают, вот мол, у Катерины мальчик свалился, не откачали, а у Ани девчонку спасли. Но можно же положить крышку, поставить сруб. Крышка была, ее утащили, хорошо бочки с солениями закрывать. А сруб пусть горсовет ставит, колодец-то общий, что нам больше всех надо что ли.
Таким был Рубцовск пятьдесят лет назад, когда Павлик вернулся домой.
     В тот первый раз Павлика приговорили к семнадцати годам. И дед Федот начал хлопотать за сына, а я стала свидетелем его сказочного умения располагать к себе людей.
     В 1956 году я приехала в Москву, чтобы добиваться реабилитации своего отца, в 1938 году осужденного "на десять лет без права переписки". До 1944 года, когда маму выслали, мы жили на Малюшенке, о которой Гиляровский писал как о самой знаменитой в дореволюционной Москве "малине". В мое время это был проходной двор, которым можно пройти с Цветного бульвара (сейчас в начале этого длинного двора станция метро "Цветной бульвар") в Большой Каретный и в Колобовские переулки. Веселые заведения превратились в дома с коммунальными квартирами.
Поскольку жить мне было негде, я пошла в свой двор, может, остались знакомые. В нашей коммуналке все люди были новые. Я позвонила в соседнюю квартиру, потому что помнила, что там жили две молоденькие симпатичные женщины и одна старушка. Эти милые женщины меня узнали, хотя прошло 12 лет, вспомнили маму, чуть не силой затащили к себе, старались накормить и просили рассказать, что с нами случилось, как мы выжили. Сима и Клава работали, по-моему, на "Каучуке". Их ни капельки не смущало, что я дочь "врага народа". Короче говоря, я осталась в этой квартире, снимала угол у старушки.
     Однажды возвращаюсь домой, а Сима мне говорит: "зайди-ка ко мне". Комната у нее 7,5 метра. Большая кровать с горой подушек, белоснежным пикейным (пике это такой материал, из тонкого пике делали жилеты и панамы, из толстого - покрывала) покрывалом и тюлевой накидкой, узкий столик, на двери крючки, на них плечики с платьями, задернутые простыней. На табуретке сидит Сима, а на кровати - дед Федот. Они пьют чай, и дед ей рассказывает, что приехал в Москву "отсудить" сына. Потом пришла Клава со своей табуреткой. Обычно на кровати сидеть никому не разрешалось. Только деду Федоту удалось так очаровать Симу, что она усадила его на пышную постель. Я освободила место у стола и переместилась к порогу на детскую скамейку из кухни. Они втроем обсуждали план действий.
     У Симы нашлась знакомая женщина, юрист, она написала заявление со ссылками на статьи уголовного кодекса, чем совершенно потрясла деда. Рассказала к кому обратиться, даже помогла без очереди попасть к нужному человеку. Федот Кондратьевич хотел заплатить, юрист денег не взяла и призналась: "А то Сима застыдит". Заявление ли подействовало или что другое, но Павлику скостили срок - шесть лет вместо семнадцати.
     Пока дед Федот хлопотал за Павлика, а это тянулось больше месяца, он жил на общей кухне. Клава откуда-то принесла раскладушку, Сима поделилась подушками и периной. И главное, никто не возмущался. Будто так и надо, что почти незнакомый старик живет в квартире, создавая неудобства для жильцов, говоря современным языком.
     Младший сын Николай с детства удивлял Федота Кондратьевича. Однажды, лет в пять, он подсказывал старшим сестрам строчки стихотворения, которое они учили целый вечер. Дед заметил и спросил: "Может, ты и другие стихи знаешь?" Коля помнил все стихи, которые учили сестры. Потом к изумлению старших малыш прочел страницу из учебника для седьмого класса. Эта история так запала деду в душу, что он мог повторять ее каждый день.
     Он и Пелагея Ивановна ходили на все школьные концерты и спектакли, где участвовал сын. А когда во время экзаменов на аттестат зрелости Коля шесть часов писал сочинение, то отец и мать стояли у школы, заглядывали в окна и плакали. Жалели сына. "Умственную" работу дед Федот считал самой тяжелой, а свой труд ни в грош не ставил.
     По рубцовским стандартам того времени, окончить семь классов и потом пойти в техникум считалось вершиной образованности. Соседка Даши, узнав, что я окончила университет, разочарованно удивилась: "А я думала техникум". (В ее понимании техникум, конечно, выше.) Федота Кондратьевича техникум не устраивал, он хотел, чтобы сын пошел в институт, стал юристом или врачом, в крайнем случае, учителем. А сын выбрал факультет журналистики. По-моему, дед Федот, только начав читать статьи сына, понял, что же это такое журналистика.
     Но это все были приятные сюрпризы. Когда сын стал постарше, сюрпризы не кончились, но, боюсь, приятность свою потеряли. На третьем курсе университета, еще не отпраздновав двадцатилетия, Николай сообщил отцу, что женился. Федот Кондратьевич приехал из Рубцовска в Алма-Ату знакомиться с невесткой и сватьей. С семьей, в которую вошел сын.
     А семья была очень неблагополучная…

На фотографии дед Федот со второй женой Федосьей.


Рецензии