1. Отрок во вселенной
На деле же посреди большого двора родительской школы, огороженного новым штакетным забором, что соорудили отец с дядей Жорой, опять встала бледная, еле различимая тень десятилетнего мальчишки и разницу между масштабами его мечтаний и скудным станичным бытом невозможно было не заметить. Я вдруг ощутил свою обидную ничтожность. Вокруг текла будничная жизнь, никто не заметил прибытия гения. Родители, конечно, порадовались, что их неприкаянное чадо вернулось в родное гнездо, но отнеслись к этому судьбоносному событию как делу сугубо семейному и никаких банкетов и торжеств по поводу возвращения блудного сына устраивать не собирались. Вернулся домой и слава богу. Вдалеке на площади мельтешили совершенно равнодушные к моему прибытию пацаны. Оваций и приветственных речей от старых коллег по играм я не услышал. Одним членом бродячей шайки-лейки больше, одним меньше – какая разница? На просторах площади моя персона ничего не значила и терялась в общей массе. Ещё дальше, за речкой, голодным крокодилом поджидала школа №19, готовая проглотить пылкого неофита, как мелкую рыбёшку. Вступление в её стены, как намекали родители, не обещало радушной встречи. Непримиримая неприязнь между её директором и моим отцом неизбежно должна была отразиться на сыне, крепись, Юрий Борисович, зададут тебе перцу. Станица обступала неизведанной пущей, где в просеках улиц и переулков притаились за плетнями логова и берлоги то ли мирных людей, то ли диких зверей, и ещё вопрос – пройдёшь ли ты мимо нерастерзанным? Страшно быть покорителем джунглей. И только в книжных шкафах ты можешь надеяться найти верных друзей, которые не предадут и не бросят, но это такая хрупкая подпорка. Рухнет от первого прикосновения жестокой руки вещного мира. Одной минуты хватило, чтобы осознать собственную малость и бессилие. Кто я такой, желторотый птенец, почуявший, как у него пробиваются крылышки и возомнивший легко воспарить на этих жалких придатках в лучезарную высь? Да ты от земли не способен оторваться. Не страх, а несоизмеримость заоблачных целей и наличных ничтожных сил пробрали до глубин оробелой души, до приросших к земле пяток. Куда ни двинусь, везде заступают дорогу муромские леса с Соловьями-разбойниками. Где набраться сил? Где отыскать союзников? В книжных шкафах? Нет, за страницами книг не спрячешься, в родительском дворе не отсидишься. Выходи на свет божий, пробуй крылышки, трепыхай ими, отращивай для грядущего полёта. Для чего ты давал клятвы и обещания, для чего ты вообще родился? Конечно же, не для того, чтобы сдаться до вступления в бой. Жизнь только начинается, не падай духом. Найдутся союзники и друзья помимо книг, не в пустыне же ты живёшь. Такими мудрыми мыслями подбадривал себя малолетний мечтатель, обозревая поле битвы. Впрочем, не такой уж и малолетний, мне было почти десять лет. Самый мечтательный возраст.
Но мечты мечтами, а на пути к сияющим высям нависали три плотных пласта бытия, которые предстояло пробить своей бедовой головой. Они тяжко спирали дыхание, как три слоя атмосферы, насыщенные углекислотой и миазмами, в них дышалось трудно, а я мечтал вдыхать опьяняющий озон высот Геликона, только он один давал жить. Первый слоем моей тропосферы был родной дом. Некогда милый и уютный, он с годами всё больше наполнялся грозовым электричеством, разнополярная заряженность его обитателей всё чаще вспыхивала обжигающими разрядами и желание покинуть его изжитой приют чем дальше, тем больше томило навязчивым наваждением. Во втором слое гуляли, налетая с разных сторон, встречные ветры станицы. Они могли принести и пыльные вихри, и чистое дыхание степи, могли засыпать глаза мусором, могли промыть дождевой водой. Кружа оторванным листком, я лишь волей случая сталкивался с неразгаданными людьми и непонятными событиями, больно переживая свою никчёмность, страстно мечтая вознестись в родной эфир. Почва станицы обжигала стопы, пустить в неё корни не получалось. В третьем слое, в удушливой, тюремной атмосфере школы просто-напросто нечем было дышать. Если б не живительное веяние дружбы, я не выжил бы в казематах просвещения и дня. И все эти три слоя тяжко налегали сверху, не давая взлететь, отравляя дыхание, затуманивая мозги. Конечно, не всё было так беспросветно трагично, как я тут расписываю, но любому моему ровеснику, кто пытался уйти в полёт, приходилось несладко. Слава богу, юным птенцам энергии не занимать, не один я, большинство ровесников рвалось на свободу, не щадя неокрепших крыльев, и вот, пятьдесят лет спустя после вступления в большой мир, с биографиями одноклассников на руках, могу уверенно сказать – кто боролся, тот победил.
Тогда, в 57-м году, до наших маленьких побед и вольных полётов было ой как далеко, нам предстояло шаг за шагом, путаясь и спотыкаясь, пробираться сквозь туманы и лабиринты будней. Как медленно, как тягостно медленно шло время отрочества! Порой казалось, что ты вообще никуда не движешься, а тупо топчешься на месте. Отчаяние охватывало от этой мучительной безысходности. Наступивший день повторяет вчерашний, и завтра будет то же самое – рутина уроков, давление родителей, унылые декорации станицы. Я долго и безуспешно пытался понять – почему годы с четвёртого по седьмой класс лежат в памяти практически нерасчленимым месивом, из которого без всякой связи вылезают отдельные эпизоды? Тогдашняя жизнь предстаёт хаотичным нагромождением событий и лиц без разумного осознания их движущих причин. Наверно, разум ещё не справлялся с обилием впечатлений, оставаясь примитивным объективом фотоаппарата, сознательного постижения жизни не было. Отдельные яркие вспышки бытия разум фиксировал и тем удовлетворялся. Не имея путеводной нити, я беспомощно барахтался в болоте дней, посильно одолевая одну мелкую задачу за другой. Того, кого принято называть личностью, ещё не было на свете. Был несовершеннолетний дуралей, постигающий мир методом втыка. Что ж, попробуем разобраться в том месиве, что собрала и сохранила прихотливая память.
Начнём с ближнего круга, с родительского дома. Стольная Усть-Лаба теперь навеки ушла с первого плана, я стал кондовым станичником и знал, что возвращения в дедов дом не будет. И пускай при каждом удобном случае всё так же увязывался за отцом в Усть-Лабу, пускай дед, бабушка и тётя Зина изредка приезжали к нам, прежняя тесная родовая связь с ними сильно ослабла. У них появился особо приближённый внук, мой двоюродный брат Игорь, а мы с Витькой понизились до статуса внуков второй категории, без сомнения родных, но несколько отдалённых. Обойдённым я себя не чувствовал, напротив, удаление от строгих нравов дедова дома вполне устраивало.
Дед время от времени продолжал удивлять выдающимися из ряду вон поступками. Я, как истый патриот усть-лабинского района, к десяти годам уже усвоил привычку придирчиво штудировать местную газетёнку «Сельская Новь», дабы подпитываться свежими источниками патриотизма. К сожалению, кирпильский колхоз «Красный Октябрь» давал к тому мало поводов – и по удою, и по центнерам с гектара, и по прочим показателям он огорчительно красовался ближе к хвосту в сводной таблице десятка хозяйств района. Ни разу он не превзошёл передовой колхоз «Кубань», совхоз «Ладожский», и даже хуторян колхоза с женским титулом имени Крупской ни разу не обскакал. Уязвлённый в лучших чувствах, я развлекался четвёртой страницей газеты, где публиковали объявления о разводах, невероятно многочисленные, и уголовную хронику. Заметка под жирным заголовком «Великовозрастный хулиган» (если не ошибаюсь) не могла пройти мимо внимания прилежного читателя, а после её прочтения любознательные глаза едва не вылезли из орбит. В той заметке, с подобающим осуждающим пафосом, повествовалось, как пенсионер Василий Леонтьевич Меденец, будучи на приёме у районного прокурора, настолько был несогласен с позицией властей, что вознамерился донести своё несогласие до прокурорской головы при содействии стула. А попросту говоря, замахнулся на блюстителя закона увесистым деревянным предметом, угрожая выбить неподатливые к согласию мозги. Прокурор, спасая жизнь, рванул из кабинета в приёмную, дед, не выпуская из рук стула, за ним. Дежуривший в приёмной милиционер, при содействии сотрудников прокуратуры, сумел обезоружить буйного посетителя, дед был арестован и решением народного суда помещён на десять суток в камеру предварительного заключения. Разумеется, я тут же поспешил поделиться оглушительной новостью с родителями. Мама смеялась и качала головой, отец тоже качал головой, но не смеялся, а хмурился. Ему эта история явно не понравилась. Подлинную, глубинную силу чувств, что связывают отца и сына, мне было суждено познать значительно позже, а тогда я только хлопал глазами, сочувствуя деду, сидящему в подвальной кутузке райотдела милиции, и отцу, переживающему семейный позор. А как иначе воспринять огласку на весь район? Хотя, честно говоря, в глубине души гордился геройским поведением деда и видел в его занесённой над прокурором руке не канцелярский стул, а кирасирский палаш. Но благоразумно помалкивал. Зато, когда после отмеренного приговором срока дед неожиданно появился у нас в Кирпилях худой, остриженный наголо – приподняв шляпу, он, как Юрий Деточкин в фильме «Берегись автомобиля» продемонстрировал неумолимость советского закона, карающего почему-то в первую очередь волосяной покров, а не наполнение головы – я утвердился в своём восторженном мнении о дедовом поступке. Тому поспособствовал сам дед. Ни тени раскаяния или стыда на его лице и близко не было. Бодрый, помолодевший, он с хулиганской ухмылочкой рассказывал отцу о своём подвиге, разливая по стаканам привезённый с собой азербайджанский портвейн «Три семёрки» - «Шато-Икем», как он его иронически (а может, ностальгически) называл. Да, да, погром в прокурорском кабинете дед трактовал как единственно верный ответ на поведение властей. Суть того мелочного, в общем-то, конфликта состояла в следующем. Вместо убогого хлебного ларька, что стоял на углу дедова участка, местные власти задумали возвести полноценный гастроном. Дело благое, но для постройки требовалось отхватить метров пять и без того тесного дедова двора плюс снести при этом сарай-времянку, признаем честно, отнюдь не украшавший своей облезлой тыльной стеной улицу Красную. Но украшать главную улицу города есть дело властей, а обыватели вынуждены жить по средствам. Как я понял, никакой компенсации взамен оттяпанного и разрушенного имущества деду не предлагали, вот он и пошёл отстаивать права у прокурора. Памятником одержанной дедом победы стал капитальный кирпичный сарай, воздвигнутый городскими властями и придвинувшийся почти вплотную к бабушкиным клумбам с георгинами, то есть, стул явил собой весомый аргумент для прокурорской головы, и взамен турлучной халабуды двор получил приличное строение. И виноградник тёти Зины не пострадал, наоборот, укрытый от северных ветров сдвоенными торцами магазина и времянки, он плодоносил в солнечном затишке еще гуще и слаще. Так что дед мог торжествовать, десять суток ареста того стоили. Надо сказать, деду повезло – его атака на прокурора состоялась в конце пятидесятых, во времена «оттепели», когда уже перестали «хватать и не пущать» за всякий пустяк. А при Сталине вместо десяти суток наверняка бы схлопотал минимум десять лет.
Вторым примером вспыльчивого нрава деда стал его опять-таки спонтанный приезд в наш дом годом раньше или позже, точно не помню. На сей раз дед явился хмурый и взбудораженный, о чём-то долго толковал с отцом за бутылкой австрийского рома – без алкогольного презента он в гости не приезжал – и остался ночевать в Кирпилях. Не уехал в Усть-Лабу и на второй, и на третий день. Родители кратко оповестили, что дед пока будет жить у нас, но объяснять причины отказались. По раздражённому виду деда можно было догадаться, что у него случились какие-то нелады дома, а я знал, что трогать его в таких случаях не следует, чего и придерживался. Отец, как мог, занимал деда беседами на посторонние темы, мама настороженно чего-то ожидала. В натянутой и неопределённой обстановке прошло не меньше недели, и вот в политическое убежище деда пожаловала депутация в лице покаянных родственников – заплаканной бабушки и сконфуженной тёти Зины с Игорьком на руках, бить челом о прощении и просить милостивого возвращения на трон. Меня, как обладателя длинных ушей и ещё более длинного языка к переговорам не допустили, изгнав за пределы двора, так что я мог лишь наблюдать с дальнего конца площади чинную процессию, шествующую в обратном направлении – впереди непреклонно вышагивал триумфатор дед в сопровождении отца, сзади семенила безвинная страдалица бабушка и заключала эскорт своевольная дочь, несчастная тётя Зина, оплошно внёсшая своим неудачным замужеством вечный раздор в дружное семейное гнездо. Подобные чёткие акценты расставила в своей соболезнующей речи мама, когда я подкатился к ней за прояснением живописной картины. По секрету мне было сообщено, что дед предъявил младшим родственникам ультиматум – чтоб даже духом непочтительного зятя в доме не пахло, иначе он не переступит порога и будет жить в изгнании, и что безоговорочная капитуляция состоялась, дядя Слава удалён с глаз долой. Впрочем, сиюминутный триумф деда мама смазала скептической ремаркой, что, мол, это ненадолго, ситуация нерастащимая. Но заглядывать так далеко и глубоко, как мама, я не умел и только радовался за деда, гибельный разлад в усть-лабинском доме мало меня затрагивал. Что взять с мальчишки-верхогляда, беспечно скачущего по гладким камушкам? Внизу бежит, струится вода, блестит и переливается на перекатах, а что таится в её тёмной глубине, верхогляд не прозревает. В оправдание могу сказать, что, начиная с четвёртого класса, бывал в доме деда наездами, старшие родственники, люди воспитанные, своё грязное бельё напоказ не выставляли, всё у них внешне было благопристойно, а я по мальчишескому слепому эгоизму дальше собственного носа не видел. Живы-здоровы дед с бабушкой, растёт Игорёк, бьётся и не сдаётся тётя Зина, ну и славно. Своих забот хватает.
А забот и впрямь прибывало не по дням, а по часам. Розовая дымка детского восприятия, что прежде окутывала окружающий мир, стремительно рассеивалась, действительность проступала без прикрас. Захотел быть взрослым – будь им, спасибо Козьме Пруткову. И дело даже не в том, что я немного повзрослел и стал слегка разбираться в жизни, просто сама жизнь нашей семьи начала втягивать в круговорот непреложных обязанностей. Папа и мама, подойдя к рубежу сорокалетия, решили, что хватит им мыкаться по служебным квартирам, пора обзаводиться собственным углом. Станица Кирпильская, как место, в котором можно прожить вторую половину жизни, их вполне устраивала. Но, чтобы построить дом, нужны деньги, крупная сумма. Таковой у родителей не имелось. Постановили каждый месяц мамино учительское жалованье, сто рублей, кажется, класть на сберкнижку, а на отцовские сто двадцать как-то выкручиваться. Решение мужественное, но трудно осуществимое. Сразу скажу, что понадобилось десять лет ухищрений и ограничений. Свой дом отец с мамой построили, когда я служил в армии и прибыл уже на готовенькое. Про свой микроскопический вклад в постройку дома упомяну, когда придёт время. А пока - на двух непоседах-сыновьях обувка-одёжка, что называется, «горит», самим нужно соответствовать имиджу учителя, бытовые нужды съедают немалую часть зарплаты, чётко выдерживать график ежемесячных отчислений не получается. Дополнительного приработка для учителя сельской начальной школы закон не предусмотрел, значит, надо изыскивать вне рамок закона. Есть руки, есть приусадебный участок с огромным садом – не ленись, раб божий, от рассвета до заката вон сколько времени. И родители не ленились.
Нелюбимая это моя тема – георгики да буколики, но без земледельческих трудов и дней картина станичной жизни не то что неполная, а вообще абстрактная. Любой земляк-кубанец подтвердит. Значит, скрепя сердце, надо погружаться в чернозёмно-навозную стихию.
Итак, земельный «план» нашей школы (станичники почему-то называли приусадебные участки «планом») составлял почти идеальный квадрат размером 185 на 210 метров – сам тщательно вымерил в разгар увлечения картографией. Внушительный кусок земли. Большую часть занимал сад, где помимо фруктовых деревьев, акациевых рощиц и просторных лужаек, были полулегально внедрены отцом делянки огородов и палисадников. Легально учителям дозволялось возделывать определённое количество соток, (сколько – точно не знаю) и дед довольствовался этим количеством, а отцу, да ещё при поставленной цели строительства дома, казалось категорически мало. К доставшимся от деда двум небольшим огородам и одному палисаднику, отец добавил ещё один огород и овощной палисадник, распахав излишние на его взгляд поляны сада и вдобавок значительно расширив скромные дедовы делянки. Каждой осенью, «на зиму», (по станичному выражению), колхоз отряжал несколько гусеничных тракторов с плугами для безвозмездного вспахивания приусадебных участков. Благодарные хозяева не оставляли трактористов без вознаграждения, что при повсеместном использовании в качестве платёжного средства домашней самогонки приводило порой к трагикомическим последствиям в образе поваленных плетней и выкорчеванных яблонь – попробуй справься с рычагами и педалями после десятого стакана. Дядя Жора со своим ДТ-54 неизменно подвизался на этом плодотворном поприще и, под чутким руководством отца, наши земельные угодья после каждой вспашки потихоньку прирастали на две-три борозды. Мама отчаянно протестовала против самозахвата общественной земли, не потому, что боялась непосильной нагрузки, а в опасении карательных санкций властей, но отец был неумолим. Он вообще был по-крестьянски жаден до земли, увлечённо выращивал новые сорта овощей и фруктов, каждый год заводил то индюков, то цесарок, то гусей, не говоря об обязательных для станичного двора свиньях, курах и утках, долго держали корову. Наверно, отцу судьбой была назначена карьера успешного фермера, да вот не сложилось, и учительские обязанности тяготили его, как напрасно принятые вериги. Я был полностью на стороне мамы, но, в отличие от её высших государственных соображений, мною двигали низменные шкурные инстинкты. На парившего в эмпиреях недоросля (я ведь сам признал себя уже не ребёнком, а подростком, отроком) в силу возраста и обстоятельств теперь начали ложиться трудовые повинности, которые резали чувствительную душу серпом по рейтингу. Вместо сладких мечтаний над книжками и медитаций в райских кущах сада предлагались, к примеру, тяпка и вилы для очистки свинячьего сажка. Сажок – это сколоченное из досок тесное и низкое обиталище двух неописуемо нечистоплотных и бестолковых рыл. Амбре в нём царит воистину сногсшибательное. Великий Гомер, и как у тебя повернулся язык произнести – «О, Эвмей, свинопас богоравный»! Ползая чуть не на карачках, выскребая тяпкой и вышвыривая вилами ту гнусную субстанцию, в которую превратили душистую подстилку соломы эти вонючие скоты, я проклинал день и час своего появления на свет. Но куда деваться – отцу с его больной спиной в сажке ни согнуться, ни разогнуться, брательник Витька ещё в счастливом возрасте ребёнка, о маме речи не может быть, вперёд, Юрий Борисович! Прошло время, когда ты бегал по маминой просьбе нарвать кружку зелёной алычи для борща и горделиво ощущал себя неоценимым помощником. Теперь ты дорос до высшей точки колодезного ворота – таскай воду, поливай огурцы и помидоры. У тебя хватает силёнок надёргать железным крюком из скирды сена для коровы – обнимай оберемок и неси в ясли. Для тебя дед Хананок выковал уменьшенную тяпку – выпалывай сорняки на грядках наравне с родителями. И найдётся ещё тысяча дел во дворе и огороде. Ты же садишься за стол вместе со всеми, вноси свой вклад в домашнее хозяйство.
Если кто-то подумает, что замордованный отрок крутился день-деньской, как белка в колесе, то это будет сильным преувеличением. Что могли – родители делали сами, призывая меня к трудам в самом крайнем случае, но и эти нечастые призывы, каюсь, я далеко не всегда воспринимал адекватно. Лень, скажете. Попробую не оправдаться, объясниться. Не ленился же я сидеть над книгами до «метеликов» в глазах, до полного забвения времени и пространства? Нет, не ленился. От книг меня было не оттащить. Значит, дело не в лени, а в противоположности приоритетов. Оправдывает эта противоположность моё поведение? Нет, не оправдывает. Уклоняться от общего дела стыдно. Но это сейчас я такой умный и трудолюбивый, а тогда был капризным и эгоистичным и не понимал степени снисходительности родителей. Они не только жалели оторванное от жизни чадо, они поддерживали и поощряли мою тягу к знанию. В 1958-ом году я получил по почте первый том «Детской энциклопедии», выписанной отцом ни для кого иного, как для опасно погрязающего в книгах сына. То был действительно бесценный подарок, настоящий путеводитель для блуждающего без руля и без ветрил немощного ума. Десять могучих жёлтых томов, изданных Академией педагогических наук, изданных завлекательно и доступно разумению малолетнего читателя, многое определили в моём развитии, помогли выстроить шкалу ценностей, указали вершины, которые должно покорять. Конечно же, советская идеология вылезала в них на каждой странице, но, во-первых, не всё было безнадежно ошибочно в советской идеологии, а во-вторых, я же не застрял на всю жизнь в границах «Детской энциклопедии». Она дала толчок и притом настолько мощный, что я до сего дня не могу остановиться. Разумеется, любимым моим томом стал десятый, озаглавленный немного коряво – «Литература и искусство», с ним я носился и нянчился, как Юлий Цезарь со своим любимым десятым легионом.
Кто и что составляли в те пять труднорасчленимых лет плотный пласт бытия, названный мною «семейным»? Господи, как их всех было много! И как они обступают со всех сторон! Возможно, я несколько поторопился с градациями и рискую запутаться. Даже на бумаге их невозможно расставить отдельно друг от друга, а уж в жизни они каждодневно переплетались и перемешивались. Но раз я имею дело с бумагой, будем придерживаться намеченного плана.
На первом плане (извиняюсь за тавтологию) стояли, конечно же, мама и отец. Всё в жизни течёт, всё меняется, одни люди выдвигаются вперёд, другие уходят в тень, идёт постоянная переоценка. За одним важным исключением. Моё отношение к маме никогда не изменится, как и её ко мне. Трудно найти настоящие слова, чтобы передать наши взаимные чувства. Для меня мама была выше всего на свете, абсолютно непогрешимый, святой человек. Что бы она ни сказала, как бы ни поступила – это была сама истина и никакому обсуждению не подлежала. Как мама сумела внушить сыну подобный пиетет? В том-то и дело, что это была чисто её заслуга. И достигла она моего поклонения единственно верным способом – любовью. Её любовь окутывала таким магическим облаком, что буквально обезоруживала. Выражать любовь надо тоже уметь, неуклюже выраженная любовь может и отпугнуть, может породить неловкость, может даже вызвать отторжение, особенно у щепетильных в этом возрасте подростков. А мамина любовь была совершенна. Её безупречный такт, умение всегда подойти ко мне с правильной стороны, затронуть лучшие струнки, нежно на них сыграть – что толку городить беспомощные слова, не способные передать и малой толики того обаяния, которое изливалось от мамы. Рядом с ней я всегда обращался в послушного ягнёнка. Даже поспорить с мамой мне, вечному спорщику, не удавалось. Мягко, но убедительно она сводила наши противоречивые позиции к обоюдному согласию, мир вокруг опять становился добрым и светлым, и в нём можно было жить. Святотатственно предполагать – каким бы я вырос, находись под опекой одной мамы? Наверно, белым и пушистым, хоть вставляй в иконостас.
Но рядом был ещё отец. Вот с ним всё складывалось не настолько безоблачно, и с каждым годом туч только прибавлялось. Отец не столько отдалялся, сколько возносился надо мной грозовым небосклоном и молнии оттуда падали на непокорного сына всё чаще. Вину за омрачение наших отношений я готов нынче полностью взять на себя. А в школьные годы безбожно валил на отца – дескать, он чересчур нетерпим, вспыльчив, не желает слушать моих справедливых доводов, причём, разумеется, почитал правым одного себя, кто бы сомневался. Отец видел, что я больше льну к маме, а его сторонюсь и, надо отдать ему должное, прилагал немало усилий, чтобы преодолеть мою настороженность, сделать наши взаимоотношения более тёплыми. Казалось бы, задача не из самых трудных – я всегда доверчиво тянулся к тем, кто хотя бы немного обозначал ко мне добрые чувства, но… Периоды затишья, лада и гармонии между отцом и сыном длились прискорбно кратко. Стоило отцу сорваться на крик – а поводов я давал в избытке – как всё рушилось, я обиженно надувался, отец отказывался тратить слова, и мы опять вступали в тягостную, долгую полосу отчуждения. Горячность отца, обидчивость сына вставали непреодолимой преградой. Подобные колебания от временного потепления до заморозков холодной войны тянулись до самого моего ухода в армию. Глядя с вершины почти семидесяти лет на укрощение отцом строптивого сына хочется и плакать, и смеяться. Это ж надо было быть таким упрямым ослом («упрям, как сто ослов» - привычная финальная фраза отца в мой адрес по окончании очередного спора), чтобы глухо и слепо переть на очевидный всем, кроме меня, постыдный рожон. И пёр, и напарывался, зализывал раны, и – думаете – каялся? Нимало. Так и продолжал. В ноги бы упасть родителям за их безмерное терпение и милосердие, но куда там. Я видел в них только досадную помеху своим нелепым порывам. Редко на меня находило благотворное осознание подлинных семейных ценностей, но – кто замолвит хорошее слово, если не сам? – иногда всё же находило. Отец так и называл моё внезапное превращение в примерного сына – «глядите, на Юру нашёл трудовой стих». В такие, увы, непродолжительные периоды, я, словно искупая накопленные многие вины, без всякого побуждения со стороны родителей хватал тяпку и, пока они предавались послеобеденной сиесте, под палящим полуденным солнцем самоотверженно пропалывал несколько соток огорода или, привязав к багажнику велосипеда пустой мешок и серп, ехал в степь за люцерной для кроликов. При поперечном умонастроении снисходил на подобные подвиги лишь после долгих понуканий.
Кстати, о кроликах. На этих, без сомнения, симпатичных, длинноухих зверьков я не могу смотреть без острой и лютой ненависти, так они допекли меня в годы отрочества. На рубеже 50-60-х годов многие станичники занялись разведением «кролей» в промышленных масштабах – в соседней Кореновке их принимали на заготпункте по весьма выгодным расценкам. Отец тоже не упустил шанса пополнить семейный бюджет, смастерил на заднем дворе, при моём пассивном участии, из жердей, ящичной тары и кровельной жести длинные ряды клеток и у нас завелась ещё одна живность. Поначалу всё было мило и необременительно, несколько самок и свирепый самец-производитель вкушали в день охапку травки и несколько морковок, и я скорей развлекался, нежели трудился – заботу кормить новопоселенцев возложили на меня. Но, как известно, кролики обладают легендарной способностью плодиться и размножаться не в геометрической даже, а прямо-таки в астрономической прогрессии (недаром они чуть не сожрали всю Австралию), и вскоре клетки под завязку заполнились подрастающим и неимоверно прожорливым поколением. Не успевал я набить кормушки их любимой благоуханной «бабкой» и молодыми побегами акации, как через час в них было пусто – жевали кролики неутомимо. Дабы поддерживать их плодотворный рост и привес требовалось загружать кормушки не менее пяти раз в день. Я изнемогал, опустошая разнотравье сада, выдёргивая свёклу и морковь на огороде, транспортируя мешками люцерну с колхозных полей, «прирезков», как дипломатично именовали станичники подверженные негласному расхищению общественные угодья. Главное не попасться бригадиру и объездчику, но вечером начальства на полях уже нету. Каникулы превращались в кошмар заводского конвейера. Когда ни подойдёшь до клеток – жуют и жуют, проклятые, грациозно и вдумчиво жуют. Попробуй не задай вовремя корма – прогрызут стенки, лови их тогда по всему саду за длинные шелковистые уши. Бегуны из кроликов никакие, зато когтистой лапой могут распороть брюхо преследователю не хуже самурайского меча. Упаси боже хватать их за бока – только за уши. Безостановочная деятельность кроличьих желудков не могла не сопровождаться бурным извержением продуктов переработки – от едкого нашатырного запаха их изобильной шрапнели, которую я выгребал из клеток, слезились глаза и спирало дыхание. Впрочем, достаточно, не трактат же о кролиководстве я собрался писать, почти все мои одноклассники, думаю, питают не менее тёплые чувства к этим домашним животным – сколько они отняли у нас бесценного личного времени. Даже блюда из кроликов вызывают у меня с тех пор стойкое отвращение, я скорее наложу на себя сорокадневный пост, нежели соглашусь прикоснуться до рагу и фрикасе из их диетического мяса. Как выразился герой из фильма «Мимино» - «Я к нему испытываю такие чувства, что даже кушать не могу». По счастью, мама разделяла мои гастрономические предпочтения и готовить что-либо из кроликов отказывалась.
С подрастающим братцем мы словно располагались на разных полюсах, сходясь разве за обеденным столом. У него была своя компания ровесников-карапузов, и мой взгляд рассеянно скользил поверх их голов, я-то был уже взрослый, а он ребёнок. Сложный и тёмный, как мне казалось, характер братца начал проявляться с малых лет. Во-первых, он ни в какую не поддавался на приобщение к печатному слову. Будто в пику старшему брату он брезгливо отталкивал предлагаемую книгу, к родительским наставлениям тоже оставался глух. Конюшня, став, площадь – вот всё, что его интересовало. Отец многое спускал своему любимчику, а мама отчаялась вмешиваться. И рос он, как с изумлением констатировала после беседы с ним тётя Зина, «совершенным дикарём». Он и в школу пошёл не со своим годом, а на год позже, подозреваю, родители побоялись выставить на позор доморощенного Митрофанушку. Лишний год бились с ним дома, пытаясь подготовить к учёбе, натаскивали, подсказывали, но все было бесполезно, на все их усилия братец отвечал равнодушной улыбкой, мол, мне всё равно. И те первые четыре класса, что он провёл под руководством отца, стали обоюдной мукой мученой, братец еле переползал из класса в класс, демонстрируя полнейшее безразличие к успехам и неуспехам, а отец возводил руки к небу, призывая вышние силы ниспослать хоть искру света в неподатливые мозги сына. Мои попытки помочь ему в учёбе натыкались на всё ту же апатичную улыбку, а то и отчуждённое – «не лезь, не твоё дело». Ну, я и не лез, есть отец, пускай разбирается. К нашим совместным играм и шкодам я быстро остыл, уж слишком ненадёжным партнёром выказал себя братец. Вытащим, например, с ним из отцовской пачки «Беломора» - из запечатанной, при помощи иголки – папиросину, выкурим её вдвоём за сараем, отец заметит недостачу, поведёт допрос, а братец, нарушая кодекс воровской чести, вместо того, чтобы во всём отпираться, вдруг возьмёт и заявит, что это я подбил его на нечестивое дело. И так же сдаст за украденный и взорванный порох, за отлитый из бутылки – на пробу – школьный спирт, и т.д. и т.п. А когда я удостоился из-за него – единственный в жизни раз! – отцовской хворостины, то вовсе порвал с продажным подельником деловые отношения. За какую-то провинность я отпустил ему братскую затрещину, вполне нормальную, как помнится, терпимую затрещину, а он разразился таким раздирающим душу рёвом, будто я сдираю с него живьём кожу. Откуда-то выскочил пребывающий не в духе отец, впечатлился оглушительным воем братца, схватил хворостину и приказал мне подойти поближе для дачи показаний. Но я, мучимый тревожными предчувствиями, наоборот, сделал попытку удалиться на максимально безопасное расстояние. Разгневанный отец сам шагнул к ослушнику, мои нервы не выдержали, и я бросился наутёк. Краем глаза успел увидеть настигающего отца, ощутил жгучее прикосновение к спине орудия наказания, после чего включил полный форсаж и остановился только посреди сада, удостоверившись, что за мной давно никто не гонится. По-моему, воспитующий отец переживал своё отступление от правил педагогики сильнее, чем воспитуемый сын, впервые испытавший на своей шкуре неожиданное проявление родительской власти. Так, по крайней мере, злорадно полагал я, наблюдая на протяжении нескольких последующих дней укоризненное выражение на лице мамы и виноватое на лице отца, соответственно изображая из себя безвинно пострадавшего. Как было не воспрянуть духом и не сделать утешительный вывод – больше мне битому не быти. Отцом, естественно, потому как брательник придерживался противоположного мнения и не замедлил его убедительно воплотить. Я возвращался из сада, опасливо поглядывая на отца, отбросившего хворостину и что-то объясняющего маме, и совсем выпустил из виду братца, затаившегося за кустом сирени. Так что помрачивший взор и память жестокий удар по переносице, вкупе с хлынувшим потоком крови, стал необъяснимым потрясением и заставил в свою очередь огласить двор рёвом потерпевшего. Это братец, вооружившись куском кирпича, (ох, везло мне на это страшное метательное оружие) в упор поразил обидчика из засады, продемонстрировав крепко усвоенное им священное право мести и заодно нежные братские чувства. Неадекватность ответного удара нисколько его не смутила, он действовал согласно правилам и нравам станичной пацанвы – «бей своих, чтоб чужие боялись». Ну, скажите, пожалуйста, кто из вас не воспылает после этакого ласкового обхождения неудержимым желанием оставаться где-нибудь подальше от представителя каменного века? Но брат есть брат. Несмотря на вопиющую разницу в жизненной позиции, мы нет-нет да и сходились в общих делах, заступались друг за друга, сближались, потом опять отдалялись, не находя понимания. Вообще, отношения с братом Виктором для меня крайне больная тема, не стоит в неё углубляться, рано. Тогда, в мальчишеские годы, всё только начиналось и мы, не будучи образцом братской любви, всё же чаще дружили, чем враждовали. А за лёгкое искривление переносицы я на Витьку не в обиде, мало ли шрамов приносит детство. Мама, врачуя очередную травму, горестно приговаривала – «на тебе скоро живого места не останется».
Кроме гомо сапиенс в слитный состав семейного бытия входили многочисленные двуногие и четвероногие обитатели коровника, сажка, птичника, котуха и прочих построек, плюс особо приближённые к человеку разумному коты и собака. О степени их одушевлённости, как и о положении и участии в нашей жизни можно исписать не один десяток страниц, но лучше не отвлекаться, и так вон сколько наговорил про кроликов. Но вкратце пройтись необходимо, из памяти их не выкинуть. Присяжным поставщикам обеденного стола в одушевлённости принято отказывать, в чём не трудно усмотреть лукавое оправдание потребительского подхода человечества к несомненно живым существам – ну как ты признаешь наличие души в том, кому хладнокровно отрубаешь голову или втыкаешь в сердце нож? Ответ известен – так устроена жизнь, людям надо чем-то питаться, следовательно, тем, кто пригоден в пищу, в наличии души автоматически отказывается, и рассусоливать тут нечего, иначе придётся признать всех нас убийцами и хищниками. Ответ принят и проглочен. Люди устроились на земле лучше всех. Правда, и друг друга убивают охотно. Дальнейшее следование законам логики неуместно, не будем о грустном. Я не поклонник Шопенгауэра, я жизнелюб. А уж в ранние свои годы вообще не задумывался. Беззаботно любовался трогательно деловитыми, жёлтыми цыплятами в решете, что становились потом багрянохвостыми петухами и золотистыми хохлатками и важно расхаживали по двору. А когда они, обезглавленные, трепеща крыльями, разбрызгивая кровь из перерубленной шеи, бились в предсмертных судорогах вокруг палаческой колоды, лишь слегка сожалел о неизбежной доле глупой птицы, и без зазрения совести обгладывал сваренные мамой изумительно вкусные булдыжки и крылышки. Всё закономерно, животину вырастили, выкормили, добро пожаловать на стол в установленный срок. Забой свиней, напротив, сильно задевал мою сострадательную душу. И вовсе не потому, что я симпатизировал этим грязнущим и горластым тварям, я ненавидел их похлеще кроликов, а лишь потому, что они редко расстаются с жизнью молча. Схваченные курица или петух только недоуменно и безмолвно хлопают глазами, а свиньи, предчувствуя нож, начинают истошно, душераздирающе голосить ещё до того, как их выволокут из сажка. Вынести этот смертный вой было выше моих сил, заткнув уши, я убегал в дальний конец сада или забивался в родительский класс за четыре стены. Что не мешало уплетать за обе щёки жаркое из свежака, как и прочие деликатесы из забитой хрюшки. Никакой трагедии в ежегодном обновлении жильцов свинарника и птичника я не усматривал, круговорот воды в природе, не более.
Но были среди наших домашних животных и долгожители, пусть с разными функциями, на жизнь которых не покушались, наоборот, оберегали. От деда с бабушкой нам досталась в Кирпилях в наследство корова Милка. С ней я познакомился ещё во время наездов из Сокольского. Мне нравилось сопровождать бабушку, когда она шла доить Милку. Это был целый обряд. Мы с бабушкой несли маленькую табуретку, большое эмалированное ведро, широкий лоскут чистой марли, кружку с водой и полотенце. Бабушка присаживалась на табуретку, омывала водой вымя, подставляла ведро, накрывала его марлей и, поочёрёдно подёргивая за сосцы, извлекала из них прыскающие струйки молока. Молоко, процеживаясь сквозь марлю, пенилось и вкусно пахло, ведро наполнялось почти доверху. Главным достоинством Милки признавались ведёрные удои, но меня больше восхищали её смирный нрав и безупречная дисциплина, привитые, надо думать, любящей во всём порядок бабушкой. Какой породе принадлежала эта замечательная корова – что она благородных кровей было видно с первого взгляда – я забыл, а памятный портрет её таков – масти дымчатой, с белой лысинкой во лбу, рога длинные, вымя огромное, статей крупных. Когда её отправляли утром пастись в поле с общим стадом бригады, она послушно вливалась в толпу соплеменниц и удалялась за околицу, а вечером, самостоятельно выскользнув из возвращающегося стада, зачастую голодная после скудных колхозных выпасов, жаждущая, подходила к запертой калитке и терпеливо дожидалась, пока её заметят и впустят во двор. Лишь изредка позволяла напомнить о себе укоризненным мычанием. По размашистому шагу, которым она устремлялась к ведру с водой, можно было судить о степени её жажды. В остальном она являла эталон степенности и благонравия, мои приставания сносила снисходительно, я её совершенно не боялся и разве только не ездил верхом. Обычно Милку оставляли пастись в саду, даже не привязывая, уверенные, что она никогда не залезет в огород и не допустит никакой шкоды. От парного молока, которое мне упорно навязывали родители, я отбрыкивался, почему-то оно не нравилось, а вот производные от милкиного удоя, особенно закваску и кисляк из глиняных глечиков опорожнял с энтузиазмом. Благодаря милкиным молочным рекам у нас не переводились сливки, сметана, творог, масло, всё добротного домашнего качества. Родители даже завели сепаратор для более скоростной переработки молока, я тоже пытался освоить этот хитроумный агрегат, посильно помогая и ломая. Одно меня настораживало – отец и мама временами заговаривали о преклонном возрасте Милки, о её неспособности принести приплод, об уменьшении производительности, а к чему это всё клонится, я поначалу не догадывался, печальная закономерность жизненного цикла земных существ оставалась недоступна анализу десятилетнего мыслителя. Короче, вернувшись домой после окончания третьего класса, я вдруг увидел в саду не Милку, а совсем другую корову красной степной породы по кличке Зорька, молодую, короткорогую, привязанную длинной верёвкой к вбитому в землю колу. Меня как громом поразило. Всё стало ясно и одновременно страшно. О сдаче ненужного скота на пресловутую живодёрню я был наслышан, но относился к этому делу, как к чему-то меня не касающемуся, а тут вдруг представил Милку, покорно шествующую под нож мясника – она ведь не ожидала от хозяев ничего плохого – и мир вокруг помрачнел. В детской голове не укладывалась жестокая устроенность взрослого мира. Приравнять разумное доброе животное, столько лет жившее рядом с тобой, к бестолковым курам и свиньям? Это несправедливо! Я буквально онемел, и так и не решился спросить у отца с мамой – «а где Милка»? Они тоже не проронили на эту тему ни слова, как знать, может переживали не меньше моего. Принято считать, что человек ко всему привыкает, но точнее, наверно, было бы сказать, что с годами его чувства покрываются защитной бронёй, без неё сердце быстро разорвётся в клочья. И мне предстояло наращивать эту защитную броню нравственной слепоты и глухоты.
Вторая наша «худоба», как именовал её отец, корова Зорька, сама по себе не заслуживала бы упоминания, будучи несносно вздорным и капризным созданием, постоянно доставлявшим родителям больше проблем, чем молока. Не забуду, как однажды, налопавшись чего-то непотребного, она «обдулась» и стояла посреди двора с раздутыми боками, жалостно мыча, а отец с мамой хлопотали, накрывая её шерстяными одеялами и обливая тёплой водой. Еле откачали. Но с ней связано несколько познавательных событий разного свойства. Начну с бытового, рождения Зорькой чаемого родителями телёнка. Мне, напротив, этот нахальный новосёл принёс больше неприятных впечатлений, чем хороших. Нет, когда его, новорождённого, притащили из коровника в одеяле и положили у тёплого бока печи обсушиться и оклематься, я поначалу проникся к нему симпатией. Он с такой трогательной настойчивостью старался тут же встать на все свои четыре тонкие ножки, а те подламывались, и он каждый раз падал, что невозможно было не посочувствовать его неумелым стараниям. Но скотина есть скотина, за те несколько дней, что он обитал в доме, не только закуток у печки пропитался запахами хлева, божественный аромат поражал моё обоняние и в детской. Я уже начинал ревновать к новому любимцу папы и мамы и усиленно допытывался – сколько продлится соседство разумного человека с неразумным скотом. Наконец, разносчика коровьего духа убрали в исконное стойло, и наше жилище обрело цивилизованный вид, а воздух в нём можно было вдыхать полной грудью. Но главные неприятности ждали впереди. Подросший бычок – а он принадлежал к мужескому полу – не только перенял вздорный характер родительницы, но и значительно превзошёл присущими истинному торо качествами. Дальнейшая судьба его, как бесполезного в домашнем хозяйстве субъекта, была предрешена – откорм до стандартного привеса и прямая дорога в Заготскот. И он, словно провидя краткость отпущенных судьбой дней и желая отомстить неправедным распорядителям его жизни, обращался с нами, как с заклятыми врагами. Подойти к нему без палки в руке грозило, как минимум, долго не сходящим синяком. Испробовать крепость своего каменного лба, а потом и пробившихся рожек, он нимало не задумывался, бодал всех и вся – в Памплону бы его, на хемингуэевскую фиесту! Лишь длина радиуса верёвки, на которую его привязывали в саду, ограничивала зону неуёмного агрессора. Но свежую травку неплохо бы запить ключевой водицей из колодца, о чём этот бандит периодически возглашал противным мычанием. Мама, получив пару-тройку чувствительных ушибов от благодарного питомца, смущённо уговаривала меня попробовать напоить бодливую скотину, намекая на несравненное проворство моих ног и завидную увёртливость. Как отказать маме! Держа в одной руке цибарку с водой и сжимая в другой увесистую палку, я как начинающий матадор, храбро ступал на лужайку арены. Вражина, угрожающе изготовив таран своей тупой башки, встречал меня оценивающим взглядом. Двуногого соперника он не ставил ни во что, а вот палки, больно бьющей по морде, побаивался. И одна-единственная извилина его малоизобретательного мозга подсказала ему простенький приём, который он с успехом применял против любого противника. Если ему действительно хотелось пить, то он сначала шумным насосом жадной глотки втягивал в себя содержимое ведра, а если – значительно чаще – использовал требование питья лишь как приглашение на поединок, суть приёма не менялась. Воткнув морду в ведро, хитрая скотина отбрасывала его в сторону и ждала, когда оплошный хозяин наклонится за якобы нечаянно оброненной посудиной. Прокатившись разок кубарем по мягкой травке после сокрушительного тычка в собственное мягкое место и тем самым убедительно вразумлённый, я уже не вёлся на подлую замануху и, фехтуя палкой перед наглой рыжей мордой, пятками отфутболивал ведро за пределы арены. И так каждый день, с переменным успехом. Иногда мой враг применял прямолинейную тактику стремительных лобовых атак, тогда оставалось надеяться только на быстроту ног, бросая и шпагу, и мулету. Когда бычок достиг установленных откормочных кондиций и покинул наш двор в известном направлении, я будто свалил груз с плеч, домашняя коррида надоела до чёртиков.
Больше Зорька потомства не приносила, и отнюдь не по причине бесплодия или нежелания родителей. Вмешались иные силы. Как-то вечером в нашем дворе появились двое незнакомых мужчин, мама на бегу сообщила, что это члены правления колхоза, в станичной иерархии высокое начальство. Видимо, предстоял серьёзный разговор, потому что гостей пригласили к накрытому столу. Проходя через кухню в свою комнату, я заметил среди прочих блюд большую тарелку с горкой жареных кубанцов. Эта незначительная деталька застряла в памяти по причине последующего комментария мамы. Удивлённо пожимая плечами, не то с восхищением, не то с брезгливостью, мама потом рассказывала, как один из гостей расправлялся с рыбой. С её слов передаю эту достопамятную сценку. Держа рыбёшку за хвост и голову двумя руками, словно губную гармошку, этот замечательный игрок-едок очищал её до костей за два открывания рта. Первый раз проводил зубами вдоль спины, и глазам зрителей представал голый гребешок хребта, затем переворачивал и проходился тем же манером вдоль брюшка, после чего идеальный скелет окуня можно было выставлять в музее. Мама утверждала, что за пять минут гость обработал половину тарелки. Но не гастрономическими подвигами памятен визит незваных гостей. Хмурое лицо отца я тоже заметил, и сердечко моё ёкнуло – что-то не так. О чём шла речь за столом на кухне, я из своей комнаты толком не слышал, но градус разговора всё возвышался, на отца явно давили, а это не сулило ничего хорошего, жди взрыва. Наверно, гости не знали про особенность отцовского характера, но я-то знал и, обмирая, колдовал – вот сейчас, сейчас. Крепился отец долго, отбиваясь короткими репликами и горячими вопросами, те не отставали и неизбежное произошло. Удар кулаком по столу и громовое «вон из моей хаты» подвели черту под тягостным диалогом. Счастливый финал? Если бы. Дня два после изгнания визитёров отец ходил чернее тучи, а мама с заплаканными глазами. Мама о чём-то просила, отец не хотел и слушать. Я недоумевал, не понимая, в чём не согласны родители. Наконец, мама осторожно посвятила в суть происходящего – начальство требует сдать Зорьку в колхоз. Как? Почему? По какому праву? Поведанное мамой погрузило в оторопь. Оказывается, великий вождь всея Союза Никита Хрущёв, побывав в США и насмотревшись на достижения их сельского хозяйства, загорелся бредовой идеей перегнать паршивых капиталистов по производству мяса, молока и прочих продуктов, причём, как можно быстрее. А для этого обобществить весь личный скот, ликвидировать неперспективные хутора, укрупнить колхозы, засеять все поля кукурузой и тогда через двадцать лет мы будем жить при коммунизме. Вот и припёрлись к нам проводники линии партии и правительства с настоятельными рекомендациями проявить, как передовым представителям интеллигентной прослойки, высокую сознательность, сдать свою корову в колхоз и преподать тем самым пример отсталым станичникам. Аргументы родителей, типа – а чем кормить детей? – пресекались твёрдыми заверениями, что от щедрого государства всё вам вернётся сторицей. Молочные реки и кисельные берега партия и правительство гарантируют. Ну, родители-то давно удостоверились в схожести государева кармана с чёрной дырой – что туда положишь, назад не возьмёшь. Кипы облигаций государственного займа лежали в ящике комода коллекцией расписных, но, увы, ничего не стоящих бумажек. А тут кормилицу из рук вырывают. Строптивым отказчикам пригрозили доносом об их антигосударственной позиции кому следует. Понимай, кар не миновать. Вот и ходил отец в тяжком раздумье, а мама уговаривала его сдать распроклятую худобу, проживём и без неё. И отец сдался. Накинул на Зорьку налыгач и отвёл её на бригадную МТФ. Разумеется, обещания получать от колхоза молочное довольствие обернулись ожидаемой дулей, кроме фляг с обратом, зеленоватой мутной субстанцией, по сути отходами молочной переработки, который с удовольствием поглощали разве свиньи, ничего другого нам от молочной фермы не перепадало, и то за деньги. А вот, помнится, продналог с владельцев скота и птицы взимали неукоснительно, сам возил в приёмный пункт на велосипеде трёхлитровый бидончик со сливками и лукошко с яйцами, получая взамен квитанции. Государство, в отличие от частных персон, неподсудно, делай со своим народом, что вздумается – грабь, убивай, всё спишешь на высшие интересы.
Ладно, жаловаться на власти – себя не уважать. Забрали корову – владейте на здоровье. Так куда там, распорядились обобществлённой скотиной не курам на смех, а на сущую погибель. Отбирать советская власть умела мастерски, спору нет, а вот управиться с отобранным добром мозгов не хватало. Согнали на бригадную МТФ реквизированных бурёнок, хорошо, но что делать дальше? Крыши над головой нет, кормов нет, обихаживать вдвое возросшее поголовье некому. Ничего не подготовили. Летом ещё кое-как перебивались, хотя раздражённые работники фермы уже и тогда говорили о полном завале, предсказывая зимний голод и падёж. Утробный рёв некормленых, непоеных и недоенных коров доносился до ушей бывших владельцев похоронным маршем. Бедная Зорька, не привыкшая к такому варварскому обращению, несколько раз сбегала из колхозного стада и отчаянно ревела у нашей калитки, исхудалая, вывалянная в грязи и навозе, просясь домой, пока её не прогонял назад дубьём озверелый скотник. Родители с трудом сохраняли напускное спокойствие, отмахиваясь от моих предложений принять под свой кров жалкую беглянку. Достойным финалом государственной политики грянуло массовое отравление коров свекловичным жомом, который завезли на ферму в кузовах автомобилей, перевозивших перед этим ядохимикаты. Помыть кузова, разумеется, забыли. Это ж как надо было изголодаться несчастной скотине, чтобы жрать жом, вонючие выжимки сахарной свеклы с их удушающим запахом аммиака, да ещё приправленные ядохимикатами. Их, кроме как удобрение, обычно не используют. Точное количество издохших коров привести не могу, но помню, что падёж получился грандиозный. Станичники, конечно, возмущались, но не удивлялись, уже привыкли, что большинство начинаний советской власти заканчивается подобным образом – ни себе, ни людям.
Меньше двух-трёх котов и кошек в нашем дворе никогда не было. Особым уважением родителей они не пользовались, их держали для борьбы с мышами и крысами, в дом был вхож только мой любимец, серый мурлыка. По разным причинам, состав хвостатых и усатых сменялся довольно часто. У котов, как известно, свои понятия об экстерриториальности и собственности, не всегда совпадающие с принятыми у людей. Вот и гибли они часто и густо от недружественных рук соседей, в чьих владениях им вздумалось поохотиться, к примеру, на цыплят. Однажды и один из наших котов, казалось бы, приученный уважать достояние хозяев, был уличён в разбойных нападениях на свою же дворовую живность и приговорён судом родителей, как неисправимый, к высшей мере наказания. Отец не захотел, как он выразился, «поганить ружьё» и приказал нам с Витькой казнить зловредного хищника позорной смертью через повешение. Я категорически отказался выступить в роли вешателя, а брательник вызвался. Наверно, он продолжал пылать жаждой мести ко всему кошачьему роду после достопамятной схватки с крымским «котом Барана». Ничего не подозревающий кот был изловлен и братец с приговорённым к смерти в одной руке, и верёвкой в другой, удалился в сад – мама попросила, чтобы казнь совершалась не на её глазах. Через некоторое время наследник Сансона, изодранный в пух и прах, вернулся и доложил, что кот успешно повешен, после чего мы с мамой сострадательно вздохнули, а отец удовлетворённо кивнул головой. Не помню, было ли выдано жестокосердному палачу приличествующее вознаграждение. Ближе к вечеру мама обратилась к нам с просьбой убрать «украшение», висящее на груше возле школьного туалета – брательник поленился уйти подальше в сад и свершил казнь на первом попавшемся дереве. Похоронная команда в лице бывалого вешателя и моём (я решился отдать последний долг казнённому) взяла лопаты и потопала в сад. Кот смиренно висел на ветке с петлёй на шее. Мы выкопали неглубокую ямку, уложили в неё бездыханное тело и, без всяких прощальных речей, забросали покойника землёй. Вообще-то, брательник, показывая свои исцарапанные руки, предлагал утопить прокудную тварь в яме туалета, но я настоял на почётном погребении в матери сырой земле. По моему мнению, кот был наказан чрезмерно круто – подумаешь, поиграл и нечаянно придушил пару цыплят, вон их сколько во дворе бегает, всех не передушишь, можно было бы наказать баловника милосердней, без лишения жизни. Но дело сделано, поскорбев над безымянной могилой, я спустя полчаса уже забыл о кончине нашего не оправдавшего доверия питомца и гонял на площади футбол. А дальше…, дальше в тот же день сподобился увидеть единственный раз в жизни чудо воскрешения из мёртвых. И не один я, вся наша семья ужинала во дворе и сначала услыхала хриплое мяуканье из-под стола (видимо, голосовые связки повешенного всё же пострадали), а затем увидела нагло вытаращенные злые глаза живого висельника – кот требовал разделить с нами трапезу, и напоминал о положенной пайке. Мол, повешение повешеньем, а ужин по распорядку, не забывайте, хозяева. У нас и ложки из рук попадали. Котяра и раньше не блистал ухоженностью – типичный дворовый житель со взъерошенной чёрно-бурой шерстью, а тут, после передряг с повешением и захоронением, выглядел совсем страхолюдно. Особенно устрашал дикий взгляд, взгляд существа, повидавшего тот свет. Но кот был несомненно жив и явно голоден, видимо, на том свете подхарчиться не удалось. Отец с упрёком уставился на братца. Тот заверил, что вешал кота по всем правилам, даже за задние лапы тянул, и в доказательство опять предъявил ободранные руки. Я подтвердил, что кот был мёртв и предан земле, могу сводить на место погребения.
- Значит, воскрес, - заключил отец.
– Ладно, пускай живёт, дважды не вешают. Но если ещё раз сцапает цыплёнка – пристрелю.
А я дивился не столько воскрешению из мёртвых, сколько поведению кота – бесстрашно, как будто ничего не произошло, он заявился к тем людям, которые приговорили его к смерти и едва не умертвили, сидит и ждёт подачки. Неужели он не помнит ужаса петли? Неужели простил своих обидчиков? Скорей всего, недотёпа-кот просто ничего не понял и воспринял произошедшее с ним, как недоразумение, мало ли чего не позволяют себе люди, бывает. Зато вот хозяйка бросает ему полуобглоданное куриное крылышко, жизнь продолжается. Встал ли кот на путь исправления, перестал хищничать и тем самым избежал отцовской картечи – сильно сомневаюсь. Однажды я подсмотрел, как этот ворюга крался по карнизу сарая, пытаясь добраться до копчёного свиного окорока, который отец подвесил под самой стрехой для проветривания, но когти не нашли сцепления с трухлявой доской, и верхолаз постыдно шмякнулся на землю. Я не стал выдавать родителям новое предприятие нераскаянного преступника, прекрасно зная, какая судьба его ждёт. С такими криминальными наклонностями у котяры было мало шансов дожить до преклонных лет и почтенной кончины. Но чудо воскрешения из мёртвых как забыть? Люди любят тешить себя подобными сказками.
Третий кот, оставшийся в памяти, помимо мурлыки и псевдоповешенного, был уникальнейшим зверем, именно зверем, первобытным зверюгой. Откуда он у нас взялся – понятия не имею, возможно, был рождён и вскормлен домашней мамой-кошкой, возможно, прибился со стороны. Облик его незабываем. Размерами вдвое больше любого нормального кота, расцветкой в крупную жёлто-серую вертикальную, как у тигра, полоску, с вечно настороженными, немигающими глазами – он часто пугал маму, когда она нечаянно натыкалась на него взглядом. Прибавьте сюда исполосованную шрамами морду, круглую, как футбольный мяч, разодранные крысиными когтями уши, болтающиеся беспорядочной бахромой, исключительную необщительность – и вы получите полный портрет. Подозреваю, что его родительница попалась ненароком в объятия камышовому коту (те ещё водились в пятидесятые годы по степным балкам, периодически совершая набеги на станицу) и произвела на свет плод их пылкой любви. Когда бастард дикой природы проходил по двору, наш цепной пёс поджимал хвост и молча прятался в будку. Людского общества кот чурался, к столу не подходил, спал на сеновале, жил отшельником, но родители ценили его чрезвычайно высоко. На домашний птичник зверюга не покушался, зато в кратчайший срок очистил подворье от крыс и мышей и, как исконный охотник, переключился на ближние колхозные амбары и конюшню. По утрам на крыльце лежали аккуратным рядком задушенные им крысы, отец каждый раз оповещал об их количестве, одновременно восхищаясь и досадуя – выложенные напоказ трофеи кот предоставлял убирать хозяевам. А сам неутомимо таскал их через площадь за двести метров – и не лень же ему было! Целое лето шествующий с очередной крысой в зубах ловец развлекал и удивлял округу. Истовый труженик был наш полосатый Нимрод. А потом, когда добыча в доступной близости перевелась, исчез по-английски, не попрощавшись. Мавр сделал своё дело, мавр может уйти. Его деятельной натуре требовалось новое поприще для подвигов. Подобных ему я больше не встречал, кот-манул, увиденный в камышах Сыр-Дарьи, схожий обличием, не в счёт, тот был просто вольный зверь, а наш самоотверженно служил людям. Незабываемый уникум. Родители часто с благодарностью его поминали.
Моя супруга посмеивается над повышенным интересом мужа к кошачьему племени, уверяя, что я был в прошлой жизни котом, мол, и глаза у тебя зелёные, и светятся ночью. Ну, я в перевоплощения не верю, в снах о прошлой жизни вижу всё глазами человека, наверно, глазами предков, и отнюдь не гоняюсь за мышами и птичками. Так что никакого родства с котами не чувствую, они всего-навсего забавляют меня своими оригинальными повадками, и не более того.
Собаки, как животные преданные и добропорядочные, заслуживают большей признательности от людей, нежели законченные эгоисты коты. Но это чисто общее мнение, лично я испытываю к ним вполне платонические чувства, предпочитая держаться на расстоянии, не собачник я. Первый опыт общения зачастую имеет решающее значение, а у меня он вышел неудачный. Находясь ещё в полуразумном возрасте, я сумел как-то вывести нашего домашнего пса из себя и тот поделом тяпнул меня за палец. После воздаяния от родителей каждому по заслугам – псу палки, мне перевязки с болючим йодом – мы взаимно охладели в общении и сосуществовали нейтрально. Кудлатый, бежевой масти барбос днём лютовал на цепи, а ночами, отвязанный, обегал двор по периметру забора и наслаждался свободой лаять сквозь штакетник. Я его присутствие игнорировал и, лишь по просьбе мамы, наливал ему в миску воды и бросал любимые кости. Но как-то утром пёс не явился на зов, дабы занять сторожевую позицию, и обеспокоенный отец отправил нас с Витькой на розыски. После долгой и безуспешной беготни по саду я обнаружил нашего охранника совсем рядом от двора, в ближнем палисаднике. Забившись в непролазную щель между плетнём и колючим кустом крыжовника, пёс лежал на правом боку и не подавал признаков жизни. На мои оклики он слегка приоткрыл мутный глаз и тут же его закрыл. Никаких видимых ран на его теле не было заметно. Отец осмотрел больного и хмуро констатировал:
- Подыхает. Наверно, отравили. Собаки чуют свою смерть. Раз не прибежал во двор, значит, понял, что кончается. Не трогайте его, уже ничем не поможешь.
Меня прямо-таки потрясло мужественное поведение неуважаемого мной барбоса. Какое самообладание, какую выдержку надо иметь, чтобы осознав близкую смерть, вот так, без жалоб, без просьб о помощи, взять и уединиться, лежать одному и ждать окончания жизни. Ни слёз, ни плача. Достойно, гордо. Я сразу зауважал этого безымянного героя, растрогался и, что там скрывать, расплакался. Несколько раз в продолжение дня я ходил к нему, окликал, словно пытаясь искупить своё прошлое невнимание, но он уже не открывал глаз. Вечером отец похоронил его в саду.
Без собаки двор в станице не двор. Отец озаботился заменой почившему, но ничего подходящего не попадалось. И тут на помощь пришёл дед, заядлый собачник. Я совсем забыл рассказать об этой дедовой ипостаси. Правда, на то есть своя причина. С неразлучным дедовым другом псом Нероном отношения у меня тоже не складывались. Наверно, по моей вине. Я привык смотреть на собаку как на существо второстепенное, подчинённое, нечто вроде игрушки, а Нерон не допускал по отношению к себе легкомыслия и фривольностей. Строгий, молчаливый, он одним суровым взглядом прогонял прочь егозливого мальчишку. Ростом Нерон был выше среднего, чёрной масти, с рыжим брюхом и лапами, остроухий, поджарый, и над глазами у него были круглые белые пятнышки – пёс-двоеглазка, как говорят в народе. Суеверные люди утверждают, что этими вторыми глазами собаки-двоеглазки отгоняют нечистую силу. Не знаю насчёт нечистой силы, но меня Нерон точно отгонял, и знаться не желал. Ни в Кирпилях, ни позже в Усть-Лабе. Он вообще никого, кроме деда, не признавал, только терпел. Выдержкой отличался выдающейся, годами был, увы, уже весьма древен, благородная седина густо проступала вокруг пасти. Относительно породы ничего сказать не могу, ибо невежествен, отличить таксу от дога ещё сумею, а дальше тёмный лес. Деда Нерон понимал на телепатическом уровне, без команды, чётко знал, когда можно сопровождать хозяина в город, когда не надо. Я не уставал удивляться, наблюдая, как Нерон, дожидавшийся деда на веранде, вдруг встаёт и подходит к калитке, а дед появляется аж через пять минут. Встречал он деда без ужимок и прыжков, с достоинством, как равноправного друга. Задрав морду, заглядывал деду в глаза, словно считывая необходимую информацию, и успокоенно занимал место у ноги. Так они и перемещались по двору нераздельной парой, находя в своём соседстве одним им необходимую поддержку. Вернувшись в Усть-Лабу обучаться в третьем классе, я не увидел во дворе Нерона, и дед, отводя взгляд, пряча истинные чувства за привычной саркастической усмешкой, скупо пояснил – «Преставился. Собачий век короче людского». И дополнил совсем непонятным – «Зато все собаки попадают в рай».
Наверняка дед придерживался известной максимы – «чем лучше я узнаю людей, тем больше люблю собак», потому что вскоре завёл себе нового четвероногого друга. Своим выбором он порадовал всех, кроме бабушки, ибо Джек (так окрестил дед новоиспечённого питомца), юркий, энергичный фокстерьер не признавал неприкосновенности её клумб и носился по двору, не разбирая, куда ступит его лапа. А дед только ухмылялся, ему явно нравилась весёлая суматоха, которую устраивал Джек, он с удовольствием дрессировал смышлёную и шкодливую собачонку, прощал мелкие шалости, дозволял вторгаться в дом и запрыгивать на коленки кому вздумается, отдыхал душой после кончины Нерона. Я нашёл в Джеке достойного собрата по разуму и наши с ним игры доводили бабушку до прединфарктного состояния. Насколько дед дорожил своим другом, иллюстрирует следующий случай. Как-то хватились, что Джека во дворе нет. Эта «юла», как не без досады величала Джека бабушка, запросто проскальзывала сквозь прорехи в штакетнике на улицу, дабы пообщаться с праздношатающимися сородичами, и дед кинулся его искать. Нигде не нашёл, зато бдительные соседи сообщили, что по улице проезжала собаколовка и несколько бродячих собак попали в их сачки и сети. На деде буквально не стало лица. Он схватил трость и шляпу и устремился на дальний конец города, где базировалось это живодёрное заведение. Бабушка запричитала, что Джека не имели права хватать, на нём есть ошейник, удостоверяющий его домашнее состояние, неужели эти бандиты не могут отличить уличную дворнягу от породистой собаки, и в таком духе далее. Оказывается, она простила Джеку поломанные георгины. Тётя Зина высказалась, что Джека мы, скорей всего, больше не увидим, из живодёрни, как из ада, возврата не бывает. Я сидел и обдумывал планы возмездия собаколовам, рассчитывая при содействии отряда Саши Ядова их непременно осуществить. Мы и раньше обстреливали камнями проезжающую мимо колымагу со скулящими за решёткой собаками и обзывали всякими нехорошими словами мрачных личностей, следующих по бокам с орудиями лова. А теперь я планировал применить против служителей ада более сильнодействующие средства, вроде бутылок с зажигательной смесью. В тягостном ожидании прошло больше часа, и на пороге возник торжествующий дед с перепуганным Джеком на руках. Десятирублёвая ассигнация раскрыла врата преисподней, блудный сын был спасён. Прорехи в штакетнике, не надеясь на сознательность Джека, мы с дедом в тот же день тщательно заделали.
Так вот, дед предложил отцу обзавестись близким родственником Джека, мол, у знакомого заводчика как раз есть подросшие щенки. Отец согласился – «А что, боевой товарищ. Годится». И в нашем дворе поселился двойник Джека, такой же вертлявый и неугомонный, в крупных серо-белых пятнах, боевой пёс. Отец, без затей, нарёк его Звонком, что полностью соответствовало звонкому лаю. Кстати, все последующие наши дворовые собаки носили ту же кличку. Напомню, я к тому времени вышел из детского возраста (так, по крайней мере, мнил) и охоты возиться со Звонком не проявлял, меня одолевали другие заботы – книги, футбол, любовь. А братец со Звонком пребывали примерно в одной возрастной (и осторожно добавлю - умственной) категории и сдружились, не разлей вода. Разве что не спали на одной постели. Собаке положено охранять двор, и братец старательно прививал Звонку сторожевые навыки. Натаскивал он его, в основном, на овцах деда Батлука. Те, за сокращением колхозных выпасов и переформатированием нашей площади – одну треть запахали и засеяли клещевиной, вторую треть аннексировала мальчишеская футбольная команда четвёртой бригады – всё чаще, подлые, покушались на мамину пришкольную клумбу. Мама самозабвенно любила цветы, дворовых палисадников ей было мало, и она упросила дядю Жору Хрипункова провести пятилемешную борозду между тротуаром вдоль школьной ограды и уличной дорогой. Бывший грунтовый просёлок стал к той поре полноценным гравийным профилем с кюветами, благодаря постройке нового моста, заменившего кладку. Эта широкая борозда была затем руками мамы и её учеников на уроках труда преобразована в клумбу длиной около ста метров. Цветы на той клумбе мама сажала самые незатейливые – панычи, астры, бархатцы, ноготки, анютины глазки, но всё равно они здорово украшали фасад нашей школы. А батлуковские овцы – что с них взять, им бы только жрать – лезли на клумбу, как мухи на мёд. Завидев очередное нападение прожорливой отары, Витька выпускал Звонка за калитку, давал команду – «Куси»! и затем любовался как его выученик гонит скученное стадо через площадь. Гнал Звонок овец профессионально, умело направляя и окружая, наслаждаясь своей властью над глупыми скотами, гнал до тех пор, пока хозяин не даст отбой, или не выбежит из своего двора на спасение дед Батлук. Что братцу и Звонку было забавой, то деда Батлука резало ножом по сердцу. И недобрые чувства в этом зоологическом сердце копились и копились. К кому? Витька был в своём праве и под защитой родителей, значит, если не можешь отомстить причине, отомсти следствию. Так и поступил наш сосед.
За отгон Звонком отары от клумбы дед Батлук предъявить претензий не смел, наоборот, родители высказывали ему вполне обоснованные претензии, сгубил Звонка небольшой грешок, который за ним водился. Я уже рассказывал про наших недисциплинированных кур, которые устраивали кладки яиц в саду. И Звонок – то ли сам распробовал, то ли Витька научил – пристрастился лакомиться свежими яйцами. Аккуратно разгрызал и выпивал содержимое, в чём неоднократно был уличён – следы желтка на морде и скорлупа в гнёздах служили неопровержимыми уликами. Родители только посмеивались – много миниатюрная собачонка ущерба не нанесёт – и заставляли нас с Витькой почаще собирать урожай в саду. Лучше бы мы лодырничали, глядишь, Звонок бы не сложил головы. А вышло вот что. Батлуковские куры тоже предпочитали нестись на свежем воздухе, облюбовав для этих целей приграничную акациевую рощицу. Никакой загородки на этом участке между нашим садом и соседскими владениями не существовало, порядочные люди чужую границу не нарушают. А проныра и лакомка Звонок презрел людские установления, надыбал обильную кормёжку и повадился контрабандно шастать за кордон. Там его и подстерёг дед Батлук с вилами.
Было ещё раннее утро, и я сладко спал, набираясь сил перед школьной практикой в полях, когда меня растолкал рыдающий Витька – «Звонка больше нет»! Трагическая интонация в голосе брата заставила подскочить с кровати и помчаться следом за ним в сад. Смертельно раненый Звонок почему-то убежал в самый дальний край сада, у каринского перелаза, и лежал под вьющимся по акациям хмелем, в тени, лучи солнца освещали только верхушки деревьев, на которые я смотрел, чтобы остановить текущие из глаз слёзы. Смотреть на четыре кровавые дыры в его боку я не мог. Братец рыдал ещё пуще и бормотал, что это гад дед Батлук убил нашего Звонка, следы крови тянутся по траве от его межи. Звонок казался мёртвым, но когда я окликнул его по имени, он вдруг вильнул хвостом, отозвался последний раз в жизни. Больше он не шевельнулся. Когда я вернулся с практики, Витька его уже похоронил. И над могилой нашего друга мы с братом дали клятву отомстить деду Батлуку так жестоко, чтобы он запомнил нас навсегда. Витька был настроен абсолютно непримиримо, я отстать от него не хотел.
Александр Сергеевич Пушкин где-то сказал, что почитает месть священным христианским чувством, и мы с братцем были переполнены этим священным чувством до краёв. Откладывать в долгий ящик задуманное не стали и в тот же вечер совершили первый опустошительный рейд на соседский огород. Прокрались сквозь приграничную рощицу, буйным вихрем налетели на образцовые батлуковские грядки, с корнем повыдирали роскошные плети цветущих огурцов, вырубили палками стройные ряды помидоров и, незамеченные, с неистово бьющимися от восторга и ужаса сердцами, благополучно скрылись. Наутро, злорадно хихикая в кустах, наслаждались видом бродящего вдоль границы с дрекольем в руках озадаченного деда Батлука. Тот, конечно, смекнул, кто свершил неслыханный разбой, но не пойман, не вор, мы чувствовали себя в безопасности. Останавливаться на достигнутом мы отнюдь не собирались, свящённый огонь пылал в груди жгучим пламенем, мы ждали удобного момента для следующего акта возмездия. Терпения и времени нам было не занимать, наступившие каникулы предоставили и того и другого вволю. Залёгши в кустах, мы часами следили за бдящим Аргусом, что маячил на ближних подступах, не выпуская из рук дрючка. Но у бессменного часового были, в отличие от нас, иные неотложные заботы и, едва он отлучился на пару минут, чтобы выпустить на площадь возлюбленных овец, как мы неудержимо ринулись в новую атаку. На сей раз удар по ненавистному врагу был нанесён в самое чувствительное место, на драгоценную табачную плантацию деда. Хрупкие стебли и нежные листья были безжалостно втоптаны в землю во мгновение ока. Если бы кто-нибудь увидел нас со стороны, наверняка бы подумал, что это одержимые бесом пустились в неистовый перепляс. И опять наш молниеносный налёт остался для деда Батлука местью неуловимых. Сносить дальнейшее уничтожение своих угодий сосед не мог и организовал беспрецедентные заградительные меры. Свирепый дворовый кобель был перемещён в приграничную рощицу и привязан на длиннющей верёвке, женский батальон вкупе с зятем срочно мобилизован и под руководством деда возвёл по меже двухметровой высоты плетень, который не преодолел бы и Валерий Брумель. Граница на замке, наверно думал дед Батлук, и мечтал спать спокойно. Но мы с братцем мечтали вообще лишить зловредного соседа сна, огонь мщения в нас не угас и побуждал к новым диверсиям.
Задняя стена батлуковского сарая стояла по меже, и доступ к ней был свободен. Обследовав эту обмазанную глиной турлучную стену, мы обнаружили место, где глина осыпалась и обнажила плотное переплетение сухого хвороста. Отличный горючий материал, возрадовались мы, и постановили, ни много ни мало, поджечь к чёртовой матери соседский сарай, пусть горит, пусть помнит нас дед Батлук. Про слитное каре сооружений подворья – если пыхнет сарай, пойдут полыхать неостановимо и прочие постройки, включая хату – нам даже в голову не пришло, настолько туманила мозги жажда мести. Запасшись спичками и газетой для растопки, мы с братцем по-партизански подползли к стене и поднесли к хворосту зажжённый факел. К нашей досаде, окаменелые за долгие годы пребывания под глиной ветки заняться сразу не пожелали, лишь слегка обуглились и бессильно дымили, как ни раздували мы их своим смертоносным дыханием. Повторить подвиг Зои Космодемьянской с первого раза не получилось. Ладно, настоящие герои не отступают и всегда находят выход из положения. Я отыскал в куче мусора под забором пустую консервную банку, бесшумной мышью юркнул в подвал, налил керосина и, вооружённый безотказной горючей смесью, припустил назад к дежурящему под стеной братцу. Родители беспечно предавались послеобеденной сиесте и не подозревали, что затевают их отчаянные сыновья. А вот дед Батлук не спал. То ли запах дыма достиг его чуткого обоняния, то ли выручила привычка неустанно подглядывать и шпионить, но не успел я плеснуть керосин на дымящий хворост, как истошный вопль пригвоздил к земле. Перегнувшись через плетень, дед размахивал дрючком и орал что было мочи – «Что творите, изверги»! Это был полный крах, поимка с поличным на месте преступления, даже спасаться бегством не имело смысла. Ворча и отругиваясь, мы с братцем приплелись домой, сели за столом под жерделой и, повесив головы, стали ждать неизбежного заседания военно-полевого суда.
Дед Батлук не замедлил явиться, призвал на лобное место родителей и заголосил жалостным плачем про бесчисленные прорухи, нанесённые его хозяйству нашими руками. Мама умоляюще сложила ладони перед лицом и только переводила испуганные глаза со своих преступных детей на обличителя. Мы яростно огрызались и отрицали всё напрочь, упирая на злодейское убийство Звонка. Братец, не в пример предыдущим малодушным подставам, повёл себя геройски. Злобно сверкая синими угольками глаз, он, как затравленный волчонок, готов был кинуться на врага и впиться зубами в глотку. На каждый пункт обвинения отвечал презрительным «брешет». Неправедно пролитая кровь друга пробудила в нём лучшие чувства. Я мог гордиться своим братом. Сам же, как давно поднаторелый в бесстыдном вранье, лишь хладнокровно отвергал инсинуации красноречивого соседа. Отец молча выслушивал наши препирательства, позволяя высказаться всем заинтересованным сторонам. Благодаря сыновьям он приобрёл большой опыт подобных разборок и лишних слов не тратил. Когда картина стала ему окончательно ясна, он решительно завершил прения сторон.
- Ты видел, - обратился он к возмущённому истцу, - как они громили твой огород?
- Нет, но…
- Ясно, - прервал отец. – Они подожгли твой сарай?
- Нет, но…
- Разговор закончен. Вот бог, вот порог. Не устраивает – обращайся в сельсовет.
И взяв соседа за локоть, вежливо проводил его до калитки.
Официальной частью заседания военно-полевого суда мы с братцем могли быть довольны, но с тревогой ожидали нелицеприятной неофициальной части. Каменное лицо отца не внушало радужных настроений. И были несказанно удивлены, выслушав не приговор даже, а нечто вроде частного определения. Отец сказал:
- Если хотите, чтобы нас с мамой посадили в тюрьму, а вас отдали в детский дом, продолжайте в том же духе. Ходить за вами по пятам я не собираюсь. Вымахали с коломенскую версту, а думать не научились. Для чего у вас кубышки на плечах?
И всё. Постучал согнутым пальцем по голове и ушёл по своим делам. Что-то в интонациях отцовского голоса меня насторожило. Почудился с трудом сдерживаемый смех. Грешным делом, я предположил, что отец, в принципе, наши с братцем действия одобряет, лишь досадует на то, что мы глупо попались и не довели дело до логического конца. Судят тех, кто попадается. А кто обделал дело чисто, тот неподсуден. Наверно, отец полностью разделял высказывание классика русской литературы о священном праве мести. Но, повторю, это всего лишь предположение. Дополнительные мамины увещевания целительным бальзамом умягчили наши ожесточённые души, по крайней мере мою. За братца не поручусь, он не отличался склонностью прощать и забывать. Витька не считал программу мести исчерпанной, продолжая таить злобу и преследовать деда Батлука разными пакостями. Спустя недолгое время, довольный, как слон, расплываясь в счастливой улыбке, он рассказал, как они с Петькой Марковским подкрались к балагану на бахче, в котором дед Батлук спасался от послеполуденного зноя, по-стариковски подрёмывая, и подпалили-таки с двух сторон. Почему-то виртуальный огонь мести брательник упорно идентифицировал с реальным сожигающим огнём. И воплощения своей идеи фикс добился. Соломенный шалаш вспыхнул, как спичка. Обгорелый дед едва успел выскочить из пламени аутодафе и пляской с притопами и прихлопами вокруг пылающего костра доставил братцу чувство глубочайшего удовлетворения. Я же ограничился вычёркиванием зловредного соседа из поля зрения, не замечал его в упор и считал свою позицию правильной.
Наш замечательный пришкольный сад не был для меня существом неодушевлённым. Я числил его настоящим другом и чуть ли не обожествлял. И вовсе не ради его разнообразных плодов, которым, конечно, отдавал должное, нет, на первом месте стояли гостеприимный приют и душевное отдохновение, что он дарил в любое время года, в любой час дня и ночи. Для мечтателя и фантазёра, любящего уединение, мой сад стал истинным подарком судьбы. Мучат ли сердечные раны, встают неразрешимой загадкой путаные ходы мысли, треплют нервы домашние неурядицы – от всех болячек излечит его мудрое молчание, каждый цветок или дерево подадут спасительный совет, научат терпению и спокойствию. Весною розовый ковёр клевера и сиреневая россыпь фиалок обласкают глаза и душу радушным приветом, осенью мелкий дождик и шорох жёлтых листьев под ногами настроят на неспешную медитацию, лето укроет в прохладной тени с книгою в руках, зимние сугробы дадут возможность ощутить себя полярным путешественником. И я бродил по просторам сада, словно бог Пан, для меня не было большего блаженства, как слиться с жизнью деревьев и трав, дышать с ними заодно, быть их кровным родичем. Особенно любил осенние прогулки под дождём – надев отцовский непромокаемый плащ с капюшоном и резиновые сапоги, удивляя родителей, пускался многочасовым обходом без всякой видимой цели. Отец недоумевал – «Тебе что, заняться нечем»? Мама понимающе улыбалась. Коль сыну хорошо в саду, пускай гуляет на здоровье. А мне было необыкновенно хорошо – дремотно барабанят по капюшону капли дождя, упоительный запах полёглой травы и увядших листьев освежает грудь, голова горит дерзновенными мечтами. Я в своей стихии – «я царь – я раб – я червь – я бог»! Сад был исхожен ногами, исползан на брюхе, облазан по стволам вдоль и поперёк. Мои глаза до сих пор видят воочию каждую гостеприимную ветку, пальцы подскажут название дерева по памятному рисунку коры, ноги безошибочно приведут на самую макушку кроны. Где какая трава росла, как пахли цветы, все потаённые уголки помню наизусть. В саду я провёл если не большую, то несомненно лучшую часть отроческих лет. Ни одно другое место на земле не приносило мне такого благотворного ощущения полной гармонии с миром.
Увлёкшись картографией, я в первую очередь составил детальнейший план нашей усадьбы, не упустив ни одного дерева, ни одного мало-мальски приметного пункта, включая воронки от снарядов и руины неизвестной постройки в северо-западном углу. Всё после тщательных обмеров, в соответствующем масштабе. В дальнейшем мои картографические изыскания простёрлись вплоть до Махоркиной балки, вся четвёртая бригада с прилегающей степью, с курганами, лесополосами, полевыми станами и фермами, все улицы и переулки с домами и фамилиями хозяев были зафиксированы и пронумерованы. Накатал на велосипеде не одну сотню километров полевых дорог. Прочими частями станицы я, твердокаменный патриот родной бригады, пренебрёг, пускай трудятся доморощенные Птоломеи и Меркаторы. Страшно жалею, что, уходя в армию, вместе со всем своим юношеским архивом спалил и картографический атлас, он бы мне теперь здорово помог.
Неприкосновенной личной собственностью я сад не считал, наоборот, приглашал в него всех друзей и приятелей, готовых разделить мои игры и увлечения. Сад служил как бы начальной ступенью общения, испытательным полигоном нашей дружбы. Начиная с мальчишеских «войнушек», пресловутых «тах-тах» в кустах, и заканчивая академическими беседами над томом Сент-Экзюпери уже вкусивших премудрости парней, кого там только не перебывало. Родители никогда не препятствовали сборищам ни буйных воителей, ни начинающих мудрецов, лишь в майскую пору, когда сенокосная трава шла в рост на солнечных полянах, отец запрещал заниматься пластунскими упражнениями, полёглую траву трудно косить, что я, научившись управляться с косой, испытал на себе. Практичный хозяин, отец смотрел на сад, как на крепкое подспорье домашнему столу, сад обеспечивал плодами и ягодами не только нашу семью, но и всех родных и знакомых. Основателю сада, неведомому попу, отец неоднократно выражал почтительное восхищение. Почти всё, что может расти и плодоносить на земле Кубани, поп заботливо и с толком насадил. Бесчисленные яблони поражали разнообразием сортов. Я круглый невежда в садоводстве, но и родители, похоже, недалеко от меня ушли, потому как одну антоновку знали по имени, а все прочие яблоки фигурировали у нас под крайне ненаучными названиями – «скороспелки», «кувшинчики», «рассыпчатые», «краснобокие», «райские», «зимние» и т. д. и т. п. От середины июня, когда поспевала «скороспелка», сквозь тонкую кожицу и прозрачную кисло-сладкую мякоть которой просвечивали коричневые зёрнышки сердцевины, и до ноября, когда на голых ветках «зимней» стойко удерживались тёмно-малиновые приплюснутые шары с душистой, лимонного цвета начинкой, мы грызли свежие яблоки нашего сада. Но не одни яблоки составляли наше фруктово-ягодное меню. Груши, персики, сливы, вишни, черешня, алыча, тёрен, шелковица (по-нашему – «тютина»), абрикосы, жердела, крыжовник, смородина, малина, виноград – наверняка, что-нибудь ещё пропустил. И всё это разных сортов. Ни в каком виде потребить подобное изобилие наша семья не могла. Званые и незваные гости уходили нагруженные дарами сада, мои приятели с полными пазухами. Надо отметить ещё одну особенность поповского садоводства. Вперемешку со многими культурными деревьями поп с какой-то целью посадил дикие формы – дичок-грушу, дичок-яблоню, дикую черешню, дикий тёрен, веранду обвивал дикий виноград. Вкусовые качества диких насаждений никуда не годились, остаётся предположить умысел перекрёстного опыления. Впрочем, мичуринец из меня никакой.
Несмотря на доброхотные даяния родителей и мои щедрые приглашения, находились среди окрестного населения отдельные несознательные личности, которые предпочитали распоряжаться дарами нашего сада по собственному усмотрению. Догадливый читатель уже понял, что речь идёт о шайке братьев Дубовых и примкнувшем к ним Толике Малёваном. Их дерзкие воровские налёты не раз нарушали спокойствие родителей, и будили во мне не самые лучшие частнособственнические чувства. Снизойти до просьбы мирно попользоваться яблоками и грушами эти вольные охотники считали ниже собственного достоинства, хотя мама им бы точно разрешила набить пазухи под завязку, да и отец, строго проинструктировав, тоже бы не отказал. Но – «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю», закоренелые преступники упорно лезли через плетни на дальних задворках, наспех обрывая что попадало под руку. Застигали их часто, настигнуть даже не пробовали, так, прогоняли до следующего раза. На мои упрёки при встречах ответ следовал закономерный и непечатный с присовокуплением угроз намять бока жадному очкарику. Доказывать, что я не жадный, что не стоит ломать плетни и ветки, когда есть легальный доступ, было бесполезно. И наши взаимоотношения лишь ещё больше обострялись. В навыках разведчиков моим антагонистам нельзя было отказать, они изощрённо выбирали время налётов, когда отец уезжал из дому, и с удовольствием показывали мне язык, если я пытался их прогнать – что я мог поделать против четверых обладателей жёстких кулаков? Я злился, беспомощно обещал устроить неприятности, ничего устроить не выходило, и критическая масса обид в моей душе всё росла и росла, пока однажды не прорвалась с устрашившей всех причастных и непричастных силой.
В тот августовский день родители уехали в Усть-Лабу на учительскую конференцию, Витька где-то шлялся, и я сидел дома одиноким присмотрщиком за хозяйством, сидел во дворе за столом под жерделой с томом Майн Рида. Братья Дубовые, как истинные стервятники, почуяли лёгкую поживу и незвано заявились в гости. Вольготно пошатавшись по саду, они сосредоточили своё хищное внимание на груше-бергамоте за ближним палисадником, той самой, на которой брательник вешал кота-ворюгу, и начали сбивать камнями и палками недозрелые плоды. Я не выдержал варварского обращения с нежным деревом, отложил книгу и пошёл вразумлять зулусов и троглодитов. Дальше всё пошло как в дурном сне. Не ограничившись привычными кличками и оскорблениями, упоённые полной безнаказанностью и всевластием недруги начали угощать меня тычками и успитками, и гнать взашей из моего же собственного сада. Ничего унизительней я ещё в своей жизни не переживал. Геркулесами драчливых братьев никто бы не назвал, скорей обозвал заморышами, но под отрепьями их рубашек перекатывались натренированные в разбое стальные мускулы, а у меня, по меткому выражению деда, одни уши хорошо росли. Разительней всего обезоруживали их хамские манеры, комнатный мальчик, я не мог взять в толк – как можно таким грубым образом топтать себе подобного. Жалкие попытки сопротивляться лишь ещё больше распалили бандитов, окончательно осмелев, они дотолкали меня до дверей квартиры, а сами принялись по-хозяйски разгуливать по двору. Книга на столе под жерделой привела их в разнузданный восторг – «Гля, он читать умеет! Эй, четырёхглазый, хочешь мы её сейчас расшматуем»? И один из хулиганов цапнул «Всадника без головы» своими грязными лапами.
Предел отчаяния зачастую переходит в неудержимый приступ бешенства. И его возносящая над землёй волна подхватила и понесла меня, стирая все преграды и колебания. Словно в магическом свете озарения я увидел ружьё, висящее над родительской кроватью. Вот он, последний довод королей. Влетев в комнату, я сорвал со стены могучую одностволку, сунул в карман горсть патронов и выкатился во двор. Увидев меня с ружьём в руках, вражины остолбенели. Думаю, жажда убийства отображалась на моём лице достаточно убедительно. И когда я, переломив ружьё, вогнал патрон и вскинул приклад к плечу, супостатов как ветром сдуло. Стремительней антилоп, удирающих ото льва, они помчались по дорожке между палисадников. Я кинулся за ними. Только всадив добрый заряд дроби в их тощие задницы я бы почувствовал себя отомщённым. Но тяжёлое ружье затрудняло преследование. Дорожка между палисадниками была уже пуста. Добежав до её конца, я увидел исчезающие за кустами акаций спины беглецов и, не раздумывая, выпалил. Ружьё едва не вырвалось из рук, отдача у шестнадцатого калибра будь здоров. Тут же из-за кустов раздался странный лязг металла и пронзительный визг. Горя жаждой добивать и убивать, на ходу перезаряжая ружьё, я обогнул кусты, и настала моя очередь остолбенеть. Истекающих кровью трупов своих врагов я не обнаружил, их и след простыл. У дорожки валялось продырявленное оцинкованное ведро, а вдали, на четвереньках, сквозь лопухи и крапиву, минуя артиллерийские воронки, проворней догоняющего отлив краба, драпала без оглядки бабка Мелишка, жалобно подголашивая и подвывая. Почему она избрала столь странный способ передвижения, меня не удивило. Раз идёт стрельба, каждый волен спасаться, как может. Но сама по себе ситуация выглядела несколько удручающе. Братьев Дубовых я, к сожалению, а вернее к счастью, не подстрелил. Зато идущая к нашему колодцу бабка Мелишка попала под горячую руку. Заряд картечи – а это была, без сомнения, та самая картечь, которую отец рубил из толстого листа свинца, любовно приговаривая, что она разнесёт на кусочки и волка – угодил в её ведро. В запале страстей, вместо безобидной бекасинки, я зарядил ружьё убийственной картечью. Страшно представить, какие увечья могли получить мои потенциальные мишени.
Подобрав раскуроченный трофей, я вернулся за стол под жерделой, сложил на нём свидетельства своего подвига и стал дожидаться родителей. Злоключения Мориса-мустангера не шли на ум, собственные злоключения затмевали героев Майн Рида. Окаянное ружьё давно стало головной болью отца. Неудержимая тяга сыновей к оружию раз за разом приводила к опасным казусам. Прошлой осенью, воспользовавшись отлучкой родителей в Усть-Лабу, мы с Витькой отправились в степь на охоту. Долго бродили по лесополосам и полям, не встретили даже завалящего зайца и, после усердной пальбы, сумели подстрелить одну раззяву-ворону. Вооружённые недоросли, болтающиеся по степи, не ускользнули от внимания бдительных станичников, и отец отругал нас за напрасную растрату патронов и невычищенное ружьё. Мы же с брательником расценили свою охотничью неудачу как стимул к совершенствованию, и при очередной отлучке родителей устроили во дворе полноценные стрелковые соревнования. Повесили на плетень палисадника крышки от маминых кастрюль, и пошла потеха. Грохот стоял, как на бородинском поле. Устрашённые соседи сочли за благо промолчать, умудрённые опытом снайперы ружьё вычистили, стреляные гильзы зарядили и полагали, что на сей раз всё сойдёт с рук. Прокололись на кастрюльных крышках. Нам бы, олухам, утопить их в туалете и дело с концом, а мы сунули их на место, под загнетку печи, маме они, естественно, скоро понадобились и, обнаружив вместо герметичных крышек дырявые решета – стреляли мы метко – забила тревогу. Отец заговорил, что пора с ружьём расставаться, иначе эти Вильгельмы Телли точно кого-нибудь укокошат. Мама поддакивала – зачем держать в доме орудие убийства, когда никакие хищники нашему хозяйству не угрожают, про волков в округе не слыхать, а если доведётся изничтожить кота-цыплеведа, у нас есть опытный палач. Так что у незадачливого мушкетёра были все основания думать, что ружьё он держал в руках последний раз, и это обстоятельство сильно его печалило.
Расследование нового уголовного дела прошло в трагикомических тонах. У меня хватило времени подготовить оправдательную речь, и я с блеском её произнёс. Роль героя, беззаветно стоящего на страже родных рубежей, весьма выигрышна. После особенно живописного пассажа про панический забег бабки Мелишки на четвереньках, отец долго крутил головой, стараясь согнать с лица неподобающую улыбку, а мама не удержалась и прыснула. Потом внезапно обеспокоилась:
- А может ты её ранил?
Отец внимательно изучил продырявленное ведро.
- Вряд ли. Четыре сквозных отверстия. Я клал в патрон по четыре картечины. Кучный бой, что надо. С какого расстояния стрелял?
- Метров с тридцати.
Лицо отца прояснилось, замечательный кучный бой ружья грел душу старого артиллериста. Ведро больше походило на жестяные лохмотья.
- А бабка больше не появлялась? – спросила мама.
- Не, не приходила.
- Я схожу за ней, - заявила вечная печальница и утешительница. – Вдруг с ней что произошло. Извиниться надо, неловко получилось. Да и без ведра, бедная, осталась.
Привела мама бабку Мелишку чуть не за руку. Та с ужасом косилась на ружьё с ведром, а с ещё большим страхом на виновника происшествия. «Пошла по воду, - патетически, с рязанским «яканьем» и «аканьем» повествовала бабка, - а навстречу эти стервецы несутся, малость с ног не своротили. И тут как бабахнет, ведро долой, чуток руку не оторвало. Я бежать. Досе дома сидела, боялась высунуться». Про способ передвижения, коим она ретировалась, бабка почему-то умолчала. Родители успокоили парнокопытную соседку, вручили ей новое ведро, и одна сторона инцидента была улажена, если не считать, что бабка долго ещё вздрагивала при встрече со мной. Ружьё, понятное дело, через несколько дней перекочевало в надёжные руки, отец слово сдержал, мама могла не переживать за крышки кастрюль, а ретивого стрелка милостиво простили, как-никак, он действовал из лучших побуждений.
С братьями Дубовыми, раз я не сумел отправить их на тот свет, на этом свете уладить взаимоотношения стало совсем сложно. По дипломатическим каналам известили, что в самом скором времени меня «перестренут» на кладке и сбросят в воду со всей школьной амуницией. Кто – понятно. Я напрягся и удвоил меры предосторожности. Другого пути в школу и обратно как через кладку не было, мост ещё не построили, да и какая разница – лететь в воду с моста или с кладки. Не обременённые учёбой в школе братья Дубовые располагали неограниченным ресурсом времени, я же был жёстко привязан к началу и окончанию уроков, подстеречь жертву не составляло труда. Затруднением для мстительных братьев стало то обстоятельство, что учась в пятом классе (а вся эта заварушка происходила в ту пору), я обзавёлся друзьями-попутчиками с нашей стороны – Лёней Красиловым и Валерой Корольковым, парнями весьма развитыми физически, за чьими широкими плечами я чувствовал себя как за каменной стеной. Утром мы всегда соединялись у Валериного двора перед спуском на кладку и возвращались из школы той же неразлучной троицей. От меня лишь требовалось не отстать, не зазеваться и не остаться в одиночестве. Братья Дубовые впустую толклись на кладке, почтительно сторонясь плечистых телохранителей и посылая мне вслед бессильные угрозы подстеречь и притопить. Я уже уверовал в собственную неуязвимость, тем паче, что настырные вороги стали пропускать ежедневную «стрелку». И однажды едва не поплатился за беспечность, недооценив хищную целеустремлённость преследователей. Валера с Лёней по дороге из школы зашли к Толику Самарскому, тоже нашему однокласснику, по каким-то птичьим делам, все трое были завзятые голубятники. А я, равнодушный к статям сизоголовых и хохлатых, и даже к взмывающим веером почтарям, побрёл домой один, позабыв про опасность принудительного погружения в воды реки Кирпили. Из сладкой неги, которой я предавался под сенью бузины и карагача, лениво спускаясь кочковатой тропинкой вниз по склону, меня мгновенно вывели три ухмыляющиеся посреди кладки ненавистные рожи. Плотоядно скалясь, потирая предвкушающие добычу руки, братья делали приглашающие знаки – подходи, родной, а то мы тебя уже заждались. Сейчас рассчитаемся за пролетевшую мимо картечь. У меня и коленки подкосились. Безумство храбрых отнюдь не спешило воспламенить оробелую душу бойца, в руках-то я сжимал не отцовское ружьё, а школьный портфель, плохое оружие. Неудержимое желание оказаться как можно дальше от сулящих позорную расправу подмостков заставило трусливо попятиться. Братья обозначили погоню, издевательски затопав по доскам, и, довольные собой, расхохотались. Гоняться за влипнувшим в засаду слабаком они не планировали, никуда не денешься, сам придёшь. Или, если ног не жалко, пускайся в четырёхкилометровый обход через Общественный мост. Сгорая от стыда и затаённой мести, я помчался ко двору Толика Самарскаго, его хата стояла в ста метрах от кладки. Погодите, гады, сейчас вернусь в сопровождении своих чудо-богатырей и посмотрю, как скиснут ваши преждевременно торжествующие рожи. Рано радуетесь. Но Толик с верхотуры голубятни лишь указал рукой в направлении речки – Валера с Лёней ушли до кладки огородами, и я с ними катастрофически разминулся. Прикинув по времени, что друзья не могли удалиться на безнадежно недоступное расстояние, я поднажал на педали и таки успел, углядев Валеру с Лёней неспешно поднимающимися на противоположный берег. Неистовый зов, изданный моей исстрадавшейся глоткой, подобно трубам Иисуса Навина заставил рухнуть стены, преграждавшие путь в страну обетованную. Братья Дубовые молча убрались с кладки, едва Валера с Лёней повернули назад. Загнанный хлюпик был спасён. Самое интересное, что мои добровольные охранники и неутомимые гонители обоюдно будто не замечали друг друга. Действовало неписаное правило станичной пацанвы – тебя не трогают, ты не лезешь. Но если тронули друга, значит, тронули тебя, ты обязан вступиться. Связываться с Валерой и Лёней братья Дубовые не смели, а мои друзья их откровенно презирали.
Вскоре засады на кладке прекратились. Не потому, что братья Дубовые вдруг чудесным образом перевоплотились в прекраснодушных альтруистов, им просто стало не до меня. Семья у них была очень бедная – отец ездовый, мать доярка – и содержать трёх праздношатающихся оболтусов им было не по карману. И, видимо, семейный совет сумел убедить хулиганистых сыновей обратиться к полезному труду, а снисходительное колхозное начальство как-то пристроить несовершеннолетних тружеников. Во всяком случае, из моего поля зрения они исчезли и больше наши пути-дорожки ни разу не пересеклись. Не знаю, как это пережили злейшие враги моих ранних лет, а я так от чистого сердца приветствовал приложение их недюжинной энергии к социалистическому хозяйству и желал им выдающихся достижений на новом поле деятельности. Не всё же поджигать колхозные скирды соломы, обчищать соседские сады-огороды, да злобно преследовать несчастного Юрку учителева.
Нет, последовательно обрисовывать те слои тропосферы, что я обозначил в начале главы, затея схоластическая. Слишком часто они причудливо перемешиваются, иначе и быть не может, жизнь не считает нужным вписываться в отведённые ей разными умниками рамки. Вот два эпизода, в которых неразрывно переплелись семья, сад, школьные друзья и станица. Забавно, что к обеим историям, пусть косвенно, причастна наша колоритная соседка бабка Мелишка.
Ранее я добросовестно описал её усадьбу, и любой согласится, что хата Мелиховых никак не тянула даже на однозвёздный отель. Тем не менее, помимо скоропалительных примаков, в ней регулярно селились и семейные квартиранты. Как они помещались в бабкиных апартаментах, состоящих из двух проходных комнат, ума не приложу. Прибавьте удобства во дворе – чего стоил один туалет типа сортир со стенами из снопов камыша без крыши (в плохую погоду не засидишься), с занавеской из распластанного крапивяного чувала вместо двери и единственной шаткой дощечкой над открытой ямой, если оступишься, пеняй на себя. (Сам я бабкино нужное заведение не посещал, но, бывая у некоторых друзей, заскакивал в подобные). По воду извольте за сто метров к нашему колодцу. Но желающие находились, у бездомных приезжих выбора не было. Расскажу о двух семьях.
Первой в наши глухоманные палестины, под кров бабки Мелишки, занесло административными послесталинскими ветрами супружескую пару поволжских немцев, невиданную экзотику для практически мононациональной станицы. Думаю, занесло по заявке колхоза, ибо мехмастерские остро нуждались в квалифицированном токаре. Но колхозное начальство в своём выборе жестоко ошиблось. Нет, токарь-немец оказался классным специалистом, тут вопросов не возникало, но он принадлежал к проклятой нации, свастика горела на его лбу несмываемым клеймом. Для большинства кирпильчан, чьи семьи потеряли на недавней войне своих родных и близких, этот поволжский немчик являлся проклятым фашистом, и никакие разъяснения тонкостей национальной политики не помогали. Мальчишки кричали ему вслед «немчура», «фриц» и швыряли из-за плетней глудки, взрослые парни брали за грудки и давали по морде, приговаривая – «Это тебе за отца», «За брата», «За дядю», у каждого находились свои счёты с представителем немецкого народа. Мужики постарше, начальники пытались заступаться, но не приставишь же к немцу безотлучного охранника. Инциденты повторялись с завидной регулярностью, желающие посчитаться с фрицем не переводились, то и дело тётя Лида Хрипункова докладывала маме – «а вчера Володька Батаргин (или кто другой) опять немца бил». Немец ошалевал от горячего приёма станичников и, проходя через наш двор, украшенный свежими фингалами, частенько подпитой – русскую привычку утешаться водкой он хорошо усвоил – обращался за поддержкой к родителям. На меня его слезливые монологи производили тягостное впечатление. Куда это годится, чтобы мужчина жаловался и плакал. А этот немолодой, плотного телосложения немец, всегда в костюме и кепке – он ходил на работу прилично одетым, не то что большинство станичников дефилировавших по улицам в затрапезе – размазывал слёзы и хныкал, как баба. Отец демонстративно избегал общества «ферфлюктера», а сердобольная мама терпеливо выслушивала маловразумительные ламентации соседа – изъяснялся немец по-русски неважно. Жена его, седоволосая, высушенная немка стояла рядом, придерживая пьяного супруга за локоть, молчала и напряжённо улыбалась. Она взяла за правило сопровождать мужа на работу и обратно, но это мало помогало. Сочувствие к немцу у меня было каким-то двойственным, вроде и страдает человек ни за что, жалко его, но и ведёт себя недостойно, вызывая брезгливость. Нетерпимость станичников я умом не разделял, но в душе осудить не мог. И мечтал об одном – чтобы эти тяжёлые сцены прекратились. Я учился тогда в четвёртом классе, многое в ситуации с немцем недопонимал, и родители, развернув атлас СССР, прочитали мне геополитическую лекцию. Оказывается, ещё императрица Екатерина, сама немка по крови, приютила в России десятки тысяч своих единоплеменников, гонимых на родине по религиозным разногласиям, и большинство их кучно поселилось в Заволжье, по Большому Иргизу, в пустынных тогда степях автономными колониями. Получив изрядные льготы и местное самоуправление, немцы укоренились и зажили при царях-батюшках вполне благополучно. Советская власть, ярая защитница национальных меньшинств, пошла ещё дальше, организовав для них Республику Немцев Поволжья, так она официально именовалась. Городок Екатериненштадт стал городом Марксом, а более крупный Покровск нарекли Энгельсом и провозгласили столицей республики. Немцы, народ законопослушный, перестроились на социалистический лад и жили-поживали мирно, тем паче, что товарищ Сталин находился в прекрасных отношениях с партайгеноссе Гитлером. Но грянул 41-й год, фронт стремительно покатился к Волге, и недавнему приверженцу интернационализма померещилась затаившаяся в тылу пятая колонна. От греха подальше, вождь приказал без церемоний поголовно выселить потенциальных предателей за Урал. Как они рассеялись по снегам матушки Сибири и пустыням Средней Азии, как мыкались и обустраивались – картина насколько печальная, настолько и банальная для сталинских времён. Впрочем, изгнанники продемонстрировали завидную живучесть, свидетелем чему был автор этих строк, заставший уже в середине 80-х в Узбекистане и Таджикистане вполне процветающие посёлки немцев-переселенцев. В 90-е годы почти все немцы предпочли покинуть непредсказуемую Россию и перебраться к германским пенатам. При Хрущёве они получили кой какие послабления, и пару изгоев, на их беду, занесло в нашу ксенофобскую станицу. Прижиться в ней у чужаков шансов не было, не прошло и двух-трёх месяцев, как они исчезли в неизвемтном направлении.
Но вернёмся к нашим баранам, ко вторым квартирантам Мелиховых. Те нагрянули полнокомплектной семьёй в составе мужа с женой и двух взрослых детей. К нации относились автохтонной, о чём неопровержимо свидетельствовала фамилия Ивановы. Но не своей редкостной на Руси фамилией, а вздорным неуживчивым нравом запомнились новоявленные соседи. Отец невзлюбил их за вольное обращение с нашим колодцем – они не закрывали крышку, оставляли пустое колодезное ведро неперевёрнутым, что считалось недопустимым, опуская ведро за водой, бесшабашно бросали ручку ворота и тот бешено вращался, грозя разлететься. На замечания огрызались хамской кацапской скороговоркой, не стесняясь нецензурных словечек, чего родители простить не могли. Мама удивлялось невоспитанности соседей – «в лесу они, что ли, росли»? и перестала их замечать, убедившись в стойкой невосприимчивости, отец несколько раз порывался загородить мелиховский перелаз, с трудом удерживая себя в границах добрососедства. Мне до поры до времени удавалось избегать конфликтов с этими несимпатичными людьми, но от соседей, как от судьбы, не уйдёшь. К седьмому классу я устал от ехидных отзывов учителя физкультуры насчёт никудышности моих мускулов и всерьёз озаботился исправлением положения. Кроме обязательной утренней зарядки и усердных упражнений с гирей, взбрело в голову стать самбистом. На эту несчастную идею меня натолкнул «Самоучитель по борьбе самбо», найденный на полках усть-лабинского книготорга. Путь от книжной теории до преображения в обученного борца, швыряющего, как котят, непросвещённых соперников, представлялся простым и скорым. Но теория теорией, а без практики никуда. Приёмы на самом себе не отработаешь. Брательник Витька после первого же опыта совместной тренировки наотрез отказался выступать в качестве подопытного кролика – несмотря на мою хилость и его упитанность, разница в пять лет не оставляла ему шансов на победу. И я пригласил на роль спарринг-партнёров своих закадычных друзей Валеру Королькова и Лёню Красилова, расписав, как они поразят публику на площади мастерским применением захватов и переворотов. Соревнования по вольной борьбе в мальчишеском кругу не раз спонтанно вспыхивали. Друзья прельстились, я выпросил у отца прямоугольный кусок брезента размером три на три метра, которым накрывалась зимой копна сена, и, расстеленный на мягкой траве под дикой черешней в саду, он стал нашим татами. Но после нескольких пробных схваток пылкого энтузиаста постигло жесточайшее разочарование. Дюжие коллеги расправлялись с начинающим самбистом, как повар с картошкой. Никакое теоретическое знание подсечек и болевых приёмов не помогало против их железных бицепсов, каждый раз я унизительнейшим образом оказывался на лопатках, и желание стать борцом гасло во мне день ото дня. С тем же успехом я мог попытаться повалить могучую черешню, под которой мы упражнялись. Кому охота, чтоб тебя постоянно размазывали по ковру. Впереди лежал долгий путь терпеливого накачивания мускулов. Впрочем, рассказ о неудачном порыве быстро стать искусным борцом всего лишь прелюдия к обещанному повествованию про конфликт с соседями Ивановыми. В тот прекрасный вечер три усталых от бросков и переворотов друга полёживали на татами, ведя лирическую беседу, сгущались сумерки, мы уже собирались распрощаться, как вдруг наше внимание привлёк огонь костра в дальних кустах у мелиховского перелаза. По нашему саду было разбросано несколько таких оставляемых отцом на вырост акациевых зарослей. Мелкий подрост шёл на ремонт плетней, молодые стволы становились держаками вил, лопат и грабель, взрослые деревья пылали жаркими дровами в печах. Отец был умелый лесовод. И вот в одной из таких рощиц, на суверенной нашей территории, кто-то без спросу, беззаконно, разжёг костёр и тот нахально мигает языками пламени сквозь густые кусты. Родители с Витькой ушли в гости к Земцовым – кто посмел вторгнуться в мой заповедный сад и развести в нём огонь, выжигая язву на дёрне, опаляя листву? Лёня с Валерой вполне разделяли возмущение уязвлённого в лучших чувствах друга, мы рассыпались цепью и, где перебежками, где по-пластунски, подобрались к покусившимся на самое святое, на закреплённое конституцией право частной собственности. Изумлению, а затем и благородному негодованию нашему не было предела. Соседи Ивановы – а это именно они суетились вокруг костра – устроили на полянке посреди акациевых зарослей самогонный завод. Булькало в чане варево, из трубки змеевика, проложенной по корыту с холодной водой, капала в подставленную стеклянную банку прозрачная жидкость, распространяя аппетитный запах, шла кипучая работа. Поглощённые процессом самогонщики, не подозревая, что находятся под прицелом шести враждебных глаз, доливали и переливали, подкладывали дрова, то и дело бегали домой, что-то относили и приносили, а мы кровожадно смотрели из кустов на каннибальскую пляску вокруг костра и шептались, решая участь подло преступивших закон. Что нарушители суверенитета заслуживают жесточайшей кары, не подлежало сомнению, но поначалу нам захотелось испробовать их ароматный напиток, уж очень он дразнил голодное обоняние. Лёня, уже вкушавший украдкой родное кубанское зелье из отцовских запасов, уверял, что оно превосходит по вкусовым качествам нектар и амвросию. Глотая слюнки, мы выждали очередную отлучку злодеев домой, подползли к шипящему аппарату, и, алчно выхватив почти полную литровую банку из-под змеевика, подсунули взамен другую, не забыв плеснуть в неё для маскировки воды. После чего стремительно удалились в тёмную глубь сада и под благодатной сенью груши-дички, передавая друг другу банку, приступили к дегустации. Тепловатая душистая самогонка показалась нам дивно вкусной. Небрежно прихлёбывая, закусывая терпкими плодами дички, мы чувствовали, как в нас чудодейственно вливается и буквально распирает, требуя выхода, невесть откуда взявшаяся богатырская сила. Сорокаградусный первач мигом воспламенил удалые сердца, дикая отвага овладела душами героев, и мы в едином порыве, не таясь, во весь рост пошли в психическую атаку на очаг самогоноварения. Правда, таки удостоверившись, что на данный момент его никто не защищает. Бидон с готовым зельем был безжалостно перевёрнут, змеевик растоптан, чан с бардой опрокинут в костёр, разгром совершён полный. Окутанные клубами пара, сопровождаемые отчаянными криками поспевших к шапочному разбору соседей, мы благополучно покинули поле боя под покровом ночной мглы. Валера с Лёней нетвёрдой походкой отправились по домам, я счёл за благо улечься в постель, не дожидаясь родителей, ибо усталость навалилась великая.
Спозаранку ошарашенный отец выслушивал очередные претензии на разбойное поведение старшего сына. Сосед Иванов разошёлся не на шутку и, размахивая руками, вопил, как недорезанный, перечисляя понесённые убытки. Меня он в глаза именовал зачинщиком погрома и не стеснялся в выражениях. Я же, хоть на душе и скребли кошки, твёрдо отстаивал глухую оборонительную позицию – не слыхал, не видал, не участвовал. Отец нисколько не сомневался в моей причастности к злодеянию, но у него были свои методы семейного суда, отдавать сына на расправу в чужие руки в эти методы не входило. К тому же сосед Иванов преступил каноны изысканного судебного словопрения и по кацапской привычке обозвал меня непечатным титулом. Отец вскипел:
- Ты кто такой, чтобы оскорблять моего сына?! Пошёл вон со двора! Посмеешь ступить ещё раз – вышвырну, как паршивую собаку!
Малорослый кляузник не доставал отцу головой до плеча, взбешённый отец мог нагнать страха на кого угодно. Бормоча проклятия, сосед Иванов, ушёл не солоно хлебавши. Вдогонку отец издевательски посоветовал ему обратиться с заявлением к участковому Олейникову, мол, тот с удовольствием разберёт его жалобу на разрушение самогонного аппарата.
Затем гнев отца обрушился на мою повинную голову. Я честно признался родителям в изничтожении очага самогоноварения, выставив свой поступок защитой родного сада – как смеют эти кацапы вторгаться без разрешения в наши пределы, да ещё и разводить костры на зелёных полянках? Отец смягчился, но всё равно назвал меня дураком, который вечно лезет куда не следует и доставляет родителям неприятности – «ты занимайся своими делами, а в дела взрослых не вмешивайся, без тебя разберутся». Я, разумеется, был абсолютно уверен, что поступил правильно, но уже через несколько минут моя высоколобая уверенность сильно поколебалась. Когда отец отбушевал и ушёл, просветлением помрачённого ума чада занялась мама. Спокойно, без нажима, щадя несусветную глупость сына, она рассказала, что соседи затеяли варить самогон вовсе не для того, чтобы беспробудно пьянствовать, они выдают дочь замуж, они люди небогатые, на водку-казёнку денег не имеют, и я своим варварским разгромом расстроил их планы. «Десять раз подумай, а потом поступи, - внушала мама, - чтоб потом не было стыдно». И мне действительно стало тогда стыдно, стыдно и сейчас, но сделанного не поправить. Хорошо хоть мамина наука понемногу выправляла мозги. Правда, от склонности к горячим поступкам избавиться до конца не удалось, а запоздалой рефлексией особенно не утешишься, скорей растравишь душу. Извиниться перед пострадавшим соседом я не подумал, он через наш двор больше не ходил, огибая его вокруг квартала, по воду приходили дети. Через недолгое время семья Ивановых, как и все прочие мелиховские квартиранты, куда-то переселилась. Тренировки по борьбе самбо после учинённого нами дебоша закончились, чему я был только рад, давно убедившись, что борца из меня не получится. Самоучитель я подарил Валере, он проявлял умеренный интерес к хитроумным приёмам борьбы, Лёня предпочитал давить без затей, природной медвежьей силой.
Саду было суждено стать полигоном для ещё одного моего чудаковатого увлечения, доставившего новые неприятности родителям и соседям. Начитавшись книжек про войну, я ощутил неодолимый позыв к возведению подлинных фортификационных сооружений. Картография картографией, а вот настоящие блиндажи и окопы куда убедительней бумаги. Летние каникулы длинные, руки чешутся, почему бы не применить знания на практике. В принципе сад предоставлял широкое поприще для начинающего сапёра, оставалось лишь согласовать землеройные работы с критически настроенными родителями. Мои планы у них особого энтузиазма не вызвали. Накатил на меня землеройный стих где-то в лето между пятым и шестым классом, школьники меряют свой возраст не годами, а классами. После слёзных уговоров и клятвенных обещаний обеспечить свободный допуск на объект строгой инспекции в лице отца, мне выделили клочок земли за тыльной стеной школы, ближе к ещё не тронутым пожаром сараям деда Батлука, в двух шагах от дворового штакетника. Я вооружился большой сапёрной (она же огородная) лопатой – иного инструмента кубанская почва не требует – разметил прямоугольник два на три метра и принялся яростно вгрызаться в недра матери сырой земли. Ударники первых пятилеток в подмётки не годились вдохновенному землекопу. С утра до ночи, наскоро перекусив в обед, я бежал к своей яме и копал и копал. Боль в натруженных мышцах, вредные корни акаций, пронизавшие верхние слои почвы сеткой арматуры, палящее солнце – всё это я преодолевал играючи. Через пару дней в широкое лезвие моей лопаты можно было смотреться, как в зеркало. Отполированное шершавым чернозёмом, оно сияло чистым серебром. Меня пьянил растительный запах перерубленных корней, дурманили ласковые пары подсыхающей земли, освежали глубинной сыростью жёлтые пласты глины. Полутораметровый слой чернозёма был пройден единым махом, наслаждаясь, я нарезал как хлеб, податливую глину и неутомимо махал лопатой. Холмы выброшенной земли росли вокруг ямы, скрывая уходящего в недра землекопа от людских глаз. Отец периодически навещал убежище сына, интересовался – сколько я ещё намерен углубляться, получал ответ – на высоту поднятой руки, качал головой и уходил, наверняка думая – этакую энергию да на полезное дело. Сквозная ограда штакетника плохо скрывала меня со стороны улицы, но спешащие мимо станичники не страдали излишним любопытством – в своём дворе каждый волен чудить, как ему вздумается. Один дед Батлук как-то подкрался и вытаращил изумлённые глаза, но я встретил его столь недружелюбным взглядом, что у деда пропала охота задавать вопросы. Наконец, великолепная яма с идеально отёсанными стенами, безупречных геометрических пропорций, глубиной в полный рост была готова. Надлежало превратить её в крытый блиндаж. О классическом перекрытии в три наката я не мог и мечтать, отец не собирался расходовать на бредни сына дефицитный лесоматериал. Еле выклянчил десятка полтора акациевых жердей, которые раньше вместе с брезентом укрывали нашу скирду сена от ветров, а нынче, за конфискацией Зорьки, оставались бесхозными. На одинарный жидкий накат хватило. Щели заткнул бурьяном, навалил сверху глины, плотно утрамбовал и со спокойной душой позвал генерального инспектора. Отец прошёлся по гибкому настилу – под его весом он прогибался, но не трещал – повздыхал, потом неожиданно рассмеялся и, махнув рукой, молча ушёл. Размышлять по поводу обидного смешка отца пришлось недолго. Достаточно было оглядеть свою новостройку. Батюшки, а где же собственно сам блиндаж? Предо мною простиралась гладко утоптанная площадка и больше ничего. То, ради чего я положил столько трудов, грядущий оплот военных операций, хранилище оружия, запасов и тактических карт лежало под ногами недоступной подземной полостью. Вход в блиндаж я постыднейшим образом не предусмотрел. Переживая худшие минуты жизни, я беспомощно топтался над памятником собственной глупости. Как всегда бывает при отчаянном положении, ум нашёл спасительный выход, а точнее вход. Моё инженерное решение нельзя назвать гениальным, зато оно было новым словом в сапёрном искусстве и ярко отображало уровень мальчишеской изобретательности. В полуметре от северного края блиндажа я спешно вырыл узкий и глубокий окопчик, типичную стрелковую щель, а из неё продолбил лаз в блиндаж, окно в Европу. Таким образом, я убил двух зайцев – обеспечил оборону ближних подступов к блиндажу, снабдив окопчик бруствером с бойницами, и заодно получил замаскированный вход, протиснуться через который мог только обладатель плеч не шире моих.
Я имел полное право гордиться своим комбинированным сооружением, активно его обживал и приглашал друзей и приятелей принять участие в играх и дальнейшем совершенствовании оборонительного узла. К моему великому сожалению, охотников почти не находилось. Единожды посетивших сырое подземелье нельзя было заманить на вторичное посещение никакими калачами. Жизнелюбивые станичники выбирали солнечную площадь и тёплые воды става. А уж мои фантастические планы по рытью из блиндажа разветвлённых подземных ходов вообще заставляли обходить убежище опасного мечтателя десятой дорогой. Моя же деятельная натура не терпела нейтралитета, раз никто не нападает, значит, надо самому направлять на кого-нибудь наступательные шаги. Почему я решил вести подземную галерею до клуба, наверно бы, и сам господь бог не ответил. Более бессмысленного предприятия трудно было придумать. Но, видимо, в моей тогдашней голове умных мыслей не водилось, а что втемяшилось, то и вело вперёд до закономерного итога. Похитив у отца малую сапёрную лопатку, а у мамы ведро, я приступил к прокладке тоннеля. Клуб отстоял от блиндажа метрах в ста прямо на восток, но расстояние меня не смущало. Слегка заботило, что ход пройдёт под дорогой, по которой ездят автомобили и трактора – а вдруг обвалится? Но до дороги было ещё далеко, больше заботили крайне медленные темпы проходки. Представьте себе – наковыряв ведро плотной глины (а она ниже двух метров стала сухой и твёрдой), одинокий шахтёр проползает с ним сквозь лаз в окопчик, выглядывает из него, как суслик из норы, (не дай бог, родители прознают – сразу закроют проект), выскакивает наружу, высыпает грунт в сторонке и снова ныряет вниз. Трудоёмко, утомительно, а главное – тоннель едва подвигается. За неделю не продвинулся и на метр, и это при самых скромных размерах в ширину и высоту – лишь бы поместиться на четвереньках. Проходчику настоятельно требовался откатчик, тогда бы скорость проходки многократно возросла, но где его взять? Брательник, соблазнённый щедрыми посулами, оттащил несколько вёдер и предательски сбежал на любимую конюшню. Вася Мещеряков, потрудившись со мной полдня, после обеда на смену не явился. Больше никого уговорить не удалось, кубанцы спускаться под землю избегают. Но я не сдавался и продолжал прокладку тоннеля в одиночку.
В одно прекрасное трудовое утро я просунул голову в тёмное нутро блиндажа и мой острый нюх вместо родного уже запаха сырой земли внезапно почуял несомненно жилой и притом не самый благовонный дух живого человеческого существа, а постепенно привыкающие к темноте глаза разглядели в углу это самое мирно спящее существо. Опять покушение на суверенитет, что за наглец осмелился забраться в моё святое святых и тайное тайных? Невежливо разбуженный, субъект оказался никто иной, как Толик Ткачук, он же Малёваный, которого я числил в рядах своих злейших недругов. Этот Гек Финн и Робин Гуд нашей бригады, гроза садов и огородов, бродяга и мелкий воришка, беззастенчиво дрых в моём личном укрытии. Я приступил к нелицеприятному допросу – как, зачем и почему? Сладко потягиваясь на куче вонючих лохмотьев, собранных где-то на мусорной свалке, одетый в подобные же отрепья, зевая и почёсываясь, непрошеный гость поведал душещипательную историю. Мол, мамка, придя в ярость от очередной проделки сына, принялась так рьяно лупить его палкой – предъявленные синяки впечатляли - что Толик решил какое-то время домой не показываться, пока мамка не остынет. С конюшни и фермы его прогнали сторожа, вот он и воспользовался для ночлега моим уютным подземельем. Особой жалостью к Толику я не проникся, старые обиды не были забыты, но законы гостеприимства священны и, скрепя непрощающее сердце, я согласился предоставить бездомному статус беженца. К тому же, на фоне конченых исчадий ада, хищных агрессоров братьев Дубовых, лопуховатый флегматик Толик смотрелся относительно светлой личностью, а в последнее время, по слухам, и вовсе от них откололся, довольствуясь автономным отхожим промыслом. И я милостиво махнул рукой – живи. Только выкинь это удушающее тряпьё, я принесу тебе приличную подстилку. Получив право убежища, новосёл приободрился и, в лучших традициях беженцев, запросил гуманитарной помощи – мол, жрать хочется, спасу нет. Что ж, коли дал приют, то обязан снабдить подопечного по полной программе. И я отправился тырить у родителей провизию, уже проклиная своё великодушие. Работа стоит, а ты обслуживай нахального нахлебника.
Семья Толика – кроме него мать и маленькая сестрёнка - обитавшая в убогой хате, выделялась одной оригинальной чертой. Мои родители посмеивались и качали головами, внося в школьный журнал каждый год новую фамилию, под которой представляла Толика мать. За шесть лет, проведённых им в школе №21 (по два в каждом классе, закончив учёбу со справкой о неполном начальном образовании), он перебывал Малёваным, Ткачуком, Гайдамакиным, Стариковым, Лезиным и Домагиным. Не каждый испанский гранд может похвастать таким пышным хвостом наследственных фамилий. Мать Толика Люська Малёваная (привожу её имя и фамилию в станичной транскрипции), чаще – «гуцулка Ксеня», смазливая и статная смуглянка, меняла мужей, как перчатки, пунктуально регистрируя браки и разводы в сельсовете. Соответственно менялось и титулование сына. В этом пёстром калейдоскопе немудрено было запутаться, именовали Толика кому как вздумается, в сообществе бригадных пацанов он фигурировал под кличкой Гуцул, как производное от прозвища матери, я избрал для краткости фамилию Ткачук. При всей своей неразборчивой любвеобильности, свойственной, как я впоследствии с грустью убедился, большинству моих землячек, мать Толика прилагала немало усилий к воспитанию сына. По пути на МТФ, где она работала дояркой, часто заходила в школу, обещала, не щадя рук, вбивать в сына желание учиться, но достигла немногого. Мои родители отчаялись сбыть усидчивого ученика в пятый класс школы №19. Толик охотно шёл куда угодно, но только не за парту. А когда мать, исполняя обещание, бралась за палку, сбегал из дому на несколько дней и ночевал в скирдах соломы и на чердаках. На сей раз просочился в мой блиндаж.
Пока беглец вкусно ел и сладко пил, в моей голове зрели рабовладельческие настроения. В самом деле, с какой стати этот ублаготворённый дармоед будет валяться на дырявом матрасе, с такими предосторожностями похищенном мною из родительского курятника, а я, согнувшись в три погибели, буду в это время корячиться с лопатой и ведром в тесном штреке? Предоставленные ночлег и корм надо отрабатывать. На деликатно выраженное предложение присоединиться к моим тяжким трудам, Толик сначала ответил удивлённым вопросом – а в чём, собственно, смысл этой затеи? Красочно обрисованный мной потайной выход под сцену нашего клуба для нелегального посещения киносеансов даже его, вопиюще неимущего, поразил несоответствием между затраченным трудом и полученной выгодой. Выпросить пятак на дневной сеанс не причиняло ущерба бюджету любой семьи. Если придёшь на вечерний с родителями, и фильм из разряда «дети до шестнадцати лет допускаются», то билетёрша, она же и киномеханик Зина возражений не имеет. А уж после журнала можно вообще прорываться бесплатно. Так зачем пролезать в клуб под землёй? Мои вдохновенные монологи о вечной славе, ожидающей творцов столь выдающегося свершения – стометровый тоннель таки! – Толика вряд ли убедили. Но некое поверхностное чувство благодарности, и, что скорей всего, чисто прагматические соображения заставили его принять моё предложение. Вынужден признать, что мой полудобровольный помощник не оправдал возложенных на него надежд. Ковырял землю он весьма вяло, ссылаясь на покинувшие его от долгой голодовки силы, и для восстановления таковых испрашивал всё новых и новых поставок продовольствия. По-моему, он пожирал больше хлеба и сала, нежели выдавал на гора грунта. Значительную часть рабочего времени поглощала сопряжённая с разоблачением беготня за продуктами, нудное ожидание, когда наёмный работник отдохнёт после приёма пищи, и безуспешные призывы проявить, наконец, трудовой энтузазизм. После трёх-четырёх дней проходки босые ступни Толика по-прежнему торчали из мелкой норы, углубившись на совершенно ничтожное расстояние.
Не знаю, сколько бы ещё длилось наше тягостное сотрудничество, но роковой удар ему нанесла пагубная привычка Толика к табаку. Сибаритствовать с цыгаркой в руке составляло его любимое занятие, обеспечить же себя в полной мере американской травкой из-за дневного пребывания в подполье он не мог, боясь раскрыть своё инкогнито – мать Малёваная давно бегала по станице в поисках сына. Ночные вылазки до клуба для сбора «бычков» приносили скудный урожай, от меня толку не было – родители бросили курить, а я ещё не начал. Доходило до самокруток из смеси листьев лопуха и донника. И вдруг, спустившись однажды в наше логово, я обнаружил Толика окутанным роскошными клубами ароматного табачного дыма, с цигаркой превосходящей гаванскую сигару в руках. На вопрос – откуда дровишки? – последовал победительный кивок в сторону целого оберемка золотистого высушенного самосада. Догадаться о происхождении Толикового богатства было легче лёгкого – в нашей бригаде один дед Батлук выращивал табак и сушил его на низках под специальным навесом. Истинный анархист, Толик не задумался экспроприировать чужое добро для собственных нужд и вволю наслаждался глубокими затяжками, позабыв о сверхъестественных способностях нашего соседа сторожить и выслеживать. А я был больше озабочен строительством тоннеля, стерегущий лик всевидящего Аргуса лишь мелькнул передо мной мимолётной тенью. И преступная беспечность, и беспечное преступление равно наказуемы. Не успели мы взяться за инструмент, как сверху послышался нетерпеливый голос отца. Меня звали на свет божий. Толик сгрёб табак в охапку и забился в нору, я послушно полез наверх. Обычно говорят, что от испуга в глазах двоится, в моём случае произошло утроение, да не виртуальное, а самое что ни на есть реальное. Обличающие и карающие силы предстали в трёх лицах – разгневанный отец, мать Малёваная с готовой к применению палкой и дед Батлук с горящими жадностью и мщением глазами. Неумолимый судья, всеведущий сыщик и нерассуждающий палач. Спасения не было. Суровый приговор рассаднику преступности читался в их красноречивом облике без лишних слов. От предчувствия неминучего краха меня парализовало, я окоченел и лишь безмолвно наблюдал последовательное уничтожение всех своих начинаний. Что Толик – его закалённая спина приняла несколько привычных ударов палкой, а какие неизмеримо горшие муки испытывал я, когда отец за полчаса сровнял мой замечательный укрепрайон с землёй. И стрелковый окопчик, и уютный блиндаж, и начатки тоннеля были погребены под слоем чернозёма и глины вместе с моими светлыми мечтами. Я словно присутствовал на похоронах любимого детища. Каждый бросок отцовской лопаты отзывался острой болью в сердце, воздушный замок покрыла чёрная земля. Столько трудов и упований обратились в ничто! Дед Батлук вернул себе украденный табак, а кто вернёт мне украденные надежды? Вдобавок к незаживающим душевным ранам было наложено табу на дальнейшие фортификационные работы – «займись чем-либо полезным» - и прочитана очередная лекция о выборе друзей – как соль на раны. Да, копаться в огороде полезно, но где романтика? Одна презренная проза, от которой мозги сохнут.
На безжалостных родителей и ненадёжных друзей я обиделся крепко, но выводы сделал вполне в своём духе. Ладно, коль друзья постоянно подводят, обойдусь без них, а родителей всё равно перехитрю, построю новый блиндаж. Сад большой, найду укромное местечко. Желание искать прибежище в глубинах земли далеко не исчерпалось. После тщательной рекогносцировки был выбран дальний от двора и от взоров родителей юго-западный угол сада. Там, за последним рядом яблонь и перед глухим плетнём, в кустах акаций я отыскал небольшую полянку, то, что надо для строительства партизанской базы. И методы строительства я применил поистине партизанские. Верная подруга штыковая лопата была заблаговременно припрятана в саду, а на сапёрные работы я отправлялся кружным путём. Шёл якобы играть с пацанами на площадь, а сам огибал квартал северной улицей и по переулку за нашим садом через каринский перелаз пробирался к заветному уголку. Возвращался домой после трудов той же дорогой, придерживаясь правил строгой конспирации. Работу вёл ударными темпами, навёрстывая упущенное, лето шло к концу. Блиндаж №2 я заложил размерами поскромней, не надеясь раздобыть достойный материал для перекрытия – шириной чуть больше метра, длиной около трёх. Недостающее внутреннее пространство решил компенсировать нишами-подбоями. Наученный горьким опытом, вход устроил сразу, ступеньками с торца и, довольный собой, стремительно углублял свои знания в землю, благо податливый кубанский чернозём распахивал свои недра без сопротивления. Дело шло к завершению, я уже прикидывал – какие колья плетня выдернуть без заметного ущерба школьной огороже и соорудить накат – как внезапное появление из кустов отца положило конец строительной эпопее. Отец не произнёс ни слова, ему надоело швырять горох об стенку. С каменным лицом он забрал у меня лопату и споро забросал яму землёй. Я тоже не видел смысла в протестах и уговорах. Нарушил табу – получай. Тяжко повздыхав, убрался восвояси. Если разобраться, для меня был важен сам процесс творчества, а не его бесславный итог.
И что важнее, а, может, смешнее, моё желание продолжить процесс не иссякло. (Даже по прошествии пятидесяти с лишком лет не устаю восхищаться своей твердолобостью и стоическим терпением родителей). Я ведь не угомонился. Следующим объектом приложения моего ослиного упрямства стал самый дикий северо-западный угол сада между каринским и мелиховским перелазами. Под кровом молодой акациевой рощицы там скрывались руины неизвестного строения, бугорки земли, перемешанной с битыми кирпичами и древесным углем. На них даже трава не хотела расти. Тем интереснее было проникнуть в глубь земли и что-то найти, разведать. Правда, устав от безуспешных попыток конспиративной деятельности, я решил выступить под развёрнутым флагом науки археологии. Объявил о том опешенным родителям, вскинул на плечо неразлучную лопату и гордо направился к месту раскопок, предоставив отцу и маме размышлять, как поступить в данном случае. За полдня ковыряний в беспорядочной куче развалин установил, что рытью подземного укрытия сильно мешает густая чаща деревьев (разрешения на лесоповал отец бы ни в жисть не дал), а также слишком толстый и подверженный осыпанию культурный слой. Пробиться сквозь полутораметровую толщу груд кирпича и обгорелых балок, перемешанных с золой, трухой и сыпучей землёй не представлялось возможным без применения экскаватор и бульдозера. Зато результаты археологических находок воодушевляли и подогревали мой околонаучный пыл. Всего за несколько часов я откопал погнутый трёхгранный русский штык, винтовочный затвор, обрывок пустой пулемётной ленты, и бренные останки нагана без рукоятки и курка, но с полным барабаном намертво проржавелых патронов. Забыв о священном часе обеда, я торопился пополнить арсенал и, неутомимо роясь в раскопе, едва не проворонил приближение отца. Приобретённый в подобных ситуациях печальный опыт заставил спрятать наган в карман и предъявить менее ценные экспонаты. Отец повертел затвор в руках и пренебрежительно отбросил в сторону. «Старьё, от берданки, - сказал он, - а штык сгодится вместо колышка. Больше ничего не нашёл»? Я попробовал воодушевить отца возможным отысканием чего-нибудь вроде пулемёта, но он и слушать не захотел. «За сорок лет всё ржавчина съела. Хватит в земле рыться. И так как крот весь сад перекопал. Посмотри на свои пальцы – скоро в школу, а их за неделю не отмоешь». Слово «школа» подействовало отрезвляюще – увлёкшись земляными работами, я совсем забыл про течение времени. Пора было возвращаться в нормальную человеческую жизнь.
Упомянутые отцом «сорок лет» уверенно привязывали гибель загадочного строения к событиям гражданской войны. Наверняка, отец что-то знал, но делиться со мной не стал. Пришлось довольствоваться предположениями собственной фантазии в духе прочитанных советских романов – жил в той сторожке поповский садовник, бедный иногородний, пришёл с фронтов первой мировой сторонником большевиков, организовал вооружённую группу, а белые казаки их окружили, перестреляли и спалили. Или проходящие через Кирпильскую летом восемнадцатого года дроздовцы по наущению попа ликвидировали – те не оставляли позади себя ни одного красного. Фантазировать на тему войны занятие благодарное. Реанимировать боевую часть нагана у меня не получилось, сколько ни вымачивал в керосине, выковырнуть хоть один целый патрон не сумел, так и выкинул бесполезную ржавую железяку. А от затвора берданки в памяти застряла казалось бы ничего не говорящая деталь – рукоять завершал не шаровидный оголовок, как принято в стрелковом оружии, а плоский кругляш с ребристой поверхностью. Своей нестандартностью и запомнился. Один из приятелей как-то показывал мне найденный им на чердаке дедовой хаты обрез из берданки, воспетый пиитами соцреализма как последний аргумент кулацкого класса, убойная штука, покруче дуэльного пистолета. Возможно, кто-то из предков моего приятеля им пользовался.
Но пора, давно пора, по совету отца направить стопы к школе №19. Ох, и хочется, и колется. Слишком много противоречивых впечатлений вынес я из её стен. Тут и неизжитая вражда, и радость дружбы, и холод педагогики, и огонь гордых страстей. Восемь кипучих лет, которые не вычеркнешь из жизни. Сколько перипетий, сколько коллизий. Сколько друзей, с которыми долго шёл рядом, а если случалось расстаться – звал памятью. Там сформировались и определились наши характеры, там завязались и никогда уже не развяжутся узелки отношений, как бы мы ни теряли друг друга, оттуда мы пошли в рост буйной порослью. Некоторые одноклассники тают от умиления, вспоминая школьные годы, всё им предстаёт в розовом цвете. Счастливчики. К сожалению, моя память устроена иначе. Неблагодарным воспитанником школы №19 я был и остаюсь, благодарным другом своих одноклассников был не всегда, но, надеюсь, стал. Пятьдесят лет, прошедших после окончания школы, не пропали даром. Хватит ли у меня объективности для воссоздания всех перипетий тех лет, не знаю, но я постараюсь, обещаю. Заранее просить прощения у тех, кого нечаянно больно задену – избитый приём, прибегать к нему не буду, верю – меня поймут. Итак, сочинив осторожную преамбулу, или, как говорят на Кубани, подстелив соломку, с дрожью в коленках ступаю на скользкую тропу.
Притопал в четвёртый класс школы №19 я довольно самоуверенно, почитая себя тёртым калачиком, прошедшим искус стольного обучения – что мне захолустные станичные университеты! За спиной багаж из одних пятёрок, положительная характеристика Любови Николаевны, железная выучка дедова дома. Немного настораживали настойчивые наставления родителей – «Ты попадёшь в класс Раисы Афанасьевны Сениной, жены директора, помнишь, того, что не взял тебя в первый класс. (Ещё бы, я запомнил на всю жизнь, и прощать не собирался). На тебя будет обращено её особое внимание (подразумевались не самые приязненные отношения между отцом и Сениным), веди себя прилично, на неприятности не нарывайся, нас не позорь». Да, некоторое «особое внимание» Раисы Афанасьевны, белоглазой, крупной, холодной женщины я ощутил сразу, её следящий взгляд чувствовал даже спиной, но, во-первых, сам был настороже, а во-вторых, она строго держалась в рамках профессионального этикета, и заподозрить её в излишнем пристрастии повода не давала. К тому же я продолжал дорожить реноме отличника, усердно тянул руку, домашние и классные задания выполнял безукоризненно, на уроках сидел тише воды, ниже травы, за что и был награждён похвальной грамотой и премирован книгой Гайдара «Школа». Она и сейчас стоит в моём книжном шкафу, добротное издание «Золотой библиотеки» Детгиза, нарядный томик из алой искусственной кожи с золотисто-белым тиснением. Подпись директора школы удостоверяет отличную учёбу и примерное поведение ученика 4-б класса имярек.
Лишь единожды я сорвался, показал свой вспыльчивый нрав. После похода по осенней грязи полагалось отмывать запачканную обувь перед порогом школы, для чего там устанавливалось, помимо традиционной «чистилки» из металлических прутьев и полос, ещё и внушительных размеров корыто с грязнущей водой и тряпками. Как-то я побрезговал поработать, как следует, тряпкой, попытался прорваться в коридор в недостаточно чистых ботинках и был остановлен бдительной уборщицей, чьи тщательно оберегаемые полы я намеревался нагло запятнать. Напрасные препирательства со злющей цербершей, чрезмерно, на мой взгляд, придирчивой и гавкучей старухой, закончились тем, что неподдающийся убеждению упрямец был схвачен за рукав и вытолкнут вон. А я категорически не переношу прикосновений чужих рук. Взбесившись, обозвал уборщицу ведьмой (в своём подпоясанном синем байковом халате и косынке, подвязанной под подбородком, она и впрямь походила на пугало из детских сказок), наговорил кучу прочих гадостей, и довёл бедную старуху до слёз. На шум и гам из учительской вышла Раиса Афанасьевна, вникла в суть конфликта, и строго приказала мне извиниться перед оскорблённой защитницей чистых полов. Каким-то чудом из-за плеч учительницы выглянули вдруг укоризненные лица папы и мамы, что-то в моей горячей голове перещёлкнуло, я мигом остыл и беспрекословно исполнил требуемое. Ну, и плачущую старуху стало жаль. Тем не менее, родители были неумолимо извещены о хулиганской выходке сына, соответствующей домашней нотации я не избежал. Из чего сделал вывод – надзор учреждён серьёзный, связь налажена, всё под контролем, сиди, не высовывайся.
Кстати, внимательная Раиса Афанасьевна первой заметила ущербность моего зрения, когда я не смог со своей дальней парты прочесть написанное на классной доске. Меня пересадили в первый ряд, родителей оповестили, начались мытарства с очками. Свозили в Усть-Лабу к окулисту, так и есть, близорукость, левый глаз минус полтора, правый единица. «Дочитался без меры», - досадливо прокомментировал отец. Приговор – постоянное ношение очков, иначе окончательно испорчу глаза, а так, возможно, зрение восстановится. Я переживал свалившуюся проруху здоровья, как конец света, как всемирную трагедию. Из нормального человека вдруг обратился в инвалида, как жить дальше? Всё будущее затмилось мраком, на что я сгожусь в дальнейшей жизни, полуслепой неудачник? Все лелеемые в мечтах профессии стали недостижимы из-за проклятого дефекта зрения. За что я так жестоко наказан? Впору пойти и утопиться. Родители, видя моё вселенское горе, утешали примерами людей в очках, вполне себе благоденствующих, достигших карьерных высот, совершивших научные открытия, написавших хорошие книги. «Так это где, - возражал я, уныло разглядывая портреты почтенных очкариков, - они в столицах живут, они взрослые и умные, вокруг них воспитанный народ, а я, малец, сижу в дремучей станице, вокруг одни неандертальцы, стану посмешищем, проходу не будет. Жизнь загублена». «Никто тебе не мешает стать взрослым и умным, - убеждали родители, - очки не помеха, была бы голова на плечах». Кое-как, с привлечением авторитета тёти Зины, давнишней носительницы очков, меня уговорили водрузить на нос уродливую конструкцию, которой я страшно стыдился, как отличительного знака отверженного калеки. Сначала очки надевались только дома, потом Раиса Афанасьевна настояла, чтобы сидел в них на уроках и, забывшись, я как-то выскочил в очках на перемене во школьный двор. Господи, что началось! Единственный очкарик в школе, я сразу стал для полудикой станичной детворы чем-то вроде экспоната кунсткамеры. Вокруг собралась целая толпа галдящих зрителей и пялилась на меня, как на диковинного зверя, чуть не тыча в лицо пальцами. И ладно бы только пялилась. Оскорбительное «четырёхглазый» неслось со всех сторон, с кривляньями и передразниванием, с грубыми покушениями сорвать очки и приладить их на собственную физиономию. Я еле отбивался от бесцеремонных рук, чувствуя себя Жаком Паганелем в плену у маори. И, наверно бы, не выдержал и убежал, куда глаза глядят, если б не встали на защиту Эдик Яскевич и Витя Ляшов, мои одноклассники, с которыми я успел сдружиться. Особенно энергичным заступником выступил Эдик, мальчишка, в общем-то, щуплый, хроменький, но абсолютно бесстрашный. «Разойдись, дурачьё, - кричал он, расталкивая нахальное сборище, - здесь вам не цирк. Идите лучше смотреть на свои идиотские рожи в коридорном зеркале, увидите, на кого похожи»! Сын колхозного инженера, Эдик по уровню развития стоял на голову выше большинства школяров, ходил в приличном костюмчике, держался горделиво, и его уважали. Витя был, как и я, из учительской семьи, его отец заведовал начальной школой №20 в первой бригаде, мать служила в ней учительницей, всё, как у нас. Даже младший брат, ровесник моего Витьки, у него имелся. Мои родители отзывались о Ляшовых одобрительно, между нашими семьями существовало нечто вроде негласного соревнования – в чьей школе выше успеваемость, кто раньше построит собственный дом, чьи дети добьются лучших успехов. И наши с Витей отношения оставались ровными и добрыми до самого окончания школы, мы долго сидели за одной партой, и была у нас любимая игра – втихаря развернув на коленях географический атлас, развлекаться на скучном уроке загадыванием друг другу заковыристых названий. Баб-эль-Мандебский пролив, озеро Титикака, остров Пасхи – пока отсталые одноклассники долбили правила грамматики, мы путешествовали с Витей по экзотическим странам и океанам. Географию изучили основательно. Белокожий, со светленьким ёжиком над невысоким лбом, среднего роста, физически слабоватый Витя, в отличие от горячего, душа нараспашку Эдика, характером обладал осторожным, в чём-то скрытным, но привлекал последовательностью и правильностью поведения. В делах, не переходящих дисциплинарные границы, на него можно было положиться, рискованных предприятий сторонился, хоть и не всегда мог устоять перед искушением массового психоза, так часто толкающего мальчишек на бунтарские выходки. Вот и тогда Витя защищал затурканного очкарика мягко, но настойчиво, больше действуя словом, чем физической силой. С помощью друзей я мало-помалу освоился с ношением очков, перестал впадать в прострацию и уже сам яростно огрызался на особенно назойливых неандертальцев. Только надежды на поправку зрения не сбылись, так и таскаю очки по сей день. Лишь на краткий промежуток времени в девятом классе, то ли под целительным влиянием любви, то ли от буйного расцвета юных сил мутная дымка немного рассеялась, а потом опять задёрнула белый свет. Кисмет.
С Витей и Эдиком свела чётко осознаваемая принадлежность к иному социальному слою. Намеренно от детей простых колхозников мы не отстранялись, но нас естественным образом объединяли те общие увлечения, которые нам прививались с малых лет, и которые столь же естественно отделяли от общей массы одноклассников. Тяга к самопознанию и самовыражению гнала нас из рассчитанных на средние умы школьных классов в библиотеку. Там, на книжных полках, мы искали и находили подпитку своей неутолимой жажде. Почти каждый день после уроков трио ненасытных читателей втискивалось в тесную щель школьной библиотеки, занимавшей тупик коридора за фанерно-стеклянной перегородкой, и начинало со спорами и дебатами рыться на пыльных стеллажах. Штатного библиотекаря в школе №19 не было, его обязанности по очереди исполнял кто-либо из учителей. Уставшему за день педагогу хотелось домой, приверед нетерпеливо поторапливали, стараясь подсунуть первую попавшуюся книжку, но это нас не устраивало, мы имели свои предпочтения и стремились к искомому. Эдик, истый сын инженера, взахлёб (в минуты особой восторженности он проглатывал слоги до полной невнятицы) проповедовал научно-популярную литературу о достижениях механики и электроники, мы с Витей, наследственные гуманитарии, больше интересовались приключениями, фантастикой и путешествиями, вырывая друг у друга тома Жюль Верна, Майн Рида, Обручева, «Путешествия по Памиру» Лукницкого. Утром, едва встретившись, бурно обсуждали прочитанное, критикуя и восхищаясь, а Эдик умудрялся, буквально на пальцах, показать какой-нибудь технический фокус. Tabula rasa наших мозгов впитывала знания, как губка воду, мальчишеское самолюбие заставляло вылезать из кожи, дабы не выглядеть в глазах друзей-соперников невеждой и тугодумом. К сожалению, после четвёртого класса Эдик с родителями переехал, кажется, в Усть-Лабу, и моё техническое просвещение оборвалось, не дав видимых результатов. А с Витей Ляшовым у меня продолжились обмены литературными новинками и рекомендациями к прочтению (помню, как-то он дал мне на ночь выкраденный у родителей «Декамерон», не произведший особого впечатления), но всё с меньшей интенсивностью. Витя, как человек здравомыслящий, не находил резона связывать всю свою жизнь с умозрительным искусством, после года в МГИМО, где у него не заладилось, пошёл в политех, стал инженером. Я же остался верен журавлю в небе.
Кстати, о путях-дорогах. Не в переносном смысле, а в самом что ни на есть земном, о моём пешем хождении в школу №19, пути «из варяг в греки». После коротких и комфортных прогулок по мощёным улицам Усть-Лабы, родная станица в полной мере дала мне насладиться своими протяжёнными расстояниями и жирными хлябями. Восемь лет подряд, два километра (по приблизительным подсчётам) вперёд и два назад, и это только в школу. А сколько раз я вышагивал в библиотеку сельсовета, в центральный клуб, в магазины, на танцы, в парк, на школьную спортплощадку, на встречи с друзьями, на любовные свидания – место встречи изменить нельзя – все услуги цивилизации и общения сосредоточивались, так или иначе, вблизи школы. Жаловаться на непомерные нагрузки ногам я не собираюсь, ребята и девчата из первой бригады наматывали километраж, как минимум, не меньше, а несчастные аборигены бригады третьей так и вовсе вдвое больше. Всё это была данность, от которой никуда не деться, плюс хорошая закалка на будущее. Время, напрасно выкинутое из жизни (час каждый день), никому не приходило в голову оплакивать. Да и речь я намерен повести не о километрах и часах, а о том, что лежало под ногами пешехода. А под ногами пешего странника лежала, братцы (если перейти на былинно-песенный лад), родная кубанская земля, природный, посконный чернозём. Только славу ему пускай поёт кто-нибудь другой, я воздержусь. Спору нет, чернозём составляет предмет законной гордости для обладателей сельхозугодий, а вот как основа для передвижения на своих двоих по его широко расстеленному ковру - речь идёт именно о путях-дорогах, особенно в дождливую пору – кто не попробовал своей ногой, тот ничего о нём не знает. Благоустройство кирпильских улиц тянулось мучительно медленно, не закончено толком и по сей день. Хорошей, сухой погоды, как всего хорошего, обычно не замечаешь. Под стопой или колесом велосипеда накатанный до твёрдости бетона грунт, пылит, конечно, кочковат – ерунда, мелочи бытия. Но стоит полить дождю, летом ещё ладно, временное неудобство, а вот когда с ноября по апрель зарядит беспросветно (мороз за праздник) – пиши пропало, сиди дома, не гуляй. Если нужда или должностные обязанности выгоняют – спасут только сапоги-болотоходы. Резиновые сапоги составляли отличительный признак ученика с заречной стороны, ботинки, связанные шнурками, висят через плечо или волокутся в сетке-авоське, чтобы переобуться в школе.
Никакие передряги не сотрут из памяти ландшафт перекрёстка сразу за родительской школой, пересечение направлений на МТФ, СТФ, тракторный стан. Размахивая портфелем, любуясь глянцевым блеском обуви и незапятнанной чистотой брюк, я бойко шагал по гравийной дорожке вдоль ограды штакетника, и каждый раз, как вкопанный, останавливался перед преградой, одолеть которую не рискнул бы и лихой танкист. Всю ширину улицы, от плетня до плетня, рассекали, наподобие противотанковых рвов, глубоченные колеи, полные воды и жидкой грязи. Между ними высокими хребтами и грядами вставал на дыбы выдавленный из земных недр чернозём. Колхозные водители и трактористы, используя столичный размах станичных проспектов, пролагали в трясинах и зыбях каждый свою колею. Сунуться по стопам предшественника означало посадить транспортное средство на брюхо – уж очень легко расступался под колёсами и траками размякший грунт. В результате от улицы не оставалось живого места, сплошная полоса препятствий. Но школа ждёт! Надо бросаться на штурм, оправдывать опоздание сложностями маршрута – слабый аргумент, учитель не пощадит. И я, то прыгал, как заяц, поверх бездонных пучин, оставляя порой сапог завязшим в грязи и отчаянно дрыгая босой ногой, то предварительно промерял глубину колеи палкой, удостоверяясь, что ледяная жижа не хлынет поверх голенища. Нелегко удержать равновесие тела над готовой принять тебя в объятия трясиной, шатает, как пьяного. Пока выберешься на спасительный берег, десять раз бросит в жар и холод. Выбравшись из непролазного болота, я уже не смотрел - во что превратились обувь и брюки, а поспешал узкой полоской нетронутого дёрна вдоль плетней. Слава богу, тяжёлая техника утюжила этот глухой переулок с меньшей агрессией.
Проулок выходил на просторную приречную улицу, по сути, обширный пустырь, окружённый хатами. Левая сторона пустыря упиралась в тупиковый перпендикуляр противолежащего переулка с замаскированным проходом до кладки, правая поднималась пологим скатом в открытую степь. На этом травянистом скате по весне стригли овец, наезжали мастера-стригали, ловко орудуя широкими лезвиями ручных ножниц. Вся пацанва бригады собиралась поглазеть на редкостное зрелище. Связанные овцы лежали молча, смиренно перенося поворачивание с бока на бок, и только освобождённые от пышного, несколько замусоленного за зиму руна, отбегали прочь с недоуменным блеянием. И впрямь, им было чему удивляться – выглядевшие дотоле округлыми мотками шерсти, они превращались в худых, длинноногих щенков с коротеньким, маслянисто поблёскивающим, волнистым от грубой стрижки подшёрстком. Недаром любителям длинных волос, избегающим посещения парикмахерской, родители угрожали овечьими ножницами. Остриженное овечье руно расстилали по скату просушиться, и по этим серым, остро пахнущим коврам мы с удовольствием кувыркались. Но сейчас я спешу в школу, мне некогда оглядываться по сторонам, моё внимание устремлено под ноги, на выбор прямохожих путей. Разъезженный вдоль и поперёк пустырь предлагает много вариантов, его просторы сохранили кое-где клочки травяного покрытия.
Под низкой веткой сахарной шелковицы у двора Валеры Королькова, представляющей собой природную арку перед тропинкой на кладку, наклоняю голову не без чувства самодовольства – раньше проходил свободно, теперь приходится гнуть гордую выю, подрос Юрий Борисович. На крутом спуске до кладки гордыня моментально улетучивается, все усилия направлены на то, чтобы не совершить спуск «по-суворовски», то есть, на собственных ягодицах. Как будет выглядеть начищенный и наглаженный мамой школьный костюм после скольжения по ухабистым ступенькам тучной глины – представить страшно. Увы, иногда приходится срочно смывать жёлтые мазки речной водой, разумеется, на себе, не раздеваясь, и надеяться, что тепло тела быстро просушит сырую одежду. Станичная поговорка – «Грязь не сало, потёр – отстало» в зимних условиях неприменима.
Пробежаться по чистым доскам кладки - небольшая передышка, дальше надо карабкаться на крутяк южного берега, где раскисшая почва всё так же норовит уйти из-под ног. Пыхтишь, ползёшь, хватаясь руками за колья плетня. Наконец, ограниченный плетнями тесный участок восхождения заканчивается, и перед тобой распахиваются необозримые грязевые пространства так называемых улиц. Развилка расходящихся налево и направо направлений. Бреди, куда влечёт свободная стихия. Только выбор, собственно, невелик. Как знаменитому буриданову ослу предлагались две вязанки сена, так мне два пути. Можно устремиться по заречной улице, которая приведёт тебя к шоссе Усть-Лаба – Выселки, а там уже рукой подать до школы, но безрадостный пейзаж впереди больше похож на колеи танкодрома и ноги убьёшь, пока доберёшься до гравия шоссе. В безымянной балочке, что залегла поперёк, застревает порой и колёсная техника. По этой захолустной улице, где можно приобрести попутчиков в лице одноклассников Толика Самарского, Миши Половнёва и Славы Карасёва, живущих на её благословенных просторах, я брёл лишь в погожую погоду. Лёня Красилов и Валера Корольков заканчивали начальное обучение в родительской школе, и мы ещё не соединились в дружную компанию. Обычно я не мучился долгими сомнениями длинноухого тугодума, а поднимался по проулку до параллельной, главной улицы станицы. Там всё-таки был «профиль», ограждённая кюветами и облагороженная прикатанным гравием проезжая часть, несомненное достижение дорожного строительства пятидесятых годов. В шестидесятые дошло дело до асфальта, тротуаров и столбов с фонарями, мы почувствовали себя гуляками Бродвея. В пятидесятые столь приятные чувства не осеняли. Профиль был проложен для автомобильного сообщения, пешеходов предоставили собственной судьбе. Тропинки по краям профиля не удостоились даже лопаты гравия, ноги тонули в первобытной грязи, как в месиве замеса. И путники поневоле лезли на твёрдое покрытие проезжей части, вызывая законное негодование водителей, которым не нравилось пренебрежение правилами дорожного движения. Возмущёнными сигналами клаксонов они сгоняли нарушителей с дороги, заставляя тех перепуганными баранами сигать через арыки кюветов, а особо упрямых мстительно окатывали водою из луж. Впрочем, оступиться, и оказаться по колено в мутных водах кювета было не слаще. Как видите, поход за знаниями достоин гомеровского эпоса, а нас, последователей Ломоносова, можно смело приравнять к героям науки. Но мы, как истинные герои, были скромны, на венки из лавра не претендовали, и тащились себе каждый божий день с пеналами и книжками в родную школу. Ну, и погода не всегда была слякотной, солнце Кубань не забывает. Так что ни жалеть, ни награждать нас не стоит, обойдёмся. Зато с малых лет постигли, что дорогу осилит идущий.
И вот, наконец, долгожданный перекрёсток главного станичного профиля с шоссе Усть-Лаба – Выселки. Ближе к нему появляются приметы цивилизации – по левой руке кирпичные, выбеленные здания почты и сельсовета, старые добротные постройки на высоком цоколе, под железными крышами, справа – дощатый балаган «голубого дуная», позже ставший недолгой жизни книжным магазином и безжалостно снесённый, за ним раскидистый шатёр капитальной колхозной столовой, куда мы, школьники, забегали за пирожками и компотом, каждый раз удивляясь пустынности обширного зала. Пристроенные по бокам столовой хлебный ларёк и пиво-водочный буфет, в просторечии «гадюшник», могли похвастать большим вниманием посетителей, особенно второй. Тенистая поляна перед его амбразурой зачастую была усеяна телами сражённых наповал бойцов. За шоссе по левую руку раскинулся обнесённый оградой станичный парк со всеми сопутствующими атрибутами – типовым клубом, танцплощадкой, памятниками вождям, вечно сухим фонтаном со статуей девушки-русалки, аллеями, лужайками, двумя братскими могилами в дальнем углу и едва заметными руинами взорванного храма. Ниже парка, отделённый от него школьным стадионом, стоит главный корпус школы №19, бывшее атаманское правление, красивый вместительный особняк узорчатой кладки. Но мой поход в четвёртом классе приводил не к нему, в нём обучались старшие классы, у начальной мелюзги имелся свой корпус, по правую руку за перекрёстком. Туда я и спешу, как положено прилежному ученику.
Сразу скажу, что серое, приземистое, лишённое всяких архитектурных украшений здание, повторяя контур перекрёстка в форме буквы «Г» - длинная сторона вдоль шоссе, короткая вдоль главной улицы – смотрелось малопривлекательно, неприветливо. Почему – не знаю, но у меня оно всегда вызывало какие-то тюремные ассоциации. Возможно потому, что парадный вход с улицы через палисадник был по доброй советской традиции перекрыт глухим штакетником, а двери заколочены. Школяры следовали вдоль торца короткого отрезка буквы «Г», огибали его и, пройдя школьный двор, входили в здание через двери, неудобно устроенные во внутреннем углу этой самой буквы. Один узкий коридор, сложенный перпендикуляром, глядел окнами во двор, второй, по сути, тупик, утыкался в заколоченные двери. Сколько было классных комнат, не помню, вряд ли больше пяти-шести, плюс учительская, библиотека в закутке коридора и помещение столярной мастерской для уроков труда. Ощущение тесноты и переполненности памятно, наверно, мы учились в две смены, судя по наличию четвёртого «а» и четвёртого» б», младших классов просто не могло быть меньше. Это рождённых в 45-46-х годах еле набиралось на полноценный класс, позже демографический бум буквально захлёстывал школу девятым валом, и расширение учебных аудиторий происходило постоянно, строились всё новые и новые корпуса. Окна нашего корпуса выходили на запад и север, не самое удачное решение для учащихся в первую смену, недостаток освещения сказывался. Что-то дореволюционные основатели школы недодумали, а советские наследники только усугубили. Сырые и затхлые наши камеры никак не компенсировались небольшим и неухоженным двором для прогулок на переменах, играть в заросшем сиренью палисаднике перед бывшим парадным входом нам не позволяли, за чем строго следила Раиса Афанасьевна. Одно утешало – учиться в этих неуютных апартаментах предстояло всего год, а там стану старшеклассником и пойду в светлый и просторный главный корпус.
Директора школы Василия Георгиевича Сенина я видел редко – по торжественным случаям, да когда он проходил по школьному двору, направляясь на службу или возвращаясь с оной. Дом, в котором он проживал с супругой и детьми (младше меня годами и потому оставшимися вне внимания) находился на территории школы, почти у самого основания буквы «Г», небольшой домик казённого типа. Будучи в четвёртом классе мелкой и смиренной букашкой, я не имел с небожителем директором ни малейших столкновений, учился себе и учился. Заочно приобретённые неприязненные чувства к антагонисту отца, к человеку, не взявшему меня в первый класс, пока что робко дремали в груди примерного ученика. Но чтобы сразу дать представление о своём смертельном враге, бешеная война с которым, вплоть до рукопашных схваток, ждала впереди, я просто обязан водрузить его портрет над грядущим полем боя. Пускай висит высоко в грозовых облаках, надзирая за мной недреманным оком, с занесённой молнией в руке, а я, поглядывая на него, буду повторять, как Катон Старший – «Карфаген должен быть разрушен». Итак, выстраданная мной краткая характеристика нелюбимого директора такова – кусок льда в костюме и при галстуке, обычно весьма поношенных. Внешность – выше среднего роста, пухлое телосложение, бледное округлое лицо со щеками-котлетками, короткая причёска бесцветных волос с залысинами, ледяно-синие бегающие глаза, плотно сжатый рот, исторгающий лишь сухие официальные распоряжения, в общем, особо презираемый мной тип идеального чиновника. Добавьте сюда энергичную, рыскающую, как у гончей, идущей по следу, походку, бесцеремонные, не щадящие достоинства подчинённого манеры, и вряд ли у вас появится желание пообщаться с Василием Георгиевичем. Не говоря о бесправном штате учеников, он и с коллегами-учителями обращался сугубо по-военному – приказ – беспрекословное исполнение. Если кто из новоприбывших учителей наивно пробовал вступить с директором в непринуждённую товарищескую беседу, то наталкивался на такую высокомерную отповедь, что приниженное выражение уже никогда не сходило с его лица в присутствии нелюбезного начальника. Стылою стужей несло от него за версту. Не люблю я подобных людей.
Охотно признаю свою крайнюю ангажированность в качестве портретиста нашего директора, уверен, и Василий Георгиевич обрисовал бы меня в самых чёрных красках – ещё бы, мы столько перепортили друг другу крови, – а потому все пятьдесят лет после окончания школы, при удобном случае, выспрашиваю у одноклассников их мнение о личности моего главного недруга юных лет. И что же, даже те, кто видят школьные годы сквозь милый ностальгический флёр и склонны к толстовскому всепрощению, уклончиво заводят речь о мастерском преподавании Василием Георгиевичем науки физики (да, готов подтвердить – подменяя несколько раз нашего заболевшего основного препода, он поразил внезапным преображением во вдохновенного истолкователя законов и формул, видимо, бездушная материя была его родной стихией) или начинают восхвалять его административный талант – вон сколько он сделал для школы, выбил, настроил, улучшил. А про самое ценное в человеке, про душевное тепло, про любовь к ближнему, категорически чуждые нашему директору, не могут выдавить из себя ни слова. И я с чистой совестью утверждаю – если человек создаёт вокруг себя нездоровую атмосферу, в которой трудно дышать его подчинённым, он неправильный руководитель. Никакие организационные достижения не излечат отравленные души, не выправят искалеченные судьбы. На том стою, и никто меня не переубедит.
По доброй школьной традиции Василий Георгиевич был наделён благодарными учениками кличкой, чьё начертание подручными средствами, в основном мелом, с присовокуплением разнообразных эпитетов и непристойных изображений, густо покрывало задние стены школы и туалета – Джага. Кто не знает, так звали в популярном индийском фильме «Бродяга» классического злодея и бандита, оппонента знаменитого Радж Капура. Портретное сходство нашего директора с его индусским протагонистом готов засвидетельствовать хоть под присягой, что касается остального, допускаю, что чрезмерно злоречив. Бандитом Василий Георгиевич точно не был, на физическое убийство подопечных не покушался, а его морально убивающие методы воспитания некоторые ревнители строгой дисциплины превозносили как единственно верные. Бог им судья. На мой взгляд, кличка Джага полностью отражала облик директора, и я неизменно пользовался ей в ученическом обиходе – выходило и кратко, и красочно. А вот в конкурсе на лучший граффити участия не принимал, предоставлял более искушённым рисовальщикам выражать свою пылкую любовь к Василию Георгиевичу, сознавая свою слабость как художника и каллиграфа. Но любоваться ходил, экспозиция часто обновлялась трудами уборщицы, смывавшей наскальную живопись мокрой тряпкой, и надо было спешить насладиться. Иногда увлёкшихся живописцев отлавливали и волокли на расправу в учительскую. Приговоры выносились в зависимости от силы изображения, кто отделывался стоянием в углу, кого оставляли на два часа после уроков («без обеда», на школярском жаргоне), кому-то велели приходить с родителями. Но разве это может остановить истинных художников! Наоборот, их число множилось, а мастерство возрастало.
Наши художественные наклонности Раиса Афанасьевна пыталась направить в легальное, публичное русло, привлечь к участию в школьной самодеятельности. До сих пор не могу понять, как однажды она втянула меня в мероприятие, которого я боялся пуще огня, уговорила выйти на сцену. Кажется, 23-го февраля, ко Дню Советской Армии в центральном клубе затевался праздничный концерт, и Раиса Афанасьевна решила побаловать станичных театралов инсценировкой эпизода из «Сына полка» Валентина Катаева в исполнении артистов 4-го «б» класса, небольшим диалогом между сыном артполка Ваней Солнцевым и его ровесником-казачком, сыном соседнего кавалерийского полка. Кто играл сына артиллерийского полка, не помню, скорей всего, Витя Ляшов или Эдик Яскевич, а на роль казачка согласился, причём без всяких отнекиваний, несчастный дуралей я. Что меня подвигло, ума не приложу. Возможно, дух дружеского соперничества, возможно, Раиса Афанасьевна загипнотизировала своими страшными белыми глазами, возможно, прельстило выступить в красивой казачьей форме. Правда, с экипировкой вышли разногласия. Предложение режиссёра показаться перед публикой в солдатской шапке, синем демисезонном пальтишке с фальшивыми газырями, подпоясанном ученическим ремнём, без всякого холодного оружия, да ещё обмотанным вместо башлыка обыкновенным куском красной ткани, честолюбивый артист отверг, как неслыханный позор. Это будет не казак, а пугало огородное. Ничего иного в реквизите Раисы Афанасьевны не имелось, и я гордо заявил, что добуду настоящую казачью форму самостоятельно. И я знал, где искать. С Валерой Корольковым мы ещё учились в разных школах, но сдружились уже крепко, запросто ходили друг к другу в гости, заворачивали иной раз и к Валериному деду, чей дом стоял в ста шагах от нашего двора по пути «из варяг в греки». Корольковых в станице было несколько дворов – кроме нашей, ещё в первой и третьей бригадах - в степени их родства я никогда не пробовал разобраться, но этот седой высохший старик был родным Валериным дедом и жил в семье своего младшего сына Семёна, родного брата дяди Андрея, отца Валеры. А от проклятого царского прошлого этот дед сохранил своё полное казачье обмундирование – и шапку-кубанку, и черкеску, и башлык, и наборный пояс, и даже
– Валера, пригласив меня на чердак дома, с гордостью показал – спрятанный боевой кинжал. Вот где я надеялся раздобыться аутентичным прикидом. Валера сказал, что всё, кроме кинжала (о том и заикаться не моги, за хранение холодного оружия полагается тюремный срок), выпросить можно, и мы явились пред мрачные (дед всегда выглядел страховито) очи владельца казачьего гардероба с челобитной. Дед молча выслушал просителей, повёл в хату, поднял крышку сундука и разложил на кровати свои пахнущие нафталином сокровища. У меня глаза и зубы разгорелись. Слоновая кость газырей, серебро поясных бляшек, алый шёлк башлыка, золото шнуров и кистей – батюшки, каким красавцем я предстану на сцене!
- Можно примерить? – не веря счастью, пролепетал внук казачий.
Дед кивнул, и я с помощью Валеры торопливо обрядился, спеша стать щёголем-казаком. Но правдивое отображение в тусклом зеркале шифоньера, смущённо потупленный взгляд Валеры и насмешливый деда окатили ушатом холодной воды. Было от чего смеяться и плакать. Ладно, кубанка – на моей нестандартной черепушке она сидела пристойно, крылья башлыка, дважды обмотанные вокруг худой шеи, свисали на положенную длину, пояс, позвякивая серебром набора, туго обхватывал тонкую талию, но черкеска, великолепная черкеска чёрного сукна! Её полы волочились по земле, как шлейф английской королевы, рукава болтались ниже колен, газыри, вместо того, чтобы украшать молодецкую грудь, съехали на совершенно непристойный уровень ниже пупа. Вот оно, настоящее огородное пугало в полной казачьей форме! Я обратил умоляющий взор на деда, но тот сурово покачал головой, словно прочитав мои реформаторские мысли о благодетельном воздействии на черкеску портняжных ножниц. Наверняка, дед завещал похоронить себя в парадном одеянии, а тут заявляется какой-то оголец с намерением искромсать его до своих размеров от горшка два вершка. Дед был зело высокоросл. Делать нечего, пришлось идти на компромисс, брать то, что подходит.
Возмещать недостающее легло на плечи мамы. Под моё настоятельное нытьё, под руководством отца ею были выкроены малиновые казачьи погоны, из трубочек камыша, подходящей ткани и конфетной фольги изготовлены газыри, и всё это присобачено на вышеупомянутое синее демисезонное пальтишко. Снисходительная публика должна была принимать наш самострочный убор за подлинную черкеску. Вопрос с недоступным кинжалом тоже был посильно решён. В сарае, в куче хлама я разыскал давно выброшенное оружие детства, игрушечный кортик с тупым алюминиевым клинком, зато в чёрных с бронзой металлических ножнах и никелированным эфесом. Рубить и колоть по ходу пьесы не требовалось, надо было лишь разок слегка обнажить лезвие. Выпрямив молотком изогнутый штопором клинок, я добился, чтобы он беспрепятственно ходил взад-вперёд. И счёл, что полностью готов к выступлению.
В назначенный день и час скромный сын артполка и хвастливый казачок выпорхнули с разных сторон кулис на сцену, сошлись задиристыми петушками, бойко протараторили заученный пятиминутный текст и под аплодисменты, в полном восхищении от своего искусства, разбежались. Насчёт «бисов» и многократных вызовов врать не буду, но точно помню, что упоённый успехом, подстрекаемый Раисой Афанасьевной, я осмелился на ещё один индивидуальный номер, декламацию какого-то патриотического стишка. Слава опьяняет, толкает на поступки, которых потом стыдишься.
По неизречённой милости судьбы, отрезвление наступило почти мгновенно. Я вдруг сумел увидеть себя со стороны, глазами зрителей, увидеть глупое, карикатурно наряженное создание, попугаем выкрикивающее с подмостков чужие, заёмные слова. Стыд, опаляющий стыд, едва не спалил дотла. Господи, зачем я это делал?! Я ведь так не чувствую, не думаю. Кто заставил меня кривляться перед народом, изображать невесть что, нести чепуху, которая никогда не приходила на ум? Разве я советское радио, чтобы развлекать публику затверженной тарабарщиной? Если у тебя есть собственные мысли, то высказывай их своими словами, отвечай за них. А за произнесённые вслух чужие слова ты готов ответить? Ведь ты их озвучил, выходит, подписался под ними, опозорил себя навеки. И я сжался от ужаса в комочек. Нет, никогда в жизни я больше не скажу того, чего не разделяю всей душой, чего не ощущаю своим. Никогда, клянусь. Если твои мозги способны выдать нечто внятное, за что не будет стыдно, тогда и открывай рот. Не способны – лучше молчи. Расти, учись думать. На большее, чем осознать свою глупость, меня тогда не хватило, но и это было великим достижением. Благотворней уйти на время в подполье, нежели выставлять на всеобщее обозрение пустоголовую дурь. Долго, очень долго я не вылезал никуда для демонстрации своих способностей. Спасибо Валентину Катаеву и Сергею Михалкову (помнится, его стишок я декламировал), литераторам, широко прославленным беспринципностью. Чистое детское восприятие безошибочно улавливает фальшь, отрицательный урок – тоже полезный урок.
Из учёбы в четвёртом классе нельзя оставить без упоминания несколько курьёзных эпизодов разного происхождения. Гимн школьной парте я уже пропел, настала очередь для оды чернильнице. Большинство современных граждан России в глаза не видело сей достопамятный предмет и вряд ли когда увидит, а ведь в пятидесятые годы двадцатого века советская промышленность выпускала чернильницы миллионами. Всевозможных форм и размеров чернильницы стояли на столах во всех кабинетах и канцеляриях, я поведу речь о самой простой – ученической. Представьте себе стеклянный сосудик в виде стограммовой стопки для водки с глубоким кратером сверху. Устанавливалась чернильница в специальное круглое углубление на макушке парты, рядом в продолговатом желобке лежала пишущая ручка. Окунув пёрышко ручки в отверстие на дне кратера, мы добывали необходимый материал для начертания своих каракуль – коварную и весьма опасную в применении жидкость. Обмакивать пёрышко приходилось часто, нормального обмакивания хватало на два-три слова, макнёшь глубже – посадишь кляксу, макнёшь мелко – выведешь полбуквы. Процесс, как видите, крайне деликатный, требующий предельного внимания и терпения, то есть, как раз того, чем дети обычно не отличаются. Стряхивание лишних чернил с пера чревато брызгами, пачкающими пальцы и долетающими порой до тетрадки соседки по парте. Морока. Конусообразный кратер чернильницы предполагал запасной объём при нечаянном опрокидывании, а потому величались вместилища наших мучений «непроливайками», но далеко не всегда оправдывали это название. Дабы соблюсти статус «непроливайки» необходимо было придерживаться множества предосторожностей и правил, которыми мы повсеместно пренебрегали. Пятна на руках, тетрадях, поверхности парты, полах, на одежде, наконец, являли тому яркие свидетельства. Всё же при оседлом способе обучения, когда класс имеет постоянную аудиторию, чернильницы пребывали на раз навсегда отведённых местах и доставляли их владельцам минимум неприятностей. Дома у каждого стояла своя личная чернильница, принцип оседлости не нарушался. И до четвёртого класса я не имел проблем с этим заурядным предметом. В школе №19 было заведено по-другому. Из-за двухсменного обучения и непонятного скитания по разным классным комнатам ученик и чернильница составляли неразлучную пару, причём не только в пределах школы, нам было велено уносить стеклянную подругу домой. Уборщицы категорически отказывались отвечать за сохранность этих бьющихся игрушек, а учителя сходили с ума, разбирая жаркие споры собственников – кто у кого спёр или подменил. Прискорбные последствия транспортировки чернильниц во чреве портфеля вообразить несложно, если учесть, что портфель в руках школяра не только средство для переноски тетрадок и учебников, но и универсальное оружие рукопашного боя - и щит, и меч, а при необходимости с успехом заменяет сногсшибательное ядро. После очередного крушения хрупкого сосуда учебные принадлежности приобретали абсолютно скандальный вид. Во избежание несмываемого соседства страниц и чернил, нашим матерям рекомендовалось сшить специальные чехлы для этих треклятых чернильниц, и мы таскались с привязанными к ручке портфеля разноцветными мешочками, как дурни с писаными торбами. Эффект от сей предохранительной меры равнялся нулю – в чёрной дыре между школой и домом мы всё так же сакраментально разбивали, теряли и забывали, доводя до исступления родителей и учителей. Трагикомическая нестерпимость ситуации привела к созыву внеочередного родительского собрания с повесткой дня в духе «Прозаседавшихся» Маяковского – как быть с чернильницами? И нашёлся здравомыслящий родитель, предложивший изготовить переносной фанерный ящик с индивидуальными, подписанными ячейками, куда мы будем составлять после уроков свои чернильницы, а дежурные с учительницей запирать их в шкафу. Всё гениальное просто. Злополучная эпопея, обильно политая потоками чернил и слёз, завершилась. Завершалась и эпоха чернильниц, но о том чуть позже.
А пока надо обязательно рассказать о двух неразрывно связанных с чернильницей компонентах – о собственно чернилах и пишущей ручке. Готовые к употреблению чернила продавались в канцелярских отделах магазинов в бутылках и пузырьках, всевозможных расцветок и концентраций. Для любителей самостоятельного приготовления пишущих растворов предлагались порошки и таблетки. В школе допускался единообразный умеренно-синий цвет чернил и никакой другой, лишь учителя имели право применять красный, известно, в каких случаях. Но разве может любой мало-мальски свободомыслящий школяр утерпеть и не явить свою индивидуальность и способность к смелым экспериментам? Поле деятельности обширно, соблазн велик. Не останавливала даже неотвратимость возмездия в виде перечёркнутой красными чернилами страницы и кола с подставкой внизу. Чего мы только не пихали в свои алхимические составы, вплоть до сока молочая и бузины, терпеливо натирали магниевую и медную пыль, добиваясь, чтобы на страницах тетради вспыхнула и засияла, переливаясь всеми цветами радуги, феерия красок! Одно время класс буквально захлестнула эпидемия краскоизобретательства, посвящённые в тайны мужи собирались на учёные советы и обменивались неслыханными рецептами, творя шедевры, о которых могли только мечтать художники Возрождения. Стоит отметить, что предавались этой бескорыстной страсти в основном закоренелые троечники, незаметные тихони, ничем не блещущие на учебном поприще. Видимо, каждый выбирает доступную вершину, а, может, советская педагогическая система, которой неумолимо придерживалась Раиса Афанасьевна, загубила на корню многообещающие таланты. Законопослушные девчонки, за редким исключением, не занимались наказуемым творчеством, Эдик Яскевич громогласно обзывал изобретателей дураками, про Витю Ляшова и говорить нечего, он в подрыве основ никогда не участвовал. А я однажды раззадорился и дерзнул. Замесил столь густущую смесь, что её и чернилами-то назвать было нельзя – я наносил её с великими потугами на страницу пером, как наносят кондитерским шприцем на торт поздравительную надпись – зато великолепного золотистого цвета, чему поспособствовал бронзовый порошок, контрабандно добытый из родительских запасов. Золотошвейный узор, а не письмо. Но любовался делом своих рук я недолго. Раиса Афанасьевна, разумеется, вознаградила мой усердный труд безжалостным колом и записью в дневнике, после чего я был отруган родителями, а признания среди единомышленников не снискал. Я остался в их глазах жалким дилетантом, автором одной-единственной испорченной страницы, потому как к лаврам Куинджи охладел и больше дерзновенных опытов не повторял. Всё-таки желание быть отличником перевешивало бунтарские порывы.
Про вторую и, пожалуй, главную компоненту пишущих принадлежностей, ученическую ручку, тоже есть что рассказать. Она, как и чернильница, давно стала музейным экспонатом, а для нас, школяров пятидесятых, была повседневным рабочим инструментом, при помощи которого мы добывали свои двойки и пятёрки. Овладение этим, на первый взгляд примитивным инструментом, давалось нелегко. Выглядел он следующим образом. Слава богу, ещё не вывелись из оборота карандаши и есть, что взять за образец. Так вот, деревянный, гладко обточенный стержень ручки увенчивался стальным оголовком с раздвоенным наконечником, куда вставлялось остроконечное пёрышко. Раздвоенное по вертикали до круглого окошка посредине пёрышко позволяло, совершая определённый нажим, выписывать установленные правилами чистописания столбики, округлости и соединительные хвостики букв. Всё строго предписанной толщины, с плавными переходами. Исполненные каллиграфической гармонии строчки должны были услаждать придирчивый взор учителя, как парадный строй гренадер павловского капрала. Но это в теории. Немногие усидчивые личности достигали подобного совершенства. Большинство валяло, как бог на душу положит, учитель разберёт. Я тоже не относился к числу приверженцев чистописания. Расшатанный частокол моих корявых строк искупало только отсутствие грамматических и орфографических ошибок, усердное чтение автоматически отразилось верным написанием, никаких правил я сроду не учил. Помнится, пёрышки были нескольких разновидностей, каждое под своим номером, разной ширины, упругости и разреза, включая лопатообразные плакатные для уроков рисования, целый арсенал перьев хранился в пенале, но в каких случаях их следовало применять – напрочь забыл. Но для того и существуют правила, чтобы их нарушать.
Я уже рассказывал, как в третьем классе усть-лабинской школы №2 нас обуяла мода подражать китайским мастерам каллиграфии. В провинцию мода приходит из столицы с опозданием, зато находит более стойких адептов, станичники отличаются упёртой твердокаменностью характеров, не то что легкомысленные горожане. Раисе Афанасьевне пришлось хлебнуть лиха в борьбе за правила чистописания. Упругость стального пёрышка давала возможность прорисовывать линии в диапазоне от шёлковой нити до причального каната – нажимай, пока не сломаешь - и подвижники моды не замедлили ухватиться за эту предоставленную им возможность. Какие чудеса творила умелая рука! Вместо наводящего уныние казённого фрунтового строя восхищённым глазам зрителя (и негодующим учителя) открывался волшебный пейзаж, от которого захватывало дух. Разве инкунабулы средневековых монахов во всех изысках готического шрифта и роскоши заставок могли встать вровень. Тончайшие завитки арабесок и мощные древнеегипетские колонны чередовались на страницах тетрадки, не признавая никаких законов, кроме безграничной фантазии творца. Взамен тощей ножки буквы «р» мог красоваться суставчатый ствол бамбука, а скучный бублик буквы «о» превратиться в изображение орбиты луны с выпукло фиксированными точками прохождения фаз. Не забывайте, что упражнения в каллиграфии проходили на пёстром фоне экспериментов с цветом чернил и вам наверняка захочется хоть разок взглянуть на творения выдающихся новаторов. Увы, все бесценные шедевры бесследно канули в Лету, а точнее в мусорную корзину, выброшенные властной рукой Раисы Афанасьевны, та истребляла творения доморощенных Хокусаев и Пикассо беспощадно. Обладатель кривых рук, к тому же прошедший науку Любови Николаевны и деда, я был сторонним наблюдателем этого кровопролитного сражения с заведомо предопределённым концом.
В другой забаве с применением ученической ручки отнюдь не по прямому предназначению я участвовал с удовольствием. Деревянное древко с железным оголовком и стальным остриём представляло собой идеальный метательный дротик, как устоять перед искушением стать римским легионером. Про заморскую игру дартс мы слыхом не слыхивали, но на переменах, когда за окном лил дождь, и в школьном дворе делать было нечего, рисовали мелом на классной доске мишень или прикрепляли кнопками к боковой стенке учительского шкафа вырванный из тетрадки лист, и с азартом соревновались в меткости копьеметания. Стальное перо, как и положено гибкому наконечнику римского пилума, гнулось и застревало в древесине, теряя свойства пишущего инструмента. Родители, часто пополняя приходящие в негодность перья, сетовали на некачественную сталь, мы оправдывались, что слишком много пишем.
Впрочем, дни допотопных ручек и гонимых поклонников ветреной моды были сочтены. В третьей четверти у наиболее продвинутых учеников появились первые авторучки, вечные перья, как их уважительно величали. Учителя поначалу встретили в штыки сию новинку, разом отменяющую их любимое чистописание, про правильный нажим и плавный переход пера следовало забыть, а это рушило в их глазах освящённые веками основы красивого почерка. Но технический прогресс неостановим, под давлением ретивых неофитов, ввиду явной экономии средств, наглядного удобства и прочих прелестей сверху пришло распоряжение допустить в школу авторучку. Первое время царила страшная неразбериха из-за разнокалиберности пишущих автоматов, их было великое множество – винтовые, штоковые, поршневые, пипеточные. Одни разрешали, другие запрещали. Причин ни того, ни другого не объясняли. По-моему, все они никуда не годились. Все они неудобно заправлялись из тех же пузырьков с чернилами, по собственному усмотрению изливали содержимое резервуаров в карманы белых рубашек гордых владельцев, в самый неподходящий момент иссыхали, засорялись, ломались. Чернильные пятна на руках не проходили. С ненавистью вспоминаю тупой треугольник вечного пера, источающий по непонятной причине обильные крокодиловы слёзы на успешно решённый пример, изящный колпачок, который, едва отвинтишь, вскроет бьющий синими водами родник, неподатливый поршень подачи чернил – надавишь неосторожно, и резвая струя оросит страницу. Намучились мы с первенцами советской лёгкой промышленности выше крыши. Плата за издержки технического прогресса всегда возлагается на плечи потребителей. Один мудрый человек сказал – «Избави боже жить во времена реформ и перемен». Нашему поколению необыкновенно повезло – на протяжении всей жизни мы не выходим из кошмара реформ и перемен. И школа, как будет ясно в дальнейшем, не представляла исключения. Но всё же дожили, не помню в каком классе, до удобных шариковых ручек, мытарствам бедных школяров пришёл конец. Правда, кого благодарить за освобождение – не знаю, боюсь, придумал зарубежный инженер. Не то бы отечественные писарчуки носили цветы к памятнику на Воробьёвых горах. А мне жаль, что и вдохновенные изобретатели красок, и неугомонные каллиграфы с конца пятидесятых годов перевелись, страницы школьных тетрадок стали похожи на монотонный забор из одинаковых штакетин.
Ещё одним досадным казусом, стоившим немало нервов, стала маята со школьными завтраками. Маму страшно огорчало, что я плохо расту, что я худой и слабенький (отец выражался категоричней – «дохлый»), а всё оттого, что мало ем, совсем не занимаюсь спортом, вечно сижу над книжками. Да, урождённый «совёнок», я просыпался только к первому уроку, и запихнуть в меня что-либо съестное спозаранок у мамы не получалось, полдня проходило натощак. Совместные усилия колхоза и школы организовать централизованные завтраки для учащихся начальных классов выглядели довольно убого, и скоро сошли на нет. Какое-то время нас водили строем в колхозную столовую через дорогу, потом уборщицы приносили прямо в классы подносы со стаканами кипячёного молока, покрытыми сверху кусочками хлеба, но из благотворительной затеи вышел оголтелый бедлам. Молоко в понятиях некоторых гордых отроков было пищей сущих младенцев, другие питали к нему непреодолимое отвращение, третьи стеснялись показаться выходцами из бедных семей, гвалт отказников стоял до небес, кормильцы учителя терзались в напрасных попытках подкрепить своих питомцев. И когда колхозных коров внезапно поразила болезнь с таинственным названием бруцеллёз, отчего их молоко стало непригодным для питья, все вздохнули с облегчением. Но моя мама не полагалась на помощь колхоза, питать дохленького сына она почитала личным священным долгом. Коль с утра мой аппетит спит, к большой перемене он должен разгуляться. Не слушая моих отчаянных протестов, она сшила ещё один красный шёлковый мешочек (мало мне было кисета с чернильницей) и наполняла его пирожками, бутербродами и яблоками с наказом всё это непременно съесть. Я заранее сгорал от стыда, тащась с этой нищенской сумой в школу – что я, из голодного края? – а уж заставить меня развязать её посреди школьного двора и прилюдно жевать содержимое, нельзя было и под дулом пистолета. И это при том, что жрать хотелось зверски, пустой желудок взывал во весь голос – вокруг мои одноклассники абсолютно беззастенчиво поглощали принесённые из дому продукты. А я не мог, не мог и всё. Мне было нестерпимо стыдно, преодолеть дикую застенчивость я не умел. И приволакивал сумочку домой нетронутой, уверяя маму в отсутствии аппетита. Поверить столь очевидной лжи (на обед я набрасывался, как волчонок) мама отказывалась и прибегла к содействию Раисы Афанасьевны, тайно договорившись с ней о контроле голодающего чада. На следующий день застигнутый врасплох постник был подвергнут ужасающе унизительной процедуре принудительного кормления на глазах всего класса. Давясь и задыхаясь под суровым оком учительницы, я кое-как проглотил мамины яства, а по дороге домой в негодовании зашвырнул символ позора, красный мешочек, с кладки в камыши. Пресечь подобное надругательство над собой я почёл делом чести, надо было что-то менять в образе жизни, и я решился. Придя домой, дал маме честное благородное слово съедать без остатка всё выставленное ей на стол и попросил поднимать меня с постели на пятнадцать минут раньше, дабы совершать под руководством диктора советского радио оздоровительный комплекс утренней гимнастики. Мол, дрыганье руками и ногами пробудит дремлющий организм. А там, глядишь, калории гармонично переплавятся в мускулы, и я буду радовать её своим богатырским аппетитом. Только, пожалуйста, давай обойдёмся без школьного завтрака. Разумеется, жизнеутверждающая программа сына была одобрена мамой, и с того дня начались микроскопические подвижки в наращивании физических кондиций, через пару лет давшие буйный рост.
Настоящих неразлучных друзей в четвёртом классе я не обрёл. Витя Ляшов и Эдик Яскевич жили в другом конце станицы, очень далеко для внешкольного общения, с Мишей Половнёвым, Толиком Самарским, Витей Жирковым и Колей Разживиным мы были скорей попутчики-одноклассники. Я шёл с ними до их дворов, прощался, переходил по кладке на территорию своей бригады, и связь с ними обрывалась до завтра. С кем-то из них нас объединили позже общие интересы и долгое совместное обучение, кто-то выпал неизвестно куда. С ребятами из дальних бригад я был знаком шапочно. Правда, одно знакомство врезалось в память крепко. Что называется, скверный анекдот. Коля Бединов из первой бригады резко выделялся в классе высоким ростом, худобой и ещё необыкновенными глазами. Бывают такие глаза – будто постоянно выкаченные из орбит, где на выпуклостях глазных яблок застыли тёмные кругляши зрачков, страшноватые глаза. У Коли были именно такие. И ещё Коля был вспыльчив, резковат, угловат. Ну, я и обходил до поры до времени этот острый угол стороной. Но однажды больно ударился. Виною стала моя неуёмная любознательность. Почти все мы носили разные прозвища, по-разному воспринимаемые. Одни обижались, другие переносили снисходительно. Я слышал, как Колю именуют Пешалом, но, раззява, не обратил внимания, что в глаза его так никто не называет. Мне же в имени Пешал почудилось нечто экзотическое, что-то восточное, индийское, родственное названию города Пешавар в Индостане, про который я недавно вычитал из книжки про восстание сипаев против английских колонизаторов, в ней было полно чарующе красивых названий. Коля несомненно походил на индуса своими азиатскими глазами, и мне взбрело в голову выяснить – а нет ли связи между его прозвищем и тем славным городом? Романтика, знаете ли. Ничтоже сумняшеся, я подошёл к носителю загадочного псевдонима и задал простодушный до идиотизма вопрос – не происходит ли род достопочтенного Пешала из благословенного аллахом города Пешавар?
Перекатные белки Колиных глаз едва не выпрыгнули из скользких дужек век. Сграбастав незадачливого топонимиста за грудки, он так тряханул тщедушное тельце, что подошвы моих ботинок заболтались в воздухе, а от львиного рыка по коже пробежал мороз:
- Ещё раз так меня назовёшь – задушу! Понял?
Я не понял ничего. В ответ на невинный вопрос получаю удушающий приём. За что? Надо мной нависает искажённое нечеловеческой злобой лицо, выразительные глаза Коли горят лютой жаждой убийства. Вот так пассаж. Не знаешь, что и подумать. Воротник школьной куртки сдавливает горло, ещё минута и задохнусь. Полузадушенный, изрядно перетрусив, я не нашёл ничего лучшего, как жалобно просипеть:
- Тебя все так называют.
Это был грубейший промах, не извинительный даже моим критическим положением. Перекладывать собственную вину на других попахивает низким стукачеством. И Коля тут же вцепился в меня с дотошностью инквизитора:
- Кто так называет? Говори!
Мне с избытком хватало одного недруга. Наживать себе дополнительных я не собирался. А потому прибег к спасительной тактике амнезии:
- Откуда я помню! Сам спрашивай! Да отпусти ты!
Но Коля не успокоился и не отпустил, пока не получил клятвенное заверение, что мой поганый язык больше никогда не произнесёт табуированное слово. После чего удавка гарроты разжалась, и я ощутил под стопами прочную опору. Ну и лапищи, железные клещи деда Хананка отдыхают.
Помятый, обескураженный, я отыскал Витю Ляшова в надежде прояснить подоплёку происшедшего конфуза – с чего это Пешал так разъярился, что чуть не вытряс из меня душу. Подлец Витька долго заливался хохотом, потом рассказал. Ларчик открывался настолько просто, что впору было сквозь землю провалиться от позора. Ещё во втором или третьем классе Коля как-то не выполнил домашнее задание, чего-то не написал. Раиса Афанасьевна стала упрекать его за нерадение, Коля утверждал, что он писал. «Как ты мог писать, когда в тетрадке ничего нет»? – удивлялась Раиса Афанасьевна, Коля упрямо повторял – «я писал». А надо сказать, что у Коли был дефект речи, он шепелявил и вместо «писал» произносил «пешал». Вышедшая из терпения Раиса Афанасьевна забыла про педагогический такт и выдала бессмертный афоризм – «Ну да, я пешал, пешал, пешал, ничего не напешал». Класс с восторгом подхватил готовую дразнилку, она зазвучала из десятков уст, а гордый Коля решительно стал на защиту своего честного имени и объявил войну не на жизнь, а на смерть всем, кто осмелится его дразнить. Своими железными лапищами он быстро отбил охоту величать его Пешалом, и произносилась обидная кличка лишь за спиной. Оторванный от действительности книжник в ситуацию не вник и нарвался на взбучку. Поделом остолопу, а то намечтал, навыдумывал – ах, экзотический Пешавар, ах, голубая весёлая Азия, ах, пылинка дальних стран на кубанском чернозёме! Получай встряску за грудки, удушающий приём и угрозу вырвать поганый язык. Ты среди непросвещённых, но твёрдо отстаивающих своё достоинство детей природы. Почаще оглядывайся вокруг, не то опять занесёт в переделку.
Коля Бединов недолго маячил на школьном дворе угрожающей тенью, в старших классах я его не помню. Но где-то он, видимо, учился, потому как стал прорабом и руководил строительством нового трёхэтажного корпуса школы, кто-то из одноклассников говорил. Что ж, надо признать, он вернул должок родной школе, которую вряд ли любил, внёс вклад в благоустройство родового гнезда. А я, вертопрах и болтун, пронёсся по коридорам альма матер и улицам станицы шальным ветерком, оставив разве лишь ту память, от которой сожалеюще качают головой.
С тем условным слоем своей тропосферы, под которым я подразумевал станицу, коренной связи не устанавливалось. По намёкам родителей, по прогнозам знакомых, по собственным амбициям во мне с малых лет зародилось и с годами только укреплялось ощущение, что станица Кирпильская временное место проживания. Настанет срок, и я её покину. Это не значит, что я презирал свою невзрачную станицу. Нет, я любил её широкие улицы в акациях и вишнях, высокое небо над степью, чистую речку, многих и многих её обитателей, но я точно знал – мне здесь не жить. Слишком мощные силы выталкивали вон. И я был лишь пробкой в бутылке шампанского – вылетит, назад не вставишь. Говорят, что ни делается, всё к лучшему. Утешимся этой сомнительной максимой.
Постоянное самоощущение чужеродности, другой группы крови, отдельности от людей, что жили вокруг, коренных станичников, стояло передо мной пусть прозрачной, но практически непробиваемой стеной. С ровесниками, пацанами и девчонками, я волей-неволей знался, водился, дружил, враждовал, мы вращались на одной орбите, сталкивались и объединялись, были интересны друг другу, а вот их отцы и матери, деды и бабки обитали в совершенно ином мире, который мнился мне безмерно прозаическим и бездуховным. И проникнуть в этот приземлённый мир я считал ниже своего достоинства. Зачем мне эти колхозники, высокомерно думал я, эти земляные черви, поглощённые извлечением из навоза и чернозёма примитивных продуктов пропитания? Разве это жизнь? Пашут, сеют, доят коров, копошатся в своих огородах и котухах, и этим исчерпывается смысл их пребывания на земле. Ну, ещё глушат самогонку, да орут дикие песни на свадьбах и гулянках – что с них взять? То ли дело мои книги, полные блистательных героев и прекрасных героинь, вершащих великие подвиги. Их и сравнить невозможно. И я пытался заслониться от живой жизни бумажными листами. Конечно же, моя тактика максимального отстранения от жизни станицы раз за разом терпела крах – как ты избежишь того, что тебя повседневно окружает, влияет на твоё настроение, вторгается весомо, грубо, зримо? Стоит встать лицом к лицу с облачённым в куфайку и кепку-восьмиклинку аборигеном, услышать его речь, разящую острыми словечками и юмором, увидеть разумные результаты его, казалось бы, чёрного труда, как в тебе незаметно, но вполне естественно, разгорится интерес к этому неприглядному, на первый взгляд, субъекту. Оказывается, у него есть свой духовный мир, свои чёткие представления о добре и зле, он несомненно гомо сапиенс, он достоин уважения. Но впитанное с детства убеждение, что вы с ним люди разной расы опять заставляет отстраняться, ускользать в свои эмпиреи, опять встаёт стеклянной стеной. Поэтому моя картина станицы бледна и однобока, нет кровной связи с её обитателями, как у большинства моих одноклассников. У тех каждый встречный или родственник, или хороший знакомый родителей, им есть о чём поговорить, обсудить, перебрать новости, вся станица для них единый живой организм, а для меня во всём её великом протяжении лишь едва видны разрозненные детали. Как бы то ни было, но кое-что я уразумел, разглядел, выделил и попробую обрисовать и общий фон, и отдельные яркие фигуры.
Жизнедеятельность пяти тысяч населения станицы направляли, насколько я мог понять, три властные структуры – сельсовет, правление колхоза и парторганизация. Если исходить из конституции СССР, то я перечислил их правильно, по мере убывания властных полномочий, только на деле всё было ровно наоборот. В СССР почти всё было поставлено с ног на голову. Сельсовет, совет народных депутатов, избранный самым демократическим способом – всеобщим тайным голосованием - был чисто бюрократической единицей, влачил жалкое существование и не обладал никакой реальной властью. Писал под диктовку парторга и председателя колхоза разные бумажки, рассылал их по адресам и занимался прочей регистрационной и оповещающей деятельностью. Процедура выборов служила неистощимым ресурсом для насмешек – кандидатов в депутаты на безальтернативной основе назначал партком, электорат заманивали буфетом с пивом и автолавкой, девяностодевятипроцентная явка избирателей и стопроцентное прохождение кандидатов было обеспечено. Нерушимый блок коммунистов и беспартийных побеждал регулярно. Вольности избирательного процесса поражали. Мама никогда не ходила на выборы – «чего зря ноги бить, я лучше дома чего-нибудь сделаю», отец, неравнодушный к пиву, голосовал, или, как он презрительно выражался «голосил» за обоих. Депутаты, подобранные в первую очередь по идеологическим соображениям, являли порой комическое зрелище. Не только мои родители, вся наша сторона потешалась над новоиспечённым депутатом, дояркой фермы №4 Анной Волобуевой. Доила она коров, без сомнения, успешно, добивалась рекордных удоев, но по жизни была абсолютно безграмотной, бестолковой бабой, едва владеющей внятной речью. Особую пикантность её депутатству придавали комментарии матери депутатки, старой болтливой кацапки, та страшно возгордилась политической карьерой дочери и всем встречным и поперечным непременно докладывала – «А моя Нюрка депутат», причём фатально проглатывала букву «д» в слове «депутат». Эффект получался впечатляющий. Когда и с какой целью собирался мудрый совет, понятия не имею, а постоянно функционировал лишь его комитет в составе председателя, секретаря и, кажется, бухгалтера.
Вот с этими конкретными личностями я был более-менее знаком. Какая-то административная связь между родительской школой и сельсоветом существовала, изредка, морщась как от зубной боли, отец говорил – «Надо идти в совет на поклон» и я, пока был в малом возрасте, увязывался за ним. По высокому крыльцу поднимались на веранду, где на скамейке угорали со скуки двое-трое дежурных посыльных, и входили в довольно просторное фойе. Из него дверь справа вела в две комнаты библиотеки, дверь напротив в кабинет дяди Гриши Молчанова, левая вводила в собственно апартаменты сельсовета, большую светлую комнату. Там за рабочими столами заседали непременные члены – председатель Вергилевский (или Вергильев, отец называл его и так и этак), секретарь Лидия Ивановна (насчёт её фамилии не уверен, поэтому лучше опущу) и ещё кто-то, безликий и безымянный. Кажется, отец ходил в сельсовет «выбивать» средства на ремонт школы, поставку дров, угля и прочих хозяйственных нужд. Больше других меня интриговал председатель Вергилевский, невысокого росточка седоусый старичок, всегда предельно вежливый, многоречивый, чиновно одетый – при галстуке и костюме, с цепким взглядом. Я часто встречался с ним по пути в школу – он жил ниже учительского общежития, так что наши дороги пересекались – и всегда был удостоен, в ответ на своё «Здравствуйте», церемонного прикосновения к шляпе, лёгкого полупоклона и серьёзного «Здравствуйте, молодой человек». Мне очень льстило величанье на «Вы», явно преувеличенное по адресу столь мизерной персоны, чувствовалось в Вергилевском старорежимное воспитание, резко выделявшее его из неотёсанного совкового круга, такое же, как у моих дедушки и бабушки. Я пытался выпытать биографию старичка, но отец лишь скупо сказал – «Натерпелся дед, не повезло ему», и не стал уточнять. С Вергилевским отец трудно находил общий язык – мол, тот много обещает да мало выполняет, забалтывает, мямлит. Горячему и нетерпеливому отцу это было не по нутру. Наблюдая интригующего меня дедка на собраниях и митингах, где он занимал подобающее ему место в президиуме, я с досадой и неловкостью убеждался, что это не его призвание. Если повестку дня он с горем пополам вёл, не слишком путаясь, то ораторские потуги иначе как жалкими нельзя было назвать. Слабый сипловатый голос, не достигающий и ближних рядов, не столько дополнял, сколько окончательно портил чрезмерно наигранный пафос, которым Вергилевский тщился усилить впечатление. Что-то ложное, неестественное слышалось в его пламенной речи. Вот когда он с папкой подмышкой, быстрой походкой семенил по улице, раскланиваясь налево и направо, или красноречиво оппонировал отцу, наседающему на него, председатель Вергилевский выглядел уместно и достойно, но на трибуне смотрелся ужасно фальшиво. Положение не только обязывает, бывает, и связывает. Ничего более толкового, кроме беглых зарисовок с натуры я об этом любопытном дедке сказать не могу. Откуда пришёл, чем жил – не ведаю. Но на сером общем фоне выделялся, это точно.
Про секретаря сельсовета Лидию Ивановну могу сказать и того меньше. Она загадку не составляла – женщина средних лет, энергичная, весёлая, встречала нас, как дорогих гостей – «О, Борис Васильевич, а мы вас уже заждались! Как здоровье Анны Устиновны? А сынок какой большой вырос»! Улыбки, восторги, взмахивания руками – того гляди, вспорхнёт над столом – буря эмоций, море обаяния. Отец расцветал, подсаживался к ней, и официальный визит превращался в приятельскую беседу. Дела решались походя, без задержки. Лидия Ивановна ловко шлёпала штампы и печати, подсовывала бумаги председателю и бухгалтеру, а те покорно ставили подписи. Под напором её темперамента устоять было невозможно. Похоже, она главенствовала в этом триумвирате. И отец предпочитал обращаться напрямую к влиятельному секретарю, обходя стороной высшие инстанции, используя личные симпатии в корыстных целях. А что – в те годы отец был красивым мужчиной, как тогда говорили – представительным.
Об иерархии колхоза я имел чисто теоретические познания, с его руководителями, кроме бригадира №4 Свешникова, за четырнадцать лет жизни в станице даже словом не перекинулся. Помню бурные обсуждения в родительском кругу, когда выбранного общим собранием председателя колхоза отверг райком КПСС и навязал другого, которого колхозники не хотели, то есть, первоначальное представление о советской демократии получил. На моей памяти колхозом бессменно правил Степан Ионович Кравченко, личность бесцветная и малоуважаемая. Прочие начальники – главбухи, инженеры, агрономы, зоотехники, заведующие фермами, складами, гаражами, главы бригад, мастерских и т. д. – регулярно сменялись, но их высокопоставленные фамилии звучали для меня безликим звукорядом в безвоздушном пространстве. Ни мне не было до них дела, а им до меня тем более. Громоздкая конструкция колхоза представлялась огромным тюремным двором, разделённым на секции, где под плетями надсмотрщиков и надзирателей трудятся крепостные рабы. И чувства к этому потогонному заведению я испытывал соответствующие.
Что истинным вершителем судеб станицы является парторг со своей опричной организацией, никто не сомневался, хотя упоминать об этом избегали, давая понять обиняком. Сорок лет большевистского правления научили держать язык за зубами. И пускай в конце пятидесятых-начале шестидесятых КПСС перестала быть свирепым палачом подчинённого народа, давила и душила не до смерти, прикидывалась добрым дядюшкой, всё равно от парторганизации за версту разило инквизицией. Нормальные люди старались держаться от неё подальше. Отец, когда его порой приглашали на открытые партийные собрания, ходил с великой неохотой, а возвратясь, плевался и ругался – опять обязали проводить политинформации в клубе перед кино. Попробуй откажись, и лепетать перед народом заведомую ложь – нож вострый. Из парторгов колхоза помню всего одну фамилию Кутняхов, и то потому, что у меня были одноклассницы Кутняховы, но притулить его бесплотную фигуру к определённому времени затрудняюсь. С младшим братом КПСС – комсомолом довелось познакомиться поближе, но ничего, кроме аллергии к политическим организациям, это знакомство не принесло.
Про конкретных живых людей, с которыми сходился, или наблюдал их со стороны на улицах станицы, могу рассказывать бесконечно. В памяти сохранились десятки портретов, к сожалению, большинство из них лишь мимолётные снимки, не одушевлённые словами и поступками, повторю – я сторонился станичников, полагая их носителями чуждого духа. Но попробую отобрать несколько портретов, наиболее ярких и типичных.
Чуть ли не в первый год нашего поселения в Кирпильской я был невольным слушателем страшной истории, поведанной тётей Лидой Хрипунковой. Со сдержанным осуждением, не выдавая эмоций, она рассказала, как братья Рожины и Николай Ночёвкин, парни из нашей бригады, вздумали поживиться на свиноферме поросятами. В принципе, стандартная акция, все колхозники воровали с общего стола по мере возможностей. Но парней застукал сторож, договориться они не сумели, и как-то так получилось, что сторожа убили. Это был уже перебор. Убийства в станице не были редкостью, убивали по разным уважительным поводам, и без видимого повода, но за десять поросят? Цена несоизмеримая. Убийц поймали, судили, братьям Рожиным дали, кажется, по десять лет, Николаю Ночёвкину, как меньше виноватому, пять. Отбыв наказание, он вернулся в станицу и приятно удивил настороженных земляков. Я не знал его до отсидки, но могу засвидетельствовать – вернулся Николай вполне добропорядочным человеком. Тюрьма его точно не испортила. Разговорчивый, шутливый, краснолицый, с наполненным неуёмной энергией плотно сколоченным телом, Николай пошёл работать на МТФ скотником, вскоре женился и безоговорочно влился в тёплый круг наших соседей. Жил он с матерью недалеко от нас, в каринском переулке, ближе к приречной улице. И чем ещё запомнился Николай – страстной увлечённостью волейболом. На бригадной площади, невдалеке от клуба, он своими руками расчистил и разметил игровую площадку, вкопал столбы, купил сетку и мяч, и ежевечерне скликал под знамёна энтузиастов волейбола. Даже мы, непреклонные футболёры, порой поддавались его горячей агитации.
В свой срок вернулся в дом на приречной улице, в старый казачий дом под железной крышей – если спускаться к речке каринским переулком, как раз уткнёшься в него - один из братьев Рожиных. Второй, помнится, не показался. Возвращение бывшего заключённого можно назвать триумфальным. Он не пришёл пешком, коротко остриженный, скромно одетый, с фанерным чемоданчиком в руке, как изображают кинематографисты освобождённых зэка – какой там! Рожин приехал на чёрном правительственном ЗиМе, огромном лимузине, который станичники видели только на картинках, приехал за рулём, в отличном костюме и белой рубашке, правда, без галстука. Соседи-колхозники и рты поразевали, вот тебе и уголовник! Мы тут за десять лет на ниве социализма велосипед еле заработали, а этот из тюрьмы приехал в роскошном автомобиле. Рожин держался отчуждённо, в разговоры не вступал. С одним Колькой Ночёвкиным снизошёл до общения. Тот потом передавал, впрочем, подвергая сомнению, что Рожин, вкалывая на бесконвойке, умудрился зашибить бешеные деньги. Припоминая сейчас портрет и повадки Рожина, рискну назвать его классическим вором в законе. Возможно, ошибаюсь, киношные персонажи замыливают восприятие. Недолго попылив по станице, наповал сразив земляков, Рожин продал дом, посадил в машину одинокую мать и бесследно укатил, поговаривали – в Ростов. Куда ещё может уехать нераскаянный уголовник, кроме Ростова-папы. Вот так по-разному сложились судьбы двух подельников.
До середины шестидесятых годов личных легковых автомобилей в станице не водилось. Районное начальство разъезжало на Победах и горбатых Москвичах, председатели колхозов рассекали на полувоенных Газиках. Заезжий ЗиМ Рожина не в счёт. Но было одно исключение – Москвич наших соседей Кибирёвых. История его появления в станичном захолустье, во владении ничем не выдающейся семьи заслуживает подробного рассказа, тем более, что происходила она на моих глазах. Кибирёвы жили через улицу от юго-западного угла нашего сада, семья, как семья, муж и жена рядовые колхозники, трое малых детей, старший сын парой лет младше меня. Их дед и бабка, уже нелестно помянутые, проживали отдельно, в доме перед кладкой. Жили-поживали Кибирёвы себе, не мечтая ни о каких автомобилях, но тут грянула первая всесоюзная денежно-вещевая лотерея. В числе её призов был и автомобиль Москвич самоновейшей модели, уже не горбатый 401-й, а, кажется, 407-й седан. Впрочем, тут я могу напутать, как и в дате лотереи, наугад назову год 1959-й. Но это мелочи, главное в другом. Недоверчивые и скуповатые станичники крайне неохотно приобретали билеты лотереи, хотя стоили они всего-навсего 30 копеек. Продавцы магазинов пытались всучить билеты вместо сдачи, кассиры предприятий – в счёт зарплаты, народ возмущался и не брал. Вот и глава семьи Кибирёвых, скотник МТФ №4, человек бирюковатый и упрямый, ни в какую не желал брать в руки подозрительную бумажку взамен звонкой монеты от колхозного кассира, пока дядя Андрей Корольков, завфермы, не заставил насильно, со скандалом. А дальше всё развивалось по канонам рекламной сказки – Кибирёву выпал выигрыш наивысшей категории, тот самый автомобиль Москвич. Вся станица пребывала в шоке, а упрямый отказник от великой удачи тронулся умом. Помешательство его выражалось весьма оригинально – Кибирёв босой, в одних синих семейных трусах и голубой майке-безрукавке совершал неустанные забеги вокруг бригадной площади. Бегал он молча, неспешной трусцой, одеревенело опустив руки по швам и глядя под ноги, а следом за ним влачилась голосящая семья. Бегал несколько дней подряд. Потом его то ли вылечили в больнице, то ли мозги сами встали на место, но через какое-то время он нарезал круги вокруг площади уже за баранкой своего бирюзового, блестящего никелированными бамперами Москвича, поначалу на первой скорости, потом всё увереннее и быстрее. Сын его Колька, когда батька швырял вилами сено и навоз на ферме, водил своих друзей «показать машину», и мы благоговейно водили пальцами по лаковой глади пыльного кузова. Москвич стоял в глубине двора, между скирдой сена и кучей навоза. По-моему, автомобиль не оказал никакого влияния на жизнь Кибирёвых, какие они были незаметные станичники, такими и остались. Да и кто докажет, что техника изменяет людей к лучшему?
Из приятелей отца, наряду с дядей Жорой Хрипунковым и дядей Васей Земцовым, хочется отметить Петра Георгиевича Австриченко, он с женой не раз бывал у нас в гостях и я его особо отличал – как за внешний облик, так и за уникальную манеру разговора. Седоголовый, плотный, с лукавым и одновременно располагающим выражением лица, он изъяснялся так – откашляется в кулак, и короткими рублеными фразами, глуховатым негромким голосом раскроет самую суть высказанной мысли. Причём не допустит ни прямолинейности, ни лобовой критики, нет, мысль хитро сплетается из полупрозрачных намёков и далёких идиом – не заподозришь, что он осуждает, очерняет человека (застольная беседа состоит, в основном, из перемывания костей ближних), всё звучит благопристойно, даже благожелательно, а в итоге проступает нелицеприятный точный портрет сукиного сына. Отец восхищался Петром Георгиевичем, как собеседником, распрощавшись, качал головой и приговаривал – «Это ж надо уметь, ничего не сказав, разложить всех по полочкам». Я в дипломатические характеристики Петра Георгиевича не вникал, я просто наслаждался музыкой его голоса, синкопами и неожиданными переходами прихотливо журчащей речи, даже мурашки бежали по спине. Трудился этот незаурядный человек на должности экспедитора отдела снабжения колхоза, должности весьма щепетильной, искушающей многими соблазнами, и Пётр Георгиевич искушался – был за его плечами срок пребывания в местах не столь отдалённых. Жена его, жизнерадостная полноватая женщина, работала учительницей начальных классов в школе №19, старшая дочь Света, обаятельная девчонка годом младше моего, к сожалению, прошла мимо моего юношеского внимания. Жили Австриченко почти в центре станицы, на главной улице, за парком и магазинами в сторону Восточной.
Помимо в разной степени уравновешенных и горячих, серьёзных и взбалмошных станичников, составлявших основной слой моих земляков, водились в Кирпилях и экстраординарные личности, куда ж без них. Было их немного, но как все маргиналы, они резко бросались в глаза. Ущербные психически или морально, они чаще скрывались за плетнями и стенами, но изредка возникали на горизонте. Потерянно бродила жалким комком неосмысленной плоти дурочка Рая Парамонова, чудил признанный дурачком Петя Скориков – однажды, на соревнованиях в день призывника он, по наущению местных остряков, попросил записать его на прыжки в сторону. Правда, потом я слышал, что он избрал роль дурачка, спасаясь от преследований злобной мачехи и, освободясь от её власти, стал нормальным человеком и даже получил высшее образование. Славились в станице и дамы определённого пошиба, всегда готовые к услугам, вроде знаменитых Нюрахи Юрьевой и Люськи Бессмертной; шумели запойные пьяницы, самым экзотическим из которых был неизвестно откуда прибившийся литовец Антон Кедрайтис, вдохновенный, но крайне невразумительный оратор у пивного ларька. Его дочка, смазливая литвинка, успешно соперничала с вышеупомянутыми дамами. Но все эти маргинальные особи мало влияли на жизнь станицы, так, придавали ей сомнительный колорит.
Богомольных старух Кирпильской к маргиналам язык не повернётся причислить, справедливей будет отнести их к страдалицам. Главный православный храм станицы взорвали ещё в 30-х годах, староверскую церковь переформатировали в клуб, а в 61-м году по указу Хрущёва закрыли и жалкий молельный дом в проулке за парком – куда бедным старухам податься? Бабки не сдавались, ездили, на чём придётся, по престольным праздникам в уцелевшие храмы Усть-Лабы и Воронежской. Миша Половнёв рассказывал, как усадив в мотоцикл с коляской родную бабку и пару двоюродных, возил их на пасхальное богослужение. Вёз вечером к всенощной, забирал на другой день после заутрени. Даже придирчивые гаишники, узрев экстравагантный автопоезд, махали рукой – езжайте с богом, а вернее, к богу, раз без общения с ним вам жизнь не в жизнь.
Невелика была моя вселенная, обыкновенная кубанская станица, но и я-то был невелик, мне с головой хватало её пространств. Если начну превозносить живописные красоты своей вселенной, вряд ли кто поверит. Только это моя родина, и этим всё сказано. Хаты, крытые камышом и соломой, трава-мурава под плетнями, простор улиц и площадей – чего ещё надо одиннадцатилетнему отроку? Есть где поиграть и побегать. Отживающие век громоздкие арбы и мажары, влекомые медлительными быками, лошадки, бодро тянущие деревянные ящики подвод, были мне куда роднее, нежели железные грузовики, что обдавали стремительными вихрями пыли и дымных выхлопов. И пускай после позорного низвержения в замес я испытывал к исконным кубанским средствам передвижения чисто ностальгические чувства, обходя их десятой дорогой, всё же, как честный летописец, обязан помянуть последних могикан, верных рыцарей лошадей и конюшни, хотя бы двоих, самых несгибаемых. О них, вечных ездовых нашей четвёртой бригады (кирпильчане редко употребляли слово «конюх», обычно говорили «ездовый»), чей исторический облик крепко хранит память, я попробую рассказать.
Итак, в нашей бригаде было две конюшни, одна у северо-западного угла площади, вторая на приречной улице, ближе к выселковскому профилю. И мои герои, ездовые Иван Дубовой и Семён Южилкин, базировались на разные конюшни. Начнём с Дубового, отца моих злейших врагов, как географически близкого. Старообразный, выше среднего роста, худой и коричневый, как щепка, он слыл в бригаде за несусветного брехуна. С головой у него и впрямь было не всё в порядке. Из его завиральных россказней – болтливостью он отличался необыкновенной – слышал сам и запомнил две. Первая – на фронте осколок снаряда распорол ему живот, он сложил кишки в подол шинели, пришёл в госпиталь и сказал хирургу – «Делайте, что хотите». Нам, развесившим уши пацанам, он, задрав рубаху, демонстрировал огромный белёсый шрам. Второй его любимой байкой была история, как он служил личным конюхом маршала Жукова и собственноручно снаряжал белого коня к параду Победы. Тут, разумеется, никаких доказательств он привести не мог, и слушателям предоставлялось верить на слово. Сколько помню, таковых не находилось. Над ним посмеивались, но беззлобно, труженик он был безотказный, можно сказать, беззаветный, подвода с его лошадками редко стояла у двора. И лошадки, надо отметить, отличались ухоженностью, шерсть блестела ровной гладью, гривы и хвосты расчёсаны, сами упитаны и бодры, не то, что его домашние. Сколько помню, Дубовой и лошади были неразделимы.
Внешне Семён Южилкин выглядел полным антиподом коллеги по цеху. Приземистый, плотный, молчаливый – на вопросы чаще отвечал тихой улыбкой – зимой и летом в шапке-ушанке и брезентовом плаще, он словно жил вне времени, сросшись с лошадьми и подводой. Таким и вижу его – твердокаменно восседающим на дощечке-сидушке во главе подводы, потряхивающим сложенным кнутом – настоящий ездовый никогда не будет хлестать по спинам послушных лошадок, или терпеливо стоящим у передка в ожидании нового поручения. За все четырнадцать лет, что я его наблюдал, он ни на йоту не изменился. Возить в садик детвору доверяли только ему, как самому надёжному ездовому – у него и лошади смирные, и он мужик внимательный. Одно удовольствие было смотреть, как проезжает по улице его подвода полная пестро одетой детворы, похожая на корзину с цветами, а сзади бежит с задранным хвостом рыжий жеребёнок. Жил Семён на приречной улице, напротив моего друга Пети Нужного, в глубокой балке, которую так и звали – Южилкина, совсем рядом со второй конюшней.
С той конюшней связан один любопытный эпизод из наших с Петькой ночных блужданий. Стояла студёная зимняя ночь, мы увлеклись очередной литературной дискуссией и продрогли до щёлкания зубами. Путь наш лежал мимо упомянутой конюшни, в которой светилось окно сторожки. Петя предложил зайти погреться и заверил, что отказа не будет, больше того – пообещал интересную компанию. Действительно, в тесной комнатушке было битком народа и мужского и женского пола. Шла игра в лото. Сидя на табуретах и скамейках, азартные игроки окружали небольшой стол, сплошь застланный карточками. Банкующий встряхивал мешок, запускал в него руку и, вынув пузатый миниатюрный бочонок, выкрикивал номер, вытравленный чернью на торце. Счастливцы, чей номер выпадал, накрывали его на карточке монетой или кукурузным зерном, невезучие нетерпеливо подёргивали плечами. Нас гостеприимно пригласили принять участие в игре, беззастенчивый Петька тут же взял карточки, а я, отговорясь неумением, присоседился к жаркой печке. Про существование подобного игрового клуба я и не подозревал, оказывается, не все станичники дрыхнут долгими зимними ночами на перинах, находятся и страстные натуры. Вон, сидят целыми семейными парами, молодые и старые, двигают фишки, дымят папиросами, подзуживают друг друга, критикуют банкующего – тот, по их мнению, жульничает. Передали мешок с бочонками Петьке, он, мол, неангажированный, нехай банкует. И Петька включился в процесс, будто всю жизнь работал крупье в Монте-Карло. Заголосил, как молодой петушок – «Яша Зюзин» (понимай, цифра 1, напоминающая прославленного худобой станичника), «бабка Миляиха» (цифра 2, профиль известной горбуньи), «гулькин нос» (цифра 7), «барабанные палочки» (11) и т. д. Почему-то цифра 58 выкликалась «фашист». Вот так, благодаря другу Петьке, согрелся и открыл ещё одну неизвестную страничку жизни станицы.
И ещё слово о замесах. В пятидесятые годы их круглые огромные пироги пятнали улицы станицы часто и густо. Кирпич был тогда в дефиците и кирпильчане возводили хаты из самана. Вязкую смесь глины, песка и половы набивали в деревянные станки – нечто вроде форм в детских песочницах – потом освобождали и оставляли просыхать на земле. Длинные рядки сохнущего самана тянулись вдоль дворов, как парадные коробки войск на Красной площади. Когда саман достаточно затвердевал, его складывали в ступенчатые решётчатые пирамиды для окончательной просушки и компактного хранения. По удобным ступенькам этих пирамид любила карабкаться детвора дошкольного возраста.
Нас, восьми-двенадцатилетних отроков, уже не устраивало кружение близ дворов и жмурки на площади. За северной околицей распахивала свои пространства степь, улицы вели на запад и восток до соседних Раздольной и Восточной, мы совершали вылазки во все концы. Немалым подспорьем в познавательных экскурсиях служил велосипед. Детский велик с литыми шинами давно ржавел в куче металлома, родители приобрели мне подростковый «Орлёнок» и я рассекал на нём по пыльным просёлкам и гравийным шоссе в компании таких же непосед. Дальние закоулки станицы сразу стали доступнее и знакомее, но куда больше тянуло в просторы полей, в степь, в лабиринт лесополос, на заповедную Махоркину балку. Путь туда лежал неблизкий, наверно, километров пять-семь в сторону Выселок, родители отпускали неохотно, иногда приходилось совершать путешествие инкогнито. Зато какое увлекательное приключение ожидало! Уговорившись и собравшись, оседлав батины велосипеды, дружная шайка бесстрашно отправлялась в поход. Впрочем, слово «оседлав» неточно. Ни у кого из нас на взрослом велосипеде ноги не доставали от седла до педалей. Ездили «в раму» и «на раме». Способ езды «в раму» достоин отдельного воспевания. Действительно, как не восхититься восьмилетним эквилибристом, который, просунув правую ногу в прямоугольный треугольник рамы, изогнувшись в три погибели, энергично и неутомимо вращает педали неуклюжего транспортного средства. Какое выверенное сохранение центра тяжести, какое умение держать шаткое равновесие, какая выносливость и сила воли! Герои освоения вожделенной колёсной техники, жертвы финансовой недостаточности родителей. Валера Корольков, как и я, с достоинством катил на «Орлёнке», Володя Косарев, Петя Лихонин, Вася Дубровский вертели педали кончиками пальцев с рамы, а коротконогая мелкота, вроде Пети Марковского и Миши Королькова, по прозвищу Моховил, двоюродного брата Валеры, мужественно, даже можно сказать самоистязательно, изгибалась в рамах, и не роптала, не отставала.
Маршрут свой мы обычно прокладывали не по прямоезжему тракту от северной окраины станицы до бригадного стана, что стоял на полпути до балки, а выбирали окольные просёлки по за лесополосами, избегая тем самым нежелательных встреч со взрослыми. Ещё предпочтительнее были тропинки, устроенные внутри самих лесополос. Меж широких рядов деревьев магистральной лесополосы, идущей параллельно дороге, укрываясь от пыли и зоркого глаза бригадира, ушлые станичники набивали потаённую тропку, пригодную не только для быстрых ног, но и для велосипедов. По ней хозяйственный механизатор без помех транспортировал домой притороченный к багажнику мешок пшеницы, а плутоватая баба, отпросившись у понятливой звеньевой, торопилась по неотложным делам. От края лесополосы до станицы «два огляда», суворовский бросок, и ты в безопасности. «Откуда мешочек»? – «У кума позычил». У взрослого народа были свои резоны, а нам, пацанам, просто доставляло большое облегчение катить не под палящим солнцем по сковородке степи, а под прохладной тенью акаций и клёнов. Не все лесополосы засаживались родными кубанскими деревьями, были в ближней округе станицы насаждения из дальних климатических зон, вроде среднерусских дубов и американской гледичии. Но дубы росли плохо, а в колючие дебри гледичии никто не совался, останешься в лохмотьях. Зато популярной среди станичной детворы была лесополоса из неизвестных низкорослых деревьев с узкими матовыми листьями и мелкими, размером в фалангу мизинца, плодами, по форме напоминающими оливки. Под плотной светло-серой кожицей скрывалась неугрызаемая пуля косточки в тонкой оболочке кисло-сладкой муки – «в грамм добыча, в годы труды». Но вкус этого грамма муки был очень приятен, и мы регулярно навещали дикорастущую плантацию в период созревания плодов. Перезревшие, они темнели, словно пропитанные маслом и потому получили от нас прозвище масляника. После командировки в Среднюю Азию я признал в том дереве серебристый лох, таково его научное название, там он повсеместен, как наша жердела, а на Кубани слыл диковинкой. Жердёльные лесополосы особенно ценились горожанами, лишёнными личных подворий. На сбор их изобильного урожая они приезжали за сотню километров. Станичники свою жерделу не знали куда девать, скармливая свиньям.
От станицы в сторону бригадного стана шёл малозаметный, но ощутимый для ног, вращающих педали, затяжной тягун, сильно не разгонишься. На бригадный стан, с током, стоянкой техники, домиками конторы и столовой, раскинувшийся на плоской вершине водораздела, мы заворачивали лишь в том случае, если мучила жажда. Там, из неизмеримой глубины колодца – дна не видно – можно напиться ледяной воды. Но лучше потерпеть и миновать людное место, вдруг попадёшься негостеприимному родственнику, отправит домой. Тем более, что до балки с копанками, бьющими кипучими родниками, остаётся уже недалеко. Северный склон водораздела, спускающийся к Махоркиной балке, круче южного тягуна, только притормаживай. Балку, приток речки Бейсужок, перегораживали в нескольких местах земляные гребли с проточными скрынями, образуя ставки, пригодные для купания. И мы жали на педали, направляясь по течению, на запад, мимо старого черешневого сада, мимо клубничных полей, к самому дальнему, излюбленному ставку, имеющему чистый от камыша берег и песчаное дно. И ещё там дадут приют огромные вербы-белолистки, под чьей прохладной сенью, растянувшись на зелёной мураве, так приятно остывать разгорячённому утомительным путешествием. А потом вперёд, к зеркальному простору става, в тёплую воду, с плаванием наперегонки, с нырянием до холодных придонных родников, с погоней за ужами и черепахами, раздолье, бултыхайся, сколько влезет. Полная власть мальчишечьей республики. Я, невеликий любитель шумных игрищ, находил свои развлечения. Плавал поодаль на спине, пялясь в бездонное небо, которое уподоблял синему колоколу, и вслушивался – о чём он звонит, на что похожа его тихая музыка, прерываемая бульканьем воды в ушах и буйными криками сотоварищей. Или лежал под вербой, любуясь переливами её подвижной двухоборотной листвы. Чуть потянет ветерок – и серебряная изнанка листа поворачивается к небу лицом, подражая белизне пробегающих облачков, вся её говорливая крона затрепещет, порываясь ввысь. А под простором раскидистого шатра потекут свежие струйки воздуха, заработает могучее опахало листвы. Живой горьковатый дух растительности бальзамом вливается в лёгкие. Даже в абсолютном безветрии полудня листва белолистки не знает покоя, всё что-то нашёптывает, тревожится, пытается рассказать. Как мне нравился этот уединённый оазис, затерянный в степной глуши, вдали от человеческой суеты, на границе двух районов – нашего усть-лабинского и соседнего кореновского. Поля выселковцев начинались немного восточнее, в нескольких километрах.
Если подняться на протяжённый бугор противолежащего берега (а мы на него из любопытства поднимались), то с высоты водораздела между Махоркиной балкой и речкой Бейсужок открывался обзор земель кореновцев, всё те же квадраты разгороженных лесополосами полей, балки, курганы, и, совсем неподалёку, залёгший в низине у речки хутор с невзрачным названием Буряковский. Знатоки-краеведы из нашей компании утверждали, что там живут сплошь хохлы-мазницы, балакающие так, что ни черта не поймёшь. Выходило, что там начинается другая страна. И мы смотрели вниз не то, чтобы с опаской, а с недоверием первопроходцев, не знающих, чего ожидать от аборигенов неведомой страны. И на вторжение в чужие пределы не решались, да и ничего привлекательного в них не видели. На своей балке мы имели всё, что искали. Несколько лет спустя, будучи на школьной производственной практике, я посетил-таки глухоманный хутор Буряковский, но о том криминальном приключении, как и о выдающейся археологической находке, совершённой мною на межевом бугре я, надеюсь, расскажу в надлежащем месте.
С началом уборочной страды наш укромный став терял свою благую уединённость. Пропылённые, изнурённые зноем комбайнёры, трактористы, водители и прочие обладатели колёсной техники валом валили к прохладным ваннам водоёма, под вербами разворачивали разъездную кухню, пацанов гнали, как нежелательный элемент. Местом наших купаний поневоле избирались ставы в пределах станицы. Количественно выбор казался внушительным, качественно – ниже всякой критики. Верхний по течению Кирпилей став первой бригады по имени Гусев находился у чёрта на куличках, чуть не под Восточной, страшно далеко. Замучишься добираться и возвращаться. Я там был всего один раз, по просьбе своей подружки, и зарёкся ещё раз совершать столь утомительный вояж, несмотря на очевидные достоинства тамошнего пляжа – просторен, чист, песочек наличествует. Следующий вниз по течению став пятой бригады и ставом-то нельзя было назвать, так, тесный лягушатник промеж двух гаток, мутная взвесь муляки и ряски. Он удовлетворял одних неприхотливых и (как уже упомянуто) крайне немногочисленных туземцев этой отсталой во всех отношениях окраины. Став «центра» у Общественного моста слыл самым престижным. Во-первых, высокая гребля собирает наиболее вместительное по ширине и глубине хранилище воды, есть куда заплывать и упражняться в нырянии. Во-вторых, парторг колхоза, ответственный за культурный отдых, периодически распоряжается подсыпать у бережка песок, дабы купальщики не бродили по колено в иле. Соорудили даже деревянный мосток для ныряльщиков. В-третьих, при основном пляже существует мелководный заливчик, где вволю барахтается и не путается под ногами маститых пловцов голопузая малышня. Не беда, что в этот заливчик имеют обыкновение забредать на водопой коровы, и конюхи пригоняют купать лошадей, станичные люди и животные привыкли мирно уживаться. И, наконец, наклонное днище бетонной скрыни, по которому низвергается поток воды, служит отличным трамплином для сорвиголов. Сверзиться в объятиях водопада с двухметровой высоты во вспененную яму под мостом – редкое удовольствие. Сейчас получать его за деньги ходят в аквапарк, а наш Общественный мост предлагал бесплатно. Правда, когда падал уровень воды в ставе, аттракцион закрывался. Падению уровня, по мнению просвещённых гидрологов немало способствовала окаянная огородная бригада – установив мощные насосы, она перекачивала по трубам сотни кубометров воды на плантации влаголюбивых помидоров и огурцов, многократно перекрывая скудный дебит родников. Ворчали по этому поводу не одни купальщики, но и все прибрежные жители, чьи копанки пересыхали. Черпать воду для полива огородов с топкого берега речки неудобно. Засушливое лето вообще грозило катастрофой для курортного сезона – речка «зацветала», стоячая вода превращалась в зеленоватое, густое скопище планктона и дурно пахла, купания отменялись. Слава богу, такое случалось редко. Но пляж у Общественного моста имел и свои минусы. Центр есть центр, посетителей явный перебор, сколько не подсыпай парторг песочку, десятки ног взбаламутят воду у берега до болотной консистенции, всё равно вылезешь грязный, как поросёнок. А вавилонское скопление языков порождало пограничные конфликты. Жители центра, преисполненные дремучими пережитками местничества, указывали пришельцам из иных бригад, что у них есть свои ставы, извольте пожаловать вон, нечего мутить своим нечистым рылом наши кристальные воды. Гуманный космополитизм и мультикультурность в станичном обществе не уважались. И мы, истинные патриоты четвёртой бригады, вынуждены были сосредоточиться на благоустройстве собственного става, того самого, в глинище которого я куковал в розовом детстве. Испытанным методом настойчивого нытья, при активном сотрудничестве папок и мамок, мы добились-таки, что бригадир Свешников выделил машину песка для пляжной зоны и прислал плотников соорудить мостки. Те расстарались, наши широкие дощатые мостки, поднятые над водой на целый метр и выдвинутые в речку метров на шесть, снабжённые лесенками, выглядели настоящим пляжным комплексом – прыгай хоть головкой, хоть бомбочкой, вылезай невозбранно из незамутнённых вод, полёживай на чистых досках, загорай. Вот вам, жадюги из центра, такого роскошного пляжа нет ни на одном ставе станицы. Мы наслаждались и торжествовали, избавившись от доли униженных приживалов, и сами люто изгоняли незваных гостей. Про ставы второй и третьей бригад упомяну лишь из снисхождения, дабы не ущемить лучших чувств тамошних жителей. Оба представляли собой жалкую пародию на места купания и отдыха. Пляж второй бригады, расположенный у Чечелевого моста на трассе Усть-Лаба – Кореновка был клочком голого вытоптанного, да ещё и обрывистого берега с традиционным входом-выходом по колено в муляке. Речка в этом месте поворачивала почти под прямым углом, открытая с трёх сторон ветрам, которые пригоняли как раз к северному пляжному берегу плавучую шамару и разгребать её колючие, напоминающие ёлочную мишуру заросли – удовольствие сомнительное. Вязнешь, как корабль в Саргассовом море. Ни одного деревца, дающего тень, из-под колёс машин накрывают клубы пыли – слуга покорный. Нехай чумазики второй бригады закаляются. Первая, ознакомительная поездка на Чечелев мост стала последней. Став третьей бригады составлял, строго говоря, совместное владение с нашей четвёртой бригадой, находясь при разделяющем бригады пустыре, но мы, обладатели благоустроенного пляжа, милостиво позволяли третьебригадникам считать его своим – на, убоже, что нам негоже. У него было одно достоинство – вечная безлюдность, коровы посещали пляж значительно чаще, нежели чающие воды двуногие. Гуси с утками бороздили его просторы почти без соперников. Купальщики из третьей бригады наведывались на пустынный брег разве от полной безнадёги, а мы ради соседского общения.
Заповедный уголок Махоркиной балки с развитием автомобильной техники перестал быть заповедным. Вкусивший лёгкость передвижения народ сделал его местом пикников с мангалами и шашлыками, моторизованные рыбаки наезжали удить полутораметровых щук и пудовых сазанов, пару ставков колхоз превратил в рыбный заказник, охраняемую «запретку», запустив туда зеркального карпа и белого амура и выставив свирепых сторожей, цивилизация добралась до последнего островка нетронутой природы. Через несколько лет окрепший колхоз набрался сил и выстроил у нашего любимого става пионерский лагерь. Наверно, это принесло радость большинству станичной детворы, лишённой прелестей черноморского побережья, и мои вздохи по поводу утраты заповедного уголка лишь брюзжание неисправимого мизантропа и анахорета, наверно. Жизнь идёт вперёд, не считаясь со вкусами отдельных старомодных личностей. Насколько современность изменила Махоркину балку, не знаю, но коль давно не стало ни пионеров, ни колхоза, то вряд ли судьба её сильно отличается от прочей перевёрнутой вверх дном российской действительности.
Моё соприкосновение с жизнью станицы ограничивалось беспечным шлянием по ставам и ближним окрестностям, да неразборчивым приятельским времяпрепровождением с ровесниками. На большее я, пожалуй, просто не был способен при всём своём самомнении. Вот едет мимо нашего двора на поскрипывающем под его грузным телом велосипеде дядя Володя Стрельников, солидный, уважаемый механизатор, вот спешит порывистой запинающейся походкой отец Васи Дубровского с вилами на плече, скотник МТФ, нервный экспансивный человек – я с ними здороваюсь, они приветливо отвечают, всё, наше общение на этом исчерпано. О чём я с ними заговорю? Не о чем. Это у родителей с ними находятся темы для разговора. Или вон у конторы при конюшне стайка пестро одетых баб с тяпками в руках окружила бригадира Свешникова, наскакивают на него, как сойки на ворону, гвалт стоит на всю площадь, того гляди изрубят тяпками в мелкую сечку – нет, успокоились, расселись по подводам и с песнями направляются в степь. Ну, примерно понятно – полеводческое звено не устраивал наряд на работы, что-то выпросили, консенсус найден, Свешников дипломат опытный. Но я и тут ни с какого бока, зевака-ротозей. Станица живёт своей жизнью, я своей, мы почти не пересекаемся. Набеги на колхозную бахчу не объединяют, скорей, расставляют по позициям. Я и не заморачивался поисками общего языка, уверенность в неизбежном, не столь уж далёком расставании с миром станицы сидела в голове прочно. Чего попусту открывать Америку, в которой тебе не жить? Расти, набирайся ума.
Про потуги набраться того самого, упорно минующего мозги ума, повторяться не стоит. Чёткой цели я перед собой не видел, искал её в книжках, и самонадеянно размахивал едва пробившимися крылышками. Все свои надежды связывал с течением времени, на то оно и течение, чтобы куда-нибудь вынести.
А время несомненно текло – вот я уже благополучно проплыл на утлой лодочке по теснинам последнего начального класса, избавился от пристрастного взора Раисы Афанасьевны, впереди распахиваются во всю ширь океанские просторы классов старших. Там всё волшебным образом переменится, там просвещённые преподаватели откроют тайны настоящих наук – географии, биологии, истории. Надоело решать детские примеры в столбик и писать под диктовку по складам «мама мыла раму». В школу №19 вольются ребята из других школ, сколько новых лиц, сколько друзей! Будущее меня ничуть не пугало, наоборот, неудержимо влекло, я продолжал верить, что всё лучшее впереди.
Свидетельство о публикации №216092901643