3. Болото
В сиятельные апартаменты старших классов я, как положено романтику, вступал преисполненный самых радужных надежд, вместо трезвых стёклышек очков мои глаза застили цветные туманы, и плохо это или хорошо – не знаю. Постыдная нагота бытия способна на корню засушить расцветающую душу. Наш директор, пусть и на свой лад, постарался представить начало нового учебного года пышным актом общестаничного значения. На школьном стадионе, между парком и главным корпусом школы были выстроены в парадном каре все двадцать классов его неустрашимого войска. Принаряженные учителя, словно офицеры, прохаживались вдоль строя. В глазах рябило от красных галстуков, белых рубашек и передников, пышных букетов. Состоялся торжественный вынос знамени школы (имелось таковое), звучали речи, звенел первый звонок, всё, как на полковом разводе, только присягу не приносили и знамя не целовали. И под оркестр не маршировали, а повзводно, то бишь класс за классом, отправлялись в чертоги наук.
Новые аудитории, напомню – бывшее атаманское правление, соответствовали своему высокому статусу. После невзрачных помещений начальных классов всё в них поражало воображение и поднимало дух – четырёхметровые потолки, просторные классные комнаты, коридор шириной с Невский проспект. Вход был устроен с торца, где из небольшого тамбура с полукруглым навесом над крыльцом попадали в квадратный вестибюль, освещенный окном, глядящим на крыльцо и школьный двор – удобно отслеживать перемещения недисциплинированных школяров. Внутри вестибюля, в боковых стенах было по две двери. Первая справа вела в нечто вроде учительской подсобки, там висели переносные географические и исторические карты, стояли шкафы с агрегатами по физике и химии и прочие громоздкие учебные пособия. Туда разрешалось входить только дежурному по классу, когда учителю требовались транспортные услуги, прочая публика не допускалась. Вторая дверь представляла собой металлическую решётку с висячим амбарным замком, какие ставят в казармах на армейских оружейках, и сквозь неё действительно просматривалась узенькая каморка с фанерной пирамидой для стрелкового оружия, хранящей грозный школьный арсенал – две мелкашки и одну трёхлинейку с просверленной казённой частью. Ещё в той каморке лежал спортивный инвентарь, мячи, сетки и т. п. Ключи от столь важного объекта учитель физкультуры и военрук никому не доверяли и лишь особо приближённые получали туда допуск. Неблагонадёжным штатским оставалось облизываться и жадно заглядывать в сад с вечно зелёным виноградом. В обе двери по левую руку никто из учеников не стремился, а если и случалось войти, то отнюдь не по своей воле. Ибо за ними скрывались самые нелюбимые среди школяров, особенно нерадивых, апартаменты наших мучителей (или мучеников?) – учительская канцелярия и кабинет директора. Поначалу мне удавалось избегать посещения этих пыточных камер, но потом…Что будет потом и расскажу потом. Про интерьер учительской распространяться нечего – заваленный тетрадками и журналами длинный стол в окружении стульев, полки, шкафы, стеллажи, всё, как обычно. К тому же, как особо буйный нарушитель, я чаще всего препровождался прямиком в кабинет директора. Поэтому памятен он мне значительно лучше. Настоящее логово Торквемады. Единственный из всех он имел арочную дверь и сводчатый потолок. Прибавьте сюда узкое арочное окно, на светлом фоне которого темнеет массивная фигура Великого Инквизитора, восседающего за столом под непременным портретом идейного вдохновителя, и вы проникнетесь ощущениями многострадального узника. Овал свода напоминал крышку гроба, которая вот-вот захлопнется над тобой. Если кто-либо из одноклассников, обладающих фотографической памятью, попробует меня разубедить в наличии свода над головою, я буду настаивать на своём – подземелья инквизиции обязаны соответствовать классическому антуражу. Нависающий, давящий свод был, и всё тут. Хотя бы потому, что должен быть. Наверно поэтому – «я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал».
А пока пересечём вестибюль и сквозь портал гостеприимного дверного проёма шагнём на простор нашего Невского проспекта. Внушительная ширина, а также прискорбное отсутствие спортзала, принуждали эксплуатировать коридор в качестве спортивного сооружения. Топот ног, визг и крики неизбежно достигали ушей сидящих за партами в классах, отвлекая от тетрадок, но выбора не было, непогода загоняла физкультурников под крышу. Человеку, поспешающему по неотложным делам, коридор-спортзал мог преподнести сюрприз. Так, например, моя одноклассница Галя Нетребина, совершая лихой соскок с параллельных брусьев, неожиданно взгромоздилась на спину проходящего мимо учителя ботаники Ивана Елизаровича Маслова. Будь на месте Гали мальчишка, не миновать бы ему жестокой трёпки от вспыльчивого преподавателя, но, увидав перепуганную девчонку, Иван Елизарович ограничился своей знаменитой улыбкой звероящера, от которой пробирала дрожь. Занимались в коридоре, главным образом, моей ненавистной гимнастикой. С пятого по седьмой классы я был катастрофически неуспешен на гимнастических брусьях, козле и прочих снарядах, и перед каждым уроком физкультуры молил небеса послать хорошую погоду. Только игровые дисциплины, бег и прыжки в длину и высоту, в коих я достигал приемлемых результатов, помогали избавиться от кошмарного позора и получить хорошие оценки. Один вид торчащих в конце коридора пыточных орудий заставлял вздрагивать. В коридор выходили дверцы печей-голландок, обогревающих в холода классные комнаты, заслонки были устроены заподлицо со стенами и не мешали проходу, а внутри помещений печи образовывали по углам полукруглые пилястры от пола до потолка, за которые нас и ставили «в угол», до шестого класса эта унизительная практика применялась. Стоишь и слушаешь, как уборщица, звякая заслонкой, подкладывает за стеной в топку дрова, как гудит тяга в дымоходах, как дышит теплом доброе тело печи, ну и не забываешь время от времени напоминать учителю о своих затянувшихся страданиях.
Классных комнат насчитывалось шесть, согласно числу старших классов, по три с обеих сторон. В комнатах, что выходили окнами на юг, с видом на школьный стадион, было светлее и уютнее, нежели в обращённых окнами на север, в тёмный запущенный сад. За каждым классом закреплялась персональная аудитория, но это не избавляло нас от скитания по всем прочим, как из-за двухсменного обучения, так и из-за того, что определённые предметы преподавались в определённых кабинетах по причине обременительности сопровождающих занятия учебных пособий. Нашему 5-му «б» повезло с размещением, нам достался второй кабинет слева, русского языка и литературы, светлый и тёплый, но, повторю, и в остальных мы сиживали почасту и помногу, лицезрея портреты не только Пушкина и Тургенева, но Менделеева с Ломоносовым. В целом же водворение в главном корпусе обласкало мою честолюбивую душу.
А вот преподавательский состав не оправдал радужных ожиданий. Я готовился встретить вдохновенных и всемогущих небожителей, льющих свет просвещения в мои тёмные мозги, открывающих одним взмахом руки чарующие тайны Вселенной, а увидел обыкновенных земных людей, озабоченных лишь преподать нам «от сих до сих» изложенное в учебнике. Никаких откровений, никаких воспарений в эфир. Вот текст, вот задание, повторение – мать учения, и до свидания. Так всё это я могу и сам спокойно прочесть и освоить! Зачем же тогда преподаватели? Неужели школа сомневается в нашей жажде знаний? Зачем это коллективное кормление с ложечки? Понять, что далеко не все сидящие рядом коллеги пылают жаждой знаний, как-то не умещалось в моё представление о человеческой природе. Но, оказывается, некоторые собратья по цеху питают стойкое отвращение к наукам и даже по мере сил сопротивляются духовному окормлению. Не говоря о тех, у которых попросту нет способностей или стимула постигать схоластику рубрик и параграфов. Сложность и многообразие характеров одноклассников приводили меня в замешательство. А уж осознать смысл сизифова труда учителей – не только вдолбить в нас предписанный минимум знаний, но и разбудить кое в ком дремлющие таланты – было выше моего понимания. Нетерпеливый подросток, нахватавшийся там и сям верхушек, я видел лишь то, что стояло перед глазами – занудный повседневный процесс, рассчитанный на самые средние умы, и очень часто не мог справиться со скукой и отвращением. Привыкнув бежать впереди паровоза, да ещё и не придерживаясь проложенной колеи, а выбирая направление по собственной прихоти, я почувствовал себя неуютно. Перед преподавателем сидело тридцать лоботрясов с несоизмеримо разными способностями к постижению предмета, учителей же в первую очередь волновала общая успеваемость, и вот это повышенное внимание к двоечникам и троечникам в ущерб самолюбивым отличникам воспринималось незаслуженной обидой. Впрочем, недолго. Вскоре я оценил преимущества доверия со стороны учителя и, разумеется, пользовался им на свой лад, неделями не открывая учебников. Тем паче, что разжёванное для питания млечных младенцев их содержимое можно было одолеть при желании за один присест.
С рассаживанием по партам в старших классах была почти неограниченная свобода, садись с кем хочешь, выбирай соседей по вкусу или по шкурным интересам, не без этого – надо знать, у кого можно списать. Я сидел то с Витей Ляшовым, то с Лёней Красиловым, позже вообще плюхался на первое попавшееся место, за одним важным исключением – только не с девчонкой. Заставить себя поверить, что рядом со мной находится равноправное земное существо, отличающееся разве причёской и покроем школьной формы, я категорически не мог. Нет, это загадочная инопланетянка, таинственный организм, чьё поведение необъяснимо, речь непонятна, она слеплена из совсем иной материи, нежели я, и лучше держаться от неё подальше. Кроме последнего пассажа, я был, в сущности, прав, и готов и сейчас повторить то же самое.
Относительно класса, как организованного, спаянного какими-то общими целями и идеями коллектива, сказать нечего. В этом понимании класса просто не было. Была аморфная толпа соучеников, случайно собранная в одной аудитории, куда мы приходили, высиживали отведённые часы и опять разбредались по норам. Сбивались в кучки только по земляческому и половому признаку. Объединить общим интересом, повести за собой никто не умел. Немало тому способствовала и частая перетасовка состава класса, кто-то уходил, кто-то приходил, бесконечно переводили по неизвестным причинам из «а» в «б» и обратно, мы ощущали себя беспомощным стадом. И в преподавательском составе царила бестолковая чехарда, особенно часто сменялись классные руководители. А без привычного постоянного пастуха стадо бредёт вразброд.
За каждой наукой, или как было принято называть в школе – предметом, стояла личность конкретного преподавателя, а роль личности не только в истории, но и в процессе преподавания, думаю, никто не станет отрицать. Не все наши учителя были яркими личностями, скорей, преобладали честные исполнители профессиональных обязанностей – упаси боже сказать о них что-либо плохое, они старались, как умели, спасибо им, но запомнились немногие. И вовсе не из-за чёрной неблагодарности недостойного воспитанника школы №19 имярек, а потому, что менялись они, повторю, умопомрачительно часто. От пятого класса до выпускных экзаменов нас провели, если не ошибаюсь, всего лишь трое учителей - математики, истории и немецкого языка. Только-только выучишь имя-отчество одного, как на следующий урок приходит другой, через месяц третий. Отчего они не задерживались в нашей школе, не ведаю, по склонности к злоязычию предположу, что влияли условия дремучей станицы и неприятный нрав директора. Поэтому начнём с ветеранов, не изменившим школе во все годы моего в ней обучения.
Учитель ботаники Иван Елизарович Маслов принадлежал к несомненным ветеранам, несгибаемым, как столетний дуб. Столь лестное уподобление он полностью оправдывал могучей фигурой и седой головой. И, как подобает долгожителю, был увечен – однорук. Где он потерял руку – на войне или от несчастного случая – я забыл, хотя отец мне рассказывал, кажется, обе причины объединились. По праздникам на пиджаке Ивана Елизаровича медали блестели. Свою мирную науку он преподавал чрезвычайно энергично, можно даже сказать страстно, и горе было тем, кто находил в его страстном методе повод для насмешек, мол, такой видный мужчина в преклонных летах разливается о цветочках и корешках с увлечением наивного юнната. Истинный сангвиник, подвижный, багроволицый, с чёрными бровями и сверкающими тёмными глазами, Иван Елизарович не прощал неуважительного отношения к любимой науке и вспыхивал мгновенно, как порох. Во гневе он перемещался по классу с проворством разъярённого медведя. Не успевал непочтительный ученик отпустить пошлую шуточку, как уже пулей летел в угол, пущенный туда мощной дланью Ивана Елизаровича, причём пол нарушителя не имел значения. Однажды Лида Бойченко, востроносенькая болтунья, сбилась в полёте с заданного курса и, беспомощно размахивая крылышками, со всего размаха врезалась в шкаф с пробирками, колбами и прочей бьющейся посудой. Обвал произошёл катастрофический. С мальчишками Иван Елизарович обходился ещё круче. Стоило Юрику Пономаренко и его соседу по парте Мишке Цветкову покуситься на целостность наглядного пособия, покуситься в точном смысле этого слова, ибо они имели наглость откусить по доброму куску от арбузной скибки, которую Иван Елизарович вручил им для изучения структуры клеток под микроскопом, как через мгновение, один за другим, они пережили счастье упоительного полёта через весь класс с жёстким приземлением в углах. Причём Иван Елизарович требовал от наказанных стоять сугубо по стойке смирно, не шевелясь. Разрешалось только дышать. И ещё один пунктик – классическая стойка «пятки вместе, носки врозь» не дозволялась, ступни должны быть сомкнуты. Кто забывался – Иван Елизарович подходил к ослушнику и увесистым пинком ботинка напоминал. Почему он так неукоснительно добивался сведённых вместе ступней, осталось щемящей душу загадкой. Я до поры до времени счастливо избегал знакомства с медвежьей хваткой Ивана Елизаровича, потому как ботанику принял всей душой, любовно составлял огромные гербарии, восхищённо пялился в микроскоп, изучая строение растений, и огненные глаза грозного учителя скорей обогревали примерного ученика, чем обжигали. Но от судьбы не уйдёшь. Мой друг и сосед по парте Лёня Красилов подвёл под монастырь. Склонный к сальным истолкованиям биологических процессов, Лёня, вдохновившись проникновенной лекцией Ивана Елизаровича про пестики и тычинки, начал нашёптывать мне свои непристойные ассоциации, мы нечестиво и громко захихикали, как вдруг я ощутил своё тело потерявшим соприкосновение с партой, а затем неодолимая сила понесла моё невесомое эго в угол за печкой-голландкой. Ткнувшись носом в отлакированную многочисленными предшественниками поверхность, я ошеломлённо оглянулся и увидел, как мой друг Лёня, перебирая по воздуху ногами, словно схваченный за шкирку кот, перемещается в угол напротив, вознесённый стрелой башенного крана, а не обыкновенной человеческой рукой. Ну и силища. Минуты две мы с Лёней хлопали глазами и не могли отдышаться. Потом, зная отходчивый нрав Ивана Елизаровича, завели дуэтом жалостную песню о покаянии и прощении. Удивительно, но жёсткие педагогические манеры учителя ботаники нас не возмущали, родителям мы на него не ябедничали. Юрик Пономаренко, которому доставалось от Ивана Елизаровича больше прочих, однажды попробовал и горько пожалел. При школе имелся зооуголок, опекаемый учителем ботаники. В недобрый час, на перемене, Юрик подошёл до клетки с крольчихой и вздумал её подразнить. Барабаня по жести крыши и треща палкой по решётке дверцы, Юрик вдумчиво наблюдал за испуганными прыжками четвероногой. Вдруг сокрушительная затрещина потрясла многодумную потылицу, а ласковый глас за спиной нравоучительно произнёс
– «Нельзя, мальчик, беспокоить беременное животное».
Иван Елизарович был на страже. Юрик внял столь убедительному аргументу и послушно удалился. Но потрясённая потылица взывала к отмщению, и Юрик пожаловался дома на рукоприкладство грубияна учителя. Какое же постигло его, мягко говоря, разочарование, когда отец, выслушав жалобу сына, снял с пояса кожаный ремень и, не вдаваясь в разъяснения, добавил воспитательных аргументов, правда, не по потылице, а пониже спины. Пришлось Юрику заняться анализом собственного поведения и, после долгих и тяжких раздумий, он признал его ошибочным. Вот только попытки донести до Ивана Елизаровича плоды духовного просветления заканчивались неудачно – строгий защитник животных глядел на закоренелого преступника крайне недоверчиво, и вступать в доверительные отношения отказывался. Неотмоленный грех мучил Юрика до самого окончания школы и на последнем звонке он решил смыть пятно со своей ранимой совести. Разучил покаянно-благодарственную речь, вооружился пышным букетом и, едва строй линейки цветочным валом покатил на учителей, Юрик, обгоняя всех, ринулся к Ивану Елизаровичу. Подлетел, поднял глаза и лишился дара речи. На него смотрели всё те же жгучие непрощающие глаза, а от знаменитой улыбки не только язык, но и прочие члены впали в онемение. Минуты две Юрик безуспешно понуждал себя вымолвить нечто вразумительное, но кроме жалкого «бэ» и «мэ» ничего не выжал. Иван Елизарович снисходительно похлопал незадачливого оратора по плечу, забрал букет и легонько толкнул прочь – «Иди, мальчик, иди. Не мешай». Так и остался Юрик непрощённым. Чувствовалась в Иване Елизаровиче святая простодушная правота, пускай даже и выраженная бесцеремонно. Зачем тратить слова, когда ты наделён впечатляющей силой физического устрашения. Просто и действенно. Порядок на своих уроках Елизар (такое сокращённое прозвище он носил) поддерживал твёрдый. Курс ботаники длился недолго, уже в шестом классе, по-моему, закончился, и мы расстались с горячим преподавателем. Но из поля нашего зрения он не пропадал, возвышаясь, словно сторожевая башня, посреди школьного двора, на котором тоже не раз демонстрировал свои коронные воспитательные приёмы. Была в нём надзирательская жилка, не самая украшающая черта в характере любого человека, но, опять-таки, в исполнении Ивана Елизаровича она не вызывала осуждения – что с него взять, прост, как Ленин, любит играть в кошки-мышки. Заметив озирающуюся в поисках добычи массивную фигуру, школяры, знающие за собой грех, немедленно расточались в шуршу кто куда, сообщая сотоварищам – «Елизар озверел». Его спонтанные кавалерийские рейды на курцов в туалете часто заканчивались волочением отловленной жертвы в кабинет директора. Жертвы матюкались, проклинали, но о мести не помышляли – сам виноват, раззява. Вне школы Иван Елизарович, можно сказать, физически не находился, потому как его огород примыкал к школьному саду. Ниже главного корпуса, выходя одной стороной на стадион, а второй на профиль Усть-Лаба – Выселки, прячась за вишнями, «гэобразной» загогулиной изогнулось приземистое здание семейного учительского общежития. Кроме семьи Ивана Елизаровича, в нём обитали ещё, помнится, семьи учителя физкультуры и математички. Окружённые крошечными палисадниками и садиками, они навевали мысли о тесном и скудном быте. И вот там мы не раз наблюдали, как ловко управляясь с тяпкой одной рукой, в майке-безрукавке, в завязанном узелками платке на голове, наш учитель ботаники применяет на практике свои познания в растениеводстве, обрабатывая скромные грядки. В отношениях с учениками Иван Елизарович за пределы преподавания и поддержания дисциплины не выходил, а на досуге, поговаривали, увлекался краеведением, составлял историю станицы. С удовольствием поминаю его незлым словом, несмотря на беспощадные броски в угол. Так надо.
Со вторым ветераном, преподавателем математики Надеждой Васильевной Грицай, честно отучившей меня с пятого класса до одиннадцатого, сложились крайне своеобразные взаимоотношения. При нулевом интересе к математике, который был написан на моём лбу крупным шрифтом, мы с ней были обречены лишь стоически терпеть друг друга. И я не устану восхвалять Надежду Васильевну за проявленные ею высочайший такт и выдержку. Выносить присутствие в классе оболтуса, который даже пальцем не желает пошевелить, дабы перелистнуть страницу учебника алгебры, это, доложу вам, дорогого стоит. Ибо, раскрыв вышеупомянутый учебник и наткнувшись на знаменитое «а+б», я обратился в соляной столб и не нашёл в себе сил к познанию дальнейших премудростей заумной науки. Всё моё гуманитарное нутро восстало против подобного надругательства над родным русским алфавитом. Я понял, что не сделаю больше и шага. Поняла это и Надежда Васильевна, педагог она была опытный и бесполезных попыток приохотить безнадёжного тупицу к изучению алгебры, геометрии и – да устоит мой потрясённый разум – тригонометрии, не предпринимала. Мне было дозволено тащиться из класса в класс на подсказках, списывании и шпаргалках Зины Кутняховой. К доске она меня вызывала лишь будучи стопроцентно уверенной, что я смогу промямлить нечто хотя бы на тройку. Зато не было на уроках Надежды Васильевны ученика, отличавшегося более примерным поведением, нежели я. Сидел тише воды, ниже травы. Это была моя посильная плата, увы, фальшивыми ассигнациями, за те трояки и четвёрки, которыми меня одаряла милосердная учительница. Как несостоятельный должник на пороге полного банкротства я трепетал перед милостивым заимодавцем, боясь неосторожной выходкой разрушить столь выгодный для меня пакт о ненападении. Вспылит Надежда Васильевна – а такое за ней водилось – что тогда делать? Зубрить? Лучше повеситься. Короче, положение моё было самое жалкое, я ходил под дамокловым мечом и безбожно трусил. Но Надежда Васильевна вела себя благородно, хотя благородство её было, подозреваю, на грани брезгливого снисхождения. Ох, нелегко зависеть от чужой воли. Иногда я удостаивался даже пятёрок, если удавалось без помех списать контрольную у Вальки Ерохина, так что четвертные, полугодовые и годовые оценки выводились вполне приемлемые. Надежда Васильевна прекрасно была осведомлена о моих успехах в гуманитарных науках и не хотела портить общей картины. И наш негласный договор о ненападении худо-бедно соблюдался. Невысокого роста, сухая и строгая, как её науки, наша математичка не могла рассчитывать на тёплые чувства своих учеников, да, кажется, и не нуждалась в них. Кредо императора Нерона – «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» - вполне её устраивало. Юрик Пономаренко признавался, что взгляд Надежды Васильевны повергал его в оцепенение, как кролика перед удавом. Приходила на урок, преподавала, спрашивала, лепила двояки, награждала пятёрками с одинаковым бесстрастием, и уходила. За вечную нахохленность, цепкий взгляд и равномерное покачивание головой она получила от наблюдательных острословов прозвище Менорка. Кто присматривался к повадкам кур-несушек менорской породы, тот оценит меткость сравнения. А я, обладатель длинного и невоздержного языка, только представьте, избегал пользоваться этой неуважительной кличкой. Честное слово, мне было стыдно оскорблять свою благодетельницу. Скажу больше, стыдно и сейчас, и привожу это обидное прозвище лишь из-за обещания быть точным. Мизерную благодарность Надежде Васильевне я сумел выразить спустя тридцать пять лет после выпускных экзаменов. На столетний юбилей нашей школы в 2000-м году съехалось немало выпускников, прикатил и я из Геленджика, слегка опоздал и вошёл с букетом в зал станичного ДК уже в разгар торжественной части. Пристроился с краешка, отскучал речи и поздравления, а по завершении официоза устремился к первым рядам, где, как заметил, были рассажены учителя. Растерянно проскочил мимо неузнаваемой портретной галереи – любимому директору, восседавшему в инвалидной коляске, я скорей сунул бы взведённую мину, а не цветы – пока одно ссохшееся старушечье личико не показалось смутно знакомым.
- Надежда Васильевна?
Она растроганно закивала.
С огромным душевным облегчением я вручил ей букет:
- От вашего бездарного ученика. Спасибо вам за всё.
Надежда Васильевна, беспомощно моргая, пыталась опознать здоровенного загорелого дядьку, выскочившего из забытого прошлого. Сколько таких обормотов прошло перед её глазами, разве всех упомнишь.
- А кто ты? Не припомню.
Я не захотел раскрывать своё инкогнито, стыд за неправедно добытые трояки жёг по-прежнему.
- Неважно, Надежда Васильевна. Шестьдесят пятый год выпуска. Не стоит вспоминать.
И уже шагнул в сторону, но, видимо, памятные очки выдали. Я был в своё время единственным очкариком в школе.
- Юра Меденец? – вскрикнула старая учительница. И было в её вскрике нечто птичье, сразу напомнившее школярское прозвище. Я смущённо поклонился и со всех ног бросился к выходу, где гуртовались в предвкушении задуманного банкета одноклассники. И почему это поступать по совести, а не по закону, считается неправильным?! Пропади пропадом тот закон, который губит человека. Надежда Васильевна поступала со мной по совести, и за это ей вечное спасибо.
С преподавателем истории Клавдией Васильевной Кравцовой всё складывалось ровно наоборот, а ещё вернее – наши отношения были перевёрнуты с ног на голову. Не учитель не давал ученику спуску, а ученик не давал учителю спокойно вздохнуть. Беззаветная любовь и, осмелюсь прихвастнуть, некоторые знания, превосходящие рамки школьной программы, да ещё вдобавок взрывоопасно начинённые мальчишеским ригоризмом, побуждали меня вставать на защиту священных риз истории, которые, как я полагал, Клавдия Васильевна беззастенчиво попирает и профанирует. Лучшую в мире науку Клавдия Васильевна преподавала наихудшим, убийственно мертвящим способом – вот тема, вот параграф; шаг влево, шаг вправо – расстрел на месте, то есть, двойка. Окрик – «Не отклоняйся от темы» звучал на её уроках назойливым рефреном. Попробуйте не отклониться, когда в изложении советских идеологов история предстаёт бесстыжим враньём. И дух противоречия толкал меня на реплики с места, на дерзкие опровержения прописных истин, на своевольную интерпретацию текста учебника, что доводило Клавдию Васильевну до белого каления. Скрипучая телега советской истории, в которой она пыталась нас прокатить, то и дело буксовала и застревала. Сдаваться на милость идеологического диверсанта Клавдия Васильевна не собиралась и вела со мной беспощадную войну с применением тяжёлой артиллерии в лице завуча и директора. Впрочем, до восьмого класса наши стычки носили, в основном, локальный характер, а потому отложим речь о фронтальных сражениях до соответствующего места. Всё-таки в 5-м – 7-м классах я особо не бунтовал, взрывался изредка, копил в себе знания и силы, чтобы обрушить их с гневом и пристрастием на душителей свободомыслия. Приходилась ли Клавдия Васильевна родной сестрой Надежде Васильевне или нет, не знаю, но внешне они были до того похожи, что немудрено перепутать. Правда, Клавдия Васильевна запомнилась куда более воинственной, но это можно отнести на счёт наших напряжённых взаимоотношений. Одной заслуги не могу у неё отнять – в аттестате она поставила мне пятёрку, всё-таки беспристрастие преподавателя взяло верх над личными чувствами. Повезло с учителем истории или не повезло? Как знать. Истина рождается в споре, характер куётся в бою.
Думаю, во многом наши беды в школьном обучении были обусловлены содержанием учебников. Кто их составлял – вроде не загадка, фамилии значились на титульном листе. Но при самом великом напряжении ума я не мог поверить, что за этими фамилиями стоят живые люди. Упорно казалось, за правдоподобными псевдонимами прячутся бездушные роботы. Ну не могут нормальные люди выдать такую дремучую схоластику, способную отбить у детей всякую охоту к учёбе. Ладно ещё математика, физика и прочие занудные дисциплины, построенные на мёртвой цифре, но как можно полные поэзии географию, историю, литературу, астрономию и другие увлекательные науки превратить в скукотищу таблиц, схем, дат, классов, видов, подвидов и тому подобной дребедени?! А ведь большинство учителей воспринимали тексты учебника, как правоверный иудей скрижали Моисея. Никаких отступлений. То, что утверждено в высших инстанциях, не подлежит обсуждению. Воспитанные сталинской эпохой граждане опасались обвинений в вольнодумстве, в ненадлежащем воспитании подрастающего поколения. И нам вдалбливали рубрику за рубрикой, тему за темой без всякой связи с окружающим миром. Вместо животворящего процесса познания – унылая рутина, от которой можно сойти с ума. Грешным делом, я не раз мечтал спалить составителей учебников на горе произведённой ими макулатуры, как бы возрадовались бедные школяры! Если б все преподаватели слепо следовали тексту учебника, представляя собой говорящие механизмы, вроде нашей учительницы истории, то, наверно, только один из десяти учеников дотянул бы до выпуска из школы. Слава богу, никакая государственная система не способна превратить всех поголовно в нерассуждающие автоматы. Чем-чем, а оригинальными характерами русская земля не скудеет. Так что вернёмся к живым людям, одухотворявшим казематы просвещения. С ними жилось, когда веселей, когда горше, зато не было скуки.
Третий железобетонный ветеран нашей школы, преподаватель немецкого языка Нина Ивановна Шилова была во всех отношениях яркой фигурой. Пышногрудая, пышноволосая, осанистая женщина с широким лбом и орлиным взором она обладала властным характером и крутыми манерами. Как педагога её можно назвать родной сестрой Ивана Елизаровича Маслова. Немецкий язык не мог быть популярным у сыновей и дочерей солдат, ещё вчера ходивших под пулями немцев, само слово «немец» употреблялось нами, как ругательство, но с Ниной Ивановной на эту тему лучше было не заикаться, себе дороже. Смешивать культуру с политикой означало не только зарекомендовать себя невеждой, но и оправдывать собственную лень. Есть предмет в школьной программе – будь добр, учи, не хочешь – изволь выйти вон. С «выйти вон», с дисциплиной на уроке у Нины Ивановны обстояло великолепно. Если предупреждающий выстрел в воздух – хлопок ладони по столу – не срабатывал, то второй выстрел следовал на поражение – нарушитель сграбастывался за ворот и без церемоний вышвыривался в коридор, на растерзание завучу или директору. Наделённая выдающейся физической силой и непреклонным нравом, Нина Ивановна, как некрасовская героиня, могла и коня на скаку остановить и в горящую избу войти. Тишина на её уроках стояла как в зале суда. Я набросился на иностранный язык с энтузиазмом, пусть он и язык фашистов, а всё-таки лазейка в мир европейской цивилизации, читать в подлиннике Гёте и Гейне очень льстило. И какое-то время, довольно продолжительное, ходил в любимых учениках Нины Ивановны, занимался немецким самостоятельно, откапывал гэдэровские журналы и газеты, переводил статьи, перелагал на русский стихи (с класса седьмого во мне уже зашевелилась страсть к виршеплётству), получал одни пятёрки и ставился в пример, пока не вздумал однажды крупно поспорить с преподавателем, не помню по какому поводу, поспорить прилюдно, в классе. Нина Ивановна не терпела вмешательства в свои дела, я был не в меру горяч, кончился спор приказом сесть и закрыть рот. Причём прозвучал приказ в форме, которую я счёл недопустимо оскорбительной и перенёс, как часто бывает, обиду с личности преподавателя на её предмет. Немецкий сразу мне опротивел, при каждом удобном случае я начал, адресуясь слуху Нины Ивановны, пренебрежительно отзываться о деревянном языке Гитлера и Геббельса и добился, разумеется, ответного жестокого гонения. Нина Ивановна не уступила мне в обидчивости, знаки неблаговоления посыпались градом, пятёрки стали густо перемежаться двойками, взаимное охлаждение переросло в неприкрытую вражду, и доучивал немецкий я уже чисто формально, величая мстительную учительницу, как и прочие её антагонисты, Шилихой, за глаза, само собой. Резкость её манер отпугнула не одного меня. Петя Нужный на каком-то этапе учёбы тоже возгорелся тщеславным желанием овладеть третьим языком (кроме общерусского и станичного), лез из кожи, постигая инфинитивы и плюсквамперфектумы, тянул руку, бойко барабанил «ich bin»,«du bist», под одобрительное покачивание головой Нины Ивановны и - ещё немного – вознёсся бы выше облака ходячего. Как вдруг, за пустячную ошибку в произношении, был громогласно награждён титулом «Esel». Класс покатился со смеху. А Петя был исключительно щепетилен, если затрагивалась его честь, и всегда давал сдачи. Вот и тогда, покраснев, как рак, сияя враждебной синью глаз, Петя, пусть сбиваясь и путаясь в словах из разных языков, нашёл в себе смелости сказать, что, коль класс состоит из животных, то помимо «das Esel» он видит в нём и «das Schwein». (Думаю, даже тем, кто не имел несчастья изучать немецкий язык, перевода не требуется). После чего в классе воцарилась мёртвая мхатовская пауза. Даже мухи на окне замерли от ужаса. А дальше, дальше только молниеносная реакция спортсмена помогла Пете своевременно покинуть класс, опередив стремительный рывок Нины Ивановны. Недели две, отлучённый от школы, Петя пребывал в крутом раздумье – а не бросить ли ему к чёртовой матери учёбу и переключиться на общение с животными местной СТФ, но всё таки жажда знаний превозмогла. Принеся в присутствии отца, молчаливого улыбчивого крепыша, публичные извинения, Петя был допущен к посещению уроков немецкого. Но пыл лингвиста в нём бесповоротно остыл. Под суровым взглядом Нины Ивановны он, посмеиваясь, перебивался с двойки на тройку, и, в унисон со мной, непримиримо охаивал язык ферфлюктеров. Многие из наших учителей вместо воздействия на учеников моральной высотой и гуманизмом предпочитали давить грубой властью. Губительная практика. И, что самое печальное, для обеих сторон. На выпускном экзамене Нина Ивановна вкатила мне трояк, который пусть останется на её совести, а мне, собственно, было всё равно – учиться в ещё каких-либо советских заведениях я не собирался. И на службе в ГСВГ немецкий язык ничуть не пригодился, солдату, кроме «цурюк» и «шиссен» для общения с фрицами другие слова ни к чему. Но интересно устроена память – что попало в неё с любовью (поначалу изучал я немецкий язык с любовью), то хранится надёжно и в нужный момент приходит на помощь. В 2012-м году, во Флоренции, в ресторане «Бронзино», где весь обслуживающий персонал составляли немцы, из меня вдруг попёрли фразы на языке Гёте и Гейне и я удовлетворительно поболтал с пожилым официантом, уроженцем Эйзенаха, неподалёку от которого когда-то служил. А ведь за предыдущие почти пятьдесят лет не произнёс по-немецки ни слова! Наверно, стоит пожалеть, что так глупо поссорились Нина Ивановна и Юрий Борисович.
В семейной жизни Нины Ивановны не всё обстояло благополучно. Она носила фамилию Шилова, дети её – дочь Светлана, моя одноклассница, и младший сын Славик были Пустовые. Муж её погиб в автомобильной аварии, в которой пострадала и она, ещё в начале пятидесятых. Одно время нам преподавал черчение её брат, тоже по фамилии Шилов с именем Владимир, молодой человек квадратного телосложения, ходивший в рябом, толстом пиджаке, большой оригинал, но о нём позже. Нина Ивановна казалась своим ученикам дамой глубоко бальзаковского возраста - что взять с зелёных геронтологов - хотя на самом деле, как сейчас понимаю, находилась в достаточно цветущих летах, ибо по сей день здравствует и по сообщению одной моей корреспондентки даже помнит своего сварливого ученика, выразив удивление, что тот безнадежный неуч и скандалист сподобился состряпать некое подобие книжонки – неужели взялся за ум? Стараюсь, Нина Ивановна, дай вам бог доброго здоровья.
К числу колоритных ветеранов школы надо отнести преподавателя географии Валентину Васильевну Скрыль (да что они все Васильевны? Внебрачные дочери Василия Георгиевича что ли?), пускай даже её предмет мы «проходили», помнится, только включая по девятый класс. Из всех наших многочисленных женщин-учителей – женщины решительно преобладали – я находил Валентину Васильевну самой красивой. Моложавая, стройная, всегда нарядно одетая, с большими синими глазами она, на мой вкус, украшала собой скудный пейзаж школы. И ещё была в её рассеянных манерах, в часто отсутствующем взгляде некая загадка, разгадать которую я не пробовал, но которую, при своей страсти видеть везде тайны, весьма уважал. Лишь спустя много лет из намёков и беглых проговорок трезво глядящих на жизнь одноклассников я узнал подлинную, банальную, как весь подлый мир, бытовую подоплёку таинственного поведения нашей учительницы. Она была поглощена поиском взаимопонимания с мужем, пошловатым типом, уверенным в своей мужской неотразимости и, кажется, никак не могла найти. Тот, кстати, тёзка супруги - Валентин, вертелся по отдалённым орбитам, появляясь и исчезая, одно время работал в школе преподавателем труда, но становиться верным спутником супруги явно не спешил, и его непредсказуемое порханье огорчало Валентину Васильевну, налагая печать задумчивости на её ясное чело. Мысли нашей учительницы блуждали порой настолько далеко от реального местопребывания, что приводили к потешным казусам. Однажды мы ждали прихода преподавателя физики, как вдруг в кабинет сомнамбулической походкой вошла Валентина Васильевна, полностью погружённая в тяжкие сердечные переживания. Мы изумлённо стояли и молчали, не решаясь указать на оплошность потерянного во времени и пространстве преподавателя. Лишь подойдя к отрезвляющему станку кафедры, раскрыв журнал и обведя взглядом недоумевающий класс, Валентина Васильевна осознала, что шла на Одессу, а вышла к Херсону. Досада на саму себя и гнев на готовые расхохотаться физиономии учеников исказили её красивое лицо. Захлопнув журнал, она, вместо традиционного «здравствуйте», невпопад процедила «до свидания» и пошла на выход, провожаемая издевательским хохотом. В дверях остановилась, сверкнула синими кристаллами глаз и произнесла сакраментальное «с-с-скоты», которым, увы, слишком часто завершалось её прощание с нашим классом. Пожалуй, это презрительное послесловие мы во многом заслуживали. Ведь загнанные бедами люди в душе надеются на сочувствие окружающих, или хотя бы на молчаливую поддержку, а когда вместо этого сталкиваются с грубым равнодушием, или того хуже, с циничным третированием, попробуй удержаться от бранного слова. Может быть, более чуткие девчонки сопереживали Валентине Васильевне, может, но для большинства мальчишек подобные тонкости чувств были терра инкогнита и они беззаботно изгалялись над рассеянной учительницей. Кличка Сова намертво к ней прилепилась, надо признать, кличка меткая, учитывая большие глаза и отчуждённую молчаливость. Но далеко не всегда Валентина Васильевна выступала в роли безответной страстотерпицы, разбушевавшись, она разбивала указки об стол и безжалостно изгоняла из класса нарушителей, вулкан страстей, потаённо кипевший в её груди, не мог время от времени не извергаться.
Мои взаимоотношения с одним из любимых предметов и симпатичной (не для меня одного) учительницей складывались как нельзя лучше. На уроках географии я вёл себя пристойно, спорить с Валентиной Васильевной было не о чем – «Физическая география» наука объективная, идеологически нейтральная, континенты не передвинешь, океаны не перекрасишь, всё стоит на местах, определённых матушкой-природой, постигай, недоросль, мир, в котором ты живёшь. Я увлечённо постигал, учительница ставила мне заслуженные пятёрки. Некоторые напряжения возникали с «Экономической географией», в которой совковые составители учебников пытались представить экономику СССР самой передовой и развитой, что вызывало обоснованный скепсис у школяров, имеющих зоркие глаза и любознательные мозги, но патриотизм перевешивал, ладно, пускай мы будем самые-самые. В любимчики не лез, да у Валентины Васильевны и не было любимчиков; как и положено той великой стихии, от имени которой ей выпало выступать, она равно приветствовала нас «всепоглощающей и равнодушной бездной». Меня вполне устраивала мягкая прохлада, веющая от учительницы географии, курс обучения у неё я прошёл без сучка и задоринки, а она прошла, как дождь, стороной. Мир её праху, по сведениям одноклассников, не покинувших Кирпильскую, Валентина Васильевна скоропостижно скончалась ещё в 80-х годах. Все болезни от нервов, и её нервы не выдержали. Всегда грустно узнавать об уходе из жизни людей хоть немного тебе дорогих, поневоле призадумаешься – а хорошо ли долго жить? Может прав Антон Дельвиг – «Ещё, когда я не пил слёз из чаши бытия, зачем тогда в венке из роз к теням не отбыл я»? Составлять мартирологи занятие совсем не вдохновляющее.
Портреты ещё четверых учителей, в разной степени значимых и по-разному повлиявших на моё восприятие мира, приберегу «на потом». Во-первых, они вошли в наш класс позже, а во-вторых, неправильно загромождать перспективу густым строем фигур, ещё никак не связанных с течением повествования. Лучше коротко упомяну о нескольких преподавателях, недолго сиявших на небосводе, но сумевших брызнуть на монотонную картину будней пёстрые краски. Наверно, не один я спокойнее ощущаю себя в устоявшемся кругу бытия, когда всё, что тебе нужно, находится на своих неизменных местах – родители рядом, друзья близко, книги на полке, только руку протяни. Мир гармоничен и надёжен, ты легко в нём ориентируешься. А частые перемены и хаотичное перемещение отзываются душевным разладом и дискомфортом. Детское ощущение мира, не спорю, но кто скажет, что оно неверное? А вот первые годы учёбы в школе №19 вносили немало сумятицы в нашу стройную космогонию. Даже не знаю, с чем сравнить калейдоскоп преподавательского состава – с перелётными птицами или с листвой на деревьях. В памяти мелькает круговорот лиц, еле-еле различимых, не оставляющих следа. Но некоторые всё же запомнились, и я с удовольствием о них расскажу.
Уроки труда в пятом-шестом классах (потом они, кажется, прекратились) никогда не были престижными и важными. Вели их зачастую люди случайные, кто попался под руку директору, вплоть до завхоза школы со смешной фамилией Пузиков. Обучали мальчишек и девчонок раздельно, сильный пол загоняли в кабинет труда, по сути, столярную мастерскую, девчонок где-то учили домоводству. Строгать, пилить и забивать гвозди казалось настолько обыденным делом, что даже не воспринималось уроком, все мы занимались подобными делами со своими отцами дома, и атмосфера в кабинете труда царила самая непринуждённая, чему способствовал уютный запах стружек и опилок. Каждый в меру сил демонстрировал своё умение под снисходительным доглядом очередного преподавателя – главное, чтобы не покалечились. И появление среди невыразительной череды отбывающих повинность проходных личностей яркого оригинала сразу привлекло внимание – ещё бы, демобилизованный матрос в чёрном бушлате. Он не зарекомендовал себя дотошным знатоком столярного мастерства и ревнителем дисциплины, напротив, прямо сказал, что едва отличает рубанок от шерхебеля и пришёл в школу лишь за педагогическим стажем, чтобы поступить в высшее учебное заведение вне конкурса. Держался с нами он как старший товарищ, без всяких претензий на чинопочитание, но именно этой доверительной простотой внушил мальчишкам безоговорочное послушание. Ему не надо было даже повышать голос, все отлично понимали, что за баловство получат крепкий подзатыльник, а это самый весомый аргумент в мальчишеском миропорядке. Плечистый, круглоголовый, он любил поговорить и вместо нудного сколачивания табуреток рассаживал нас кружком и с чувством и толком травил весь урок матросские байки. Стиль его речи, веский, неторопливый, с обилием техницизмов, с обстоятельным подбором двойных определений – «формально и пунктуально», «поступательно и наступательно» - воздействовал неотразимо. Больше всего подкупало, как он, передавая пикантные детали специфического флотского юмора, которым мы шумно восхищались, не позволял проявиться на своём лице даже подобию улыбки – порядочный человек ничему не удивляется, по крайней мере, умеет не показывать вида. Живой пример, какие характеры выковывает четырёхлетняя служба во флоте. Многие мальчишки смотрели на него завистливыми глазами, мечтая пройти настоящую школу жизни, не чета тому заведению, где нас гнули и гнобили. Я подмечал за морячком употребление неточных по смыслу терминов, до которых он имел большое пристрастие, но легко прощал за прочувствованную пропаганду дружбы и силы коллектива - пускай не совсем грамотно, но он декларировал как раз те ценности, что мы почитали выше всего. Так, в основном, и проходили наши уроки, и никто не пожалел о недоструганных досках и незабитых гвоздях. Был наш учитель труда местный или приезжий, подзабылось, а лекции его памятны до сих пор. Жаль, что уроки труда проходили у нас всего раз в неделю, и после годичного стажа воспитанник флота отбыл в неизвестном направлении. Я часто вспоминаю одно его забавное выражение, употреблённое, кажется, по адресу получившего сногсшибательный удар соперника по кулачному поединку – «И пока он пребывал в поисках центра тяжести…».
Вторым преподавателем из череды эфемерид предстаёт совершенно анекдотический тип, в полном смысле – господне недоразумение. Вот портрет чудака в интерьере. В манерах этого учителя черчения бросалась в глаза одна особенность – он всё время пугливо озирался и оглядывался, будто ожидал нападения из засады, как потом выяснилось, неспроста. Вкупе с хилой фигурой и настороженными манерами он походил на преледуемого шпиона. Ребята единогласно причисляли его к еврейскому роду-племени, руководствуясь, видимо, кинематографическим типажом, потому как население станицы живыми образцами избранного богом народа не располагало, ну и русский язык он коверкал безбожно, вместо «черчение» произносил «церцение», что и стало его народным поименованием. Паспортное Эмиль Леонардович казалось нам чересчур вычурным. В обращении с учениками «церцение» был исключительно мелочен и придирчив. Утверждают, что однажды он вкатил мне единицу за то, что ластик я держал в кармане (стирательная резинка может понадобиться на любом уроке), а не выкладывал на стол – убей бог, не помню. Назначенный классным руководителем - а они у нас менялись, как перчатки, никто долго не выдерживал - он бесконечно причитал, что за наши безобразия его когда-нибудь посадят в тюрьму, и в данном случае, как та коза, нагадал себе будущее, только мы были не при чём. Войдя в класс, как всегда замусоренный, и не доискавшись дежурного – все или дежурили вчера, или должны были дежурить завтра – он выстраивал нас у доски, сам брался за веник и совок, и показательно подметал хламотозное помещение. Два десятка дюжих недорослей, а было это в экспериментальном девятом классе, состоявшем из одних парней, лишь презрительно посмеивались – что это за учитель, не умеющий настоять на своём? Но вершиной чудачеств нелепого преподавателя стало его жилище, вошедшее в анналы станицы. По неизвестной причине он не смог или не захотел определиться на квартиру, как это делали прочие залётные учителя – допускаю, что тёмные станичные бабы путали каббалистику с каннибализмом и, убеждённые, что жиды питаются кровью младенцев, отказывались пускать на порог людоеда – а потому соорудил себе индивидуальное логово, иначе не скажешь. На обширной территории первой бригады, в том месте, где развилка двух улиц образовала так называемую «мотню», то есть незастроенный угол, наше «церцение» сначала выкопало яму размером два на два метра, наподобие моего приснопамятного блиндажа, сверху дополнило стенами из хвороста, обмазанного глиной, накрыло камышовой крышей и получилось нечто среднее между землянкой первобытного человека и индейским вигвамом. Как станичное начальство позволило опозорить наши проспекты и авеню возведением столь уродливого строения, как в нём обитал самозваный отшельник – не ведаю, лично не наблюдал и не посещал, но мои друзья клянутся, что всё это происходило в действительности. Долго ли, коротко длилась уединённое житие отшельника, но в один прекрасный день вместо «церцения» в класс вошёл другой преподаватель, а по школе пронёсся надёжно удостоверенный слух об аресте нашего классного руководителя участковым Олейниковым. Оказывается, бдительные контролирующие органы выследили его, как злостного неплательщика алиментов, и предали самому гуманному суду в мире. Сбылось предсказание о казённом доме, и прояснились странности поведения в виде постоянного озирания по сторонам. От тюрьмы и от сумы не зарекайся. Через год «церцение» опять объявилось в школьном дворе с многозначительно укороченной причёской и приступило к исполнению преподавательских обязанностей и пополнению исполнительного листа суда. О дальнейшей его судьбе ничего не знаю.
Для симметрии приведу несколько беглых женских портретов, тем паче, что их было намного больше, чем мужских. С началом нового учебного года, в классе шестом-седьмом нам представили учительницу зоологии, явно прямиком из института, явно столичную штучку, красивую и молодую. И девчонки и мальчишки едва не стёрли об неё глаза, таких красавиц мы видели только в кино, такие наряды только в журналах мод. Говорили, её появление на танцах в станичном клубе настолько возбудило местных Дон Жуанов, что закончилось массовой дракой между претендентами на руку и сердце, после чего на танцах она больше не показывалась, а в кино ходила в сопровождении квартирных хозяев. Согласно жребию распределения, расфранчённые выпускницы педагогических институтов, прибывали в нашу станицу регулярно, но обычно надолго не задерживались. Чтобы выдержать пещерный комфорт быта, убогость развлечений, полудикую орду учеников надо быть подвижником. Одно в новой учительнице нас сразу насторожило – мраморный холод, веющий от этой полубожественной статуи, ледяное высокомерие. Она поставила такую непроходимую грань между собой, высшей породой, и нами, затрапезными замухрышками, что многим это не понравилось. Она словно делала одолжение, приходя в класс, и одаряя нас своей красотой и знаниями. И уже на втором или третьем её уроке разразился грандиозный скандал, разрушивший всё обаяние неземной красоты. Учительница попросила принести на урок живую лягушку, без уточнения зачем, да это и не требовалось – ради такой писаной красавицы пацаны притащили бы и гадюку без лишних вопросов. На следующем уроке, на учительском столе, в стеклянной банке мирно плавала и недоуменно таращилась пучеглазая обитательница кирпильских вод. Наглядное пособие, как мы резонно полагали, представительница речной фауны. Поглядим и отпустим. Но когда учительница, разложив на столе нечто вроде разделочной доски и хирургических инструментов, надела резиновые перчатки и вытащила из банки за лапку раскоряченную лягушку, мне стало плохо. К вивисекции я всегда питал непреодолимое отвращение, а тут несомненно затевалась резня. Класс притих, не веря, что наша утончённая и выхоленная учительница готовится хладнокровно умерщвлять и расчленять живую тварь. Зачем? На цветных картинках в учебнике лягушка изображена во всех возможных разрезах, ободранная и анатомированная, даже на бумаге видеть противно. Что же будет въяве? Явь оказалась непереносимой. Несчастная животина запищала и задёргалась под скальпелем, учительница попыталась предъявить нам части тела и объяснить их строение, но класс не стал слушать, класс взорвался. Девчонки заверещали дурными голосами, некоторых стошнило прямо на парты, мальчишки повскакали с мест и заорали – «Нельзя резать живьём! Нельзя мучить!». И это те самые мальчишки, которые без зазрения совести лупили под берегом речки камнями и палками таких же точно лягушек и те плавали потом вверх белыми брюшками, невинно убиенные, эти мальчишки не принимали науку, лишающую жизни беспомощное существо. Урок прервался, помчались за уборщицей, за медсестрой, пришёл директор, поморщился, обозвал нас слабонервной публикой и приказал успокоиться. Но никто уже не поднял головы и не взглянул в прекрасное холодное лицо учительницы зоологии вплоть до окончания четверти, когда она покинула нашу школу. Мальчишки откровенно ей грубили, называя последовательницей фашистского доктора Менгеле, про которого как раз писали газеты, и советовали поискать для работы концлагерь, девчонки опускали глаза и чуть слышно лепетали заученные фразы. Статуя Афродиты рухнула с пьедестала. На потрошительницу лягушек никто не хотел смотреть, бойкот. Загадочна психология подростка, вот и всё, что я могу сказать по этому поводу. Наверно, мы не смогли пережить вида красоты, несущей смерть. Не должна смерть приходить в прекрасном облике, старуха с косой не вызвала бы неприятия. В общем, есть над чем подумать. Само собой, имя-отчество учительницы зоологии память стёрла, запомнила столкновение мировоззрений.
Следующая кратковременная преподавательница, тоже молодая, но менее выдающихся женских достоинств, отметилась конфликтом иного рода, сугубо комическим.
Кубанский говор, как известно, сильно отклоняется от норм литературного русского языка, а уж повседневный лексикон зачастую без переводчика не уразумеешь. Но это уроженцами Великороссии и высоколобыми адептами чистоты речи наш говор воспринимается наречием варваров, мы-то пребывали в родной стихии и поправок надменных языковедов не терпели. А вот эта свежеиспечённая преподавательница русского языка и литературы вздумала научить нас изъясняться по всем правилам произношения и отказаться от дикого жаргона. Намерение благое, но известно, куда приводят благие намерения. Мы расценили усилия молоденькой учительницы как покушение на свободу самовыражения и выступили против агрессора единым фронтом. Даже девчонки, обычно склонные к конформизму, поддержали хулиганистых пацанов. А почему бы нет, когда завязывается такая потешная игра? Уроки становились поляной той игры, где один участник с завязанными глазами ловит зрячих, а те вволю над ним потешаются. Начинающий педагог сходу совершила непоправимую ошибку – она скривила губки и громко заявила: - «Фи, вы совершенно не умеете правильно говорить. Ну как вы произносите букву «г»? Надо выговаривать её мягко – «ге», а вы словно в бочку бухаете – «гэ». Давайте учиться верному произношению». Это было равносильно объявлению войны. И вызов был с готовностью принят. Коля Чернышов, один из самых выдающихся столпов родной станичной речи, тут же встал и от лица гордых аборигенов отчеканил знаменитую отповедь, которой насмерть поражались всякие пропагандисты «городского» речения
– «Гуси гогочут, город горит, каждая гадость на «ге» говорит».
Разумеется, все звуки «гэ» прогрохотали в спиче нашего отважного оратора раскатами грома. После чего с достоинством сел на место. Бедная учительница так и замерла с открытым ртом. Класс тихо наслаждался. Озорной Гена Нечаев не упустил шанса поддержать собрата по оружию и нанёс второй сокрушительный удар, протараторив всенародно прославленную скороговорку – «Гришка, гад, гони гребёнку, гниды голову грызут». Опять-таки, звук «гэ» пронёсся гулкой лавиной, лаская наш слух и терзая барабанные перепонки учительницы. Это был настоящий апофеоз рыцарей родной речи, против которого ни с каким рожном языкознания не попрёшь. Право произносить букву «г» на излюбленный лад мы отстояли. Но это было только начало нашей батрахиомахии. Учительница махнула рукой на тонкости произношения и вступила в неравную борьбу за искоренение станичных словечек, которые засоряли, по её мнению, нашу речь – «доси» (понимай – до сих пор), «потомича» (надеюсь, расшифровки не требует), «дюже», «нехай», «бесперечь», «покуль» и тому подобных перлов. Особенно её раздражало пресловутое «могём», нежно любимое и упорно применяемое истыми кубанцами, а мы, заметив болезненную реакцию нервной учительницы, лепили его к месту и не к месту, склоняя по своему усмотрению – «он могёт», «вы могёте», «мы могём». Учительница бесилась, поправляя и приводя освящённые грамматикой формы, мы упорно стояли на своём – раз исходное «я могу» (всё в жизни начинается от первого лица, для сторонников коллективной воли – пожалуйста, «они могут»), то глас народа – глас божий, мы правы, а оторванные от жизни учёные глубоко заблуждаются. Валяли дурака мы с удовольствием. В конце концов, молодой педагог раскусила нашу игру, надулась и взяла в руки беспроигрышную ферулу педагога – одна ошибка – минус балл, две ошибки – минус два балла, три – получай пару без разговоров. При таких неравных условиях мы потеряли шансы одержать победу и прекратили дурачиться. Но одно время веселились славно. А литературный язык потихоньку, незаметно, через книги, кино, радио вытеснял из нашей речи живописный лексикон станицы. Волей-неволей мы становились рядовыми носителями суконного советского новояза.
В целом школа быстро теряла привлекательность. Вместо светлого храма науки и мудрых жрецов я с разочарованием разглядел обветшалые стены учебного заведения, где нами помыкали обыкновенные люди, раздираемые фобиями и маниями, и мы их интересовали постольку поскольку. Знаний, которые я мечтал получить, школа давала в гомеопатических дозах, а того, что мне и даром не было нужно, вбивала с усердием, достойным лучшего применения. Учёба превращалась в обязанность приносить домой хорошие оценки. Грядущие пять лет грозили обернуться каторгой, и я уже заранее томился предчувствием неизбывной скуки.
Слава богу, скудный очаг просвещения собрал вокруг себя много народа, а где много народа - там найдутся друзья и приятели, тяга к общению во мне никогда не пропадала, я всегда легко сходился и трудно расставался. В два пятых класса школы №19 влились мальчишки и девчонки из двадцатой и двадцать первой начальных школ, в школе №22 ещё влачила скромное существование семилетка, посильно окормляя немногочисленных туземцев третьей бригады. Близко сойтись с ними довелось лишь в восьмом классе. Несмотря на все перетасовки и рассортировки я прошёл «бэшкой» от второго по девятый классы включительно, как-то так получалось. Приход в пятый «б» земляков из четвёртой бригады Валеры Королькова и Лёни Красилова был для меня подарком судьбы по вышеупомянутым причинам сильно натянутых отношений с братьями Дубовыми. Землячество ко многому обязывает, в том числе и к защите личной неприкосновенности земляка, для меня на тот момент весьма актуальной. Мы всегда и везде держались дружной троицей, нас и прозвали «три мушкетёра», не помню кто, но нам это льстило. Роман Дюма-старшего был мной уже прочитан, я загорелся идеей идентифицировать каждого из нас с определённым протагонистом и встретил благосклонное понимание друзей. Ещё бы, кто не захочет примерить на себе плащ героя. Крупный и грубоватый Лёня, свободно вписывался в образ Портоса, сдержанный и осмотрительный Валера, не без небольших натяжек, олицетворял Атоса, относительно себя я некоторое время колебался. Арамис нравился деликатностью и тонкостью натуры, но быть тихоней и святошей категорически претило, и я – своя рука владыка - нарёк себя верным д,Артаньяном, уж чего-чего, а пылкости характера было не занимать. Мы неплохо дополняли друг друга – я получил телохранителей, отлично владеющих, пусть не шпагой, зато зубодробительными кулаками, и платил им звонкой монетой пятёрок и четвёрок. Подтягивать друзей в учёбе было приятной обязанностью. Иногда к нам примыкал Толик Самарский, тихий и скромный мальчишка, я прочил его на роль Арамиса, но, к сожалению, Толик был слишком тих и скромен и наших похождений сторонился. Его старания быть незаметным увенчались полным успехом – никто из одноклассников не помнит, когда он выбыл из наших рядов, куда делся, где растворился. Мелькнул полупрозрачной тенью и остался лишь на паре школьных фотографий. Петя Нужный и Вася Мещеряков, ровесники, коренные уроженцы четвёртой бригады были с нами разлучены зачислением в пятый «а». А принадлежность к другому классу здорово влияет и на внешкольное общение. У кого-то одним уроком больше или меньше, и самое плодотворное время – время возвращения из школы, которое мы умудрялись растягивать на несколько часов – безвозвратно потеряно. Да и лежал прямохожий маршрут Пети и Васи через Общественный мост, в наши попутчики они не попадали. Петя воссоединился с нами в девятом «б», Вася после восьмого подался в ПТУ, и появлялся на горизонте от случая к случаю. Юрик Пономаренко, предательски приписавшийся к пятой бригаде, был к тому же годом старше и догнал нас, а точнее, мы его догнали всё в том же знаменитом девятом «б». Полагаю, Юрик решил подождать своих будущих лучших друзей.
Свершённые нашей троицей подвиги далеко не дотягивали до деяний королевских мушкетёров, но всё же кое-чем мы стяжали громкую славу, правда, весьма сомнительного свойства, и в довольно узком кругу. Про учинённый нами разгром самогонного завода я уже поторопился рассказать, про второй, более выдающийся подвиг, расскажу чуть попозже, а пока познакомлю подробней со своими друзьями.
Валера уже не раз представал на этих страницах, поэтому добавлю немного. Валера был из тех людей, что определились и сформировались с малых лет раз и навсегда, он не изменялся на протяжении всей своей жизни. Когда я увидел его последний раз в 1997-м году, он был всё тот же – плотный, чуть выше среднего роста, степенный, знающий себе цену человек. Никакого инакомыслия, диссидентства, духа противоречия и бунтарства в нём отродясь не замечалось. Он принимал жизнь такой, какая она есть, и подвергать её критике, протестовать считал пустым делом. Куда полезней приспособиться к условиям существования, а ещё лучше успешно в них встроиться. Прагматичным поведением Валера отличался с детства. Не вижу в этом ничего плохого, по сути, каждый государственный строй держится именно на таких старательных и особенно не вникающих гражданах, не забывающих, впрочем, извлекать личную выгоду из своего верного служения. И не важно, при каком государственном строе тебе выпало жить, уверен – живи Валера при царе-батюшке, был бы верноподданным слугой его императорского величества, а раз пришлось родиться в СССР – он, не задумываясь, придерживался принципов коммунистического строя. Главное – верно служить и не нарушать законов. Руководили Валерой прочные казачьи гены, или сказывались жестокие уроки, полученные его отцом от советской власти – можно гадать, но он целенаправленно продвигался по пути невеликой, зато надёжной карьеры работника среднего советского звена. Умеренные способности, которые он хорошо сознавал, заставляли его держаться поближе к родным местам и дружить с власть имущими. По станичным меркам, его жизнь сложилась вполне успешно, при колхозе он дорос до должности профорга, при перестройке тоже не потерялся и стал крупным фермером. Мне всегда неловко выступать незваным судьёй своих друзей, и, упаси боже, чтобы кто-то подумал, что я их сужу, но раз взялся о них рассказывать, стараюсь быть честным рассказчиком. А с Валерой мы и после школы не раз встречались, и неизменно радовались нашим встречам, старая дружба не забывается и мы оба ей дорожили.
В пятом-восьмом классах мы были почти неразлучны, вместе готовили домашние задания, ходили на школьные вечера и танцульки в бригадных клубах, играли в баскетбол, учились курить и выпивать, шкодили и самоутверждались в станичной среде. Учился Валера средне и моя помощь приходилась ему как нельзя кстати, часто после уроков мы шли прямиком ко мне домой, мама кормила нас обедом и мы усаживались за тетрадки и учебники. Когда в моём рабочем уголке, выкроенном за удалением приснопамятного дивана - в нём родители разместили плетёную из ивы этажерку для книг и стол-тумбу с полками и выдвижными ящиками - когда удалялись в пустые классы родительской школы. Приохотить Валеру к чтению художественной литературы мне так и не удалось, на мои восторженные призывы обратить внимание на Джека Лондона и Майн Рида друг откликался весьма туго. Вообще, понять, что у Валеры на уме и в душе догадаться было трудно, он умел хранить непроницаемый вид, заставить его разговориться редко получалось. Скрытность составляла главную черту его характера. Не раз я ловил себя на неприятном ощущении, что Валера думает совершенно противоположно, но по непонятным причинам отмалчивается. И, тем не менее, до девятого класса мы оставались близкими друзьями, и лишь потом разошлись по разным углам. На резонный вопрос – а что нас объединяло столько лет? – я даже не стану искать ответ. Мальчишеская дружба не поддаётся логике, а потому не нуждается в объяснении. Тем она и дорога.
Примерно так же обстояло дело и с Лёней Красиловым, вторым в перечислении, но, пожалуй, заглавным моим другом той поры. Мощным сложением, коренастой фигурой он походил на Валеру, физической силой даже слегка превосходил (на самбистском татами под черешней чаще брал верх), но был блондин с голубыми глазами, а Валера кареглазый шатен. В мальчишеском кругу Лёня был известен под прозвищем Бурлак, то ли из-за схожести с одним из персонажей картины Репина, то ли из-за грубоватых повадок. В остальном мои друзья резко различались. Если вечная напряжённая полуулыбка на лице Валеры часто оставляла в недоумении относительно его подлинного мнения, то широкая, сияющая радостью бытия и пышущая здоровьем физиономия Лёни была честным зеркалом его мыслей и настроений. И высказывать, что думает, Лёня никогда не стеснялся, рубил сплеча. Правда, бестактным я бы его не назвал, щадить самолюбие друга он умел и проявлял определённую чуткость. А уж когда надо было вступиться за честь и неприкосновенность товарища, первым бесстрашно выдвигал правое плечо вперёд, за что я, беспомощный слабак, его особенно ценил. Практически клон Саши Ядова, друга моих детских лет, везло мне на хороших друзей. Учился Лёня так себе, в диапазоне от твёрдой тройки до вымученной четвёрки, и не потому, что был бесталанен, наоборот, способностями он обладал недюжинными, причём в любого рода деятельности. Почему же тетрадки и дневник Лёни пестрели непритязательными оценками, лучше всего прояснит небольшой кусок его домашней жизни, который я наблюдал собственными глазами.
Чем-то надо было срочно подсобить Лёне в приготовлении домашнего задания, иначе ему грозил двояк за четверть, и мы из школы направились к нему домой. Расстались с Валерой у его двора перед кладкой и двинули вдвоём вверх по пологому склону приречной улицы в сторону третьей бригады. Мне и раньше случалось проезжать на велосипеде мимо лёниной хаты под камышовой крышей, глядевшей тыльной небелёной стеной без единого окна из-за жалкого подобия плетня, неказистой неухоженной хаты, а что скрывается за ней, видеть не доводилось. От родителей слышал, что живут Красиловы бедновато, отец их мыкается на беспокойных и скудно оплачиваемых должностях колхозного радиста и электрика, мать трудится в полеводческом звене, значит, с утра до вечера машет тяпкой на полях бригады, кроме Лёни, у них ещё трое детей дошкольного возраста, крутиться приходится, как белкам в колесе, а потому внутренне приготовился к неприглядному зрелищу. Но то, что предстало за облезлым занавесом, превзошло ожидания. Меж путающихся под ногами цыплят и кур, под оглушительный хор ревущих в сажке голодных свиней, навстречу нам шлёпали по несусветно грязному двору девчушка лет пяти, малец двумя годами младше и годовалая кроха, замурзанные, горько плачущие – старшая от бессилия, малые от полной неудовлетворённости жизнью. Девчушка пожаловалась, что папа на обед не приезжал, мама ещё не вернулась с работы, дети хотят есть, и т. д. Лёня нахмурился, бросил на завалинку портфель, и дальше мне только оставалось вертеть головой, восхищаясь многообразным талантам своего друга и одновременно ужасаясь обилию свалившихся на него забот. Не прошло и получаса, как умытые и переодетые меньшие сидели за столом под навесом, поглядывая на кипящий на печи чугунок, курам было насыпано зерно и налито воды в поилку, свиньям задан корм, одёжка меньших постирана в корыте и развешена сушиться (надо полагать, смены белья у них имелось всего две пары), а Лёня, сбегав на огород за морковкой и укропом, деловито хлопотал над сковородой и чугунком. Я с уважением взирал, как он ловко режет лук и сало, поджаривает их на сковороде, крошит в кипящую воду домашнюю лапшу, солит, перчит, пробует, что-то ещё доливает и добавляет, не забывая подбрасывать хворост в печь, а в завершение – что мне особенно запомнилось – разбивает и выливает в суп куриные яйца, после чего первое блюдо распределяется по тарелкам. При моей абсолютной безрукости и невежестве в кухонных делах, искусные манипуляции друга казались магией и чародейством. Недавно мне вздумалось расспросить свою супругу, признанного знатока кулинарных рецептов, как называется тот суп, что изготовил на скорую руку Лёня, но как я ни пытал её, как ни старался воспроизвести по памяти волшебный, навеки впечатливший процесс, даже такой квалифицированный специалист затруднился дать чёткое определение. «Суп из топора», - вот всё, чего я добился. Ну, я категорически не согласен со столь уничижительным термином, я-то отведал тот суп – Лёня радушно пригласил отобедать – и творение друга показалось мне дивно вкусным. Единственное, что портило аппетит – сознание, что урезаю порцию изголодавшихся детишек, ведь дома меня ждал мамин обед. На десерт был подан чай из вишнёвых веточек, сладкий, по кубанскому обыкновению, как сироп. Посетив с великими предосторожностями нужное место красиловского двора, точную копию уже описанного мелиховского – шаткая дощечка над ямой, огороженной камышовыми снопами и тряпкой вместо двери – и оглядев попутно спускающийся к речке огород, где обработанные грядки перемежались буйными зарослями бурьяна, я окончательно удостоверился, что Лёне весьма трудно выкраивать время для сидения над тетрадками и учебниками. Работы на кормильце-огороде непочатый край, родители возвращаются с работы, когда темнеет, он на домашнем хозяйстве один, тут разорвись, а всего не успеешь. Наверно, оттуда пошла накачанность лёниной мускулатуры и могучая фигура, особенно заметные на фоне его малорослых и щуплых родителей. Тяжеловато жилось моему другу, но он никогда не жаловался, а жизнерадостность и энергия никогда его не покидали. Долго дуться и сердиться при размолвках и мелких ссорах (а крупных у нас не возникало) Лёня не умел, прощал легко, в отличие от мнительного Валеры. Общаться с ним было одно удовольствие.
Убедившись, что заниматься с Лёней домашними заданиями у него неудобно, я настойчиво зазывал его к себе, но он приходил только при крайней нужде, или, когда кто-либо из его родителей уже вернулся с работы. Мои папа и мама привечали Лёню очень тепло, отец потому, что простодушные богатыри отвечали его человеческому идеалу, а мама была рада обласкать каждого моего нового друга, уверенная, что они учат меня только хорошему. Мамино добросердечие часто граничило с идеализмом, поэтому я так её любил. Совместное времяпрепровождение нашей троицы проходило, в основном, между школьным и родным дворами, благо просторы станицы позволяли. Даже повторяющийся изо дня в день маршрут из школы домой, когда не требовалось никуда спешить, мы разнообразили, как могли, пытаясь превратить его в поиск приключений. Вышагивать по унылому коридору улиц, под прицелом подозрительных (небезосновательно!) глаз домохозяев нам не нравилось, не разгуляешься. Поэтому, если позволяла погода, мы спускались от школы до Общественного моста и по любому из двух берегов неспешно продвигались в сторону не очень-то желанных домов, где ждали постылые обязанности. Так приятно сладко побездельничать, продлить чувство мимолётной свободы, ну, и заодно чего-нибудь отчебучить, показать молодецкую удаль. Сады и огороды вдоль речки предоставляли такую возможность. Там поспела клубника, с веток соблазнительно свисают яблоки и груши – в чужом саду они всегда слаще - там ждёт в сухих коробочках мак, в копанках переливается через край звонкая родниковая вода, предлагая утолить жажду – мало ли что дразнит здоровый аппетит школяров, отсидевших в затхлых классах пять уроков впроголодь. Замечательное развлечение – умыкнуть чью-нибудь лодку (вот где пригождалась медвежья лёнина сила – он запросто выдёргивал из ствола вербы железный кнехтовый костыль, или, как Самсон, рвал ржавые причальные цепи) и пуститься в плавание по протокам тихой речки, не заботясь, где пристать. А как не посетить уходящие вглубь зарослей камыша гатки, не посидеть над зеркалом чистой воды, оценивая взглядом опытного рыболова скользящих в толще прозрачной воды кубанцов и краснопёрок, не заслушаться гулким заунывным криком выпи – в малые годы мы всерьёз думали, что это кричит водяной. Зимой, когда становился лёд, пути-дороги ещё более разветвлялись, вся ширина речки лежала под нашими ногами – и лабиринты рукавов, и проспект стрежня, и простор става. Первый лёд доставлял особенно острые ощущения. Тонкий, гибкий, он словно крыл поверхность воды гладким лаком, сквозь него, как через увеличительное стекло великолепно просматривался коричневый бархат дна, ляжешь ничком и разглядываешь невозбранно подводную жизнь речных обитателей. Другое дело, что передвигаться по нему надо очень осторожно, не собираться в кучу – едва заметишь, как по тёмному стеклу побежали белые трещины, быстренько меняй диспозицию, иначе окунёшься в ледяную ванну. И окунались, по счастью, обычно у берега, где неутомимые родники предательски подтачивали лёд снизу, или уже по весне, когда толстый покров Общественного става, раздробленный прохождением через скрыню, плавал у берега заманчивыми белыми плотами. Как удержаться от соблазна, вооружившись дрючком из ближнего плетня, запрыгнуть на льдину (мы называли её крыга) и устроить каботажное плавание или морской бой. А где морской бой, там неизбежно один из кораблей гибнет, да и просто трудно устоять на кренящейся палубе, даже если тебя не атакует противник. Выбравшись на берег мокрыми по пояс, с полными сапогами воды, мы разводили костёр и не столько сушились, сколько коптились на едком дыму, а дома тайком досушивались. И не помню, чтобы кто-нибудь заболел.
С класса седьмого мы возомнили себя созревшими для более серьёзных и взрослых развлечений, нежели болтание у речки и грабёж чужих садов-огородов. Нас потянуло к дверям бригадных клубов, за которыми гремела музыка и кружились пары, мушкетёров начали одолевать муки любви. Сразу оговорюсь, что при общем несомненном интересе к прелестям женского пола, претворяли мы свои поползновения сугубо по-своему, разница характеров сказалась разительно. Хладнокровный рационалист Валера, казалось, страдал от любовной горячки менее прочих. Так, во всяком случае, можно было подумать, наблюдая его поведение. Он не отставал от компании, ходил с Лёней и мной на танцы и школьные вечера, но больше толокся среди парней, а к девчонкам выказывал то ли напускное, то ли подлинное равнодушие. При его скрытности можно предположить любое. Он охотно выполнял наши поручения по сбору информации о намеченных пассиях, передавал записки, сообщал ценные сведения о конкурентах и их враждебных намерениях, дипломатически предотвращал конфликты, участвовал в активных действиях, если дипломатия оказывалась бессильна, но я ни разу не видел его в состоянии «пса в охоте», как удачно выразился лейтенант Ринальди в «Прощай, оружие» Хемингуэя. К нам с Лёней, думаю, это выражение полностью подходило, разве что слюна не стекала с подбородка. Валера всегда пребывал как бы над схваткой, покровительственно опекал, но сам таился в тени, излюбленная его тактика. Сейчас-то я уверен, что он был озабочен личными любовными интригами не меньше нашего, но предпочитал таить их от чужого внимания и это ему удавалось.
Что касается меня, то моя старая стратегия поклонения трещала по всем швам. Проведя тщательное обозрение одноклассниц, я едва не впал в отчаяние, поклоняться некому, вместо богинь красоты вокруг одни уродины. У той нос картошкой, у другой ноги рогачиком, у третьей голова туго обмотана косынкой и разит керосином – избавляется от вшей, ничего себе богини, на них и глядеть страшно. Все прочие не краше, замухрышки замухрышками. Есть, правда, Вера Козуля, настоящая русская красавица с большими серыми глазами, золотистой косой и румянцем во всю щёку, но за ней ухлёстывает Лёня, да и блондинки не в моём вкусе. Расширение дефиле на переменах в школьном дворе вдохнуло кой какие надежды и приободрило любвеобильную душу. В параллельном «а» классе я выделил глазастую, бойко подёргивающую плечиками, вертлявую девчонку – она и перемещалась какими-то птичьими перебежками, словно подталкиваемая ветром – и признал её достойной поклонения. Агентурные донесения друзей и собственная слежка установили имя и фамилию, а также место проживания, весьма удобное, во второй бригаде, неподалёку от спуска до кладки. Фамилию той девчонки опущу, дабы не тревожить её покоя, она и по сей день проживает в Кирпилях, а имя назову – Валя. Обряд рыцарского поклонения давно доказал свою полную бесперспективность, да и пример друзей заставлял меня изыскивать более конкретные формы взаимоотношений с прекрасным полом. Попусту пялить глаза и влачиться унылой тенью по стопам избранниц мне и самому уже давно надоело, и я обратился за наукой к Лёне и Валере. Те, как истинные друзья, приняли горячее участие в беде товарища, пару раз привели меня чуть не под руки на ту улицу, где по вечерам собирались на посиделки девчонки второй бригады, представили, но, кроме косых взглядов и пренебрежительного фырканья, я никаких знаков внимания от предмета воздыханий не удостоился. Тогда решили прибегнуть к чудодейственной силе письменного слова, общими усилиями кой-как состряпали корявое признание в любви, замаскированное под предложение верной дружбы, и опытный посол Валера взял на себя миссию вручить послание капризной красавице на большой перемене. Мы с Лёней следили за волнующим церемониалом издали. Валера исполнил поручение в лучших традициях дипломатического протокола – подошёл к стайке девчат, вежливо отозвал контрагента в сторону, с лёгким наклоном головы (чем не Атос!) подал сложенный листик, и терпеливо встал рядом в ожидании ответа. Ждать пришлось ему недолго. Судя по бурной жестикуляции и оживлённому шевелению губ, моя избранница не сочла нужным тратить время и чернила на составление эпистолы и незамедлительно выдала ответ в устном виде. Что-то мне подсказало, что положительным он не будет. Я тревожно взглянул на Лёню. «Отлуп», - зловеще предрёк друг. Воротившийся несолоно хлебавши Валера – что легко читалось на его омрачённом лице – передавая ответ, приложил немало усилий, дабы пощадить моё самолюбие, но даже в смягчённой редакции этот перл площадного красноречия едва не довёл меня до обморока. Лопоухому очкарику советовали обратиться за удовлетворением своих любовных вожделений к услугам Раи Парамоновой или её тёзки Кривоконевой (двух несчастных идиоток, по какой-то причине избегнувших сумасшедшего дома и без стеснения откликавшихся на самые гнусные предложения записных шутников), а гордых станичных красавиц отнюдь не беспокоить. Повторяю, это в переводе на литературный язык, а тогда Валера не для всех идиоматических выражений нашёл приличный эквивалент. Я был сражён наповал и втоптан в грязь. На меня словно вылили ведро помоев. Стоял посреди школьного двора и не знал, что делать. И это награда за мои возвышенные чувства?! Неужели бессердечная пассия не в состоянии оценить настоящую любовь? Как мне, жестоко отвергнутому, жить дальше?
Друзей тронул потрясённый облик получившего столь грубый отлуп товарища и они, на свой лад, принялись меня успокаивать, пытаясь вернуть в реальность. Наверняка, их тоже задела неудача операции, в которой они принимали непосредственное участие.
- Что ты нашёл в этой жучке, - брезгливо процедил Валера, - посмотри на неё внимательней. Мало того, что вместо мозгов в голове опилки, так ещё и пугало огородное рядом с ней Джиной Лолобриджидой покажется. Гляди, мотается по двору, как курай по полю, хи-хи, ха-ха, и не соображает, что выглядит дура дурой. Охота тебе с ней позориться?
Лёня горячо присовокупил к портрету порхающей по двору, стремительно теряющей обаяние красотки, несколько нелестных эпитетов, наполовину непечатных, и я ощутил, как речи друзей, словно холодная вода, остужают мой воспалённый разум и промывают помутившийся взгляд. Действительно, где были дотоле мои глаза, чего навыдумывал сбрендивший ум? Передо мной бегало, трепыхая жидкой косичкой, нелепо размахивая руками, пучеглазое чучело с втянутой в плечи головой – удивительно, как я раньше не заметил, что у неё практически отсутствует шея? – безобразное, как смертный грех. Влюбиться в неё мог только безнадежно слепой. Мне стало невыносимо стыдно. Ну, и злоба за столь низкую оценку моей личности подыграла. Любовь мгновенно растаяла, осталась одна досада на собственную глупость и слепоту. А Лёня вдохнул желание жить и любить обещанием, что на ближайших танцах познакомит с более податливой кандидаткой.
Это я ещё легко отделался. Некоторым моим соратникам на любовном поприще довелось испытать не виртуальный словесный отлуп, а вполне конкретную физическую лупцовку. Станичные Кармен применением грубой мускульной силы не стеснялись. Юрик Пономаренко (да не смущает читателя его частый выход на авансцену, на то он и артист) пострадал куда ощутительнее. Обуреваемый любовной жаждой и одновременно терзаясь сомнениями гипотетического фиаско, Юрик решил раскинуть сети пошире – как советуют опытные ловцы – и накатал под копирку три признания в любви трём девицам разом, авось, хоть одна клюнет. Теоретически поступил правильно, на практике совершил непоправимую оплошность. Юрик не учёл, что три его пассии близкие подруги и каждая, разумеется, поспешила поделиться содержанием письма с конфиденткой. Таким образом, циничный умысел Юрика был разоблачён и, по мнению уязвлённых в лучших чувствах девчонок, заслуживал жестокого возмездия. Подруги разработали план ответного удара. Пылкому, но неразборчивому влюблённому были отправлены три послания, где каждая из подруг благосклонно принимала его предложение и назначала свидание. Юрик был на седьмом небе, но, вчитавшись хладнокровней, вдруг выяснил, что все три свидания назначены на одно и то же время и место – за углом школьного двора, после уроков. Девчонки, горя жаждой мести, не озаботились должной конспирацией. Рыжие власы на главе Юрика встали дыбом, а уши загорелись в предощущении неизбежной таски. Во главе избранной им троицы стояла Рая Погребняк, рыжая девица с телосложением сумоистки и крайне агрессивным характером, ждать от неё пощады не приходилось. Двух других можно было не опасаться, они, как матрёшки, свободно и последовательно поместились бы в обширных телесах атаманши, но Рая… Юрик затосковал и, прикинув свои шансы, решил благоразумно отсидеться после уроков в школе, глядишь, девчонкам надоест поджидать и он сумеет ускользнуть небитым. Но из укромного убежища его вскоре выгнала уборщица, и пришлось надеяться на чудо. Чуда не произошло, амазонки терпеливо сидели в засаде. Едва Юрик достиг рокового рубежа, как из-за угла выступило трио мстительниц. Великанша Рая, взяв подлого обманщика за шиворот, задала несколько нелицеприятных вопросов и, не удовлетворившись ответами, могучей подсечкой сшибла Юрика с ног. После чего уселась ему на грудь и, наградив парой оплеух, заткнула, да что там заткнула, плотно забила взывающий о помощи рот поверженного жёстким перемороженным снежком. Экзекуция происходила зимой. Жуть и ужас. Только имитацией обморока Юрик сумел прекратить истязание. Матрёшки №2 и №3 участия в наказании любострастного изменщика не принимали, оставаясь восхищёнными зрительницами. Вот и судите, легко ли я отделался.
Я как-то спросил у Юрика – чем его прельстила Рая, превосходившая габаритами чуть не вдвое, и Юрик простодушно признался – «Понимаешь, она рыжая и я рыжий, вот и подумал – споёмся». Наверно, Юрик не прочёл к тому времени «Союз рыжих» Конан Дойла и потому питал несбыточные надежды на взаимное притяжение обладателей одной масти волос. И – дабы никто не упрекнул меня в замалчивании нелестных фактов биографии – добавлю, что матрёшкой №2 была та самая Валя, которая выписала мне жестокий отлуп, а третьим номером миниатюрная Нина, с которой я тоже безуспешно пытался наладить сердечные отношения. Получается, невелик был круг претенденток для мучимых любовью школяров.
Лёня не раз высказывал неодобрение моим робким обращением с женским полом. Сам он исповедовал тактику прямолинейных лобовых атак, и всякое разведение антимоний считал недопустимой слабостью. Кратчайший путь был для него наиболее эффективным, и он устремлялся к намеченной цели, не ведая сомнений и терзаний. В таком духе он и наставлял меня.
- Нечего мямлить, - поучал Лёня. – Подходишь, приглашаешь на танец, потом провожаешь домой и дальше всё, как по-писаному.
Ага, легко сказать «по-писаному», когда я ног не могу оторвать от земли, чтобы двинуться к той, которая в данный момент завладела моей душой. От дальнейших лёниных наставлений, типа «хватать», «валять» и тому подобных, вообще темнело в глазах. Как можно таким варварским способом обходиться с возлюбленной, которой ты готов отдать и душу и тело? Это же какая-то звериная страсть, неприменимая среди людей. Да и девчонки вряд ли потерпят насилие, отпор дадут – мало не покажется. Станичные дамы скоры на расправу, вон какими чувствительными тычками угощают за попытку дёрнуть за косу или распустить бант. Лёня заверял, что сопротивление всего лишь часть обязательного ритуала, чистая фикция, не более того. Девчонка будет визжать, царапаться и кусаться, но всё это сугубая симуляция, на самом деле она только и ждёт, когда кавалер докажет силу любви через физическую силу. Честно говоря, Лёня меня не убедил, и я продолжал сомневаться в легитимности его практики, а по-лёниному - «мямлить».
Дабы подвигнуть меня на первый шаг, Лёня прибегал к непосредственному натаскиванию, как проделывают с глупым щенком. Проследив направление моего жадного взгляда, он спрашивал:
- Нравится эта девчонка?
Получив утвердительный ответ, без колебаний клал руку на плечо:
- Всё, идём знакомиться.
Я традиционно превращался в намертво забетонированный столб, и Лёня раздражённо бормотал:
- Ладно, стой тут. Иду сватать.
Уверенной походкой, которой я от души восхищался, надеясь когда-нибудь овладеть таковой, Лёня пересекал пространство танцзала – девчонки всегда кучковались в глубине клуба, а парни торчали у дверей – и подходил к потенциальной владычице моего сердца. Галантно брал её под ручку и начинал нашёптывать на ухо секретное, в моём понимании непристойное, предложение. Это был самый волнующий момент, щёки вспыхивали от бешеного прилива крови, взгляд, блуждая по кругу, как намагниченный, возвращался к той точке, где решалась моя судьба, я готов был, или провалиться сквозь землю, или бежать, сломя голову, вон из зала. Но так как все мои члены, скованные непреодолимой слабостью, отказывались повиноваться, то оставалось одно – беспомощно смотреть на широкую спину Лёни и выглядывающее из-за неё девчачье личико, своеобразные индикаторы переговоров. Они излучали такие ощутимые импульсы, что, трепеща листиком на ветру, я переходил от робкой надежды к провалу в чёрную яму отчаяния. Если лукавое личико девчонки искажалось презрительной гримаской, а склонённая в почтительном полупоклоне спина Лёни разочарованно выпрямлялась, то мир вокруг терял звуки и краски, и я долго приходил в себя, выкуривая на крыльце клуба сигарету за сигаретой и выслушивая добродушные утешения Лёни. Дорого давались любовные уроки начинающему ловеласу.
Но допустим благоприятный вариант (случалось и такое) – лицо избранницы вдруг освещала польщённая улыбка и глаза её, как две звезды, лили через тускло освещённый зал призывный свет. Я мог перевести дух и собраться с силами. Только в лучшую сторону дело менялось мало – Лёня, согласно этикету, исполнив дружеский долг, должен был отступить в сторону, давая простор моей личной инициативе, а вот я продолжал трусить и топтаться на месте, не находя в себе смелости на дальнейшие шаги. Даже перейти зал и пригласить готовую к сотрудничеству пассию не мог решиться. Лёня выходил из себя и свирепо шипел:
- Что – мне так и ходить с тобой рядом? Показывать, как это делается?
В принципе, я был не прочь получить, как в известном анекдоте, показательный урок «амур де труа», но признаться в подобном желании означало расписаться в беспросветном идиотизме. Подталкиваемый в спину Лёней, на подгибающихся ногах, я преодолевал минное поле зала и протягивал ладонь с лежащим на нём трепетным сердцем своей прекрасной даме. Лёня облегчённо вздыхал, получив, наконец, возможность отдаться собственным любовным влечениям. Увы, все лёнины деловые инструкции испарялись из моих мозгов, едва я оказывался наедине с обладательницей чарующих женских прелестей. Я глох и слеп, как тетерев на току, жаркий туман застил глаза, речь путалась и, наверняка, я казался девчонке форменным истуканом. Боязливо прикасаясь к талии партнёрши по танцу, словно это было не тёплое девичье тело, а готовая взорваться бомба, я безуспешно пытался занять её взаимно интересным разговором, но, боюсь, наш диалог скорей напоминал контакты с внеземными цивилизациями. Я бубнил про стихи Блока и Баратынского, почитая их наилучшими выразителями своих любовных чувств, она трещала про подругу Любку, которую обидел ревнивый ухажёр Колька. Как её оставляли равнодушной стихи великих поэтов, так и меня не трогали склоки станичных Ромео и Джульетты. В полуофициальной обстановке танцев общение наспех сколоченной пары ещё кое-как дышало на ладан, но вне светских пределов клуба, на заветной скамейке под луной, невразумительный тет-а-тет быстро заходил в тягостный тупик. Распускать руки я опасался, ибо хорошо помнил слова Лёни про обязательность девичьего сопротивления. Пощёчина представлялась слишком дорогой ценой за поцелуй губ, бойко сплёвывающих семечку за семечкой. Рукопашный бой претил мне в любых обстоятельствах, завоёвывать сердца красавиц я пытался более благородным обхождением. Но наивное предположение, что растроганная стихами Блока возлюбленная сама склонит голову на мою грудь, никак не сбывалось. Лёня был прав – играть надо по правилам, принятым в станице, иначе так и останешься сторонним статистом. Подружка явно была готова ввязаться в игру, такую естественную и захватывающую в её представлении, я не мог. Наглядная разница между лелеемым в сердце образом совершенной возлюбленной и конкретным её воплощением в лице вертлявой, беззаботно грызущей семечки пигалицы обескураживала. Я начинал сомневаться в своём выборе, а это прямая дорога к охлаждению чувств. И наши посиделки стремительно близились к закономерному финалу. Окончательно убедившись, что я намерен и дальше сидеть, сложа ручки, и лопотать чёрти что, заскучавшая девчонка зевала и объявляла, что хочет спать. Я тоже не прочь был покинуть подмостки, не сулящие ничего, кроме пустой траты времени. О назначении очередного свидания даже речи не заходило. Конечно, вечная слава вдохновенным певцам любви, но их стихи, музыка, картины задали мне тяжёлую задачу – найти на станичных улицах девчонку, хотя бы приблизительно похожую на их героинь, долго не удавалось. А примириться с презренной прозой бытия не хотел. Если и в любви нет возвышающей красоты, то где же она есть?
За веру в преображающую силу любви я держался, как утопающий за соломинку. Есть настоящая, вечная любовь, она должна быть, иначе не стоит жить. Не могут врать Блок и Баратынский. Настанет день, и она к тебе придёт. Пускай вокруг одни пахнущие керосином и постным маслом станичные простушки, когда-нибудь среди них ты встретишь прекрасную розу. Циничные поучения друзей, вроде – «Всякую шваль в объятия принимай – бог увидит, хорошую даст» не для тебя. Бывает грязь, от которой во всю жизнь не отмоешься. И я страдал и таял от сладких предчувствий, забившись в угол клуба или расчищенного от парт класса, находя горькую усладу в песне Кристалинской «Царевна Несмеяна», где она предлагает расстаться с глупым детством. В иной, мужественный мир любви звал своим «Под небом Парижа» Ив Монтан, уверяя, что всё сбудется, надо лишь ждать, надеяться и верить. И я верил. Правда, бывало больно и грустно, когда девчонку, на которую ты положил глаз, уводит за порог расторопный кавалер, а ты, вечно колеблющийся, остаёшься при своих интересах.
Что касается Лёни, то слово он держал крепко и на ближайших танцах познакомил с девчонкой, пригодной, по его мнению, во всех отношениях – непритязательной, весёлой, в меру симпатичной. Но и с новой избранницей ничего не вышло. Мало того, что она, к моему смущению, оказалась лучшей подругой Вали, давшей жестокий отлуп, а, значит, была посвящена в постыдную тайну отвергнутого сватовства, так и очень скоро нагнала уныние своей детской простотой, достойной той фамилии, которую она носила, производной от кубанской пашни. Нет, розовая дымка романтизма упорно застила белый свет, и я продолжал парить в облаках. Намаялся со мной Лёня досыта, и нередко его долготерпению приходил конец – послав недотёпистого ученика на три буквы, он предоставлял мне решать проблемы самому, иначе у него не оставалось времени на собственные любовные приключения.
Среди разнообразных подвигов троицы мушкетёров негасимым светочем сияет один, наиболее выдающийся, доставивший нашим именам громкую известность и покрывший нас несмываемой славой. В станице всегда широко праздновались две даты – Первое мая, день международной солидарности трудящихся (надо же было коммунякам изобрести столь несообразное словосочетание) и 7-е ноября, день Октябрьской революции, с хвостом пышных эпитетов, которые нет желания приводить – главный государственный праздник. В эти дни свободное от трудов народонаселение сходилось в станичный парк, играл оркестр, торговали автолавки, привозились бочки с пивом и ящики с мороженым, с деревянной трибуны, установленной за спиной памятника Ленину, местные оратели произносили перед терпеливой толпой на диво скудоумные и занудные речи про тонны удоя и центнеры с гектара. Особенно никудышными ораторскими данными отличался председатель колхоза Степан Ионович Кравченко, невзрачный малорослый человечек, запомнившийся разве ветхозаветным отчеством. Слушателей собиралось не густо, народ разбредался по парку в поисках более ощутимых удовольствий. И мы, три великовозрастных, но не самых разумных недоросля, бродили в тот знаменательный день 7-го ноября от лавки к лавке, угощаясь доступными лакомствами. Погода стояла замечательная, тёплая и солнечная, какая часто выдаётся на Кубани в эту пору, настоящая золотая осень, в карманах у нас шуршали рублёвые ассигнации, выданные в честь праздника щедрыми родителями, учились мы тогда в седьмом классе и почитали себя вполне взрослыми парнями. А дабы доказать самим себе свою неоспоримую взрослость, приобрели в усть-лабинской автолавке, где на возраст покупателя смотрели сквозь пальцы (к тёте Любе Молчановой я тогда ещё не осмеливался соваться) бутылку креплёного вина «Геленджик» и распили её за стеной летнего кинотеатра прямо из горла, как подобает мушкетёрам. Закусили пряником и табачным дымком, я уже втихаря покуривал, и пачка «Шипки» часто гостила в моём кармане, Валера и Лёня изредка потягивали за компанию. Настроение после принятия спиртного взлетело до невиданных высот, мы уже не ходили по земле, а парили в голубом просторе, окрылённые жаждой новых подвигов. А кто ищет, тот всегда найдёт. Толпа у бортовой машины, с которой бойкие зазывалы приглашали принять участие в розыгрыше моментальной лотереи, привлекла искателей приключений. Лёня предложил попытать счастья, мы наскребли мелочи на билет ценой в пятьдесят копеек, и – везёт дуракам и пьяницам - выиграли приз, да какой – бутылку «Зверобоя». (Справка для непьющих – горькая настойка крепостью в сорок градусов. Насчёт зверей не скажу, но человека сбивает с ног запросто, проверено на себе). Это была просто неслыханная удача, ибо наши разгорячённые души требовали продолжения банкета. Правда, с вручением приза вышла небольшая заминка. Некоторые сознательные женщины возмущённо заговорили, что нельзя давать мальчишкам спиртное, малы ещё, напьются сдуру, набедокурят, лотерейщик на миг заколебался, но выручили представители сильного пола, сами находящиеся в состоянии бесшабашного подпития, их авторитетное мнение, подкреплённое ссылкой на святое право выигрыша, перевесило – «пацаны выиграли, отдавайте, нечего баб слушать». Находчивый Лёня вовремя выступил с клятвенным заверением, что послужит лишь передаточной инстанцией злодейки с наклейкой любимому отцу, а сами мы – спортсмены и комсомольцы – пить эту отраву не собираемся. И нас отпустили с миром и выигранной бутылкой, которую Лёня тут же предусмотрительно сунул за пазуху. Оставаться дальше в парке было небезопасно, слух о нашем выигрыше мог дойти до ушей родителей, находящихся поблизости, а потому мы беглым шагом удалились куда подальше. Желание испробовать на вкус загадочный «Зверобой» толкало вперёд с неодолимой силой. Ноги сами принесли нас на берег речки, к Общественному мосту, от которого мы двинули по тропке между камышами и огородами в сторону родной бригады. Уверен, ноги оказались самыми благоразумными составляющими наших хмельных организмов и вели в единственно правильном направлении, то есть, ближе к дому. Головы наши вообще ни о чём не думали, а глаза лишь обшаривали хищными прицелами приречные огороды, сорокаградусную без закуски не пьют даже матёрые мужики. Везение, неизменно сопровождающее поступки дураков и пьяниц - а мы, без сомнения ярко воплощали в тот день две эти малопочтенные ипостаси - наше везение сказалось в том, что мы добрели почти до мостков кладки, ноябрьские огороды станицы отказывали нам в съедобной поживе. Наконец, на одной из заброшенных грядок (как бы не у Толика Самарского) обнаружили несколько полузасохших кустов с бурелыми помидорами, которым уже не суждено было созреть, на вербе возле копанки висела алюминиевая кружка, копна камыша предоставляла убежище и приют, заслоняя от окон приречных хат. Все компоненты для вожделенного пира сошлись. Наспех соорудив пиршественное ложе из снопов камыша, мы расселись вокруг бутылки и кучки помидоров, как охотники на привале. Лёня оббил рукояткой перочинного ножа сургуч на горлышке бутылки, зубами вытащил картонную гильзу пробки и, распределив алмазным глазомером содержимое на три приёма каждому – бог любит троицу - торжественно плеснул отмеренную дозу в подставленную мной кружку. Я до того дня казённой водки не пробовал (самогонка соседа Иванова не в счёт), Валера о своих опытах традиционно помалкивал, и мы предложили Лёне, как самому закалённому бойцу, показать пример. Тот чиниться не стал и лихо, не поморщившись, проглотил свою порцию. Грызанул зелёный помидор и поднял вверх большой палец – мол, всё в порядке. Подозреваю, у него перехватило дыхание, уж очень долго он молчал и моргал слезящимися глазами. Но делать нечего – «один за всех и все за одного» - я смело ухватился за ребристую ручку и, как учил Лёня, на полувздохе, одним махом опрокинул в глотку огненную жидкость. Обжигающая лава стремительно скатилась вовнутрь и как-то подозрительно быстро стала расползаться по всему телу, подчиняя своей парализующей власти все органы и члены. «Зверобой» нанёс первый мастерский удар, выражаясь боксёрским языком – нокдаун. Земля из-под ног поплыла, руки и ноги начали действовать, словно сами по себе, не очень-то согласуясь с моими желаниями и, что хуже всего, зрение и слух резко сузили поле восприятия. Голоса друзей еле пробивались сквозь мутную массу воздуха, окружившего зыбкой стеной, камыши, вербы, копна и фигуры собутыльников качались, как на качелях, беспорядочно меняясь местами. Дальний план взгляд вообще не ухватывал. Жуя безвкусный помидор и затягиваясь сигаретой, я тупо таращился на Лёню и Валеру, пытаясь понять – а как они переносят воздействие алкоголя? Друзья, как показалось, выглядели достаточно мужественно, и я приободрился, ничего страшного, странные симптомы сейчас пройдут. Храбрясь друг перед другом, мы, не откладывая дела в долгий ящик, дёрнули по второй, и закономерно впали в одуряющую эйфорию, а, выражаясь простым языком, в полное отключение от реальности. Ибо третьего ритуального возлияния я не помню, как не могу внятно объяснить наше самоубийственное решение завершить банкет фейерверком, то есть, подпалить копну камыша, у которой сидели. Последующие удары «Зверобоя», похоже, стали нокаутирующими, и отсчёт беспощадного рефери – времени – пошёл на секунды. Но до нашего сознания он не доходил. И любоваться файершоу пришлось недолго. Пронзительный крик женщины, бегущей от хаты в нашу сторону, вынудил поджигателей пуститься наутёк. Какие-то остатки ориентации в нас, видимо, ещё присутствовали, как и остатки физических сил. Именно они позволили перебраться по шатким доскам кладки на свою сторону и не сверзиться в воду. Погони, слава богу, не было.
Узрев знакомые признаки родного подворья, отяжелевший Валера, не столько словами, сколько знаками и жалобным мычанием выразил намерение проникнуть домой со стороны огорода. Дара разумной речи мы уже напрочь лишились. Я и Лёня отнеслись с пониманием к законному желанию друга не смущать любопытный люд своей оригинальной походкой и благословили его на самостоятельное продолжение крестного пути. Валера пошагал по кочкам и грядкам огорода, будто моряк по палубе штормующего корабля, широко расставляя ноги и руки. У нас же выбора не было и, поддерживая друг друга, мы с Лёней выползли на обозрение жителей приречной улицы. Смутно ощущаемая необходимость добраться до отчего дома осталась единственной руководящей идеей. Среди бела дня вдруг наступили сумерки, земля под ногами пружинила, как батут, бросая из стороны в сторону, плетень по левую руку, наша надёжа и опора, то подставлял упругое плечо, то предательски отшатывался в неизмеримую даль. На перекрёстке мы с Лёней безмолвно распрощались, и он пошёл на штурм почему-то вздыбившегося до неба приречного косогора, а я своей тихой улицы, обычно уютно пологой, а сегодня обратившейся в хребет Гималаев. Помню, на углу я оглянулся и подивился – какие мыслете выписывает Лёня непослушными ногами, какой угрожающий крен валит его крепкую фигуру набок, но в отуманенной голове не мелькнуло даже тени подозрения, что моя походка вряд ли выглядит остойчивей. Сумерки сгущались, чёрные волны непроглядной мглы накатывали одна за другой. Последняя вспышка сознания зафиксировала изумлённые глаза соседа Дубровского над штакетником его калитки, и всё, тёмные воды беспамятства сомкнулись надо мной.
Очнулся в неведомый час, в своей постели, светило неяркое солнце, тишь, гладь и божья благодать мирного осеннего дня. Но – почему дико болит голова, отвратно тошнит, всё тело словно пропущено через мясорубку? Проснувшаяся память не замедлила обрушить на больную голову все приключения вчерашнего дня. Господи, что же я натворил? Как попал домой? Что скажут родители? Навострил уши – ничьих голосов не слыхать. Ага, сегодня восьмое ноября, выходной, отец собирался со мной и Витькой ехать в Усть-Лабу к деду в гости. Наверно, уехали вдвоём, меня не стали трогать. Ещё бы, кому нужен этакий подарок. Как бы там ни было, а вставать надо, всё равно не отлежишься. Если дома одна мама, громов на меня падёт меньше. Правда, стыда, пожалуй, больше. Разносы отца переносятся как-то легче, нежели укоризны мамы. Одевшись, осторожно высунул нос из дверей сенцев. Да, за столом под жерделой только мама, сидит, рукодельничает. Как подползает к хозяину нашкодившая собачонка, так, наверно, плёлся навстречу внимательному, из-под очков, маминому взгляду я. К великому облегчению, первый мамин вопрос, истинно материнский вопрос, был о моём драгоценном самочувствии. Я честно признался, что гаже не было никогда, и бедная мама незамедлительно занялась поправкой здоровья сына-пьяницы. На трещавший по швам лоб наложила холодный компресс, пожар в нутре погасила банкой огуречного рассола, для восстановления сил заставила выпить горячий куриный бульон. Попутно ненавязчиво выспросила, как я умудрился столь оглушительно отличиться. Выслушав покаянную исповедь, покачала головой, пожурила и велела отдыхать, добрая хорошая мама. Да у меня не было ни малейших поползновений удаляться со двора на дрожащих поджилках, с болезненно катающимся студнем под теменем. На робкий вопрос – как я очутился дома в постели? – было поведано следующее. Сосед Дубровский провожал изумлённым взглядом моё парадное дефиле и за пределами своего двора, понятно, зрелище было занятное. Каким-то чудом одолев перекрёсток, я добрался до школьного забора и тут ноги усталого пешехода подкосились и он рухнул на кучу сухой листвы, собранной тётей Лидой Хрипунковой и, на счастье, ещё не сожжённой. Понаблюдав некоторое время за недвижным телом, милосердный самаритянин счёл своим долгом оказать посильную помощь попавшему в беду соседу и, взвалив меня, как мешок картошки, на загорбок, доставил в объятия родителей. Тяжёлые вздохи, которыми мама сопровождала этот душераздирающий рассказ, язвили мою совесть больнее ядовитых паров «Зверобоя». Несчастный идиот, сколько позора я принёс семье! Как будет бушевать отец! А какой слух пойдёт по станице. По улице не пройдёшь спокойно, засмеют. Удручённый, я взял томик собрания сочинений Бальзака в зелёном матерчатом переплёте и уединился в закутке между деревянной стеной сенец и штакетником палисадника, зализывать душевные и физические раны. Страдания мои были неописуемы. Но нашлись лекарства для души и тела, спасибо им, спасибо главному целителю – времени. Время в тот день текло удивительно неспешно, одаряя своими бальзамами и эликсирами. Никогда не забуду тот длинный, золотой день, когда сидя на низкой скамеечке, прижавшись спиной к тёплым доскам, я весь день наслаждался ровным течением «Лилии долины», отмечал медленное перемещение солнца за облетевшими тополями, вдыхал горьковатый запах астр и увядших листьев, подставлял освежающему ветерку горящую голову. Мамиными заботами, гением Бальзака, чудотворным воздействием природы изгонялись последствия проклятого отравления. Уходила головная боль, просветлялась душа. Сногсшибательный «Зверобой» и прочие русские водки я надолго возненавидел, хотя впоследствии пил не раз, и продолжаю пить, отрицательный опыт тоже нужен человеку.
К вечеру вернулся отец с Витькой и, разумеется, я выслушал немало тёплых слов насчёт своего поведения, но это был уже огонь по площадям, острота момента сгладилась. Сам слегка под хмельком, отец особенно не нападал. Дежурный расчехвост с лейтмотивом – не умеешь пить, не берись. И, вообще, рановато. Я и не возражал, козырей на руках не имелось. Слабым утешением послужило повествование о финальных шагах моих друзей, станичное агентство новостей работало оперативно. Валера и Лёня ни в чём не уступили, но и не превзошли, славу мы разделили поровну. Валера таки сбился с курса на родном огороде и почему-то прилёг отдохнуть на куче кукурузной бодылки соседей Борисовых. Там он и был обнаружен мирно спящим, а как его доставили домой и как встречали, он молчал, как могила. Партизанское проникновение через тылы себя не оправдало. Богатырских сил Лёни всё же не достало, дабы переступить родительский порог на своих двоих. Роковой «Зверобой» свалил и его. Не доходя шагов пятидесяти до родной хаты, Лёня ещё раз попытался найти поддержку у плетня и, в итоге, прилип к нему намертво – падать было некуда, оторваться сил не нашлось. Так он и повис на плетне, перегнутый пополам, как вывешенный на просушку ковёр, носом в грядки, задней частью на улицу. Само собой, человек в столь выдающейся позе не мог остаться без внимания проходящих мимо станичников, потерпевший был снят с плетня (так и хочется сказать – с креста), идентифицирован и препровождён под белы ручки домой. Единственное, чем мог гордиться Лёня – он всё же не пал смертью храбрых, подобно нам с Валерой, сражённым наповал.
Не буду утверждать, что наш подвиг прогремел на всю станицу, но четвёртая бригада искренне восхищалась Юркой учителевым, Валеркой Корольковым и Лёнькой Красиловым, школьниками далеко не самых старших классов, сумевшими нализаться до положения риз. Мы имели все основания ходить с высоко поднятыми головами, чего нельзя было сказать о наших родителях. Удар по их воспитательным талантам мы нанесли чувствительный. В низах школьного общества, то есть, среди нам подобных, мы непродолжительный срок пользовались заслуженной славой, со скромным достоинством давали многочисленные интервью, безбожно завышая количество принятого на грудь алкоголя, делились нажитым опытом, давали рекомендации. Верха, в лице грозного директора и неугомонных учителей, наш подвиг проигнорировали, хотя, наверняка, были наслышаны. Скорей всего, не захотели брать на себя чужие заботы – гуляния в парке не школьная епархия, пускай разбираются станичные власти и любвеобильные родители. А мы, честно говоря, опасались, что нас поволокут на цугундер к директору, но, слава богу, пронесло. Родительских нравоучений хватило с головой. Вандальский поджог копны камыша странным образом остался без последствий. То ли нас не опознали, то ли камыш недорого ценили.
И всё-таки общение с друзьями занимало у меня в пятом-седьмом классе не так уж много времени. Валера открывался туговато, Лёне было трудно вырваться из домашней круговерти. С другими мальчишками бригады встречался от случая к случаю. И, честно признаться, куда большую радость получал от чтения книг, товарищей более отзывчивых и добрых, нежели своенравная и колючая толпа уличных гаврошей. С книгами было спокойнее, уютнее и – что самое ценное – интересней. Книга не опаздывала на встречу, не обижалась на внезапное прощание, всегда была готова раскрыть передо мной свою душу, вела за собой в увлекательное путешествие, без ропота возвращалась с тобой на полюбившуюся страницу – надёжный, верный друг. Я жил в книгах, просиживая над ними дни и ночи. Домашняя библиотека, книжные шкафы школы были перекопаны, просеяны и провеяны, что-то отвергнуто, что-то перечитано по несколько раз, к примеру, «Дети капитана Гранта». Из скучного станичного захолустья я легко уносился в неведомые страны, плыл с капитаном Литке по Северному Ледовитому океану, скитался с Головниным по дебрям Хоккайдо, пробирался с Атласовым на Камчатку, с Хабаровым на Амур, огибал на кочах Дежнёва Чукоцкий нос. Огромный фолиант об открытии и завоевании Сибири, составленный учёным немцем Миллером, с множеством карт и гравюр, с копиями старинных документов и казацких «скасок» читал, как приключенческий роман, пьянея от великолепного кружевного языка семнадцатого столетия. Книги о первопроходцах и открывателях я особенно любил. Жюль Верн, Обручев, Цвейг, Станюкович («Вокруг света на «Коршуне» перечёл десяток раз) не сходили со стола. Ещё в Усть-Лабе я совершал наскоки на шесть томов мрачно-серого цвета с собранием сочинений Джека Лондона, стоявшие в шкафу тёти Зины, а в библиотеке кирпильского сельсовета обнаружил его четырнадцатитомник в жизнерадостных сиреневых обложках, и он прошёл через мои руки неоднократно. Кто из вечно ищущих приключения мальчишек на рубеже пятидесятых-шестидесятых не был почитателем этого задорного писателя! Исторические романы, военная литература проглатывались штабелями. Вальтер Скотт, Гюго, Сенкевич, Ян, Злобин уводили в красочный мир седой старины, Виктор Некрасов, Казакевич, Константин Симонов бросали на кровавые поля недавних сражений. Родители выписывали «Роман-газету», периодическое издание вроде журнала в мягкой обложке, где печатались новинки современных писателей. Я и туда бестрепетно влезал, напрягал мозги, кое-что ухватывал в меру понимания. Судя по тому, что запали в память первые повести Айтматова, «На Иртыше» Залыгина, «Зима тревоги нашей» Стейнбека, вкус мой развивался в правильном направлении. Что тому способствовало – ответить не берусь. Возможно – подаренная природой интуиция, собачье чутьё на фальшь, наверняка – тактичные подсказки родных и непререкаемый авторитет «Детской энциклопедии». Но на веру я уже ничего безоглядно не принимал, давно убедившись, что любой плод надо попробовать на зуб. И пусть не до конца осознанно, но упрямо отстаивал свои предпочтения. Восторги тёти Зины Ажаевым и Дудинцевым я не разделил, умиление мамы «Топольком в красной косынке» и Решадом Нури Гюнтекином отнёс на счёт свойственной ей сентиментальности, как и благосклонное отношение к аляповатым опусам Михаила Алексеева и Анатолия Калинина. С отцом в оценке тех или иных произведений мы сходились чаще, наверно, сказывались общие мужские приоритеты. С классиками прочной дружбы не складывалось, да иначе и быть не могло. Тринадцатилетний мальчишка не в состоянии постичь в полной мере ни высоты, ни глубины капитальных сооружений, его больше увлекает интрига, экзотика. Восхождения и нисхождения вслед за великими писателями быстро меня утомляли, одолев два-три тома Бальзака, Диккенса или Льва Толстого, я перескакивал на лёгкое чтиво, доступное моему возрасту, потом, устыдившись, опять шёл на штурм высот. В общем, процесс бесконечный, не будем превращать анонсированное повествование о Кубани 50-60-х годов в литературоведческий трактат. По-моему, я уже всех убедил в своём фанатичном книгочействе.
Конечно же, я не мог не попытаться приобщить своих ближайших друзей, Лёню и Валеру, к волшебному миру книг. Ведь так хочется обсудить прочитанное вместе, услышать их точку зрения, поспорить, сравнить мнения. Увы, я наталкивался на почти непробиваемую стену обидного равнодушия. Друзья отталкивали протянутую им книгу, как гремучую змею, отговариваясь недосугом или отсутствием интереса. Если же мне удавалось таки всучить им источник знания, расхвалив до небес, то дело оборачивалось ещё хуже. Бывало, книга вообще пропадала бесследно. Друзья лишь разводили руками – «бес его знает, куда она провалилась». Зная о привычке станичников использовать печатную продукцию в качестве туалетной бумаги, я грустно рисовал в воображении бесславный конец своего дорогого детища. Не менее огорчительно выглядело возвращение книги в невыносимо бедственном состоянии. На глаза наворачивались слёзы, язык примерзал к нёбу, когда я видел неопровержимые следы соприкосновения обложки с горячей сковородой или тарелкой с жирным борщом, чёрные, маслянистые клейма. Моя любимая книга походя эксплуатировалась в роли подручного кухонного кружка! Кое-как проглотив комок в горле, подбодрив себя афоризмом «искусство требует жертв», страдалец-миссионер приступал к новообращённому с наивными расспросами – каковы впечатления, что понравилось, что нет. В ответ звучали неопределённые частицы речи и двусмысленные междометия, свидетельствующие, что книга, скорей всего, вовсе не раскрывалась, смиренно прослужив долгий срок подставкой для посуды на обеденном столе. В заключение высказывалось уклончивое пожелание заполучить «когда-нибудь, в следующий раз» что-либо поинтереснее. Причём, сакраментальное «когда-нибудь» под разными предлогами плавно переходило в «никогда». Да и я уже особенно не настаивал, отчаявшись приобрести просвещённого собеседника. Кому охота украшать свою библиотеку столь устрашающе клеймёными экземплярами!
Вопиющая невосприимчивость приятелей к высшим проявлениям человеческого духа, к коим я в первую голову причислял искусство, ставила порой в тупик. Под воздействием советской идеологии я простодушно полагал, что все рабоче-крестьянские мальчишки прямо-таки рвутся к знаниям, а тут такое дремучее равнодушие. К чести родной станицы спешу добавить, что далеко не все мои ровесники-земляки коснели в невежестве и чурались высокого искусства. Слишком узкий круг тогдашних знакомств объясняет безуспешность поиска единомышленников, в девятом-одиннадцатом классах я имел счастье их найти, жизнь забурлила и расцвела многообразием характеров, вкусов, интересов. А в те три года я бился, как муха за стеклом, одинокий в своих порывах. Редкие беседы с тётей Зиной, урывчатые споры с родителями о литературе были всё же немного не то, мы принадлежали к разным поколениям, наши взгляды на искусство зачастую не совпадали.
Стремление поскорее набраться ума-разума, ухватиться за нить Ариадны в лабиринте имён, учений, эпох привело, скорей закономерно, чем парадоксально, к философии. Скажу сразу, философа из меня не получилось, но про опыт приобщения к любомудрию стоит рассказать, тем более, что я возвращался на эту тропу ещё много раз, пока окончательно не удостоверился, что мне там делать нечего. Первую наживку проглотил в Усть-Лабе, когда дед нелюбезно отсылал к словарям. Среди разных словарей в доме деда был и толстенный, в светло-зелёном переплёте «Философский словарь». В него я и нырял, натыкаясь на непонятные термины и неизвестные имена. Джек Лондон, ещё тот философ, недалеко ушедший от меня, но любивший щегольнуть именами Спенсера и Бёркли, детерминизмом и субъективизмом, немало поспособствовал частому перелистыванию страниц словаря. Уезжая в Кирпили, я выпросил у тёти Зины сей кладезь философских загадок, дабы мучиться над ним вволю. Почему мучиться? Да потому, что это было идеологически выверенное советское издание, не стесняющееся в нелестных оценках оппонентов, а я уже мало верил на слово коммунистическим оракулам, мне хотелось познакомиться с первоисточниками, самому разобраться в хитросплетениях философских учений – глядишь, наберусь вожделенной мудрости. С песней Окуджавы – «Дураком быть выгодно, да очень не хочется. Умным очень хочется, да кончится битьём» - я ещё не был знаком и мечтал стать умным. И вот передо мной столбцы славных имён, перечни философских школ – вперёд, герой! Ищи на полках библиотек и магазинов труды почтенных авторов, и ты наполнишься мудростью тысячелетий. Малолетство начинающего философа и огромность поставленной задачи ничуть не смущали, чего-чего, а самонадеянности было с избытком. Со списком наперевес я ринулся в таинственный омут. И вот тут-то «таилась погибель моя», ибо ни в обеих школьных библиотеках, ни в библиотеке сельсовета, ни в книжном магазине, ни в родных домах я не отыскал ни одного автора из своего списка. Нет, вру, на самых запылённых, нижних полках книгохранилища школы №19 каким-то чудом материализовался добротный томик «Аналитик» Аристотеля. До сих пор не пойму, какой шутник подсунул станичным школярам эту заумнейшую из всех написанных философами книг. Да её не всякий студент филфака одолеет! Но пылкий неофит вцепился в неё, как чёрт в грешную душу. Не веря своей удаче, уволок домой, благоговейно раскрыл и тут же окоченел в мыслительном пароксизме. Ненавистная алгебра по сравнению с «Аналитиками» была стишком из букваря. Уже от первых силлогизмов глаза полезли на лоб, а мозг парализовало. Я не мог понять абсолютно ничего. Торжество отвлечённого разума в чистом виде, недоступная земным чувствам абстракция. Впервые я усомнился в своих умственных способностях. (Тот, кто ехидно хихикает, пускай попробует сам.) Неужели мне суждено остаться дураком? Перед глазами стояла пёстрая стена страницы, буквы знакомы, текст не слагается. Ни с разбега не прошибить, ни лестницы не приставить, вершина уходит за облака. А, может, и вправду я слишком рано вознамерился стать философом? С опущенными глазами вернул «Аналитики» назад, благословляя бога, что библиотекарь не интересуется впечатлениями от прочитанного. А впечатление можно было охарактеризовать ходовым станичным выражением – «Тебя, что, пыльным мешком из-за угла шибанули»? Шлепок по самолюбию дядя Аристотель отвесил оглушительный. Забегая вперёд, сообщу, что я не смирился и ещё несколько раз брал томик «Аналитик», проверяя – а вдруг уже поумнел? Нет, «Аналитики» так и остались китайской грамотой, в дебрях логики и метафизики я запутывался, как Мартын в коноплях. И мыслить логически не научился, что нетрудно заметить по моим упражнениям в писательстве. То ли дело свободная стихия! К строгому учёному Аристотелю и по сей день отношусь с неизжитым подозрением, читая недавно его «Этику» и «Политику» опасливо ожидал, что он опять исподтишка покажет язык и насмешливо подмигнёт – знай свой шесток, неуч.
Список с именами знаменитых философов пришлось выбросить и обратиться к наличному материалу. Если не качественно, то количественно он имелся в изобилии, полки библиотеки сельсовета ломились от собраний сочинений Маркса, Энгельса и Ленина. Сочинения Сталина были к тому времени уже изъяты, как жупел культа личности. Кстати, постамент в парке, на котором гипсовый Иосиф Виссарионович стоял с протянутой, как у нищего рукой, в одну прекрасную ночь тоже опустел, а бренные останки статуи обнаружились в водах речки Кирпили под Общественным мостом. Захоронение произвели, прямо скажем, не самое удачное, учитывая прозрачность и небольшую глубину вод. Лежащий на дне и отлично видимый вождь тревожил богобоязненные души станичников и вызывал нежелательные пересуды, после чего колхозные власти сочли за благо высыпать на него самосвал грунта – с глаз долой, из сердца вон. Постамент в парке долго пустовал, остряки говорили, что дожидается Никиту, мол, особо отчаянные лизоблюды уже начали величать его гениальным, а отсюда до прижизненного обожествления с воздвижением статуй остаётся всего полшага. Но Никита не оправдал ожиданий, и вскоре был позором свергнут. Постамент разломали. Земные боги покидали Россию вслед за владыками небес.
Итак, из всего многоветвистого древа мировой философии мне предлагалась одна-единственная ветвь – диалектический материализм. Название звучало заманчиво. Диалектическое развитие материи обещало что-то вроде бесконечной и вечной жизни, стоило потрудиться. «Философский словарь» прямо объявлял учение диалектического материализма вершиной этого самого древа. Я размышлял недолго. Что ж, коль Сталин сбился с верного пути, предначертанного отцами-основателями, а Никита Хрущёв просто невежа, случайно залезший на трон – стучит ботинком в ООН, надоел всем своей кукурузой – то не познакомиться ли мне с чистыми истоками марксизма-ленинизма, глядишь, прозрею, приобщусь государственной мудрости. Пригодится. На дворе зима, свободного времени навалом, пора ученику седьмого класса карабкаться на вершину древа Игдразиль. Всегда выдержанный и неразговорчивый дядя Гриша Молчанов впервые изменил себе, когда я выложил на стол отобранные для записи в абонентскую карточку книги. Поверх очередных томов Бальзака и Писемского красовался увесистый синий том собрания сочинений Маркса-Энгельса за номером один. Вперив в меня ошеломлённый взгляд, дядя Гриша деликатно поинтересовался причиной столь смелого для тринадцатилетнего читателя выбора. Незапятнанный облик тома свидетельствовал, что он ни разу ещё не покидал библиотечной полки. Я скромно отвечал, что школьная программа не требует изучения классиков марксизма-ленинизма, мной движет сугубо личное желание. И ещё более скромно, обводя спокойным взором стеллаж с не менее чем двумястами томов, заявил о непоколебимом намерении прочесть их все до единого. Дядя Гриша откашлялся, зачем-то взял лежащую рядом свою офицерскую фуражку, надел её на голову и, протирая глаза левой рукой, правой вписал в карточку выбранные книги. Затем, видимо придя в себя, снял фуражку, ещё раз внимательно оглядел новоявленного политического гения и осевшим голосом пожелал мне спокойной ночи. Возможно, его посетила мысль, что он напутствует в моём лице будущего генерального секретаря КПСС. За окном стояла чернота зимнего вечера.
Родители, увидев на моём столе памятник мировой революционной мысли, разволновались не на шутку. В приближении сына на расстояние вытянутой руки к государственным устоям они усмотрели скрытую опасность. Мало ли чего взбредёт мне в голову, когда я пропитаюсь бунтарским духом ниспровергателей всего и вся. Непредсказуемость мальчишеского характера давала основание для подобных опасений, а уж от моего длинного языка они достаточно натерпелись. И поодиночке, и вдвоём они настойчиво выспрашивали – зачем я влезаю в логово, которое нормальные люди обходят десятой дорогой? Занятия политикой никому не принесли счастья. Зачем забивать себе голову тем, что каждый день опровергается жизнью? И вообще от писанины оголтелых теоретиков можно свихнуться. Я, как мог хладнокровней, заверил родителей, что никаких подпольных кружков и заговоров устраивать не собираюсь, политикой интересуюсь лишь как одним из проявлений человеческой глупости, а за труды Маркса-Энгельса взялся для отыскания в них философского эликсира, который взбрызнет живой водой мои иссохшие мозги, не больше. К доктрине построения коммунизма претензий не имею и даже готов посильно в ней участвовать. Родители переглянулись, отец привычно покрутил пальцем у виска, мама горестно вздохнула, и мне предоставили свободу вывихивать мозги, чем я незамедлительно и занялся.
Приступил к делу я, как никогда, основательно. Дабы ни одно драгоценное слово, ни одна золотая крупица гениальной мысли не проскользнула мимо рассеянного глаза, я не ограничился простым прочтением, а принялся тщательно конспектировать каждую страницу. О моём нечеловеческом усердии говорит тот факт, что конспект первого тома занял целую общую тетрадь объёмом в сорок восемь листов. Огромные затраты времени, чернил и бумаги нисколько не утомляли. Едва перевёртывалась последняя страница, как я тут же отправлялся привычной дорогой месить грязь до сельсоветской библиотеки. Обменяв проштудированный том на следующий, спешил под сочувственным взглядом дяди Гриши Молчанова обратно. Зимой темнеет рано, редкие фонари вдоль главной улицы вели цепочкой маяков, я бодро шагал, втягивая полной грудью хоть влажный воздух дождя, хоть ледяную струйку мороза – всё меня одинаково радовало. Как все лентяи и мечтатели, я больше всего любил ненастную погоду. Улица пустынна, в руке приятная тяжесть книги, сулящей новые открытия, жизнь прекрасна и удивительна. Это какой же заряд энергии двигал мной в ту пору! Не знаю, восхищаться или сокрушаться. Ибо почерпнул я из трудов Маркса и Энгельса практически ноль. Первые три тома состояли, в основном, из статей, которые молодые журналисты публиковали в «Новой рейнской газете», если не ошибаюсь. Злоба тех дней давно стало трухой, воодушевиться забытым и изжитым через сто лет стоило неимоверных усилий, но я не сдавался, упорно вгрызаясь в толщу томов, правда, конспекты стали заметно сжатее. Натруженная рука подсказала, что нет смысла переписывать цитаты страницами, когда достаточно краткого резюме. Не зря говорят, что через руки быстрее доходит. Зато в грамматике изрядно усовершенствовался - редактура классиков была безупречна, тоже запишем в плюсик.
Споткнулся я на «Критике немецкой идеологии». Влетел в неё с разгону и завяз. Скудных познаний в философской терминологии, извлечённых из словаря, было категорически недостаточно, чтобы разобраться в путанице идей, систем и отсылок к неизвестным именам, которыми элегантно оперировали авторы. Умишко начинающего философа заклинило. Читать, не понимая ничего, занятие не только бессмысленное, но и опасное. Дальнейшее напряжение мозгов грозило помешательством. И я решил сменить тактику. Зачем это унылое поступательное восхождение по пятидесяти ступенькам, от тома к тому, набитыми дремучим старьём, когда никто не мешает запрыгнуть сразу на самый верх, где сияют прославленные шедевры, освещающие дорогу миллионам масс? «Капитал», «Анти-Дюринг» - вот, на что молится всё передовое человечество. И вообще – «нормальные бандиты всегда идут в обход». Дядя Гриша Молчанов не стал обвинять меня в отступничестве, невозмутимо выдав внеочередной том с библией всех времён и народов – «Капиталом». Впрочем, девственная чистота сотен листов сего священного фолианта поневоле наводила на мысль, что мои земляки рассматривают его скорей как икону, нежели как молитвенник, то есть, запятнать прикосновением рук остерегаются. А я, на свою голову, решился. И опять мне указали на место, умолчим какое. Даже с помощью институтского учебника политической экономии, одолженным у тёти Зины, я не продвинулся дальше нескольких страниц. Вопросы производства и перепроизводства взволновали не сильней сто пятьдесят седьмого переворота в Боливии. Я не собирался становиться финансистом, капиталистом и даже коммунистом – так на кой мне эта скукотища? «Анти-Дюринг» постигла та же участь, с учением Маркса-Энгельса всё стало предельно ясно – чужой огород. Лишь «Происхождение семьи, частной собственности и государства» прочёл с более-менее внятным разумением и - с не менее внятным интуитивным отторжением. Что-то в теории Энгельса мне почудилось неверным. Что именно – я бы тогда не смог сформулировать, сейчас не хочу, потому как поздно пить боржоми, но он меня не убедил, не знаю почему. Вот Фюстель де Куланж в своём «Древнем городе» убедил, убедил, что Русь и Запад стоят на совершенно противоположных ценностях, но это уже другая история.
Разочарование в зачинателях идеологии государства, под знаменем которого я возрастал, не остудило познавательный пыл. Нудная зима и обыденная жизнь вокруг шли своим чередом, неутолённая жажда мудрости гнала вперёд. Ход моих мыслей был несложен и вряд ли правилен, но я ему последовал. Высоколобые немецкие евреи, жившие чёрти когда, страшно далёкие от России, не могут быть моими учителями. А вот Ленин, объявивший себя их учеником, человек русский, близкий по времени (отец рассказывал, что помнит траур по его смерти), непосредственный основатель СССР, вечно живой и т. д. и т. п., пожалуй, сможет кой чему научить, перекинет мост между отвлечённой наукой и насущной русской действительностью. Семьдесят томов его сочинений ждут меня на полках библиотеки сельсовета, так чего медлить? Дядя Гриша Молчанов, то ли зауважав настойчивого искателя истины, то ли усомнившись в моём психическом здоровье, не выдержал, спросил – собираюсь ли я проглатывать творения вождя мирового пролетариата старым способом, все подряд? Я, умудрённый горьким опытом и заподозрив насмешку, сухо отвечал, что буду знакомиться лишь с теми трудами, которые в данный момент позарез нужны. Правда, спроси дядя Гриша – а какие именно нужны? – ответить бы не смог. Полистав первый том – «Развитие капитализма в России» - я поспешно сунул его на место, опять политэкономия, таблицы, сводки, галиматья. Человек вожделеет мудрости в чистом виде, восходя от одной сияющей вершины до другой, а патентованные мудрецы всё тычут его носом в грязь под ногами. Короче, не выдержав иронического взгляд хранителя сокровищ, ухватил пару первых попавшихся томов с наиболее броскими заглавиями и, трепеща от нетерпения, погрузился в бурнокипящие волны ленинских филиппик. У меня, как читателя, уже выработалось умение видеть за строками текста личность автора, его живое говорящее лицо, симпатичное или, наоборот, отталкивающее. Так вот, со страниц Ленина в меня полетели плевки и бешеная ругань. Я был ошеломлён. Передо мной кривлялся и выкрикивал оскорбления уличный хулиган, который набрасывается на своих противников, не выбирая выражений. Его полемический задор переходил все границы. Маркс и Энгельс выглядели рядом с ним добродушными дедушками-профессорами. Я попробовал приписать агрессивную журналистику вождя условиям того времени, когда шла борьба не на жизнь, а на смерть – революцию в белых перчатках не делают, Ленин не только теоретик, но и практик, - и обратился к тем его трудам, чьи названия подразумевали разливанное море любомудрия, надеясь насладиться плаванием в незамутнённых политикой водах. Как бы не так. «Материализм и эмпириокритицизм» (хорошее упражнение для языка), «Философские тетради» и ещё десяток книжек с заманчивыми названиями оказались всё теми же вариациями на тему морального и физического изничтожения инакомыслящих, никакой настоящей философией, то есть, любовью к мудрости, в них и не пахло. Всё тот же ожесточённый лай цепной собаки. Я приуныл. Нет, Ленин не философ, он борец, боец, разрушитель, ниспровергатель, всё что угодно, но отнюдь не мыслитель. Умиротворения души и просветления разума от него не дождёшься. И я оставил семьдесят томов его сочинений в покое и на монументальный стеллаж за спиной дяди Гриши перестал глядеть, признав своё поражение. Дядя Гриша, как человек тактичный, не напоминал мне о скоропалительном намерении заглотить единым духом творения классиков марксизма-ленинизма и бесстрастно регистрировал в моей карточке исключительно творцов художественного слова. В душе он, возможно, порадовался за духовное исцеление абонента, дружить с неунывающим парнем Джеком Лондоном и великолепным выдумщиком Бальзаком полезнее для здоровья, нежели следовать за слепыми поводырями к неизбежному эшафоту. Конечно, стаду нужен пастух, кто бы спорил, но, ни брать в руки кнут, ни пастись бараном в мои жизненные приоритеты не входило. Моим идеалом рисовался вольный зверь, который свободно бродит по степям и лесам жизни, независимый ни от кого. А для отстаивания своей свободы и независимости достаточно лишь набраться сил и опыта. Старая истина, что от политики не уйдёшь – не хочешь ей заниматься, она займётся тобой – верна условно. Всё-таки тело и дух живут по разным законам.
Последняя, отчаянная вспышка надежды приобщиться к таинствам философии овладела мной перед прилавком книжного магазина в Усть-Лабе, когда я разглядел на полке внушительный синий том с вытисненным золотом заглавием – «Диалектический материализм», учебник для вузов. Мне немедленно втемяшилось, что уж в нём, рассчитанном на средние студенческие умы, я найду лёгкую путь-дорожку к вершинам философской мысли. Преодолев сопротивление отца – «да ты её читать не будешь» - и мягкие отговоры дружелюбного продавца – «купите лучше Виноградова» - я заполучил таки эту, как в помрачении ума полагал, устланную ковром лестницу в светлый храм мудрости. Дурь, а особенно упрямая дурь, непременно доведёт до расшибания лба. Я долго стучался этим самым упрямым лбом в глухую стену, сооружённую из трескучих фраз и пустопорожних лозунгов, искры сыпались и гасли, мозг пребывал во тьме. Наивный искатель истины никак не мог поверить, что существуют столь изощрённые словоблуды, способные на пятистах страницах не сказать ровным счётом ничего. Игорь Стравинский как-то съязвил, что Вивальди написал пятьсот раз один и тот же концерт. Но любой концерт Вивальди слушаешь с удовольствием! А тут была изуверская перестановка одних и тех же слов в разных комбинациях, и голова шла кругом вслед за бессмысленным вращением вокруг шаманского столба. Вместо мыслей кликушеские заклинания. «Учение Ленина верно, потому что оно правильно», «Учение Ленина правильно, потому что оно верно» - как вам это понравится? Тяжела доля советского мальчишки, вздумавшего заняться изучением философии. Её, великой науки, в СССР просто не было. Взамен философии подсовывали руководство по коллективному оболваниванию. А настоящая философия, по моему разумению, обращается к индивидууму. Философия ставит человека одного, и только одного, перед всей огромной Вселенной, вооружает его простыми понятиями о жизни и смерти, добре и зле, любви и дружбе, и предлагает гармонично вписать своё маленькое «я» в бесконечность, ничего не обещая взамен, кроме гордого осознания достойного места среди общества себе подобных, и вдобавок гарантирует неизбежность исчезновения в мировом хаосе. Страшно? Зато честно. А в коллективный разум я не верю. Какие-то группы родственных атомов могут на краткое время соединяться в сообщества, но всё это преходяще. Человеку суждено прожить свой век одному, как бы его не тянуло чувство самосохранения под эфемерную защиту коллектива, дружбы, семьи. Но к этим умозаключениям я пришёл много лет спустя, беседуя с Платоном и Бердяевым – их не читаешь, с ними беседуешь, они настоящие философы.
А тогда, на рубеже 60-61-го годов, перефразируя Стейнбека – зима потуг бесплодных миновала, я отказался постичь умозрительные науки и вернулся на грешную землю. Конечно, в полном смысле слова я её не покидал, но те несколько слякотных и морозных месяцев провёл в лихорадочном умоисступлении, кроме густых страниц с неподдающимися осмыслению письменами мало что видел. Слава богу, переболел без последствий.
Годом раньше меня мучила схожая мания, связанная с бумагомаранием. Я выписывал из прочитанных книг всевозможные послания, документы, приказы, листовки, изготавливал копии пропусков, грамот, аусвайсов, разукрашивал их гербами, печатями и прочими знаками подлинности. Это была моя личная игра, в чём-то предвосхитившая модные ныне среди молодёжи ролевые игры. Я был, в зависимости от лежащей на столе книги, то героическим советским разведчиком Николаем Кузнецовым, то пламенным якобинцем Жан-Полем Маратом, то гауляйтером Украины Кохом, то республиканским генералом Леклерком. Когда говоришь языком персонажей, книга переживается, а не просто прочитывается, процесс несравненно острее и ощутимее. Я упивался восторгом перевоплощения, держа в руках вещественные свидетельства принадлежности тому или иному герою. Костюмы и антураж дорисовывала фантазия. Для пущей достоверности чертились карты, схемы, планы тех домов, городов, партизанских лагерей и островов, где разворачивалось место действия. К той же поре относятся и мои картографические съёмки родной бригады и окрестностей.
Родителям оставалось с изумлением взирать на вороха изведённой бумаги и пополнять её запасы. Тетради, альбомы, огромные чертёжные листы поставлялись в мою типографию исправно. Чем бы дитя не тешилось. Лишь за изображение фашистской свастики получил от отца жестокий нагоняй. «Чтобы я этого чёртового паука больше не видел, - резко заявил отец. – Ихнего ощипанного орла, так и быть, малюй, а свастику не смей». И поддельные аусвайсы Николая Кузнецова, выполненные с великим тщанием – ни один бдительный гестаповец бы не придрался – полетели в печь. Я огорчился – ведь документы теряли аутентичность, но за горячей реакцией отца почувствовал такую силу и боль пережитого, что возражать не стал. К тому же, родителям своевременно пришла в голову здравая идея о направлении моего неудержимого бумагомарания в практическое русло. Они посоветовали вести дневник. Это был очень сильный ход с их стороны. Одним выстрелом они убивали сразу дюжину зайцев. Мне предоставлялась возможность разбираться с самим собой, глядя в нелицеприятное зеркало дневника. Конечно, при условии, что зеркало не будет кривым. Врать самому себе я не собирался и радостно ухватился за перо. Как любое новое дело, самоанализ и неумытный суд над собой любимым дался далеко не сразу. Поначалу выходило нечто среднее между судовым журналом и почасовой хроникой эготиста. Добросовестно и пунктуально я заполнял лист за листом толстой тетради в клеёнчатом коричневом переплёте подробнейшим ежевечерним отчётом о прошедшем дне с включением метеорологических наблюдений. Выработался определённый шаблон, с обязательным перечислением отправных точек – дом, школа, друзья, погода – и никаких рассуждений. Ни проблеска мысли, ни живых эмоций, не говоря уже об оценках. Будто запрограммированный пишущий прибор, я каждый вечер отвечал на вопросы одной и той же анкеты, слегка варьируя выражения. Сам процесс подбора слов целиком поглощал силы начинающего писателя. Неудивительно, что вскоре я ощутил творческое неудовлетворение. Что-то я делал не так, а что именно, понять не мог. Перечитав на досуге труды полутора месяцев, пережил настоящий шок. Ничего бездарнее и скучнее читать во всю жизнь не доводилось. А самое ошеломляющее – за частоколом строк я ни разу не увидел автора, то бишь, себя. Кто исписал несколько десятков страниц пустопорожней невнятицей, было совершенно непонятно. Губительность авторского самоустранения предстала во всей очевидности. Зачем я перечисляю вещи и факты, никак не затронувшие ни ума, ни сердца? Кому нужен этот внешний фон, если он повторяется изо дня в день без всякой связи с моей жизнью? Про главное – про свои чувства и мысли не сказано ни слова! А ведь именно ими я живу, волнуюсь, переживаю. Короче, некое прозрение наступило. Я начал пробовать себя в роли непосредственного участника событий, а не стороннего хрониста, и дело пошло. С бесстрашием безнаказанности я карал и миловал, раздавал награды и приговоры, и, войдя во вкус, создавал портретную галерею современников, в которой ни один из героев не признал бы себя. Не забывал и автора, судил порой весьма строго, но, обладая неограниченной властью, чаще прощал. И года три постоянно вёл дневник, совершенствуя умение обращаться со словом, вырабатывая привычку прибегать к перу при любом интересном наблюдении и ценной мысли.
К сожалению, судьба этого весьма любопытного вместилища отроческих и юношеских излияний сложилась трагично. Попросту говоря, я спалил его под горячую руку в печке. Причин было две. Первая – по некоторым обмолвкам и проговоркам родителей догадался, что те тайком почитывают мой сокровенный опус. Он лежал в незапирающемся ящике письменного стола, и я наивно полагал, что сам статус сугубо личного документа охраняет его от постороннего внимания. Нет, родители не утерпели, посягнули на тайну. А в дневнике было полно не предназначенного для чужих глаз, в том числе – самое страшное! – любовные переживания, которые меня тогда терзали, и которыми я не желал ни с кем делиться. Покушения на святое святых я перенести не смог. Вторая причина – в отрочестве и юности я был крайне бескомпромиссен и нетерпим. Листая время от времени прошлые записи, я находил высказывания, обжигающие позорным недомыслием и ошибочными суждениями. Казалось бы – ну и что тут особенного, болезнь роста, милые приметы старины. Но это сейчас я так думаю, а тогда поспешил избавиться от памятника своей, как я считал, глупости. И дневник был безжалостно сожжён вместе с множеством других тетрадок литературных упражнений, кусай локти, сочинитель. Скольких невосполнимых памятью деталей той давней жизни, скольких завязок сюжетов ты лишился по собственной воле, ау! Юрик Пономаренко поступил мудрее, сберёг свой школьный дневник и мы, одноклассники, спустя пятьдесят лет слушали цитаты из его манускрипта, как голос возвращённой юности.
Помимо духовного развития пришлось озаботиться в те годы и развитием телесным. Физическое несовершенство доставляло немало неприятных минут. Мало того, что мама сочувственно, а отец сокрушённо обзывали «дохлым», так и провальные выступления на уроках физкультуры превращались в пытку. Под аккомпанемент обидных реплик учителя и хихиканье одноклассников я висел на перекладине, как сосиска, гимнастического козла регулярно осёдлывал, посередине трёхсотметровки сходил с дистанции из-за колик в боку, стойка на трёх точках опоры – голове и руках – не давалась, хоть умри, и я позорно, раз за разом, валился на маты тряпичной куклой. В борьбе «на ручках», а выражаясь по-научному, в армрестлинге, в которой мы любили соперничать на переменах, мою слабую руку припечатывали к парте все подряд. Дальше так продолжаться не могло, принадлежность к сильному полу надо было доказывать конкретными достижениями. Высокомерное пренебрежение к ломовой физической силе оставляло меня за пределами гордого мужского круга.
А тут ещё в нашу школу пришёл, кажется, в шестом классе, настоящий преподаватель физкультуры Иван Васильевич Танасов. До этого уроки физкультуры проводили, кто придётся, и занимались мы спустя рукава. Иван Васильевич был прирождённый спортсмен, первый взгляд на его широкоплечую, крепко сбитую фигуру гимнаста убеждал в том безоговорочно. Назвать его точный возраст я затрудняюсь, но жена у него была молода и красива, дети малые, значит, где-то чуть больше тридцати. Жили они в учительском общежитии рядом со школой. Невысокого роста, с широким азиатским лицом, густыми чёрными бровями, в неизменном синем спортивном костюме, со свистком на груди, он неторопливо прохаживался по залу или площадке и ни один подопечный не ускользал от его зорких глаз. Прижал он нас по всем видам спорта так, что небо с овчинку казалось. При необходимости сам свободно проделывал любое упражнение, выполнения которого требовал от нас, и я этим требованиям, увы, не соответствовал. Причём настолько всесторонне, что становился козлом отпущения и притчей во языцех в устах уважаемого преподавателя физкультуры.
- Меденец! – гремел раздражённый голос Ивана Васильевича, отзываясь во мне жгучим стыдом, - тебя, что, дома не кормят? Нельзя же быть таким слабаком! Посмотри на себя! Пугало огородное!
Ну, я и посмотрел. Разделся дома до трусов перед зеркалом шифоньера и насладился незабываемым зрелищем. С эталонами совершенного мужского тела я был знаком по скульптурам Поликлета и Микеланджело, завистливо любуясь ими в «Детской энциклопедии». Да и не надо было так далеко ходить. У большинства одноклассников брюшной пресс играл стальными пластинами панцыря, бицепсы вздувались горами мускулов, ноги напоминали литые стволы молодых клёнов. Блестящие образцы физической красоты. Из зеркала же на меня смотрело нечто условно человекоподобное, где вместо плеч наличествовала бельевая вешалка, ключицы торчали полукружиями кухонного ухвата, а торс походил на стиральную доску, причём рёбра можно было свободно пересчитать одними глазами, не прибегая к помощи мануальной терапии. Кости ног и рук еле-еле скреплялись тоненькими ниточками сухожилий без малейшего признака мускулатуры. И всё это нелепое сооружение увенчивала несоразмерно большая голова с оттопыренными ушами и выпученными от ужаса глазами. В «Пионерской правде» схожим образом изображали уродливых жителей планеты Гриада. И дети так рисуют человеческую фигуру – палка, палка, огуречик. Только и огуречик в данном случае вырос крючком.
«Негодование рождает стих». Негодование на собственное физическое убожество породило во мне твёрдое убеждение, что пора за себя браться. Ведь сам виноват, сам довёл себя до ручки. Изнурительное просиживание целыми днями над книгами не способствует телесному прогрессу и вдобавок лишает аппетита. У мамы слёзы наворачиваются, глядя, как её чадо мается над тарелкой. Спорт, спорт и только спорт спасут от окончательной деградации. И я взялся за дело на полном серьёзе. В палисаднике за времянкой, пожертвовав какой-то грядкой, родители выделили место для укромной миниатюрной спортплощадки. Отец помог вкопать два столба и укрепить на них железную трубу перекладины, которая вскоре блестела, отполированная моими ладонями. В куче металлома, собранном старательными учениками школы №21, нашёл тележную ось, заменившую штангу, и два тракторных трака, послужившие гантелями. Впоследствии, удостоверившись, что это не скоропреходящая блажь, отец купил фирменные гантели и пудовую гимнастическую гирю. Каждое утро, хоть в дождь, хоть в мороз, я выбегал из дому и минут двадцать, укрытый от посторонних глаз за стеной времянки, трудился, не покладая рук, над исправлением своей фигуры. После обязательного комплекса упражнений обливался холодной водой, а когда выпадал снег, то и натирался снегом. Ангины и простуды отошли в область предания. Мама не могла нарадоваться волчьему аппетиту сына.
Пусть не так быстро, как хотелось, но мои усердные занятия вознаграждались приращением мускулов и долгожданными успехами на уроках физкультуры. И в рост я попёр, как бурьян под забором. Мерные зарубки на дверном косяке прыгали вверх сантиметр за сантиметром. Не прошло и года, как я уже стоял в шеренге мальчишек класса – Иван Васильевич всегда выстраивал нас по ранжиру – вторым вслед за Мишей Половнёвым. Догнать этого богатыря у меня шансов не было, но такая задача и не ставилась. Одно время я даже ходил у нашего физрука в подающих надежды спортсменах и включался им в сборные школы по лёгкой атлетике и баскетболу для участия в районных соревнованиях. Иван Васильевич не просто отбывал часы преподавания, он был предан спорту всей душой. Стоило ему заметить в ком-либо хоть крохотные зачатки способностей, как он настойчиво пытался их развить, не щадя личного времени, организуя индивидуальные тренировки даже в поздние вечерние часы. При неудачах искренне огорчался, сетуя на потерянный для спорта талант. Особой любовью у него пользовались гимнасты, с ними он возился без устали. Тёзка Юрик Пономаренко, обладатель ладной фигуры и завидной мускулатуры, достиг под руководством Ивана Васильевича немалых высот. Мне, с долговязым и развинченным телосложением, в гимнастике ничего не светило, но как на бегуна и баскетболиста Иван Васильевич имел право надеяться. Конечно же, я не оправдал его надежд и не отблагодарил за потраченные усилия. Сосредоточиться на чём-то избранном и упорно бить в одну точку у меня не получалось. Я, то бегал, то прыгал, то метал, то играл - разбрасывался, мечтая объять необъятное, и оставался в итоге везде дилетантом. Спорт рекордов и высоких достижений требовал слишком больших жертв, а мне больше нравилось просто жить, порхая над всеми цветами жизни. На соревнованиях районного масштаба я часто срывался от волнения или излишнего усердия, что, впрочем, одно и то же, так что Иван Васильевич закономерно оставил меня в покое. Правда, это я уже забегаю вперёд, до восьмого класса мои успехи в спорте были более чем скромными, а в девятом я вообще забросил занятия физкультурой, спортплощадка в палисаднике заросла травой и вновь стала грядкой. Но главного удалось достичь – из малорослого задохлика спорт превратил меня во вполне здорового и рослого юношу.
На летних каникулах между шестым и седьмым классами, выходит, в лето от рождества Христова 1960-е состоялось моё первое приобщение к общественно-полезному труду. Сильно сомневаюсь, чтобы это была моя личная инициатива. Скорей всего, родители сумели подвигнуть, а, может, одноклассники и учителя соблазнили. Как бы там ни было, я легкомысленно записался в школьную бригаду по выращиванию червя-шелкопряда, обнадёженный необременительным трудом и премиальной поездкой на Чёрное море. Денежная составляющая меня интересовала мало. Выращиванием вышеупомянутого червя колхоз занимался давно, насадил два тутовника в первой и третьей бригадах, но ввиду сезонности и малой популярности этой разновидности труда среди взрослого народонаселения отдал его на откуп школе. В нашей №19 для проживания и откорма червя отвели ветхое деревянное здание филиала, расположенное невдалеке от главного корпуса, иногда наши уроки проходили и в нём. Помню, напротив, через улицу, стоял схожий дом, староказачье жилище, в котором временно существовала станичная церковь, посещаемая верующими бабками. Так вот, в двух помещениях этого филиала были устроены двухъярусные дощатые стеллажи, застеленные бумагой, и в один прекрасный день на них появились наши питомцы. Выглядели они микроскопическими розовыми шариками, не крупнее зёрен мака, так называемая «грена», и вели себя тише воды, ниже травы. Мирно подрёмывали, употребляя в день по горсточке листьев, и нам, толпе шелководов под руководством учителя и приставленной наставницы от колхоза, делать было нечего, не работа, а малина. Кинул несколько листочков – и на став купаться, лафа. Но помаленьку розовые зародыши превращались в полноценных червей, наподобие гусениц-плодожорок, активно поглощали тутовую листву, поставляемую нами во всё большем количестве, и останавливаться в росте не собирались. Жрали и росли, росли и жрали. Аппетит у них был неимоверный. Не знаю, спали они или нет, но когда ни войдёшь в помещение – стоит хруст пожираемых листьев, не хуже чавканья свиней. Счёт листвы пошёл на мешки, потом на десятки мешков, трижды в день мы, несчастные кормильцы, мчались на велосипедах в тутовник первой бригады, лазили, как Тарзаны, по деревьям, набивая мешки сочным кормом, а этим оглоедам всё было мало. Они вымахали уже в зверюг размером с указательный палец, приобрели противную мертвенно-бледную расцветку при чёрном рыльце и таких же чёрных лапах, ползали по стеллажам, хрустели и жрали. Я возненавидел этих отвратительных обликом и ненасытных брюхом обжор, кормить их стало сущим наказанием и, чего греха таить, начал уклоняться от трудовой повинности. Прогуливал, отлынивал, придумывал причины не выйти на работу и едва вовсе не выбыл из рядов добросовестных тружеников. Только уговоры мамы, возмущение коллег и желание прокатиться на море заставили довести трудовой подвиг до победы. Наконец эти прожорливые твари дошли до кондиций и приступили к выполнению своего исконного долга – прядению шёлковой нити вокруг себя с образованием пресловутого кокона. Получалось что-то похожее на крупную снежно-белую карамель, шершавую, плотную. Чудо в своём роде, но у меня не было сил восхищаться, так они надоели. И я поклялся больше не впутываться в общественно-полезный труд.
Колхоз своё слово сдержал – на двух тентованных грузовиках знатные шелководы в сопровождении нескольких учителей, среди которых почему-то оказалась моя мама, отправились на море. Само бултыхание в солёных водах мне, побывавшему у бабушки в Крыму и в пионерлагере Геленджика, не обещало сильных впечатлений, но вот дорога, незнакомые места влекли неотразимо и не разочаровали. Захолустный Майкоп и обмелевшая летом река Белая, о которой я был столько наслышан, мелькнули слабой тенью, запомнился подъём на крутой Шаумяновский перевал по мощёной булыжником дороге в окружении густого леса, колодец с ледяной водой, где мы после утомительного спуска утоляли жажду, высокие горы. Поездка наша шла вдоль побережья по отработанному сценарию – ночевали в попутных школах, питались в столовых, а то и хлебом с колбасой, останавливались для купания на пляжах. Крупная галька Лазаревского и мелкая, словно дробь, галька Гудаут, где меня так приложила о берег волна, что мама булавкой выковыривала камушки из-под кожи, озеро Рица с ледяной водой и зелёной дачей Сталина на дальнем мысе, ночёвка в школе у бурной Мзымты, наши полудетские курортные романы – вот краткий перечень удержанного памятью. Мы должны были ехать до Сухума, но возглавлявший поход директор Сенин, распорядился повернуть от Гудаут обратно, как объяснил, по недостатку денег. Аргументы большинства он, как обычно, игнорировал. Ну и ладно, всё равно увидали свет в окошке, и за то спасибо.
В седьмом классе я перестал быть круглым отличником. Преодолеть отвращение к точным (для некоторых штатских), а для меня мёртвым наукам, было выше сил. Я давно разделил «учебные предметы» на любимые и нелюбимые, и, как это всегда бывает в жизни, к любимым льнул, нелюбимых сторонился. Подобный апартеид не мог не отразиться на оценках в дневнике, вызывая вопросы родителей. Не самым убедительным образом я пытался доказать, что алгебра и геометрия патологически не лезут в голову, мол, как ни бьюсь, ничего усвоить не могу. Зато – смотрите – по литературе, истории, географии, русскому языку сплошные пятёрки. Так устроены мои мозги, ничего не поделаешь. Родители с иронической усмешкой выслушивали «жалкий лепет оправданья». Отец привычно помянул лень, которая раньше меня родилась, и посоветовал напрячь душевные и умственные резервы – стерпится, слюбится. Легко сказать. Попробуйте любить через силу, заставить себя пылать нежными чувствами к тому, что встаёт поперёк горла. Я был убеждён, что математика и прочие физики никогда в жизни не пригодятся, и просил дозволения ползти по нелюбимым и бесполезным предметам на трояках, аттестат о полном школьном образовании всё равно ведь получу, так зачем напрасно мучиться? Убедить, а точнее, обмануть себя нетрудно, как заметил ещё Александр Сергеевич Пушкин, но родители на мои увёртывания не поддавались. Сыну учителей непригоже быть троечником. Что, ты глупей детей простых колхозников? Короче, трудолюбие сына ставилось под большое сомнение, и я чувствовал справедливость упрёков отца и мамы, но и перебороть отвращение к «а+б» никак не мог.
Неожиданную поддержку своей шаткой позиции я, к великой радости, обрёл в лице тёти Зины. Приехав погостить, она, как всегда, поинтересовалась учёбой племянника и, выслушав обвинения родителей и мои отбрёхивания, с весёлым смехом заявила, что всю жизнь терпеть не могла формулы и теоремы, спасалась списыванием и подсказками, и охотно верит моей невосприимчивости, сама такая. Отец осторожно заметил, что поклонников точных наук, допустим, и впрямь немного, но школьную программу никто не отменял, её надо придерживаться, иначе… Тётя перебила:
- Борис! Ты же не пошлёшь Юру в Бауманку или политех? Он же прирождённый гуманитарий, как я. А для поступления на истфак не потребуется знаний по математике, там другой профиль. Аттестат чистая формальность, никто в него не заглядывает. Ты же в гуманитарный вуз собираешься поступать?
Последний вопрос был обращён к наречённому гуманитарием. И, как я ни был воодушевлён жизнеутверждающей речью тёти, по спине побежал холодок. Я почувствовал, что попадаю в ловушку. Разговоры о будущем родители заводили не раз и намекали, что неплохо бы мне пойти по их стопам. Профессия учителя достаточно престижная, прилично оплачиваемая (в начале 60-х так и было), трудишься в чистых аудиториях, не то, что в поле на семи ветрах, подумай. Я думал, и волосы на голове вставали дыбом. Ага, год за годом повторять одно и то же, разжёвывать и класть в рот ученикам надоевшие прописные истины, которым сам не веришь, быть распятым перед толпой обалдуев, мечтающих лишь о звонке, возвещающем конец урока, стать рупором лживого правительства – слуга покорный. Изнанка учительской деятельности была мне прекрасно известна, пример перед глазами, поменять ученическую парту на учительский стол могло привидеться разве в страшном сне. Родители, словно сирены, убаюкивали другими сладкими перспективами выпускника вуза. Не хочешь преподавать – иди в аспирантуру, пиши диссертации, научные труды, становись доктором наук, исследователем истории. То, о чём имеешь смутное представление, вполне может зачаровать, тринадцатилетний мечтатель пускал слюнки и помаленьку поддавался родительской агитации. Но одно дело общие разговоры и совсем другое твёрдое обещание. По внезапно напрягшимся лицам отца и мамы я понял, что от меня ждут клятвенного слова. Дашь его – обратного хода не будет, родителей предавать нельзя. Но Париж стоит мессы, освобождение от ненавистного мезальянса с математикой стоило обещания поступить на истфак. До поступления в вуз ещё сколько воды утечёт, а забивать голову логарифмами и периодами предстояло, как минимум, четыре ближайших года. И я торжественно, с фигой в кармане, поклялся направить свои стопы после школы в университет. Родители и тётя Зина удовлетворённо переглянулись, укрепив в подозрении, что разговор был затеян неспроста, меня ловили в западню. Ну и ладно, пускай старшие родственники радуются, зато я получил индульгенцию и волен учиться, как хочу.
Вот такую недорогую цену я заплатил за относительную свободу для своего анархического ума и мог праздновать очередную пиррову победу. Наверно же, старшие родственники могли проявить большую настойчивость и заставить меня грызть гранит нелюбимых наук, никуда бы я не делся. Но меня в очередной раз пожалели.
Тягомотный седьмой класс завершался, над болотом трёх невылазных лет брезжил светлый рассвет. Уверенность, что впереди будет всё краше и радостней, не покидала. 12-го апреля всю школу выстроили в парке перед репродуктором радио на столбе, и мы услышали о полёте Гагарина. Наша футбольная сборная выиграла кубок Европы, в Алжире заканчивалась освободительная война, в Африке чуть не каждый день нарекалось новое государство, сбросившее путы колониализма, в СССР строилась очередная колоссальная ГЭС. Советские дети имели право гордиться своим государством, в котором им были открыты все дороги. Блаженны верующие. И я был в их числе.
Свидетельство о публикации №216092902155