Глава 3. Детство
Солнце сверкало и разливало янтарный напиток по иссыхающему руслу улиц, а йодисто-мутная трава блестела от росы и напитавшей ее влаги. Было весело и празднично, как на воскресенье. Сережа каждый раз обманывался, просыпаясь и глядя в окно с постели: казалось, сегодня – воскресенье. И люди, одетые по-праздничному нарядно, высыпали пошататься по бульварам до духоты. В воскресенье он с мамой ходил в Солнце-парк, обозванный почему-то горьким и невкусным, тогда как там множество замечательных вещей: от аттракционов с головокружением и зеркальной бочкой под пологом, - где себя не признать и рассмешит кривляние двойника в зеркале, - до чертовски могучего колеса, с которого видна крыша его дома за версту. И еще бесконечные кафе на набережной со своим вкусным содержимым, перечислять которое не хватит времени или летописных страниц. Но он все равно вспоминал и вспоминал.
Текли слюни, хотелось облизать пальчики от всевозможных пряников – тульских и медовых, с начинкой и без. А также «наполеонов», «картошек», «ром баб», просвирок вафельных с выдавленным кремом, эклеров в запекшейся коричневой рогожке, теплых маковых бубликов, нанизанных на шпагат. Рулетных завихрений в хрустящей салфетной обертке в форме ромашки, бисквитов, сыпанных сахарной пудрой, шариков с клюквой, мармеладов в бусинках алмазно-чистых сахаринок, при укусе желеобразно шевелящихся и открывающих под гладким полированным срезом целый подводный мир.
Это еще не все, надо добавить сюда шоколадки в фольге, леденцы – петушки, зайчата, прочая живность, молочный коктейль, шипящее ситро, крем-сода. И, конечно, белые морозильные короба на тележках мороженщиков. Из них, как из волшебного ларца, выплывали чудеса: сливочные, шоколадные, глазированные эскимо. Его память хранила тысячи, или даже миллионы, наименований – этакий ходячий компьютер (ноутбук) с гигабайтами внутри, хотя в те времена о них «слыхом не слыхали».
Еще одно любимое место воскресного пребывания - лесок, где некогда шалили соколиные охотники, а ныне тот же, что и в «Горьком» людской кавардак. Те же веселые толпы бредущих по сферическим тропам людей мимо казенных торговых палаток, лоточников и разносчиков с одинаковым товаром: воздушными шарами, свистульками, хлопушками, конфетти, плюшевым зверинцем и прочей дребеденью. То тут, то там детский плач и безнадежные уговоры. Родители шумно вздыхают, щелкают мелочью в кошельках, судорожно выискивая купюру помельче, и снисходительно, царским жестом, жалуют своих чад. Ах, эти моты и транжиры, знающие о неиссякаемости запасов, сменяющие выражение страдания на чумазых лицах, в разводах от соплей и слез, на хитрую и счастливую улыбку.
Ему не терпелось встать в такой день, выскочить на улицу к этим праздничным людям, присоединиться к их бесцельному шатанию, ведь никакой прямо акцентированной цели не угадывалось в их поведении, разве что стремление развлечься. Помнишь игру в фанты. Что сделать этому фанту? Одеться и бежать на праздник и там, там-то… И он вставал, услыхав звон трамвая под окном. В окне переливалось солнечное море, и хотя движущегося состава видно не было, явственно представлялось, как прямая белая рельса под катившимся колесом вспыхивала и больно слепила.
Он спускался по лестнице, преодолевал тихий двор. Сквозь высоченные и массивные ворота из чугуна, незыблемые с революционных времен, проникал на бульвар, цветущий тополями, липами и ивами.
День был весенний, майский, вобравший в себя тепло предыдущего месяца, который любезно растопил ледяной нарост и обласкал порыжевшие за зиму деревца и травушку-муравушку. Он начинался без тягостного, утомительного пробуждения. Как не радоваться, не веселиться в такой день! Каждая букашка, каждый листик и любой человек, - словом, все живое пробудилось от спячки, забыв леность, ступив из паутинного райка пыльно-диванных квартир в первоначально диковатый распустившийся мир природы.
Он шел по бульвару по аллее из могучих тополей каждодневным маршрутом до памятника Грибоедову, который был виден еще издали, и справа от которого за приземистым палисадником скрывалась детская площадка с деревянными конями на вращающейся карусели и порознь, разбросанными всюду, без общей упряжки, дикими лошадками. Затем по хорде, не огибая роскошную клумбу овалом, перебирался на параллельную тропу, также ровно утоптанную тысячами ног и двигался обратно в противоположном направлении, уже не отклоняясь в сторону – прямо, только прямо, благо дорога не виляла, не сворачивала никуда с добрый километр.
В конце ее, за двухэтажным из стекла домом, открывался вид на пруд, бесконечный и безграничный, так ему казалось, по своим размерам. Сам он, ростом едва достававший до выключателя в комнате, не мог объяснить, почему притягивал его этот пруд. Просто он приходил сюда и летом, и зимой. Летом сидел на скамейке и смотрел на проплывавших белых лебедей, нежнейших и грациозных, с длиной изогнутой шеей и маленькой головкой, заканчивающейся таким же красным, как и перепончатые лапки, крепким клювом, который они макали в воду. Зимой приносил с собой наточенные коньки и, переодевшись тут же, на застывшем сугробе у покатого берега, шлепал по рыхлому снегу до накатанного льда в порезах и ухабах. Врезался левым коньком – он же правша – в неупругий, отзывающийся на касание лезвия пронзительным скрипом, каток, отталкивался другим и скользил вначале на одной ножке, затем - смена.
Теперь, весной, там велись подготовительные работы: неустойчивый человек в лодке вязал на узел веревку, прицеплял ее к плавучему домику, очень похожему на конуру для крупного пса, и тащил его на середину водоема. У берега плескался прибитый волной от лодки ил, причем Сереже мерещилось, будто кто-то обильно разлил в том месте зеленку из склянки, и жались напуганные утки и селезни. Он оседлал кованные чугунные ограждения, вмонтированные в цементное основание по всему периметру пруда – чугуна в стране было в излишке – и наблюдал, как мужчина укладывал внутрь сезонного жилья снопы травы, перетаскивая их из лодки. Тот работал не спеша, с очевидной заботой и привычкой, напоследок устелив не только пол, но и деревянный настил перед входом-аркой.
Мама отпустила его гулять до обеда, поэтому он вскоре соскочил на тропку и отправился вокруг пруда в обратный путь, который, как всегда, замыкался у трамвайной остановки напротив его дома в широчайший эллипс. Она, в цветастом халате с короткими рукавами, в домашних тапочках, внесла с кухни кастрюлю, обернутую за ручки тряпицей из куска прошлогоднего платья. Из кастрюли, избавившейся от крышки, повалил ароматный дым. Размешав половником, она перелила в глубокую тарелку порцию супа с разваливающимися на кости чешуйчатыми ломтиками.
- Фу, рыбный, - фыркнул Сережа.
- Настоящая уха, объедение, - возразила мама, с удовольствием оглядывая накрытый стол.
- Ну, мама, я же не люблю рыбу, - его передернуло, как от озноба, - он вспомнил привкус рыбьего жира с ложки, поданной в детском саду воспитательницей перед посещением столовой.
- Мало ли, кто чего любит. Это полезно. Как же ты кушаешь в саду, ведь каждый четверг – рыбный день?
- Я выливаю все в раковину, - чуть не сказал Сережа. – Я ем второе блюдо, а на первое прошу вчерашний суп.
- И кто же тебе делает такое исключение? - спросила мама, еще стоя, не садясь.
- Воспитательница.
- Не выдумывай, вот я спрошу Марью Ивановну. Узнаю, в чем тут дело.
- Не надо, мама, я все съем.
- Ешь, а я все равно спрошу, - она села и взяла ложку.
- Я пошутил, я придумал, - Сережа стучал по тарелке, прихлебывая, - видишь, я ем, я все съем.
Мама улыбалась.
- Ну, и выдумщик ты, дорогуша. Хитрец и фантазер.
После обеда, когда она ушла мыть посуду, Сережа убрал скатерть с круглого стола, наверное, из дуба, думал он, ведь он не разбирался в породах деревьев, в саду их этому не учили, а дуб – это он знал – самое крепкое и сильное дерево на свете, такое же, как их стол. Из-под дивана выдвинул картонную коробку с солдатиками из олова. Все разрисованные в настоящую военную форму, отлитые с выдумкой, разнообразием в выборе положений: тут и стоячие, парадные гвардейцы с ружьем на плечо, и сидячие, стреляющие с колена из автомата ППШ с круглым рожком («Пистолет-пулемет Шпагина», - сказал папа, - «с магазином, в котором продают патроны». Сережа еще удивился: «Как такой большой магазин со стеклянными прилавками, заполненными вареной колбасой, молочными пакетами и городскими булочками по семь копеек, со всеми продавщицами и очередями из покупателей умещается в маленьком предмете, похожем на коробку из-под монпансье»), и офицеры, палящие из пистолета неизвестной марки, и лежащие, окопавшиеся пехотинцы, целящиеся в воображаемого противника – конечно же, фрица, война еще не забылась, да и не дадут забыть.
Книги с маминой этажерки оказались на столе крепостью, солдатики разделились на два фронта, за неимением реальных фашистов пришлось построить в наступательную шеренгу красноармейцев – мама же сказала, что он выдумщик. И бой начался.
Сережа очнулся, когда дверь распахнулась, и вошел отец. Он шатался и с ухмылкой смотрел на него, не видя.
- Сынок, ты, что так смотришь? Папка с работы пришел, папка устал, папка спать хочет, - он доплелся кое-как до дивана и с громкими охами рухнул, чуть не промахнувшись.
Через минуту он уже храпел. В ботинках, в грязном коричневом вязаном свитере с горлом, он лежал, неестественно подогнув руку за спину, как убитый – Сережа видел такое в кино. Он на мысках подкрался к отцу, толкнул его рукой в бок, пробуя, мертвый или нет. Раздался новый взрыв храпа. Сережа размахнулся и изо всей силы лягнул его.
- Что здесь творится? – в дверях стояла мама. – Все ясно. Опять нажрался, дурак. Вставай, вставай, чудо, раздевайся и ложись нормально, в постель.
- У-у-у, - мычал отец.
- Вот, изверг, вымотал меня всю, - мама с бессильной злобой раскачивала его, тяжелого, как каменная глыба.
- А-а-а, - вдруг сменил он звук, и, проснувшись, встал. – Чего толкаешь, я, вот, тебя, - он схватил ее за волосы и пригнул с силой, с его чудовищной силой, с которой ей никак было не справиться.
- Не надо, папа, не надо, - закричал Сережа и бросился на отца с кулаками, в следующую секунду отлетев в угол комнаты, словно пушинка.
Они беззвучно боролись в неравной схватке, пока в комнату вихрем не внеслась соседка Мая с чайником в руке. Мая взмахнула этой рукой и плеснула кипятком на спину отцу. Крышка со звоном отлетела в сторону Сережи, и обжигающие капли упали на него, оставив на ткани рубашки круглые с неровными краями пятна.
- О-о-о, - завыл отец, - ошпарила, убила, - бросил свою жертву, убежал в коридор.
- Ы-ы-ы, - заплакал Сережа.
Мама подняла его на руки и прижала к груди. Сережа сквозь слезы и туман в глазах разглядел на полу разбросанных солдатиков и растекающуюся, как кровь в кино, лужу.
…В школу он поступил, когда ему исполнилось семь лет. Та располагалась в глубине двора, обнесенного таким же красным кирпичом, из какого выстроено было четырехэтажное здание, архитектурными изысками не отличающееся, даже мрачноватое. Много позже воспоминания неуклонно приводили его к ассоциативной параллели с обликом Матросской тишины, хотя судимостей в жизни он избежал, - возможно, как-то проходил мимо, или видел в кино, в теленовостных репортажах, кои веером в одно время пропорхнули по всем каналам. Еще одна мысль навела его на аллегорические сравнения, когда подростком читал Дюма: описания тюрьмы, Бастилии уж чем-то незаметным в словах, складывающихся в предложения, - тем, что он не объяснил бы у доски сознательного бытия, духом, что ли, витавшим при их визуализации в мозгу, - с шокирующей точностью указывали на пугающую схожесть в монолитных образах двух гигантов. Зато, какие были колонны у входа в храм науки! В два обхвата самим Атлантам, до третьего этажа, выкрашенные белым на манер римских мраморных портиков.
Сплошная стена напротив фасада школы – и впрямь, застенок – уходила высоко к небу, ничего уже, кроме тучек, не пропуская внутрь. Вдоль нее голый садик, за частоколом забора, ажурным и по-ученически аляповатом, служил беговой дорожкой для школьников, вынужденных и в непогоду, или даже в пик ненастья, приобщаться к физической культуре, заимствованной скорее у погибших спартанцев, нежели у разборчивых олимпийцев. Особо при наступлении жестких январских морозов, когда экзекутор со свистком - пластмассовым, не железным, чтобы спасти синие губы - выгонял из тепла толкающихся в широком фойе, укутанных в мамины шарфы учеников с постукивающими друг о дружку палками и натертыми незамерзающей смазкой лыжами.
Коридоры на этажах были такой длины, какой уже никогда больше в своей жизни Сережа нигде не видал. С одной стороны окна высокие, тяжелые, трехстворчатые, с двумя рамами, с литыми, казалось, из куска гранита, подоконниками, на которые, запрыгнув, сидели одновременно полкласса. С другой – попеременно: стена, дверь, стена, дверь…Каждая дверь на втором этаже в свой класс, даже таблички над ними указывали порядок: 1 класс, 2 класс, 3 класс. На третьем и четвертом уже иные надписи: кабинеты химии и физики, русского языка и литературы, и необрученные – просто аудитории, например, для занятий математикой или иностранным языком (мало ли что преподнесет или куда занесет судьба). И была еще одна дверь, самая высокая - учительская, откуда после оглушительного звонка, всегда неожиданного, резкого и продолжительного, как будто залипла кнопка в нажатом состоянии, выплывали женщины, солидные, строгие, словно озабоченные нависшими над ними проблемами. Но этого никто из учеников не видел, потому что все они, до единого, к этому мгновению сидели за партами - локти на столешницу, руки слеплены ладонями вниз. Чуть крепче воображаемое объятие и вполне сойдет за картину, изображающую человека, защищающего грудь от удара, или борца, удушающим приемом оканчивающего схватку.
В школу и обратно он шел по Потаповскому переулку, продолжавшему историю другого, с говорящим названием Кривоколенный, причем с парадоксальной правдоподобностью эстафетчика. Туда, сонный и обреченный, оттуда – переродившийся, в компании Славки Мелкова («Мел») и Олежки Сенкевича («Сеня»), его друзей. Они без остановки хохотали, как будто заразная болезнь поразила всех троих. И уже никто их них не помнил, какую шутку и кто сказал. Смеялись и смеялись.
Мел прятался в нише меж двух колон - миниатюрная пародия - и оттуда мычал, пугая проходивших мальчиков. И вылезая из щели, собирал всю желтую штукатурку со стены и монументальных жерновов из прошлых веков, красившую его новенькую школьную форму из центрального детского мира, магазина на улице Дзержинского - флагмана отрасли, - в чудаковатый канареечный цвет. Он был катастрофически толстым и неповоротливым.
- Ну, Мел, ну, мел, - ржали, как кони, его друзья, да и сам он.
Во втором классе он вдруг понял, что влюбился, как будто ранее он не подозревал о существовании такого чувства. Может быть, на уроке вслух прочитали об этом в книжке, заменив наскучившее - он же не первоклашка – «мама мыла раму» на что-то вроде «Паша любит кашу», а ему, конечно же, послышалось «Паша любит Машу».
- Что, какую Машу? – оживился он.
Или он смотрел это в кино, куда отец возил его на трясущемся трамвае каждое воскресенье ранними утрами. На первый сеанс в огромном зале, где рассеянные группки малышей на откидных мягких креслах терялись среди малиновой пустоты незаполненных пространств, отпружиненных назад в вертикальное положение сидений. Вряд ли, все это были детские утренники с потешными, сплошь морализованными, правильными фильмами. Но ведь никто не говорил ему, что любовь - это поцелуи с девочкой или страх прикосновения. Это его изобретение. Нет, конечно, намеки в фильмах были, они были закамуфлированы под дружбу и защиту слабого пола, которые не могли его обмануть, скрыть их истинную подноготную, их суть.
В качестве объекта для реализации пылкого чувства он выбрал девочку из своего класса, заметьте – из своего класса, как будто, это облегчало задачу. Как полагается в таких случаях, у него оказался соперник, уже известный Олежка Сенкевич, еврейчик из интеллигентной семьи, всегда опрятный, в глаженой светлой рубашечке с бабочкой, с кожей, также просвечивающей своей белизной, с манерами дворецких – где их подцепил? – и реверансами и ужимками не мужского рода, скорее балетной примы. Сережа с пролетарскими замашками и взрывной энергией казался явным антиподом ему. Но у Сережи было одно преимущество: он был красив – такое многие замечали, когда встречали его вместе с мамой и восхищенно вскрикивали: «Какой красавчик у Вас сынок, Валентина Сергеевна!» Либо они, как все взрослые, подыгрывали или переигрывали в этой шутейной комедии, называемой «общение с родителями». Либо они искали скрытую выгоду от этих слов, некий аванс на будущее в наш разноречивый и изменчивый век, подстраховку, беспроигрышный билет, который обязательно выиграет в лотерее, ведь угаданы все цифры, что не трудно – комбинация известна всем, у кого есть дети.
С этим - с рождения – приобретением он приступил к робкому, поначалу, завоеванию объекта обожания. Сережа при любом удобном случае демонстрировал свое внимание к ней – так, он считал, ей станет известно о его предпочтении среди остальных девчонок. Он скакал на переменах вокруг нее, лез в драку с задирами, особенно в ее присутствии, делал много того, что в просторечье обзывают озорством, но, как кипятка, боялся поговорить, да что там поговорить, даже остаться с ней наедине. Кто-то из мальчишек дернул ее за черную косичку с бантом, он поколотил смельчака, но в душе позавидовал тому – он никогда, никогда не посмел бы совершить этот беспримерный по отваге поступок, хотя любой мальчишка мог похвастать этим, как заурядной вещью.
Как же ее звали, много лет спустя силился он вспомнить ее имя? Катя? Инна? Света? Нет, ничего. Образ. Светлый образ, хотя она была черноволосой. И только.
Еще он клялся детской клятвой, ужасной и кровавой, до самой смерти, до могилы любить ее, одну ее. И если не найти ее в этом мире, то унести эту любовь, как частичку себя в иной мир, там, быть может, встретится с ней, и уже не расставаться. Где она теперь, где растворился ее образ, ее лик среди туманных женских лиц? Как сложилась судьба, кто ее муж, сколько детей, мальчик или девочка? Сколько еще раз, пока не угасла совсем, память о ней возвращала его к этой священной клятве, с упорством упрашивая не бросать надежды, грозя отмщением и напастями в случае отказа от борьбы за улетучивающийся эфир.
В четвертом классе пути их разошлись. Сереже исполнилось одиннадцать лет, когда случилось то, что ожидалось старшими и хоронилось от него в тайне – умерла бабушка, которая одиноко жила в деревне. В один из дней, негатив с которого оставил Сереже смазанное, но выразительное материнское лицо - черное, удивленно-вытянутое, когда читала телеграмму, - он вспомнил ее давние слова: «Нужно беречь впечатлительного ребенка от мрачных проявлений жизни, от ее оборотной, неприглядной стороны». Еще вспомнил, – он же был вундеркиндом с головой-компьютером (кто бы мог тогда об этом подумать?) – как вздохнула она, да забыла выдохнуть, так и стояла: в опущенной руке плотная бумага с клееными печатными лентами.
Взрослые собирались спешно, выехали на ближайшем поезде. В отсутствие родителей суетливая, задыхающаяся женщина, тетка по отцу, кормила его пельменями, блинами и другой жирной пищей, от которой вздувался живот из-за газов.
Многое изменилось в тот год: они переехали на новую квартиру, отдельную, без соседей, двора и бульвара. Ему купили двухколесный велосипед с насосом на раме и кожаным карманом-ранцем для хромированных ключей. Наступила колючая снежная зима с сугробами и морозами. После неожиданной оттепели посреди января, в один тоскливый вечер он проснулся, сморенный в полдень серой уличной кашей, и в новое окно увидел на троллейбусных проводах коралловые бусы, тренькающие неслышно на сильном ветру. Новшества каким-то образом были связаны со смертью – позже Сережа узнал, что дом продали…
Два лета подряд он гостил у бабки Розы в деревне под Смоленском, где родился отец и его сестра, тетка Марина Семеновна. В первый раз он застал в живых деда Семена Емельяновича, харкающего кровью старика, курящего противную махорку на завалинке под окошками избы. Всё в нем кривилось и кособочилось, впрочем, как и во всем доме, построенном много лет назад и также доживавшем свой век. Отец во время отпуска все чинил и чинил этот дом, стучал молотками, пилил доски и дрова, мешал в грязном ведре тягучую дрянь, бросал ее шлепками на низ дома, мазал и скреб ею без устали, пока не темнело, и дед, кряхтя, звал его к себе, высыпая на сухую и сморщенную ладонь нечто похожее на чаинки. Потом они подолгу сидели за столом при свете лампы и, не чокаясь, пили из стеклянной бутыли мутную жидкость, закусывали квашеной капустой из чугунка, и говорили, говорили ночь напролет. О чем они могли говорить столько времени, словно формалиновые образцы рыб, выставленные навечно в океанариуме на Красной Пресне - так же обездвижены, такие же окостенелые?
Сережа целый день бегал по деревне, углублялся в лес за ягодами, купался в озере, чуть не утонув, вдруг сразу, в один миг, погрязнув в глине на мелководье среди осоки, когда один шаг – и вода по пояс, второй – по грудь, третий …Выбравшись чудом и наглотавшись вонючей воды, прокляв дикость и опасность природы, он возвращался к вечеру в деревенский дом. Баба Роза, пахнущая горячим тестом, встречала его в широком переднике, способном укутать не только Сережу, но, по-видимому, всех деревенских ребятишек, настолько добрые и теплые были ее объятия. Корова смешно била по бокам хвостом, когда она ее доила, попадало и бабке. Затем он, обливаясь, пил плавящееся молоко из керамической кружки, сглатывал пенку и довольный, уже сытый, вытирал белые усы голой немытой рукой.
- Мыть руки, и живо есть, - звала мама, хлеща его невесомым полотенцем.
- Мама, я завтра утром поведу Пеструшку к стаду, - смотрел ей в глаза Сережа взглядом, не терпящим возражений.
- Ты в своем уме? Ты справишься с этим? Это же корова, - говорила она с испугом, как будто речь шла о быке и корриде.
- Все мальчишки в деревне делают это, - «это» прозвучало как утренний туалет (как утром не сделать этого?).
- Валя, не балуй парня. За ним зайдет пастух, они вместе поведут Пеструшку, - заступилась баба Роза.
- «Цветок, а не бабушка», - подумал Сережа, а вслух сказал с гордостью: - Мне дадут настоящий кнут, какой у пастухов. Он щелкает громче всех. Потому что длинный, и сделан из бычьей кожи.
- Только осторожнее, мальчишки мальчишками – они с детства привычные, а ты коровы сроду не видал, только на картинках.
- Я слона видел вживую, как тебя, - буркнул Сережа, и тише добавил, - в зоопарке.
- Ди-ка-рев, Сергей, - именно так, по слогам прочитала его фамилию учительница в новой школе.
Сережа встал.
- С этого учебного года пятиклассники учат иностранный язык. В нашей школе преподается английский. Какой язык изучали в вашей школе, Сережа?
- Тот же, английский, - сказал Сергей, - но за два месяца мы немногое прошли по программе. Тем более что с переездом я больше недели пропустил, - и поспешил закончить, - но я догоню, обязательно.
- Конечно.
- Who are on duty today? – I am on duty today, my name is Sereja Dikarev. – What was your homework? Tell us the story about yourself and your family. – I am a twelve years old. I live in Moscow. I go to the school every day, because I am a pupil of sixth class. My family is small, father, mother and me. My father works at hotel “Russia”. My mother is a housewife… - Sit down, please. That is fine.
Одноклассник с задних рядов, с «Камчатки»: Это, правда, Дикарь, что твой отец работает в гостинице Россия?
Сережа: Правда.
Одноклассник: Круто, на, Дикарь, жвачку.
- «Вряд ли кто-нибудь, кроме него, понял, что он рассказал о себе на уроке английского», - подумал Сережа, уже стоя в тесной колонне школьников, орущих слова гимна:
«Широка страна моя родная, много в ней лесов, морей и рек,
Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек».
В этот год не стало и отца: он ушел в один из вечеров, уснув пьяным, все на том же диване, и не проснувшись поутру. Как гласит народная молва, ветераны умирают от ран, не заживающих с войны, хотя Сережа в бане видел только один ее след – широкий шрам на кобчике, наверное, от осколка, не хотелось думать, что пулевой, в такое место. Кто-то сказал, нет, не мама, Сережа затыкал тогда уши, что он захлебнулся в собственной пьяной рвоте. И об этом опять не хотелось думать. Семья стала еще меньше, совсем small.
…В начале учебного года в класс во время урока вошел подтянутый, коротко стриженый человек – по выправке военный. Но он сказал:
- Кто хочет попробовать свои силы в спорте, приглашается в секцию бокса. Вырастите сильными, с развитой мускулатурой и уж конечно всегда сможете защитить девушку от хулиганов.
Последние слова впечатлили Сережу, и он посетил спортивный зал. Внешне, и это было начальным шоком, строение для ДЮСШ ДСО «Спартак» показалось абстракцией: понятия не сходились в просветленном школой сознании, до такого надо было додуматься. Спортивная секция находилась…да, в заброшенной церкви. К тому же церкви, требующей реставрации, или хотя бы капитального ремонта. Боксерский зал размещался в подвале, где сводчатый высокий потолок и узкие, как бойницы, окошки напоминал о религиозном происхождении. Там, где должен был стоять алтарь, заменяя его, антихристы воздвигли ринг – он возвышался над необычными прихожанами на высоту человеческого роста. С него во время соревнований неслись не менее устрашающие речи, и чувства от увиденного на этом ристалище были не менее захватывающими, такими же исступленными, как чувства верующих.
День и ночь здесь по взаимной договоренности стерли границы между собой. Божий дневной свет уступил искусственному освещению. По стенам стык в стык зеркала отражали люминесцентное свечение, отчего становилось еще ярче.
- Зеркала для боя с тенью, - произнес тренер непонятное, почти мистическое, словосочетание, и дальше последовало уморительное, детсадовское: - Встали в круг и…побежали.
В одинаковых, по стандарту тех времен, кедах по щиколотку он и еще несколько мальчишек его возраста, составлявших младшую группу набора, семенили трусцой по линолеуму, стандартного грязно-медного цвета, не обгоняя, иногда наступая на пятки, если кто-то спотыкался или притормаживал. Им надели просторные перчатки, вихлявшие внутри из-за большого размера и испробавшие не один десяток детских скул на прочность.
- Работаем в парах, - опять шифровался тренер.
Еще через год он стал чемпионом, как не парадоксально, церковным чемпионом, выиграв открытые соревнования общества «Спартак» в своей весовой категории. Его наградили почетной грамотой и маленьким кругленьким жетоном на цепочке из единственного звена, как у медалей, с гравировкой: «1 место». Сережа бережно достал его дома, выудив, словно улитку из нагрудного кармана – настолько мала была вещица, - и положил рядом с отцовскими наградами, сохранившимися от войны: медаль «За отвагу» и «За оборону Москвы». Его первый крохотный шаг к успеху, к взрослению.
…Между выездами в городской дворец культуры на Ленинских горах - для участия в показательных выступлениях - и в соперничающие общества на «открытые ринги», он готовился к своему первому чемпионату города Москвы, следующая ступень в иерархии, дающая степень перворазрядника. Второй юношеский он уже имел. И вот настал тот день, когда состоялся финальный бой.
Ему достался опытный противник, закаленный прошлогодним выступлением на этих соревнованиях, и добравшийся в предыдущий раз до полуфинала. Теперь удар гонга возвестил его о звездном часе, и он выпорхнул на влажный четырехугольник под знаменем общества «Крылья Советов». Первый раунд длился все три минуты. Они кружили вокруг друг друга, нанося все возможные удары, которым их научили, чередуя слабые, разведочные или подготовительные, с сильными, а то и мощнейшими хуками, апперкотами и прямыми.
- Первый раунд по очкам он выиграл, - сказал тренер, когда Сережа упал в угол на пластиковый красный, под цвет общества, стул - синий, в другом углу, стоял под представителем «Крыльев».
Взявшись за канат, Сережа рывком поднялся и бросился вперед, едва не забыв про капу. Он почти опрокинул соперника серией ударов, но завершающий удар, его коронка, правый прямой, не получился: синий, запертый в свой угол, загородился плечом - грамотная, или от отчаяния, защита. Места не оставалось для распрямления руки, не полноценная атака, вполсилы. Но Сережа, разъяренный, потерял на мгновение способность рассчитать расстояние до цели (это при его компьютере в голове! – видать, много напропускал по ней в первом раунде). Он распрямил все-таки резким движением руку со сжатым, просто стиснутым до боли, кулаком в плотной теперь, даже каменной, перчатке. И…падая, услышал хруст. Поднимаясь, все думал, что хрустнуло, откуда этот звук, что могло сломаться? Неужели его челюсть? Вроде, никакой ни нокаутирующий удар, смазанный шлепок, а не удар. Только, когда рефери показал ему жест, означающий, что он поскользнулся, Сережа почувствовал нарастающую ломоту в левой руке, на которую при падении приземлился. Она повисла плетью - обмякший пастуший кнут, - и сколько ни силился, поднять ее он уже не смог. Слезы сами потекли из глаз, ему нечем было их вытереть – другой рукой он придерживал поврежденную, стыдя себя за слабость, особенно постыдную из-за их количества: они текли, казалось, нескончаемым ручьем, это у всех на виду. В завершении унижения рефери поднял руку недоумевающего, ошарашенного свалившейся удачей, соперника в победном экстазе, и Сережу увели к врачу.
Наблюдая без эмоций, опустошенный и разбитый, за тем, как набухает запястье, будто ее накачивают воздухом, словно воздушный шар, и слушая голоса сопровождавших его мальчишек: - Нет, это не перелом, просто ушиб, сильный ушиб…или вывих, - он шел послушно увлекаемый посторонней силой, отказываясь от мысли о каком-либо сопротивлении, даже если б его вели прямой дорогой к гильотине.
- Закрытый перелом лучевой кости, без смещения, – Вам повезло, молодой человек, - говорил врач, накладывая гипсовую повязку, и подвешивая руку на марлевый бинт.
В школе он прятал гипс под школьным пиджаком, застегнув его на все пуговицы, засунув в карман пустой рукав.
- Не повезло, - смеялись в классе, - надо было сломать правую руку, тогда писать не пришлось бы.
Тот день был воскресным, домой он вернулся раньше, так как обычно после боев мылся в душе и досматривал другие поединки, которые заканчивались вечером, когда темнело. Мама обернулась от рукоделия – она всегда что-то шила, перешивала, если не гладила, или не стирала, или не готовила, - и выражение ее лица сменилось с удивления на ужас.
- Шел, споткнулся, упал, очнулся, гипс, закрытый перелом, - пошутил Сережа. На месяц он забыл о боксе, мама успокоилась, и все вернулось на круги своя.
Свидетельство о публикации №216100100741