Крутьков род глава 1
Старый Петр перестал спускаться во двор. То ли боялся в штаны подпустить нечаянно, то ли стеснялся слухового аппарата, к которому он приладил тонкую леску и накидывал ее на шею, чтобы не потерять аппарат. Дотошные бабы, что досиживали свой век на лавочках у подъезда, норовили смахнуть леску с воротника, принимая ее за тонкую нить, а потом начинались бесконечные расспросы. Вот жабы глазастые! Все-то им надо!
Выходил он теперь на балкон, клал на табурет поролоновую подушку от старого дивана (и помягче и повыше), складывал, как примерный ученик, руки на посеревшей от времени балконной ограде и смотрел на развесистый грецкий орех, сочная зелень которого казалась еще ярче на фоне бездонной синевы ясного неба. Вот только что, казалось, был май, рассекали это небо стремительные, как мгновенья, стрижи, и вот уже август. Поставили стрижи своих птенцов на крыло и улетели, как их и не было. Эх, Петя, Петя! Вот так и жизнь твоя промелькнула-пролетела. И такие стремительные виражи закладывала, что ни один стриж из них бы не вырулил, обломал бы крылья свои или шею себе свернул…
Рядом с грецким орехом раскинулось тутовое дерево. Лет тридцать с лишним тому назад сажали его с Мотькой, что на комбинате работала. Мотьки уж лет пятнадцать, как на белом свете нет, а тутовник вон какой вымахал и, как все живое, к солнышку тянется. До чего же дисциплинированное дерево! До последнего лист на себе держит, ни единого листочка, казалось бы, не уронит. А как только тронет его морозцем, вмиг сбросит всю листву и замрет, застынет.
«Эх, вот бы и мне так-то! В одно мгновенье застыть», – думал Петр.
Ягод на тутовнике не видели – дерево было мужской особи, а плодоносящей «подруги» рядом не было, как четверть века уже не было рядом с Петром его верной жены, боевой подруженьки его, матули родной. Заглядывались пенсионерки на завидного жениха, да и сейчас заглядываются, но только сказал он своим детям после смерти супруги, как отрезал:
– Другой женщины в этом доме не будет! – и крепко держал свое слово.
Еще год назад выходил он во двор, прогуливался вдоль дома или садился на скамейку в беседке, проводил со старухами «политбеседы», рассказывая о последних новостях в мире, о которых узнавал из газет, комментировал их. Чтение газет было его последней, наверное, страстью, как когда-то рыбалка и охота. Почтальонку он ждал с утра и, если та задерживалась, места себе не находил. И не дай Бог, если кто наперед него газету прочтет! Жаль, что зрения почти не осталось: один глаз кое-как видит. В очках и с лупой в руках заголовки прочитывал и кое-что из статей улавливал, а об остальном сам домысливал-додумывал. Да еще новости смотрел с бегущей строкой.
Первый раз на рыбалке понял про свое зрение лет семь назад. Сидел с удочкой на берегу пруда, уже и поплавка не видел, но все разбирал снасти, пока не вогнал в палец острый крючок. Леску откусил, а крючок достать все не мог. Шипел, как змей, да вздыхал:
– От, гадский род! Та что ж ты ж с ним будешь делать-то?! – а на помощь позвать парней своих, от рыбной ловли их отвлекать не хотел.
– Та не вижу ж ни хрена! – оправдывался потом перед сыном и внуком, которые суетились вокруг него, пытаясь помочь, но не знали как. Взял он охотничий нож тогда, полоснул по пальцу – выдернул крючок.
– И делов-то! – сжав зубы и рану на пальце, промолвил он и добавил:
– Все, Петя! Отрыбачил!
Замотал палец подвернувшейся под руку тряпицей, и стал сматывать удочку.
А было в ту пору Пете всего-то восемьдесят восемь годков. Подумать только! Уже сорок с лишним лет, как на заслуженном отдыхе вояка в отставке. Да, представьте себе! И не вояка, а ветеран Великой Отечественной войны, между прочим. «Охвицер и два уха», – как шутил про себя. И до сих пор по выправке он, как стойкий оловянный солдатик, хоть и метр с кепкой, как про таких говорят. Никто не верил, что ему за девяносто. Он каждый раз прибавлял себе год, другой, и внуки подтрунивали над ним из-за этого:
– Дед, а тебе сколько лет? – спросят, бывало, с хитрецой во взоре.
– Тю! А то ты не знаешь! – ответит он, удивляясь вопросу. – Та девяносто четыре уже! Девяносто пять на тот год будет.
– А как же мы тебе вот только что девяностолетний юбилей отмечали? – смеясь, допытывалась внучка. – Ты же сам приглашал нас всех: и детей, и внуков, и правнуков…
– Ну, приглашал! Ну и что с того! Это по паспорту девяносто было, а по-правдашнему девяносто четыре. Я что, не знаю что ли?!
– Это мы тебе на тот год опять юбилей отмечать будем? – подыгрывая своим детям, спрашивала его старшая дочь, которой самой уже под семьдесят.
– Какой такой юбилей? – озадаченно переспрашивал он, поправляя слуховой аппарат.
– Девяностопятилетний получается, – теперь громче и медленнее говорила дочь. – Раз тебе уже девяносто четыре, как ты говоришь, значит, девяносто пять на следующий год будет!
– А! – кивал он, соглашаясь, – Пожалуй, что и так. Я в июле родился в двадцатом году. На Петров день как раз, в день святых Петра и Павла, если точнее сказать.
– Ой, дедушка, да какая теперь тебе разница, сколько тебе лет?! Годом больше, годом меньше… Ты бы, как женщины, говорил не сколько тебе, а насколько выглядишь! Тебе и семидесяти не дашь! – не унималась внучка.
– Вам за сорок да под сорок уже, а кому и восьмой десяток скоро пойдет, а вы всё не поймете никак: нахрена мне прибавлять или убавлять, – закипал дед. – От девяносто пяти до ста я дотелепаю еще как-нибудь. Подумаешь, всего-то пять годков!.. А если мне, как вы говорите, всего девяносто, да на семьдесят выгляжу, то до сотни мне пыхтеть и пыхтеть еще! Сто раз ноги протянешь, пока до века дотянешь. Так что с двадцатого года я, и на следующий Петров день, в июле месяце, девяносто семь годков стукнет Пете. Вот так-то!
– А как же мы тебе юбилей в декабре праздновали?! У тебя же в паспорте как написано? – не унимался внук.
– Ой! На сарае у меня тоже написано… – отмахивался дед.
– Я себе сам и фамилию придумал, и дату рождения, что б вы знали… Вот только того, кто придумал мою судьбу такую – не знаю, проклинать или благодарить?.. Благодарить, пожалуй, сдается мне…
Пристыженные его ответом внуки и дети замолкали.
– Ну ладно! Хватит эту жвачку жевать! – поднимаясь, хлопал он себя по коленям и уходил в свой «затвор» – в комнату, в которой, казалось, застыло время.
Свидетельство о публикации №216100401876