Боженька

Мне исполнилось 23 года, когда я оказался на 17-й «большой» зоне Дубравлага. Примерно 2/3 заключенных составляли «старики», так между собой мы, «антисоветчики», называли осужденных за военные преступления. В большинстве своем эти люди имели по приговору по 25 лет срока. Отбывая нечеловеческие по длительности «четвертаки», они покорно несли свой крест: старели, болели и умирали в зоне. У них было единственное желание – выйти на свободу, и малый остаток дней провести на Родине, с уцелевшими сродниками. 1/3 насельников зоны составляли осужденные за антисоветскую деятельность, в возрасте от 20-ти до 40 и более лет. Имея политические убеждения и сознание своей правоты, они были объединены неуступчивым противостоянием лагерной администрации,  режиму и существующей власти как таковой. Одержимые своей правотой и молодостью, полагая, что им уже нечего терять, они самозабвенно сражались с «ветряными мельницами». Когда свежим огурчиком я попал в этот рассол, то скоро проникся общим нам бойцовским духом. По разным поводам объявлялись голодовки, отказы от работы и выполнения производственной нормы. За 5 месяцев бунтарского дуросветства, в котором обнаружилась безудержность моей натуры, я испытал на себе все меры дисциплинарных взысканий от лишения свидания до карцера. 2 октября меня неожиданно вызвали к начальнику лагеря, капитану Горкушову. Он зачитал распоряжение о выдворении меня в ПКТ (помещение камерного типа) на 2 месяца за многочисленные нарушения и упорное нежелание встать на путь исправления.
Всех, кто попадал туда, сажали на пониженный паек, лишали возможности переписки и свидания. За исключением получасовой прогулки, заключенный круглосуточно должен был находиться в жилой либо рабочей камере. Моим соседом оказался Валера Петрашко, по виду совсем еще подросток, смуглый, с горящими глазами и по-мальчишески смешливый. С группой таких же, как он, «малолеток» (несовершеннолетних) его посадили за поджог прокураторы в небольшом сибирском городке. Через коридор от нас, в рабочей камере, стояли несколько швейных машинок с электроприводом, на которых мы были обязаны в течение рабочего дня заниматься пошивом рукавиц. Раза два мы с Валерой принимались за шитье, но из-за мозглого холода в нетопленном БУРе решили отказаться от работ, за что нас перевели на карцерный паек. Это было совсем ничего, одним словом, голодуха. Зато теперь появилась возможность общаться и читать книги с утра до ночи. Чтобы в конец не задрогнуть, приходилось утепляться: не снимая фуфайки и сапог, в одежде, мы ложились на голые доски настила. Затем, поверх тонких одеял наваливали на себя матрацы, набитые техническим тряпьем. Расположившись головами к оконному проему, мы принимались за чтение. Книги в неограниченном количестве можно было выписывать из библиотеки. Благодаря полуголодному досугу, я за два месяца прочел шеститомник Ключевского, почти всю «Историю» Соловьева, не говоря уже о художественной литературе, состоявшей преимущественно из русской классики.
Пребыванию в БУРе сопутствовали, неожиданные для меня, бунтаря, благословения. В соседней с нами камере сидели двое зэков с «малой» 17-й зоны: Леонид Иванович Бородин, впоследствии крупный русский писатель, многолетний редактор журнала «Москва», и его подельник – Николай Викторович Иванов, кандидат исторических наук. Мы с Валерой не имели возможности общаться с ними непосредственно, но, благодаря добряку-надзирателю, часто обменивались книгами, а случалось и записками. Когда дежурный надзиратель по необходимости покидал здание ПКТ, мы переговаривались через дверь. Среди переданных книг оказались: «Духовные основы жизни» религиозного философа Владимира Соловьева и «Изборник». В последнем были собраны лучшие произведения Древнерусской литературы от «Повести временных лет», «Киево-Печерского патерика» до «Жития протопопа Аввакума». Обе книги оказали на меня воистину переворотные действия. При чтении не покидало замирающе-радостное чувство узнавания своего, родового, национального. Неожиданно во мне открылась подспудная приверженность к русским корням и православному благочестию. Летописи, Жития святых, исторические сказы вызывали одухотворенно-горделивое чувство родства с нашими соотчичами, славными своим героизмом и святостью. У Соловьева через толкование им молитвы «Отче наш», убежденный марксист, я открывал любовь Бога, непрестанно изливаемую на мир земной и небесный. В полумраке нетопленой камеры, ослабленный многодневным недоеданием, 3 недели не получая писем от Риты, я в те дни растроганно ощущал тепло Божьего присутствия.
Именно таким Он открылся мне в прогулочном дворике в ноябрьский вечерний час…
На получасовую прогулку из БУРа нас выводили где-то к 5-ти вечера. Проходила она в небольшом глухом дощатом дворике. Надзиратель запирал за нами дверь и уходил. Мы с Валерой делали зарядку, дурачась толкались, либо вышагивали из угла в угол каждый по своей стороне. В тот раз мой сокамерник заспался и отказался идти на прогулку. Меня, напротив, тянуло побыть на воздухе, под небом.
Прошло полтора месяца моего пребывания в БУРе, пониженный паек за отказ от работы давал о себе знать ватной слабостью в ногах и болями в сердце, особенно по ночам.
Осень в том году стояла на удивление теплой, зачарованной. Оставшись один, какое-то время ходил, но скоро устал и расслабленно прислонился спиной к стене. Взгляд поверх забора привечали макушки сосен. Долгих 3 недели от Риты не было писем. При голоде и холоде они мне были нужны как никогда. Непреходящая тревога, ревность, самые мрачные предположения просто изводили меня. Терзаясь, я не способен был ни о чем другом думать. Сколько ни пытался забыться, переключиться на что-то другое, мне это не удавалось. Вечер был тихий, знакомые запахи осени делали его необычным, умилительным. Запрокинув голову и прикрыв глаза, пытался представить ее там, в Караганде - далеком, чужом мне городе. Хотелось ее пожалеть, утешить. Но выходило что-то другое: ревнивое, нечистое, вызывающее горечь обиды. Там, в тюремном дворике, среди милой русской осени, в те минуты я нестерпимо остро почувствовал одиночество и оставленность. «Ну где же ты, Рита моя? Если бы ты знала, как мне сейчас плохо…»
Не помню, сколько я простоял в таком оцепенении… И вдруг откуда-то извне, как бы сверху, на меня стало сходить нечто легкое, ласковое, радостно узнаваемое. Оно мягко кружило, заслоняя и удаляя все наболевшее. Тепло, которое я ощутил, напоминало то, что блаженно согревало меня в детстве, когда ребенком я зябко прижимался к маме, засыпая под одним с ней одеялом. Наитие свыше свершалось без моей воли, но ощущалось таким сладостным, умиротворяющим, что ничего помимо и не желалось. Блаженство и покой, которые оно приносило, невозможно было выразить. При этом во мне – ни удивления, ни каких-либо отчетливых мыслей. Но в то же время все мое существо, ощутившее прикосновение неизъяснимой благости, растроганно осознавало – это Он, мой Боженька! Он вернулся ко мне из моего незапамятного детства.
Чувство реальности пришло, когда я ощутил, что запрокинутое лицо залито слезами. Без всхлипов и рыданий они катились из глаз. В те мгновения только они, нежданные и обильные, могли выразить благодарную потрясенность моей души.


МОЛИТВА
Кто в скорбной нежности нас всех теплом дарит,
Кем отогреты рученьки ледащие?
Как слезы радости, слова моих молитв,
Во благости твоей ответы находящие.
 
Кому обязан я сиянием истин,
Чей смысл для гордых душ непостижим?
В ком нахожу хранительную пристань
И сердца жар средь холодов и зим?
 
Кого, растроганному, мне благодарить
За сад осенний, облетающий,
За небо, не уставшее дарить
Сочувствием своим все понимающим?..
 
Господь мой, бессмертный и крепкий,
Встающий в заставах сосновых боров
Светящийся, золотом сколотой щепки,
Влекущий созвучием колоколов!
 
К тебе в окаянстве своём притекаю,
Во храм принося покаяния грусть
И, благостно светел, смотрю не мигая
На лик, осенивший крещёную Русь.
                О.М.Сенин
 
 
 


Рецензии