Бледный Касатик. 1

Бледный Касатик

Повесть

С.Г. Воронину

…Полшестого. У нас, в мире законченных аутсайдеров, — все спокойно. Еще спокойно.
Справа от меня булькает эта… мой плен и свобода. Та, с которой живу десять лет и никак не могу поверить, что десять лет назад я был столь глуп. Хотя уже пора привыкнуть, и я привык.
Привык к тому, что ближе к полуночи, нажравшись от пуза чего ни попадя, валюсь к ней под растекшиеся по всей двуспалке белые бугры. До зубовного скрежета мне всегда мало того, что она оставляет для жизни: мало сорока сантиметров, еще не занятых ею, мало кислорода, который, кажется, весь к утру истребляет она одна, не воздух — гольный азот! Всегда хочется сказать ей какую-нибудь шикарную пошлость. Нет, правда, иногда бываю... ну, просто принужден взобраться на нее с тем, чтобы урвать еще тридцать сантиметров пространства. Нет и свободы выбора: до того — она со своей печкой справа, после того — слева. К слову: похоже, работаем мы со Светой хорошо, по крайней мере, громко. Вижу, как сопровождающие наш трудоподвиг в сумерках звуки делают серо-зеленый взгляд большущих глаз приемной дочери этаким похотливо-сумасшедшеньким. Отвалишься, встанешь, чтобы хватить холодной водицы из ковша, пересечешься с ней на кухне и не можешь поднять глаза, так стыдно. Словом, не просто мужнин долг, не просто работа, — видимо, я засеваю поле, всходы на котором могут стать для Светкиной родненькой чем-то неожиданным.
И при всем том я старше Светланы на десять лет, да еще она сама младше меня на десять — целая временная пропасть. Все и так не просто, а уж эти убийственные постоянство и однообразие растлевают, из творца делая ремесленника. Это не роман и не повесть и даже не рассказ. Может, пьеса театра абсурда либо комедия положений в наихудшем ее виде, обзываемая «дуркой»?
Акт первый. Вот сейчас навалюсь, исполню обязательное утреннее интермеццо. Акт второй. Оставив необъятные распаренные шесть с половиной пудов на влажной постели, отправлюсь к завтраку. Состояние в финале спектакля: я, будто облезлый, как во время линьки, ворон, снялся с помойки-кормилицы, расправив крылья с перьями врастопырку, и упорно, но тяжело поднимаюсь все выше и выше, но не в облака. Не взлетел — подпрыгнул. Едва огляделся и тут же, дабы не рухнуть на галечник, притулился на нижней сухой ветке исполинского тополя, почти у его основания. И мощный ствол вроде рядом, трусь об него перьями, но ветка уж больно ненадежна. Вот только надену этот дурацкий халат из бархатно-велюровых знамен, что остались от прежнего парторга и партии. Там сзади герб золотом, а спереди серп с молотком — так же золотом, — на самом интимном месте. Чудачества сбрендившей белошвейки. Эта всё испоганит, осквернит, — собственно, сама она и есть Его Высочество Порок. Из-за таких вот, не верящих в систему, система готова рухнуть, почитай, на боку и лежит. По обломкам да осколкам ее бредем и куда в итоге придем — неизвестно.
Могу на спор: вчерашний, как всегда неважно прожаренный, сазан, будет с остатками запекшейся скрученной чешуи у головы. Нет, я, конечно, человек дюжинный, претензии-то минимальные, но ведь всё должно быть, как у людей. Пусть Она уже и не пахнет соблазном и медом, от меня и от самого дух тяжелый, но вот так утром есть холодную, как смерть, позавчерашнюю утку, да еще и с пентюхами,
потом больными, безобразно протезированными зубами рвать эту говядину… Это говнядина! Господи, Паша, чего жрем?! Ведь утром необходимо как-то зарядиться на день, чтобы быть в творческом порядке. Какие задачи решаем с утра до ночи: Пал Алексеич то, Пал Алексеич это…

* * *

…Павел Алексеевич не только гармонично развитая, хорошо обучаемая и охотно обучающаяся система. Он взрастил и выпестовал в себе существо, которое живет автономно, контролирует его, помогая глядеть на себя со стороны, наблюдать за собой извне. Павел разрешает ему многое. Искренне и беззаветно любя и лелея себя, гордясь собой, балуя, разрешая себе повольничать, погрешить, а иногда и побезобразничать, он держит этого внутреннего соглядатая при себе, чтобы поделиться с ним ответственностью, переложить на него часть обязанностей. Иногда, врываясь во внутренний диалог, смешивая и спутывая карты, его поверенный наблюдатель и советчик, прокурор и адвокат, обвиняемый и судья, напрягает самого Павла Алексеевича и слегка раздражает. Ведь главный Павел, тот, что во плоти, себя щадит и бережет. Но и с тем, со вторым, свыкся, сдружился так, что без него себя не мыслит, для внутреннего пользования, дружески обзывая его Жихарем. Почему?
 Еще в юности, на пороге взрослой жизни, когда Павел собрал документы для поступления в вуз, присели как-то с отцом и разговорились. Почему запомнилось? А потому, что это в их отношениях было явлением чрезвычайным. Разговорились, коснулись темы комплексов, то есть психологии. Едва ли отец мог в полной мере дать развернутое понятие терминов — комплекс неполноценности, совестливость, стыд, рефлексии и других. Папаша теорию не жаловал, считая себя безошибочным интуитивистом. Институтов не кончал, всячески подчеркивая это обстоятельство. Нетерпеливый, резкий в суждениях, безапелляционный, отец весь этот терминологический комплект называл одним словом — жихарь. В тот раз он сказал: «…Ты жихаря в себе поддушивай, сын, а то ни в жисть карьеру не сподобишь и в семье ладу не будет». Но рецептами и технологией, как окоротить Жихаря, не поделился.

***

…Первую часть утренних приготовлений к решению больших задач Павел Алексеевич выполнил без огонька. Света, похоже, осталась недовольна.
«Ладно, не в последний раз, лапуля. Это суета все» – тотчас встрял Жихарь. Павел сейчас озабочен другим, заземленно-примитивным: чего бы еще кинуть в досыл к утке, сазану и говядине.
Выловил в кастрюле недоваренное мясо будущего борща (все равно к обеду надо ехать в город к районному начальству – кивнул Жихарь), поперчил, присолил и — туда же, в топку. Выловил еще кусочек, ткнул в укропную нарезку и дослал. Снаряженный патрон подпер вместо пыжа добрым помидором. «Нихай хоть и брюхо лопнить, а волнение в желудке успокоить надо, – учит всезнайка Жихарь». Закончил. Павлу хотелось и луковку облупить да бросить сверху или даже бутербродик с маслом и слабосольной щучьей икоркой, но — нельзя, язва взбунтуется. Пусть этот акт воздержания пойдет в зачет, в строительство характера, а может, и новой жизни. Бог его знает, как все сегодня сложится. Выборы. И невелик чиновник — глава сельской администрации, но должностишка одна, а желающих много, и некоторые — будто враги. И вроде все горлопаны так или иначе задобрены, но выборы нынче — что игра втемную: как проголосуют — такая и житуха. Других должностей для творческого человека на селе нет. Есть в колхозе, но там отчаянная битва за урожай, с кровушкой и жертвами — та еще поденщина, любого сломает. Ладно, посмотрим, всё должно получиться. Вон и районная власть обещала поддержку. Но чего она стоит — та поддержка — нынче, когда бал правит горлопан?
Груженой баржей выплыла из спальни Светлана. В любимых одеждах. Срам едва прикрыт простыней, сверху все нешуточное богатство – на пленэре.
— Палуш, ты ушицы похлебал, чё ли?
— Нет, мать, это черт-те что. С утра лицезреть твои кустодиевские богатства и кранцы, к которым все время хочется притулиться. Люди как-то блюдут себя, рубаху с утра надевают. Ведь дочка пример с мамаши берет… Как начнет с парнями чудить, что ты с нее спросишь?!
— А я и ****у. ****у! — с вызовом округлила глаза жена на пуритански настроенного мужа. — А чего надевать — все одно снимать, Пах. Можа, я за добавкой пришла, можа, чуток подумаешь да баржу свою притулишь к моим ждущим продолжения кранцам, а? — Щурясь на первые лучи солнца, пробивающиеся в комнату мимо штор, супруга ткнула благоверного в бок собранными в мастерок каменщика пятипальпами.
— Распутство засасывает, милочка, — раздражаясь, пытается поправить узел на галстуке Павел Алексеевич, но выходит еще хуже.
— Обнаженная грудь четвертого размера — не распутство, Пах, а элемент женской красоты. Если есть чё показать, чтоб перед людями не стыдно, надо показать, демонстрируя выборочно. Очень выборочно, — хитро глянув на мужа и изобразив на лице стыд, Светлана прикрыла рот ладошкой. — А распущенность надо искать там, где вроде бы застегнуто на все медные пуговички, — супруга подчеркнуто с вызовом ткнула благоверного мастерком в другой раз. Но тут же и посочувствовала: — Бледный ты какой-то, касатик… — Светлана внимательно, будто доктор больного, исследовала лицо Павла, двумя пальцами расширила веки и изучила радужку глаза, тогда как он, будто находясь под гипнозом, никак не мог набрать сил для сопротивления. Между тем Светлана бесцеремонно взяла Павла за ухо, больно потянула на себя, направила взгляд прямо в глаза мужу, заглянула внутрь Павла, пошарила там, осталась довольна увиденным. Вернувшись из зазеркалья, озорно прицелилась пальцами, желая убрать волосок со щеки инспектируемого, но тут уж Павел Алексеевич взбрыкнул:
— И откуда ты приплела этот касатик… да еще бледный! Того гляди, к Аристократу, что из института в деревню припер, еще добавят Касатика. Первое несколько лет пережить не мог, пока притерпелся. Представляю себе: Аристократ-Бледный Касатик… Да-а, — нервничает перед зеркалом Павел, не умея справиться с нарастающим волнением. И узел совсем не слушается. — Да-а, Светочка, кранец к кранцу, баржа к причалу, в трюме козы совокупляются, на верхней палубе разврат и падение с участием команды, в рубке кэп дерет повариху, в затерханных деревнях по берегу вообще беспредел и свальный грех, и никто не помнит об истинном предназначении крестьянина… — нервно крутит язык галстука Павел. — … А уж этот твой «Пах»! Вообще терпеть его не могу. Как-то же и его приплела?! И вся деревня — следом за тобой. Вон и строители из бригады Григория — «Пах, дай талон на водку, Пах, осчастливь талоном на вино…»
— Других вон, Пах… — запнулась на слове жена. — Других вон, Касатик мой бледненький, с виду здоровых своих мужиков, бабы дэцэфалами кличут — и ничё, носют те мужи погонялы и здравствуют не хуже названных аристократов.
— Это ты про нового парторга?
— Про него, родимого. Ну, его головастого, — сделала жест кистью белокожей холеной руки Светлана. — Баклажанчики там, Палуш, тушеные — праймэри импотэнс, — Светлана с чувством приложилась губами к щеке Павла. — Бьюсь-бьюсь вечерами у вечного огня, и хоть бы кто оценил, — пошла на мировую супруга, видя, сколь разволновался благоверный.
— Да не нужна, Свет, мне твоя жратва, господи! — отмахнулся Павел от жены, получив очередной тычок в бочину, особо болезненный. — Людя-я-ами надо быть!..
Но ушицы все же похлебал. Жихарь присоветовал. Негоже начинать день с размолвки дома, тем паче что Светка — ангел в сравнении с конторскими выдергами, да хоть и с директорской женкой. Та еще …императрица Софья — плывет по селу, задрав головенку, никого не видит. А на морду… Лопата сломается, так ее рожей аккурат землю рыть. Тьфу ты! Против нее Светка ангел. Истинный бог! Словом, поостыл чуток. Вместе вылавливали остатки мяса из обеденного борща, смешно тюкаясь носами, смеясь и озоруя. Павлу подумалось: «…Может еще и успею баржу притулить… на часах полвосьмого — чай, не город, где по утрам толкотня с автобуса на троллейбус, и все время в цейтноте, и все время бойся опоздать, здесь до работы три минуты ходу. Жихарь настойчиво рекомендовал». Согласившись было, Павел потянул узел галстука… Но заполошно затренькал звонок в дверь, а следом раздался вопль:
— Ляксеич! Глянь-ко — подстерех, как есть подстерех, да и ссильничал. Рыжая бестия Маринку как есть ссильничал, аспид! Оюшки, власть наша дорогая, спортили деваху, ославили на всю державушку, куды теперя перецца с таким репутацием, куды от сорому бечь?! — Истошно причитала громкая Мирониха. И Павлу остро захотелось ее послать. К участковому, например. Для начала. От обиды на эту проклятую жизнь у Павла Алексеевича заныли зубы, и прилила к голове кровь так, что он ощутил, как лицо пунцовеет, а следом вспыхнули уши. Однако, вспомнив, что сегодня выборы, окоротил себя в первом желании, ведь Мирониха из тех самых незадобренных горлопанов. Покуда быстрым шагом, спотыкаясь на ухабах, добрались до места преступления — там все завершилось. Маринка, скривившись на мамашу (возможно, у нее внезапно заболели зубы, подумалось Павлу), на нерве фыркнула:
— Не бесились бы вы, мамо. Лучше б детей моих — внучеков ваших, между прочим — по деревне пособирали. Славка вон вчера, говорят, в бане в окно женского отделения подглядывал, дуралей, да рукоблудил, небось, а вы тут икру мечете, вроде щуки в апрелю… Сама свои делы порешаю, чай, большая уже девочка.
Тем временем Рыжий, сойдя с крыльца, с достоинством космонавта, честно исполнившего долг перед Отчизной на орбите, почесав заросший живот, вывалившийся из-под резинки засаленных вязаных штанов, кои венчались отчаянными пузырями на коленках, неторопко, где суше, шагая между лужами в стоптанных тапках, двинул мимо свидетелей и сочувствующих. Показав Миронихе штуку из трех пальцев, герой-любовник проговорил:
— Маринка челаэк заинтересованный. А тебе, сводница-неудачница, скажу так: впредь за твою вонючую барду из патоки — от той самогавки в брюхе тоска, а балдежу нисколечко — елозить по дочери твоей беспонтовой не стану. Пущай и не ходит Маринка, и к себе не зовет. Развод!
Мирониха метнулась к непутевой дочери, к Павлу Алексеевичу, снова к Маринке — уговаривать, уламывать, обвинять, склонять, угрожать — колоть мужика, «чобы расписалси, облезлый барсук, оплывший в жиру».
— Да не в моем вкусе, мамо, рыжие.
— А в чиём вкусе твои трое, которые все разные — хучь, слава богу, негры среди их никакой нету! — вскипела Мирониха, всплеснула руками, в отчаянье перекрестилась и обреченно затихла. На нее будто навалилась невиданная, неизведанная ею дотоле усталость, которая не дает поднять даже и руки, Мирониха лишь вскинула красные от бессонницы и нешуточной счетной работы глаза на мэра, и трагично проговорила:
— Никакого проку от вас нету, Алексеич, истинный Бог, никакого. Ни свою бабу доглядеть, ни добрым людям помогти, — махнув рукой куда-то в землю, сводница-неудачница — по классификации Рыжего — глубоко вздохнула, бросив напоследок укоряющий взгляд на свидетелей, и зашагала по дороге к сельмагу. Некоторое время Павел Алексеевич шел следом, безотчетно, без мысли, он и сам бы сейчас взошел на высокое крыльцо магазина, взял у Тимофеевны из-под полы беленькую, сорвал бутылке голову и вылил бы в себя примерно треть: «С утра жена свернула кровь, теперь вот эта чапала беспардонная вынесла мозг, там, в сельсовете ожидают еще штук пять таких же, а то и пошибче будет. Тут еще парторг придумал созвать экстренное собрание перед самым обедом. Какое-то дурацкое у нас устройство жизни. Вроде все зарегламентировали донельзя, а все хуже и хуже…» Павел Алексеевич боязливо огляделся по сторонам: не подглядел ли, не подслушал ли кто мысли Жихаря? Нет, диссидентом он не был. Чего уж — у кормила власти пребывая, пользовался благами от ее щедрот, и кормила, и поила она его. Вон и водка теперь по талонам. Не распределял бы те талоны — приходилось бы просить у власти. А так сам он та власть и есть. Хоть и власть ущербная, талонная. Все бы ничего, да вечером отчетно-перевыборное. Павел Алексеевич глубоко, точно Мирониха, набрал в легкие воздуху и длинно выдохнул, при этом покрутив вокруг оси позвоночника головой, поделав круговые вращения плечами. Вроде стало лучше, уговорил себя, что стало лучше, и зашагал к сельсовету. Поприветствовал коллег, прошел в свой кабинет, сел, посмотрел за окно на березы, и Жихарь заныл, запричитал, стало жаль себя, такого ранимого, тонкого…

* * *

«Аристократы умирают рано утром, когда истомившееся, истерзанное в заботах о подданных тело и отяжелевшая, свинцовая от дум о долге, высоком назначении и, может, быть, судьбинном разочаровании, голова внезапно останавливают работу сердца...». Павел не может припомнить, где, в какой из книг, которые держит на прикроватной тумбочке единственно для успокоения на сон грядущий — может, Беранже, а может Мопассан или даже Бальзак — он вычитал этот несусветный бред. От прочитанного, помнится, его скосоротило так, что, подкинувшись на их со Светкой двуспалке, сшиб головой плафон ночной подсветки, разбудив и даже испугав жену, а вместе с ней и дочь, чья спальня за дощатой стенкой, и понесся к холодильнику. Резко открыл его, нервически свернул пробку и влил в себя граммов двести прямо из горлышка. И только тогда, переведя дух, сам себе поставил предварительный диагноз: «Ну, ты, Пах, и отравился, ну и отравился-я-а-а». Жихарь виновато примолк, но сон еще долго не шел.
А потом лежа, успокоившись, стал размышлять, призвав на помощь Жихаря: «И откуда, слышь, эта несносная нимфоманка Светка приплела босяцкое «Пах». Откуда? Так меня называла только Сеата, первая настоящая забубенная подруга, сделавшая меня мужиком. Странная она, Сеата. И имя куда странней, и сама чудная какая-то. Театр любила. В вузовском кружке ставили ни много ни мало Антона Палыча. Как вспомню пронзительное ее Ирины (или Ольги, или Маши? – дай, Бог, памяти) да с надрывом «В Москву, в Москву…», приводящее во вполне понятное волнение и даже вожделение. Невыносимо будоражит душу, так что и вправду рванул бы с нею в ту белокаменную, хоть годочек, хоть полгодочка отлюбить, а потом будь что будет. Позднее, когда чувство успокоилось, спорил с Сеатой: с чего де вы взяли, что этот центральный всхлип нужно произносить обязательно с придыханием? Антон Палыч простой (ладно, согласен, не простой) нормальный циничный бытописатель. И ничего такого он не подразумевал. Никаких всхлипов. Нет у него на этот счет ремарки. Нет!
Жихарь напомнил: «Пах» — это укороченное, с элементом почти незаметного, не читающегося высокомерия и стеба мог слышать от Сеаты только Зима, студенческий друг, посвященный в амурные дела Павла. Серега Зимин, который сейчас обретается совсем рядом, через скверик — в кабинете директора совхоза. Но Зима — скала. Павел и сам имеет на него кой-какой компромат. А на его благоверную тем паче», — предостерегает Жихарь.
Сам Зимин влюбился сразу, драматично, пронзительно и разрушительно. Это Павел по подсказке поверенного Жихаря свел его с Софьей Телегиной. Осточертела эгоистка проклятая, всю душу Павлу вытоптала своими трехдюймовыми «шпильками». Переключившись на Зимина, Софья взялась за дело рьяно, с огоньком: покрутила им, повертела, со скандалом бросала, со скандалом возвращалась, вновь оставляла, оскорбляла на людях! А многоопытный к тому времени Зима — будто к ней цепями прикованный: сопит, мычит, обижается, прощает, сопит, мычит, плачет, уронив голову Павлу на плечо и размазывая по рукаву зеленые сопли. Могучий Зима — уже в юности был за сто килограммов, — не понимая, как освободиться, как сбросить вериги, явил постыдную слабость натуры. Иногда Жихарь давал понять, что эти штучки Телегиной направлены единственно на то, чтобы сделать виноватым его, Павла. И Павел не на шутку закоплексовал, стал культивировать в себе вину. Это его вымотало. В какой-то момент слабость друга стала злить, и Павел отстранился, вычеркнув Зиму из числа друзей. Тем временем его Тележка, войдя в раж, раздухарившись, принялась летать с сучка на сучок: и с сельхозвузовскими парнями кувыркалась, и с педовскими, и в общаге медвуза Зима однажды вытащил ее из-под шестикурсника, а затем эта шлындра чуть было не укатила с выпускником военного училища служить в Восточную Европу. Павел пожалел и вернулся. Мстя Телегиной, тонко, с подсказки Жихаря, Павел на ухо шепнул кое-чего тому лейтенанту, так что отчаявшийся летёха во главе группы товарищей прилетел в общагу разбираться. Получили от крестьянских сыновей, взращенных на молоке, те молодые лейтенанты. Крепко получил и их предводитель, отправившись к месту службы в Восточную Европу с неаккуратно повернутым носом. И вот теперь Тележка, Софья Телегина, — первая леди Хомутова. Не Москва, не Питер, не Нью-Йорк, но все же. Удовлетворилась ли? Не похоже. Нет, Зима не мог настолько разоткровенничаться со Светкой. Зима на самом деле скала, его не сдвинуть. В нем Павел уверен. Ну, и опять-таки сигнала от Жихаря не поступает. Может, когда-то сам Павел проговорился жене? «Эх, Сеата, Сеата», — думая о первой возлюбленной, пряча горькую усмешку, Павел смотрит на березы за окном.

* * *

…Без пяти восемь. Поэтому дюжинный во всем, кроме претензий к суке-жизни, Павел Алексеевич по прозвищу «Аристократ» усаживается в кресло, привычно двигает по столу бумаги, меняя стопки местами, что-то смахивает в выдвинутый перед собой ящик, чтобы не подумал кто, будто бумаги власть задавили. Он готов встретить новый день во всеоружии. «Таких вот неудобных кресел в стране, может, сто тысяч, — неспешно рассуждает поверенный. — Понимаешь, Пах, никакой не раритет. Впрочем, не смей никому сказать провокационного: мол, возьми его и тысячу единиц нерешенки в придачу. Не жаль кресла, жаль ту самую нерешенку, без тебя закиснет еще больше, — привычно соврал Павлу Жихарь. — Отчаянно и смело? О’кей! Держит нечто, ибо кто у нас не первый, тот у нас двадцать второй.
Вон, Пах, к тебе человечище ломится. Пример — нагляднее не бывает. Уже за двадцать секунд до появления этой образины крупно во весь экран — время перехода от калитки до кабинета — могу доложить, выдержав авторский слог, что он прохрюкает, что скажет: «Павлик, позвони им…»
— Павлик, позвони им, а то не знаю, что сделаю этим магазиновским стерьвям… Пять ящиков осталося, а мужики дупляцца, как кобели за течной сукой, кругами у прилавку ходют и вымогают, а у меня сороковины, сам про то знаешь, матушку помянем, это святое. Скока можна, ну скока можна! — в нетерпенье сучит ногами Образина.
…Образина шумно уходит, а Павел звонит в продмаг, чтобы горемычного бесконечно страдающего по поводу утери основного кормильца — престарелой матери — включили в список на пойло. Поскольку только пять ящиков осталося, — уже не замечая за собой, как в слове «ящиков» ударяет на последнем слоге. Мэра перестал пугать отталкивающий видок законченного подлеца с обвислыми, оттопыренными в редких конопушках губами. Тем паче сегодня, может, последний день. Если создатель не подсобит, если сам оплошает в обращенной к односельчанам, итожащей годы пребывания в должности речи, если… Словом, если фарт не отвернется.
Вон снова прется Мирониха, опять будет доставать вопросом, как все же окаянного Рыжего женить на Маринке: «Можа, есть який варьянт, а?» «Нету, Мирониха, варианта, — встрял Жихарь. — Это раньше делается на небесах, а я только фиксирую на бумаге. Будь моя власть, женил бы Рыжего, женил бы хоть и на твоей Маринке. Но тот Рыжий только с виду бравый мужичонка. На самом деле боится он твою Маринку пуще открытого огня. Поскольку все они, соискатели сомнительного счастья быть мужем Марины, почитай штук пять их было только на моей памяти, странным образом и неправедно уходили в параллельный, лучший мир. А ей хоть бы хны: ни трещины в психике, ни душевной саднящей раны. В сухом остатке непреходящее удивление наблюдателей: что-то уж больно спешит Маринка заглянуть вперед — кто там новый ее принц, может, очередной будет лучше предыдущих? Следаки вон районные пожимают плечами да головами качают: «Ну и баба, ну и профессор, ну и специалист по переправе с этого света на тот! И делает все столь гениально, не придерешься…»
— …Ниде справды не сыщешь, — заламывает руки Мирониха. — Позасели тута, позаняли кругову оборону, и не подступисься к им, и справды не сыщешь, и не побачишь, как обжулять. От падлюги! — Последовала длинная пауза, в которой Мирониха играла глазами, введя в смущение Павла. После чего сделала совершенно не ожидаемый пасс:
— …А тут еще нынче выборы, — с плохо маскируемой загадкой в голосе, пряча глаза, уронила куда-то под стол Мирониха.
И только тут, с подсказки поверенного, Павел Алексеевич понял, какой сложнейший ребус с утра составила просительница…
«Вот Клеопатра, вот интриганка! — восклицает Жихарь, с силой шлепая ладонями по ляжкам. — Нет, Пах, этой старой сучке просто необходимо отписать пузырек. Два отписать. Два! За талант». И отписал. Два. Мирониха тотчас рванула из кабинета, и только тяжелый духовитый шлейф за ней — из дешевого одеколона, навоза на резиновых ботиках и давно не стираного платья — зашатал, заколыхал в кресле Павла Алексеевича. А Мирониха на радостях что было сил хлопнула калиткой и понесла крепко зажатые в кулаке две крохотные писульки, дающие право на приобретение спиртного.
«А может, Паша, все будет как у одной поэтессы: «Из иллюзий выйду, будто из воды, оставляя на песочке мокрые следы»? Звезда поэзии, блин! Меня еще в студенческой юности косоротило от этих Сеаткиных стишков. Тоже мне, Марина Цветаева, Анна Ахматова. Что угодно закрутит, что угодно сфордыбачит, лишь бы окружающее ее мужичье колотилось в вожделении и слюни похоти текли по подбородкам».
— Эх, Сеата, Сеата… — Павел долгим выдохом сопроводил мысль о некогда любимой. Нет долгой разбежки для мысли, не выходит никак: вон чешет Шурик из бригады строителей.
— Пах, слышь, чего учудили эти мудрилы!
— В смысле?
 — А почему именно меня в психбольницу?
— Дак ты, Сан Петрович, самогончик жрешь, как бык помои, дома кобенишься, — Заставив себя не психовать, Павел задвигал по столу стопками бумаг, словно матерый прохиндей-наперсточник. — У меня вон и заява на тебя есть, а урядник их штук пять уже набрал… Как раз на полный курс с сульфазином, без надежды на пощаду. Вот так, Петрович.
— А зачем меня-то? Как чё — так, Шурик иди сюда, как чё, — Шурик, стой там. Забери в этот раз вон хоть Гриху, — машет руками, совершенно не управляя эмоциями, плотник из бригады строителей. — Я и в хоре пою, и в бильярд на районных соревнованиях играю, грамоту за второе место имею, а он чего… только водку вместе со мной. Да хоть бы только со мной одним, — в возбуждении продолжает размахивать длинными руками, густо обросшими рыжими выгоревшими на солнце волосками, Шурик. — Я-то понимаю: разнарядка пришла, койки в дурдоме пустовать не должны, плановая и сверхплановая экономика у нас, никуда от ее не деться и не уехать в другие страны… Но пусть сегодня Гриха, а я в другой раз подменю его на той койке, а? — В отчаянье, но, не теряя надежды, смотрит односельчанин на законно избранного мэра. — Правда, Пах, дел по дому невпроворот. — Шурик навис над столом так, что глаза вступивших в диалог предельно сблизились, и Павел отпрянул.
«Ну, Шурик, тот ладно, не демоническая натура, в чем-то даже существо тебе, Павел, симпатичное, типичный российский раздолбай, а на работе — бог! Пока трезвый. А вон идет образина!..»
Угрюмое, более чем заурядное лицо, нет — рыло человека, явно засидевшегося на свободе. Оно входит в помещение совета, трется ухайдоканной на работе в коровнике телогрейкой о дерматин двери и почти орет, после ноты «ля». Так что даже, как расхоже говорится, придатный и в целом не робкого десятка Шурик из кабинета рванул от греха подальше:
— Можешь, конечно, и не давать, тогда я у самогонщика возьму за три «хаты», вырву у голодных детей кусок из горла, мля буду…
Павел Алексеевич отписал бумажку и этому, поскольку, действительно, возьмет у самогонщика за три сотни, а так всего за сто восемьдесят, семье — экономия на три буханки хлеба. «Словом, относительно мирно сосуществуем». Мэр посунул по столешнице, неубедительно сработанной под красное дерево, крохотный завизированный лоскут бумаги с едва различимым оттиском сельсоветского штампа, вручив просителю все то немногое, что требовал человек, и еще — про запас, и с удовольствием понаблюдал, как удаляется это расхристанное чудовище. И погоняло у него позорное — Хрыня. Где он его зацепил? Угораздило же. И прилепилось накрепко, ничем не отдерешь. А человека, вишь, устраивает: хоть как-то отметили, не забыли. А без клички человеку жить невозможно, совсем пропадет. Павел Алексеевич и так и эдак примерил на себя, к собственной психике — подошло бы, нет ли — погоняло Хрыня? «Да упаси Бог!»
«Есть другая причина, отчего не смею судить Хрыню чересчур строго, — рассуждает Павел. — Говорят, было у него тяжелое детство, сахара не хватало для нормального функционирования мозга… Хотя росли, понятно, в одно время и почти рядом, а сахар… Если только ему требовался некий особенный сахар… Помню, батю его: ба-альшущий был затейник и редкостный любитель самиздатовской «Посольской» из пшенички, свеколки либо патоки, к которой примешивал ацетона — для дури, и пил до отключки, так что и психику, и речь ломало. «А посол ты!» — отвечал участковому на дежурный вопрос, падал, отключаясь настолько, что и в штаны мог обделаться, и урядник вез его с берега протоки в коляске мотоцикла к дому через все село, сдавал супруге живым весом невменяемого, отчаянно вонючего. На том стоял Хрынин батя. А еще импровизатор был с редким чувством юмора. Так, приобретя весной в колхозе бычка за восемьдесят рублей, осенью умудрялся сдавать его обратно в колхоз или торгашу-посреднику, за семьдесят. Правду сказать, не сдавал, за долги забирали — как только голодная скотина поедала во дворе все, что мало-мальски съедобно, вплоть до дедовских еще, драных хомутов, век назад набитых соломой.
Сиживал крепко и не однажды. Казалось, выходил лишь затем, чтобы подтвердить слова то ли девиза, то ли жизненного кредо: чем старше бык, тем тверже рог. К моменту появления очередного дитя его, как правило, дома уже не было. Человек был чрезвычайно изобретательный и по жизни шел смеясь. В последний раз сидел за то, что приделал валенки совхозному бычку и отправился в соседнее село продавать. Валенок у незадачливого вора оказалась лишь пара, — словом, зацепка была, но невнятная. Уряднику пришлось изрядно покумекать, чтобы изобличить нестандартно мыслящего.
Но то была последняя ходка. Сын, тот самый, росший при дефиците сахара Хрыня, на правах старшего съездил в северном направлении поглядеть на столбик с номерком, записал, чтобы не забыть, те цифры в хате на подоконнике, а когда красили… Словом, пропала память об отце. И Хрыня, которого на генном уровне тянуло к сильной, нерядовой личности, как-то прибился к одному из пришлых в село типов, не местного розлива человеку.
А вот, кстати, легок на помине и сам тип. Единственный в селе прописанный рецидивист, после кончины отца Хрыни. Пять ходок — получается, авторитет. Впрочем, свидетельство о высоком звании к справке об освобождении, а затем и к паспорту, не прилагалось. В остальном на редкость скользкий тип. Сейчас чего-нибудь учудит. Уронит скорую, удивительно крупную слезу, чувствительная натура с порушенной психикой, станет бить поклоны, может предпринять попытку поцеловать длань, при нем руки убираю в карманы, может демонстративно припадать на раненую ногу, вызывая жалость. Когда затем долго, с взаимными поклонами, прощаемся, я шарю по карманам — все ли на месте. Ведь недаром же кличку с зоны принес громкоговорящую — Смычок. Видать, на гражданке в короткие периоды между отсидками скрипач… щипач был тот еще. По карманам простодырых мирян шуровал».
— Пал, Алексеич, дорогой, горе у меня. Да како горе-то! Маменька моя, светоч мой, померла. Нету боле надеждушки моей, нету супружницы. Прости, отец наш, не сдёржуюсь, но сам понимашь — како горюшко, — припал на раненую ногу и изготовился поцеловать руку. Но Павел уже готов: руку мгновенно убрал за спину.
— Однако надо справлять, — не смутила Смычка неудача, и он продолжил, находясь в коленопреклоненном положении: — Слыхал, Алексеевич, там водочки привезли такой — подешевше. Как-тось надобно материальну помощь, — всхлипнул Смычок — Как-тось не оставила героиня труда да победительница многократная соцсоревнования хренова за собой срействов, а у меня, сам знашь, — пенсии нету, держут собаки кабинетны впроголодь, говорят: годов рабочих сыскать не могут. Ну, на пару ящиков, — вновь прицелился скорбящий проситель поцеловать руку, но, видя приготовления, Пал Алексеевич убрал руки под столешницу. — Хватит пару ящиков, как думашь, мэр наш дорогой? — проситель разочарованно наблюдает за манипуляцией руками, до которых теперь не добраться.
Горло мэра перехватил спазм, поскольку тетка была толковая, работящая, орденоноска, тем более брала досада, что такого вот ... взяла в примаки. «Любовь зла. Хотя какая там любовь? Просто мужики от водки вымерли, и выбирать бабам не из кого, — соображает Павел. — Другой раз схватятся меж собой в разборке за вот такого окаянного, бежишь разнимать — и смех и грех, и досада берет, и… державе иной раз не вслух попеняешь за дурацкое устройство, поскольку не должно быть так в родном отечестве, что к рубежу шестидесяти живых баб втрое — вчетверо больше, чем живых мужиков».
— Прости, дед, я как-то и не слышал про бабушку. Вчера, вроде, еще шевелилась твоя… наша Зиновьевна. Или обознался издали? Да нет, не обознался: я ж ее через дорогу окликнул и пригласил чайку попить да за жизнь поболтать. Куда-то спешила. Бодрая была, шутила…
— Так ото ж. Ходорила-ходорила по дому да хозяйству, и вдруг разом ахнула и сандалеты завернула, — Смычок заливается горькой слезой, а Павлу становится по-крупному стыдно. Психолог вселенский, мэр ё… Пал Алексеевич полез во внутренний карман, вынул деньги, приготовленные для банкета после отчетно-выборного — или на радость, или на прощание — как уж карта ляжет, и ничтоже сумняшеся отдал. Все.
— Материальная помощь полагается, конечно, но денег в кассе нет, только завтра со счета в городе снимем и тогда уж оформим честь по чести. — На мгновение в голову заглянула мысль — взять расписку, но Пал Алексеевич устыдился и мысль отправил восвояси. Она и отправилась. Обидевшись, мысль обернулась в последний раз, взглянула испытующе на Павла Алексеевича, однако отбоя команды не поступило, и она покорно побрела, куда отправили. «Пора, пора учиться верить людям; да, прошлое у человека сомнительное. Но то прошлое. В коллективе обретается, с орденоноской живет. Жил. Поди, зараза, перевоспитался давно уж».
Пал Алексеевич дал команду бухгалтеру назавтра оформить материальную помощь, позвонил в магазин, чтобы отпустили похоронные ящики без проволочек и без очереди, позвонил в гараж совхоза — назавтра понадобится транспорт в связи с хлопотами по похоронам. Нужно организовать команду на рытье могилы, опять же столяру сделать заказ, да чтоб, собака, гроб не из листвяка сработал, как в прошлый раз, а из сосны струганой, да чтобы бархатом красным обить. Опять же речь приготовить о жизненном пути усопшей. Слава Богу, а впрочем, Зиновьевне слава, есть о чем сказать — задушевная была бабенка, достойная гражданка. Пока давал распоряжения по телефону, просил, требовал, пришла завмаг — делить барахло из привоза. Однако настроение не очень. Отправил делить дефицит самих, предварительно позвонив жене, чтобы поприсутствовала за смотрящего от сельсовета. Светка привычная и обижается, если не зову порыться в барахле из привоза. Попросил завмага в этот раз хоть что-то оставить простым селянам, хоть в день выборов: лишь бы крестьяне излишне пену не взбивали, ее и так с избытком, хватит укрыть зеркало океана.

* * *

Одиннадцать. Народный ход отвернул к магазину, водку разобрали и пьют себе по работам да избам — как пять, пятнадцать, двадцать лет назад. «Да уж, господа психологи, как я, ведомый вашей мутной мыслью, сегодня чуть было не объехал сам себя, усомнившись в порядочности человека, которому послезавтра хоронить Зиновьевну, орденоноску, гордость колхоза, а теперь совхоза. Стыдно, Пал Алексеич, стыдно, мэр вы наш дорогой», — обильно посыпав голову пеплом, мэр ищет понимания у Жихаря, но тот эмоций не выказывает, между тем пепел скатывается с макушки на плечи, рукава дорогого пиджака, сыплется на пол.
Взяв с полки том Ярошевского, Павел Алексеевич попытался вчитаться на спонтанно открытой странице в текст. «Ага, вот про меня: «…О разрушительном влиянии редукционизма. Этот самый непросто выговариваемый Р. — есть осознаваемая и неосознаваемая установка, направленная на сведение явлений одного порядка к явлениям качественно иного порядка…» И так далее. Хоть сейчас подколи к обвинительному акту или напиши и прихвати скотчем к стене напротив стола плакат. Белым на красном поле! «Пофилософствуй, пофилософствуй, Пал Алексеич, подготовь психику, ведь огребешь сегодня на отчетно-перевыборном, как пить дать огребешь, — помалу издевается Жихарь. — Получишь от этих малограмотных экзистенциалистов по башке. И от грамотных получишь сполна, тоже ведь все время недовольны. И вообще, народ какой-то стал злющий. Слышь, Павел, надо менять народ. Хотя, если честно, в последнее время распределял ты тенденциозно». «Тоже мне, психолог, — Павлу не понравился запев Жихаря. — Тэнденцио-о-озно ему, видите ли. Но порядок вещей-то прежний, порядок известный: сделай человеку сто раз добро, откорми его будто хряка, а в сто первый недодай корму — голодный и злой судить тебя будет по последнему. Хотя салом оброс толщиной с ладошку.
И всё же, и всё же… Будем сражаться. Как там учила в институте психолог Лариса Ивановна Мельникова — о правилах выхода из конфликтной ситуации?
Первое. Не должно быть множества претензий — две три, не более. Не найдется и пары-тройки таких, к кому бы у меня было две претензии, тем более три. Какая претензия к Хрыне вторая, если первая — готов прибить без сожаления?
Второе. Не должно быть категорической формы ведения разговора. Да, мол, есть два мнения — мое и неправильное. Нет нужды глубоко рыть. Как ни наяривал передо мной на скрипочке Смычок, а я и голоса не повысил. Наоборот, был сама терпимость. И денег дал, и вопрос решил. Остался, правда, осадочек. Теперь пусть скажут: кого за последние четыре года я поддушил, либо унизил. Ничуть не бывало. Вон и урядник, и директор все время упрекают — либеральничаешь ты с ними, Павел. Нет, просто я помню все уроки Ларисы Ивановны, — как, например, вот этот: чем неприятнее человек, тем более будь с ним корректен. И Хрыня, и Скрипач, то бишь Смычок, и Мирониха, и завмаг — все, все ушли мной удовлетворенные. Вон Зима как плющит своих подданных — все пятьсот душ колхозников — стон, визг и писк стоят над селом, а ничё — как назначил район, так и включил Зимин свой пресс: будто картофель на крахмал, отжимает людишек. Откуда пресс его? Я-то знаю, откуда. Мы еще студентами четвертого курса были, когда, сидя на веранде в родовом доме старшего Зимина, слушали, как тот научал единокровного: «Ты, сын, обязательно станешь директором крупного хозяйства, есть у тебя эта, как ее к бесу, харизьма! — Надо заметить, харизма и у старшего Зимина, и у младшего, как говорят на деревне, на обделанной корове не объедешь, этого у них не отнять, ведь даже в штаны накопленное добро не влазит — пиджаки и брюки исключительно в ателье, на заказ. — …Я их, сынок, людишек чертовых, вот таким образом, — продолжал старший, демонстрируя свой огроменный кулак, — высунулся чудак, вякнул что-то против меня, а я кладу ему на темечко вот эту ручищу и — в говно! И удерживаю подольше, не даю подняться. Он нахлебался, вынырнул хватить воздуха, а я его опять в говно! Он вынырнул снова, едва хватил воздуха, глаза навылупку, ошалелый и уже готов раскаяться, а я его опять в говно с головой, так чтобы все видели, а родственники его шарахались от меня при встрече на другую сторону улицы. И их тоже при случае в тот же говенный рыштаг, в выгребную яму — и с головой, слышь, сынка, обязательно с головой! Он вынырнул, а по морде его течет! Тогда с имя вполне-вполне можно говорить даже без парткому и профкому, где, уж как водится, одни предатели и бездельники».
И еще одно, — Павел приглашает к диалогу Жихаря. — Снова от профессора Мельниковой: «В начале конфликта не прибегайте к помощи третейского судьи». Не прибегал я, а читал им бумаги или уходил, сберегая и их, и себя.
Или вот следующее от столпов человечьей психологии. «Обвиняемый должен иметь возможность принять позитивное решение. Он не должен терять своего лица». Если кто и потерял лицо, общаясь со Скрипачом в законе, то это я сам. Правда, все случилось без свидетелей. Мне подумалось: может, Зиновьевна бездыханная лежала без догляда сутки, пока Смычок сшибал по деревне у бабусек на бутылку? На него надежды никакой».
Мэр позвонил в амбулаторию, спросил — как и что приключилось с ветераном труда Зиновьевной — те ни сном ни духом, но обещали уточнить. Странно. Какая-то противная тревога засела под сердцем. Возможно, от предчувствия сшибки на партийном комитете. Такое бывало и раньше. Но Жихарь молчит.

* * *

…Павел Алексеевич пришел на партком последним. Большеголовый парторг Кузин, мужик лет сорока, которого недавно прислали из соседнего района, аккуратист и идейный зануда, сделал замечание. Павел промолчал. Тем временем парторг, видать, для разминки перед основными действиями, продолжил ранее начатый монолог:
— …Я как всегда пришел на работу до планерки у директора, еще и семи не было, — сделал уточнение парторг. — Иду мимо сельсовета — ёшкин нос (такой характерный приговор у Кузина)! А из крана вода течет. Значит — что? Правильно! Всю ночь текла! — В отчаянье оратор шлепнул маленькой ладошкой перед собой, будто лишил жизни муху. И продолжил: — После планерки вышел покурить — вода продолжает течь, ёшкин нос. Сбегал в магазин за сигаретами, возвращаюсь — а она, дорогие товарищи, течет! Я, конечно, далек от мысли сказать сакраментальное: мол, Берии Лаврентия Палыча на вас нет, но как-то надо беречь народное добро, ёшкин нос. Беречь! — распаляясь, постыдил в лице членов парткома всех не радеющих за родное хозяйство Децефал. Словом, психологически подготовился к главным действиям, тогда как некоторые члены парткома стали прятать глаза, а кто-то, совсем уж экзистенциалистски, потеряв страх, хмыкнул или даже прыснул в кулак. Парторг ситуацию не прочувствовал и продолжил: — Как думаете, почему я собрал вас в неурочное время? А потому!.. — воскликнул, зайдя издалека, парторг, — … что институт не только рабочей, но и партийной дисциплины в хозяйстве зашатался. Через десять лет конец тысячелетия! — сообщил парторг. — Наступит… — наморщил лоб Кузин, — как его, не к ночи будет сказано это новое дурацкое слово… лимониум, а мы не можем нормально отстроить работу, ёшкин нос!
— Миллениум, — без претензии и нажима поправил Павел Алексеевич.
— Что? — Вскинулись вверх брови парторга и свалились с носа очки в металлической оправе. — Да какая разница, товарищ председатель сельсовета или как вас теперь… мэр. Мэр! Тоже ведь не менее идиотское буржуйское слово. Какая разница! Кстати, к вам тоже будут вопросы, — явно с нажимом сделал посыл парторг. — Лучше посмотрите, что у нас делается на строительном участке, ёшкин нос! Бывший рабочий участка Пантелеев, по кличке, извините, Смычок, доставил в столярку два ящика водки — якобы отмечать выход на пенсию. Из столярки гулянка переместилась на берег протоки. И вот, слышу: за полчаса до обеда уже поют!.. А где они взяли водку, ёшкин нос?! Вот теперь и ответьте мне, уважаемый мэр, — без обиняков, в рамках партийной дисциплины наехал на мэра парторг. — Я пригласил на партком бригадира Столыпина, — парторг явно изготовился сделать замечание бригадиру плотников по поводу фамилии, от которой, будто парами одеколона «Шипр», несет царским прошлым, а возможно, чем черт не шутит, и происхождением бригадира, но передумал. — Вы плохой руководитель, Столыпин, вы не руководите людьми, нет, не руководите! — Кузин словно вогнал гвоздь по самую шляпку в голое темечко бригадира, — Вы ведь бугор. Буго-ор!
— Переживательный дядечка, — наклонившись к уху Павла Алексеевича близко-близко, так что ярко окрашенные губы щекотно заерзали по мочке уха, шепнула комсорг Любаша. — Переживательный, — повторила комсорг совхоза обернувшемуся к ней и придвинувшемуся близко-близко Павлу. С неподдельным сочувствием глядя на ровную и голую, будто коленка незрелой девушки, голову Столыпина, Любаша продолжила: — Намедни вызвался вместе постоять у сельмага, чтобы помочь стрясти с оставшихся трех комсомольцев из ячейки стройучастка взносы — зарабатывают как бесы, а жмутся, будто каины. Переживательный, — произнесла в третий раз ключевое слово Любаша, томно и долго посмотрела в глаза Павлу — так, что он заерзал на стуле. «Покажите мне того евнуха, который отказался бы постоять рядышком с такой аппетитной лапулей да на лобном месте. И я постоял бы», — поделился эмоциями с душеприказчиком Павел. Жихарь в ответ лишь хмыкнул: «Знаю. И полежал бы, привали удача. Но так, чтобы не напрягаться, а чтобы само в руки упало. Однако нельзя, Павел, — деревня. Немедленно доложат. Да и Светка полежит тебе, как же: «Я те, Пах, щас всю потенцию отобью, ишь мы какие мечтатели! – близко к оригиналу изобразил поверенный. — Вспомни, как Зимин, этот скабрезный тип, по поводу Любаши высказался, стоило ей приехать по распределению зоотехнического факультета в совхоз: девица с активной жизненной позицией. И немедля вручил девчурке ключи от однокомнатной квартиры, тогда как молодых специалистов обычно баловали не всех и далеко не сразу. Хм, девица…»
Павел Алексеевич подумал о Зимине, бросил взгляд через стол напротив, где директор шептался о чем-то с главбухшей. Лукавый пройдоха, и морда красная — прямо как у папаши его держимордного, экс-директора совхоза из хлебного района. — Может, выспросил чего у преподов про Любашу, узнал интимные детали, когда в деканате зоотехнического просил подобрать молодого спеца для хозяйства. Или все враки?.. Нет, лучше думать не про Любашу, лучше — про Сеату. И Павел Алексеевич заставил себя думать о далекой на этот момент, хотя и не очень так, чтобы далекой, — город вот он рядом, незабвенной Сеате. Тогда как Любаша испытующе поглядела на Павла и отчего-то махнула под столом рукой: «Что же вы, Павел Алексеевич! Девушка выказывает вам свое расположение, можно сказать, заигрывает с вами, провоцируя на мелкий грешок, а вы все о делах, о серьезном». «Как же, как раз-таки — о серьезном», — на уровне эмоций ответствовал Павел и ответил комсомолке улыбкой, которая должна была сказать Любаше примерно так: «Разве я против? Но, сама понимаешь — деревня проклятая. Это в городе люди живут в подъезде тридцать лет и могут не знать по именам ближних соседей». Словом, немой укор Любаши не остался незамеченным и недооцененным, да внимания он этому жесту роковой девицы придал не слишком, продолжая думать о почти виртуальной Сеате. Он раскрыл блокнот-книжку на последней исписанной странице, нарисовал гелевым карандашом букву «С», поместил ее в ромбик, за пределами ромба поставил еще и знак вопроса. Но думал не о Светлане, о Сеате. Любаша подглядела за действиями Павла, поняла рукописания по-своему: мол, бойся, подруга, Светка моя - гроза та еще. Любаша, сочувствуя, приобняла руку Павла Алексеевича, как бы соглашаясь: «Жизнь де наша сложная, грехи наши тяжкие. Но что делать, будем грешить, пока молоды. Будем, Пах?»
Тем временем события на парткоме разворачивались нешуточные: Столыпина Децефал обвинил в бездействии и партийной близорукости — «не руководите вы ими, и баста!».
— А что я могу? — не ожидавший такого напора от отца-парторга, всхлипнул стушевавшийся бригадир. — Что я могу? Я ими руковОжу, руковОжу, — в волнении не туда поставил ударение «работяга с непролетарской фамилией», — …а они пьють и пьють.
В углу помещения кто-то прыснул, — кажется, завклуб Петровна. И парторга это взбесило. Он стал высматривать — от кого пошла прямая угроза партийным устоям, и заметно досадовал, что не смог определиться немедля.
Словом, поданного на первое «бугра» строителей съели с завидным аппетитом. На второе — Симониху, многодетную бабу, в муках растящую пятерых в одиночку. С ней парторг разобрался легко. Павел Алексеевич, увлекшись приятным флюидальным общением с молодухой Любашей, не сразу смог вернуться к событиям, развивающимся на парткоме.
— …Слышите, Елизавета Алексеевна! У вас ведь в кармане партбилет, двадцать лет в членах состоите. Передовая доярка была — на всю область фамилия звучала! Портреты на первой полосе областной газеты, знамена из рук первого секретаря, грамоты, путевка на вэдээнха. Столько сил и средств в ваше становление как коммуниста партия вложила, а чем вы ей ответили, какими такими делами?! Что в итоге? На дойку не ходите, хотя толковых кадров не хватает. А торгуете рыбой прямо на дороге, при этом постыдно обманывая людей.
— Это ж с чего вы, мил человек, решили, будто я их обманываю-то? — подняла глаза на парторга Симониха. — Да если кому не хватает до килограмма чуток, я всегда лишнего карасика положу в пакет и еще низко поклонюсь. А кантырь у меня самый честный на всю округу, про то все знают! — Рыбачка-торговка распрямила спину и, переведя дух, пошла в ответную атаку: — Теперь про другое, мил человек. А вот я стою за деревней с мешком рыбы, голосую вам, чтоб довезть до городу живой товар. А вы, мил человек, сидите рядом с водителем, будто памятник из мрамору с прожилками, и хоть бы раз остановились. Что же вы, — замахала руками диссидентствующая Симониха, — меньше делов через меня в том городе порешали бы, коли б с собой прихватили, а?! Я бы тогда на обедешнюю дойку поспела, шустрее с живым товаром обернувшись, а на вечернюю — так и наверняка!
— Ты оставил бы в покое Алексеевну, слышь, парторг… — вступил в разговор Зимин. — Ей пять душ кормить, а мужика по пьянке комбайновым карданом зажевало насмерть.
— Я ей не мил человек, а представитель руководства двадцатимиллионной партии! — вскипел Кузин, в свою очередь замахал на директора руками, и брызги слюны полетели на близсидящих товарищей из парткома.
— Да-а, карданом его. Ты не виноват — было еще до тебя, — успокаивая Кузина, директор выставил перед собой руку с раскрытой ладонью, будто останавливая неосторожного велосипедиста. Я про другое сейчас, — поднял глаза Зимин и пристально поглядел на Павла Алексеевича. — Слышь, парторг, а что мы, ее товарищи, можем Симоновой Елизавете Алексеевне предложить, чем помочь? Ну, я закрою глаза, когда она лишние центнер два увезет с зернового себе на подворье, ну, грелку молока с дойки под халатом вынесет, ну, Пал Алексеич какую тряпку сунет вне очереди из привоза в магазин или там швейную — стиральную машину. А что еще мы можем? То-то и оно.
Однако парторг уже кипит, будто медный чайник на раскаленной докрасна плите. И неспешное — с толком, — с расстановкой суждение Кузина только злит и провоцирует ответить немедленно, заклеймить, как велит партийный устав — принципиально и наповал.
— А вы, а вы, Зимин… — набрал в легкие воздуха парторг, чтобы сказать, возможно, главное, что накипело в душе в результате месяцев общения с руководителем предприятия, — а вы…
— Слышь, не чуди, парторг, — по-прежнему неспешно рассуждает директор, ни препятствия, ни силы в лице парторга не видя, если б пяток лет назад, — еще другое дело, не я тебя выписал из колхоза «Десять лет без урожая», где в доле с парторгом с тобой во главе, положили экономику хозяйства на бок, а сам ты попросил в обкоме перевода ко мне. Мы-то живы. Пока живы, — поставил жирную финальную точку «узурпатор», как за глаза называет Зиму большеголовый парторг Кузин. И короткая речь директора с элементами вполне здравой рассудочности означала следующее: без тебя, Кузин, с обстоятельствами — где стоически, где ползком да с перебежками — справлялись, а вот с тобой, возможным вирусоносителем разрухи, еще надобно будет посмотреть, справимся ли. Может, и не справимся. Собравшиеся вжали головы в плечи, ибо если Зима начинает вот так неспешно вгрызаться в тему и до сих пор не сорвался на визг, то быть беде. Лучше, когда сразу отоварит по полной и быстро успокоится. Зная это, Кузин не сдулся. Он намеренно заложил столь крутой вираж, прикинув, что это его судьбинный партком. По результатам будет принято решение — оставаться ли ему в хозяйстве или валить дальше — в села, где и земля не земля, «никакого бонитету в ней нету», и людишки зачуханные. А тут всего двадцать километров до областного центра, плюс народ в массе приличный, будто специально отбирали, следов начавшейся по углам державы разрухи пока не наблюдается. Словом, в этой сшибке вполне просматривается Децефалов расчет.
— Вот тут говорили, что сельсовет распределяет дефицитные товары, — Кузин заставил себя успокоиться, и это ему почти удалось. — А я не согласен. Слишком много вопросов к председателю, то бишь к мэру. Во многих селах области распределение отдано партийным ячейкам, создаются специальные комиссии. А то ведь как получается: Советской власти восьмой десяток, возраст житейской зрелости и стабильности, она по законному праву — рулевой, движущая сила и пятое-десятое, ёшкин нос, а распределением благ занимаются люди сторонние, — метнул молнию в Павла Алексеевича парторг. — И вообще, товарищи, сегодня перевыборы председателя сельсовета, и я буду ставить вопрос о недоверии действующему, а вернее будет сказать — бездействующему председателю, — вполне успокоившись, Кузин, словно достал из бокового кармана пиджака гвоздь на двести пятьдесят, а из другого —двухкилограммовый молоток с гвоздодером хорошо прицелился, и принялся вколачивать гвоздь в Павла Алексеевича. В точности, как вколотил в Столыпина. Говорил полчаса, говорил складно и уверенно, словно нешуточно готовился. Или вправду готовился? «Это в высшей партшколе их дубовой риторике учат, что ли? — с неподдельным интересом воспринимал информацию о себе Павел Алексеевич. — Говорит дурацкими штампами, одно и то же по кругу. Будто беззубый волк гонит косуль, а они знают, что серый стар и не опасен, но все одно по привычке, вечно у волка виноватые, косули пробегут пять кругов и в итоге остановятся ровно на том же месте, где волк их прихватил, откуда погнал. И вроде такое неспешное действо для хорошего сна самое то, но ведь не уснешь, так захватывает…»
— Предлагаю парткому здесь и сейчас выразить свое недоверие коммунисту Павлу Алексеевичу… — поднырнул в сознание Аристократа парторг. Только тут Павел Алексеевич встрепенулся и с гибельной тревогой оглядел сидящих в кабинете за длинным столом, с выщерблинами и паутинами трещин по лакированной столешнице под красное дерево.
— Ладно, ставим на голосование, — предложил после короткого обмена мнениями Зима, и спина Павла Алексеевича взмокла, от шеи по позвонкам побежала капля: «Вот тебе, Пах, и пять кругов, вот тебе и беззубый облезлый больной волк…» Сам Зима при голосовании воздержался, видать, не хотелось ему чересчур остро конфликтовать с парторгом и райкомом, хоть и не жаловал парторга, но в целом предложение от парткома выразить недоверие мэру, а следующим этапом — доверить быть представленным от парторганизации на эту должность другого кандидата, не прошло. «Если это генеральная репетиция, тогда что же будет вечером на собрании? — совсем разволновался Павел. — Ну, парторг, понятно, метит на мое место, а что же Зима? Еще называется друг против сердца, друг через всю жизнь». Насчет дружбы у Павла всегда были сомнения, эдакое глубоко потаенное в Зиме все время настораживало Павла и не давало сблизиться с однокашником до истинной дружбы, хотя в бытовой суете нет-нет и простреливало отношение их к номиналу дружбы: «Ну, вы, Пал Алексеич, замолвите за нас перед Зиминым, дружбаном вашим, словечко, вас только и послушает». Да-а, странное это состояние души — водить дружбу с узурпатором. «Значит, меня на парткоме подали на третье заглавным, основным блюдом и готовился к этому не один только парторг», — такой неутешительный вывод сделал для себя Павел Алексеевич. А может, все и не так драматично, может, и нет никакого заговора? Что-то будет вечером.
В деревне развлечений немного, а такое действо как отчетно-перевыборное собрание вполне может сравниться с шоу или даже с рок-оперой типа «Иисус Христос — суперзвезда». На Иисуса Пал Алексеевич не тянет — достает самокритичности и трезвости, но распять под несуразные песняки односельчане могут не слабже, а металлические костыли в руки распростертого на кресте мэра иные жаждущие его голубой крови вобьют охотно и загнут те костыли куда следует, чтоб висел надежно, прочно. «Ладно… — рисует в воображении различные варианты исхода собрания Пал Алексеевич. — Пусть потешатся. Но все равно ведь хоть в натяжку, хоть неочевидно, не ввиду явного преимущества, а и переизберут на новый срок. Да и кого тут можно поставить рядом со мной — не парторга же Кузина, троешника с агрофака, который в селе без году неделя. А у меня красный диплом. В институте оставляли, аспирантура корячила. Ну, и я уже завтра начну вести дело по-новому. Вполне-вполне справедливо заметили на парткоме, что я сбился в работе на дележ винно-водочных талонов и шмутья в сельмаге. А на другое, ребята, времени не остается».
— Слышь, забери его, — повернувшись и став вполоборота в дверях, перекрыв собой проход всем выходившим с парткома, Павел Алексеевич сунул партбилет идущему следом и что-то выговаривавшему завгару парторгу Кузину. Полутора часов не хватило, чтобы охватить своим вниманием каждого. Децефал шарахнулся в сторону, будто ему сунули в руку гранату без чеки, наступив на ногу Любаше — та от боли вскрикнула.
— Это на собрании. На следующем собрании. Там и решим, что с вами делать, — запаниковав, перешел парторг на самые высокие ноты.
— Первым в районе хочешь стать? — без эмоций проговорил протиснувшийся в дверь мимо парторга и Павла Алексеевича Зимин, и чуть ухмыльнулся в усы, так что невозможно было понять — осуждает, одобряет или же предостерегает.

* * *

…Пал Алексеевич в тревоге ловил взгляды прибывающих в здание сельсовета, где в небольшом актовом зале делегаты от подразделений совхоза, школы, очага культуры (клуба и спортзала) собирались на отчетно-перевыборное. Собственно, прийти мог всякий, так и написано было в красочно оформленном «комсомолкой» Любашей объявлении — вход свободный, то есть не по талонам. И таковые — не по талонам — подходили и приветствовали Павла Алексеевича во всю полоротую широту проблемных зевов. И Шурик тут, и Смычок, и Григорий из бригады строителей, и бригадир строителей Столыпин с красной физиономией — никак не отойдет после выволочки на парткоме. Вспомнилось Любашино «переживательный он». Строители, почитай, все тут, — видать, к вечеру кончили доставленные Смычком похоронные ящики с водкой, отоспались на берегу протоки и пришли поблагодарить да поклянчить добавки для продолжения поминок. «Как они с такими рожами завтра станут рыть могилку для Зиновьевны? А что тут делает этот придатный мужичонка Смычок? Небось, у гроба жены только и остались что старенькие бабуси-плакальщицы, которым вечером сил нет дошкандыбать до сельсовета» — прикинул мэр, оглядев прибывших. Явился и Рыжий. В тех же отчаянно стоптанных тапках, драных носках и штанах с пузырями. Под ручку с Маринкой, и Мирониха тут же. Все трое хитро тянут лыбу: «Здорова, Аристократ. — Привет, семейка Симпсонов». Но этим не голосовать. Тревожно другое: остальные, нормальные, эмоции сдерживают больше чем обычно, и это обеспокоило Павла. Нет предчувствия праздника, которое обычно сопровождает крупные на местном уровне мероприятия с заранее известным раскладом и итогом.
Подтянулся директор. Рядом тотчас упала в кресло прикинутая в новый сарафанчик Светка, — видать, из привоза и обновка ей чертовски идет. «Хороша, конечно. Хороша. Но как же ты, дуреха, не вовремя вырядилась, а? Не могла потерпеть до завтра, обязательно кто-нибудь вякнет: мол, разрядилась — как же, коли муж на дефиците сидит. С другой стороны, не в парандже ей быть или хиджабе при такой-то кричащей, выпирающей отовсюду красоте. Рядом со Светланой на сиденье разместился парторг, дальше все конторские, дружно, нешумно и несуетно — эти шоу ни в жизнь не пропустят. Следом в зал вошла… в зал вошла и двинулась по проходу к передним рядам, в итоге пристроившись на сиденье позади парторга… Зиновьевна. Как живая! «Твою мать Смычка!» — вспыхнул внутри Павла Алексеевича Жихарь. — Такой подлянки от пытающегося жить по понятиям и прокламирующего соответствующий образ жизни именно в выборный день, когда решается, балдеть или прозябать ближайшие четыре года, от этого прохиндея не ожидал: «Ну, звиздец, Смычок, не то что талона, а и клочка бумаги утереться больше не получишь!». Более того, собравшиеся встретили возвращение в число живых Зиновьевны дружными аплодисментами, та шутливо раскланялась. Значит, вся деревня в курсе. Очевидно, даже комбайнеры и водители, убивающиеся на полях, подъехавшие на собрание в «вахтовке» — и те также в теме.

* * *

— …Не переживай, Пах, мы с Григорием возьмем тебя в бригаду, — дружески похлопал Аристократа по плечу оторвавшийся от гудящей после оживленного обсуждения неожиданных итогов выборов мэра толпы Шурик. Подошедший следом Гриша поддержал идею Шурика. От обоих так разит, что Павел Алексеевич невольно отвернул голову, и его аристократический профиль с византийской горбинкой носом — хоть монеты чекань — скривился. Подошедший Зима утешил дежурно и должности тотчас не пообещал, хотя накануне они вдвоем рассматривали и этот «крайний» вариант. Оказалось, не такой уж и крайний, хотя парторг набрал всего-то на пару голосов больше. Кузин превзошел себя предобедешнего на парткоме по красноречию, убедительности. Сработало. Думается, доведись повторить выборы еще и еще, в девяти из десяти случаев номер у парторга не прошел бы. Но карта легла на ребро, да еще вдруг ожившая Зиновьевна, взяв слово, поддала жарку, — словом, всё не в пользу Павла. И народ, должно, решил так: слегка пугнем Пашку, пощекочем ему нервишки, чтоб впредь не зазнавался, все равно ведь пройдет на новый срок. А кого еще — не пустомелю же парторга, что в деревне без году неделя? Но голосование тайное, и что-то в расчетах не сложилось. Некоторые вон даже охнули, а другие поджали губы, платки нервно теребили, когда и после первого, и после второго пересчета голосов оказалось, что мэром теперь быть самовыдвиженцу Кузину — два чьих-то голоса решили. «Давай на завтра выборы перенесем, — воскликнул в сердцах Смычок, когда подвели черту, и это сняло напряжение, публика ожила, — какая, в конечном счете, разница — Аристократ или Децефал? Даже любопытно, как поведет себя приезжий большеголовый боров, почувствовавший, что партия на издохе, и предусмотрительно перекинувший многогрешные телеса свои из одного удобного кресла в другое, еще более удобное.
— …Пах, все равно последний день, отпиши на ящик. — Великан из бригады строителей, Григорий, потянул за рукав растерянно высматривавшего измену в глазах выходивших из зала бочком-бочком односельчан — лишь бы не встретиться взглядом – Павла. — А Шурик уточнил: — На два, Пах. На два ящика.
«Что тут скажешь? И кому? – Жихарь пришел на помощь: на это есть правило от классиков психологии — припомнить бы, какое по счету — четвертое или уже пятое: «Не оскорбляйте личного достоинства в любом конфликте». Так что будем делать, Пал Алексеич? А давай-ка беречь достоинство будем и сделаем хорошую мину при отвратительной, да еще и бессовестно засуженной купленным судьей игре. Неумехи мы, что ли? Или выросли из штанишек и не заметили? Вон, Светоний еще во втором веке про нас нынешних справедливо сказал: «Сенат давно уже разросся и превратился в безобразную беспорядочную толпу — в ней были люди самые недостойные, принятые после смерти Цезаря по знакомству или за взятку, их в народе называли замогильными сенаторами».
Замогильные сенаторы. Дети светониевых аристократов. Да и тем, даже уцененным аристократам мы равны разве по части проницательности — от «проникать, пробираться, продираться». Столь же живучи, будто кольчатые черви, органы регенерируем — вместо четырехкамерного сердца — кишка, а голова… и голова децефалова.


Рецензии
Любопытное жизнеописание и ментальные терзания интеллигента,опущенного в кондовую деревенскую "жисть"...

Станислав Сахончик   09.01.2017 15:26     Заявить о нарушении