Обидчик

     Памяти бабушки — Татьяны Евгеньевны и дедушки — Василия Семёновича, посвящается.


    
     Петуха этого я боялся просто панически. Породы его не знали ни дед, ни бабушка.
     Петух, да и петух, — леший его знает, какой он породы!

     А был он хорош из себя: яркое, вперемешку иссиня-чёрное с красным и рыжим оперенье, роскошный пёстрый, почти павлиний хвост, лихо заломленный набок малиновый гребешок. Прибавьте сюда важную осанку, величественную поступь с оттяжкой каждого шага, горделивый поворот головы да ещё пронзительный, необычайной высоты голос. Достоинства свои петух знал, и они поднимали его на какую-то заоблачную высоту, ну а к голосу своему он относился и более того — необычайно ревностно. Чужого кукареканья на дух не выносил и никогда не оставлял без ответа. Заслышав чужое пенье, даже едва различимое, он непременно вздрагивал и напряжённо вслушивался, не перебивая. Затем, переступив пару раз лапами, встряхнув крыльями, набрав побольше воздуха, вытягивался, приподнимаясь как на цыпочках, и разряжался, наконец, протяжным, перекрывающим все звуки криком. Петух тянул звук до полного изнеможения, понижая его до такой точки, что он превращался уже в некое подвывание и даже хрип. Окончив, он стоял ещё некоторое время в оцепенении, оглушённый собственным голосом. Точно переживал вновь и повторял про себя все перепады, коленца и верхи своего пения. Затем он удовлетворённо встряхивал головой и, победно оглядевшись по сторонам, царственно ступал, словно слыша вокруг гром оваций. А слушатели, у него находились всегда.

     Дед, если оказывался поблизости, непременно высказывал своё мнение по поводу коронного номера дворового Карузо, заключавшее и восхищение и какое-то неодобрение одновременно: «Вот даёт, идивот!». Прислушивались и другие обитатели двора: беспородный пёс Бобка переставал грызть давно высосанную кость, пушистый кот Мурзик просыпался и поводил ушами, лениво обмахиваясь хвостом.
     А уж про куриц-то и говорить нечего! По их куриным понятиям, петух был, наверное, всем хорош: силён, красив, в меру строг и заботлив. То и дело раздавался его призывный клич, когда он, разыскав какое-нибудь пропитание для своего семейства, щедрым жестом отдавал это богатство ненасытным иждивенцам, но куры и цыплята как-то уж особенно стремительно подбегали к кормильцу, словно опасаясь, что их нерасторопность может обидеть его со всеми вытекающими последствиями. Впрочем, цыплят он трогал крайне редко, не унижаясь до этакой мелкоты, а чаще налетал на кур. Однако в этом деле он, кажется, тоже знал толк, и, видимо, потому бабушка так долго терпела его на своем подворье, что была весьма довольна его петушиными способностями. Но терпеть-то приходилось и другим.
     Петух не боялся никого и ничего. И качество это дошло в нём до особой дерзости и безрассудства. Он был обострённо, болезненно самолюбив.
     Безраздельно властвовать, повелевать всем и вся — вот миссия, которую он, казалось ему, был призван осуществить и которая захватила целиком его маленькую петушиную душу. Даже и тогда, когда общепризнанная кормилица всего подворья — бабушка — выходила с чугунком и, ссыпая корм в корыто, начинала созывать: «Типа-типа-типа-типа!», — петух не бежал со всеми, а принимал позу оскорбленного достоинства. Весь его вид как бы говорил: «Эта женщина здесь только потому, что я ей разрешаю. В конце концов, она не мешает мне и, кажется, она нравится моим глупым курам и цыплятам». Конечно, он лукавил, он вынужден был терпеть, но только в этом случае. Стоило же бабушке покинуть пространство, окруженное дощатым забором, и петух превращался в безжалостного властелина территории, в настоящего тирана. Он был жесток и беспощаден, как персидский шах. На всякого, кто имел глупость приблизиться к нему ближе пяти метров, петух наскакивал, атакуя прямо в лоб. Но был он еще и коварен, мог напасть неожиданно, сзади. Его повадки, известные всем обитателям двора, приучили их, включая и людей, относиться к кочету с особой осторожностью. Мурзик попадал в нужные места, обходя двор по забору и крыше. Бобка давно смирился с тем, что петух захватил землю, отведённую собаке размером цепи, и преспокойно ковырялся в потаённых уголках возле будки и ворот. Для нас — детей — петух вообще был врагом номер один.

     Когда мы со старшим братом приезжали погостить к бабушке, петуха запирали в тёмный сарай, памятуя о том, что он уже не одному молодому петушку выклевал глаза, а одному расколотил голову до смерти, так, что их пришлось отправить в похлебку. А ведь это были его собственные дети! Однако, если мы гостили подолгу, а так и случалось в летние каникулы, то рано или поздно приходилось выпускать на свет божий нашего врага и обидчика — и наставала тогда пора наших страхов и сражений.
     Самое крупное из сражений произошло одним ранним летним утром, когда, только оторвавшись ото сна, мы, продирая глаза, вышли с братом — Женькой, на крыльцо. Естественная утренняя потребность, вела нас в уборную. Едва я успел подцепить сандалеты, как петух подлетел. Перья на шее грозно топорщились, клюв раскрыт. Женька, увидав изготовку драчуна к бою, дрыгнул ещё голой пяткой, и тут же в нее вонзился острый и твёрдый клюв. Мы оба попятились и оказались прижатыми к двери, а неприятель наседал. Не успел я и руки поднять, как этот демон подпрыгнул и вонзился клювом уже в мою грудь, чуть выше выреза майки.
     От удара я повалился на дверь и упал в сени — из круглой рваной ранки на груди сочилась кровь. Разделавшись со мной, петух кинулся опять на брата и загнал его в угол крыльца. Там торчала железная скоба, о которую полагалось счищать грязь с подошвы обуви. И надо же было деду как раз накануне наточить её заодно с тяпками — полоть он что ли собирался этим скребком?! Конечно, на скребок и наступил Женька, пятясь от наседавшего кочета. Кровь так и хлынула! Это было уже слишком для меня. Я очумело заорал. Выбежала бабушка, готовившая завтрак своим внучатам. Увидав наш полный и столь кровавый разгром, она накинулась на своего любимца с криком:
  — Ты что натворил, окаянный!

     Петух вновь был изолирован от общества, и бабушка принялась исцелять наши раны. Самым верным снадобьем она считала мочу, особенно детскую. Подставила мне пустую баночку, но сколько я ни тужился, ничего не вытекало из моего краника, а ведь еще пять минут назад меня так и подпирало. Видимо, от переживаний и потрясений утренняя моча куда-то затекла не туда. Бабушка принялась тихонько нашептывать мне на ухо: «Пись-пись-пись», пока я не расслабился. Наконец, в баночке зажурчало, а на наши боевые раны легли горячие, пощипывающие повязки. Преступленье петуха в это раннее утро было столь тяжелым и неоправданным, что неминуемо возник вопрос о дальнейшем пребывании на свете горе-вояки. Пока он сидел в заточении в сарае, решалась его судьба.
— Да я давно говорила,— оправдывалась бабушка,— отец, заколи ты его. На кой черт он сдался! Детей во двор выпустить страшно, хуже собаки ведь. Так нет же — жалко ему! Хоть бы холера какая задрала его — честное слово!

     Не знаю, кому уж больше было жалко петуха, но никакая холера его в этот раз так и не задрала — петух остался жить. Видимо, в глазах бабушки и дедушки он имел такие достоинства, которые превышали его вину. Хотя спасло его и то, что дед ещё до происшествия уехал на прополку картошки. Под горячую руку деду-то лучше никому не попадаться. Так и обошлось для петушка. Не выпускали его теперь до самого конца каникул, пока мы не уехали.

    Развязка наступила лишь через год. О своём обидчике я, конечно, подзабыл, но вот миновала зима, за нею — весна, и в один прекрасный день я вновь очутился возле заветных ворот бабушкиного дома. Мне уже пошел тринадцатый год. Совсем взрослый мальчик, но перед калиткою обуял меня какой-то мерзкий страх — вспомнил-таки, что там, за воротами, враг номер один. Убедив себя в собственном бесстрашии — подумаешь, петух какой-то! — я решительно  крутанул кольцо калитки.
    Первое, что увидел я в ограде, был он — Петя-петушок. Пока я перешагивал приступок, закрывал калитку и обменивался приветствиями с Бобкой, он вроде бы не проявлял ко мне никакого интереса, но стоило сделать пару шагов к дому, как он принял ту самую, так хорошо знакомую мне боевую стойку. Изготовился к нападению. Я оцепенел, а он подходил к рубежу атаки. На моё счастье у ворот оказалась совковая лопата, которой дед поддевал и выбрасывал со двора Бобкины отходы существования. Ну, её сразу и ухватил я, а едва петух кинулся на меня, я этаким боковым ударом шарахнул его лопатой плашмя по голове. Отлетел он метра на два и упал замертво, подтянув согнутые лапы.
    Постоял я над его бездыханным и ставшим сразу каким-то маленьким тельцем, бросил лопату и зашёл в дом.

    Бабушка,— выпалил неожиданно появившийся внучок с порога,— я петуха убил!
    Да что ты! — всплеснула бабушка руками и выбежала из избы. Вот так встреча, — подумалось мне, даже и поздороваться не успели.
    Гребешок и бородка петуха сделались фиолетовыми, клюв и глаза были широко раскрыты. Бабушка осторожно подняла его и бережно занесла на кухню. И как же она посмотрела на меня при этом!
  — Ты не думай, он на меня сам напал. Прямо у ворот наскочил,— стал неожиданно для себя оправдываться я.
    Бабушка, зачерпнув воды из кадки и уложив моего обидчика на колени, принялась одной рукой поглаживать петушка по голове и шее, а другой — вливать ему по чуть-чуть воду из ковшика в клюв.
  — Бабушка, тебе его жалко, да? — спросил я, ещё не остыв от схватки и не веря, что его вправду можно жалеть.
  — Всех жалко, внучек,— проговорила она каким-то тёплым голосом, и вдруг петушок наш, видно захлебнувшись, дёрнул лапами, а потом повёл и крылышком. И я почему-то обрадовался этому вместе с бабушкой.
  — Ну вот, и слава Богу, так-то лучше,— сказала бабушка, опуская петуха на пол, а он бочком-бочком и пошёл на выход.
    Мой заклятый враг, мой обидчик остался жив!
    Но с той поры стал он совсем иным, каким-то тихим и убогим. Что-то в его мозгах повредилось от моего удара, а может, и наладилось. Только вот бабушка, видя, как петух бочком, осторожно переступая, ходил по двору, где ещё совсем недавно держал всех в страхе, вздыхала тяжело. Она отворачивалась и, глядя куда-то мимо своего любимца и мимо всех, покачивала головой и выговаривала очень горькое и неопределенное: «Да...». И было в этом её протяжном «да» — что-то затаённое.
    А мне не было жаль петуха. Наоборот, я даже гордился, что избавил от его наскоков и себя, и всех домашних, но когда бабушка вздыхала так тяжело, мне становилось совестно перед нею.
   
    Пройдёт много лет. Тяжёлые болезни свалят и унесут обоих стариков. Бабушка три года промучается частично парализованная.
Удар случится и у дедушки. Их могилки — рядышком. 
    И когда я вспоминаю их, то нет-нет, да и припомню своего обидчика — их любимца — петушка. И часто, будто наяву, слышу горькое и затаённое бабушкино «да...», а на груди, чуть повыше выреза майки, белеет у меня маленький шрам от петушиного клюва — зарубка на память, метка из детства.


Рецензии