Анархическое согласие и народность

Разве властей нужно бояться, когда ты входишь в храм Господень? Наверное, и властей тоже, но не в первую голову, и потом, важно помнить, каких властей. На одном только страхе я бы не удержался, меня давно бы уже вынесло вон из храма и размотыжило по бездушным улицам.
                (discrеtement, a la Vassily Rozanov)

Представьте себе, что в одно прекрасное утро вы проснулись и не обнаружили за окном государства. Нет его, и все тут. Вас, скорее всего, охватит паника, страх перед разгулом преступности и тотальным беспорядком. Но обратившись к миру животных, вы увидите, что они просыпаются в такую реальность из тысячелетия в тысячелетие и как-то ухитряются выживать, отсюда и их название — «животные». Ну а мы-то, люди, чем мы — не «животные»? Мы — лучше!


Князь Кропоткин [1], ссылаясь на Дарвина, приводит в пример случай со старым слепым пеликаном, которому его собратья по виду ежедневно приносили еду. Другой пример — чайки; когда птица находит пищу, она сначала криком созывает на это место сородичей и лишь потом начинает сражаться с ними за лучший кусок, отгоняя их, хлопая крыльями. Выходит, инстинкт сохранения вида преобладает у чаек над инстинктом самосохранения. Таким образом утверждается приоритет коллективного начала над индивидуальным. Неоспоримая ценность индивидуального самосознания как сугубо человеческой институции, как залога всякой самобытности, может составить тему отдельного исследования, в котором просияют имена и Ницше, и Бергсона, и Штирнера.



Анархист скажет, что человек — априорно — существо общественное, но не надо ставить знак равенства между общественностью и государственностью. Государство — это иерархия, утвержденная в виде законов, где небесспорное человеческое право расписано как по нотам. Капризное человечество, отказавшись в библейской древности слушаться пророков, испросило эту партитуру у Бога, оставив за собой право выбора инструментальной части. То есть, образно говоря, ничто не мешает правовому институту, как обезумевшему оркестру, исполнять на фортепьяно ноты, прописанные, скажем, для скрипки. И как только народы земные ознакомились с особенностями применения на практике карательных формулировок правовых институций, они открыли для себя нехитрую мудрость: «Закон — что дышло, куда повернул, туда и вышло». Увы, отныне продвижение человека по лестницам благосостояния, влияния и успеха связано как раз с близостью к этому дышлу. Кто сумел до него дотянуться, тот и прав.


Суть анархического мировоззрения, в двух словах, сводится к сознательному отказу от иерархии и связанных с нею экспансий — авторитета, властной вертикали и государства. Противопоставление «анархия-иерархия» можно рассматривать не только с позиций политического абсолютизма (равноправие-диктатура), но и в плане структурной организации. Взамен иерархии предлагается союз или диалог — сосуществование самобытных индивидуумов на основе общественного договора, заключенного с позиций свободной воли. Народная мысль (или, точнее, народная антипатия) привыкла автоматически связывать образы хаоса и произвола именно с анархией. Анархию подвергали и подвергают намеренной дискредитации представители господствующих идеологий. Как точно подметил в свое время Герцен, «человек-то иерархии как раз и не нужен», нужна схематизированная личность, исполнитель, раб, а еще лучше — зомби, глиняный Голем. Прописная истина «анархия — мать порядка» приобретает в народных устах оттенок горькой иронии, может быть, вследствие того, что идея анархии, столь многообещающая, если бы ее развить должным образом, увы, заблудилась в дебрях безбожия и принесла весьма невеликие плоды.


Элементарная моральная ориентация — правда-неправда, любовь-ненависть, доброта-злость — присуща всему человечеству, она впитана с молоком матери. Однако человеческий массив на протяжении многотысячелетней истории, за редкими исключениями, безгласен в сущностном смысле (как тут не вспомнить Ж. Бодрийяра с его концепцией «молчащего большинства»!). Свет разума изливается не в коллектив, а в чаши индивидуальных самосознаний, и потому утверждение Гердера «Народы — это мысли Бога» выглядит неспецифичным, с таким же успехом можно вести речь и о видах животного царства. Скорее тогда уж «краски Бога», которыми обозначается картина человечества во всем ее противоречивом многообразии.


Народность представляется непостижимой загадкой сфинкса, улыбкой Джоконды, о которой критики написали столько глупостей, что некуда сор выносить. О ней трудно говорить, потому что любой образ, любое слово прилипает к устам говорящего и почти не затрагивает сути. Может быть, народность — это бездушная глина примитивных инстинктов, которая служит проводником навязанных извне умонастроений? Или некие морские глубины, скопище зачаточных самосознаний, управляемых своенравными духами?


Но тогда возникает желание подвергнуть понятие «народности» выпариванию, доискаться до его соли, до сути. Что, к примеру, останется от неё, если убрать социологию и государственную этику, отказаться от гипноза масс-медиа и от лубочной культуры, тотемные знаки которой — матрёшки, барашки, петушки и гуцульские топоры — мерцают во вселенской слепоте, как алфавит Брайля?


Не заостряя внимания на гротескной культуре, примем за аксиому, что народность безгласна в существе своем. Если это предположение верно, то тогда и интеллигент-народник в классическом его представлении мало чем отличается от активиста из общества защиты животных. Его гуманизм не имеет ни обратной связи, ни отклика.


Можно также представить народность как долю манипулированного коллективизма в каждой отдельной душе. «Сухой остаток» от этой доли — индивидуальное самосознание — единственная возможность иметь лицо, хотя бы и призрачное, хотя бы и подъедаемое со всех сторон так называемыми «рефренными группами» — лояльными, протестными, какими угодно.


Машина государственного принуждения построена по принципу иерархии, и в ней есть свои лазейки, обширные для вышестоящих и тесные для нижестоящих. И всякий индивидуум в значительной части своего самосознания является государственным индивидуумом, к этому его вынуждает страх, настоянный на инстинкте самосохранения. Согласно философу-экзистенциалисту Ортеге-и-Гассету, Другой есть не что иное, как мерило моего небытия. Другой никогда не предсказуем окончательно, до самого донышка, я не в состоянии нести за него ответственность, и автоматически перепоручаю эту ответственность государству, бездушной схеме, кабалистической догадке, сценарию, в рамках которого я и сам предстаю в качестве потенциально преступного Другого (см. книгу Макса Штирнера «Единственный и его собственность»). Ужас небытия толкает меня в объятия Другого и одновременно заставляет защищаться от его непознаваемости.


Религиозное сознание исходит из принципиально иного постулата — любви. В своем тысячелетнем становлении человечество бросалось из крайности в крайность, стремясь обозначить статусы государства и церкви в их взаимоотношении — от византийской симфонии до возникшей в недрах протестантства формулы отделения государства от церкви. Последнее представляется абсолютно справедливым, здесь логика очевидна и проста. Если я сам, по собственной воле и по глубокому внутреннему убеждению причислился к Церкви и приступил к осознанию Христа с позиций совести, милосердия и любви, то это значит, что я созрел для негосударственной жизни, что я перерос государство с его косной пенитенциарной механикой. Отныне моя управа — Царствие Небесное. Увы, на практике сия формула соблюдается плохо. Структурные элементы государственности выстраиваются едва ли не самопроизвольным порядком, наподобие шаров в колониях простейших одноклеточных существ, вольвоксов.
 

Церковная ежедневность, все то, что происходит за рамками литургии, пронизано транспонированными метками несостоятельного земного извода. Бытие христианина метафизично, но оно еще и компромиссно*, и хорошо, если в рамках оного компромисса государственные реалии воспринимаются как условности, зачастую досадные, но ни в коем случае не как окончательные ориентиры.

* Естественно, о компромиссности приходится говорить с оглядкой на образы мучеников, страдальцев за веру.


Кто они, индивидуумы власти, какова их сущность? Сгустки экспансии в чистом виде, призраки, выходцы из пандемониума? И правители, и политики действуют на сцене коллективного бессознательного, они не живут, а словно бы полощутся в мыслях, становясь атрибутами земного принудительного канона и вселенской клоаки. История пишется о них, вокруг них, правда, не чернилами, а кровью, сцеженной из чужих безымянных жизней. В ногах у этих актеров зловонного поприща плещется разливанное море холопства, а весь пафос пьесы в том, что надеждам и чаяниям народной воли придается обманчивый статус иллюзий.


Если отвлечься от идеалистического реформаторства Бакунина, то народную волю можно представить по аналогии с иерархией потребностей, описанной американским психологом Маслоу: это всего лишь элементарное требование сытости, безопасности и бытового благополучия. Ну, наверное, еще что-то (боюсь, как бы за скобками здесь не оказалась вечная жизнь — и о чем тогда весь этот сыр-бор?).


civitas popularis, civitas optimatium, regnum

Так значит замкнутая каста политиков никогда к выражению народной воли адекватно не приближалась? Еще в 54-ом году до Р.Х., говоря о деградации всех известных ему форм государственности — демократии, аристократии и монархии — Цицерон мечтает о четвертой, синтетической форме правления, которая бы гармонично и пропорционально включала в себя элементы трёх предыдущих. Единственная загвоздка в его рассуждениях — это, собственно, образ правителя, который не был бы кровно заинтересован в защите чьих бы то ни было интересов, одинаково удаленного и от семьи, и от клана, и от существующих политических группировок. Утопия в чистом виде: человек не приходит во власть из абсолютного вакуума, его выдвигают и направляют те или иные силы. И, казалось бы, сам по себе напрашивающийся сюда пример Наполеона Бонапарта (100% self-made person, каким его силятся представить идеалистически настроенные потомки), не вполне вписывается в очертанные Цицероном контуры, так как накануне переворота 18 брюмера 1799 года за Бонапартом стояла армейская элита и некоторые банкиры.


Интересно, пробовал ли кто-нибудь перекинуть мостки от «Этики» князя Кропоткина к религиозно-философскому миросозерцанию? Наверняка, такое исследование подействовало бы отрезвляюще, как ушат холодной воды, изливаемый на угли «святорусской» Атлантиды, тлеющие в поддонах романтической эмигрантской историософии. Признавая, вслед за наиболее либеральными дарвинистами, наличие этики в животном мире, князь Кропоткин, по-видимому, так и не успел сформулировать идею «народной воли», предоставив эту неблагодарную задачу своим последователям и избежав тем самым обвинений в цинизме, которые будущий век, несомненно, ему бы предъявил. Вообще-то, для борьбы с тиранией следовало бы писать не всеобщую этику и не этику «низов», но этику «верхов» (здесь, спохватившись, хочется пытливо спросить: каких верхов?).


Задумываясь о возможности интеграции анархических идей в христианское миросозерцание, прежде чем прийти к какому-либо определенному выводу, начинаешь понимать, сколь многое зависит от корректной постановки вопросов. Если тезаурус перегружен культурными кальками, то описание неиерархических отношений будет выглядеть научной фантастикой, чем-то вроде «свободы выбора духовного электрона на пороге бытия» (Н. О. Лосский). В расхлябанном же, упрощенческом тезаурусе и того хуже — глупостью или бредом. Так, неокальвинизм (Е. Д. Каширский. Христианское государство) в силу своей карикатурности, уже не имеет с христианством ничего общего, и даже в синкретизм скатиться не в состоянии по причине элементарного отсутствия эрудиции. В нижеследующем отрывке анархия выглядит как американизированная ересь выгоды: «Альтернативой иерархической системе вечной борьбы и вечного мучения всех живых существ является только изменение иерархического принципа управления космической системой на не иерархический принцип координационного управления или общинный принцип. Необходимо полностью преобразить вертикаль власти в горизонталь координируемого абсолютом самоуправления. При этом процесс борьбы Христа и Антихриста в новой матрице прекращается, и они начинают взаимовыгодно сотрудничать. Соответственно, внутри их бывших иерархий начинают сотрудничать Бог и Диавол. В результате этого сотрудничества каждый получает возможность использовать не только свои ресурсы, но и ресурсы своего бывшего оппонента для собственного развития и взаимного развития на паритетных и взаимовыгодных условиях». Еще более нелепо выглядит определение Троицы как Тетрады: «Святая Семья в Развитии — это Бог Сын, Бог Дух, Бог Отец, Богиня Мать как Одно Целое во Взаимной Любви или Космический Абсолют».  Как говорится, без комментариев.

Вообще, глядя на все эти унылые иллюстративно-сопоставительные подходы и взвешивая скромные шансы недогматического сознания, начинаешь отчаиваться, думая, что анархию к Царствию Небесному за уши притянуть очень трудно. И даже иерархия, в конечном счете, здесь не при чем. Это всего лишь организующий принцип, своего рода геометрическая проекция, и противопоставлять ей согласие в Духе — значит, сражаться с ветряными мельницами.


[1].  Кропоткин П. А. Этика. — М., Политиздат, 1991. — 499 стр.


Рецензии