Бледный Касатик. 3
К семи очнулись. Это подсознательно, а возможно и на генном уровне: забрезжил рассвет — важно первым поспеть к столу, глядишь, в граненышах осталось. Проснулся и Григорий, разбуженный подозрительными шорохами и чавканьем, будто пес добрался до чужой лохани и устремлен сожрать все и вылизать чашку, покуда хозяин не прихватил и не отходил по ребрам палкой.
Столыпин уже на ногах и с удовольствием отметил, что крышка на банке прикрыта плотно. Но радость сменилась разочарованием: «измена, напиток не сохранился, утек», — как это случалось в богатой практике бригады не раз. Перекос к этой минуте уже впустил в себя содержимое баночки, аккуратно закрыл и вернул на место. Уронил поверх выпитого хорошо запечённые, местами до черноты, остатки от Полканки и прилег на свои нары поковыряться спичкой в зубах.
Что тут скажешь? Ну, метнули в голову чревоугоднику и предателю по копью, а кто метнул и дважды. Все равно без толку — ни рваной раны, ни даже капли крови. Поди сыщи поутру да с похмелья в анналах чего-нибудь этакого, чтобы Шурика проняло и прилетело куда следует. Да и в кого метать? Броня будто у дикого кабана, разве только больно за хвост дернуть. Однако и это не сработало: Перекос — олицетворение скромного счастья.
Столыпин, партией обкатанный, оббитый на углах, весь израненный в боях за счастливое будущее державы, взял себя в руки и оттаял первым. Черт с ней, с самогонкой. Чай, не последняя: грязнушинские винокурни работают круглые сутки, информация о наличии напитка передается из уст в уста, как наиболее ценная. И бугор незлобиво полюбопытствовал, желая разрядить обстановку:
— Расскажи, мать твою Перекоса, хоть сколько раз сподобился, а?
— Да знаешь, бугор, как сказать… — Шурик увлеченно ковыряет спичкой в зубах и в несильном волнении болтает свисающей с лежанки ногой в валенке. — Почитай, Остолыпа, всего раз, да и то все равно что изнасиловал. Долго надо мной измывалась, все надеялась, что Гришутка придет. А Гришуха вот он, посмотрите на красавца, — Шурик цинично или даже презирая глянул на друга. — Ни-ка-кой. Я пять раз — перед тем как взять его красавишну — синим огнем сгорел. Понимаешь, Столыпа, прямо сгорел, так она меня на палец накрутила, плеснула в душу растительного масла и подожгла, а оно, знаешь ведь, разгорается медленно, с потрескиванием, но потом горит-таки, горит, хоть и с брызгами и едким дымом, и не очень. Кое-как разик — уже под утро. А потом, слышь, бугрила, говорит мне эта зараза: «А я, Шурка, еще хочу…» Да чтоб ты скисла! Пришлось раздеваться.
— Дак ты первый раз не скидая штанов дело справлял, чё ли? — всерьез недоумевает бригадир.
— Все, баста, закончился, курортнички, для вас бархатный сезон! Конец хуржуна. Все на фундамент, поднимать кирпичную кладку под сруб! — Это было обращение ко всем. Но Гриша сделал еще одно, персональное — для друга: — Нажрался, чертов Перекос, щас устрою разгрузку твоей кишке, покуда пульс не перестанет биться! — Григорий, конечно, все слышал — и про измену подруги, и про самогон, потому отреагировал резко. Да, Шурик мог и приврать. Как бывало не раз. Но проверять этим сухим утром — ни капли, ни маковой росинки во рту — недосуг. Умрет Шурик на стене — там разберемся. Можно и слово доброе над гробом сказать, если не виновен. На стену!
* * *
Шевельнули костер под емкостью с водой для приготовления раствора, сделали первый замес — нервно, быстро — с надрывом. Самый ошалелый в этой ситуации — новичок, хохол, с трудом понимающий, что курорт действительно закончился и значительно раньше обещанного срока, — не в шутку запаниковал, засуетился. Денек обещает стать феерическим. Трое на стене, двое на подхвате. Григорий до обеда не разогнулся: перекидал кирпич с поддона себе под руку, затем принялся укладывать его в стену, ловко работая мастерком. Великан рассчитывал умотать Шурика уже в первой половине дня, чтобы перекурить и отправить хохла за самогоном, таким образом продолжив праздник, но не тут-то было. Жилистый Перекос за Гришей поспевает и с виду вполне доволен жизнью:
— Пошла копейка, Гришуха, пошла родимая. Пошла гривна, хохол, как тебя там, извини, запамятовал… — распрямляясь, Перекос демонстрирует полное единение с коллективом, будто не замечая, что на самом деле коллектив в состоянии заговора, коллектив мстит за предательство. И только хохол шалеет все больше и больше, и выдержка его покидает. А Шурик успевает и дежурно мурлычет себе под нос любимую вокальную партию, порою заливаясь громче, уверенней, тестируя голос, мол, а не потягаться ли мне с самим, понимаете ли, как его бишь, Доминго де Пласидо:
— Ах, Жмурка, миленький мой Жмурка… Сосед мой Сенька говорил… — Павел живо представил себе Жмурку устроившимся на отмостке родового пятистенка, в коем обретается семья Шурика. Сидит рыжий недопесок на старом, вывязанном из бросового тряпья коврике, может, еще пращуры Жмуркины лежали на том круглом коврике, сидит, привалившись к завалинке, оббитой оцинкованной жестью, подставив заросшую врастопыр мордяку февральскому скупому на тепло солнцу, жмурится на утренние лучи, улыбается своим мыслям, временами грустит: «Когда же, ну когда приедет мой славный хозяин, я такую добрячую сахарную косточку ему припас, только вчера со скотомогильника приволок, весь упарился, вон и шея до сей поры набок, все никак взад выпрямить ее не получается. Ну, когда, когда?! Вон машина остановилась. Может… Эх, опять не хозяин, опять — мимо. Но все равно надо быть готовым к его приезду. Да вот только с памятью все хуже и хуже. Куда закопал припасенный гостинец — убей, не могу вспомнить. Вроде в углу сада, за старой грушей. Но вот копал — копал снег — все без толку. Потом вспомнил, что в прошлый раз закопал ребра от постной коровы за летней кухней, рядом с ранеткой, на которой и сейчас еще висят ярко-желтые плоды. Поискал там. Нет, ничего. Даже запаха от тех духовитых ребер не осталось. Или соседский Трезорка, пока я ходил на скотомогильник, коварно умыкнул? Этот может. Хоть и оторвал ему в драке ухо и сам в том бою за правду пол-уха потерял, а все пройдохе неймется. Плохой пес. И хозяин у него такой же лукавый. — Жмурка оглядел двор, прикинул: — Если за сараем, в котором вот-вот должна отелиться Марта, в старом надежном схороне не лежит та кость, то уже и не знаю — чем встречать дорогого хозяина. Проклятый склероз» — Жмурка, расстроившись, на измене вышел на дорогу, желая непременно хоть кому-то отомстить, встал во весь рост навстречу идущему по гравийке трактору с большими колесами, осклабился, нагнул голову, будто перед броском на врага. Запаниковав, водитель принялся сигналить, предпринимать попытки остановиться, но сделать это быстро не удалось, и остановился он ровно над Жмуркой, взъерошив тому шерсть на рыжем лбу выступающей частью поддона дизеля. Жмурка сообразил, что тракторист его боится, вышел между колесами и слегка прихватил зубами штанину резво спустившегося на дорогу тракториста. Мужик шарахнулся в сторону, оставив в пасти собаки клок мазутной ткани. Ругаясь, он стал подниматься по ступенькам в кабину, а пес, всыпав крайнему в сложившейся ситуации мазутному мужику как следует, не переставая сердиться, оглядываясь, неспешно отправился отдохнуть на коврике. «Ну, когда же, когда вернется в свои пенаты мой родненький, мой предобрейший, мой справедливейший, мой лучший в мире Перекос…»
— …Захлебнешься ты когда-нибудь кровушкой моей! — Гриша мечет молнии в сторону Шурика. Павел глянул на проштрафившегося издали, от бетономешалки, и ему показалось — едва ли такое случится. Это вон и Жихарю понятно. Определенно не захлебнется, определенно — счастья на конопатой мордяке не убыло.
— …А я-то Сеньку-у-у-у не поня-я-а-л, и ты пол-уха потеря-ал…
Время к обеду, однако, Перекос, будто в одной поре, — ни тени усталости на сияющей физиономии. Вот уже и бригадир с дыханием едва справляется, и Павел упарился бегать с раствором от бетономешалки к корыту каменщиков, а хохол вообще, похоже, перестал вожделеть строительного сытого и пьяного счастья. Нет, все ровно: как шли Шурик и Гриша по раствору ведро в ведро, так и идут. Стена в дневном морозце парит, оживает, заметно поднимается. За работой минуло время обеда, послеобеденного отдыха, затем и ужина. Человек с несоветской фамилией Столыпин постанывает в голос, а хохол затих во внутреннем желании дотерпеть, и лишь поскрипывающий дисками его натруженный позвоночник сигналит: Грицко, уймись, Грицко, не рви гужи. «Дожму проклятого Шурика, выпрямлю рыжий перекос бригады, пусть хоть все тут лягут замертво и сам на них сверху упаду, — заклинает Гриша, призывая себя еще чуток потерпеть». И жмет. Два ряда по кругу осталось, один ряд, полряда. Уже бы, наверно, и закончили, выработав имеющийся кирпич и цемент, уже готов был к этому сам Григорий, когда с подмостий с полными ведрами раствора в руках в вырытый подпол рухнул «кучерявый». Хохол свалился на зубастую кучу половняка и в отчаянье взвыл, принявшись по матушке поминать и Гришу, и Шурика, и Столыпина, и Павла, и всех гуртом.
— Падал неправильно, совсем безвольно падал! — понимая, что передышка минутная, а дальше снова нужно будет впахивать, но пока есть повод, Шурик распрямился, расставив руки, поделал нехитрые физические упражнения для спины, для поясницы и рук. Прокашлялся, прикрыв рот рукавицей в застывшем растворе. — Да разве так падают, кучерявую твою мать! — возопил он во все свое хоровое луженое горло. — Разве так я падал в твои годы? Ну, скажи ему, Гришуха, скажи — как я расчудесно и красиво падал! Чего он скулит-то так! Может, дорежем его, бугор? А ну неси тесак, которым Полканку раздевали…
— Хорош сопли жувать! — Гриша не позволил себе распрямиться, и жесты Шурика понял правильно: «Слаб ты, чертов Перекос, против меня и оттого брешешь все про Лидку, мою чернявую красавицу. А может, рыжий сучонок, и не брешешь…» — Паха, Кучерявый, грязи давайте, полряда осталось, грязи мне! Понаехало тут матрёниных детей: ни шить, ни стирать, а как на бабу залезть — руки золотые, — призвал Гриша бригаду продолжить мучение.
Однако «кучерявый» подпрыгнул, будто гоголевский бесенок, осклабился, точно сумасшедший, явил бригаде полоротых строителей-дикарей два ряда мелких, но ровных зубов и возопил:
— У гроби бачив я из вами тута подыхаты, маетэсь друг поперек друга. А мы с Павлом мечимось пидля!.. — хохол метнул в Григория одно пустое ведро, однако не попал, в Перекоса — другое, Шурику попал в коленку. Хохла скосоротило, видать, хотелось добавить к сказанному еще что-то, более доходчивое и развернутое, но вместо этого он в отчаянье махнул рукой и, ругаясь, зашагал по дороге прочь от стройки. Столыпин поднял руку, ему хотелось остановить новичка, сказать ободряющее партийное слово, однако оно не пришло сразу, а затем уже стало лишним, поскольку Кучерявый исчез из виду.
Но через десяток минут хохол вернулся, так же широко выбрасывая при ходьбе руки и смешно переставляя ноги, будто на марше под команду придурошного сержанта-садиста. Павел со Столыпиным как раз закончили готовить раствор.
— Тихо, бригадир, — поднял руку Перекос, словно индейский вождь перед племенем, готовый сказать важное и повести собратьев на кровавый бой с ненавистными колонизаторами, — не перебивай! Немой говорить будет. С трех часов молчит, зараза. Уперся рогом, терпит и молчит, нас с тобой не вслух проклиная. А если б не терпел — мы к этому часу сытые и пьяные были бы и в теплой жилухе вповалку…
— Если б не терпел, — подхватил вброшенную мысль Столыпин, — ты бы, Шурик, уже лежал под столом в обоссаных валенках, а Гришаня топтал Лидуху.
— Вот-вот, — захотелось Григорию ввернуть в развитие темы что-либо умное, программное, а сказал банальное. — Да уж, эгоисты пошли нынче молодые, сплошь эгоисты. Помолчи, хохол, тоже мне — герой жатвы. У тебя перед бригадой заслуг пока нету.
— Та яки заслуги, Грыша, яки ордена та медаляки! Ты побачь — шо дилае той Шурик из раствором — усе мимо стены, абы за тобой поспеть. Хиба ж оцэ строительство, а?
Григорий, не поленившись, прошел по лесам и «побачил», сокрушенно покачал головой, но продолжать диспут не стал: и людей загнал, и сам чуть не сдох. Вязкая пустота образовалась в желудке, и сердцу тяжело, и воздуху легким не хватает. А Перекосу хоть бы что — мурлычет любимое вокальное произведение про Жмурку, будто и не вкалывал весь день, хоть и большей частью симулировал. Свеж, будто с Лидкой не кувыркался перед тем полночи.
* * *
Уже затемно добрались до выстывшей за день избы. Растопили печь, порубили пяток рыбин, бросили куски в ведро на оттайку. Гриша с Шуриком препираются — кому идти за самогоном к Лидке, у нее на всю деревню лучший, умеет разбодяжить забористый напиток некоей неведомой дурью, так что сердце с двух стаканов норовит выпрыгнуть через рот, однако рецепт колдунья не выдает. Ни Шурику, ни даже любимому Григорию.
— Сходи, сходи, Гришань, мне всё одно не нальет, остался должен с прошлого раза, да и ночью, вишь, недоработал. Ты и дело довершишь, оставишь бабу в удовольствии, и нам хорошо будет. — Перекос откровенно издевается. Гриша сдался, в сердцах жахнул дюралевой канистрой о дверь и исчез в клубах пара.
…Многое, очень многое изменилось в течение жизни бригады за пару часов отсутствия Григория. Еще до возвращения товарища съехал Шурик: дети вызвали домой — залегла в больницу супруга. Отправился в Хомутово на попутке.
Следом и Кучерявого забрала жена: «…Спортите мне мужика, про вас тут всяко говорят: будто бабы роями кружат и всяко такое. Лучше уж пущай на ферме говно по рыштагам гоняет, зато семья крепше…»
Гриша вернулся на душевном подъеме: принес на пятерых. «Брешет Перекос, верная мне Лидка, чтоб я сдох, верная». За надежных подруг и пили. Вчетвером — Гриша да Павел, да Столыпин, да ее святейшество Тоска Зеленая. Потом вип-персона отвалила, оставив рядовых граждан одних.
Пили так, что к утру даже легендарного молчуна Столыпина прорвало:
— Однако и я, ребяты, вывершую нашу опупею: желудок не выдержуит, да и баба ругает — дома, почитай, не буваю — разве, когда собрание в ячейке или партком, да побывка раз в две недели, а у мене и девки, и мужики у мене.
— Да, понимаю — стра-а-агие они у тебе, — Гриша пьяно, неуверенно пожурил пальцем невидимого, но очевидно присутствовавшего где-то в верхнем углу избы смотрящего за делами бригады, по совместительству ведающего делами каждого персонально. Павел Алексеевич давно уже про Григория понял. Великан — деист. В том, что именно Бог создал Вселенную, Гриша, в целом, не сомневается. Великан любит рассуждать на эту тему. Даже будучи трезвым. И говорит с толком, с расстановкой. Сомневается лишь в том, что у Бога есть хоть сколько-то желания после столь великих дел заниматься персонально каждым из временно пребывающих на зеленой планете: «Иначе бы вмешивался, помогал людям — гляди, сколь горя и бед на планете. Горлопанам и выскочкам вроде Шурика, нет-нет, да помогает. А на Гришу разве мельком глянет: Ну, чего тебе, угрюмый великан, у тебя де и так должно быть все в ажуре — и тотчас отвернется, будто взывающий и не обращался. А ведь и ему иногда помощь требуется. Эх…»
— Вы помоложе будете, Гриша, может, еще бич-бригаду сколотите не хужей нашей, — заключил Столыпин и безвольно уронил голову на стол, — будто подчеркнув этим, что решение принималось тяжело, далось в результате мучительных душевных борений и на жестоком сопротивлении. Но принято. И это оставило без сил.
Утром вместе отогрели и отогнали трактор на машинный двор, сдали инструмент. Повеселевший от предвкушения перемены в жизни Столыпин даже блеснул юмором, вот уж чего Григорий и Павел от него не ждали, а ехали на тракторе:
— Девки, осторожней, — высунул из кабины испитую мордяку Столыпин, — трактор не топчить, трактор давить! — и зачем-то стал ломить шапку, обнажив лишенный растительности череп. И мужики дружно зашлись в хохоте, когда «девки» Остолыпе ответили:
— Как вы топчете, так уж лучше бы задавил.
Пройдя по Грязнушке, рассчитавшись за долги с самогонщиками, Григорий вернулся к столу. Заглянули в избу Паша и бригадир — подобрать вещички, позвать великана с собой в родную деревню. Зря прождала попутка у избы битый час, сигналя на всякий манер, так и укатила без пассажиров. Уже пала голова Григория в миску с простывшим хлебовом и льдинками околевшего жира на поверхности, однако на дежурный вопрос Столыпина Гриша неизменно отвечает утвердительно. Как-то еще выруливающий Павел двинул по пергаменту стакан с водой – «Махни, Гриша», и тот опрокинул его в себя, не заметив подмены. Однако напрасно задержался бывший бугор в избе, напрасно. Была заминка, когда Столыпин попытался встать из-за стола, дойти уже не до нужника, а хотя бы выбраться в коридор, а там чуток дотерпеть до веранды, однако и малой, частичной виктории не вышло, не сумел. От двери трудно возвращался к нарам, волоча валенки, оставлявшие на полу мокрые следы. Гриша не смог сделать замечание, а лишь мыкнул в адрес товарища: мол, твое персональное дело разберем обязательно, когда будем здоровее.
* * *
Наутро, подсобрав кое-каких харчей на гостинцы — мороженую рыбу, прихваченную морозцем свежину от нового, добытого накануне Полканки и малость, оставшуюся в канистре, отправились в родное Хомутово — проведать Перекоса: может, удастся уговорить его вернуться в бригаду. Все-таки три одиночества это не два, совсем иной коленкор, так рассуждали Гриша и Павел на пути домой.
Гриша остался у забора из штакетника, прибитого ровненько, с «юбочкой». Все-таки Перекос хороший плотник и большой аккуратист. Когда дело касается его собственной усадьбы. Павел направился к веранде.
— Скажи ему, Пах, — напутствовал вдогон Григорий, — что будем наливать ему по рубчик, а не полстакана, как раньше. Все, вишь, обижался узурпатор де Григорий, крутит людями как вздумается, ни продыху от него, ни жизни. Скажи рыжему, если желает, пусть хоть и Лидку заберет. Гад. Пусть возвращается, скажи… — Григорию трудно говорить. — А то ведь без него, дурогона, и работа не в радость, и даже сама большая копейка — сомнительное счастье.
Павел вошел в дом. Тягостная картина предстала перед ним: изба, обставленная хорошей мебелью, оснащенная лучшей бытовой техникой, не топлена, не прибрана. Детишки, закутавшись кто во что смог, сидят на диване, включен цветной телевизор — для контраста в данном эпизоде не найти лучшей детали — и только рыжие батины головенки, глаза чуть навылупку и рыжие брови, его же, Шуриковы, врастопырку. Тут уж у родителя к бабе претензий быть не должно. Жмурка, освобожденный кормильцем и благодетелем, тут же. Хвостом виляет, суетится — то облизывает лицо младшей, то умащивается у ног старшей, трется о мальчишек, как бы говоря: кормильцу не до нас, я за него, и вы можете на меня рассчитывать — не подведу. Пес засуетился еще больше, когда из-под пола навстречу гостям стал трудно подниматься хозяин: как поведет себя кормилец, может, прикажет ату непрошеных, и уж будьте спокойны, Жмурка послужит честно. Да что там: саму жизнь готов положить за хозяина. Такое счастье — семья восстановилась! — болтает рыжим хвостом предобрейший.
Трудно Перекосу, ох трудно. К утру взяла за горло похмельная лихорадка, руки в треморе — «трусятся», противно на них глядеть. Будто не этими ручищами в округе родного села десятки срубов поставил, одних сенохранилищ, силосных ям да коровников — штук двадцать наберется. Иные колхозы этими руками, почитай, и поднялись. И вот не хотят работать, отказываются, трусятся. И — морозит! С Гришей, почитай, стакан к стакану пили двадцать годков — тому хоть бы хны. Намедни на кладке кирпича чуть было в стену не замуровал. И где? В деревне, где наихужейший на весь район, а то и на всю область самогон! Кишки после него наутро скулят и воют, и встать с койки нет никакой возможности. Вот и вчера. Баба в больнице. Больной мужик на хозяйстве. Подсобрал остатки, заставил себя выпить, чтобы согреться, и сил уже не хватило ни печь истопить, ни детишкам сварить простенькую похлебку, им расти да расти. Да, вылил напиток в харю проклятому червю, и тотчас срубило — ни спать, ни работать по хозяйству. И холод от той самогонки пробирает пуще прежнего. Оттого и спустился в подпол — там чуток теплее, и к центру земли ближе, а равновесие держать все труднее, но надо — надо держать равновесие: девчонки еще совсем маленькие. Ну, хоть пацаны постарше. При мысли о своих мальчишках Перекос улыбнулся, однако улыбки не получилось, гримаса мученика разве.
Шурик глянул на незваного гостя, на рафинированного Паху, однажды сославшего его в дурдом: — хоть и плотник вроде такой же, как он — Шурик, а и не плотник, мать его! Сегодня обушком топорика постукивает по шканту, а завтра он опять – власть, и уже ему ходют и постукивают на людишек местные макаки, чтобы малость житейскую для себя выгадать. А ты, Шурка Перекос, перед им все одно что вошь лобковая, свербит вроде, донимает, а и не видать в упор — что за гадость такая, и знать бы ее не знал до веку. Шурик глянул на гостя еще раз, и его лицо исказила нечаянная злоба, которую не удалось спрятать, придушить, как бывало, поступал с нею прежде: «Аристократа, мать твою в трижды креста…» И Шурик взвизгнул, сорвавшись на фальцет:
— Чего скалитесь, сучьи дети, батяня, вишь, закоченел, а они скалятся! Пацаны, марш в сенцы за дровами! Нету в сенцах?! А, мать вашу, сидите тут! Сам на двор выйду. — И вышел мимо Павла, будто и не заметив того, как не было человека в дверях. В избу вернулся вместе с Гришей, оба несут по доброму оберемку дров. Живенько растопили печь, мелочь рыжая приободрилась, зашмыгала носами, и все четверо улыбаются: как мало детям Шурика надо: живы пока и спасибо солнцу да отцу с мамкой, а кто еще при этом из людей подсобил, так и тому спасибочки и низкий поклон. Выживаемость и стойкость, как у таежной живности.
Но. «Мало водки, мало, и закуски тоже очень мало», — вроде любимый приговор Гришани прежде выручал. В этот раз другу он помог, а самому до полного счастья необходимо больше. Искал и неизменно находил, поскольку Гришу всякий рад уважить.
Но. В один из дней второй недели объявленного им самим «хуржуна» Гриша закончился. Лежал на нарах в избе один который уже день, почти всеми забытый. Лидка, верная подруга, принесла ему поправиться, а великан встать не может, едва разлепив опухшие веки, рассматривает потолок и что-то странное говорит: «Лидуся, как много белого, все еще зима на дворе, что ли?» Пока подруга бегала за фельдшеркой, многое стало не так: впервые то, что безотказно шло в него «с севера на юг», ринулось в обратном направлении. На бок повернуться сил не осталось, а подсобить некому — нет рядом ни забубенных друзей-плотников, ни отзывчивых подруг.
Помалу оставили тело моторные силы и тепло, зрение и слух — испарились, будто истаяли последние крохи истерзанной, невидимой без заряда и веса субстанции. Ее уже так мало — совсем чуть-чуть, оттолкнувшись слабо-слабо и медленно, медленно, она… Этот невидимый дым, словно оттеняемое за горящей свечой тепло, стал подниматься выше и выше.
* * *
…Великана хоронили всем селом. Славный, большой, заметный был человек. Доброго, ладно и с толком насаженного Грише топора на топорище — там, куда его определят апостолы. Качественных гвоздей, ровной без с сучков доски и поменьше придурков в бригаде.
Павел Алексеевич шел за гробом, который в очередь несли, прогибаясь едва ли не до земли, испитые товарищи покойного, каждому хотелось честно отработать три по полстакана или даже больше, как станут наливать. Однако на сам погост идти не хотелось: это уже рвать душу — мало он, что ли, схоронил хороших людей, будучи при сельской власти. Проводил Гришу до окраинной избы и еще чуть-чуть до — моста через протоку. Тяжело. Вернулся домой, перекинувшись с женой несколькими словами, накоротке порасспросив дочурку о делах в школе. Вышел в сени, снял с гвоздя острогу, толкнул от себя дверь, готовый выйти на улицу. Но тут Зима, директор совхоза и давний товарищ, вломился в сени и сразу с претензией: я де махнул тебе, пригласив сесть в машину в конце колонны похоронной процессии, а ты проигнорировал. Разговор, мол, есть. Но в эту минуту Павлу Алексеевичу меньше всего хотелось общения с Зимой. Отчаянно не хотелось. Жихарь был против. На дворе стынь, а там — на извиве протоки, где подо льдом бьют ключи, и сонная рыба выходит к ним, взять растворенного в воде кислорода, там самое место сейчас Павлу Алексеевичу. Хочется спокойно подумать о Грише, о его, Павла, месте в этой жизни, если, конечно, никто не будет мешать, поскольку Хомутово нынче пьяное — великана хоронила вся деревня. Да, необходимо уединиться, неспешно, без свидетелей и помех подумать за жизнь. Если не испортят. Если доброхоты не принесут на ночной промысел банку первача. Как водится, сделав пару глотков, рыбали станут передавать посудину из рук в руки и по очереди беззубыми ртами мусолить единственный соленый огурец, который всякий пьяный ночной бдун непременно захочет протереть после предыдущего о грязное свое рыбацкое тряпье — о край свитера, о рубаху, о фуфайку или рабочие брюки. И круг замкнется. И снова, изрядно хватив из банки, очередной непременно крякнет, похвалит хозяйку за огурец — удачный, мол, посол — ядреный, мля, шибко, гм, редкостно, кхе-кхе, небывало хрусткий.
Нечаянная попутка. Скорый переход от вечера к сумеркам и к ночи. За спиной рюкзак, в котором болтаются китайский термос, шмат сала и краюха хлеба. И вот он поворот. И вот они — ключи за тем поворотом. И ни огонька, ни фонарика, ни всегдашнего костра, у которого то и дело собирается компания, чтобы перекинуться парой слов. Чтобы снова с фонарями к родникам, надеясь, что именно в этот раз, в этот подход из-под борта поднимется огромная рыбина: может, змееголов на полпуда, ну не на полпуда, так хоть на кило, а и не змееголов подвалит, то хотя бы пятнистая щука — морда подковой. Да хоть щуренок с карандашик. Вот чернеют угли и давно остывшие, не догоревшие части крупных веток кострища после оставивших дневную рыбалку селян, а у лунок никакой жизни. Павел даже растерялся: лед на лунках, пожалуй, выдержит вес человека, то есть следует поработать, чтобы вскрыть и очистить до открытой воды. Павел рубанул пешней, тотчас рыбья мелочь шуганула прочь, рубанул еще и еще, сбросил варежку, рукой выбросил ледяное стекло и крошево на лед. Ну, вот один есть. Этот родник называют Перспективным. Здесь Гриша добыл полупудового змееголова. Павел хотел уже двинуть к следующему ключу, который рыбали обозвали Подковой, поскольку майна вырублена так, что отдаленно напоминает подкову. Именно Подкову они с Григорием и Шуриком вскрыли первой, когда пришли вместе в прошлый раз. Здесь Гриша запускал руку под лед по самое плечо. Пожалуй, мог бы и голову окунуть, да майны не было, а было отверстие, в которое только руку и можно было запустить. Теперь к Подкове Павел подошел осторожно, не желая вспугнуть рыбу. У борта стоит крупная щука. В волнении тотчас раззудилась ладонь, ночной рыбак отвел от лунки луч фонаря в сторону, осторожно размотал тряпку, укутывающую острые, аккуратно направленные перед походом зубья остроги, подвинулся к лунке, включил фонарь и мгновенно рубанул острогой по остававшейся под бортом щуке. Черта с два! Лишь немного зубья прошили трехсантиметровый лед, даже не царапнув рыбину. Щука исчезла в купели. Пока вынимал зубья остроги, та же щука шально метнулась вдоль другого борта, будто желая облаять злодея, нарушившего ее покой, и исчезла совсем.
«Да-а, стой Гриша рядом, поиронизировал бы, но не стал бы трунить, а раньше всего и скорее всего, на замахе остановил бы занесенную для удара руку, подсказав верное в данной ситуации решение. Это Перекос тотчас обозвал бы идиотом и кем угодно: «Дали придуркам высшее образование, а те — ни шить, ни стирать, а только в койке с бабой руки золотые». Гриша другой. Гриша — не Шурик. Павел вспомнил, как в процессии двигались гуртом испитые односельчане. Подменяя друг друга, судорожно на нерве сменяясь, несли гроб, будто боясь, что товарищи бросят его и домовина придавит оставшегося под ним последнего, замешкавшего, и каждому не хотелось остаться последним. Шурику, очевидно, тяжело дался период после бегства из бригады к спокойной домашней жизни. Деньги, заработанные на стройке, вышли, дети голодные, самого колотит синдром, жизнь невыносима и мучительна, вот бы Гришуха встал да придумал, как им всем поправить жизнь. У того обычно получалось. Вот только встать не получается. И Шурику — как представлялось Павлу Алексеевичу — все время хотелось подойти к гробу ближе и окликнуть Григория: вставай, Гриша, ты гонишь! Но всякий такой подход Шурика испитые товарищи расценивали как очередную попытку сменить их в скорбном деле и с готовностью уступали край гроба, ускользнув где-то внизу в сторону, так что Шурику приходилось подставлять плечо под опасно накренившийся гроб, это злило его все больше и больше. Собственно, поэтому Павел не захотел идти в процессии дальше моста. Шурик с похмелья может и разборки учинить. Это приведет к тому, что гроб уронят, все перетечет в пьяную потасовку, как прежде случалось не раз. Значит, разнимай их, укладывай в домовину покойника, а это, как ни крути, полтора центнера, грози алкашам, что не нальют после третьей ни грамма. Словом, стать свидетелем потасовки у гроба Григория отчаянно не хотелось. Вот если б парторга Кузина, если б Децефала выносили, там совсем другое дело. Там Павел подставил бы свое плечо и уж дотерпел бы до погоста, не оглядываясь на ряды идущих в скорбной процессии, не испрашивая подмены.
…Павел вскрыл Подкову в точности, как вскрыл Перспективный. Перекрестив Подкову — на удачу — и оглянувшись по сторонам, не видел ли кто, взял из рюкзака термос, налил в жестяную крышку чай, крышка тотчас приняла на себя тепло. Обжигая губы, Павел стал мелкими глотками шумно хлебать из кружки: «Ну, в твою память, Гриша. В твою память, Григорий Егорыч», — еще раз перекрестил Павел Подкову. Обернувшись к Перспективному — перекрестил и его. На удачу. Но ничего не помогало — ни призыв к памяти Григория, ни словесные экспромты вроде молитв или заговора, ни крещение. Крупная рыба в пространство между бортами вскрытых родников не выходила, тогда как мелочи то прибывало, будто это макаронины метались в броуновском движении от стенки до стенки кастрюли, а то вдруг убывало: возможно, подходивший из глубины крупный хищник обращал в бегство гольянов, пескарей и иную мелкую рыбью разносортицу. И Павел заскучал. В такие минуты ипохондрии, накатывавшей из темноты, из чернеющих в ночи зарослей, он обычно спасался, думая о Сеате. И это неизменно помогало. Он сосредоточился, желая припомнить все характерные черточки внешнего облика когда-то любимой девчонки. Любимой — до резкого подъема температуры тела, до резкого скачка давления, когда он шел по улице шатаясь, будто пьяный. Сейчас думал о Сеате вплоть до минуты, когда в ночи от фермы по дороге в выбоинах и ямах запрыгали фары быстро приближавшейся машины, — кажется, уазика. Павел стал прикидывать: бежать ли, если это, как случается иногда, наведывавшиеся на родники рыбинспекторы, а промысел с острогой — чистой воды браконьерство, или оставаться на месте, ведь добытой рыбы у Павла нет. На всякий случай он метнул острогу в сугроб, пнув в досыл черенок остроги так, чтобы в сугробе орудия лова видно не стало.
Урча, директорский уазик подпрыгивал на ямах и быстро приближался. Павел этому обстоятельству не обрадовался. Меньше всего хотелось общаться с Зимой здесь и сейчас. Еще больше не обрадовало, что в уазике на месте пассажира сидит Светлана. «Семейный выезд на природу, что ли, мать иху? И как давно таким образом катаются — сколько минут, часов, дней, недель, месяцев, лет?! — хочется их спросить».
— Па-ах, поехали домой, а? — стала канючить в приоткрытую дверь Светлана.
— Садись, Павлик, — позвал ухмыляющийся в противные свои усы Зима. Жихарь взбесился: «Правильно твой отец говорил про таких — если человек отращивает усы, значит, что-то хочет скрыть от людей — шрамы, мысли, намерения и что там еще, пусть не криминальное, но уж точно общественно опасное. Ни на толковище им веры нет, ни на колхозном собрании». Что под усами скрывает гребаный Зима? Словом, Павел на призывы не ответил, а стал демонстративно молча ходить от Перспективного к Подкове и обратно, осторожно ступая при подходе к лунке, освещая замерзающую с каждой минутой все больше поверхность воды. Все пустое.
Дверцы уазика захлопнулись, и машина покатила прочь. Это озлило Павла еще больше, поскольку он уже готов был сменить гнев на милость, сесть в уазик, чтобы уехать домой к Светкиным котлеткам, которые бы он намял. Намял вместе с картофельным пюре, разметал, растолкал вилочкой по тарелке, смазал бы майонезом и кетчупом «Специфический» и ел бы, запивая сладким чаем.
С сожалением наблюдая, как удаляются огни авто, Павел заставил себя вернуться к мыслям о Сеате. Однако не получилось: настолько выстыл, что мозги примерзли и не желали даже явить Павлу светлый образ Сеаты, ни единой ее черточки, ни одной линии. И ни намека на волнение или подъем температуры. Тогда, заглянув напоследок в лунки, продолжительно осветив скованную коркой льда купель до дна во всех укроминах, откуда прежде выходили щуки, он погасил фонарь, собрал свой нехитрый скарб и зашагал по дороге в сторону фермы, а там и до дома недалеко. Однако, минув огни фермы, Павел направил стопы не в сторону села, а продолжил путь вплоть до дороги районного значения, ведущей в село и в город. Дойдя до перекрестка, чуток подумав, Павел зашагал в город. «Ничего, граф Толстой на девятом десятке свалил из постылого дома, а я гораздо раньше сподобился. Пусть Сеата принимает как есть — вот такого, с острогой, пешней и фонарем с подсевшими батарейками». Еще не дойдя до очередного перекрестка, углом под девяносто градусов уводящего дорогу в сторону Благовещенска, Павел увидел позади себя приближавшиеся огни автомобиля. Оказалось, догнал его уазик местного урядника.
— Павел, Алексе-е-эич! — тянет лыбу молодой и нахальный участковый милиционер в погонах младшего лейтенанта, — а дорога в село между тем в другом направлении. — Это урядницкое «между тем» — в быту и общении по службе, к месту и не к месту, часто как раз-таки и не к месту — взбесило Павла не меньше, чем ухмылка Зимы в его чертовы подкрашенные усы — там, на ключах. Однако Павел Алексеевич поборол в себе и первое желание — выматериться, отправив урядника по матушке, и второе и третье — ткнув острогой в бок, провернуть черенок. Упредил даже четвертое — тоже из ряда членовредительских, упредил и те, что могли последовать потом, а единственно собрал нервишки в кулак и постарался сделать вид, будто бес попутал: может, полная луна повлияла на мозговую деятельность, может, впотьмах обмишулился, — словом, обшибочка вышла. И на приглашение сесть в автомобиль с живой, но несколько примерзшей готовностью и даже благодарностью ответил, с кряхтением и чертыханиями сев позади водилы. Павел понимает, конечно, что урядник назавтра деревне всё доложит: мол, Паха Аристократ совсем уж прибабахнутым вернулся домой из бригады Григория, раз обманулся на стократ хоженой дороге. Так и скажет: «Домой из бригады вернулся прибабахнутым. Вернулся домой из бригады…»
* * *
И доложил-таки. Это стало очевидно, когда наутро после летучки в кабинете директора, развалясь генералом-аншефом Троекуровым в своем вычурном кожаном кресле, диссонирующим с замусоленными уборщицей стенами в грязных потеках, Зима вместо приветствия язвенно спросил:
— Пах, ты чё ли на город с добытой рыбой подался? — лукавина так и расплылась по рыхлой угреватой мордяке Зимина и спряталась в его гусарских, с подкруткой кончиков кверху, усах. — Хоть бы раз рыбешки товарищу-однокурснику занес.
— Тамбовский волк тебе товарищ, — усаживаясь к приставному столику, обороняется Павел, — ему с недосыпа обмениваться шутками не в жилу. — Раз доложил мент, мол, не туда ошалевший Аристократ с мороза ломанул, мог бы, башка с кокардой во лбу, доложить, что рыбы не было. Видел, какая балда на небе? Луна, говорю, какая. Вот рыба и не шла.
— Пойдет у нас с тобой, Пах, рыбка. Чую, пойдет! — шлепнул ладошкой о ладошку директор и энергично растер, как это делают местные умельцы с пьяной травой, густо растущей по навозным кучам в округе животноводческого комплекса, зеленым поясом обрамляя село. И Зима тотчас перешел к делу. Было очевидно, что план у него созрел не вчера, и, возможно, он даже и приехал на кривун протоки ночью, поскольку нет терпежу, чтобы открыть этот план Павлу, да увидел, насколько тот был далеко от деловой тематики, нешуточно промерз, решил отложить разговор до утра. И вот теперь настал момент.
— Я вчера после вечерней летучки оставил Светку, чтобы расспросить про тебя. Говорит: без сожаления оставил грязнушинских девах-самогонщиц, вернулся любимый с заработков, привез рюкзак, доверху набитый деньгами, и готов к подвигам, — немного придвинул Зима кресло к собеседнику, словно обозначив намерение: разговор де будет приватный и одинаково важный для обоих. Жихарь подсказал, и у Павла отлегло от сердца: «Значит, этот стрёмный усач после планерки поговорил со Светкой, она открыла, что муж на рыбалке, и они вместе приехали на ключи, желая забрать меня. Словом, бросай, Пах, заниматься херней, нас ждут великие дела. Опять этот «Пах». Уже и сам себя так обзываю, — ерзает по стулу Павел Алексеевич. — А все идет от него, от Зимы. Весь яд в моей жизни от него. А про большие дела он уже намекал и прежде. Знаю все дела наперечет, морда воровская. И уничижающий «Касатик Бледный» — тоже от него. Не могла Светка сама до такого додуматься».
— Слышь, Аристократ, — будто прочитав распечатку размышлений товарища, зашел издалека препротивно ухмыляющийся в усы директор, — должен признать: недооценивал я тебя. И в институте. И когда ты работал мэром. Вот поставили мы придурка парторга на твое место, и года не прошло, а народ меня уже задолбал: возвращай Паху на место, «вертай взад», и все тут. Будто это я один за всех руку в гору, — поднял свою огромную лапу к потолку Зима, — …и проголосовал на том дурацком собрании. Честно скажу, Пах, я тогда голосовал за парторга, — посерьезнел Зима. — А почему? А потому, что ты мне здесь нужен, — директор чуть подвинулся в кресле, высвободив край сиденья, и указал ладонью рядом с собой. — А в бригаде Столыпина ты показал всем, что мужик стоящий и без этих… фраерских понтов. Так давай, Пах, замутим по-крупному что ли, а? — Зима несколько секунд подождал ответа. Не дождавшись, продолжил: — Да, мне понравилось, как ты с мужиками на строительстве, в отрыве от дома, — Зима хитро прищурился, чем привел Павла в смущение. А Жихарь стал рассуждать: «Что он такое имеет в виду, этот боров, когда говорит, мол, вдалеке от дома, а? Небось, братское чувырло, что-то знает про Светку. Или сам того… Ходок Зимин был известный уже в институте. Вместе с еще одним таким же, словно дежурные быки-осеменители — то на экономический, то будущих бухгалтеров, то зоофак вводить в охоту. Как еще обоим дали вуз закончить, непонятно — несколько раз то на бюро комсомольском в позу ответственности ставили, то даже и на партийном. Но батин иконостас неизменно выручал: навешает цацки на пиджак в четыре ряда, мордяка обветренная, красная — попробуй такому откажи — хоть ты комсомол кабинетный бледнолицый, хоть сама астеничная партия всемогущая. Но как-то же его поставила… в позу ответственности бесноватая Софья…»
— Паша, Павел Алексеевич, — стал вдруг серьезней директор. — Я предлагаю тебе должность зама по коммерции. Даже и не думаю скрывать от тебя: даю должность не просто зама, а должность заммута. Мутить будем, Павел. Кого попало не поставишь, а ты человек надежный, не сдашь. Признаюсь честно, Пах, — когда меня поставили сюда директором, батяня сразу присоветовал: Ты, говорит, Пашку перетащи к себе. Какого? Ну, этого… аристократика смазливого, породистого. Он поумней тебя будет, и не фраер, ему не в падлу поработать вторым номером. Грядут новые времена, сынка! — В этом месте младший Зимин шарахнул о столешницу, и бумаги бросились от его лапы врассыпную по полу. — Это не просто же так, сынка, Горбач сады на Кубани повырубал, — говорит мне батя. — Это к большой смуте, говорит. Поэтому надо, чтобы рядом были надежные люди, если что, если вдруг к большому жору! Вот когда еще батя мне про это сказал — в самый разгар до невозможности развитого социализма! — Зима поднял к потолку кривой и толстый указательный палец в волосах и округлил глаза так, будто в зад ему толкали оглоблю. Мордяка при этом побагровела, словно бы он только что доложил нобелевской комиссии о крупном открытии, а его ни в какую не хотят понять и медлят, не торопятся сыпать шведские марки в подставленную шапку. — Всего десять лет до лимониума! — передразнил Зима Децефала, и краснота с его мордяки постепенно сошла до цвета двухмесячного здорового поросеночка, — а мы с тобой, Пах, еще не ездим на японских джипах…
…Из тех яиц, что набрали в корзину идей на обещавшей стать судьбоносной встрече, пришлись по душе, не все. Например, идея заниматься сельхозхимией, продажей техники, торговлей шкурами, рогами и копытами. «Шкурное дело» отмели сразу — мелковато для Зимы, тогда как другие идеи на рынке уже вполне успешно разрабатывались людьми более расторопными. Нет, все это было пресно, не ярко и местами даже пошло. Так казалось самому Зиме, или же в этом убеждал его Павел Алексеевич. Забавным было одно предложение — Павел даже и не мог дать себе отчет, откуда оно явилось в голову, из какого подспуда, из какого мыслительного мусора. Пал Алексеевич вбросил идею возить из Воронежской области чернозем. «Там придурков полно! — стал Павел Алексеевич убеждать товарища, — таких упавших хозяйств, как наши соседи по району, — десятки! Тогда как ходят по лучшему в Европе чернозему, до пяти метров залежь! Немцы в войну вывозили его в Германию без малого два года — вплоть до финала сражения на Курской дуге — все рассчитывали, что в мирное время им понадобится; после Прохоровки Гитлер запретил Герингу и генералам задействовать подвижной состав не по делу, а то, вишь, раненых не на чем вывозить. А и то правда: какая разница, в земле какого уровня бонитета лежать фрицам — в черноземе или в песчанике с глиняной примазкой. Геринг прикидывал, что не худо бы перебрасывать тот чернозем авиацией да не рискнул пойти против воли рейхсканцлера, а то головы не сносить… — развивал Павел тему вширь, и это откровенно забрало самого.
Идея Зиме в целом понравилась, однако же и не слишком: «траектория полета мысли захватывает, но…» Может, от того, что идея не его собственная. Принялись обсуждать, прикидывать. Зиме захотелось даже пригласить в кабинет экономистку Светку, жену Павла Алексеевича — вроде своя и до сроку будет молчать, да и не шибко болтлива. Чтобы обсчитала накладные расходы. Но пока не стали звать, хотя Зима уже было ткнул волосатым пальцем в кнопку вызова секретаря. Нет, по чернозему за пару минут с накладными расходами не определишься. Одно дело — тот чернозем, который они оба не видели в глаза, взять. Куда сложнее найти таких деятелей от земли, кто бы приобрел привезенный чернозем здесь, приобрел бы много, это в проекте ключевой момент. Последнее, оно же первое из яиц в корзине идей — выращивать хлеб, сою, овощи, картофель и торговать ими. Как и предписано совхозу, товариществу, кооперативу. Идея — впахивать на земле в привычном ключе — Зиме не показалась такой уж блестящей. Но, с другой стороны, работать на земле — это все, что Зима умеет. Нет, идея с черноземом казалась куда как ярче и привлекательней: «На всю Расею прогремим, Пах!» — на душевном подъеме Зима больно хлопнул лопатообразной ладонью Павла по спине. На том и сошлись: Павел Алексеевич поедет в Китай искать покупателей воронежского чернозема. «Страна у соседей большая, — пояснил в развитие темы Зима, — сельское хозяйство на подъеме, при этом поля в Поднебесной удобряют человечьим дерьмом. Сам в поездках видел. Оно, если дело пойдет хорошо, тогда и нам, советским потребителям китайской сельхозпродукции, будет здоровее: все-таки овощ от человеческого дерьма или от удобрения природного, от бонитетной землицы — две большие разницы», — заключил начинающий государственник Зимин и призвал кадровичку, чтобы оформила Павла Алексеевича на работу.
* * *
— …Касатик ты мой… Бледный, — припала Светлана к мужу всем телом в дверях, когда Павел уже хотел ступить за порог дома и мялся, держа в руке объемистый чемодан, не зная, как сказать слова прощания. — Ты там хоть питайся нормально, а то будешь на всем экономить, знаю я тебя. Деньги-то казенные не жалей. Большое дело начинаете, сил сколь потребуется, береги себя, а то Зимин на этой нервной работе тебя замучает, а сам с красной рожей будет всем владеть и ухмыляться в свои позорные усы, — уронила супруга крупные слезы на пиджак мужа.
Павел Алексеевич и сам едва сдерживал эмоции. Так надолго он из дому еще не уезжал. Вот бы забрать и жену с собой — насколько б спокойней было. Вместе со Светкой вообще спокойней и уверенней себя чувствуешь — хоть дела государственные решать, хоть частные коммерческие, хоть арбузы на чужой бахче красть. Недаром этот чертов Зима в первую же их встречу шепнул Аристократу на ухо: такая де поворотливая баба, а досталась лопуху. Что он имел в виду, этот жучара, сказав «поворотливая», — и сегодня непонятно, но на подозрения наводит, Жихарь бдит.
Уезжал при абсолютно нарушенном равновесии в душе, словно бы предчувствуя неудачу. Странная тяжесть легла на сердце, и оттого оно будто стало больше, не помещалось в грудине, протестуя, покалывало. Такое состояние, когда хочется мстить всем, не только Зиме. Мстить неконкретно, лупить наотмашь по силуэтам, но так, чтобы прилетело непременно каждому, кто достал его за недели подготовки к отъезду в Поднебесную. Для начала вывести в коридор и отходить палками всех столоначальников отдела сельского хозяйства администрации района. А следом и отраслевого департамента области, куда его пнули из районного. И там, и там при слове «чернозем» разводили в стороны руки и пожимали плечами: мол, не видели, не знаем и программы такой нет, а при слове «воронежский» разве что не падали в обморок. Потенциальные инвесторы, в том числе железная дорога в лице двух неповоротливых теток с огромными сидушками, в испуге округляли глаза: объемы будут нешуточные, помощь солидная, барыш обещает быть большой. Но хорошо бы получить авансик. И называли цифры, вводившие Павла Алексеевича в ступор. Слово «взятка» он, конечно, слышал, но не чаще слова «Плутон»: да, мол, есть такая планета на краю Вселенной, до которой солнечные лучи едва доходят, а может, и не доходят вовсе — на сей счет ученые еще не перестали спорить. Словом, вынули душу. А вместо нее втулили устройство, напоминающее электропреобразователь, упрощающий восприятие действительности. Чего б тебе, парень, по проводам ни гнали, включай сию хреновину и сопротивляйся.
Компашку под малопретенциозным названием «Пилигрим» сколотил быстро. Как из чумного вагона, вывалились кто откуда. Первым стал носатый юрконсульт из бывших обкомовских бездельников. Юную экономистку — незрелое создание с бегающими глазками — снял в кабаке, куда зачастил. Зима говорит, кабак положен де по статусу, там весь бомонд. «Мутный бомонд» — всякий раз добавляет Зима и, вздыхая, подсыпает казенных денег в подставленную шапку: «Доярочкам и скотникам, Пах, премии зарубил, лишь бы ты в нашем общем деле стартовал удачно».
Эта экономистка! В тот раз ждал Сеату, тоже ведь по диплому бухгалтер. Но Сеата не явилась, пришлось заполнить открытую кадровую позицию тем материалом, что подвернулся. За соседним столиком поправляли расшатавшиеся в бегах во имя светлого будущего нервы выпускницы экономфака. Познакомились. Павел сразу вбросил идею. Девчонки переглянулись, посмотрели оценивающе. Еще посмотрели. Пошушукались: «Вроде ничё, не страшный. Только какой-то… будто Бледный касатик…» Павла и так-то задело за живое, что девчонки долго раздумывали, вели скрупулезную счетную работу, будто не устраивали их условия приема, якобы коварно заниженные работодателем, им — Павлом Алексеевичем. Ну а добил этот… не к ночи будет сказано, Касатик. Откуда они его приплели, эти юные намалеваные стервочки?! «Шлындра…», — уже после первой ночи Павел присвоил прозвище девчонке с длинными, будто перемазанными ваксой мелированными липкими волосами, — …Шлындру позднее нужно будет сменить на умную Светлану, та будет надежней. Уже одни только глазенки прохиндейские Шлындры к разору приведут, а начни серьезное дело — и до кичи доведет, а что в постели вытворяет — стыдно вспомнить.
Еще один помощник — однокашник из разорившегося колхоза, тот в студенчестве был надежным, разве что скурвился. Ну и, наконец, бухгалтерша — придатная старушонка, как отрекомендовал ее все тот же, в студенчестве надежный, а теперь непонятно какой однокурсник: «Гарантирую, по крайней мере, что меньше всех упрет общих денег — не то здоровье…»
Дело организовали просто. Про всякие там профсоюзно-демократические штучки речи не вели — так, куцые договоры, и только. Убрать любого — всегда и легко. Профсоюз? — «Анахренизьма!» — сострил уверенный в своей незаменимости, оплывший телом на работе в обкоме, юрконсульт. И напрасно: «Хрюкай, кабан, твою дырявую баржу первой от пирса на стремнину подтолкну».
Словом, команда есть. На бумаге показал ее в районном, а затем и областном управлении, и те, и другие поставили у себя в списках по жирной галке: да, мол, есть еще один монстр бизнеса, готовый умножить неумножаемое, поднять неподъемное, утопить непотопляемое. Выправил гербовую печать. Взял верительные грамоты о благонадежности, по крайней мере, на волостном и губернском уровне: мол, самодостаточный, способный держаться в мутном и бурном потоке на поверхности (или что-то в этом роде), и — в путь.
* * *
И вот Павел Алексеевич, примкнувший к очередной бизнес-группе, летит в западном направлении, к северной столице Китая — Харбину. Затем, согласно утвержденной программе — на юг, в Пекин, официальную столицу. Следом еще южнее — в Шанхай, промышленную, деловую столицу. Если учесть, что дальше родного города нигде не был, то чем не открытие нового мира?
На севере Китая на встрече бизнесменов двух стран идея закупать чернозем привела людей в смятение: глаза округляли так, будто были и не китайцы, и все время перебивали, стоило произнести слово «чернозем», перебивали и просили леса, леса, леса. «У вас много лес, а у нас маратория на рубка на пятьдесят лет. И еще земли, друга, дай», — просили земли дальневосточной. В какой-то момент почудилось, что китайцы более заземленный народ, чем даже он сам, Павел Алексеевич. Между тем бывший сельский мэр дальневосточной кормилицей торговать был не готов, слишком она очевидна, субъективна, слишком родная, что ли. Другое дело — виртуальная, воронежская. Между тем Павел смутно представлял себе, каков он на ощупь, тот чернозем, какой на вид, как поведет себя жирная плодороднейшая почва, возьми ее на ладонь — ссыплется, будто песок, схожий с лунным грунтом, или прилипнет к влажной руке, и ту руку надо будет опустить в воду, чтобы отмыть. Хотя ведь тоже для кого-то и родной тот чернозем, и очевидный и даже субъективный. Странный проект, — как бы со стороны, глазами Жихаря, смотрел на себя Павел, и оценивал, и удивлялся себе самому.
Зато попутчиков Павла, коллег-предпринимателей, торгующих лесом, китайские братья по оружию беспрестанно таскали за рукав, много раз провозглашали комбэй (пей до дна), те в ответ ухмылялись: «А чё, леса у нас навалом, на наш век хватит, напилим сколь надо, хоть за юани, хоть за доллары. А то пущай сами и пилют». Бизнесменов уводили по одному и группами на отдых с девушками, назавтра это были уже потрепанные и грустно ухмыляющиеся, будто пребывающие в растерянности, человеки. Павла не в шутку возмущали и купеческая удаль, и легкость, с которой торговали еще недавно являвшимся народным, общим национальным добром. Он даже часы свои не отдал, когда, видя, как гость из России загрустил, чиновник из принимавшей компании подошел и украдкой спросил на ухо: «Может, товарища девушку хочет? Часы давай!» Нет, даже часы «Полет» не отдал. Во-первых, Светкин подарок. Ну и опять же, за державу, блин, обидно, конкретно — за питерский часовой завод.
* * *
В трехмиллионном Харбине, в своей непричесанности похожем на дальневосточные города, Павел не задержался: здесь встретили и угощали люди, которые, казалось, были в своей примитивной бытовой хитрости лишь вровень с незабвенным Шуриком. Странно: мысль о Перекосе мелькнула будто аллегория. И «аллегория» оттолкнула Павла от набивавшихся в партнеры, хотя вроде все шло нормально, так что его приглашали к столу переговоров, только что не цепляли за полы серого пальто с каракулевым воротником: «Друга, давай земли!». Павел даже чуточку стушевался по этому поводу. Наутро он пошел на местный рынок, что прямо под окнами отеля начинает работать в четыре утра — и загнал, не торгуясь, и пальто, и чесночницы, и кипятильник, все приготовленное для обмена на юани «исключительно в крайнем случае» — в точности, как спланировала домашний экономист жена Светлана. Она и консервы взять присоветовала, но Павел ее стыдил. Сейчас он прикинул, что несерьезно ходить в пальто с каракулевым воротником, когда решаешь коммерческие дела, все-таки не член Политбюро, не государственные дела, частные. Одно смутило: пока отбивался от попрошаек и случайных покупателей, мелькнуло лицо того самого китайца из принимавшей команды, предлагавшего ченч (обмен) — часы за девушку, не главное лицо, не самое важное, но все же. Жихарь пояснил: «Начнут судить-рядить, мол, не того уровня бизнесмен, раз торгует добром с плеча». И стыд поселился в душе Павла на весь новый день и день, следующий за ним. Он старался не пересекаться взглядом с тем китайцем из персонала. Удавалось не всегда. Павла совсем ухайдокало, когда китаец на очередной встрече «элит», подойдя вплотную, украдкой проговорил в ухо на хорошем русском: «Возьми, друга, красивую девочку, теперь-то деньги у тебя есть». А в следующий раз добил: «Ладно, кержак, бери девочку бесплатно, за дружба между народы». Жихарь со своими нравоучениями все время досаждал, и Павел вновь наотрез отказался, однако очень уж неуклюже это сделал. Опять же задели проявления крайней бесцеремонности. В первый раз испытал это чувство, когда шел через подземный переход на рынок. Задумался. Уже и не припомнит — о Сеате ли, или о Светлане? Тем временем копченое узкоглазое чудо лет двадцати — хотя кто знает, как точно определить возраст гражданина Поднебесной — и вот это чудо запросто смахнуло с головы Павла норковую шапку, напялило ее на свою очевидно долгие месяцы немытую смоляную головенку и, выбросив вверх три пальца, с позиции диктата предложило: «Тавали-иси-и, тлиста мож-ж-н-а-а?!» Павел, как полпред, крепко обиделся за державу величиной, как ни крути, в одну шестую суши. В сердцах оставив налетчику шапку, крутанувшись на каблуках, и смешался с толпой. Не сражаться же с ним, ведь компашкой они на раз затопчут хоть полпреда, хоть маргинала — с одинаковым проворством. Словом, осерчал, да и элементарно скрутил спазм брезгливости. Но как человек отходчивый, быстро вспомнил, что он теперь коммерсант, и это обстоятельство предполагает умерщвление некоторых гражданских инстинктов — вернулся и забрал… двести юаней. Всего за пару минут его родная шапка подешевела на треть. «Вот это бизнес, блин!» «Если чё, друга, зови меня Алеша, меня тут все знают». Так отрекомендовал себя ушлый китаец и в свою очередь мгновенно растворился в толпе, унеся легко давшийся приварок в сто юаней.
Это был первый практический качественный бизнес-урок. Увы, получен с ощутимыми потерями. Была бы рядом Светка, она бы того китайца урыла в легкую. На вещевом рынке в родном городе, торгуясь с китайцем за ботинки или куртку, она способна была довести торговца до истерики: «Ты не зэнсина, нет, не зэнсина. Ты — лыба-собака!». Ну, на щуку Светка не походит, но характерец жесткий, а человек она хваткий и цепкий. «Эх, сейчас, будь она рядом, обняла бы, прижала мою красную от негодования репу к груди, устроила ее между сиськами и сказала бы чего-нибудь такое успокаивающее. Чего бы она сказала? Ну, хоть это дурацкое… касатик ты мой… бледный. И откуда она приплела того касатика?». Между тем от мыслей о Светлане на душе у Павла потеплело. Он попытался дать проявлению натуры сиюминутную оценку — и не смог. Ведь не о Сеате подумал в трудную минуту — о жене Светлане. Все-таки Сеата всегда — даже позволяя пользовать тело — любимого держала на дистанции. По существу, кроме вязаных, подаренных ему рукавичек, прибытка от нее никакого. Да и те рукавички, как оказалось, его возлюбленная не сама вязала, точно такие с оригинальным узором красной ниткой по васильковому полю продавала круглая, укутанная в шаль тетка в центре города, у остановки сто шестого автобуса. Про эмоциональный прибыток тоже говорить не приходится. В последний раз это было… это было… Давно было. Настолько давно, что память эмоций стерлась. Такой вот спонтанный неутешительный вывод сделал Павел, стоя напротив православного собора — точной копии Шадринского в Благовещенске, порушенного в его родном городе старшими детьми тех, кто затеял Октябрьский переворот.
* * *
Дальше Пекин. От просторов мегаполиса взяла оторопь. И Жихарь тотчас встрял: «Это же великая столица — великой страны! — а ты, простой Пах из Хомутова, к ним прямехонько по площади Тяньаньмынь, мимо императорского дворца и мавзолея Мао, ломишься с неконкретным воронежским черноземом! Да разве взять тебе их?! Надо, надо, Пах, торгануть землей! Вон как у них на слово «земля» черти в глазах прыгают…»
Новая встреча с бизнес-элитой. «Опять, Пах, в законе эти красномордые — с краденым у государства лесом. У-у, суки! Вон на каких джипах подвозили их жирные тела в аэропорт прямиком к трапу самолета! Ну а ты, если по совести, лучше, что ли? Джипа нет. Но это вопрос времени. По гамбургскому счету, тоже ведь чужим черноземом торгуешь. Нет, Пах, как-то все не по-государственному. Надо было заручиться поддержкой Зимы да толкануть дельцам из Поднебесной землицу. Ведь землю за кордон не вывезешь. Ее можно ухайдокать за пять лет. Но она останется ровно на том же месте и оживет сама — за какие-то десять лет. За животноводческим комплексом есть сто гектаров кормилицы, можно к тому клину еще изрядный кусок прирезать — любой, даже самый дошлый и упертый, земледелец на ней зубы сломает. Там и озеро рядом, станция насосная… на ладан дышит — пусть бы выращивали овощи. А с их маржи вам с Зимой процентик! Наши, погляди-ка, сколь ни бились — и грамоты Почета Зимин народу сулил, и премии, и медали вешал только за намерение совершить подвиг на тех землях — да так и не смогли получить приличный урожай. А у соседей из-за реки самонадеян был?
* * *
Шанхай. Великий город. Только здесь после встречи с ростовцами Павел и оттаял. Спасибо А.С. Пушкину. Никак не порешав государственные дела — на землю в зоне рискованного земледелия в бизнес-столице Поднебесной так никто и не клюнул — Павел присел в ресторанчике напротив памятника великому поэту. И продолжил переживать неудачу с литровой кружкой полюбившегося ему за время командировки харбинского пива. Жихарь добавил в пиво елея. «Все-таки, Пах, как минимум две цельных российских натуры в этой стране есть — при обилии и даже при нашествии наших туристов на Поднебесную: куда ни пойди — везде наши — двое, всего двое — Сергеич и Алексеич», — лениво ворочает не совсем трезвые мысли в голове Павел. «Вот так, спина к спине, только и можно держать оборону», — чуть приободрился осовевший от выпитого Аристократ. Говорят, это уже третий по счету памятник Пушкину. Может, потому и запечатлено «Наше всё» в позе крепко задумавшегося и даже угрюмого. Угрюмое «наше всё», исподлобья глядя на проходящих мимо, будто спрашивает их, потомков солдат Гоминьдана и детей хунвейбинов: «Ну, кто следующий будет на моем месте, какого еще Пушкина вам надо?» «А и будет, дайте срок!» — экономя эмоции, молча, едва заметным кивком отвечают прохожие и идут по своим делам.
В Шанхае Павел будто бы даже подписал нечто невнятное, но с печатями с обеих сторон — вроде протокола о намерениях. На двести гектаров земли. К сотне за животноводческим комплексом провидчески, во имя будущего шального коммерческого успеха и чтобы вдарить по ушлым полоротым мужикам из тайги, по их перманентно замутненному дорогим коньяком сознанию, присовокупил сотню гектаров неудобий на краю совхозных угодий. За границей пахотного поля непригодная для обработки плугом терраса, густо поросшая лещиной, за ней крутобокая, вечно горящая сопка, перед которой заканчивается ров мелиоративной системы и где даже покос вести невозможно. У косарей за день скачек на агрегате по кочкам голова напрочь отрывается, и Зима ежеутренне устанавливает головы тем косарям на место. С присказками, приговорами да крепким словцом прикладывает головы к плечам, возвращая людям рабочий энтузиазм. И те, шатаясь, почем свет стоит, матеря Зиму, идут на покос в неудобьях, будто на Голгофу. Почему мысленно присовокупил? А потому хотя бы, что земля, округло говоря, принадлежит Зимину и он, Пал Лексеич, вроде его именем торганул той землицей, тогда как санкции студенческий товарищ за здорово живешь, не раздает, да и раздает ли хоть как-то? Нет, не помнит такого за ним Павел, не помнит со студенческих времен. А нет, раз что-то эдакое предостерегающее из-под усов прозвучало: «Вам, татарам, только дай за … подержаться, вы им и баб моих станете осеменять без санкции на то. Никакого делегирования полномочий — сам все решаю!» Или что-то в этом роде. А вот по какому поводу выдал шедевральный верлибр Зимин, Павел, хоть убей, не помнит. Может кто-то из общежитской комнаты удачно ввернул — где узким кружком обретались, где сплошь одна беднота и только Зима, сын директора совхоза, более-менее зажиточный. Или, может, кто из товарищей брюки вельветовые спросил на свиданку сбегать, да получил отлуп. Теперь не вспомнить. У Зимы всегда имелась хоть одна, но вызывающе моднячая и, главное — качественно и дорого сработанная белошвейками пара брюк с мудреными лэйблами, рубашечка — хоть на венчание, ботинки — хоть плясать на конкурсе.
* * *
…И вот сидит Павел Алексеевич за столиком в чуфаньке — на русский манер вроде кафешки или недоресторанчика — и улыбается своим воспоминаниям и мыслям, набегающим одна на другую, как пожухлые сентябрьские листья на воде, и ему всё приятней и приятней жить. Рядом один из «лесных братьев», как Павел еще в Харбине окрестил всех лесоторгашей скопом. «Брат» изрядно набрался, борогозит, гоняет и без того крайне предупредительного и расторопного улыбчивого официанта туда-сюда. Видите ли, китаец в белом колпаке никак не сообразит, чего их купеческое степенство «жалают». Один из братьев по левую руку от Павла. А красота писаная — из молодого персонала отдела по внешним связям облисполкома, китаеговорящая Тамара — по правую. Изрядно налитой и багровомордый «брат», как и все другие его братья, отчаянно желает расстараться для Тамары: и анекдотец пошлый — ей, и угощенье лучшее — ей, и официант дошлый — ей. И «брат» на все готов, поскольку ковать железо, то есть, конечно, валить лес, то есть уложить в койку Тамарку, следует немедля. Ведь по возвращении все, что ему останется от полноты жизни — это тайга, недобыт, недоуют — кубометры, кубометры и тыщу раз кубометры, верхний склад, нижний склад, трелевщики, лесовозы, пьяные водилы, суки-партнеры! Однако гарсон все никак не допрет — чего такого-разэдакого на самом деле желают господа. Тамара то обращается к «брату» за уточнением, то к гарсону — растолковать уточнение, то опять к «брату». В результате очередного уточнения, оказалось — «жалают» семужки. А ее-то как раз и нет. Понятно, гарсон стрелой летит на кухню, поскольку богатого клиента не уважить, — значит, в муках умереть, будучи жестоко убиенным рукой хозяина — возвращается — «сяса будет, доставят откуда нада, товалиси, теся минут». Ждут десять минут.
Павел Алексеевич улыбнулся, вспомнив, как после обеда выбрался на одну из улиц торгового городка внутри Шанхая. Одна улица в несколько километров длиной занята торговцами овощами — любыми, какие только в мире существуют, другая, равная первой, — торгует мясом на любой вкус — от ободранной и запеченой кошки, рядовой говядины, баранины и свинины вплоть до дикого мяса — опять же на любой вкус, третья улица торгует изделиями из муки и зерна. И так дальше. Павел пошел по рыбной, узкой улочке, по обе стороны которой торговцы предлагают живого сазана и карпа. Грузовики, сменяющие друг друга, как только товар продан, в этой чудовищной тесноте умудряются развернуться почти на месте, иногда при помощи покупателей. Здесь же, в ближнем проулке, торгуют толстолобом, сомом, морскими рыбами и моллюсками. Пресловутая, пьяно вожделенная одним из «братьев» семужка тут же в ванне, почти снулая, уже пускающая скользкие пузыри, жабры забиты губительной пеной, то и дело ложащаяся на бок и готовая уснуть, но торговец, в тревоге ожидая клиента, умереть рыбе не дает. Павел ошалело брел по «Рыбной», удивлялся и уходил в торговые рыбные проулки и переулки, упирался в стену тупиков — и везде, везде была рыба и народ, народ, народ. Он спросил китайца, торгующего омарами, — жаль, не было рядом Тамары — из каких далей «раки»? «Талеко-о-о-о», — удивил познаниями мелконький, с отчаянно прокопченной физиономией, полиглот-китаец.
…Семужку не несут. «Брат» бесится. Под столом, укрытым белой, застиранной, но чистой, скатертью Павел настойчиво терся коленкой о ногу Тамары. Та вроде терлась о коленку в ответ, но невнятно, не принимая приглашение продолжить отношения где-то еще. Напротив, Тамара приглашала остаться и досмотреть шоу с участием «лесного брата» здесь и сейчас. Но способен ли окончательно осовевший от харбинского Павел прикалываться? На дорогой коньяк юаней не осталось — всю душу и деньги в придачу вынул из Павла китаец, продавший «косуху» для дочки, и другие торговцы, у которых он сделал покупки для Светланы и… Сеаты. А пивом относительно дешево и легко налиться до бровей всего за десять американских рублей — вместе с закуской. Ну и Жихарь на все это взирает молча.
И вот Павел сидит. Сидит. Сидит. Уже едва управляемо собственное тело. Уже оно сомлело в членах. Уже Пах прикидывает, где бы прилечь, куда уронить его, но подходящего места поблизости нет, а есть снующие китайцы, будто в очередь предлагающие ночлег и девушку. И тут запросто из пелены сознания прямо пред очи — а сидит Аристократ лицом к входной двери в чуфаньку — вплыла пара — Зима собственной персоной, а под ручку с ним… Сеата. Оставив Зимина, Сеата подгребла к Павлу Алексеевичу, уступившему Бахусу по всем статьям, и, склонившись над столиком, проговорила своим несравненным, с эдакой утробной надтрещинкой, в чем-то даже скрипучим голосом, но забавно, премиленько, — интимно, словом, неповторимо:
— Да, да, да, да… Павел Алексеевич. Мы с Сережей ищем Вас по всему Шанхаю, а вы тут с симпатичной девчоночкой забавляетесь, пьяно наблюдая за этим уставшим от сытой жизни на кулацком подворье быком, да натираете фифочке коленки. Так знайте, Павел: я все вижу, похотливый вы маньяк. Тамара, говорите? — Сеата оценивающе и пронзительно глянула на спутницу Павла в бизнес-плаванье. — Да хоть, Пах, и Тамара, так что…
Бык с кулацкого подворья, почуяв издевку, все считал правильно. Но сказано Сеатой было столь точно и изящно, что «лесной брат», он же бык не сразу и нашелся, как ответить — к тому же поднесли «семужку в траве», как тотчас окрестила блюдо Тамара, с интересом и крошечной толикой ревности поглядывающая на Сеату. Приправы и зелени на огромном блюде было, ну вправду, чересчур много, это мог рассмотреть даже Павел: «Духмяной травой оживили позавчера еще умершую в торговом ряду семужку». Пах отвлекся. Но. Стоило долго ожидаемой семужке приземлиться, как Сеата на встречном курсе удалилась. Зима от стойки подобострастно, угоднически сгорбившись, поспешил за ней, будто был заслуженный, столетний ее подкаблучник, и, чуть выпрямившись, бросил Павлу через плечо так громко, что на голос усача обернулись из-за столов китайцы:
— Готовься, бабский самурай, будешь у меня за китайцами смотреть. Я нанял полторы сотни. Договор подписал сегодня. Сотню гектаров отдал им за животноводческим комплексом, а еще сотню неудобий — на краю моих угодий. Пусть овощами займутся. Наш народ совсем разбаловался, ничё руками делать не хотят, а эти, — Зима ручищей обвел сидящих в зале, — еще не испорченные. Капитан… старший ихний — Алешка, мать иху, имен пока не запоминаю. Э-э-эх, коммерсант, твою мать… — последние слова Зимы потонули в гомоне сидящих в чуфаньке китайцев — семьями, группами единомышленников что-то празднующих, громко и вразнобой провозглашавших «комбэй».
Павел больше к харбинскому не притронулся. Когда оцепенение стало уходить, он спросил Тамару:
— А был ли на самом деле Зима или все привиделось?
— И Зима твоя была — меня аж мороз по коже продрал: такая, знаешь, необычная… зима. И Зим был, тоже бычара вроде этого, — кивнула Тамара на «лесного брата», аккуратно уложившего мордяку неприятно-вишневого цвета посередине блюда с недоеденной семужкой.
— Значит, была Зима… — едва соображая, проговорил Павел Алексеевич в сторону. — И Зим вместе с нею был. Какой бессовестный аквамарин, блин.
Угрюмый, нет, скорее все же сосредоточенный, Пушкин с укоризной поглядывал на людей за столиком: мол, я и сам, ребятки, был не ангел, при жизни считался тем еще греховодником, отчаянно ревновал Натали, вон и бабника-императора задумывал убить, однако до вас, нынешних, мне как до китайской Пасхи.
* * *
Возвращался домой Павел не быстро. «Братья» требовали продолжить банкет и смотаться на острова — «погреть пузо вместе с филлипинскими девушками». Странная получилась у них бизнес-формулировка, сложный бизнес-план. Тамара всячески увещевала, что островов в программе нет, и «братья» улетели на архипелаг без нее, что неожиданно для Павла Алексеевича Тамару расстроило. Арьергард бизнес-делегации отправился торной дорожкой: Шанхай–Пекин, Пекин–Харбин, Харбин–Хабаровск.
«Как же она могла?» — всю дорогу подзуживал Жихарь. — Как она могла растоптать святое и чистое! И с кем в сговоре — с быком Зимой, который, будто калька с «братьев»?! И когда это у них началось?» Или Сеата — только на считанные часы скупая в чувствах, банальная, прерывалась со мной — чтобы затем быть с Зимой щедрой и изобретательной, талантливой?» У Павла не было контраргументов, как не было и плана.
* * *
— Что там у нас, Светуль, на завтрак?
— Кабачки, Палуш. Тушеные. С чесноком и луком. Извини, дорогой, ты, конечно, у нас мэр, как говорит Зиновьевна, весь такой видный красавец, поджаристый и подтянутый. А я стремительно полнеющая и стареющая женщина, простой экономист племенного кооператива «Зимин и быки». Но и мне хочется выглядеть лучше. И доча не против диеты.
— Ну, кабачки так кабачки, — Павел Алексеевич присел к столу и потянулся к нарезке хлеба. — Как там наша звезда: ходит хоть в школу или уже совсем взрослая стала. Что-то уж больно тяжелым взглядом намедни одарила меня директриса.
— Пока не заносила свою любимую «косуху» до дыр и заплат, была бедовая школьница. А теперь вот и месячные, говорит, задержались…
— Бывает, — грустно подытожил Павел. — Ты вон тоже сколько раз паниковала, а ничего, прорвались. Это у вас семейное. Гены.
— Говорят, Пах, у китайских овощеводов огурцы ночью покрали: Софка Зимина в семь утра звонила. Плакалась. Я не хотела тебя будить после ночной рыбалки.
— С утра пойду с китайцем Алешей разговаривать, — отозвался Павел, в задумчивости гоняя вилкой по тарелке запеченый овощ. — По-моему, они излишне суетятся: ну, умыкнули пацаны мешок тех огурцов, так что? Это вам не воронежский чернозем — не убудет, новые нарастут. Зря паникует Алешка. Я его понимаю: скудная еда, сырые лепешки, отварной рис да трава — запаникуешь тут, когда в желудке все время урчит. С другой стороны, это Алеше не шапки с честных людей сшибать. Тут земля, с которой работать требуется. Тяжело работать. Ладно, скажу Зиме, чтобы на питание наемным работникам добавил. А то сам носится по городу в тонированном джипе с чертовой поэтессой, и напрочь про работников забывает.
…Светлана испытующе оглядела мужа, сшибла пылинку с воротника пиджака, полными, сильными руками повернула лицом к двери, как поворачивает портной манекен, перекрестила в спину три раза, легонько подтолкнула ладонью вперед и шагнула за порог вслед за Павлом — на работу.
«После возвращения из Китая мой Бледный Касатик какой-то смурной стал. Что же там случилось с ним? Странные они и опасные, эти китайцы. Может, чего вкололи, а Пах и не заметил, пока бодался за каждый рупь с бизнесменами Поднебесной, а? Вон, его даже не обрадовало, когда почти единогласно избрали мэром. Децефала — Кузина чуть лихоманка не прибабахнула, а Пах… — ноль эмоций».
«Надо же, придумала: Касатик Бледный. Случайно вчера открыл учебник, читаю: «…Многолетнее сизовато-зеленое травянистое растение. Препараты из корневища касатиков — в народной медицине «фиалковый корень» — в виде отвара используются при пневмонии, ангине, водянке, для уменьшения поллюций и удаления веснушек…» Из-за нее меня в деревне уже и не зовут Аристократом. Вон и китаец Алеша вчера в ступор ввел: «Командирка, капитана, Касатика, огурцы сперли, на хрен, совсем бизнеса плохо…»
Касатик. Да еще бледный. Совсем уже… хоть из деревни беги. Но — куда?»
Павел угрюмо посмотрел на Светлану. Даже всезнающий Жихарь, глубоко вздохнув, покачал головой и воздержался от реплики.
Павел толкнул от себя калитку, придержал ее, молча глядя на жену исподлобья, подождал, когда она проплывет мимо. Но стоило ему взять ее за руку, такую теплую, мягкую, родную, взгляд его прояснился, и семейная пара отправились на работу, шагая в ногу, он — в мэрию, она — в контору.
1991 г., 2013 г.
Свидетельство о публикации №216101100310
Дочитал всё Ваше опубликованное, и книгу Нины Дьяковой (за кою отдельное спасибо). Некоторые её стихи пробирают основательно.
Жду Ваш "Красный остров". Помню, что к лету. Если не затруднит - маякните, когда опубликуете.
До связи. Удачи!
Назар Ерофеев 29.11.2016 22:09 Заявить о нарушении
Александр Маликов-Аргинский 30.11.2016 03:39 Заявить о нарушении