Сорняки прошлого

    Майский день только встречал ласковое солнце, а в воздухе уже витал торжественный дух праздника. Из толпы вышел розовощёкий лейтенант, совсем юный, но с напускной солидностью. Его спутница – белозубая с искрами в глазах – беззастенчиво теребила ему грудь…
И вдруг из-под её ладошки блеснул пятью концами орден…
    И сразу внутри что-то оборвалось, верхняя губа предательски задёргалась. И заныли руки и ноги. И желваки стиснули зубы, не свои - протезы. Да и было ли что своё? Шесть десятков ковылял по земле и сейчас ковыляю... а этот вон бодрый, твёрдо шагает. Хоть шаталась, наверно, и под ним матушка-земля. Матушка ли, смрадом окатившая неполные мои пятнадцать лет? И зачем я родился тогда, а не теперь? Может быть, и матушкой она обернулась бы, а не мачехой. И не тыкала бы меня мордой в землю, не волочила бы по своим ухабам выпотрашивая что-либо человеческое. И не шло бы прошлое по пятам, не цеплялось зловоньем, не тянуло бы сердце вниз. И была бы просто жизнь…
    Воздух стоном вырвался из груди и, боясь, что кто-то услышит его, голова дёрнулась, и тело мерзко съёжилось. Захотелось спрятаться, сгинуть. Пусть даже туда – в прошлое. И жить в грешном мире грешником. И не бояться, что сор твой пробьётся в иной, запретный для тебя, мир

    ***

    Вторые сутки голод меня гнал к жилью. Озноб дёргал все члены, приглушая ползущие следом шорохи. Мысли, изрытые страхом, путались. Который уж раз по лицу ударяла ветка и голова прижималась к плечам, протрезвев на миг. Но ясность не приходила. Ноги несли тело, будто неуправляемая лошадь. И только, когда в ноздри слабо полез ставший привычным за последний месяц запах гари, в сознании что-то шевельнулось.
    - Лёнька?! – неожиданно прошил меня чей-то близкий голос.
    Прямо передо мной выросла тётка, сгорбленная под тяжестью корзины.
    - Лёнька, - тихо повторила она и, взявшись за передник, осторожно пошла на меня.
    Я не мог шелохнуться – тетка Варя! По щекам полились слёзы.
    - Ну, ну, Лёня, - обняв, гладила мою спину тётка, - в деревне-то немцы, пойдём скоренько, - ухватив мой рукав, потащила к заросшей мхом крыше неподалёку стоящего погреба.
   
     В чёрной дыре первой скрылась Варька. Иначе называть я её не мог. Несмотря на звание тётки, она была молода. За ней на ощупь стал пробираться и я. Крутые ступеньки спускались в сырой колодец, дно которого уперлось в ногу неожиданно мягко. Глаза, не успевшие привыкнуть к темноте, ослепила спичка, вдруг повисшая между нашими лицами. И сразу придавила слабость. Дрожь добралась до коленей и потянула к земле. От вздрагивающего огня заблуждали тени. Захотелось спать и, податливое этому желанию, тело обмякло вовсе.
    Спалось тревожно. Но, пробуждаясь, успокаивался и вновь проваливался в недоспанные бездомные часы. Время будто разорвалось на две части: всё, что было и что ещё ожидало; хорошего не было, да и будет ли? – сомнительно. И пребывать в какой-либо части его было скверно. А промежуток – единственный спаситель от всех терзаний – неумолимо приближался к своему концу.
    Над головой уже что-то стукнуло и горохом покатилось вниз. Шевелиться же не хотелось. Тело влипло в матрац, растворив в себе соломенные иглы. По глазным яблокам зацарапались веки, пытаясь подняться, но непосильная тяжесть лишь выдавливала капельки кислоты. Что-то едва уловимое коснулось ног и с нарастающей силой нервно пробежало до самого лица, обдало жаром.
    - Лёня... – вторгся в глухоту Варькин голос и стал заполнять всё ещё сонное отрешённое моё тело.
    - Варька, ты? – еле выдохнула моя сдавленная грудь
    - Я, Леня, я, - задыхалась она горячими губами, - Сутки уже спишь. Идём ко мне, я воду согрела, помою тебя.
Её цепкие руки приподняли меня и потянули к себе.
    - А немцы?
    - Нет их, завтра припрутся. Да не бойся ты. Чего бояться? Видишь, - живая я.
   
    Предвечерний закат, забыв о войне, жил тишиной. Ни птиц, ни ветра, ни людей – всё будто вымерло. Кажется, совсем недавно носился здесь с ребятнёй. Ботву мяли, не свою – соседскую. Матвей шкодниками называл. Противный дед...
    Варька шмыгнула в проём полуразваленного плетня и, задрав юбку, белыми ляжками таранила пожухлый бурьян, разросшийся вольно по всему огороду и теснивший едва заметную тропинку к самому сараю. Своих ног я не чувствовал. Они торопились не упустить Варьку и сходу внесли меня в сени, в которые уже просочился сквозь распахнутую настежь дверь жилой запах избы
    Пропустив меня, и, накинув крючок, Варька лихорадочно схватилась за пуговицы.
    - Мыться, скорей мыться, - на лице у неё блуждала странная улыбка, - Вшей ещё не завёл? А для спокойствия молочка пока выпей, а уж покушаем после.
    Молоко и кусок хлеба проскочили незаметно. Не дав опомниться, Варька взяла меня за руку и, как ребёнка, повела за печь.
   
    У горячей стены стоял большой чугунок, курившийся белым парком из-под чуть сдвинутой крышки. Полумятое корыто и до краёв наполненный ушат с холодной водой примостились к другой стене, - деревянной, отгородясь от печи домотканым половиком. Мыло, мочалка и холщовое полотенце сгрудились на табурете. Эта домашняя баня пряталась за выцветшей занавеской.
    - Чтоб тепло не уходило, - приговорила Варька, плотно её задёргивая. – Раздевайся скоренько, чего стоишь? – торопила она, скидывая сама юбку и кофту.
    Я медленно стал расстёгивать рубаху, поглядывая, как она умело разводит воду в прихваченной у загнетки бадье. Сильное её тело то проступало на нижней рубахе, вырисовывая каждую свою складку, то терялось в морщинах грубоватого льна.
    Оставшись в подштанниках, я топтался за её спиной, не решаясь что-либо делать.
    - Ну, давай, Лёня, залазь в корыто.
    - Может я сам, - не смотря на Варьку начал, было, я.
    - Ну, нет, - решительно подталкивая меня в спину, возразила она.
    Первый ковш горячей воды скатился мурашками к самому сердцу. Жёсткая мочалка скоблила грязное тело и вскоре оно, уже разомлевшее, было всё во власти бабьих рук. Варькина грудь, вылепленная мокрой рубахой, тёмными пятнышками то и дело тыкалась мне в ухо, она щекотала, пробуждая странное, неспокойное чувство.
    - Раздевайся-ка  совсем, тебя будем мыть или штаны твои?
    - Варь, шла бы ты, сам домоюсь, - выдавил я, мало надеясь, что она уступит. Но Варька, к моему удивлению, не стала противиться.
    - Ладно, давай сам, совсем мужиком стал. А я покушать соберу.
    Домывался я недолго и, когда вышел из-за печи в мешковатой, подсунутой Варькой одежде, недавняя брякающая суета отступила.

    Опершись локтями в длинный стол, наполовину стёртый временем, хозяйка покачивала головой на крепких грубоватых руках. Глаза её поблёскивали толи от слёз, толи от последних всполохов рыжеватого огня. И всё её существо, похоже, удалилось куда-то. И стало мне опять жутко, одиноко и даже страшно.
    - Что же, Лёня, - опомнившись, к моей радости, Варька тяжело подняла голову,
    - Отпразднуем нашу встречу, садись, - рука её медленно опустилась на лавку и, подвигаясь, она неловко задела стакан, от которого тёмной дорожкой побежал ручеёк,
    - Вот чёрт, - буркнула она, – Тяжко мне, Лёня, ох тяжко; не работать, - душой тяжко... Да садись ты, чего стоишь? Ешь, - Варька двинула миску пахучих щей к моим рукам и, поднимая стакан, продолжала:
    - Вот жизнь настала, Лёня, поди, разберись: кто свой, кто чужой? Ваньку Будая помнишь? В сапогах всё ходил и счас ходит, только хромовых. Полицай...
      Варька говорила неторопливо, вяло и, вдруг встрепенувшись, как-то по-мужицки, с повадкой, ясно выплывшей с образом отца, налила в стаканы из уже початой бутылки крепко пахнущей жидкости. И опять обмякла и продолжала тихо, отрешённо и, по всему видать, больше для себя.
    - Ванька у Кольки Хромова застрелил всех. Маньку махонькую не пожалел. В чём она виноватая? На свет своими  лупешками не нагляделась. Весёлая была. Деревня улыбалась, когда от радости визжала. Бежит, бывало, по дороге с отцом, по лужам шлёпает, а Колька не ругает, посмеивается... Не выдержал Коля, от горя озверел, видать. Пришёл ночью и Ванькиных тоже порешил. Жена на сносях была.
    Варька замолчала и спокойствие, так медленно вселявшееся в меня, зашаталось, заёжилось.
    - В тихой жизни, Лёня, не узнать кто чего стоит. Видать только перед смертью можно на изнанку вывернуть душу. А так..., - Варька махнула рукой, - Пей, Лёня, одна радость осталась. И всё к чёрту! – выдохнула шумно и, зажмурившись, влила в себя убивающий мысли дурман. Звякнув стаканом о стол, она с маху двинулась ко мне, толкнула в бок и, пожирая тоскливым взглядом, заиграла моими нервами так, что рука не стала справляться с ложкой. Дрожь, вдруг волнами исходившая тело, высушила рот. И я невольно потянулся к наполненному до краёв стакану...
    Горячий ком, пьяня, расползался по всем членам. Огоньки, тлевшие в печи, запрыгали, закружились и, мелькнувшая в этом водовороте обнажённая женская грудь, потащила меня в глубокий, бесчувственный омут.

    Сколько я был в забытье, не помню. Только очнулся от шума. Затёкшее тело неудобно пеклось на горячих камнях. Голова гудела от дробных ударов чужих голосов. Гостей не было видно. Среди развязных, непонятных выкриков и завываний на высокой ноте дрожал Варькин голос. Она пела какие-то частушки и, наверное, плясала. Пол подрагивал под общий гогот и хлопанье.
    С трудом, преодолевая страх, я глянул поверх занавески: за вчерашним столом с помутневшими зенками пировали немцы. Нагло пускали они «голубей» и ржали. Растрёпанная Варька, бесцеремонно растолкав пару изрядно нализавшихся фрицев, плюхнулась меж них с безумно-красным лицом. Юбка у неё задралась и по ногам пауками поползли корявые их пальцы. Они мяли бабье тело, отпихивая один другого. А Варька, заведённая пьяным угаром, орала уже не песню, а что-то отдалённо похожее, ободранное, страшное. Слюни брызгали на объеденный стол, а стеклянные глаза ошалело бегали, не находя зацепки.
    - Племяш! – как громом оглушила меня Варька, - Слезай, хватит дрыхнуть.
Холодная крупа осыпала мою голову.
    - Племяш!
    «Всё…» - застучало в висках.
    Ворвавшаяся тишина сжала меня. Шаги редкими, но сильными ударами залили потом. Занавеска затрещала и в меня впился колючий глаз немца.
    - Партизан? – ухмылка стала проступать на его засаленных щеках.
    - Нет, нет, - зашептали мои губы.
    - Was ?
    - Да что ты, ефрейтор, племяш это, свой, - еле собирая слова, поднялась Варька и, раскачиваясь, долго брела до печи.
    - Пойдём, какой он партизан, nein, - она повисла на его руке и потащила к притихшему, полуживому столу.               
    Ещё целый час, как приговорённый, я мучился на печи боясь шевелиться. Но они, похоже, забыли меня. Варька, не переставая хозяйничать, потихоньку выпроваживала немцев. И, когда последний был на улице и звякнул крючок на двери, она, облизываясь и морщась, подошла к печи. Моргая красными на измятом лице глазами, заговорила прерывисто:
    - Испугался, Лёня?
    - Уйду я, к матери в деревню. 
    - Куда ты пойдёшь? Может, и деревни-то нету? А у меня в безопасности будешь. Теперь знают тебя, не тронут.
    Варька неумело поймала тряпку, недавно служившей занавеской, и громко высморкалась. Пошаркала где-то внизу, опустилась шумно,  по-дедовски, и стихла. 

    Жажда, вконец иссушив меня, согнала с печи. Воды в доме не было. Выходить же к колодцу, который маячил журавлём в окошке, страшился. Там, за дверью, хоть изредка, но тарахтели машины и ходили люди. И всё же, собрав последние крохи храбрости, я откинул крючок и, нацепив галоши, с бадьёй выполз на воздух. Как по коридору, желая спрятать себя в его стенах, я зачастил к воде.
    Журавль, поскрипев, клюнул носом, растормошил сонную глубину и, зацепив зеркальный диск, потянул его наружу. Вода была холодная и, должно быть, вкусная. Я пил долго, пока мог, а когда оторвался, посвежевшие от питья ноги враз обмякли – за колодцем стоял Будай. «Живой? Может Варька сбрехала?» - в суете забегали мысли.
    Ванька в развалку обошёл колодец и, обхватив большими пальцами ремень и накренив голову, придвинулся ко мне вплотную.
    - Давно водичку такую не пил, Лёня? Или в лесу такой нет, а? – его рот скривился в ухмылке, - Откуда пожаловал?
    - К тётке я…, навестить.
    - Да что ты говоришь? В гости, значит? А что ж не с братиком?
    Ванька ухватил отворот рубахи, и мой подбородок упёрся в его костистый кулак.
    - Фомку свово где забыл? Дома его нет. Никак в лесу гуляет? Они с Хромом, кажись, дружками были?
    - Не знаю, где он. Я за него не ответчик, я сам по себе.
    - Э, щенок, не бывает так. Если не с красными, с нами должон быть. А ну топай за мной, - Ванька дёрнул за рубаху, и я подался вперёд, споткнулся, но не упал, – давай, давай, не задерживайся. А Варька подождёт, у неё и без тебя ухажёров хватает.

    Мы шли вдоль деревни, и каждый дом будто сторонился меня, не узнавал. Ванька, щуря свои маленькие глазки, изредка оборачивался. Он словно прикидывал на что я сгожусь? И вдруг остановился, свернул на тропинку и через два десятка шагов, упершись в бревенчатый сарай, толкнул дверь.
    - Поживи малость пока…, неответчик.
    Дверь захлопнулась и земляной пол перечеркнулся жирной полосой изгаженного дня. Обшарив углы, захламленные чем попало, я опустился на ком слежавшегося сена и откинул голову…. Да не рассчитал. Боль вошла в затылок и, зацепив там созревшую к себе жалость, погнала её ручьём к глазам.
    Тело иссушалось долго, томительно. Незаметно навалился тяжёлый сон. Но даже в тягости своей он всё же исцелял, не ведая о новой мирской жестокости. А она была рядом – за дверью, в любую минуту готовая вырвать тебя из спасительного небытия и вернуть в реальность.

    Вот и засов загремел, и спрятался пугливый сон от греха подальше, а вместо него в дверном проёме с дождём появился Будай. Я встал и боязливо пошёл к выходу.
    На голову сыпал холодный дождь. Дорога за ночь раскисла, и галоши на каждом шагу расползались. Ванька ничего не говорил. Как и накануне, оглядываясь, он лишь кривил рожу, а я, точно козлёнок, шёл за ним ни о чём не думая. Мысли куда-то задевались. Да и хорошо было без них, покойно.
    Впереди заголосили, послышались выкрики. И опять человеческая суета закопошилась во мне, заёрзала.
   
    Вокруг серой, безликой толпы, скученной у крытой машины, кольцом стояли немцы. Полицаи, подводя к заднему борту, каждому крутили руки и вязали верёвкой, извоженной грязью. Затем толкали их к машине и те, упираясь чем могли, карабкались в неё, но соскальзывали безрукие плечи, разбивая в кровь лицо. И всё же заползали, осыпаемые ударами со всех сторон. Полицаи не скупились, били остервенело, со смаком.
    Эхо ударов ознобом стягивало на мне кожу. Дыхание сбивалось прыгающим сердцем. Дрожали руки, и мякли ноги. А глаза смотрели. Упирались в человеконенавистничество, боялись и смотрели.
    Будай разговаривал с немцем чуть в стороне и, когда тот, наконец, закивал в ответ, счастливая его рожа зацепила ещё больше и без того истёртые, готовые выплеснуться наружу, мои нервы.
    - Пристраивайся, Лёня. Сородичей обижать грех, - и бережно так, с лаской придвинул меня к толпе.
    - Не влезут все, - вперемежку с матом выругались у машины, - раздевать надо.
    - Так раздевай, чего медлишь, всё равно подыхать, - несколько прыжков и Будай был у заднего борта.
    Дождь не переставал. Бесчувственно омывал он ещё живые, покорные головы. Сердце во мне утихло. Захотелось сесть, здесь же – в грязь, и провалиться в эту проклятую землю, без боли сгинуть. А выходит – нет. Не отпустит просто так жизнь, напоследок помучает…. Перед самым носом полицаи подняли борт, залязгали затворами, сплёвывая с перекошенных ртов матерную брань. Тут же завизжал мотоцикл и, как цепной пёс, с оскаленным пулемётным зевом заюлил за уготованной добычей.
   
    Я с минуту провожал удаляющийся грузовик и только теперь ощутил себя живым. В мой мокрый затылок дышало что-то слабое и тёплое…. В шинели без знаков различий с серым от грязи лицом, опустив голову, недвижно стоял солдат; совсем не похожий на вояку, худой, неузнаваемого возраста.
    - Ну что, жильцы, не хватило вам места на том свете? Поживите пока, дело поправимое, - Ванька махнул рукой, и я с солдатом на одеревенелых ногах шнурком заскользил за его спиной.
    Перед чёрным проёмом, где скрылась «шинель», Ванька схватил меня за плечо и прошипел прямо в ухо: - Узнай, кто этот худой, - и добавил уже громко, с издёвкой, - жилец временный.

    Знакомый иззябший свет всё так же лежал на полу. Солдат, видно, обессиленный, сломившись в коленях, сполз по стене на корточки и замер. Голова запрокинулась, обнажив худую шею. Руки растопыренными пальцами зарылись в мусор. Похоже, из него ушли остатки жизни, так неестественно, коряво он сидел. Приткнувшись у другой стены, забылся и я… Ощущение сегодняшнего дня распирали меня изнутри: немая толпа, тиская со всех сторон, приподнимала меня и несла к ужасающе чёрной, вонючий дыре. Стон перемалывался живой рекой и толчками забивался в голову…
    - Слышь, слышь, парень?
    Я с трудом открыл глаза…, солдатская фигура чёрным пятном размывалась в серых сумерках.
    - Светать скоро будет, юноша; уходить надо.
    - Куда уходить? – ещё не согнав сон, я с трудом соображал.
    - Сначала в лес, а потом видно будет. Здесь же, непременно убьют. Что вчера не тронули, - не удивительно. Растянуть издевательство – для них любимое занятие. Жестокая жизнь настала, юноша. Уж и не верится, что светлые дни когда-то были. Сейчас только и живёшь прошлым. В долгу мы перед ней: брать – брали, а отдать не успели. Жаль…, а как хочется, чтобы не зачеркнула тебя могила.
    «Почему он так говорит? Перед кем я в долгу? Может и взял он что-то. А я…, что я видел? - пьяную брань и отцовский ремень. Туман, а не жизнь, и нынешняя - продолжение того же».
    Солдат заговорил о каких-то добрых людях, о любви, ответственности, рожденной ею…, но перед моими глазами, как воочию, встал лесной командир, с оглядкой бросающий раненую женщину…. И вся солдатская говорильня показалась мне пустой и не правдой.
    А солдат всё не унимался. Мысли его разматывались словно пружина часового механизма, когда-то заведённого и, наконец, пущенного в ход.
   
    - Не верится, что время уходить. Но иному не бывать. Машина насилия с животным инстинктом превосходства живёт страхом противника. Выходит, моим страхом. А его нет. Поэтому исход мой предрешён. Она не сможет стерпеть моего существования в таком обличье. Ты ещё молод, юноша, и тебе, вероятно, трудно понять это. Жизнь прекрасная штука. Человек – разумное существо. И отличает его от всего живущего на Земле только разум. Только он делает человека человеком и двигает его по эволюционной лестнице. Но он не один; в каждом из нас, закалённый тысячелетиями, рядом с разумом сидит его враг, намного старше и опытнее. Инстинкт самосохранения – вот подарок безмозглых животных, который часто напоминает нам, что мы оттуда, - издалека, где выживает тот, кто сильнее. А унизиться до ничтожества перед физической силой, значит потерять драгоценное, что есть в человеке – разум, значит самолично растоптать в себе то сокровенное, что делает тебя Человеком, и оставить только живущую плоть, ничем не отличимую от плоти животного. Так к чему же такая жизнь? Выходит, ни к чему. А принимая смерть, не теряя разума, мы сохраним в себе человека. Мы будем жить в памяти, Это важно. Ибо жизнь – мгновение, а память вечна…
   
    Солдат остановился, похоже, перевести дыхание, но больше не заговорил.
   
    Первый свет уже пробрался в щели и замер на своих местах. Сквозь стылую тишину изредка долетали живые звуки. Но не радовали они своим пробуждением – пугали…
    «Узнай, кто этот худой, жилец временный», - вдруг проснулся во мне Ванькин голос. Он непрошено захватил моё холодеющее сердце и стал заталкивать его куда-то в горло. «Узнай…, а если не узнаю…, - на машину и вместе со всеми...». Сарай стал казаться невыносимо тесным, похожим на только что видимую во сне клоаку, пожирающую людей. Но страх не расползался по всем клеткам. Вероятно, неудовлетворённость своим положением душила его…
     - Солдат, - начал я. Голос был на удивление спокойным. Сила желания жить превзошла все доводы солдата о человеческой сути. – Сам-то что сделал, солдат?
    Солдат медленно поднялся и, чуть сгорбившись, молча, пошёл на меня. Он сжимал правый кулак и я, видя это, насторожился. Но нависнув надо мной, он не ударил, а лишь сунул костлявые пальцы под самый нос и разжал их…. На его ладони лежала тёмная пятиконечная звезда.
    - Мало сделал, юноша, совсем мало…
    ...За дверью прочавкало, загремело и в полумрак втиснулась фигура Будая.

    ...В избу Ванька втолкнул меня одного….  За длинным столом сидел немец: рыжий, в очках – тот самый, что стоял у машины и слушал Будая.
    - Ну-с, Лёня, рассказывай, - начал он почти по-русски, - не стесняйся.
    Стеклянные глаза засверлили меня с ног до головы. Стало неуютно, руки задёргались. Я всё не мог начать – голос куда-то делся.
    - Ну! – выпалил офицер.
    - Ничего…, - выдохнул я, - ничего он такого не говорил. В окружение попал, хотел пробраться куда-то, - голос запрыгал и губы, как в лихорадке, коверкали слова, - Ничего такого…
    - Ну, кто он, кто? – заорал немец и вплотную надвинулся на меня.
    - Не знаю…, - но, кажется, я не договорил. Что-то тяжёлое, как из пушки, опрокинуло мою голову.
    - Ты думаешь, для чего я тебя от машины вытащил? Для отдыха? Нет, Лёня, ты работать на меня должон, раз я жить тебя оставил. А иначе ты мне не нужон, - в поднятой его руке застыл холодный ствол пистолета.
    - звёздочка, звёздочка у него…
    Я уже плохо соображал: о чём он спрашивал и что отвечал сам.

    Посреди избы на лавке был растянут полураздетый солдат. Рядом стоял Ванька с дикой улыбкой и горящими глазами. В его руках змеёй извивался хлыст.
    -Лёне дай, - приказал немец.
    Ванька ткнул хлыст мне в руку и нехотя отошёл к стене.
    Потная рука искала причину начать, выворачивая память, насосавшейся лесной грязи, неделями несмываемого пота, тухлой лесной падали и коры, застревавшей горечью в горле. Неласковые годы, обожженные отцовским ремнём, возбуждали во мне ненависть к этому изведавшему ласку солдату. «Да и почему я должен жалеть его? А меня кто жалел? Не было этого». И, взмахнув над головой концом переплетённой кожи, со злобой стал высекать на его смирном теле красные борозды. Кнут посвистывал, распарывая воздух, и тело под ним сжималось и разваливалось, и опять сжималось, и опять разваливалось.
    Ослабевая, рука уже ходила вместе с моим телом. Пот застилал глаза и, порубленная в сетку спина, пеленой размазывалась в сплошное красное пятно.
    Меня кто-то схватил за руки и пытался остановить. А я всё изгибался, разбрасывая последние силы. А когда обмяк, сквозь собственный хрип, булькающий в горле, у ног расслышал надрывный, протяжный стон: «Жаль …»

    ***

    Звуки оркестра толкали меня прочь. Деревья с яркой молодой зеленью молча били по лицу. И я шёл от людей подальше, туда, где некому спросить: "Какую память о себе оставил? Зарыть бы эту память, как сорняк вырвать из души своей. Да, видать, крепко она внутри сидит – корни аж через всю жизнь проросли. До могилы придётся таскать её каторжную, не иначе".

    1988г.


Рецензии
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.