Аристотель

Мысль о молчании ни с того ни с сего пришла в голову в тот обыденный момент, когда меня с усталым усердием отчитывал старый профессор. Я не прилагал никаких усилий, оказалось достаточным просто допустить вероятность, и работа пошла сама. А сейчас уже исключена возможность обратного хода, возможность свернуть с асфальта на обочину, хотя, что здесь асфальт, а что обочина – не ясно. Будто я оказался заперт в пустой комнате и, не моргая, следил за единственным выходом, а когда обернулся – она уже была там, за моей спиной, причем – всегда и даже раньше, чем в эту комнату попал я.   

Так вот, меня отчитывал старый профессор. Это выглядело довольно жалко, нелепо и до одури скучно. Он будто был персонажем с пошлой картины, висящей в коридоре какого-нибудь учреждения: одновременно и конем, и плугом, и ворчливым землепашцем, который, исходясь на говно, орет на этого коня, на плуг, на поле, на солнце, на бога и даже на себя, находясь из-за этой истерики на краю смерти и, возможно – если землепашец так умеет, – испытывая при этом эсхатологический восторг. Без «эсхатологического восторга» профессор обойтись не может, его ум привык изъясняться только на подобном языке – на таком, использование которого делает все сразу вроде как понятным.

Короче, он стоял надо мной и надсаживался, пугал, при этом, кажется, больше себя сами знаете какой нелепостью и каким бредом. Если бы уважаемый профессор захотел дать себе отчет в том, насколько он не первый и как давно подобное перестало нас пугать, он бы так не позорился. Тьфу, да об этом говорить – стыдно.

И он, понятное дело, ждал реакции, что, по сути, было его единственной целью. А я решил промолчать – просто так, спонтанно. И профессор вскоре как-то сник, запнулся и затих, с самим собой долго не поспоришь – не та сила духа. Я же – сидел и молчал дальше, игнорируя – совершая самое страшное и непростительное. Тогда профессор вернулся к своей гнусавой песне. От его поражения стало еще скучнее – просто невыносимо. Все вокруг отчаянно сочилось скукой: его слова, он сам, аудитория, мои одногруппники, их опущенные в телефоны головы, наблюдающие за ворошением очередных парламентов, обществ и сторон, их остеохондрозные шеи, и, конечно же, я сам. Мне были прекрасно известны причины моей скуки – вся эта срань о внутренней пустоте и тому подобное – но они были не менее тоскливыми, как и все умники – те, кто первый не поленился написать об этом…

С тех пор снова говорить я так и не начал. Однажды – уже после – я решил все-таки осмыслить причины, и вот они: опять же скука – пережевывать всю эту пустопорожность было скучно до ужаса – как пытаться допить давно уже выпитый чай, как падать в идиотию на подобии безалкогольного пива или безникотиновых сигарет; еще – заниматься этим вдруг стало невыносимо лень – так я когда-то перестал произносить «привет» и начал просто кивать головой и улыбаться – это чем-то похоже, потому что меня не привлекало казаться психически больным, я не вел себя отсутствующе или что-то в подобном роде, а просто исключил один из элементов, помогающих нам сбиваться в кучи – все уже давно начали этим так или иначе заниматься, а я не стал ждать и – закончил, по крайней мере – для себя; и третья причина – прекратив говорить, я почувствовал, что скуки не то чтобы стало меньше – нет, но она приостановила свой ход. В лишении я обрел намек на счастье.

Мое молчание вынуждало людей испытывать неловкость, ведь они, как правило, не слишком часто сталкиваются с тем, что хотя бы обращает на себя внимание – тревожит привычное. Поэтому неловкость для них – довольно сильное чувство.

Они переставали понимать – как следует себя вести, по-настоящему терялись. Внезапный и неясный испуг и, нередко, злость слишком очевидно не соответствовали их устоявшимся представлениям, это, в свою очередь, усиливало страх – не боязнь, а именно страх – неосознанное, то, что лишено конкретики. Несколько раз я даже получал по морде – так выражалось их бессилие. И все это из-за какой-то незначительной мелочи…

Единственные, кого мне жаль – это родители. Сначала они пытались объяснить мой поступок (когда закончилась их истерика) чем-то дежурным, вроде как для себя понятным – наркотиками, фанатизмом, сумасшествием – чем-то откровенно глупым, одобренным. Потом инстинкт подсказал им не замечать – до тех пор, пока не перебесится. Так, как пишут и говорят многие, к солдату приходит защищающее психику спасительное отупение.

Потом я заметил еще кое-что. Оно дало о себе знать уже в тот момент, когда, спасаясь от аудиторной скуки, я вышел в коридор, а затем и на улицу. Однако при этом я не забрал ни единой своей вещи, кроме куртки, без которой бы замерз. Помнится, я тогда ушел в рощу. И осознанно ходил по сугробам, вымокнув до нитки.

После этого я еще раз случайно как бы забывал свои вещи. Но в какой-то из разов именно НАРОЧНО оставил в коридоре рубашку. В итоге – лишился вскоре большей части своего гардероба.

Позже я стоял на улице, и мне внезапно захотелось провести эксперимент – попробовать себя: смогу ли сделать то, что никто не захотел бы сделать. Я не был особо изощрен в подобных вещах, поэтому не нашел ничего лучше, как достать из кармана телефон и швырнуть его на сколько хватало сил вперед, причем – не долго думая и не сумев осознать ту жалкую границу, которую так жалко перешел. Затем я не торопясь подгреб к предполагаемому месту падения. Несколько минут искал в снегу панельку и батарею. Найдя – собрал и снова включил связь с миром. Это было не то – этого было мало.

Я размахнулся и шваркнул телефон о проезжавший мимо автобус, попав по кузову. Последовавший результат на это раз меня удовлетворил, хотя и автобус даже не остановился, что несколько разочаровало. Тем не менее – от страха у меня дрожали колени, и тянуло на низ.

С этих самых пор, резко затормозив, я побежал в другом направлении.

Думаю, что именно отказ от речи сломал во мне тот самый договор – ему просто не на чем стало строиться. Сидя в аудитории я сначала порвал, а потом стал сжигать паспорт, пока меня не выгнали. Дома я выбросил из окна монитор и системный блок. Еще стул и тумбу. Я упал на стеллаж со спиртным в супермаркете – меня скрутили и повели в комнату охраны, но и там я молчал и меня отпустили – большая часть совершаемого сходила мне с рук, потому что все думали, будто я просто напросто дегенерат. Это облегчало им жизнь, делало ее составляющие узнаваемыми и поддающимися пониманию.

Я бил машины на стоянках, смутно недоумевая отсутствию кары. Я старался совершать подобное, не думая – сразу, – и, попутно исследуя инстинкты, бежал все дальше. Хотя, исследование предполагает рефлексию, а у меня как таковой ее не было.

При этом мне ни разу не захотелось кого-то убить, хоть и тянуло преимущественно на разрушение. Видимо, это тоже врожденное – кому-то достается, а кому-то – нет.

Потом я поджег собственную квартиру. Приехали пожарные, я спокойно подошел к одной из их машин и стал крутить какие-то ручки и рычаги на бортах. Меня снова скрутили, чему я не сопротивлялся. Немного позже приехали менты. Когда подошел начальник патруля, я дал ему несколько раз в морду, после чего был доставлен в отделение.

Единственное, чем бы я мог, так скажем, гордиться, это то, что не произнес до сих пор ни слова. Хотя, конечно, если бы, например, меня начали избивать, то не стерпел бы – заговорил. Но ничего – скоро начнут.

13:22
18.10.16


Рецензии