Леопард

1
В последний раз отец привез из Новосибирска много одежды и какие-то деньги. Те рубли были еще теми рублями, на них люди что-то покупали. Одежда была странной и не могла нам пригодиться. Отец покинул нас снова спустя несколько дней. В чемоданах, более похожих на деревянные ящики из-под снарядов с приколоченными ручками, были длинные ночные рубашки, два шикарных костюма-тройки, трость, несколько фетровых шляп с полями, какой-то камзол времен, чуть более развитых, чем средневековье и множество разноцветных платков. В итоге, мать все продала, ну почти все, только камзол никому не пригодился - в Рубине не было театра, видимо, поэтому.
Мне было шесть, сестре четыре, а мать, уставшая ждать отца, потеряла возраст. Лет через пять она начнет резко стремительно стареть. Мать была протестанткой. Я никогда не понимал, почему люди так истово и упорно стремятся стать частью чего-то меньшего, чем человечество. Все эти сообщества, клубы, общины, религии. Иногда я представлял себе некий компьютер, который генерирует случайный набор черт, характеристик и особенностей – мигают кнопки, что-то скрипит в недрах процессора, на экране волнами падают вниз закодированные письмена, потом звучит звоночек или раздается любой другой, окрашенный в положительную эмоцию, антропоморфный звук, - оп-ля, и вы уже в клубе любителей книг Стивена Кинга, раз! – и вы в методистской церкви, «теленьк» – добро пожаловать в общество сочувствующих исследованиям Арктики. Иногда людям хватает даже одной какой-то глупой или, напротив, заумной общей черты, чтобы отделить себя от всего остального населения Земли. Эта абсурдная привычка сказалась и на мне: я частенько бывал в протестантской церкви, а также ходил на школьные выступления моей сестры, когда она подросла, и компьютер, помигав и покряхтев совсем немного, сразу решил, что ей самое место в клубе любителей танцевать. Тогда я уже был в третьем или четвёртом классе общеобразовательной школы, легко решал все математические задачки, запоминал длинные поэмы скучных русских и английских поэтов наизусть, и твердо решил не отдаваться на милость компьютера без боя. Это стоило больших нервов и мне и матери. А сестра, Валя, действительно полюбила танцевать. Она трогательно бегала по сцене, вся тоненькая, всегда голодная, вздымала ручки кверху и качала ими в такт музыке, как камыши у озера качаются. С близкого расстояния были видны дырочки в ее танцевальной одежде.
Я закончил школу с отличием, но так часто дрался и материл учителей, что в клуб отличников включен не был. Медаль я тоже не получил. Чтобы получить ее нужно было заплатить пятьсот долларов на выпускной. Мать собрала эти деньги, но я вернул их ей. Мне было плевать на медаль (она ведь даже не золотая!), а угроза попасть в очередной клуб (золотых медалистов) была как никогда реальна и противна. Без медали и без выпускного я плавно перешел в университет, выбрав биологию для изучения.
Отец вот уже десять лет, как погиб. Его застрелил какой-то террорист, враг или еще кто. Нам не сказали. То есть, матери может и сказали, но мы с Валей знали лишь, что он погиб геройской смертью. Геройская смерть – это когда ты в бою умираешь на войне, которая сама по себе подразумевает твою или чью-то еще смерть, но при важном условии, что эта война хорошая. В том смысле, что твоя страна ее одобряет. Я к тому, что эта смерть такая же хреновая, как все. Вместе с телом отца нам передали еще какие-то рубли. Они были почти еще те рубли, но уже не такие. Купить на них можно было не так много. Зато разнообразия стало больше – девяностые на дворе. Как оказалось, впрочем, часть тех денег мать припрятала для меня и Вали, чтобы отдать нам, когда мы подрастем.
Первый курс я закончил опять-таки с отличием, и на следующий же день поехал домой хоронить мать. Она старела стремительно последние лет пять-шесть и, наконец, совсем состарилась до смерти. Приехал в Рубин и не застал там Валю. Бабушка забрала ее на каникулы в деревню, ведь Валя еще училась в школе и ее учебный год заканчивался раньше моего. Зато я застал в квартире дядю Ивана. Мы заказали гроб, место на кладбище он выбил заранее для матери по ее же просьбе. «Она ведь чувствовала все, Игореша», бурчал он мне все время. Что именно она чувствовала все время он, конечно, знать не мог. Это было что-то вроде его личного катарсиса, и мне не было до него никакого дела. Когда он ушел, я обыскал всю квартиру. Никаких заначек, ничего ценного. В дверь долго стучался пастор из маминой церкви, кажется, даже угрожал, но я его не пустил. «Она больше не в твоем клубе!», хотелось мне крикнуть ему. Я вышел на балкон, курил и смотрел, как молодой сутулый священник семенит по двору, - наглый, самоуверенный человечек. Он потерялся в этом мире навсегда. На балконе я заметил те самые новосибирские чемоданы из-под одежды. Мы хранили в них картошку, но сейчас они были пусты.
Когда приехала Валя, я стал ее утешать, но не смог. Поэтому бабушка увела ее гулять куда-то, а мне передала те самые деньги, отложенные матерью для меня, и наказала собрать все мои вещи, чтобы забрать их с собой, когда буду возвращаться в общежитие. В конце концов, это была ее квартира. Собирать было в общем-то нечего: пара штанов, тот самый дурацкий камзол и отцовская медаль за геройскую смерть.

2
Расставание со мной Валю расстроило вконец. Она рыдала и не могла остановиться, ничего не помогало. Позже она рассказала мне, что ее еще недавно бросил парень. Так что лето выдалось у нее действительно не лучшее. В конце концов, она просто выдохлась и уснула, пропустив похороны: они прошли, как, наверное, проходят все похороны. Я мялся на месте, жевал губы, обнимал незнакомых родственников. У выхода с кладбища снова встретил того самого пастора. Он начал говорить что-то о Боге, свечах и молитвах, но я послал его на х…й, и он, плюнув в землю, сутуло ушел прочь.
Убедившись, что бабушка позаботится о Вале последние классы ее обучения в школе, я пожал руку дяде Ивану и уехал обратно в общежитие.
С комнатой мне повезло. Еще в начале первого курса было решено провести ремонт на цокольном этаже, и я вызвался помочь. Мы вынесли оттуда кучи мусора, огромные стеклянные колбы и приборы, разваливающуюся мебель, сотни полуистлевших картонных плакатов с таблицами Менделеева и разрезанными вдоль и поперек червями. Месяц мы делали там ремонт и в награду получили каждый по одноместной комнатке – обычно студенты жили в комнатах для двоих или троих. Моей соседкой слева оказалась миловидная девочка Ира. На первом курсе все парни хотели с ней гулять, а на втором она родила ребенка. Мы подружились, и когда ей нужно было куда-то уехать, или посетить особенно важный семинар, или сдать экзамен, я сидел с ее миловидным бастардом. Моим соседом справа был маленький парень Велек. Он много пил и постоянно играл на гитаре “Солдата» 5’nizza, стуча по струнам дешевой акустики своими маргинальными грязными ногтями – сам-то на биофаке от армии прятался.
Я украсил комнату плакатами с Prodigy и Limp Bizkit. К зеркалу прилепил отцовскую медаль, а на крючках, вшитых в дверь, покоилась моя скудная одежда и расшитый лиловый камзол. 
Мать умерла от разрыва сердца. Мне всегда казалось странным это выражение – разрыв сердца. Даже слово «взрыв» кажется в этом контексте более умеренным что ли, спокойным, холодным. РАЗРЫВ. Словно в груди у человека в этот момент все сжимается, вибрирует, а потом происходит вспышка, как при столкновении астероида с планетой, и маленькие кусочки планеты Сердце разлетаются по вселенной с грохотом и свистом.
Когда я спросил, почему ее сердце разорвалось, я встретил непонимание. Сказали, что оно уже было изношено. Тогда я спросил, что значит «уже». И мне ответили, что оно было больным долгое время. Какое? Много лет. С рождения что ли? Нет. То есть, однажды сердце начало изнашиваться раньше времени. Так бывает часто. Особенно, если жизнь говно.

3
Знаете этих людей, которые лезут в прорубь потому что считают себя православными христианами? Потом они много крестятся и, плюя через левое плечо, идут дальше спать с кем попало, пить, материть чиновников и тыкать мелкими иглами в маленькие куклы.
Я часто лез в прорубь, и не один раз в году, а многократно, иногда каждый день в течение месяца, пока держался мороз. Я всегда любил холод и терпеть не мог жару. Было в этом что-то отрезвляющее. Подзарядка, лучшая из возможных. Вода настолько ледяная, что ты ее спустя секунду после погружения даже не чувствуешь уже, ты ничего не чувствуешь, словно находишься в вакууме, - тот самый кусочек разбитого Сердца во вселенной, которая тебя поглощает. И поглотит когда-нибудь, но все еще не сегодня. Сегодня ты вытаскиваешь свое тело наружу, отираешься, разогреваешься, пьешь чаи. Ты свежий и по-настоящему чистый.
Я часто бывал среди людей. На вечеринках, в кафе, парках и кино.
В школе я был более сдержан. Мало говорил, много читал. Страницы казались мне скорее черными с белым оперением, нежели белыми с черными брызгами букв. Чернота текста манила меня, почти всегда пахла чем-то приятным. Фантастика, детективы, философия, - я был всеяден, шел на запах, иногда глотая, так и не открыв глаза. Так существует опасность проглотить что-то слишком острое, может даже ядовитое, лишь кажущееся сладким фруктом, но я игнорировал эту опасность. Тогда мой иммунитет ко лжи выдерживал все.
В конце концов, я был мал и играл во все по чуть-чуть: в жизнь, в писателя, в любовника, в сына, в мудреца.
Только в институте ложь вдруг обрушилась на меня вся сразу, одним махом, - едва отскочил. Я почувствовал, как все мое естество, все внутренности обдало жаром. Поезд лжи на всей скорости летел всего в паре сантиметров от меня. Там, где я только что стоял – там, где было мое детство – оказались умело и старательно проложены колеи. Когда я понял, что вагоны не кончатся, и грохот не прекратится, мне стало противно. Целую неделю я ходил и постоянно тянул руки к горлу прохожего, учителя, соседа. Но жизнь на этом не закончилась.
О, ффф, да ладно, ты уже видел это, у него футболка с Губкой Бобом!, я не разбираюсь в этом, этот трек дерьмо, пили всю ночь, купил ей диск Сплинов, у нее отец – майор милиции, ты читал Улисса?, я читал, это труха, восторг, ГРИШКОВЕЦ, кривая занесла, да отвяжись ты, радио по утрам, едем вместе на моря!, простыл, не приду, двести баксов  в месяца неплохо для студентика, Белый Дом, дичь, ты ее трахнул?, просто наплюй…: люди просто не останавливались, их рты не закрываются никогда; стеклянная крошка сыпется во все стороны со станка лжи и дурмана. Внутри меня трясется лес от того, как мечутся по нему звери, ослепленные пожаром гнева и ненависти.
Я помог Ире продать ее шестерку за пятнадцать тысяч, - машина была раздолбана вконец. Два несовершеннолетних парня вскочили внутрь и с воплями укатили прочь. А мы купили новенькую коляску для Иришиного бастарда. Об этом и еще о многом другом я рассказывал сестре по телефону. Она скучала, ей жилось плохо у бабушки, она постоянно болела. Бабушка ее не обижала. Просто Вале плохо у нее жилось. Значит, что-то шло не так. Забери меня, просила Валя. Заберу, обещал я и клал трубку.

4
Я сдавал экзамены и зачеты ОК. Память не подводила, голова соображала. Учителей я не материл, как в школе, так что они даже заподозрили во мне какую-то надежду на будущее: физиолог растений подмигивал мне будто коллеге, а преподаватель биохимии подходил время от времени и клал руку на плечо, опираясь на меня, как на что-то уже стабильное и устоявшееся. Но я не был стабилен.
На втором курсе мне сказали, что Ира в меня влюбилась. То есть даже не так. Мне сказали, что она меня давно любит. Это как с разрывом сердца, помните? Сердце уже давно было изношено. Я что, слепой? Спросил меня студент Витя. Почему она меня любит, спрашивал я, зачем она это делает? У нее есть ее ребенок, разве она не должна сейчас любить его? Какие тупые у тебя шутки, иди и др…чи дальше в своей коморке! Сказал Витя. Я ударил этого Витю.
Сестра заканчивала последний год в школе. Мы договорились, что я найду работу и буду снимать ей комнату в городе, чтобы она смогла переехать сразу после выпускного, на который бабушка уже подарила ей пятьсот долларов. Но Валя не собиралась идти на выпускной, а деньги собиралась взять с собой. Когда она приехала, я узнал, что она больна лимфобластным лейкозом, которым чаще болеют мальчики. Теперь уже она не могла меня успокоить, - я рыдал не останавливаясь, выл и катался по полу. Игорь, я не хотела тебе говорить, боялась, что ты не примешь меня, скажешь, чтобы я осталась у бабушки, прости, я виновата, прости. А я смотрел на нее, дуру, слова не мог сказать, сука.
И люди при этом со своими ртами. Черные, слюнявые, никчемные; стеклянная крошка везде, шагу не ступить, хрустит.
Сколько у нас было? Я отложил несколько тысяч, она привезла еще почти тысячу. Работу я действительно нашел, помощником продавца в аптеке – зарплата нищенская. Я не стал снимать ей комнату, - живи у меня. Плевать на правила. Мы стали жить с Валей вместе. В это же время я купил подержанную камеру со штативом и установил ее у дальней стены. Почти каждый день я стал включать ее и снимать. Наступил двухтысячный.

5
Так человек может превратиться в чудовище, или пополнить клуб алкоголиков. Но все было не так уж плохо. Хотя в первый же день к нам в комнату заглянул завкафедры и попросил Валю на выход. Пришлось отдать двести долларов. В итоге оказалось, что Ира настучала на меня, подумав, что я привел телку к себе на ночь. Я обматерил ее прямо при бастарде и потребовал вернуть мне двести долларов, но она лишь плюнула в меня, попала и стала плакать. Валя ее как-то успокоила.
Мы втроем много гуляли. Вчетвером. С коляской. Иногда мы даже выбирались с Валей в кино на дешевый утренний сеанс. Скидка по студенческому билету.
Нужно ли себя останавливать? Сейчас или когда-либо? Ай-ай-ай-ай-ай, часто-часто я стучу себя по рукам, вяжу по ногам, чтобы чего-то не произошло со мной. Еду в маршрутке иногда и вдруг – ай-ай-ай-ай-ай – физически стучу пальцем по кому-то, едущему спереди, так сильно я хочу себя остановить, чтобы, например, не стукнуть этого же впереди едущего. В таком настроении, бывает, проходишь мимо автозака – или как называется этот ментовский автобус? – и хочешь ударить прямо мента. Он стоит, курит рядом в беретке. А ты себя сдерживаешь. Проходишь мимо и сдерживаешь, а душа твоя из тела выбирается и несется, сложенная многократно в кулак, никому не видимый, к челюсти мента-молодца. Что тогда? Тюрьма, чернота, загубленная жизнь, которую ведь прожить можно свободно, верно? Ай-ай-ай-ай-ай. Нужно себя останавливать. И когда я повзрослел, приходится все чаще, в школе такого не было.
Вообще ведь жизнь только в кино трагична. Только там магическим образом выходит так, что ты сопереживаешь беде человека. Рыдать над чьей-то смертью – киношный трюк. В реальности мы все быстро забываем, переживаем любую смерть, проблему, беду или потерю. Трагических рубежей, через которые перешагнув не вернешься, не так уж много. Но такие рубежи не для кино, они вообще ни для чего и ни для кого, они только для нас: терпил, террористов, самоубийц, пророков.
Я любовно оберегал видеокамеру, сажал сестру напротив на стул и снимал. Она что-то рассказывала и смеялась. Мы делали постановки. Читали в два голоса авангардные пьесы, иногда я кричал или шептал моноспектакли. Бывало я надевал древний сюртук и становился позади стула, на нем – сестра. Получалось что-то вроде семейных фото конца девятнадцатого, начала двадцатого века. Только видео.

6
С Егором мы познакомились в баре, куда я иногда ходил, один, без сестры и без Иры, и, тем более, без ее бастарда. Там я пил немного и думал. В одиночку. Иногда ко мне кто-то клеился, но я не прерывал своих мыслей, и диалога не получалось. Но однажды Егор зашел в бар, заказал два больших пива, выпил их и стал читать стихи вслух, что-то из Пастернака, а потом Двенадцать кретинского Блока. Пришлось прервать свои мысли и поздороваться. Он работал в театре, ставил свет по вечерам и много пил после. Он рассказал мне, что любит свою работу, любит свет, а еще очень любит русскую поэзию. Почти всю. Правда, рассказал он, Бродский его бесит со своими пространствами и греческими выебонами, а еще всякие Феты и Тютчевы бросают тень на великое и мощное тело русской поэтической мысли. Он знал многое наизусть: Онегина, Двенадцать кретинского Блока, и тучу мелких стишков Есенина, Маяковского, Пастернака, Ахматовой, Белого и др.
Мы общались год или чуть больше, пока его не посадили в тюрьму за воровство – что-то там он стырил в театре. Но пока он был на свободе – мы общались. Из тюрьмы он стал писать, мол, дела хорошо, не бьют, не насилуют, все не так уж плохо. Он скучал по театру и свету, читал свою поэзию сокамерникам, ну, то есть, не свою, конечно, а русскую – сам-то писать не умел, в смысле - стихи.
Я не отвечал ему. Мне осточертело его знать.
За год нашего общения он привил мне вкус к театральным постановкам, но отбил всякое желание когда-либо еще открываться людям. Я нырнул в него, как в воду. И чуть не утонул. Он давил своим авторитетом, я не замечал, как захлебываюсь в его увещеваниях об особенной роли русской души, тяжело дышал, хватая воздух, принимая это за отдышку от бега по лестницам – это моя аллегория отношений двух человек, один из которых думает, что второй настолько интересен и крут, что может многому его научить и открыть новый мир перед всегда не туда глядевшими глазами.
Там его и убили, в тюрьме. Ну, то есть он сам убился, говорят. Но думаю, что однажды Егор встал на пути какого-то зэка, любителя Фета. Шучу. Егор – не самоубийца, я к этому. В последнем, написанном мне письме, он сочинил стих, ужасный стих. Ужасный потому что надуманный. Ну не может такое написать любитель Ахматовой, Белого и Пастернака. Вот он:

я помню как молился отец
расхаживая по спальне всегда
около семи
пока готовили ужин
я выходил в холл и разбирая почту
слышал
я помню как молился отец
нескладно и долго так что становилось стыдно а
чаще страшно
у батареи на газете расстеленной для сушки
обуви
умащивался леопард
густо зевал
и
поводил ушами
я помню отец молился
пока мать не звала к столу
и тогда он выходил с
криком иду иду
всегда
закрывал дверь
я помню что
часто съев свой ужин быстрее остальных
уходил из-за стола и пробирался
в спальню
но конечно ничего не находил там
за широкой кроватью
на посеревшей от влаги газете
кроме сапожек матери и отцовских ботинок

Вот и все. После Егора у меня больше никого не было.

7
Сестру положили в больницу. А через неделю она впала в кому и уже не могла жить без аппарата искусственного дыхания. Видели такие? Ассоциации с робокопом или чем-то таким. Пока не увидите на расстоянии вытянутой руки, не поймете, как они ужасны. Ощущения, будто вас выращивают. Кровать - это грядка, а вы – репка. С вас снимают показатели, удобряют лекарствами, поливают жидкостями в шприцах, делают все, чтобы вы росли и дальше. Когда я представлял себе это, ужасался всякий раз, мне становилось стыдно. Это моя сестра лежит там, на грядке. Она – еще живой человек, моя Валя. Моя Валя.
Однажды я пришел к ней в камзоле, на отворот которого повесил отцовскую медаль за геройскую смерть – смотрелся я эпично, люди смеялись, тыкали пальцами, фотографировали. Пришел, залихватски отворив больничную дверь – Эгей, встречай братца-уродца сестрица-репка! Потом просидел в камзоле всю ночь рядом с койкой.
Утром вернулся в общежитие. Я же химик – соорудить бомбу тьфу, ничего не стоит. Все сделал как надо, так чтобы в радиусе километра жизнь остановилась. Помню, Ира зашла ко мне. У Тани сегодня день рождения, говорит. Хорошо, поздравляю ее, говорю. Ты придешь вечером? Куда? Ну, к Тане, мы там все будем, выпивка и танцы. Погуляешь, отдохнешь. Посмотрим, говорю. Может быть, приду. Ира ушла, а я включил камеру и записал что-то вроде интервью. По сути рассказал все, что содержится в этих записочках. Только со злостью, с ненавистью, потому что тогда я ими давился, они сквозь поры сочились, так что о меня вымазаться можно было, если сильно близко стоять. Я помянул все: смерть отца-героя, смерть матери, гниду бабку, болезнь Вали, суку-пастора, Егора-вора, Иру-дуру с бастардом, даже про пятьсот баксов за выпускной рассказал. Потом хотел кассету с собой забрать, но оставил, и так ведь найдут.
Я тогда ни о чем не думал, я же не фанатик и не пророк. Я просто ненавидел тогда. Это только кажется, что чувство легко описать, или что оно вообще может быть описано в своем крайнем проявлении. Ничего нет там, где есть крайнее проявление. И слов – тем более. 
Я не смог нажать на кнопку. Но все-таки попался. Уже на суде я узнал, что Валя открыла глаза. А меня не было рядом.


Рецензии