Единственный из всех
— Тут главное — не сдрейфить в последний момент, — сказал Ковш.
Он сказал это так, будто сам уже не раз прыгал с этого моста, и его конопатое лицо выражало полную уверенность в том, что именно так оно и было. И только по тому, как часто он моргал, да еще по странно остекленевшим глазам, можно было определить, что ему самому — ох, как! — страшно.
— Если сдрейфить в последний момент, то пойдешь на пузо. И тогда только потроха по воде поплывут. Как с того облезлого кота.
Теперь он говорил, обращаясь больше к «мелюзге» из младших классов, которая стайкой бежала за нами. В интернате ничего в тайне не сохранишь. Это как в большой семье: все дети знают, кто из них и какую шкоду сотворил. Но родителям никто не доносит. Так и у нас: почти все в интернате знали, что сегодня я буду на спор прыгать с моста. Не знали только учителя и воспитатели.
— А если на газету? — спросил кто-то из «мелюзги», и Ковш с видом знатока продолжал:
— На газету — сразу «хата». Ноги как спички треснут. А если на спину пойдешь, то и без газеты — хата. — И, обращаясь ко мне, добавил: — Так что ты лучше прыгай «на бомбу».
— Яшка-цыган прыгал «на ласточку», — вставил кто-то из мелюзги.
— Дурак ты, — оборвал его Ковш. — Там комбинированные съемки были. С такой высоты даже мастер спорта «на ласточку» не прыгнет.
А я подумал, что мост не так уж и высок: метров десять над уровнем воды. Или пятнадцать — не больше. Со стороны — совсем не высоко. И не страшно. Но только по мере приближения к нему мандраж у меня внутри все усиливался и усиливался.
Подойдя к воде, я снял кеды и ступил в нее ногой: холодная ли? А малые стали просить Ковша:
— Можно, мы искупаемся потом?
— Я вам счас искупаюсь! — грозно ответил он и, чтобы отбить у малых охоту заходить в речку, стал рассказывать страшилку: — Хотите, чтобы трахикарпус в ногу влез?
— Трахикарпус! Трахикарпус! — в страхе повторяли те: они верили Ковшу безоговорочно. — А какой он?
— Как пиявка, но длинный и тонкий. Как конский волос из хвоста. Пролазит через ногу в вену и по ней — до сердца. А там размножается. И когда их станет целый клубок — все, аллес капут, — и приводил в качестве несокрушимого аргумента: — По радио передавали. Сам слышал. В Америке пираньи в реках. Такие маленькие, как блохи. За пять минут быка съедают. А у нас — трахикарпус.
— А пиранья трахикарпуса сожрать может?
— Это он ее сожрет, не шевеля ушами.
— А вы, чего вам можно купаться, а нам нельзя?
Ковш ничего не ответил, подошел к воде и стал в нее всматриваться. А потом сказал:
— В песке, гады, прячутся, — и, обращаясь ко мне, добавил: — Старайся на песок не ступать. Не то как жахнет! Как жахнет! Придется бритвой вырезать.
И подмигнул мне незаметно.
Мы остановились в кустах на берегу, разделись и закурили. Я с Ковшом курил «Приму» (одну сигарету на двоих, затягиваясь по очереди и ни в коем случае не слюнявя ее кончик), а мелюзга — что у кого было: в основном «бычки». Ковш больше ничего не говорил, и я стал просто физически ощущать, как растет всеобщее напряжение. Напряжение и страх.
— Ладно, я пошел,— сказал я и направился к мосту.
— Ты зажмурься, — посоветовал напоследок Ковш. — Первый раз лучше зажмуриться.
Его голос дрожал, да и самого его била мелкая дрожь, как будто это ему надо было прыгать. Мелюзга так глубоко не понимала сути происходящего. Им было просто интересно. И рты у многих были слегка приоткрыты.
По-настоящему мне стало страшно тогда, когда я посмотрел вниз. Наверное, этого не надо было делать. Но словно какая-то неведомая сила заставила меня. Я перелез через перила, стал ногами на козырек и как бы невзначай, посмотрел вниз. Там почему-то было темно, и меня обдало волной холода. Ноги вдруг одеревенели, и пальцы рук мертвой хваткой вцепились в перила. Я не увидел воды. Она была так далеко-далеко, что мне показалось: ее нет вовсе. Внизу была не река, а глубокая, бездонная пропасть.
«Ладно, — подумал я, — скажу, что подвернул ногу. Перелезу обратно через перила и похромаю к пацанам. А по пути стукну ступней по камешку или по бордюру, чтоб кровь показалась».
Но кто-то, кто словно бы наблюдал за происходящим со стороны, сказал:
— Они не дураки. Они поймут, что ты просто струсил. И тогда тебе лучше будет обратно в интернат не возвращаться...
Это было правильно, это было верно: обратной дороги у меня нет. Те, кто жил в детдоме, в интернате, или сидел в тюрьме, очень хорошо знают, что значит струсить, отказаться от своих слов, проиграть в споре. Иногда гораздо лучше умереть...
И я сделал то, что делал всегда в таких случаях: и когда дрался со старшими, и когда воровал глазированные сырки с витрины магазина, и когда, запертый директором в темном подвале, осколком стекла от пол-литровой банки резал себе вены. Я сказал вслух, громко (а может, только подумал или все-таки сказал?):
— Была не была!
И разжал руки.
И немного неясно, словно сквозь туманную пелену, я увидел, как на экране в кинотеатре, все, что со мной было, и все, что со мной будет. И тогда я впервые понял, что время — это не монотонное тиканье часов. И что в одном миге, в кратком миге полета может уместиться так много событий...
И все чудесным образом прошло: и страх, и холод, и даже сами мысли исчезли, уступив место неописуемому восторгу. Я летел сквозь черноту ночи, и яркие звезды пронизывали меня насквозь. Они набегали из глубины, разрастаясь и увеличиваясь, приветливо улыбаясь мне прямо в лицо, и разлетались в разные стороны, словно вращаясь в замысловатом хороводе.
Они кричали:
— Он прыгнул! Он прыгнул!
И только тогда до меня дошло, что я это сумел, я это сделал, я не струсил!
— Он прыгнул! Он прыгнул! — мелюзга на берегу носилась вокруг меня и вопила во все горло.
А по конопатому, сопливому лицу Ковша текли слезы.
Да, я прыгнул, и от этого все в мире изменилось. Мир стал другим. И я тоже, я тоже стал уже не таким, каким был раньше. Я был не таким, как те, кто не прыгал с моста. Я это понимал. Это понимали все. И принимали мое превосходство безоговорочно, как само собой разумеющееся, и была в этом какая-то тайна. Эта тайна поднимала меня на новую высоту, на новый уровень бытия.
Мое слово отныне стало законом для тех, кто не прыгал, ибо я обладал тем, чем не обладали они. Всего один прыжок, одно мгновенье страха — и жизнь изменилась до неузнаваемости. И Ковш, задрав вверх свою рваную, грязную футболку, снял с пояса настоящий флотский ремень с блестящей латунной «бляхой» и протянул его мне:
— Все, теперь он твой.
Мелюзга тянулась к «бляхе» руками, ощупывая выпуклый морской якорь. И все говорили наперебой:
— Класс... Получше любого кастета... В драке кому хошь бошку проломает...
А я положил ремень на свою одежду и как о чем-то обыденном сказал:
— Перекурю и пойду прыгну еще разок, теперь «на ласточку».
И никто не сомневался, что я это сделаю. То, что сделал однажды, — легко и просто повторить. Но тут вмешался Рахит — мы так его назвали. Он был худой, как скелет: врачиха говорила, что это от глистов, и травила его таблетками. Но от таблеток Рахиту становилось еще хуже, он даже сознание иногда терял. Мы никогда его не били, даже если он этого и заслуживал. И вот он вышел вперед и упрямо заявил:
— Теперь я! Теперь моя очередь!
— Под куст Рахита! — скомандовал Ковш.
И того, схватив за руки и ноги, пацаны раскачали и забросили под небольшой кустик лозы. Рахит, громко хныкая, вылез обратно. В руках у него был завязанный сверху черный матерчатый мешочек. И оказалось, что хныкал не Рахит, а то, что шевелилось в этом мешочке.
— Дай сюда, — повелительно сказал Ковш.
И, забрав мешочек, развязал его.
В тот день я так и не прыгнул во второй раз.
Да, я иногда воровал сырки в магазине. Я и Ковш — мы были постарше остальных детей в интернате. Ну, не могли же мы быть трусливее «мелюзги». Вот и воровали и для них, и для себя. И еще, когда появились эти котята, которых нашел Рахит...
... Мы возвращались с речки молча — никто не знал, что надо делать. А потом Ковш, который нес мешочек с тремя котятами, сказал:
— Пока лето, и в котельной никого нет, поселим их там. Но только чтоб рот на замок. Всем молчать и в котельную не бегать!
— Так они молчать не будут, — сказал Рахит и кивнул на мешочек, из которого непрерывно доносился писк котят.
— Голодные, — согласился Ковш. Потом немного подумал и сказал, передавая мешок Рахиту: — Идите и ждите нас в сквере, где пионер стоит — он имел ввиду скульптуру пионера, играющего на горне. — А мы, — он положил руку на мое плечо, — за молоком сгоняем.
Недалеко от нашего интерната, на соседней улице, был небольшой одноэтажный продовольственный магазин. Там, в молочном отделе, прямо на прилавке выставляли ящики с бутылочным молоком и лоток с завернутыми в фольгу глазированными сырками. Вот мы, инкубаторские (так нас называли за одинаковую, из коричневого вельвета, интернатовскую форму), и умудрялись незаметно схватить из лотка сырок и спрятать его в карман, когда продавщица на минутку отвлекалась. Но бутылку молока в карман не спрячешь. Я это понимал. Понимал и Ковш. Он подвел меня к сетчатому забору, огораживающему хозяйственный двор магазина, и сказал:
— Жди здесь. Я передам тебе молоко через забор. Они за тобой не полезут.
— Тебя сцапают, — сказал я.
— Кто, эти толстые тетки? — Ковш презрительно сплюнул на землю. — Я их сделаю, не шевеля ушами.
И он пошел вокруг забора к входу в магазин.
Входной двери мне не было видно, но зато прямо перед моей засадой находилась дверь подсобного помещения. Она вдруг открылась, и из подсобки вышел грузчик. Он вынул из кармана грязного халата пачку сигарет и, закурив, взял из штабеля у стены деревянный ящик и сел на него. Грузчик был здоровый, как носорог, с красной, мясистой рожей. Я отчетливо слышал, как жалобно скрипит под ним ящик, и лихорадочно соображал, что мне предпринять. Но придумать ничего не успел: от входной двери магазина послышался пронзительный женский визг. Затем из-за угла выскочил Ковш, держа в каждой руке по бутылке с молоком.
— Держи-и-и!!! — неслось ему вслед.
Ковш подскочил к забору и передал мне бутылки.
— Драпай! — успел сказать он прежде, чем грузчик сгреб его в охапку.
Что было с Ковшем дальше, я не видел. Я пулей несся по тротуару, крепко сжав в руках горлышки бутылок, и остановился только возле сквера. Спрятавшись за каким-то кустом, я некоторое время наблюдал за улицей: она была пустой. Тогда я пошел к скульптуре пионера.
Младшие уже разобрали котят и баюкали их на руках, как маленький детей.
— Ковша сцапали? — спросил Рахит.
— Похоже, — ответил я и прикрикнул на «мелюзгу»: — Хватит забавляться, давай кормить!
Правда, как кормить слепых еще котят, никто не знал. Мы тыкали их носами в молоко, налитое в найденную пластмассовую крышку, но котята самостоятельно пить не умели. Потом Рахит догадался оторвать от кармана кусочек подкладки, смочить его в молоке и давать сосать котятам.
Потом сытых, уснувших котят со всеми предосторожностями занесли в пустующую летом котельную и устроили в ящике с древесными стружками. Здесь же спрятали молоко. А после разошлись по своим комнатам. Говорить о котятах или о Ковше было запрещено строго-настрого.
Ковша не было за обедом и за ужином. Он появился только перед сном. Вошел в комнату, втянув голову в плечи, взъерошенный, как воробей после драки. Незаметно в комнату стянулись все, кто участвовал в сегодняшнем походе. Каждый принес что-то из своих запасов: кто булочку, кто печенье. Ковш сел на свою кровать и стал есть.
— Били? — спросил я.
— Так, немного.
— Грузчик?
— Нет, заведующая… Царапалась, зараза худая. Потом эта инспекторша из «детской комнаты» за уши драла. И деррик в лоб дал пару раз. Сказал, еще один залет, и на малолетку отправят.
При этом Ковш показал царапины на шее. А уши и лоб у него были покрыты красными пятнами.
— Мне больше залетать нельзя, — промолвил, помолчав, Ковш. — Капитанша дело завела. Деррик пообещал, что закроет. Но в последний раз.
— Завтра я пойду! — Рахит вскочил на ноги и взволнованно заходил по комнате. — Меня, если поймают, бить не будут. И на малолетку не пошлют — побоятся, что издохну.
— Да, — согласился Ковш, — ты пойдешь. Они будут ждать кого постарше, — и добавил: — Покурить бы, да у меня все забрали, гады.
— У меня есть, — обрадованно отозвался Рахит, — у физрука в раздевалке из пачки спер. С фильтром.
И он, довольный тем, что Ковш говорил с ним на равных, побежал в свою комнату.
К утру молоко в котельной скисло. Мы все понемногу выпили простоквашу и вымыли бутылки, чтобы потом их сдать.
Котята еще не пищали, но уже копошились в своем логове, и надо было думать о том, как провернуть дело с магазином. Решили, что с Рахитом пойду снова я, и снова буду ждать за забором. Ничего лучше все равно не придумаешь. А там — будь, что будет… Так и сделали.
Я ждал довольно долго, но из-за угла магазина никто не появлялся. Не было слышно и крика. Может, не привезли еще молока? Или что-то мешало?
Но вдруг снова открылась дверь подсобки и из нее вышел грузчик. В одной руке он держал бутылку молока, а в другой — микроскопическую ладонь Рахита. Они оба неспешно подошли к забору, где я стоял ни живой, ни мертвый. Грузчик подал мне бутылку, затем легко, как пушинку, поднял Рахита и осторожно помог ему перелезть за сетку.
— Слышь, Коля (так по-настоящему звали Рахита), — тихим голосом сказал грузчик, — я завтра выходной. Приходи послезавтра.
Я ничего не понимал.
— Наш он, детдомовский, — сказал Коля-Рахит. — Когда меня сцапали, я ему все рассказал. Мы подружились…
— Тогда пойдем, — сказал я, и мы стали неторопливо удалятся.
Я шел, то и дело оглядываясь, словно не верил всему происходящему.
Грузчик стоял в своем сером, затасканном халате, держась обеими руками за сетку забора, и печально смотрел нам вслед. Он, единственный из всех в этом мире, был наш, свой, детдомовский…
Свидетельство о публикации №216101902169