9. Айхенвальд о Блоке

9. БЛОК (1890-1921)/40 (№19)

Когда скончался Блок - на лире новейшей русской поэзии оборвалась одна из ее певучих и драгоценных струн. Не так давно мы видели и слышали его; в своеобразной и целомудренной манере своей читал он свои стихи, не помогая им переливами голоса, бесстрастно перебирая их, как монах - свои четки. Теперь мы сами читаем их про себя и вслух, отдаваясь напевам его пленяющего творчества.
   
Человеческая соловьиность - это лирика. Обычное деление поэзии на лирику, эпос и драму не вполне психологично: в сущности, есть одна только поэзия - лирическая. Душа - книга песен. Недаром говорит Блок о своей "песенной груди".

Их, песен, может быть больше и меньше, они могут быть грубее и тоньше, но, как бы то ни было, именно из них, и только из них, состоит наша внутренняя, наша человеческая литература. Прирожденная лиричность души - вот главное; остальное приложится. И эпос, и драма - лишь кристаллизация первородного лиризма.

По аналогии с историей мироздания, первичное состояние души тоже газообразно. Да, лирика - нечто газообразное, и опять-таки недаром у того же Блока стих клубится туманами. Душа бестелесна, и оттого ей к лицу не "тяжкая твердость" эпоса или драмы, не их прочная плотность, а бесплотная воздушность лирики. Духу - воздушное. Патрон лириков - Ариэль.

Лирический воздух, благодаря которому дышит душа, образует стихию как жизни, так и творчества. Это он внушает душе-поэтессе ее интимные стихи, внятные или безмолвные, - те белые стихи, которые в тишине и тайне слагает каждый. Певучесть - в самой природе Психеи; от душевной музыки идет духовная музыка и всякая иная разновидность вечного лиризма. Душа - это лира.
   
Вот почему возможно принять за мерило достоинств поэта степень его совпадения с лирической категорией духа. Тем выше поэт, тем поэтичнее поэт, чем он ближе и родственнее последней.

Если христианство велико потому, что "всякая душа - христианка"; если существует некое естественное христианство, неписаное Евангелие, которое потом сказалось в Евангелии историческом; если существует некое естественное право, от которого ведут свое происхождение все остальные права, тем более правые, чем больше походят они на своего родоначальника, то существует и некая естественная поэзия, к которой и должны, и хотят приближаться все поэзии вторичные, все литературы искусственные. Лучшая словесность - это слово.
   
Когда с такой точки зрения смотришь на художественную ткань Александра Блока, то сейчас же видишь там легкие следы первозданной лиричности. Она имеет в нем одного из тончайших своих выразителей.

Певец Прекрасной Дамы касается жизни "перстами легкими, как сон", и жизнь теряет от этого свою грубую материальность и претворяется в эфирную субстанцию духа. От слов Блока вещам не больно. Наследник Фета, он имеет в своей музыкальной власти нежнейшие флейты и свирели стиха. Пытаясь ими сказать несказанное, он ткет паутинные сплетения лирики.

Но они легко рвутся, и, как любимый снег его, быстро тают иные из его стихотворений. От реалистического дыхания разлетаются они, будто одуванчики, и из своего призрачного бытия без труда переходят в полное небытие.

В своей автобиографии рассказывает он, что с детства набегали на него "лирические волны"; он им отдавался, он пьянел от них, и так как у него с тех пор "душа туманам предана", то вот из этой пьяности и туманности одинаково рождаются и произведения завершенные, совершенные, и такие, которые еще не готовы, незрелы, темны и незначительны, - стихи-эмбрионы.

У Блока много лишнего и пустого.

Он неровен; он иногда как-то неинтересен. Его сборники нуждаются еще в эстетическом отборе. Он знает белое, но знает и бледное; и белое нередко превращается у него в белесоватое: тоже от снега, этой ненадежной сердцевины его стихов, ложится на его стихи белесоватый отблеск. Не чужда нашему поэту болезнь белокровия. Деликатны его прикосновения, но в связи с этим они бывают и вялы.

Как ненюфары, как лилии, растущие на воде, - не все. но многие из его типичных стихотворений (есть у него и тяжелые); здесь - очарование, но здесь и бесцветная неопределенность воды.

Он часто непонятен, другим и себе, этот лунатик лиризма Он сам однажды просит себя: "дай понять". В непонятных строках своих он, вероятно, дает уже продолжение какого-нибудь внешнего и внутреннего факта (даже словом но открывается у него одно стихотворение); однако начало этого факта читателю неизвестно и, что еще важнее, не дает о себе догадаться; и мы недоумеваем перед этой безначальностью и потому незаконченностью, и мы только чувствуем, что перед нами - какой-то намек. Не всегда хочется, не всегда стоит его разгадывать. И тонкие намеки его стихов, "грусть несказанных намеков", как мы только что упомянули, должно быть, иной раз непостижимы и для самого автора.

Это обусловлено тем, что вообще у него - душа-эскиз, душа-набросок; неярки ее линии, неотчетливо обведены ее теряющиеся контуры. Лиризм, конечно, не исключает темперамента; между тем у лирика Блока полной насыщенности темпераментом и нет. Ему недостает той выразительности, того красноречия, каким обладает страсть.

Не в фокусе для самого себя, с душою не красочной, без постоянного горения, он себя не сосредоточил, не собрал, и если прав Роденбах, что душа - голубой аквариум, то в хрустальные стенки его, в этот прозрачный плен, Блок не ввел, не заключил расплывающихся струй своего художества. И теперь, когда пройдена его дорога, с особенным чувством воспринимаешь следующие стихи его к матери, - грустно, что испытываешь соблазн согласиться с ним:
 
   Я - человек и мало Богу равен.
   В моих стихах ты мощи не найдешь.
   Напев их слаб и жизненно бесславен,
   Ты новых мыслей в них не обретешь.
   Их не согрел ни гений, ни искусство,
   Они туманной, долгой чередой
   Ведут меня без мысли и без чувства
   К земной могиле, бедной и пустой.
 
Но замечательно, что все эти недостатки его являются лишь изнанкой его достоинств и проистекают из указанной нами органической и родственной близости его к самой стихии лиризма. Как будто не сам он ответствен за себя, или, во всяком случае, вину за туманы и улетучивающиеся флюиды своих стихов он должен делить с изначальной газообразностью лирической души.

Оттого и сущность его поэзии выплывает исподволь, не сразу; как будто ее туманное пятно светлеет мало-помалу. Она в том отношении развивается и внутренне растет, что происходит в ней постепенная конкретизация. Медлительно и неуверенно соединяются ее едва намеченные штрихи в содержательный рисунок, и водяными красками написана картина этой одаренной, но не энергической и до конца не выявленной личности. Блок - поэт бесхарактерный.

Бокал, "вечерний звон хрупкого бокала", в поэзии Блока вообще занимает видное место. Поэт "пригвожден к трактирной стойке", к этому дьявольскому кресту новой Голгофы; душа его "пьяным пьяна... пьяным пьяна", и потому его счастье "потонуло в снегу веков", умчалось тройкой в "серебристый дым", в "серебристую мглу" жизни. Впрочем, Блок опьянен как принц, и опьянила его именно струя Аи, благородная пена шампанского вина. Самый хмель не отнял у него изящества; он опьянен, но не опошлен.

Как-то неглубоко вошел в него "тлетворный дух" ресторана, где он проводил беспутные часы, и лишь слегка задел эту нестрастную душу. Но, разумеется, ее первоначальная свежесть давно потеряна; теперь он смутен и сложен, теперь накопилось в нем достаточно иронии, теперь, зачерпнув из действительности совсем не романтической, он нажил печальное богатство насмешки над собственным романтизмом. Это составляет одну из нескольких точек соприкосновения между Блоком и Гейне.
   
У нашего русского лирика нет той остроты ума, какой отличается немецкий, и слабы сатирические ноты его стихов, и он гораздо сдержаннее Гейне в своем скептицизме, и несравненно сердечнее его, богаче патриотизмом; но все же, когда Блок переводил творца Книги песен, он шел этим на огонек, на блуждающий огонек, себе родственный. И можно было бы его творчество рассмотреть как раз в этих двух планах: негейневском и гейневском; можно было бы различить в его поэзии течение благочестивое, в духе Жуковского, который так не любил Гейне.

Особенно замечательны и привлекательны эти леса, поляны, проселки и шоссе, наша русская дорога, наши русские туманы, наши шелесты в овсе... Здесь - русская стихия Блока, здесь тот его патриотизм, та искренняя и любовная заинтересованность Россией, которые в этом слагателе итальянских стихов и в этом обитателе космических снежных далей производят неотразимое впечатление.

История нашей поэзии приучила нас к тому, чтобы от своих лириков мы не ждали гражданственности. На гражданские мотивы строил свои, не всегда складные, песни Некрасов, но истинные поэты, но Фет и Тютчев не здесь находили свое высокое вдохновенье.

Между тем тончайший лирик Блок является вместе с тем, наперекор русской традиции, поэтом-гражданином. И многие страницы его проникнуты неподдельным чувством родины. Не безнаказанно, не бесследно прошла для него русская история: он ею живет и страдает, он принимает в ней моральное участие.
   
Необходимо оговориться: мы не имеем в виду выступлений Блока в пору революции, его публицистических статей, его нашумевшей газетной прозы. Когда говоришь о его поэзии, нет нужды вспоминать что-нибудь другое. Неизмеримо слабее, чем его стихи, вся его проза вообще (кроме такого этюда, как "Русские денди").

Она часто наивна и беспомощна; в ней он не мыслитель; с нею нельзя серьезно считаться, и не политике, и не рассуждению, а поэзии можно и должно учиться у нашего лирика. Но вот именно в пределах его песен, "за струнной изгородью лиры", вне границ теперешнего русского момента, слышится у него постоянное обращение к России; и для нас важно как раз оно. Не только в безвоздушном пространстве фантазии, но и в определенном, русском воздухе, на просторе русских полей помещает он свою лирику.

Если и Тютчев, только что упомянутый, в свою космическую поэзию вводит иногда Россию, то все-таки Россия к философской сути его творчества не имеет прямого отношения, а скорее представляет собою только эпизод, и Тютчев, как поэт, был бы собою даже и без своего славянофильства.

Между тем Блок содержание и дух своего лиризма не мыслит вне глубочайшей связи с Россией, и какую-то отдельную категорию являет она для него. Особый отпечаток своей души он выводит из новейшей русской истории:
 
   Мы - дети страшных лет России -
   Забыть не в силах ничего.
   Испепеляющие годы!
   Безумья ль в вас, надежды ль весть?
   От дней войны, от дней свободы -
 
   Кровавый отсвет в лицах есть.
   Есть немота - то гул набата
   Заставил заградить уста.
   В сердцах, восторженных когда-то,
   Есть роковая пустота.
 
Эту пустоту Блок стремится заполнить Россией, религией России. И в ряде стихотворений он либо изображает "полевого Христа", нашу природу, живую мифологию наших полей и болот, мир наших "тварей весенних", либо говорит о России с каким-то болезненным стоном любви и тоски. Он называет ее своей женою, своей бедной женою, своей жизнью; он нищую страну свою и круг ее низких, нищих деревень принимает глубоко в сердце и безумно хочет разгадать ее загадку и ее рыдание:
 
   О, нищая моя страна,
   Что ты для сердца значишь?
   О, бедная моя жена,
   О чем ты горько плачешь?..
 
Мистичность своей "роковой, родной страны", которая "и в снах необычайна", он прозревает и в ее недавних событиях; и на них тоже распространяется та его первая и последняя любовь, то его мистическое супружество, которое называется Россия.

Но здесь уже политический мыслитель (или не-мыслитель) Блок помешал лирическому поэту Блоку, и его поэма "Двенадцать" глубоко не удовлетворяет. Хорошо воспроизводя стиль и ритм "товарищей" и их действа, вообще не чуждая, конечно, художественных достоинств, она все же не блещет ими сплошь, отталкивает местами своей, правда, намеренной грубостью, не бедна словесными шероховатостями, а главное, безо всякой внутренней связи, без органичности и необходимости, только внешне связывает свою фактическую фабулу с нашей революцией.

Эта последняя к сюжету привлечена искусственно. В самом деле, разве то, что Петька, ревнуя к Ваньке, убил Катьку, - разве это не стоит совершенно особняком от социальной или хотя бы только политической революции?

И разве революция - рама, в которую можно механически вставлять любую картину, не говоря уже о том, что и вообще рама с картиной не есть еще организм? Изображенное Блоком событие могло бы произойти во всякую другую эпоху, и столкновение Петьки с Ванькой из-за Катьки по своей психологической сути ни революционно, ни контрреволюционно и в ткань новейшей истории своей кровавой нити не вплетает.

Правда, Петька, как и остальные его одиннадцать товарищей, - красногвардеец: вот эта дань недавней моде, этот, в эпоху создания поэмы, последний крик современности и позволил автору написать свое разбойное происшествие на фоне именно революции; так получилась политика.

Сама по себе она у нашего поэта двойственна. С одной стороны, он как будто сокрушается, что у нас "свобода без креста"; он находит к лицу, или, лучше сказать, к спине своим двенадцати "бубновый туз"; он слышит на улице города, среди снежной вьюги, не покидающей Блока и здесь, слова женщин: "и у нас было собрание... вот в этом здании... обсудили... постановили... на время десять, на ночь - двадцать пять"; и много других штрихов заставляют думать, что писатель дал не столько поэму, сколько сатиру, - едкую сатиру на русскую революцию, на ее опошленные лозунги, на ее отношение к "буржуям", "попам", к "сознательным" и "бессознательным".

С другой стороны, Блок серьезно, кажется, поступаясь художественностью, олицетворяет "старый мир" и говори! про него, будто он "стоит" позади "буржуя" "безмолвно как вопрос" (кстати: вопрос вовсе не безмолвен, - он. скорее, настойчив, шумлив, криклив, пока его не удовлетворят, пока на него не ответят), - да, так "старый мир" стоит, "как пес безродный, поджавши хвост" (кстати: "старый мир" меньше всего можно сравнить с "безродным" существом; он именно родовит, он стар, и как раз в том его сила, что за-ним - длинный ряд поколений, внушительная галерея предков).

И самое название "Двенадцать", а не хотя бы "Тринадцать" (эта дюжина была бы здесь уместнее, чем обыкновенная) и не какое-нибудь другое число символически намекает, что поэт имеет в виду некий священный прецедент: хотя все двенадцать идут вдаль "без имени святого", у нас невольно, вернее - по воле автора, возникает воспоминание о двенадцати апостолах.

И что такое сближение не является произвольной выходкой со стороны кощунствующего читателя, а предположено самим писателем, - это видно из неожиданного финала поэмы:
 
   Так идут державным шагом -
   Позади голодный пес,
   Впереди - с кровавым флагом,
   И за вьюгой невидим,
   И от пули невредим,
   Нежной поступью надвьюжной,
   Снежной россыпью жемчужной,
   В белом венчике из роз -
   Впереди - Исус Христос.
 
Этого уже за иронию никак нельзя принять. Помимо тона, заключительный аккорд поэмы, Христос с красным флагом, с кровавым флагом, должен еще и потому приниматься нами не как насмешка, а всерьез, что здесь слышатся давно знакомые и заветные лирические ноты Александра Блока - нежный жемчуг снега, снежная белая вьюга, дыхание небесной божественности среди земной метели.

Двенадцать героев поэмы, собранные в одну грабительскую шайку, нарисованы, как темные и пьяные дикари, - что же общего между ними и двенадцатью из Евангелия? И пристало ли им быть крестоносцами (впрочем, они - без креста...) в борьбе за новый мир?

Так не сумел Блок убедить своих читателей, что во главе двенадцати, предводителем красногвардейцев, оказывается Христос с красным флагом. Имя Христа произнесено всуе.
   
Точно так же и родственное "Двенадцати" стихотворение "Скифы" полно исторических и политических несообразностей. История не сдержала тех обещаний, которые, недостаточно уполномоченный ею, дал за нее поэт, и не "хрустнул скелет" Европы "в тяжелых, нежных лапах" скифов с раскосыми глазами...
   
Нет, не политикой, инородным телом своим нарушающей поэтичность блоковских мелодий, оправдывает наш певец Россию и свою любовь к ней, а именно самой поэзией своей. Она - лишний довод в защиту русского духа, новый аргумент в пользу нашей несчастной родины. "Не бездарна та природа, не погиб еще тот край", где могут зарождаться подобные песни.
   
Что ни говорить о песне, все равно ее не расскажешь. Нельзя рассказать и о песне Блока, о ней особенно, потому что ничем, кроме ее самой, не воспроизведешь ее неуловимой музыкальности.

"Так окрыленно, так напевно" льются ее звуки в ароматах соловьиного сада. Тайна ее своеобразных ритмов едва ли может быть вскрыта научным анализом; лучше постигаешь ее, когда просто вслушиваешься в нее слухом и сердцем и отдаешься ласкающим волнам его стихов.

Блок, мастер высокий, но мастерством не чванный, с техникой замечательной, но не заметной, в общем властелин рифмы, а не раб ее засилий, - Блок умеет находить такие простые и скромные, и вместе неожиданные сочетания слов и тонов, такие серебряные переливы словесных журчаний, что в лучшие и типичные его стихотворения входишь, как в некое очарованное царство. Присуще его поэзии легкое дыхание.

Почти вся легкая и тонкая, слегка алогическая, с налетом нечеткости, и неточности, и приблизительности в словах и в их соединениях, она является достойной тканью, наиболее соответственной ризой для его настроений, и с ними сливается в одно, как и сам он настолько осуществляет единство с предметом своего изображения, что уже, например, не отличает себя от весны и прямо говорит: "Мы с тобой так нежно любим, тиховейная весна"...

Его лиризм не мог бы выливаться как-нибудь иначе, чем в этих легкотканых словах, какими поет его поэзия. Блок - только лирик. К счастью, это очень много. На страницах своих драм он часто терпит крушение, но сейчас же спасается и крепнет - тем, что заводит песню, какую-нибудь серенаду, от которой не может не забиться сладостнее и сильнее взволнованное сердце.

Стоит Блоку только начать, только сказать: "То не ели, не тонкие ели"... и вот вы еще не поняли, но уже оплетает он вас какими-то нежнейшими шелками звуков, и какая "тихоокая лань" или какая Аэлис не заслушается этого призыва:
 
   Аэлис, о роза, внемли,
   Внемли соловью...
   Все отдам Святые Земли
   За любовь твою?..
 
Соловьи всегда правы. Кто поет, тот прав. А Блок, наш пленительный менестрель, - поет. И пусть рассуждения его неубедительны, зато песни его неотразимы.
Недостает ему конечного пафоса, и муза его - сомнамбула, вступающая в "обманы и туманы", и нередко явь у него - как сновиденье, как бледная отраженность зеркал, и опьяняется он все-таки (вопреки сказанному нами раньше) не крепким, не терпким, а снежным вином, "легкой брагой снежных хмелей".

Но белесоватость и акварельность свою и отсветы снежности он преодолевает, и, по мере нашего дальнейшего проникновения в его лиризм, последний оказывается все богаче оттенками, но не скуднее воздушностью.
   
И потому так печально, что Блок безвременно умер, что смерть спугнула этого певца нежнейших песен и разбила хрупкий хрусталь его не высказанных еще стихов.
   
И кажется, что обители космического лиризма приняли его теперь в свое вечное лоно...

ФОТО ИЗ ИНТЕРНЕТА


Рецензии