Жемчужины строчки из стихов Олеси Николаевой

Понравившиеся строки из ''Испанских писем'' Олеси Николаевой.
(Пособие по написанию стихов)

Испанские письма
V
....
....
Впрочем, вечер был славный, хотя на скорую руку
пришлось сварганить лепешки из риса, маслин и сыра.
Но мадера была отменной, погода выдалась теплой,
и сели мы на веранде под большим абажуром.
...
...

VI
...
Черный, цыганский
глаз горит в темноте испанской,
...

лучше гостей угостить молодым вином,
                пока цветет мандрагора,
да потешить вдосталь Корридой, кровавым глазом быка,
хриплою красной пеной, кишками тореадора.

Выслушать их советы, кусая испанский ус,
темные интересы, возясь над овечьим сыром,
вежливые угрозы, ставя в таверне блюз,
и подложить им лишний кусочек с жиром.

Лучше сплясать всем миром, все каблуки
пообломать, греметь кастаньетами, выгнув локоть,

...

VII
...
но своя
жизнь глядит незнакомкой какой-то, испанкой,
                и локон завился...
То ли это ландшафт свою кожу сменял, как змея,
то ли ангел на небе сменился!
...

XI
...
Любит испанка пунцовую ленту иль розан
в пышной прическе, тяжелые длинные серьги,
бусы, браслеты и перстни, и пояс на пряжке,
и каблучки, чтоб – пройтись и походка звучала!

Так бы и жить, наряжаясь, ликуя, красуясь,
тонкою талией, гибкой спиной щеголяя,
смирным изяществом черт похваляясь, разрезом
глаз, выразительно глядя поверх незнакомца.
...

XIll
...
и таинственная полумаска выдает себя ртом угрюмым.
Я боюсь испанских сюрпризов, боюсь, боюсь
кинжала под маскарадным костюмом!
...
XIV

Посреди моей Испании милой,
под жасмином пылким, огненной мандрагорой,
неизвестная донна поет печальную песню,
оплакивая своего кабальеро.

Вместо пояса – теперь у него веревка,
вместо шпаги – кипарисные четки,
вместо камзола – грубая ряса
монаха-доминиканца...

Постучится он в золотые ворота,
отворит ему суровый игумен,
и войдет он туда, куда святой Петр
пускает только доминиканцев.

А печальная донна состарится и иссохнет,
выцветет, почернеет, как лист осенний,
и поместится вся в печальную песню,
которая особенно хороша по-испански.
...
XV
...
Здесь у меня в Испании все видится ярче, четче.
Воздух насыщен цитрусом, олеандром,
рододендроном – слава Божья
о себе свидетельствует отовсюду.
...
XVII

Право же, все молодые испанки собой прекрасны,
а стареют мгновенно:
посмотришь – и бац! – старуха.
Тогда они надевают скорбные черные платья
и играют на мандолине печальные песни.
Молодые испанки спрашивают у старых:
«Вы, старухи, все знаете, расскажите,
как не сгореть дотла в страсти безумной,
как добиться от кабальеро любви – вечной?»

Отвечают старухи, играя на мандолине:
«Вы можете отдать кабальеро розу – белую, алую, золотую,
вы можете отдать кабальеро свой лучший перстень.
Даже нежную руку в ажурной тонкой перчатке.
Даже поцелуй под покровом ночи.
И на заре, когда птица пробует голос...
Даже сердце – и то: для кабальеро не жаль и жизни.
Но упаси вас Бог, молодые испанки, –
отдавать ему свою песню.

Потому что – когда вы станете стары
и наденете длинное  платье скорби,
ваши розы – белая, алая, золотая –
лишь сухие черные руки протянут к небу.
Но зато – у вас останется ваша песня!..
И тогда вы сядете с мандолиной
и, как Бог положит на сердце, запоете
о своей Испании милой, тайне ее и славе...
И кабальеро вовеки пребудет с вами!»

...Так поют у нас в Испании старые уродливые испанки.
Молодые отходят от них недоверчиво, головой качают:
«Если бы они вправду знали вечной любви секреты,
разве бы они сделались безобразны?
И потом – разве мы видели подле них кабальеро,
который бы, преклоняя колено,
протягивал им розовый персик?»
И молодые испанки хохочут, представляя такое,
и сверкают их острые белоснежные зубки.
...
XVlll
...
Луна
так освещает лицо, что оно как будто в буграх и пятнах.
                Оз;рно оно, огромно.
Так что руками обхватив голову, выкрикнешь в ужасе:
                «Да это же – не она!»
То есть, не я, дорогой! Не я – Испания вероломна!

IXX
...
Ах, дорогой, ничего не жди. Золотого шитья
плащ не сверкнет, не явится ангел в силе.
Бог, что ли, выдал – и съела ее свинья,
то ли ее Карменсита уже в могиле.

XX
...

Но ты знаешь – когда поживешь в изгнанье,
                прочтешь разлуку,
перепишешь память, себя саму вместе с нею,
то и снег нежнее и мягче ложится в руку,
а слова «дорогой» и «здравствуй» звучат вернее!

ХXI

Дорогой! В Испании бесчисленное множество
                религиозных войн
бесов с ангелами. До самых небес запружен
воздух бьющимися крылами, огненной посеченной травой,
несгораемым зноем, и путник пред ним безоружен.
...
....
Жить в Испании так, дорогой, – жутковато.
                Страшней – умирать.
Истончаясь, скользя, ускользая, как под воду – мыло,
здесь, подпрыгнув, цепляются к ангелам за рукоять
и, на цыпочки встав, за архангельский меч Михаила.
...
...

§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§


Понравившиеся строчки стихи Олеси




Муза
....
Там поют, встречая гибель, погибают ради пенья
и всё это называют «вдохновеньем» и «судьбой»!
…И кивала мне старуха в черном платье исступленья –
с мертвым глазом, с хищным носом, с оттопыренной губой.
....
и моя подруга шла там с покровителем богатым,
с горделивою осанкой, с лепестками алых роз.
....



1974- 79 г.

Хорошо ль в такой неволе
всей юдолью прозябать,
это вспаханное поле
черным телом удобрять?

Прокликушествую лучше,
прокукушествую век,
пятаки труда с липучих
сброшу со слипучих век.


 запахах бани, и хлева, и хлеба,
В черной заботе, как в куче угля,
средь общепита и средь ширпотреба
шею вдруг выпростав и оголя:
– Вот она – я, твое детище, небо,
Я – твой ребенок болезный, земля!


С каким-то паршивым окурком,
с пространством, как будто в венце,
с какой-то забытой мазуркой,
с упрямством на смуглом лице;


Такой осенний день:
простудный воздух гнилостный,
мразь, морось, дребедень,
ни жалости, ни милости.

Лицо в воротнике,
сама в себе я по уши,
на чьем-то языке
я, верно, крик о помощи.



Расскажи мне, как я изживала
эту жизнь на холодном ветру,
как слова, все слова изжевала
и немою, немою умру…


Выходи, начинай поединок
с толстокожею злой глухотой!
Спой – ответят тебе без запинок,
сядет жук на дырявый ботинок,
и взорвется бутон налитой.


Так обошлось бы, да сказал: «Служу
и ничего на ветер не бросаю!..»
И началось – сквозняк по этажу
зашлепал вдруг, как женщина босая.


Не сладишь, нет, и не перехитришь
стихии шквал, природы окаянство, –
ты – бредишь, ты – сгораешь, ты – горишь,
ты – точкой удаляешься в пространство!..


а не то –
петушиная истина из-под пальто
вдруг да высунет голову – и –
гребень в масле, а горло в крови!


Как ты любил полуночных такси обещания
прочь увезти от проклятой, несчастной, с трудом
произносимой любви в лихорадке прощания,
комкая варежку с мятым последним рублем!

Как ты любил воздух города – плотный спрессованный
разноголосьем таинственных мощных флюид,
дружбы навеки, когда – словно мелом рисованный –
месяц молоденький в небе неблизком стоит.



ШКАФ

Вот как – душу промотала,
размотала, словно шарф,
все секреты разболтала,
разметала жизнь – и вспять:
в тот облезлый, в тот чудесный,
душный, тесный, пыльный шкаф
спряталась от всех, как в детстве,
чтоб обиду в нем заспать.

Ах, как тесно, безызвестно,
как пустынно, как темно!
Сколько пыли, нафталина:
вещи срока ждут и спят,
а на свет и воздух выйти всё равно предрешено –
в шляпке с фруктами старинной,
в платье бабкином до пят.


А воздух так туго натянут,
                что отталкивает каждый натужный вздох.
Глубоко и торжественно
                надобно им дышать, ни о чем ином не радея…


Ибо только доверишься сытости, лести, достатку,
на себя покиваешь, заслуги, как пальцы загнешь,
и – провалится пол, и за окорок спляшешь вприсядку,
и хмельною блудницей на зеркало жизни дохнешь!


ГАДАНИЕ  НА  СПИЧКАХ

Две спички вынь, но не бери горелых! –
и вынь не до конца, а коробок закрой,
да так, чтобы два спичечных, два белых
древесных т;льца встали пред тобой.

Зажги огонь. И – пусть они взорвутся!
Он и она – им душно, тесно тут!
Они то огненными шеями сплетутся,
то руки черные разнимут-разомкнут.

То вдруг поклонятся, то выпрямятся строго,
а то совьются в жгут – навек! вдвоем!
О, только не дыши и коробок не трогай!
И нас не потуши, заботясь о своем!..


СОН

Мне снился сон. Он шел путем моим.
Там, на вершине над потоком горным,
я видела тебя. Ты выглядел чужим,
ты страшен был мне в одеянье черном.

И ты настолько был несхож с собой,
что в ужасе я к скалам прилипала:
да ты ли это? Или тот, другой,
чтоб, обознавшись, я во тьму упала?

Да ты ли это? Острые лучи
вонзились в спину мне, тропа прогнулась.
«Ты иль не ты, – я крикнула, – молчи!»
И ты молчал, и я живой проснулась.



И когда меня убеждают, что болезнь из болезней
то, что в мире зовется любовью,
                и она разбивает сердца,
всё подробнее вспоминается, всё чудесней:
вот – мы уже выходим,
                спускаемся,
                спустились с крыльца!..




Утром проснешься – туманнейшим дурнем на свете.
Вспомнишь – на даче и лето. И завтракать надо.
Равно и жить. Ну а тут уж соседские дети
дышат сопливо и просят малину из сада.


Упадают яблоки, созрев,
наступают сумерки теснее.
Воздуха плотнеющий напев
явственней, надсаднее, страшнее.

Уезжают дачники. Сады
одичало ринулись в окрестность.
Ливнем наливаются следы
и уводят ночью в неизвестность.

Не ищи того, кто бы помог
в час, когда предметы умирают, –
слово вырывается иль слог,
словно клей, к утру загустевают.

Больно все средь гибельной поры –
дни ложатся в землю, словно листья.
Но вольно принять их, как дары
бедности, свободы, бескорыстья.



Там, где люди живут – уж не выветришь дух общепита.
Там парадная лестница чествует призраков быта.
По торжественной лестнице – в омут запутанных улиц –
из гордячек и дочек, из модниц, и скромниц, и умниц!

И за то, что когда-то, стыдясь, я стирала румянец, –
я сера, словно день, полюбившая горечь и пьяниц.
Мне их темные речи – милей щебетанья и личек –
из просторных гостиных –
                да в тамбур ночных электричек!



то затянет нуду, то таким откровеньем шарахнет,
то хранителем глянет, то близкой бедою запахнет…

И за всю эту речь, что вовек не поймет иностранец,
до отдушины слёз – со слезами люблю этих пьяниц!




НОЧНЫЕ  СЛУХИ

– Ты послушай-ка, что люди говорят,
мол, над каждым пьяным, спящим на снегу,
будто круги, круги светлые горят,
и течет сиянье по воротнику…

– Что ты, что ты! Небу нынче не  с руки
приглядеться – кто ж персты к нему простер:
все-то вьюга занесла товарняки,
весь-то стужа заколдобила простор!

– Я сама видала – спал мужик хмельной,
мордой красной тротуар раскровенив,
не глядела бы – прошла к нему спиной,
да вернулась, будто что-то обронив.

Ну а там – как будто свет на покровах –
Тот, Кто милостив и в сердце жив простом,
встал у пьяного дурынды в головах,
трижды, трижды осенил его крестом!..

То-то вьюга лютовала и мела,
то-то тьма снег; обуглила, и вдруг –
пьяный встал, а ночка темная была,
точно выпала у ангелов из рук…



когда позёмка заметает след,
и тьма дорогу к дому закрывает,
и случай, как разбойничий кастет,
тебя в любом проулке поджидает.



Но, может, блаженный – свой голос в тумане унять,
шагая в затылок судьбе своего поколенья,



В нас столько мрачной тьмы, что зрачок наш черен
и ширится, когда подносят ночь к глазам.

§§§§§¶§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§¶§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§
[ В другое время понравились другие строчки в тех  же стихах]

РОДНАЯ  РЕЧЬ
1976-1981

Муза
…И кивала мне старуха в черном платье исступленья –
с мертвым глазом, с хищным носом, с оттопыренной губой.

Шел и ты – глаза дурные, пальцы красные, кривые
по привычке пианиста крепко чувствовали звук
каждой капли: начинался – дождь, и струи дождевые
пробежали между нами, и погасло небо вдруг.


Так брели и выходили из тяжелого тумана
сноб, игрок, романтик, мистик и высокомерный смерд,

Первенец

Хотелось бликов, ласточек, стрекоз,
чтобы пространству плакалось и пелось,
и шепота, и шороха, и слез,
и бабочки, и бабочки хотелось!


( Возлюбленный)

И пока ты прощался со мной на ходу, и пока
разжималась, меня выпуская на волю, рука,
и пока за тобой зарастала дорога травой,
в небесах я читала:
«Вот это – возлюбленный твой!»


Отповедь

Мне полюбилось носить неудобные платья,
в тесном дворе, размахнувшись, ковер выбивать,
вешать белье, раскрывая такие объятья,
что, задохнувшись, пространство могу целовать.

***

Если двое иль трое средь ночи, в дыму
сигаретном на кухне сидят,
то они не подвластны уже никому,
кроме тайны земли, уходящей во тьму,
и в основе которой – разлад.

***
ВОПРОС

Случалось ли вам средь людей,
их речи заслушавшись куцей,
забытья всей жизнью своей,
всем сердцем от них отвернуться
и мысленно сто площадей
пройти, чтоб о слово споткнуться
и снова средь тех же людей
с иным ощущеньем очнуться?...

Расслышать сквозь гомон тщеты,
сквозь бледную ткань суесловья
в них музыку детской мечты,
забитой впотьмах нелюбовью;
увидеть сквозь позу, игру
в их душах – надрывы, надломы.
Все слезы их глаз – на ветру
и душном отсеке их дома;
спросить – и услышать ответ,
взглянуть и увидеть их лица,
продраться сквозь сумрак на свет
и к Богу сквозь пошлость пробиться?

***
Майорик

Майор шагает через ливень.
Он поднимает воротник,
ни резкость черт,
ни четкость линий,
не нарушая ни на миг:
строга шинель его до пят,
и сапоги его хрустят.


Иль он не слышит эти трубы,
такие гулкие к утру,
что о любимой и безлюбой
земле подумаешь: «Умру…»

***

Выдумав крылья, надеясь на тело,
в мир с колокольни шагнуть я хотела
выше лесов и полей,
выше твоих бездорожий и выше
собственной жизни и собственной крыши,
выше природы своей.

Но оказалось, что крепок твой норов:
на самозванца найдется Суворов,
и не спасется беглец,
падшего примет рудник безотказно,
и с высоты упадет безобразно
верящий в крылья гордец!

***

Вот и осень в России сереет,
и ползет по земле нищета.
– Страшен тот, кто страдать не умеет, –
говорит и целует в уста.

Ах, Россия, да полно дивиться,
ты сама ведь без веры темна,
ты же – злодейка, ты – детоубийца,
ты – забывшая Бога страна!

Всяк в тебе – упадет, околеет
да во тьме не отыщет огня…
– Страшен тот, кто страдать не умеет, –
повторяет, целуя меня.
***

И когда мелкий дождичек землю кропил,
и когда тот, кто ближним был, деньги копил,
тот, кто рядом был, потно, небрито храпел,
тот, кто был недалеко, – душевно болел;
тот, кто возле был, – в карты семью проиграл,
тот, кто подле был, – тяжко темно умирал, –
всех и каждого так ты просила: «Прости»
и тянула им небо в горсти…
..

Не вступившая в мелкий дележ правоты,
у забытых могил ты сажала цветы.
Прорастали равно они – жирный паслен,
сухощавый репейник, роскошный пион,
львиный зев истеричный и нежный левкой,
и такой разливался покой,
что мне вдруг показалось, что чуден и прост
(за деревню и – рощицей) путь на погост.

***
  САД

Он сулил мне бенефис первой дачницы,
сан последней из отшельниц на тризне, –
так хранил, как тщится мать-неудачница
уберечь родное семя от жизни.
***

Родина

Что же в тебе тот, кто любит, тот бьет и бросает,
тот, кто хохочет, тот давится комьями слез?

***
НЕВИННЫЙ

Дождь колошматил, а ветер довел до угла.
Далее шли три барака, вдали было плоско.
Съехав на землю, по-детски безвольно спала
пьяная баба под куцым навесом киоска.

А между тем пробегала уже молодежь
на итальянскую ленту с названьем «Невинный»,
далее – дачи, и так незаметно пройдешь
с хмурыми сумками путь этот долгий и длинный…

Право, невинный! А если ты в чем виноват,
так ведь не в бабе, не в темном разврате умишек,
так ведь не в этом – повторенном тысячу крат
ряде продрогших, протухших, прогнивших домишек.

Право, невинный, а если виновен, то не
в этой промозглости, не – опустив остальное –
в том, что гуляет по самой широкой стране
глупый кастет, чтоб сказать тебе слово стальное.

Дождь между тем всю округу рябил и знобил,
ветер меж тем – налетел, подхватил, искорежил.
Право, невинный! Но что ж ты так мало любил,
что ж ты упал и уже от удара не ожил?!

***


ОБ ЭДИПЕ

Окраина, полночь, отчаянье, бездна:
ни сил, ни автобуса, ни провожатых,
и это – напрасно, и то – бесполезно,
и главное – негде искать виноватых.

И это – трагедия? Изморось фальши,
старенье, разлада гигантские дули,
и холод безбожья: чем  хуже, тем дальше.
Лукавые греки, вы нас обманули!

Вам все – и возвышенный слог, и Парисы,
и золото моря, и голос природы,
и Бахус, и бабочки, и кипарисы,
и чутких небес населенные своды!

А тут – ни подсветки нет, ни декораций.
Тут женщина, улица, дом, где чужие,
куда через хаос и хамство продраться
сложнее, чем вымостить все мостовые.

Тут служба и тяжба, вражда и обида,
судьба и окрестность сроднились навеки:
все свалка, все серость, и все перерыто,
а это трагично, поверьте уж, греки!

Когда же вокруг эта темень и слякоть
что делать нам с жизнью – на вскрике, на всхлипе,
как вдруг не забыться, как вдруг не заплакать
О пр;клятом вашем, проклятом Эдипе!

***
ПУТНИК

– Ишь ты, рожа немытая, рваный пиджак,
забулдыга, бродяга, туда тебя так.
Может, беглый ты, может, впусти тебя лишь –
ты нас по миру пустишь, а дом подпалишь!
Знать, есть грех на душе, коль средь темных болот
ошиваешься ты – кто ж тебе отопрет?

***


ДЕЛО И СЛОВО

Так начинаются все испытанья:
что ты полюбишь – тем будешь храним ты.

***

О  СЕБЕ

Непреложным вдруг стало, насущным
о себе, как о третьем лице,
рассуждать, восседая в грядущем,
точно в кресле на дачном крыльце;
о себе, как о давнем преданье,
рассуждать, начиная с сего:
«...И она полюбила страданье,
прежде чем испытала его…
Ей мерещился жертвенный жребий:
кровь на лбу, на руках волдыри.
Из сокровищ, пустот и отребий
ночь взяла она в поводыри.
Ей хотелось присвоить у века
полусвет одинокой звезды,
зверя в чаще, лицо человека
с отпечатком пропащей судьбы;
вещий сон, долгий путь, бездорожье,
мутный ливень, поля и леса,
чад куренья, облитые дрожью
закипавших страстей голоса…»

Ну а дальше – что сделалось с нею?
Не сгубил ли ее лиходей?
Не замерзла ль в объятьях Борея?
Не погибла ль от злобы людей?
Нет, – потупясь себе отвечаю.
Всё в порядке, – она говорит. –
Крепко спит, любит пряники к чаю,
в тщетной бедности мужа корит.
Мерзнет в холод, в жару обмякает,
тянет лямку усталости злой
и заботою дня истекает,
в руки белые пав головой.

И не видит она, и не слышит,
что какое уж время подряд
у нее нет ни дома, ни крыши:
ливни стрелы повсюду летят!
И не чает она, и не чует,
что идет по родимой земле,
под звездой своей мутной ночует
и блуждает в предутренней мгле;
что природа загадочным жестом
сочетала царя и раба.
И – слились испытанье с блаженством,
смысл со словом и с жизнью судьба!

( !!!!!)

***

ДВАДЦАТЬ  ПЯТЬ  ЛЕТ

Время свертывается, как удав,
                наглотавшись живого тела;
как могущественная река, мир подносит к своим устам.
И шуршит шершавая жизнь, заплетясь за куст чистотела,
за шиповник держась, прильнув
                к можжевеловым злым кустам.

Мне же двадцать пять долгих лет
                в кольцах дерева и удава!
В водяных непрочных кругах
                канул камень, брошенный мной:
двадцать пять мимолетных раз
                он коснулся воды шершаво,
двадцать пять единственных раз
                прошуршал воздушной волной.

Жизнь боится сойти на нет,
                жизнь боится сорваться с круга:
недоверчиво смотрит вдаль, настороженно тянет нить,
говоря, что легче свести скалы Севера с пальмой Юга,
чем свои следы разыскать и дела свои изменить.
***
УЖЕ ТУТ

По Иосифу Флавию – к Пасхе заклали примерно
триста тысяч отборнейших агнцев, Талмуд же гласит –
вдвое больше, –
                поскольку лишь кровью смывается скверна,
и душа перед Богом, как облачко дыма, висит.

...

А при этом – уже приготовлена горница: вымыто блюдо,
благолепен Сион, препоясан, одет и обут
всякий званый на пир. И прекраснейше видно отсюда,
что твой Царь молодой на заемном осле уже тут!

СМОКОВНИЦА

1980 -1984г.
КАПРИЧЧО

Дальше весна произносит нелепую отповедь
и принимается всё устанавливать заново:
черные дыры под снегом цветами заштопывать,
в воздухе теплые реки дыханья растапливать,
в зале стеклянном звериные тропы протаптывать.

ЗИМА

Эх, занемочь бы – везде приютят – ведь не деться
от милосердья – и хлебом с сольцою накормят.
Выкрикнуть «Где я? » в бреду заболевшего детства.
Может – узнают, а может – и дочку припомнят.

***
***

И вдруг становится тошно от мнений своих и песен,
обед, приготовленный впрок, покрывает плесень,
антресоли моль заселила.
Лучший наряд восемнадцати лет можно причислить к праху!
Нищему вовремя не отдала с тела – рубаху,
Голодного не накормила.

***
***
Для того ли ты славы искал и просил не по силам
денег, власти, почета, – чтоб ныне с пожухлым лицом,
получивши просимое, пить тазепам с барбамилом,
раздраженьем сочась, предынсультным налившись свинцом?

Для того ль добивался, кричал, сотрясая высоты,
уводил у другого подругу и порохом пах,
чтоб всю жизнь с ней сводить застарелые мелкие счеты
и давиться зевотой, когда она плачет впотьмах?

Для того ль ты мечтал об уделе, достойном мужчины, –
продолжении рода, семейном борще с пирогом,
чтоб жилплощадь разменивать с сыном до самой кончины
и с поимкою беглого зятя ходить в исполком?

Обоюдоостры наши просьбы, как гибкие бритвы.
Только жаль, что сберечь не смогли мы на гибельный час
ни желания крепкого, ни дерзновенной молитвы,
а ведь вот – оказалось, что ангелы слышали нас!
***

ОТРЫВКИ О ЯПОНИИ

С благоговением глядят они вокруг
и крест телесности несут с большим смиреньем,
одним иероглифом обняв цветущий луг,
пути небесные следят высоким зреньем.
...

…Нас европейская культура бережет
от бездны магии, от наваждений рока,
страстями балует, трагедиями жжет
и в аскетизме не находит прока.

***
***

ТРИДЦАТЬ  ВЕРСТ

Ель к зиме готова. Убран куст.
Скоро грязь замерзнет на дорогах.
Жаль, что дом наш холоден и пуст:
жизнь проходит в жалобах, в тревогах.

***
***

Вот почему я, жизнь моя, больше всего в тебе полюбила
эти нищие перелески, черные от дождя кусты,
                всхлипывающий мох
и то ли ночного, то ли предутреннего тумана
                дымящееся кадило,
когда на земле уже ухватиться не за что,
                а до неба – один лишь вздох.

(!!!!!)


СОСНЫ


Эти сосны гудят просто так над ночной полыньею,
чтобы с ломберных столиков мелочь сгрести пятернею,
чтоб лосьон от лысенья поставить на полочке в ванной,
чтоб идти, чертыхаясь, по местности зыбкой, туманной.

СЛУЧАЙ НА СТАНЦИИ

Он собой заполнял ужас смерти, безумья провал…
Мужичок перепуганный, выпивший, теплый, простецкий –
«Ты чего это, а? Ты чего это, а? – повторял. –
За такие дела можно и…» – и заплакал по-детски.

ИЗ ЖИЗНИ ЛИТЕРАТОРА

А тут – под спудом жизни спрятаны –
встают в безмолвном оцепленье
все двойники, все соглядатаи,
все призраки его, все тени!

Они несут лопаты, плети ли,
в его душе пытаясь рыться,
как понятые и свидетели,
участники и очевидцы.

Глядят угрюмые чудовища,
пытаясь все же разобраться,
какие ж у него сокровища,
какие ж у него богатства?





ДОЖДЬ

Хватит! Наполнена ведь до конца
бочка, а дождь продолжается, длится,
ломится в окна, стучит, у крыльца
топчется и на пороге толпится.

Куст весь обобран до нитки, и сад
заговорился – и чуть ли не бредит,
чуть не пророчит, взлохмачен, космат:
кто-то прибудет к нам, кто-то приедет!

Что ты! Полны даже ямы, и в рвах
воды сравнялись с дорожной трясиной:
где уж гостей принимать! Во дворах
бьются флотилии вербы с рябиной.

Что там за гости грядут? Мы давно
заперты в доме, он рвется на части…
Вволю излито! А в сердце полно
влаги, и зноя, и жизни, и страсти!

Можем мы сами такое вершить, –
биться, галдеть, баламутить доныне,
слать наводненья, пожары тушить
и обходить стороною пустыни!

***
***

Так и я выхожу на просторы весеннего дня
поклониться земле, потрясенной прошедшим бураном,
и бесплодная яблоня хоть и волнует меня,
но уже не набьется мне в сводные сестры обманом.

***
***

Безумца, демоны, бунтовщики, слепцы,
лакеи, пьяницы, бродяги, гордецы
и незнакомки падшие – в собольих
мехах, ресницах ли – с глухой тоской в груди, –
вот, русская поэзия, гляди,
кто собеседник твой в твоих застольях.

От тех же слов, от этих же плодов,
из тех же язв, из этих же трудов
вы вместе кормитесь, из общей чаши пьете.
Всё надкусив, всё перебрав вокруг,
ты, как они, испытываешь вдруг
тоску пресыщенной и горделивой плоти.

И, отрывая взоры от стола,
срываешься из душного тепла
дыханий человеческих, чтоб в слякоть
перед лицом отчизны роковым,
почти как преподобный Серафим,
всю тыщу дней пробедствовать, проплакать!

Припасть к земле, склоняться у креста
и лишь пред небом отворить уста…
Что ж и теперь – никак не позабудешь
весь этот сброд отверженных, больных,
несчастных сотрапезников твоих –
блудниц, сирот, калек, блаженных, чудищ?

Как будто каждый может быть храним
твоею песней, приносимой к ним,
зовущей небо, океан и сушу
для оправданья каждого из них…
Так русский богоборчествует стих,
кладя за ближних собственную душу!



НА  БОЛОТЕ

Ни просвета на небе: всё заволокло впереди,
морось, морось, болеет всё зыбкое тело от ряби.
Вспомнишь кров и очаг свой,
                и мрачно твердит: «Уходи!» –
каждый шаг по болотистой призрачной хляби.

Что же дальше? Темнеет косматый колтун
шепелявого леса, а там – вырастая –
строгий, пасмурный коршун – великий молчун –
предстает, словно правда простая.

О, какие нас змеи страстей оплели!
Мы дрожим, мы мятемся, и, если признаться,
по великой любви здесь остаться могли
страстотерпцы, подвижники, старообрядцы.



ОПРЕДЕЛЕНИЕ ТВОРЧЕСТВА

Творчество, ты лишь способно вместить это разом,
дашь нам вкусить этих яблок и радости крепкой
да и останешься – в рай заглядевшимся глазом,
лазом, поросшим ромашкой, плющом и сурепкой.



В  ПОДМОСКОВЬЕ

Под серым небом хорошо молиться,
пройтись с зонтом вдоль поля перед сном,
писать стихи, беспамятству учиться,
дубки сажая под окном.

И кто узнает, что же с нами было,
когда и так дождливо и темно,
и столько слез, любви, надежд и пыла
между корнями здесь заплетено!




ПЕРЕД  ЗИМОЙ

Ах, как стебли засохшие эти цвели –
три-четыре луны поменяли…
С тяжкой нотой любви золотые шмели
на поля и луга полиняли.

Значит, правду твердил мне гордец молодой
и водил над распахнутой бездной:
– Променял я земные свиданья с тобой
ради встречи – небесной.

Оттого-то и воет так ветер во рву,
дым так вьется по тверди…
– Я еще не готова, я не доживу, –
ни к зиме не готова, ни к смерти!






ПРОЛЕТАЯ  НАД  ГОРОДОМ

I

Нивы еще не сжаты, и рощи еще не голы.
Слово бредёт по дорогам, сёлам и городам,
и сердце запоминает вечной жизни глаголы
и слышит во тьме осенней с трепетом: «Аз воздам».

Чем ты воздашь нам, Господи? –
                Прости, спаси и помилуй! –
избы наши корявые, бараки в пять этажей,
вычурные высотки, тумбочки над братской могилой,
будки, садовые домики, коробочки гаражей.



II

Однажды, когда несли меня крылья Аэрофлота,
давая крен над Московией, – казалось, в ее картон
так ровно вклеены домики, и врезаны для кого-то
асфальта узкие стеклышки, и в формочках спит бетон.

Казалось, один лишь вздох, один лишь взмах урагана –
и кропотливый макет будет снесен и стерт,
и только месяц кривой выйдет вновь из тумана,
да ветер средь пустоты боднет самолетный борт.

Но Тот, Кто нас узнает по шелесту и дыханью,
Кто солнце с утра зажег средь мутной осенней мглы,
держит еще тебя Своей милосердной дланью, –
и блоки твои квадратны, и стадионы круглы!


ПЕЛАГИЯ

Ты юна и прекрасна, о Тарса надменная дочь!
Пред тобою сегодня расступится хищная ночь,
по которой идешь ты, покуда девицы другие
в глубине своей спальни мечтают о новых балах,
женихах и нарядах, а ты, как раба в кандалах,
в черных скалах бредешь потайною тропой, пелагия!

.... .... ...
§§§§§§§§¶§§§§¶§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§

БЕЗОБРАЗНЕЙШАЯ  ИЗ  КРАСАВИЦ
1981-1985


ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ

Перед трюмо или перед осколком стекла,
с сумочкой вечной, с задачей своей непростою,
как над цветком луговым – золотая пчела,
трудится женщина вся над своей красотою.

Тоненькой кисточкой пишет она по лицу
древние символы, знаки, историю рода.
Легкой пуховкой махнет, собирая пыльцу:
воск так податлив, потомкам накоплено меда!

Щипчики, пилочки, кремы, помады, букет
красок и запахов – радостно, тонко, беспечно...
Что ж ты скривился, философ?
                Что скажешь, поэт?
Уж не о том ли, что это – непрочно, невечно?

Может, ты веришь, что сам гениальностью строк,
фундаментальное знанье оставив в наследство,
переживешь этих хрупких усилий чертог,
прядей игру и отточенных линий кокетство?

Стоя пред вечностью с длинной свечой золотой,
пахнущей воском и медом и летом измятым,
всю ее вспомнишь, со всею ее красотой –
дурочку-жизнь перед зеркальцем подслеповатым.



* * *
ПУТЕШЕСТВИЕ
...
Так что ж, мой возлюбленный, сам себе пасынок,
то съемщик квартирный, то дачный жилец,
с улыбкой шагая вдоль неба до пасеки,
скажи – полюбил ты меня, наконец?
....
....
Так значит лгала нам слепая пророчица,
твердившая: нет, здесь не видно ни зги,
за вами хвост ваших привычек волочится
и змеи страстей заплетают шаги.

А жизнь оказалась, как нищая странница,
легка на подъем и, покинув жилье,
внушает душе, что и та – бесприданница
и, кроме любви, нету средств у нее!

***
***
ОБРАЩЕНИК К ЖИЗНИ
...
...

еще не созрел виноград,
и инжир не набух, и еще не допито вино,
брат еще не вернулся, и звезды еще не горят.
...
То ли зелень сгущается, то ли на небе темней.
В бочке, пахнущей деревом, за ночь остыла вода
...
я люблю твой таинственный радостный круговорот,
запах свежего дерева, ветку малины меж досками.

***
***

ТО,  ЧТО  ДОЛЖНО  СЛУЧИТЬСЯ
...
и света у дня достаточно, и тьмы у ночи довольно.
Снега зимой – навалом, трава по колени – летом,
хочешь – спи до рассвета,
                хочешь – вставай с рассветом.
***
***

БУРЯ
...
пока каждый клевер к соседнему злаку прижат ...
...
И ветром надут
под окнами дворик с бельем, и – то вогнут, то выгнут
куст возле скамейки.
...
и вот, содрогаясь от грома, и треска, и писка,
разверзлось пространство, и дрогнул и буйвол и дуб.

Тогда-то и капли упали, и камни из пыли
восстали средь блеска, и ветер с протяжной трубой
промчался над морем, и волны его завопили,
и лес, причитая, рванулся во тьму за тобой.
...
И юбки летели с балконов, как мокрые птицы,
и линию берега выломал в роще прибой,
и между душою и миром размыло границы…

Так вот что за бури мы носим в себе и с собой!
***
***
РОМАНС  О  МОЛОДОМ  ОФИЦЕРЕ

Ах, давно ль в белом платье металась она по усадьбе
и у мокрой сирени стола во мраке густом?
Молодой офицер, оказавшийся чудом на свадьбе,
в темный сад выходил… Кто же знает, что было потом?

То ли стала кому-то она образцовой женою,
то ли вечно хандрящею барышней в белом чепце…
Молодой офицер с горделивой прямою спиною, –
как он резко отпрянул, как вдруг изменился в лице!

Может, стала она либералкой, подругой науки
и сестрою прогресса стояла за женский вопрос…
Молодой офицер, что ж так дрогнули крепкие руки
и в глазах голубых все вокруг помутилось от слез?

Еще долго твердил, колотился меж ребер и спорил
девятнадцатый век, оглашая поля и пути,
как вскочил он в седло, как отчаянно лошадь пришпорил,
чтобы до Перекопа с отверженным сердцем дойти!

***
***


НАУКА  БЕССМЕРТЬЯ
...
Поминки без помпы и тостов,
лишь рукава все короче да пояс все туже.
Будни на наших погостах.
***

ТАМ
...
там – мой брат все бьет и бьет мух, дихлофосом травит,
...

Там – мои дети барахтаются в занавесках,
                дерутся зонтом,
там – с задушенной крысой кошка играет лежа,
там – брешет собака, а над нами – молнии, гром,
земля разверзается, переворачивается вверх дном…
А здесь – все то же.

***
[
[Когда влюблялись мои друзья – уже седея, уже лысея, –
мир для них становился огромным и совершенно лишним,
и лица у них сияли почти как у Моисея,
когда он сходил с Синая, где говорил с Всевышним.

И когда меня знакомили с ней, глядевшей несмело,
я вдруг испытывала нечто вроде испуга,
ибо знала, как она страшно сиять умела,
как божественно могла сиять на лице моего друга!

И я думала – какая-то тайна доверена ей, наверно:
вот – она вежлива, миловидна, в меру жеманна,
но и ангелы ей повинуются, и отходит скверна,
и чья-то душа блаженна, и даль туманна!  -
***

[(С.Ф. - Митрополит Антоний Блюм, говоря о явления Божественной силы вспоминал о ''некоем молодом человеке'' - на самом деле о себе самом.
Стихи Олеси тоже подталкивают к этой мысли, написаны о ней самой.
''Анна знала, что ее глаза сияют в темноте'')]

***
***
СОСЕДКА

До шестьдесят первого года мы жили
в коммунальной квартире, и с нами
проживала Мария Сергеевна –
старуха простецкая и костистая,
                со стальными зубами.
И когда мне читали сказку про бабу-ягу
или про ведьму, которая у влюбленной русалочки
                отбирала прекрасный голос
и превращала ее сверкающий рыбий хвост
                в человечьи ноги,
чтобы она посуху могла догнать
                своего земного возлюбленного, –
передо мною в сонном тумане
                появлялась Мария Сергеевна
то с облезлым чайником,
                то с фиолетовой поварешкой.

Поэтому я боялась встречаться с ней в коридоре.
А она, как нарочно, завидя меня одну, без взрослых,
приходила ко мне и полушепотом говорила,
что давно собирается в какое-то чудное царство,
где нет ни темных углов, ни крыс, ни крика на кухне,
а только солнце да трава-мурава с цветами,
по которой гуляют олени –
такие же, как у меня на коврике над кроватью.
И детям разрешается поиграть с ними.
И еще она говорила, что она – Мария Сергеевна –
уже почти готова к отъезду
и что сам молодой царь встретит ее у входа...

Каждое воскресенье она уходила утром куда-то
и возвращалась только к обеду.
На ней был платочек в красный горошек,
а в руке – бидон,
                который она держала особенно осторожно.
А однажды она принесла еще молодую вербу
и подарила мне такой причудливый хлебец,
который я и попробовать не посмела
и спрятала под подушку, но уже наутро
его там почему-то не оказалось.

А потом –
            она несколько дней не выходила из комнаты,
и набежало много народа, и дверь взломали,
а меня туда не пустили, и все говорили:
– Пойди, погуляй! Такая погода!..
Но я все-таки, проходя мимо, успела заметить
висевшую на стене голубую картину,
с которой глядел молодой,
очень внимательный и очень красивый царь.

И я тогда поняла, что Мария Сергеевна
уже отправилась в путь-дорогу, и, засыпая,
я все глядела на коврик с оленями, с лугами-лесами
и думала – как там теперь Мария Сергеевна,
                добралась ли?
И, качнувшись и отплывая по реке сновидений,
все-таки удивлялась, что Мария Сергеевна –
такая грубая, некрасивая и простая –
совсем не то, что моя изящная, нежнейшая бабушка,
ничего не слыхавшая ни о заветном царстве,
                ни о прекрасном царе,
который откуда-то знает и зачем-то ждет
у себя Марию Сергеевну –
особенно смущали меня ее железные зубы.

А совсем недавно – несколько лет назад –
Мария Сергеевна мне приснилась:
она что-то мне говорила и говорила,
а потом помахала веткой и улыбнулась
белозубой, прямо-таки сияющею улыбкой.

Несколько раз потом меня посещало странное ощущенье,
что она просила меня то ли ничего не разменивать,
то ли ни с кем ни на что не меняться
и особенно – как смутно мне вспоминалось –
на возможность догнать моего возлюбленного,
который был так неблизко...

***


ДЕРЕВНЯ

поэма

                «И манит страсть к разрывам»
                Борис Пастернак

И пришлось мне назваться дочерью прокурора.
Прокурора там все боялись
                и называли его с заглавной буквы.
И поэтому Толька, сын нашей хозяйки, –
рецидивист, только что выпущенный на волю, –
так и не пришел с дружками, как она грозила,
                наводить порядок.
«Не волнуйтесь, – растерянно повторяла я, –
ведь мы избу вашу купим,
а то, что мы со стен содрали обои,
так ведь они висели клоками, усиженные клопами...»

[«Не волнуйтесь, – растерянно повторяла я, –
ведь мы избу вашу купим,
а то, что мы со стен содрали обои,
так ведь они висели клоками, усиженные клопами...»]

А хозяйка все равно кричала на всю округу,
призывая в свидетели все женское населенье,
и, как древняя плакальщица, причитала:
«Ты поглянь-ка, Дусена да Манька с Катькой,
вы погляньте-ка, Светка да Верка с Танькой, –
они тазик-то мой для варенья взяли-и,
обои-то мои розовенькие в золоченый цветок ободрали-и,
ох, не хотела я их пускать, не хотела-а,
да как стали меня просить – пожалела их, пожалела-а!»

Володя уходил каждый день на рыбную ловлю.
Он ловил на утреннюю и на вечернюю зорьку,
на червя, и на кузнечика, и на цветную мормышку.
Он забрасывал удочку и глядел бесконечно,
и можно было подойти к нему сзади и стоять часами,
зная, что не почувствует, не оглянется,
а заметит – не удивится.

Почти целое утро я сидела дома –
отдирала от стен розовые обои,
скоблила от клея бревна,
варила на медленной плитке кашу,
мыла пол, чистила утварь и носила в сердце
как бы занозу, а в то же время
как бы иголку проигрывателя, и часто
она мне карябала и саднила сердце
царапиною бессмыслицы – безутешным, безумным звуком.
А то вдруг, будто нащупав
тонкую, как волосок, таинственную бороздку,
исторгала музыку – все громче, громче,
все пронзительней, все страшней, прекрасней.
И я, оглядываясь, в изумлении повторяла:
«Что же это? – повторяла я. – Да что же это?
Да не Ты ли, Господи, проходишь рядом?»

[Почти целое утро я сидела дома –
отдирала от стен розовые обои,
скоблила от клея бревна,
варила на медленной плитке кашу,
мыла пол, чистила утварь и носила в сердце
как бы занозу, а в то же время
как бы иголку проигрывателя, и часто
она мне карябала и саднила сердце
царапиною бессмыслицы – безутешным, безумным звуком.
А то вдруг, будто нащупав
тонкую, как волосок, таинственную бороздку,
исторгала музыку – все громче, громче,
все пронзительней, все страшней, прекрасней.
И я, оглядываясь, в изумлении повторяла:
«Что же это? – повторяла я. – Да что же это?
Да не Ты ли, Господи, проходишь рядом?»]


«Володя, – писала я мысленную записку, –
если хочешь меня найти – зайди в дальний малинник,
загляни в соседнюю рощу – ближе к опушке,
забеги в орешник, посмотри на болотах –
там у цветов выше моего роста».
Где-то там, на этих самых болотах,
жили старообрядцы.
Говорят, там бродили беглые каторжники и даже,
как уверял меня дядя Ондрей, шпионы:
у них закопаны рации между корнями,
и они передают сведения туда, на Запад...
Тут дядя Ондрей замирал в неопределенном жесте
и садился, закуривая, на бревно возле дома.
Мы покупали молоко у его Дусены
и потому считались им как свои, родные.

«А я-то в Москве бывал, – начинал он снова, –
да вот только видеть-то ее, державную, не пришлось мне».
Тут он опять закуривал и усаживался поудобней:
«Значица, отправили меня в Москву конвоиром...»
Дусена, каждый вечер забегая с кринкой,
долго еще стояла, облокотясь о косяк двери;

[Дусена, каждый вечер забегая с кринкой,
долго еще стояла, облокотясь о косяк двери;]

ее дочь только что вышла замуж за городского,
и Ондрей заколол единственного телка на свадьбу.
«У них там что, – она повторяла, – все удобства:
общежитие, городская уборная, душевая».

«Посмотри, – говорила я жизни своей, –
                например, корова...»
Корова, которая шла, гонимая пастухом,
мыча, с бессмысленным взглядом,
пересекала луга и леса, волоча за собой веревку,
вертела хвостом, отгоняя назойливых мух и мошек,
жевала клевер с сурепкой, мяту и одуванчик,
почти безумно пускала слюну, мотала рогами,
а в это самое время в ее облезлом,
в оттопыренном ее брюхе, нагретом солнцем,
происходило немыслимое претворение, мировой катарсис.

Молоко было теплое, обволакивающее, живое,
и, казалось, если пить его сразу –
сосредоточенно, осторожно,
с каждым глотком тебе открывается что-то
о природе жизни и смерти.
Одного-единственного глотка
всегда не хватало.

«А моя-то, моя-то, – не выдержала наконец Дусена, –
моя-то, оказывается, до самой свадьбы ему –
                никакой поблажки!»
И, продолжая гордо глядеть, смутилась и покраснела,
делаясь вдруг молодою.

А за хлебом ходили мы на Сухару.
Надо было перебраться на другой берег,
и я, подходя к реке, кричала:
«Баба Катя! Эге-гей! Баба Катя!»
И тогда за мной приплывала лодка,
и баба Катя, скрипя уключинами и гремя цепью,
за десять копеек перевозила меня через реку.
А мостов там не было на пятьдесят километров.

[Надо было перебраться на другой берег,
и я, подходя к реке, кричала:
«Баба Катя! Эге-гей! Баба Катя!»
И тогда за мной приплывала лодка,
и баба Катя, скрипя уключинами и гремя цепью,
за десять копеек перевозила меня через реку.
А мостов там не было на пятьдесят километров.]

Правда, неподалеку был брод,
и через него переезжали трактора и машины,
но ходили слухи, что не каждый мог
и через него перебраться:
прошлой весной вместе с машиной ушел под воду
тракторист Валерка,
пивший горькую и соблазнявший девок.
Еще рассказывали, что его к себе утянула Верка,
которая любила его до смерти –
так, что за два месяца до того сама утопилась.

[Еще рассказывали, что его к себе утянула Верка,
которая любила его до смерти –
так, что за два месяца до того сама утопилась.]


Далее надо было идти лесопилкой по мягкой стружке,
потом – по лугу, оврагам, редким лесочком,
ну а там Сухара:
клуб, где кино и танцы,
восьмилетняя школа, магазин, почта.
Захаживали туда и цыгане.
Где-то неподалеку они жили в своей деревне,
и, как настаивала хозяйка,
у них вместо стекол в окнах были цветные подушки.

Однажды под козырьком обеденного перерыва
мне встретилась очень красивая молодая цыганка.
Пока мы ждали открытия магазина,
я ее разглядывала боковым зреньем.
Но и она, независимо глядя в небо,
тоже меня держала под пристальным наблюденьем.
И так мы стояли с ней – каждая с прямою спиною,
с мелодией на устах, с капризным локтем,
как только женщины – всем древним опытом своего пола –
могут стоять друг перед другом,
разом оценивая вечную свою соперницу
с головы до пяток.

Наконец она на меня покосилась,
и в руке у нее оказались карты:
– ??
– Нет, – решительно покачала я головою, –
я сама по лицу гадаю.
– Так что же скажешь? –
Она оскалилась с недоверием и любопытством.
– Скажу, что стоишь и думаешь: мне ли, мне ли –
чаровнице, умнице, стоять под этим
козырьком сельпо у запертой двери?
Мне бы звонкий бубен, юбку поярче,
побогаче шаль, поискусней гребень,
да чтобы мир дрогнул от моего взора!

...Почему-то мне все время хотелось
изводить себя подозреньем,
что Володя меня не любит.
Во-первых, он сам никогда не говорил мне об этом.
Во-вторых, никогда не спрашивал, что со мной происходит.
В-третьих, он меня не выбрал, а принял:
я к нему постучала, он сказал – входите.

[В-третьих, он меня не выбрал, а принял:
я к нему постучала, он сказал – входите.]

Иногда мне казалось, что мы с ним вместе
прожили уже лет тридцать,
а на самом деле все это называлось «медовый месяц».
Иногда мне казалось, что он любит другую,
и я рисовала себе ее узколицый образ.

В конце концов, я совсем расстроилась,
                совсем разболталась.
На меня напало унынье, и его призраки
гнали меня по пятам, загоняли в угол.
Я совсем забросила свой заставленный икебаной домик
и слонялась мрачно по зловещим лугам-лесам,
в которых теперь было много народа:
сюда на косьбу приехали из города «шефы»,
и повсюду можно было нарваться на каких-нибудь
                незнакомок,
загоравших в исподнем,
с лицом, накрытым газетой.

[и повсюду можно было нарваться на каких-нибудь
                незнакомок,
загоравших в исподнем,
с лицом, накрытым газетой.]

Наконец пришла телеграмма, вслед за которой
приехала Володина сестра Женя с мужем.
Мы сняли им дом в соседней деревне.
Дом три года как пустовал,
потому что хозяева уехали из него
неизвестно в каком направленье.
Их родственник и распорядитель пустил нас,
потребовав две бутылки.
«Живите, – мрачно сказал он, – мне-то не жалко!
Все равно неизвестно, куда они подевались.
Да и когда жили, почти никто их не видел:
только в сумерки какие-то люди к ним приходили
и уходили под утро».
«Наверное, наши хозяева были сектанты, –
сказала наутро Женя. –
Там в светелке, много икон,
написанных неумелой рукою».
Там же, под образами, оказалась и связка писем.
Обратный адрес был бессмысленно накалякан.
И мы с дерзновением прочитали.

Там было написано:
«Дорогие!
Претерпеваем потоки бед, болезней и искушений,
но, яко Ной, спасаемся в ковчеге веры
от изливаемого потопа».
Там было написано:
«Христос Воскресе!
Спасаемся, как оный Лот, от огня Содома
и бежим, не оглядываясь, прежней греховной жизни».
Там было написано:
«Брат и сестра, мир вам!
Боримы недугами, немощами, обидой,
не замечаем во сне житейском,
что, как Иаков, боремся с Богом,
все устрояющим к нашему вхождению в Небесное Царство».

К стене была приколота вырезанная из журнала картинка:
суровые сосны, сумрачные верхушки которых
наискосок перерезаны лучами солнца.
Снизу карандашом было написано:
«Слава Божья».

Ночь была – хоть глаза выколи – не станет чернее.
Мы возвращались в нашу деревню – дорога была знакома:
направо – холм, покрытый деревьями,
налево – поле.
Тьма была как Дусенино молоко,
но как бы с «обратным знаком»:
она была тепла и густа, вещественна,  материальна.
Она дышала, жила, текла – по каким-то своим законам.
И казалось, иди хоть всю жизнь сквозь нее –
                никого не встретишь,
задевай идущего рядом с тобой рукавом,

[Тьма была как Дусенино молоко,
но как бы с «обратным знаком»:
она была тепла и густа, вещественна,  материальна.
Она дышала, жила, текла – по каким-то своим законам.
И казалось, иди хоть всю жизнь сквозь нее –
                никого не встретишь,
задевай идущего рядом с тобой рукавом,]

а кто он – и не узнаешь,
нашаривай с каждым шагом дорогу под неверной ногой,
а как пройдешь ее – не заметишь.

...Когда рассвело, мы оказались на хуторе
с увечным названьем П;нырь –
в трех верстах от нашего дома.

Владимир-день справляли у трех Владимиров
                в соседней деревне.
Из-за реки пришли московские физики
                и химики из Ленинграда,
из нашей деревни – приехавшие сюда на каникулы
                Светка с Танькой,
утром ходившие в бигудях к колодцу,
а ныне начесанные в стиле «бабетта».
Пили за Владимиров и за всех по кругу.
Пили, «чтоб не было хуже»,
пили «за мир и счастье»,
пили «за любовь и детишек»,
пили «за труд и радость».
А потом вдруг такую заунывную затянули песню
про красавца Андрюшку,
                которого никак не забудет сердце.
И уже стало темнеть, и повеяло от реки прохладой,
и звезды стали загораться на чистом небе.
И мне вдруг стало грустно и чего-то жалко –
то ли жизни моей – молодой, бесцельной,
то ли души моей – расслабленной и безвольной,
то ли сердца моего, отравленного бедою,
желающего порвать с Володей навеки
и захлебнуться горечью и страданьем.

А звезды горели все ярче и делались все крупнее,
белые и гнедые кони гуляли по краю обрыва,
яблоки наливались соком на темных ветках,
ухали совы в лесах, река шуршала о камни,
пар поднимался над полем, туман бродил по оврагам,
и, наверное, там, за этим туманом,
старообрядцы затепливали лампаду,
начинали молитвы «на сон грядущим»,
и вся земля торжественно готовилась к ночи.

[пар поднимался над полем, туман бродил по оврагам,
и, наверное, там, за этим туманом,
старообрядцы затепливали лампаду,
начинали молитвы «на сон грядущим»,]


...Под утро я увидела сон:
меня привели нагую и поставили на большой арене.
Вокруг сидело много народа, и я узнала
своих друзей, и маму с отцом, и Володю.
Там были и дядя Ондрей со своей Дусеной,
и даже Танька со Светкой, и баба Катя,
и Толька-рецидивист, и наша хозяйка,
и Женя с мужем,
и преступные любовники Верка с Валеркой.
И еще много, много было народа.
И тогда выступил вперед Прокурор –
                тот самый, с заглавной буквы,
и все стали задавать мне вопросы.
А мне было ужасно стыдно, что я нагая,
и я плакала и просила хоть какое-нибудь покрывало.
– Ну так что же такое жизнь? – у меня спросили.
И я принялась лепетать что-то невнятное
                вроде «лесной дороги»,
имея в виду вон ту – через реку и лесопилку,
                леском – на Сухару.
И тогда они все засмеялись, захохотали,
и каждый стал выкрикивать:
– Жизнь – это счастье!
– Жизнь – это дар!
– Жизнь – это испытанье!
– Жизнь – это раскрытая книга!
– Жизнь – это способ существованья!
– Жизнь – это наказанье!
– Жизнь – это странствие!
– Жизнь – это изгнанье!
– Жизнь – это наслажденье!
– Жизнь – это лицедейство!.. –
И, что больше всего меня поразило,
когда я проснулась и рассказала об этом Володе,
это то, что кто-то кричал:
– Художество!
– Священнодейство!


[( Пророческие оказались сны, но не сразу и не всем это понятно.)]

Часть V Поравившиеся строчки из стихов Олеси Николаевой
               
НА  КОРАБЛЕ  ЗИМЫ
1982-1986

УТРО

Солнце приоткрывает день с восточных обочин.
Человек выходит на дело свое до ночи.
Праведник уже умыт, препоясан желаньем трудиться.
Грешник, вроде меня, пятернею чешет ключицу,
сон дурной вспоминает; тяжко дышит, недобро
воет его существо; скулят, как волчата, ребра…
Ох, какое непраздничное у него настроенье!
Муха прилипла к блюдцу, где оставалось варенье.
...
....
…А солнце уже в зените, как на престоле,
и тень в серебряной свите, и день в золотом камзоле,
и даже мутная пыль уже начала светиться…
То ли произойдет! То ли еще случится!
***
***
но хлебнуть из чаши скорбей,
                словно из ладони отеческой.

***
***
НА КОРАБЛЕ ЗИМЫ
.....
......
Дивлюсь берегам разнообразнейшим,
                удобнейшим для навигации,
и морозцу хрустящему, превращающему дыхание – в дым,
который и наши лица окутывает,
                и начинает ввысь подниматься, и –
становится облаком уплывающим
                и огромным небом над ним!
***
***
ОКТЯБРЬ
...
...
Болтаюсь по переулкам и по чужим квартирам,
лезу в чужие души, словно в черные дыры.
Всем переписываю молитву Оптинских старцев.
Никто листочки мои не читает, все ожидают танцев.

***
***
СЛУХИ

Весна набрасывает на город сумасшедший пестрый платок.
Город барахтается в складках слухов, духом нищает,
бродит с открытым ртом, пока золотой восток
цепью перерождений его томит и прельщает.
...
...
«горизонты сознанья» ползут недоверьем в народе,
и от четвертого измеренья старуха отплевывается: «Ишь –
лукавый нагородил, нечистый наколобродил!»
***
***

ЗИМОЙ

Чу! – метель переводит дыхание, чтобы опять
с новой силой снежком – да погуще, послаще –
жахнуть, шарахнуть, подбавить, покрепче поддать,
дворницкий труд перепутав с занятьем пропащим.
...
***

ИМЕНА
...
А тут еще дождь бесконечный, лифт не работает,
телевизору – надо ж было сломаться!
А тут еще Нинка – и такие бездонные у нее глаза –
шепчет: – Аглая, Аделаида, – листая святцы, –
Анастасия, Ангелина, Анна, – твердит на разные голоса…
***

ВЕРА
...

«Знаешь, Вера, – я говорю, –
ничего у меня не ладится,
всё вываливается из рук –
и строфа, и детское платьице,
и пуговица от брюк.
Ничего на грядке не приживается,
не сваривается вполне,
не скраивается, не сшивается,
и жизнь как мешок на мне!
***
***

ЛЕС
....
Вот так и блуждаешь
                счастливым влюбленным бездельником;
то этак, то так, то в лицо заглянуть, то с исподу,
войти, где черемуха, дальше – малинником, ельником
и выйти у мельницы и заглядеться на воду!
***
***

ОТ  СЕБЯ

От себя устаешь, как от братоубийственной розни
или отложенной казни.
Возникают сомненья в честности собственной жизни,
в ценности собственной чести,
в доброте без корысти,
в любви без фальши…
Можно было б продолжить дальше.
Начинается время самоедства и самобоязни.

От себя устаешь, как от хроники чьей-то болезни
или ревнивой дружбы,
как от жалобщика с его разговором о жизни
наподобье тяжбы.
От ответов: «Живу я плохо»,
от дверей, закрывающихся с размаха.

От себя устаешь, как от повального
                и повсеместного краха
и неуместного смеха.
Устаешь удивляться, устаешь радоваться и страдать,
относиться к себе серьезно,
верить в себе присутствию духа,
от себя самой чудес ожидать.

От себя бежишь, как от каверзы, подвоха, навета,
как от труса, потопа, нашествия иноплеменных
                и прочих бед!
И тогда вдруг становится тихо-тихо,
                и ничего, кроме света,
кроме света и радости, оказывается, в мире нет!
***
***
ПУТЬ ДОМОЙ

Когда из больницы Филатовской
забрали меня наконец,
со мною был дух ординаторской
и лампочки голой свинец.

Я шла среди мартовской сырости,
сутулясь, шарахаясь в грязь,
успев неожиданно вырасти,
но к миру не приноровясь.

Тут что-то творилось с прохожими,
тут свет по иному зажгли,
как будто бы мертвые ожили
и в вечность толпою пошли.

И будто единою арфою
пронизан был гомон дневной,
и Лазарь с Марией и Марфою
шли, кажется, рядом со мной.
***



ИМЯ

То сестра моя Дарья к своей приближалась поре,
и дитя в ее чреве уже бытия изождалось.
По тяжелому ветру,
по черным ручьям во дворе,
нет, по ночи, по грязи, по топи, по голой горе,
по ребристым каменьям, по застланной снегом дыре
шла сестра моя Дарья
и так в небесах отражалась.
....
.....
***

* * *

С детства я недолюбливала поэтов –
особенно юношей и девушек-амазонок.
С изнанки они оказывались племенем малодушным,
всё мелкие честолюбцы, недопеченный крендель.

Если пишет стихи – точно уж жди подвоха,
экивока и вывиха – банальности самой плоской.
Вечно ходят они с карты своей козырной,
вечно темнят, прибедняются. Вечно блефуют.

Так вот и я – законнейшие подозренья
вызывала у здравых людей: с тягостным недоверьем
поглядывали на меня родственники-инженеры,
учителя, врачи, профессора, клерки.

Духовники – и те. Поэты – гиблый народец:
как ни смиряй – все равно найдут, чем гордится...
Бесславьем и нищетой. Лихолетьем и рваным локтем,
червоточиной, заиканьем, юродством речи.

Даже грехом, о Боже, даже своим паденьем!
Даже пороком, который потом послужит
тайною подоплекой стихотворенья,
искусом, мускулом совести, мускусом душным.

Все эти странности, повторяясь, как клейма,
стали расхожими, – сердце от них унывает.
Ветер в полях завывает, воет где-то собака,
снег визжит под ногами. Скользит дорога.

О, я готова пожертвовать дактилем, заплатить рифмой
за простую жизнь, за прямую душу,
за псалом смиренья, за прозрачное слово:
сквозь него видно и мир подводный, и мир небесный!

***

ПРИГЛАСИТЕ СЕРЕЖУ
...

Только вы не считайте, что чувства Сережины глухи,
если, глядя блаженно, он к спинке дивана приник,
потому что Сережа – детдомовец из ремеслухи,
общежитий приемыш, суровых казарм ученик.
...
***

ПО  ПРАВИЛАМ  ДЕТЕКТИВА

Глядела сквозь собеседника, села – и мимо стула
и, пока вечер морозный по железным трамваям тычется,
вдруг треснула на ветру, как завеса, вдруг полоснула
искрой статического электричества.
...
***


ПРИЧИТАНИЯ
...

II

Пальто пошили добротное –
                меховой воротник, много ватина;
зима твоя больно лютая: голытьба бедствует,
а белой твоей дороги недобрая половина –
канава, снегом покрытая, что с оврагом соседствует.

...
IV

Можно от холода пританцовывать и от ужаса петь,

V

То ли выведешь, то ли вынесешь,
то ли снегом глаза мне выколешь…
Вот пальто я надела черное
и пошла по земле, рыдая:
вьюг подкидыш, приемыш во поле
и метели сладчайший выкормыш,
захолустья сестра родная!


***
***

ВСТРЕЧА
...
  страдание! –
под высокими небесами черное ветхое пальтецо,
мелкий неверный шаг, руки в такт колыхание.

В море – скорлупка ореховая, перевернется – ох! –
на скале – камень – вот-вот сорвется
                под копытом случая,
в воздухе многоголосом – слабый сумрачный вздох,
а в моей смятенной душе – украшенье самое лучшее.
...
***
***

ПУТЕШЕСТВЕННИК
...
Это что за уродцы меня облипают? И вдруг –
узнаю мои страсти: одеты, как люди, по моде, –
ревность машет платочком, отзывчива, вся для услуг,
и с высокой идеей обида, как с зонтиком, ходит.

...
***
***


В БРАЧНОЙ ОДЕЖДЕ

На солнцепеке – как весел был ситец в горошек!
(Долго хожу и хожу у больничных окошек)
Как рукава разноцветные к небу взлетали!
(Господи, я повторяю, скажи хоть – жива ли?)

...Шила блузоны в оборках, кокетках, широко
юбки кроила – вразлет, солнцеклешем, – барокко
и рококо: эти рюшки, воланчики, платья –
в кружеве, петельках, лентах, кармашках... Объятья
так широко раскрывались, и розы в ключицу
вышивкой вдруг утыкались, взобравшись по ситцу...

В галантерейную роскошь даров промтоварных
нас одевала она – некрасивых, бездарных,
бездерзновенных, смотрящих темно и устало,
словно на праздник готовила нас, выпускала,
словно на пир, где нельзя быть иначе одетым,
чем в эту радость нарядную – с небом и светом!..

Как вдруг обвисло, как скомкалось все безобразно!
Если бессмертна любовь и добро не напрасно,
тем же воздай, чем она одаряла так щедро:
как было много надежд, и пространства, и ветра!

Может, в Твоих мастерских белошвейных небесных
много есть белых хитонов, нарядов воскресных,
много целебных покровов, спасительных нитей
есть для нее средь высоких Твоих общежитий!

...В серой казенной рубашке – ладонь у ладони,
в скорбном халатике, в туфлях на грубом картоне...
Будь наши очи духовные чуть приоткрыты,
мы бы увидели: нет, средь сиятельной свиты,
в брачной одежде, в чудесной накидке лазурной, –

вот как проходит она в кабинет процедурный!
***
***

БАРОНЕССА КОРФ

К нам баронесса Корф судьбою дерзкой
занесена была, и снег имперский
ей сердце грел  и просветлял черты.
Она могла блаженно и беспечно
блуждать с метелью, повторять: «Конечно,
мы гибнем от тепла и духоты!»
...
...

Иль там – в немецком мире позитивном,
в английском здравомыслии спортивном,
в духах пахучих, в мареве котлов –
есть свой резон душою угорелой,
пути не разобрав, в метели белой
бежать на дуновенье, как на зов.

А вы об этом здесь – в таких сугробах:
сквозняк навылет, и мороз, как обух!
Вы ж – нараспашку, словно на духу.
И в Петербурге и у лесосплава
сплошной занос – налево и направо,
и рубят лес подряд – в щепу, в труху.
***
***

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Луговое-пашенное свое поместье ухнула,
промотала лесопарковое свое имение,
родовое свое наследство ахнула,
спустила фамильное свое достояние...

И побрела за тобой по дорогам – тощая, нищая...
Где, дорогой, мыкаешься?
                Где, возлюбленный, маешься?
Ах, какою горючею ты оказался пищею!
Ох, какою горячею ты обернулся горечью!

Кому, возлюбленный, жалуешься, кем жалеешься?
Все дороги, как ни крути,
                оказалось, приводят к паперти:
там и слезным своим воздыханием обогреешься,
там и милостивым подаянием обнадежишься.

С кем, бесценный, собою делишься, от кого пятишься?
С кем пируешь на белой земле наподобье скатерти?
Все дороги, оказывается,
                по которым ты в бездну катишься,
все равно христорадничаньем кончаются,
и блудный сын возвращается...

А когда-то я – дорогой ценой тебя откупавшая,
многих ангелов отогнавшая,
                многих демонов раздражившая,
от отцовских благословений давно отпавшая
и для чаяний материнских давно отжившая, –

с легким сердцем гляну на луговое-пашенное,
лесопарковое, садовопустырное, петроводальнее,
к небесам воздетое, снегом с дождем приукрашенное
гнездо мое несравненное, невесомое, беспечальное!

Достоянье мое посмертное, запредельное мое владение,
могущество неоспоримое, имущество многотрудное,
счастливое мое мытарство, мучительное мое видение,
предчувствие мое светлое,
                возлюбленного лицо чудное...

***
***
ПОЛЯ-ПАШНИ

Рано же просыпаетесь, поля-пашни!
Засветло поднимаетесь – по гудку электрички.
А у меня все не так – со вчерашнего дня не спавши.
Эх, бессонные мои ночи – обгоревшие спички:

сложены в коробок, гремят себе бесполезно.
А бывало, чиркнешь любой – полыхнет преярко.
А бывало, кругом пространство,
                а некуда деться: тесно.
А бывало, вьюга в лицо,
                а в груди и во лбу – жарко!

Да, по-всякому было, как вам только угодно:
гость с тортом войдет – а душе больно и страшно,
возлюбленный крикнет: «Уйди!» –
                а душе светло и свободно,
и смешно, когда говорят самодовольно и важно.

А у вас все не так, снеговые поля, черные пашни, –
тычетесь мне в лицо, в мутные стекла –
                уже пробудились:
кто-де такая! почему, мол, за день вчерашний
руки не наработались, ноги не натрудились?

Или к земле не прикована дедовской цепью,
                железом старым?
Или ремнем не порота на просторных его конюшнях?
Или пруд позабыла – за самым старым амбаром,
наказывавший таких – заблудших да непослушных?

Эх, поля-пашни, рвы некошеные, снега навалом,
сами-то пробиваетесь лесом, помрачаетесь вьюгой,
                перебиваетесь елью,
на колени падаете пред столбом телеграфным
                и вместе с гудком усталым
жметесь к разбуженному жилью
                с начинающейся канителью.

Сходитесь у моего порога в одну щемящую точку:
вот и это уже проехали, вот и то пережили...
– Спасибо, что торопили и что давали отсрочку!
Спасибо, что не оставили!
Спасибо, что проводили!
***
***
МАЛЬЧИК ПЕТЯ
...
...
Петина мама – совсем седая,
                отхлебнув торопливо кофе,
со словами «Петя, еще не пора» продолжает рассказ:
...
Петя выходит в сад.
                Прислоняясь к оконной раме,
Петина мама невидящим взором смотрит ему вослед.
И такая горючая нежность к Пете и его маме
заливает небо и землю,
                и меня вместе с ними,
                и мне уже тридцать лет!
...
...
***
ПОХВАЛА ОЛЬГЕ
...
...
ты, сладострастное мое мечтание,
                любящее убранство,
                любовную подоплеку рассказа,
...

вы, чувства мои испорченные,
                любви убоявшиеся, душегубы, воры!..
...
...
Но уже не вернуть ей живого тепла
                и таинственной речи с любовью:
будет Ольга до смерти расхлебывать
                со слезами судьбину вдовью.
...

светло и ужасно
полыхают посады, и гибнут древляне,
                и солнце восходит с востока...
Богомудрая Ольга в Царьград собирается,
                но – до Царьграда далёко!
***
***
НИЧЕГО, КРОМЕ ЖИЗНИ
поэма

Ксюшу побрили наголо, чтобы волосы у нее были гуще.
Каждый раз, когда она, лысая, вбегала в комнату,
мама вскрикивала:
                – Несчастный ребенок!
Зачем же так оболванили бедную девку? –
А Катя, Ксюшина мать, тряхнув кудрями,
каждый раз отвечала на высокой ноте:
– Елизавета Кирилловна, сколько мне еще повторять –
чтобы волосы у нее были гуще!

Лето становилось горячим, и мои родители сняли дачу.
Там жили они, мой брат с Катей и Ксюшей,
а я и мои дети – в сторожке.
Мама часто уезжала в Москву поливать любимую пальму:
она уже выросла до потолка
                и двух стен касалась листами.

Дети на даче рисовали дорогу меж сосен,
большое кукурузное поле,
грязное озеро в тине
и погост с тремя куполами.

[Дети на даче рисовали дорогу меж сосен,
большое кукурузное поле,
грязное озеро в тине
и погост с тремя куполами.]

Когда мы шли, занимая дорогу,
                встречные оборачивались на нас,
потому что детей было слишком много, а я была молодая,
да к тому же лысая беззубая Ксюша
делала нашу процессию необычной и запутывала картину.

Кто-то предполагал, что это экскурсия из детдома,
кто-то вздыхал, что девочка, должно быть, больная,
кто-то догадывался, что это несчастный мальчик,
которого нам из Чернобыля прислали на воспитанье.

В самом начале лета я видела сон, будто дача сгорела.
Слава Богу – людей в ней не оказалось,
но были заперты две большие собаки.
И когда я проснулась – у меня не было никаких сомнений,
что это предупрежденье
и мне пора, наконец, приняться
за свое захламленное  жизнью сердце.

[и мне пора, наконец, приняться
за свое захламленное  жизнью сердце.]

Первым делом я бросила курить и теперь кусала
веточки, грызла сухие травинки
и в сельпо покупала слипшиеся леденцы,
                которыми мы набивали рот,
и пили шумную воду из ледяной колонки.
[Первым делом я бросила курить и теперь кусала
веточки, грызла сухие травинки
и в сельпо покупала слипшиеся леденцы,
                которыми мы набивали рот,
и пили шумную воду из ледяной колонки.]

Только письма мне никак не приходили...

И я перед сном совершала круг одинокий
                по ночной пустынной дороге.
Иногда из-за тучи выходил молоденький месяц,
иногда небо становилось совсем прозрачным,
и я видела на его дне огромные звезды.
А когда я слышала тайный шорох, я всегда вспоминала,
как мой друг, от которого не было писем,
говорил мне,
это растет трава,
шурша прошлогодней листвою.

И еще я думала, что всегда обманчив
оказывался мой внутренний голос:
каждый выстрел с его подачи давал промашку,
и начинал дуть ветер, откуда не ждали.
И когда я кричала, что все погибло,
самое главное только и начиналось,
а когда твердила: «А дальше, дальше?» –
передо мной захлопывались ворота,
и никто не выходил, сколько я бы не стучалась.

Наутро разразился скандал на даче:
собаки заводили любовные игры друг с другом,
брат мой их разливал водою.
Дети спрашивали:
                – Зачем они так играют? –
А я плакала и умоляла брата,
чтобы он отвез собак в городскую квартиру.

[А я плакала и умоляла брата,
чтобы он отвез собак в городскую квартиру.]

А Катя ему попалась под горячую руку,
и он ей отвесил колоссальную оплеуху.
И Катя набросилась почему-то на маму
                и ее во всем обвиняла.
– Да-да, – кричала она, – это вы виноваты,
это вы против меня настраиваете своего сына!

Я забрала детей, и мы пошли к кукурузному полю,
и прошли его, и подошли к погосту.
Дети, рассматривая могилы, кричали:
– Как рано умер Петровкин Коля – всего в три года! –
И еще читали: «Любимой мамочке от безутешного сына».

[Я забрала детей, и мы пошли к кукурузному полю,
и прошли его, и подошли к погосту.
Дети, рассматривая могилы, кричали:
– Как рано умер Петровкин Коля – всего в три года! –
И еще читали: «Любимой мамочке от безутешного сына».]

Безответные лица глядели на нас с надгробий,
и кресты повсюду преграждали дорогу,
и я подумала: «Вот как с Сережей мы когда-то дружили,
а я и на похороны к нему не попала!»

В сельском храме уже начиналась служба,
и орарем размахивал вдохновенный дьякон,
и мы за Сережу на канун поставили свечку,
и дети к Матери Божией приложились.

А на даче все уже помирились:
мама подвязывала малину,
Катя чистила молодую картошку,
и брат уехал с собаками в город.

[А на даче все уже помирились:
мама подвязывала малину,
Катя чистила молодую картошку,
и брат уехал с собаками в город.]


А потом и мы все разъехались, и дачу забили,
и дожди зарядили, и снега упали,
и покрыли холмик Петровкина Коли,
и кукурузное поле превратили в равнину,
и мамина пальма почему-то засохла,
и у Ксюши выросли волосы и большие взрослые зубы.

И, поднимая глухой воротник обветренной шубы,
я прохожу по декабрьской метели с хрустом
и проношу с собой благословенное лето,
где ровным счетом – ничего не происходило,
ничего не происходило,
ничего, кроме жизни,
а так – ничего – ровным счетом...
***
***

[(''Зеркало'' Тарковского, вариант.)]


¶§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§



  Жемчужины VI 87-89г.

ЗДЕСЬ
1987-1989
СТРОФЫ
...
В Европе – еще светло. В России – на три часа
темнее: пора подушки взбивать, гонять чаи,
«вражии» голоса слушая сквозь леса,
где нашему общему Господу хвалу поют соловьи.
...
***
***

РЕСНИЦА
...
Видно уже сейчас, как я жила:
сливалась с походкой дней, искушала судьбу,
целовалась на кладбище, менялась крестами,
                водку пила,
стояла на исповедь в очереди, закусив губу...
...
***
***
СЕМЬ НАЧАЛ
...



Выходя из города, где кто-то любил кого-то,
где кто-то играл кому-то лучшую из Моцартовых сонат,
и рояль был совсем расстроен, и у Эрота облупился нос,
                и с Орфея осыпалась позолота,
о, не оглядывайся назад!
...
...
***
***

ТРИ ДНЯ
...
...
В одинокую, на высокой горе, забредет келью,
подпоет «Господи помилуй» и «аллилуйя»
и, благословив последним благословеньем,
                уйдет с метелью,
унося ожог последнего поцелуя…
...
...
***
ПО МОТИВАМ МЮССЕ

Только стоило выйти из дома так рано,
что еще не очнулась земля от тумана,
не вкусила заботы мирской, –
как из снега летящего, дали безгласной
то ли юноша шел мне навстречу прекрасный,
то ли дева в одежде мужской.

Только стоило выйти из дома так поздно,
что деревья сбегались все вместе и грозно
тень ложилась сплошной пеленой, –
тот же самый таинственный и безымянный
то ли ангел мой, то ли мой бес окаянный
чуть поодаль шел следом со мной.
          
Средь толпы он подобен был белой вороне,
он встречался мне на опустелом перроне,
проносился в вагонном окне,
копошился под вечер в горящих угольях,
подливал мне вина в невеселых застольях
и насвистывал марш в тишине.

И, последним лучом меж деревьев играя,
шел со мною туда, где сирень у сарая,
повторял, что забвения – нет,
то хватался за письма, то, выдумав праздник,
свечи жег и примеривал серый подрясник,
и сутулился, щурясь на свет.

А однажды, когда я прощалась в прихожей
с тем, кто был мне и жизни и чести дороже,
чище снега крещенской зимы,
строже зимнего поля, суровее леса, –
будто тайная вдруг приоткрылась завеса,
и прошел он меж нами средь тьмы.

И всегда он стоял на дороге прощальной:
из полуночной смуты, из мути зеркальной
выходил с потемневшим лицом.
Он казался мне призраком смерти и детства
и отверженный братом, лишенным наследства,
неудачником и близнецом!

И, устав от опеки его и заботы,
я, поймав его за руку, крикнула:
– Кто ты?
Ангел? Демон? Погибель моя?
И ответил, глаза опуская совсем, он:
– Я не ангел твой светлый, но я и не демон...
– Кто же ты?
– Одиночество я!
***
***
ВОЙНА
...
...
Человеку, бросающему курить,
                как игроку, выбывшему из игры, –
непонятно, за что держаться,
            на какие «зеро» поставить, куда забивать шары,
и паузы, как пауки, как черные дыры,
застят ему зарю,
и он уже, чуть не плача, машет рукой: «Эх, закурю!»

«Закурю, – говорит человек,
                херувим плененный, творенья венец,
ангел обезображенный, – ну разок курну – и конец!
Ну хотя бы просто в руках подержу, утолю их зуд…»
А ночные грифы уже слетаются,
и большие гады ползут!
***
***
ГОСТЬ
...
...
И тут-то спохватишься, хочешь уже откреститься
и вытолкать в шею, и дунуть и плюнуть во след…
А он на правах посвященного и очевидца –
– Ах, все это нервы! –
                из кресла кивает в ответ.
***
***
ВЕЧЕРОМ

Я ведро в колодец столкнула,
и оно зазвенело, запело,
загрохотало, заохало, отяжелело и –
отражений полное и теней –
стало вверх подниматься, и ржавая цепь скрипела,
и каждый поворот вала был все круче и все трудней.

И уже кто-то жеребенка своего напоил
и чья-то семья чаевничать села,
и чьи-то дети, умывшись, сидели,
            и звезда уже начинала на черном небе сиять, –
и лишь мое ведро все раскачивалось,
все поскрипывало, все скрипело,
и все туже колодезная закручивалась рукоять!

И мое ведро над черной бездной раскачивалось,
как весы качалось,
и все туже наматывалась цепь на оси…
– Почему ж мне так трудно все? – я спросила.
                Мне отозвалось:
– Ни на что не жалуйся,
                ничего не требуй,
                ни о чем не проси!
***
***
ДЕРЕВЬЯ
...
....

И когда они в черном смиренье идут сквозь тьму,
люди страсти свои им приписывают и от страха
без оглядки бегут – неизвестно куда, к кому? –
спотыкаясь и вновь на себя налетая с размаха.
***
***
ЧЕЛОВЕК
...
...
То грандиозные строит планы,
                то бесцельно ломает спички,
то в насморке, то в щетине, то в панике, то в поту.

Перечит фразе любой, кивает на каждое слово,
кричит «Уйду», оставаясь, возвращается, чтобы забыть…
Да как же, в конце концов, можно любить такого!
Да что ж это будет с ним, если его ним, если его не любить?
***
***
ИСЦЕЛЕНИЕ
...
...

А закатное солнце пятнало все и рябило,
и спекался в лампе жирный, желтый вольфрам,
а он все прикручивал, завинчивал Михаила,
а Михаил перед ним лежал – напряжен, неподвижен, прям.
...
...
***
***



СЦЕНАРИЙ

Я люблю эту пристанционную жизнь,
                предутренние эти морозы
в захолустье заштатном, в российской глуши вековой,
где, как птицы ночные, надсадно кричат паровозы
и в фуражке замерзшей обходчик идет путевой.

Я сценарий хочу написать о писателе. Вот сюда-то
я его и отправлю, покину в глубоком снегу,
чтобы он растерялся, оглядывался виновато
между сосен гудящих, у озера на берегу.

Пусть наймется к лесничему, ходит по лесу дозором;
пусть псаломщиком станет, в расшитом поет стихаре;
снимет угол у бабки –
                с крутым кипятком, с разговором, –
пусть ей воду таскает и колет дрова на дворе.

И пока я жду поезда на перегоне холодном,
все ищу, как бы высказать, выразить словом простым
то, что все-таки можно в России писателю жить,
                можно жить и остаться свободным
под покровом небесным, под куполом под золотым!
***
***


ГОЛОСА

Прицерковное кладбище. Стаи галок, ворон.
Завораживающие картины собственных похорон...
Что же вы так отчаянно жестикулируете,
                плачете хором, скопом?
Явно ль меня любили, тайно ли влюблены?..

– Ах, дорогая моя, вы еще так юны, –
вот и мерещатся вам сокрушенные кудри
                над вашим гробом!

Сколько заплаканных хризантем, растрепанных фраз!
Полюбите меня за то, что смертна: любой из вас,
затаивая дыханье, к той же прислоняется дверце...
Пусть за меня попросит тот, кто еще не просил.

– Ах, дорогая моя, у вас еще столько сил,
что вам надгробные речи лишь и волнуют сердце!

Юродивая у оградки. Военный на костыле.
Татуированные могильщики копошатся в земле.
Рваные тучи наталкиваются друг на друга,
                гонимы к востоку...
Принесите мне лютики, цветки лебеды.

– Ах, дорогая моя, вы еще так горды,
что вам и от нищей чести не будет проку!

***
***

* * *

Даже ежели ветер, посланный в край восточный,
или докатывающиеся до сердца всполохи грозовые,
красноречивый куст, свет полуночный,
жук-олень залетный, выбранный в вестовые...

Даже если цыганка, прицепившаяся у вокзала,
или убогий Алеша – прозорливый из Оскола,
или сама душа, пока она засыпала,
или сам ангел Божий, спустившийся от престола...

Не поверю им больше! Скажу твоими словами:
– Только Господь соединяет судьбу с судьбою!
Даже ежели херувимы с шестью крылами
возвестят троекратно, что я любима тобою, –

опущу глаза, напрягая ресницы, веки,
и скажу, как учил ты – спокойно, внятно и больно:
– Никогда он меня не любил! И уже вовеки
Так и будет...
                Не лги, лукавый, довольно!
[?????!]

***
ВЕТЕР

Еще и за то благодарна, что не умерла,
пока не увидела леса в черемухе ранней
и звонницы желтой, ударившей в колокола
над пылью провинций, над сбродом обид и желаний.
...
...
***
***
КОЛЬЦО
...
или Хозяин сада за своим виноградом
так приходит и смотрит, грозди перебирая?
И я вслед за ним, трепеща и подбирая окурки,
бегу, отворяя калитки, отпирая дверцы.
Там, где происходили драки, где играли в жмурки,
теперь он проходит насквозь мое неверное сердце.

Теперь он проходит насквозь мое неверное сердце,
которое семь лет работало за свою Рахиль,
                как раб трудилось,
а потом скукожилось, наподобье красного перца,
отчаялось, возгордилось.
...
...
***
***
Заносчивого такого, недоброго человека,
                почти без света,
я пытаюсь любить, представляя себе, когда бы
он мне встретился в пору иную, не здесь, но где-то,
предположим, в детстве, на зеленом пруду,
                где радостно пели жабы.
Где он, засучив по колено брюки,
                бродил бы по воде мелкой,
и его выгоревшая на солнце прядь
                могла сиять и светиться,
а он – то деловито ковырял тину удочкой-самоделкой,
то с черного камня в воду летел, как белая птица!
Или – когда он в казенном халате в больнице тесной
стоит и смотрит в окно, и взгляд его как незрячий.
И снег повалил стеной, и скоро отбой, болезный!

…Засох наш веселый пруд!
Замерз наш камень горячий!

***
***



ПОЛУСТАНОК

Полустанок мерещится, девушка,
                городок захолустный снится…
И сюжет начинает раскручиваться,
                и поезд во тьму несется,
и кажется – этот, уехавший на кого-то учиться,
к ней никогда не вернется

Отчего-то чужая эта история до слез меня ранит,
и от этого полустанка мне уже никуда не деться,
и ветер переменился, и с поля тянет
холодом, от которого не согреться.

Неужели она, как все, –
                шаль на плечи накинет, пойдет извечным
бабьим – бабкиным, материнским путем –
                махнет рукою
и сойдется с первым, или вторым,
                или третьим встречным,
чтоб на нем отыгралось сердце –
                всей обидою, всей тоскою?

Или все-таки она встанет – дерзновенно, строго
и годами мучительной безответности не смутится,
и, наконец, вымолит, выкупит, выстрадает его у Бога,
и он – поседевший, загнанный, заплаканный –
                возвратится!
***
***
ПОДРУГИ
...
....

Так когда же вылетят, наконец, бабочки
                из гусениц, посаженных в лейку,
и поднимутся посеянные некогда
                ноготки оранжевые, повернутые на восход,
и зажгутся все звезды сосчитанные,
                все яблоки, упавшие под скамейку, –
все эти монеты крупные,
                так пока и не пущенные нами в ход?
***
***

ГРЕХ

Будто грех – это частный поступок,
                провинность, провал,
а не щур своеволья, не ящерица сладострастья
и не змейка гордыни, которой сигнал подавал
сам хвостатый хозяин – и больно сжимало запястья…

Оттого-то в Отечестве явном и тайном моем
скидок делать не делали, не завели индульгенций,
но как только лукавый влезал к нам в оконный проем,
мы в него чем попало – чернильницею, полотенцем!
***
***




БУРАН

Ах, что-то случилось, наверное, что-то стряслось:
вдруг день покачнулся и вниз – понеслось, понеслось,
как будто бы спятили кони и город в огне!
Наверное, друг мой совсем позабыл обо мне!
          
Наверное, друг мой совсем про меня позабыл:
дорога в буране, и вой, и биение крыл,
и черные хлопья лицо забивают и рот,
и мечутся тени, и падают камни с высот!

И только лишь призракам вольно и празднично тут:
они на глазах вырастают, тучнеют, растут,
цепляются, дразнят, кричат, пред глазами рябя:
– Наверное, друг твой совсем позабыл про тебя!

И вот я пытаюсь подняться из темных глубин,
из рыхлого снега, из мрака, из мятых рябин,
кричу, надрывая всю душу, все горло садня:
– В вас истины нету – неправда, он помнит меня!

Конечно, он помнит, он ждет со свечою в окне:
«Зачем же так долго она не приходит ко мне?
Спокойна луна, и надежен у проруби лед…»
Вот так меня ждет он, вот так меня громко зовет!

…И все утопает в промозглом и липком снегу,
а я – ни ответить, ни шага ступить не могу!
***
***

ПРЕДКИ
....
...
Ибо столько веков закручивались в спираль
истоки самоуправства и окаянства,
чтобы вставала здесь дыбом горизонталь
и разжавшейся вдруг пружиной била в пространство.
...
...
.***
***

ТРИ СЕСТРЫ
...
...

И одна положит на могилку румяное яблочко,
а другая – освященный мед небалованный,
ну а третья – уронит слезу повинную,
землю насквозь прожигающую,
                слов не вмещающую...

***
***

ПЕВЧАЯ

В деревенском храме, в церковном хоре
было трудно, начав с мажора, кончить в миноре.
И как только кто-то неверную ноту брал,
я смолкала, поскольку шапка горит на воре,
и огарок мой догорал.

Я сюда напросилась сама, чтоб выжить,
пережить эту осень, себя не слышать,
выжечь страсть, соблазнявшую переменой мест,
обстоятельств и спутников, – выдуть, выжать
осьмигласником – восьмиконечный крест.

Вспомнилось на клиросе и в притворе
то, что девушка пела в церковном хоре,
и хрестоматийный ребенок туманил взгляд,
впрочем, тут же и забывалось, как только в сборе
были певчие и священник у Царских Врат.

...Каждый день по осенним хлябям беззвездным,
по погосту – временем високосным
я спешила сюда, к просительной ектинье,
чтоб мой голос со слухом, как крестик с крестным,
помолились о всех заблудших вдвойне.

Постепенно жизнь меня отпускала, то есть
не дышала в лицо и не тыкала долгом в совесть,
и не дергала за юбку и за рукав,
но покорно ждала на паперти, успокоясь,
на корявом стуле, как нищенка, задремав.

И когда мы пускались в обратную с ней дорогу,
говорила мне:
                – Ты, наверное, ближе к Богу,
помяни же когда-нибудь и меня,
ибо я к последнему приближаюсь итогу
и расстанусь с тобой еще до Судного дня...

Но мне жаль, что грядут времена другие,
а меня всё не отслужили, как литургию,
как псалом, не спели, не прочли, как канон, с листа! –
говорит моя жизнь.
                Я гляжу – а бока у нее – нагие,
и колтун  в седой голове,
                и нет креста...


***
***

Памятуя о том, что нищие духом блаженны,
                в эпоху всеобщего среднего образованья
ходят странные слухи о них,
                бытуют баснословные толкованья.
Полагают, что это –
во-первых,
            красномордые мужики, забивающие козла,
                толпящиеся у пивных точек;
во-вторых,
            недовольные матери эмансипированных,
                вышедших в люди дочек;
в-третьих,
            матерящиеся через каждое слово
                грузчики в телогрейках;
в-четвертых,
            пенсионеры, последние дни просиживающие
                на садовых скамейках;
в-пятых,
            добродушные бабы,
                готовые поделиться с ближним всем –
                даже собственным телом;
в-шестых,
            преступники-малолетки,
                убившие не от гнева или алчбы,
                а так, между делом…
Однако на сомнительное их блаженство
                свысока посматривают и косо,
подозревая чуть не иронию, чуть не путаницу
                в постановке вопроса.
И еще больше лелеют собственные богатства
                знаний и интеллектов –
кладовые моделей преобразования мира,
                построения Вавилонской башни,
                планов, проектов;
ящики с домыслами о бессмертье,
                с суждениями о жизни пола;
папки с догадками о происхождении жизни,
                с критикой исторического произвола;
скоросшиватели
            с доказательствами нравственного прогресса,
                гипнотического исцеленья;
конверты с предложениями новых форм сознанья,
                нового языка мышленья…

Но когда они побредут узкой тропой
                к призывающему их Богу,
как они свое достоянье захватят с собой в дорогу?
Одно – стесняет дыханье, обе руки занимает другое,
третье сползает, четвертое рассыпается,
                пятое путается под ногою…
Все, чем они владели гордо, их тащит юзом,
обоюдоострым мечом карает, неудобоносимым грузом.
И какие-то птицы уже поют, и песня летит к небу:
здесь уже иные законы, здесь едино есть на потребу.
И Божественный глагол покрывает наготу, нищету духа,
и монах указывает сюда путь,
                и дитя бессловесное,
                и слепая старуха!
***
***

ПЕТЕРБУРГ

Алая роза и морем пропахший бушлат.
...
...
Маятник дрогнет, копыта падут тяжело,
взмоет орел и в небесное стукнет стекло:
жив император!
...
...
***
***
ВСТУПЛЕНИЕ
...
Он рос с крапивой пополам,
шел от причин до следствий
сквозь области семейных драм
и социальных бедствий.
....
....
***
***
СОБАКА
маленькая поэма

Было так:
Алеша звонил из автомата в моем подъезде
                и вешал трубку.
Мама подходила к телефону и говорила:
– Наверное, не туда попали – шальной звонок.
А я, как бы нехотя, как бы из чувства долга,
                брала поводок, и собака
вскакивала со своего места, виляла хвостом,
                совала морду в ошейник...
А Алеша – уже поджидал нас на лестничной клетке.

...Каждый раз Алеша стыдил меня
                за то, что я так мало читаю,
и потому приносил с собой очередную книжку,
                требуя исчерпывающего ответа о предыдущей.
– Ну что, – спрашивал он,
                строго пронизывая меня взглядом, –
как тебе понравились Будденброки?
И я, выучившая уже некоторые его выраженья,
глубокомысленно отвечала,
                стиснув зубы и собравшись духом:
– Крепкая проза.

Параллельно мы проходили с ним поэзию царства Чжоу
и время от времени к Древней Греции обращали взоры.
И на трудном пути от южного берега Хань
                до прекрасной Трои
начали уже целоваться.
А потом мы за хронологией совсем не следили
и легко перескакивали от лейкистов к обереутам,
и, кажется, во время сопоставлений Корнеля с Софоклом
Алеша, как бы так, между прочим и нота бене,
предложил мне выйти за него замуж.

Мы проходили с ним Стерна, Гессе и Мандельштама,
и корейцев в переводах Гитовича, и сады с сиренью,
и пустые ночные площади, и скверы, и парки,
и Алеша уже беседовал с моей мамой,
чтобы она построже за мной смотрела.

Каждый раз они подолгу разговаривали по телефону,
и я слышала, как мама много раз повторяла:
– Алеша, я уж прошу вас – не забывайте,
что моей дурынде только семнадцать!

К концу лета по моей загнанной школярской душе
по-хозяйски расхаживали взрослые персонажи –
всякие там Иуды Искариоты и мелкие бесы,
и Фаусты с Фаустусами выясняли сложные отношенья.
Встречались также и лишние люди,
преимущественно русского происхожденья,
боримые синдромом гамлетизма и байронизма,
и два-три подлинных Гамлета, из принцев Датских,
страдавшие комплексом царя Эдипа...

Алеша говорил:
                – Когда ты выйдешь за меня замуж,
ты будешь мне показывать каждую строчку,
                которую ты напишешь,
чтобы я мог ее сразу исправить с точки зренья вкуса.
Потому что Алеша очень хотел, чтобы из меня получилась
                настоящая поэтесса.

Так прошло лето.
Алеша стал собираться в дорогу:
он учился в консерватории,
                и его посылали на конкурс в Соединенные Штаты.
Вечером накануне отъезда он пришел попрощаться
и подарил моей маме белые розы.
Они просидели до ночи,
                и оба меня воспитывали, критикуя.

[Вечером накануне отъезда он пришел попрощаться
и подарил моей маме белые розы.
Они просидели до ночи,
                и оба меня воспитывали, критикуя.]


Алеша говорил, что я по-прежнему ничего не читаю
и за целое лето
                написала ну разве что пару приличных строчек.
А мама поддакивала, что я ленивая и вообще неряха.

Потом я взяла собаку и пошла провожать Алешу,
и где-то там, в полутемной арке,
собака вдруг походя цапнула
                какого-то подгулявшего человека,
а он оказался американцем.

Он возмущался, махал руками
и требовал немедленного морального удовлетворенья:
– Собака кусать меня – я должен кусать собака!
А я кричала, что, если он укусит мою собаку,
моя собака вовсе его искусает,
и тогда получится настоящая борьба и битва,
                то есть fight and battle,
police with a gun, то есть милиционер с пистолетом...

[– Собака кусать меня – я должен кусать собака!
А я кричала, что, если он укусит мою собаку,
моя собака вовсе его искусает,
и тогда получится настоящая борьба и битва,
                то есть fight and battle,
police with a gun, то есть милиционер с пистолетом...]


И тогда Алеша мужественно протянул ему
свою музыкальную, предконкурсную, драгоценную руку
и сказал:
             – Я – джентльмен и уважаю законы чести –
укусите меня, и вы исчерпаете переполненную чашу
вашего праведного негодованья!
И американец, расшаркавшись
                и галантно вытерев платочком губы,
укусил его прямо в запястье...
Даже в темноте было видно, как побледнел Алеша.

Вот и всё.
Алеша уехал в Америку и занял первое место.
– Это, – кричал он радостно по телефону, –
потому что я получил прививку накануне отъезда!
Все его встречали торжественно на аэродроме –
                с шампанским, с цветами.
А потом он опять куда-то уехал,
и настала осень.

Гулять с собакой стало тоскливо до рева в голос.
И китайскую поэзию мы так и не доучили.
И Возрожденье тоже белым пятном осталось.
Да и Новое Время как-то так пролетело...
Я уж не говорю про двадцатый век
                и текущую литературу.

Через год Алеша женился,
и стало некому править мои стихи с точки зренья вкуса.
Зато мне все говорили:
– Что это у тебя все так грустно, пессимистично,
все у тебя с надсадом, с надрывом, на крик...

А однажды – лет уже через десять –
Алеша вдруг посреди улицы меня окликнул.
Я спросила его благодушно:
– Ты по-прежнему так много читаешь?
А он спросил:
– Послушай, а как собака?
                Нет, ты помнишь, помнишь, там – в подворотне?..
И мы засмеялись так,
                будто б встретились с ним наутро,
если бы он никуда тогда не уехал.
И Алеша опять сказал:
                – Нет, ты помнишь, помнишь –
как же он меня укусил – ведь почти до крови!
И мы опять засмеялись.

– Хо-хо-хо, – хохотал Алеша,
                тряся кудрями.
– Ха-ха-ха, – хохотала я на высокой ноте.
А потом, словно застигнутые врасплох,
                замолчали оба
и пошли каждый своей дорогой,
и не виделись больше,
и никогда не встречались.


***


§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§¶§§§§§§§§§§

Понравившиеся строчки из стихов Олеси Николаевой  VII часть Жемчужины

AMOR FATI
(1990-1995)

АДМИРАЛ НЕЛЬСОН

...
....
Прокисает вино торжеств. Иссякает жизнь на закате.
Даже дочь становится немолодой: желтизна в букете
                и плесень в хлебе.
Даже смерть – и та – проходит, оканчивается...
                В результате
остается лишь леди Гамильтон со своим избранником.
                Да Бог на небе.
***
***

СОЧЕЛЬНИК

Ибо это – чудище! И оно – огромно, озорно, лаяй...
Разве здесь проехать хлипкой венецианке,
ключицами шевеля, запястьями напевая,
косами золотыми,
                бронзовыми с изнанки?

Как душенька-чужестранка зазябла-заледенела!..
Обносилась, обветрилась...
                По зиме горбатой
щеголяет простуженным голосом, носит тело,
как старомодную шляпку с вуалькой мятой.

Плещется на сером воздухе серебристой рыбкой.
Елочной игрушкой поблескивает. Рождеством веет,
словно – благовествует...
                Итальянской скрипкой
наш снежок пиликает...
                И вечереет...

Все-то ей небесная мерещится манна,
даже если буря надвигается – зельна.
Оттого и празднично ей, и странно,
что при этом – гибельно и смертельно!

* * *
***
....
....
Да минуют вас страхи с глазами голодной рыси.
Бездны, травой полевой прикрытые,
                занавешенные плащом,
а еще – населенные голосами, глазами, ушами –
                выси,
демоны воздуха, переплетающиеся плющом.
....
.....

***
***
....
....
И всё, о чем душа средь тесноты
мечтала в сумерках и в сказках сочиняла,
здесь обретает вещие черты,
с лица земли срывая покрывало.

Дождем целебным в поле моросит,
седлает демона, взлетает ввысь на гребне
и по утрам по-бабьи голосит
на благодарственном молебне.
***
***
ГАДАНИЕ

Когда-то мне было пророчество: большая любовь,
литературная слава, и при всем при том
сказано: буду в земле копаться, сажать морковь.
И ничего – потом.

...Раньше я спать отправлялась в такую рань,
в какую теперь встаю. Как моя гортань,
эта земля суха, но, лопатой копнув пласты,
пальцами комья ее растираю – до черноты.
Вспоминаю Державина – вот это: я царь – я раб.
Нахожу сестер царевны-лягушки – земляных жаб
и улитки каждой рассматриваю завиток,
и, червей выкапывая, вспоминаю: я червь – я Бог.

...Как мне нравится это подземное копошенье,
                стези, ходы,
вырытые инстинктом жизни,
                пути судьбы,
Промыслом Божьим указанные...
                Вот и моя
жизнь исполняет пророчество, выравнивает края,
старые корни выдергивает, камни, вздор,
шляпку, купленную в Неаполе, повесила на забор,
встала посреди поля в золотом огне,
славя происходящее под спудом, на глубине,
в Книге Жизни записанное, отмеченное на Часах,
и дальше – теряющееся в небесах.
               
***
***

ИЮНЬ

И яблони – до пояса в известке,
и облако, меняющее цвет,
и жабы бурые на вспаханной полоске,
и влажных звезд высокопарный бред...

Два празднословящих монаха,
                чай зеленый
с вареньем прошлогодним и – смешок
почти без повода...
                Соседа удивленный
взгляд через изгородь...
                Что ж, и его – в мешок!

В подполье темное, в хранилище:
                всех – в кучу!
На черный день! На злую ночь!
                Каргой
душа надменная свой материал летучий
завязывает в узелок тугой.

Чтоб в день такой-то – тошный и напрасный,
забившись в угол, рукавом махнуть –
и птицы вылетят, и встанет сад прекрасный,
где жабы –  в роскоши и раздувают грудь!

И вишни – в прелести, и яблони – в фаворе,
и небо – в золоте и пальцы – не разнять,
и можно с легкостью, забывшись в разговоре,
двух собеседников за ангелов принять.
***
***
УТЕШЕНИЕ

Вылезает из-под лиственного спуда
черная и мерзлая вода.
Что же ты не обещаешь чуда
и меня не утешаешь никогда?
...
...
***
***

ЖРЕБИЙ
...
...
И я приняла этот вещий и женственный жребий:
смотреть на дорогу и ждать своего властелина,
гадая о нем по погоде, по ласточке в небе,
по слепку земли, на котором не высохла глина.
***
***

ДАЖЕ  ЕСЛИ

Не пускай меня на растопку
злого сердца. Не пей, как стопку
горячительного питья.
Мне твоих вестовых – не надо,
не учи все деревья сада
повторять, как несчастна я.

Не тряси меня, словно сливу,
словесами твоими. Диво
не показывай вдалеке:
я не верю звездам и лунам,
ветру южному, лживым струнам,
даже слову – на языке.

Даже чувствам – ни снам, ни слуху.
Ну а будет Святому Духу
изволенье – все изменить,
без меня Он все переменит,
новым замыслом все оденет,
все исторгнет, чему – не быть.

Даже если мертвой водою
опоит меня, лебедою
рот набьет, наложит печать...
Уведет в такие пустыни,
где все камни молчат о Сыне,
в ожиданье знака – кричать!
***
***

ПОСРЕДИ  ПУСТЫННОЙ  ДОРОГИ

О, не отпускай меня дальше твоего огня,
                твоего дыма!
Дальше, чем мысли твои уносятся, подбирая
прах империй и крылья шестикрылого серафима.
О, не дальше твоей Византии, твоего Рима!
Не дальше твоего рая.

И – не дальше твоего блеска, твоего чада!
По империи разоренной мы бродим оба,
расходясь в обе стороны – навсегда –
                посреди посада...
Но – не дальше креста твоего нательного,
                твоего яда,
завернутого в слова.
                И моего гроба.
Не дальше твоего ада!

...Иногда я думаю посреди пустынной дороги,
глядя в даль и до боли кусая фалангу пальца, –
может, прав Ориген,
                а строгие педагоги
в назиданье застращивали скитальца?

[( Для посвящённых.)]
***
***
СОБЛАЗН

Бес полуденный тебя сманил иль злоба
дня осеннего, иль бездна, иль звезда,
ты поставил крест на мне – из гроба
шлю тебе посланья в никуда.

Кто ведет тебя, казня, взыскуя,
милуя, сражая с высоты?
Где теперь поешь ты «аллилуйя»,
и какую мессу служишь ты?..

В сумеречный вьюжный промежуток
за меня, беглянку, помолись.
Вера, безрассудство и рассудок
так темно в тебе переплелись.

Кто теперь ты? Дух моей печали,
тень моей гордыни, черный куст?
На безлюдье – дворянин в опале.
На безверье – ссыльный Златоуст.

Даже Аввакум – и сруб паленый,
Меньшиков в Березове на пне.
На безрыбье – кит. Но кит – с Ионой,
с беглецом Ионой в глубине.

[( Для посвящённых . Переделкино.)]
***
***
....
....
Даже шляпки купили с ней одинаковые –
            черные, из мягкой соломки – и ходили в них
по Неаполю и Амальфи, словно кому-то снились...
...
...
Бесконечные лесенки, башенки, балюстрады,
                круглые дворики – шик
южного садоводства, игра со светом и тенью.
Но и цветного белья на веревке
                ветреная перебранка, родовой язык
трапез семейных под кипарисом и пальмой,
                и все это – сновиденья!

И конечно – видимый отовсюду – святого Андрея,
                апостола Первозванного – белый храм:
здесь ночует еще Византия, здесь Рим клубится.
Молодое крепкое христианство вокруг него – по горам
глиняные свои селенья налепливает,
            плетеные монашеские корзинки и тоже – снится.

...
....
***
***
Знаешь, в рейтинге современных поэтов
                заняла я некое место.
Значит, все-таки – пусть земля ему будет пухом –
                опрометчиво и оплошно
мой редактор Виктор Сергеевич Фогельсон –
                знаток цензурных секретов –
говорил мне, вымарывая строфу:
                «Так же нельзя писать!»
А оказалось – можно.

Вот и ты, мой друг, заразился этой –
                расшлепанной на широкую ногу,
безалаберной, взбаламученною строфою,
                распахнутой, как объятья,
навстречу ветру, музыке за забором,
                горю-злочастью, Богу...
Сколько же вольнодумства, однако,
                в складках ее широкого платья!

Сколько прихоти и капризов в ее черных штапелях,
                сиротских ситцах!
Даже когда она прикрывается облаками,
в недомолвках туманных – как не проговориться?
Как не выболтать даже больше,
                чем было, – обиняками?..

Вот и ты теперь можешь сказать, что Бог – на душу,
                что луна – полю,
что прямая речь не выдержит –
                спрячется, как улитка,
и, ломая синтаксис, язык прикусит, пока в крамоле
света лунного плещется рифма –
                то кокетка, то кармелитка.

И пока склоненье столь благосклонно,
                и каждый падеж столь падок
до сверчков и скрипочек –
                в блеске, в брызгах, неосторожно
заборматывающаяся судьба,
                спотыкаясь средь опечаток,
так сама себя пишет, как вовсе писать нельзя!
Но пройти по водам – возможно.
***
***

МЕСТО

Об этом жесте твоем – давно,
заранее мне известно.
Я все понимаю – тебе ж вольно
поставить меня на место.

На место сосны среди пустоты,
на место камня, где сыро.
На место такой, такой пустоты,
которая больше мира.
***
***
ОТПЕВАНИЕ
...
...

И черное тело раздора,
в клочки разрывавшее сон,
теперь, словно кукла в витрине,
одетая в белый виссон.
...
...
***
***

ВОДА  ВО  ОБЛАЦЕХ

Гадать не хочется. Не только потому,
что – грех, что – демоны слетятся: не отстанут,
начнут навязывать видения уму,
толкать, подсказывать: глаза и уши вянут.
...
...
***
***
КОШМАР
...
...

И твое прописное «Ты» высится до небес
                и почти достигает Бога...
...
...
***
***
* * *

Пусть душа моя наплачется:
станет крепкою и цепкой
и поденщицей, и падчерицей,
мать-и-мачехой, сурепкой.

Даже розой!
                Даже розовой
жирной розой!
                Жаркой шубой
от боярыни Морозовой
красногубой...

Ночь черна, хоть очи выколи,
да изнанка – золотиста,
как пасхальные каникулы
маленького гимназиста.
***
***

ФАНТАЗИЯ

Когда-нибудь, когда уйдет туман
к далеким пастбищам пасти судьбу иную,
об этом времени я напишу роман,
в котором жизнь и монастырь срифмую.

И всё, что диктовал и тыкал нам
лукавый дух под видом прозы будней,
предстанет величайшею из драм,
Армагеддона с фрески – многолюдней.

Там всё сойдется: бес и херувим,
вода и воздух, небеса и недра.
Там будет третий и четвертый Рим
и даже папа Римский «ex Cathedra».

И будешь ты замешан в этот ком,
и потеряешь счет рубцам и ранам,
и праведник уйдет с еретиком,
и ортодокс качнется к лютеранам.

Наместник скупит полмонастыря.
Раскол подточит, как стропила в доме,
основы жизни… Ты – до декабря
уйдешь в затвор, но сверх того и кроме

там будет девушка. И будет вечный дождь
на стороне ее. И путь ее разутый
покроют тернии… Ее ты изберешь
для поклонения твоей аскезе лютой.

***
***
ЧЕРНАЯ  ДУША
...
...

А то – сама в своем тумане,
как бы за плотной драпировкой,
играя спичками в кармане
проходит с голубой спиртовкой...
...
...
***
***

УМОЛЧАНИЕ
...
...
Ты смотрел на меня глазами моего детского страха,
                скрипел половицей,
пахнул после грозы молодой зеленью,
                шевелил ночные кусты.

Был со мною незримо в комнате –
                и воздуху становилось тесно.
И – раскалывалось в окне стекло,
                и опять – никого...
И было уже мне все о тебе известно,
еще до того, как жизнь начала об этом заботиться,
                еще до того...
...
...
***
***
МЫСЛИ
....
....

 О, трижды безумный камень,
                о, Петр в черном саду,
клюнул-таки тебя петух твой жареный,
                предрассветный кочет!
....
...
***
***

НОЧНАЯ ПЕСНЯ

Когда поют ночные ели,
и ветер, пойманный в полете,
я так играю на свирели,
как ты играешь на фаготе.

Как Тот, Кто дух темно и странно
в меня вдохнул, припал устами –
и голос отворил, и раны
искусно зажимал перстами.
...
...
***
***

ОФЕЛИЯ

Мир этот полон безумных принцев,
                юродивых рыцарей, сумасшедших князей.
Поневоле превращаешься в дурочку, в Офелию –
                вместе с ней
заплетая в венки
чистотел, краснотал, маки, лютики, васильки.

Белые волосы по плечам разметав,
руки до локтя оголив,
я хожу теперь средь высоких трав,
хоронюсь у плакучих ив...

Говорю загадками: кто ее обнимал,
тот ее оттолкнул. День был бел.
Кто бежал, не зная пути, тот захромал.
Кто болтал, не разбирая слов, онемел.
Кто глядел, не опуская глаз, ослеп.
Кто сулил сокровища, сам просит на хлеб.

Тот ее любил, тот ее и забыл.
А то, что он был, и вечер был ал, –
васильки о том говорят,
                слепота куриная,
                чистотел, краснотал...

***
***
КРЕСТ
...
...
Живи в своем раю: с морскими львами
играй, швыряй им рыбу... Немоту,
как мерзлоту, не продолбить словами,
а у меня – кровавый лед во рту.
...
...
***
***

ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ РАЗГОВОР

– Вчера, – говорит, – тут так громко одного хоронили –
в барабан музыканты стучали огромнейшим молотком...
– Все-таки, – говорю, – у вас осенью как-то лучше –
                ни жары, ни пыли,
и эта сплошная лужа как бы меньше, подернутая ледком...

– И вы, – говорю, – дорогая, в этом до самых глаз
                и до пяток – в черном,
и деревья, воздевшие корявые свои сучья
                под уже нездешнею синевой...
– А один, – она говорит, – с таким пронзительным
                золотым горном –
прямо как по живому резал – и визг от него, и вой!

– И совсем иначе, – говорю, – смотрит пространство:
                душа открыта,
как эти обнаженные, вывернутые наизнанку сады, дворы...
– А тарелки, – говорит, – в которые они били,
                лязгали так сердито,
что аж до самого кладбища: тартарары,
                тартарары,
                тартарары!

***
***

http://www.proza.ru/2016/10/27/1211  Жемчужины I - VII части Понравившиеся строчки из стихов Олеси Николаевой






               


Рецензии